ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Прогнав Фату-гэй, Жан испытал огромное облегчение. А уложив аккуратно в солдатском шкафу весь свой нехитрый скарб, принесенный из дома Самба-Хамета, почувствовал себя свободным и счастливым. Он счел это отправной точкой на пути к отъезду, к тому благословенному окончательному увольнению, которого оставалось ждать всего несколько месяцев.


И все-таки ему было жаль Фату. Он хотел послать ей денег из жалованья, чтобы помочь обосноваться заново или уехать.

Но так как Жан предпочитал с ней больше не встречаться, то поручил это спаги Мюллеру.

Мюллер отправился в дом Самба-Хамета к женщине-гриоту. Однако Фату, как выяснилось, ушла.

– Она страшно горевала, – рассказывали маленькие рабыни на языке волоф. Окружив Мюллера, они говорили все разом.

– Вечером она не стала есть кускус, который мы для нее приготовили.

– Ночью, – добавила маленькая Сам-Леле, – я слышала, как она громко разговаривала во сне, даже лаобе лаяли, а это дурная примета. Только я не смогла разобрать ее слов.

Ясно было одно: Фату ушла незадолго до рассвета и унесла на голове свои калебасы.

Макака по имени Бафуфале-Диоп, надсмотрщица над рабынями женщины-гриота, особа крайне любопытная от природы, следила за Фату издалека и видела, как та, по-видимому, твердо зная, куда идет, свернула на деревянный мост, переброшенный через небольшой рукав реки, и направилась в сторону Н'дартута.

В квартале полагали, что Фату, должно быть, решила просить пристанища у одного старого и очень богатого марабута в Н'дартуте, который восторгался ею. Впрочем, она и впрямь отличалась отменной красотой, так что, хотя и была кяфир, могла не опасаться за свою участь.

Какое-то время Жан избегал ходить в квартал Кура-н'дьяй.

Но вскоре перестал об этом думать.

Ему казалось, он вновь обрел достоинство белого человека, запятнанное близостью с черной; хмель прошел, и прежняя горячка чувств, распаленных африканским зноем, внушала ему лишь глубокое отвращение.

Свое новое существование Жан строил на воздержании и честности.

Впредь он собирался жить в казарме, как любой хороший солдат. Собирался откладывать сбережения, чтобы привезти Жанне Мери кучу подарков из Сенегала: красивые циновки, которые со временем украсят их дом; вышитые набедренные повязки, богатые краски которых наверняка приведут в восхищение односельчан, а у них в хозяйстве послужат великолепными ковровыми скатертями; но самое-то главное, ему хотелось заказать для нее у лучших черных мастеров сережки и крестик из чистого галамского золота. Она станет надевать эти украшения по воскресеньям, отправляясь в церковь вместе с Пейралями, и, конечно, ни у одной другой женщины в деревне не будет таких красивых драгоценностей.

Этот несчастный верзила спаги, такой важный с виду, вынашивал кучу ребяческих планов, лелея наивные мечты о счастье, о семейной жизни и смиренном благочестии.

Жану шел в ту пору двадцать шестой год. Но выглядел он старше, как это часто случается с людьми, которых закалила суровая жизнь на море или в армии. Пять лет, проведенные в Сенегале, сильно изменили его, черты лица стали резче; он похудел и покрылся загаром, заметна стала военная выправка, и, как ни странно, проглядывало что-то арабское; плечи и грудь его раздались, хотя талия осталась тонкой и гибкой; он надевал феску и крутил свой длинный черный ус с особым солдатским ухарством, и это ему чрезвычайно шло. Сила и поразительная красота Жана вызывали невольное уважение у тех, кто его окружал. С ним обращались иначе, чем с другими.

Художник вполне мог бы взять его за образец благородного обаяния и безупречной мужественности.

II

Как-то раз в одном и том же конверте со штемпелем родной деревни Жан нашел два письма, одно – от любимой матери-старушки, другое – от Жанны.


ПИСЬМО ФРАНСУАЗЫ ПЕЙРАЛЬ СЫНУ


«Дорогой сынок,

со времени моего последнего письма кое-что произошло, есть новости, тебя они, конечно, удивят. Но главное – не расстраивайся, следуй нашему примеру, сынок, молись Господу Богу и не теряй надежды. Начну с того, что в наших краях появился новый судебный исполнитель, господин Проспер Сюиро, он хоть и молод, но с бедными людьми чересчур суров, и у нас его недолюбливают, да и душа у него двуличная; но человек этот с положением, ничего не скажешь. Так вот господин Сюиро просил у твоего дядюшки Мери руки Жанны, и тот готов принять его в зятья. Как-то вечером Мери заходил к нам и устроил скандал; оказывается, он справлялся о тебе у твоего начальства, хотя нам ничего не сказал, и получил плохие вести. Говорят, у тебя там африканская женщина и ты оставил ее у себя, несмотря на запрет начальства, будто из-за этого тебя не производят в унтер-офицеры, и вообще слава о тебе идет дурная; да он много чего наговорил, сынок, я никогда бы не поверила, но это было в официальной бумаге, которую он показывал нам, и на ней стояла полковая печать. Потом к нам прибежала Жанна, вся в слезах, и сказала, что никогда не выйдет за Сюиро и ничьей женой не будет, только твоей, мой дорогой Жан, а не то лучше уйдет в монастырь. Она написала тебе письмо, которое я посылаю, там сказано, что надо делать; Жанна теперь взрослая и большая умница; поступай, как она велит, и немедленно напиши своему дяде. Через десять месяцев ты вернешься к нам, дорогой сынок; при хорошем поведении да с горячей молитвой Господу Богу все еще, глядишь, и устроится до твоего увольнения; хотя мы, как ты, конечно, догадываешься, покоя себе не находим и боимся, что Мери запретит Жанне приходить к нам, это будет сущим наказанием.

Пейраль целует тебя, сынок, вместе со мной и тоже просит поскорее написать нам.

Горячо тебя любящая старая мать

Франсуаза Пейраль».


ЖАННА МЕРИ СВОЕМУ КУЗЕНУ ЖАНУ


«Дорогой Жан,

мне так тяжело, что хотелось бы поскорее умереть. Я страшно горюю: ведь ты не приехал и даже не обещаешь скоро вернуться. А мои родители вместе с крестным надумали выдать меня замуж за долговязого Сюиро, о котором я тебе уже писала; мне все уши прожужжали про его богатство, говорят, будто я должна гордиться таким сватовством. Я, конечно, сказала «нет» и выплакала все глаза.

Дорогой Жан, я очень несчастна, все против меня. Оливетта и Роза смеются над тем, что я все время хожу с красными глазами; думаю, они-то уж наверняка с радостью пошли бы за долговязого Сюиро, если бы он только захотел. А меня при одной мысли об этом в дрожь бросает; я ни в коем случае за него не выйду, а уж если доведут меня до крайности, все равно будет по-моему: уйду в монастырь Сен-Брюно.

Если бы почаще заглядывать к тебе домой, говорить с твоей матерью, которую я люблю и уважаю, как родная дочь, настроение сразу стало бы получше; но на меня и сейчас косо смотрят за то, что чересчур часто туда бегаю, и кто знает, может, скоро совсем запретят к вам ходить.

Дорогой Жан, ты должен выполнить все, что я тебе скажу. Здесь о тебе пошла дурная молва; я убеждена, что ее нарочно распускают, только бы повлиять на меня, и не верю ни единому слову из их россказней: быть того не может, никто здесь не знает тебя лучше, чем я. Хотя, признаться, хотелось бы узнать обо всем от тебя самого. Не забудь написать и о своих чувствах ко мне, это всегда приятно, даже если сама про все знаешь. И сразу же отправь письмо моему отцу, проси моей руки, а главное, обещай, что всегда будешь вести себя благоразумно и пристойно, и никто о тебе худого слова не скажет, когда ты станешь моим мужем, напиши поскорее, а уж потом я сама буду умолять его на коленях. Да смилуется над нами Господь, мой дорогой Жан! Твоя навеки верная невеста

Жанна Мери».


В деревне мало кто умеет выражать сердечные порывы; девушки, которые выросли в полях, испытывают порой очень глубокие чувства, но у них не хватает слов, чтобы выразить свои мысли, изысканный язык страсти им неведом; свои переживания они могут высказать лишь при помощи спокойных и наивных фраз.

Чтобы написать такое письмо, Жанна должна была многое передумать, и Жан, сам говоривший на простом деревенском языке, понял, сколько решимости и любви вложено в это письмо. Пылкая верность невесты заставляла его надеяться и верить; в ответном письме он, как умел, попытался выразить ей всю свою нежность и признательность, а дяде Мери адресовал предложение, составленное по всей форме и подкрепленное самыми искренними клятвами и обещаниями стать благоразумным и вести себя безупречно; после этого Жан, не слишком тревожась, стал дожидаться почты из Франции…


Господин Проспер Сюиро, человек недалекий и ограниченный, назначенный недавно судебным исполнителем, почему-то кичился ярым свободомыслием и нес безбожную чушь по поводу некогда святых вещей; к тому же у этого бумагомарателя было плохое зрение, и его маленькие красные глазки прятались за темными стеклами очков. Такой соперник наверняка вызвал бы лишь снисходительную жалость у Жана, питавшего инстинктивное отвращение к уродливым, плохо скроенным существам.

Соблазнившись приданым и внешностью Жанны, ничтожный судебный исполнитель по своей непроходимой тупости полагал, будто делает честь юной крестьянке, предлагая ей в мужья свою невзрачную персону; он даже вообразил, что после свадьбы Жанна, став дамой, будет носить шляпу, дабы подняться до того социального положения, которое он занимал.

III

Прошло полгода. И по правде говоря, письма из Франции не принесли бедному Жану ничего особенно плохого, но и ничего хорошего.

Дядя Мери оставался неколебим; но и Жанна – тоже, в конверты старой Франсуазы она неизменно вкладывала для своего жениха лист бумаги с несколькими строчками верности и любви.

Жан был полон надежд и нисколько не сомневался, что, когда вернется на родину, все легко уладится.

Более чем когда-либо он предавался сладким мечтам… После пяти лет изгнания возвращение в деревню рисовалось ему в самых радужных тонах: в своем просторном бурнусе спаги он садится в деревенский дилижанс, привычный путь, и перед ним вновь появляются знакомые силуэты родных гор, затем любимая колоколенка, отцовский дом на краю дороги, и вот наконец, обезумев от радости, он крепко обнимает дорогих стариков…

Потом они втроем идут к Мери… В деревне добрые люди выходят на порог, провожая его взглядом; они любуются чужеземным костюмом и величавой осанкой Жана… Он покажет дяде Мери унтер-офицерские нашивки, которые ему наконец-то пожаловали, и они произведут должное впечатление… Ведь в общем-то дядя Мери неплохой человек; правда, раньше он частенько отчитывал Жана, но зато и любил; Жан отлично все помнил и нисколько не сомневался в нем… (Когда ты далеко, на чужбине, то всегда представляешь в более отрадном свете тех, кого оставил дома; вспоминаешь их любящими и добрыми, забываешь о недостатках.) Так что дядя Мери наверняка не устоит, дрогнет, когда увидит перед собой своих детей, умоляющих сжалиться над ними; конечно, он будет растроган… и вложит дрожащую руку Жанны в руку Жана!.. И какое же это будет счастье, какая наступит прекрасная, сладостная жизнь – настоящий рай на земле!..

Вот только Жан не очень хорошо представлял себя одетым, как другие мужчины в деревне, а главное, со скромной деревенской шапкой на голове. Он не любил об этом думать, такая перемена не слишком ему нравилась, ведь в смешном наряде прежних лет он перестанет быть самим собой – гордым спаги. В красной форме он стал на африканской земле настоящим мужчиной; сам того не ведая, Жан всей душой полюбил свою арабскую феску, саблю, коня и эту огромную суровую страну с ее пустыней.

Жан понятия не имел, какие разочарования ожидают молодых мужчин – моряков, солдат, спаги – при возвращении в деревню, с которой они расстались, в сущности, еще детьми: издалека отчий край виделся им сквозь волшебную призму.

Увы! Какая неизбывная печаль подстерегает нередко дома вернувшихся изгнанников!

Бедные спаги, вроде Жана, свыкшиеся с африканской страной и воспламененные ею, плакали впоследствии, вспоминая порой унылые берега Сенегала. Долгие скачки верхом и более свободная жизнь, яркий свет и бескрайние горизонты – привыкнув к этому, а потом потеряв, начинаешь томиться скукой; в тиши домашнего очага тебя охватывает вдруг жажда жгучего солнца и нескончаемой жары, сожаление об утраченной пустыне, тоска по песку.

IV

Меж тем Бубакар-Сегу, великий черный король, опять что-то натворил в Диамбуре[68] и в Джиагабаре. Судя по всему, готовилась военная экспедиция: об этом поговаривали в офицерских кругах Сен-Луи. В конце концов это стало обсуждаться во всех подробностях солдатами, спаги, стрелками и рядовыми морской пехоты. Каждый надеялся в результате получить либо повышение в звании, либо награду.

Жан, срок службы которого близился к концу, дал себе зарок искупить прежние прегрешения; он мечтал прикрепить к петлице желтую ленточку военной медали за отвагу, хотел навсегда распроститься с черной страной, совершив напоследок какой-нибудь замечательный подвиг, дабы имя его не забылось в казарме спаги, в том краю, где он столько времени прожил и столько всего выстрадал.

Между казармами, командованием морского флота и местной администрацией ежедневно шел торопливый обмен корреспонденцией. В расположение спаги поступали толстые запечатанные пакеты; вскоре предстоял, видно, серьезный и долгий поход. Воины в красных куртках точили длинные боевые сабли и чистили амуницию, подбадривая себя стаканчиками абсента и веселыми прибаутками.

V

Дело было в первых числах октября. Выполняя приказ, Жан бегал с самого утра, доставляя в разные концы города служебные бумаги, в довершение ему надлежало отнести в губернаторский дворец большой официальный конверт.

И вот на длинной узкой улице, такой же пустынной и мертвой, как любая улица в Фивах или Мемфисе,[69] он увидел в солнечных лучах другого человека в красном, размахивавшего каким-то письмом. У Жана сразу же возникли тревожные подозрения, смутные предчувствия, и он прибавил шагу.

То был сержант Мюллер с почтой из Франции, прибывшей час назад с караваном из Дакара.

– Держи, Пейраль, это тебе! – сказал он, протягивая конверт со штемпелем далекой севеннской деревушки.

VI

Письмо, которое Жан ждал больше месяца, жгло ему руки, но он боялся его читать и решил сначала выполнить поручение, а уж потом распечатать конверт.

Ворота губернаторского дворца оказались открыты, и Жан вошел.

В саду – такое же безлюдье, как на улице. Огромная ручная львица с видом влюбленной кошки потягивалась на солнце. На земле возле жестких голубоватых алоэ спали страусы. Полдень, вокруг ни души, мертвая тишина на больших белых террасах, где застыла тень от желтых пальм.

Пытаясь кого-нибудь отыскать, Жан добрался наконец до какого-то кабинета, где увидел губернатора в окружении управляющих различных колониальных ведомств.

Там, как ни странно, кипела работа: в традиционный час послеобеденного отдыха здесь, судя по всему, обсуждались важные вещи.

Взамен принесенного конверта Жану вручили другой, адресованный командиру спаги.

Это был приказ о выступлении, который во второй половине дня официально будет передан всем войскам в городе Сен-Луи.

VII

Снова очутившись на пустынной улице, Жан не мог удержаться и открыл конверт.

На этот раз он нашел в нем лишь одно письмо, написанное дрожащим материнским почерком, с оставшимися кое-где следами слез.

Жадно пробежав глазами строчки, бедный спаги, едва не потеряв сознание, схватился руками за голову и прислонился к стене.

Вручая конверт, губернатор сказал, что бумага срочная. Опомнившись, Жан с благоговением поцеловал подпись старой Франсуазы и, точно пьяный, ринулся вперед.

Неужели такое возможно? Значит, кончено, кончено навсегда! У него, бедного изгнанника, отняли невесту, невесту, которую его старики родители пестовали с детских лет!


«О бракосочетании уже объявлено, до свадьбы меньше месяца. Я так и думала, сынок, еще с прошлого раза; Жанна перестала ходить к нам. Но я не решалась писать об этом, чтобы не мучить тебя понапрасну, все равно ничего не поделаешь.

Мы просто в отчаянии. А вчера, сынок, Пейралю пришла в голову мысль, которая не дает нам покоя: вдруг ты не захочешь теперь возвращаться домой и останешься в Африке?

Мы оба сильно постарели; мой славный Жан, дорогой сынок, на коленях умоляю тебя: несмотря ни на что, постарайся быть благоразумным и возвращайся поскорее, ждем тебя не дождемся. Без тебя нам с Пейралем лучше сразу умереть».


Беспорядочные, сбивчивые мысли теснились в голове Жана.

Он торопливо сосчитал дни. Нет, еще не все потеряно. Телеграф! Да полно, о чем речь! Между Францией и Сенегалом нет телеграфной связи. Да и что он мог добавить к уже сказанному? Если бы представилась возможность уехать, бросить все и уехать на каком-нибудь быстроходном корабле, тогда он успел бы добраться вовремя; бросившись с мольбами и слезами к ногам дяди, можно было бы, пожалуй, тронуть его сердце. Но из такой дали… Надеяться не на что! Все свершится, прежде чем до Севенн долетит его отчаянный крик.

Жану казалось, что голову сжимают железные тиски, а на грудь навалилась страшная тяжесть.

Он снова остановился, чтобы еще раз перечитать письмо, потом, вспомнив, что несет срочный приказ губернатора, сложил листок и двинулся дальше.

Вокруг царила знойная полдневная тишина. Старинные дома в мавританском стиле, с их молочной белизной, вытянулись в строгую линию под яркой голубизной небес. Иногда за кирпичными стенами можно было услышать жалобную, дремотную песню негритянки либо, проходя мимо, увидеть на пороге спящего на солнцепеке голышом, с выставленным вперед животом и коралловым ожерельем на шее, черного-пречерного негритенка, отметив мысленно это темное пятно посреди слепящего света. На ровных песчаных улицах гонялись друг за другом ящерицы, смешно покачивая головой и вычерчивая хвостом бесконечную, фантастическую путаницу зигзагов, не менее замысловатых, чем арабская вязь. Из Гет-н'дара доносился далекий, приглушенный горячими, тяжелыми слоями полуденного воздуха стук пестов для кускуса, не нарушавший, однако, тишину своей размеренной монотонностью…

Спокойствие изнемогающей природы лишь усиливало страдания Жана; оно угнетало его, словно физическая боль, давило, будто свинцовый саван.

Африка показалась ему вдруг огромной могилой.

Спаги пробуждался от тяжкого пятилетнего сна. В душе зрело возмущение против всего и вся!.. Зачем его оторвали от родной деревни, от матери и в лучшие годы заживо погребли на мертвой земле?.. По какому праву из него сделали совершенно особое существо, именуемое спаги, вояку, ставшего наполовину африканцем. Он несчастный отщепенец, всеми забытый, покинутый невестой!..

Сердце его полнилось безумной яростью, но плакать он не мог; хотелось наброситься на что-то или на кого-то и раздавить в своих могучих руках…

А вокруг – только тишина, жара и песок.

И ни одного друга поблизости, да просто товарища, кому можно было бы поведать свое горе… Боже, он и в самом деле всеми покинут!.. Один-одинешенек в целом мире!..

VIII

Прибежав в казарму, Жан бросил первому встречному вверенный конверт и пошел наугад куда глаза глядят, пытаясь заглушить нестерпимую боль.

Перейдя мост Гет-н'дара, Жан свернул на юг, как в ту ночь, когда четыре года назад в отчаянии бежал из дома Коры…

Только на этот раз его отчаяние было глубоким и безысходным отчаянием зрелого человека, жизнь которого окончательно разбита…

Долго шагал он на юг, потеряв из вида Сен-Луи и деревни чернокожих, и, лишь совсем выбившись из сил, присел у подножия возвышавшегося над океаном песчаного холма…

Мысли его путались. Нестерпимо яркий солнечный свет сводил с ума…

Окинув окрестности рассеянным взглядом, Жан заметил, что никогда прежде не бывал здесь…

Весь холмик щетинился высокими, странного вида столбами, испещренными надписями на языке священнослужителей Магриба. Кругом валялись побелевшие кости, вырытые когда-то шакалами. Кое-где виднелись гирлянды необычайно свежих вьюнов, затерявшиеся средь сухого бесплодия; раскрывая широкие розовые чашечки, их зеленые плети ползли по истлевшим черепам, истлевшим рукам и ногам…

То тут, то там возвышались над плоской равниной другие погребальные холмики зловещего вида.

На берегу большими группами разгуливали белые с розовым отливом пеликаны, издалека в неверном сумеречном свете они казались огромными, приобретая странные очертания…

Настал вечер, солнце опустилось в океан, с водных просторов подул свежий ветер…

Жан достал письмо матери и снова начал его читать…


«…А вчера, сынок, Пейралю пришла в голову мысль, которая не дает нам покоя: вдруг ты не захочешь теперь возвращаться домой и останешься в Африке?

Мы оба сильно постарели; мой славный Жан, дорогой сынок, на коленях умоляю тебя: несмотря ни на что, постарайся быть благоразумным и возвращайся поскорее, ждем тебя не дождемся… Без тебя нам с Пейралем лучше сразу умереть…»

Тут бедный Жан почувствовал, что сердце его разрывается, грудь сотрясали рыдания, возмущение вылилось слезами…

IX

Два дня спустя морские суда, затребованные для экспедиции, сгруппировались в северной части Сен-Луи, в излучине реки, близ Поп-н'киора.

Посадка войск происходила при большом стечении народа под всеобщий шум и гам. Многочисленные семейства черных стрелков – женщины и ребятишки – заполонили берег, воя на солнце как одержимые. Караваны мавров, прибывшие из суданской глубинки, толпились тут же со своими верблюдами, кожаными мешками, грудами разнообразного товара и красивыми молодыми женщинами.

Около трех часов вся флотилия, которой предстояло подняться вверх по реке до самого Диалде в Галаме, пришла в движение и по чудовищной жаре тронулась в путь.

X

Сен-Луи удалялся… Его четкие линии сглаживались постепенно, превращаясь в голубоватые ленты на золотых песках…

По обеим сторонам реки, насколько хватал глаз, простирались бескрайние равнины, пустынные, нездоровые, вечно раскаленные и унылые…

И это было только началом огромной, забытой Богом страны, преддверием великого африканского безлюдья и одиночества…

Жан вместе с другими спаги попал на «Фалеме», который плыл впереди и вскоре должен был обогнать остальные суда на два дня.

Перед самым отъездом он наспех ответил несчастной старой Франсуазе. Писать невесте не стал, зато в письмо к матери вложил всю душу, постаравшись утешить ее, вернуть ей покой и надежду.


«…Впрочем, – писал Жан, – она была для нас слишком богата… Ничего, найдем в наших краях другую девушку, которой я понравлюсь; мы устроимся с ней в нашем старом доме, так оно будет лучше – поближе к вам… Дорогие мои родители, я каждый Божий день только и думаю о встрече с вами, вы моя надежда и отрада; через три месяца я возвращаюсь и клянусь, что никогда, никогда больше не покину вас…»


Таково и в самом деле было его намерение, он и правда изо дня в день думал о своих любимых стариках… Но разделить свою жизнь с другой, не с Жанной Мери – эта мысль все отравляла, была просто нестерпимой. Жизнь теперь казалась ему бесцельной и закрытой для будущего навсегда…

Рядом с ним на палубе «Фалеме» сидел великан Ньяор-фалл, чернокожий спаги, которому Жан, как самому верному другу, поведал свое горе.

Ньяор не в силах был понять таких чувств, его-то никто никогда не любил, в своем доме под соломенной крышей он держал трех купленных жен, рассчитывая перепродать их, когда они наскучат ему.

Однако он видел, что Жан очень несчастен, и, ласково улыбаясь, рассказывал разные негритянские небылицы, пытаясь развлечь друга…

XI

Флотилия поднималась вверх по реке со всею возможной скоростью, пришвартовываясь с заходом солнца и снимаясь с якоря на рассвете.

В Ришар-Толе[70] – первом французском посту – погрузили еще солдат, негритянок и снаряжение.

В Дагане[71] остановились на два дня, и «Фалеме» получил приказ в одиночку продолжать путь на Подор – последний пост на границе с Галамом, где собралось уже несколько стрелковых рот.

XII

Неуклонно продвигаясь вперед, «Фалеме» быстро врезался в глубь пустыни, следуя по узкой желтоводной речке, отделяющей мавританскую пустыню от великого таинственного континента, населенного черными людьми.

И Жан с грустью смотрел на сменявшие друг друга дикие пространства. Он не отрывал глаз от убегающего горизонта – извилистой ленты Сенегала, терявшейся где-то в необъятном далеке. Проклятые равнины, нескончаемо тянувшиеся перед глазами, производили гнетущее впечатление, казалось, будто эта страна постепенно затягивает его, и ему уже нет пути назад.

Кое-где на унылых берегах важно прогуливались огромные черные стервятники или плешивые марабу, чем-то напоминавшие людей. Порой какая-нибудь любопытная обезьяна раздвигала ветки мангровых деревьев, чтобы взглянуть на плывущий мимо корабль; а то вдруг из тростника появлялась изящная белая цапля либо отливавшая изумрудной зеленью птичка-рыболов, чей полет нарушал покой задремавшего в иле ленивого крокодила.

На южном берегу – берегу сыновей Хама – показывалась время от времени затерянная в огромных просторах деревушка.

Обычно присутствие человеческого жилья издалека возвещалось двумя-тремя гигантскими веерными пальмами – своего рода священными деревьями, охраняющими селения.

Посреди бескрайней голой равнины пальмы походили на исполинов, дозорных пустыни. Их серовато-розовые стволы, на редкость прямые и гладкие, имели утолщения, вроде византийских колонн, вершину же украшали тощие букеты листьев, жестких, как железные лопасти.

Вскоре перед взором представал негритянский муравейник: островерхие хижины, тесно сгрудившиеся у пальм, – серая масса на неизменно желтых песках.

Иногда такие африканские селения достигали больших размеров; все они были обнесены тоскливыми толстыми тата – стенами из дерева и земли, служившими защитой и от врагов, и от хищных зверей, а кусок белой материи, развевающийся над самой высокой крышей, указывал на жилище короля.

Как только появлялся корабль, у ворот крепостных стен тут же возникали мрачные фигуры увешанных амулетами старых вождей и дряхлых священнослужителей с большими черными руками, резко выделявшимися на длинных белых одеждах. Они провожали взглядом плывущий «Фалеме», не сомневаясь, что при малейшем враждебном движении с их стороны его ружья и пушки откроют огонь.

Непонятно, чем жили люди в таком засушливом краю, что делали, как существовали за унылыми серыми стенами, не зная ничего, кроме одиночества и беспощадного солнца.

На северном берегу еще больше песка и скорбного запустения – это Сахара.

Далеко, очень далеко видны зажженные маврами большие костры из травы; прямые столбы дыма устремляются в неподвижном воздухе вверх, достигая поразительной высоты. На горизонте – гряда красных, как раскаленный уголь, холмов, из-за столбов дыма похожих на бесконечные пожарища.

А там, где нет ничего, кроме сухости и дышащих жаром песков, частые миражи вызывают к жизни огромные озера, в которых огонь отражается наоборот – пламенем вниз.

Мелкая, дрожащая дымка, поднимавшаяся над песком, укрывала своею пеленой обманчивые пейзажи, возникавшие в пылающем солнечном пекле; искрясь и переливаясь, они постоянно преображались, принимая небывалые, слепящие до боли в глазах очертания.

Время от времени на том берегу появлялись группы мужчин чисто белой расы – правда, одичавшие и загорелые, но, как правило, красивые, с длинными, вьющимися волосами, делавшими их похожими на библейских пророков. Они шествовали под солнцем с непокрытой головой, в длиннополых темно-синих одеждах: мавры из племени бракна или трарза – все, как один, бандиты, головорезы, грабители караванов – худшая из всех африканских народностей.

XIII

Подул восточный ветер, в нем ощущалось мощное дыхание Сахары, и по мере удаления от океана ветер все усиливался.

Над пустыней веял испепеляющий, горячий, точно жар в кузнице, ветер. Он сеял мелкую песчаную пыль и нес с собой жгучую жажду из Билад-уль-Аташа.

На тенты, под которыми укрывались спаги, постоянно лили воду; струей из шланга какой-то негр торопливо выписывал арабески, почти тут же исчезавшие, испарявшиеся в обезвоженной атмосфере.

Между тем они приближались к Подору, одному из самых крупных городов на реке, и берег Сахары постепенно оживлялся.

Дальше начинались владения дуайшей, пастухов, разбогатевших на грабежах скота.

Длинными караванами мавры вплавь преодолевали реку Сенегал. Перед собой, по течению и тоже вплавь, они гнали украденных животных.

На необозримой равнине стали появляться лагерные стоянки. Палатки из верблюжьих шкур, прикрепленных к двум деревянным колам, походили на огромные крылья летучих мышей, раскинутые над песком; своей густой чернотой они производили диковинное впечатление посреди неизменно желтого пространства.

Всюду наблюдалось некоторое оживление: чуть больше движения и жизни.

На берегу прибавилось людей, выходивших посмотреть на корабль. Мавританские женщины – едва прикрытые, медного цвета красавицы с коралловым украшением на лбу, ехали рысью на низкорослых горбатых зебу, далее верхом на норовистых телятах нередко скакали голые ребятишки с торчавшим в виде гривы вихром на бритой голове и мускулистыми, как у молодых сатиров,[72] телами.

XIV

Подор – важный французский пост на южном берегу реки Сенегал и одна из самых жарких точек на земле.

Внушительная крепость, потрескавшаяся на солнце.

Почти тенистая улица вдоль реки с несколькими уже обветшалыми домами мрачного вида. Французские лекари, пожелтевшие от лихорадки и анемии; мавританские или чернокожие торговцы, сидящие на корточках на песке; всевозможные костюмы и амулеты Африки; мешки с арахисом, тюки со страусовыми перьями, слоновая кость и золотая пыль.

За этой полуевропейской улицей – большой негритянский город из соломы, изрезанный, как пчелиные соты, широкими, прямыми улицами; каждый квартал огорожен толстыми деревянными тата и укреплен, словно бастион.

Жан прошелся там вечером вместе со своим другом Ньяором. Доносившиеся из-за стен печальные напевы и непривычные голоса, необычный вид всего окружающего и горячий ветер, не утихавший даже ночью, внушали какой-то смутный ужас, необъяснимую тревогу, порожденную тоской, одиночеством и безысходностью.

Никогда, даже на отдаленных постах Дьяхаллеме, Жан не чувствовал себя таким отверженным и потерянным.

Вокруг всего Подора – поля проса, несколько невзрачных деревьев, кое-какие кусты и немного травы.

Напротив, на мавританском берегу, – только пустыня. А между тем у самого начала едва наметившейся тропы, терявшейся вскоре на севере в песках, виднелась указательная табличка с такой манящей надписью: Дорога на Алжир.

XV

Было пять часов утра; тусклое, красное солнце вставало над страной дуайшей. Жан вернулся на «Фалеме», где готовились к отплытию.

Пассажирки-негритянки, завернувшись в пестрые набедренные повязки, уже улеглись на палубе; они так плотно прижались друг к другу, что можно было различить лишь груду позолоченных утренним светом тканей, над которой вскидывались порой увешанные тяжелыми браслетами черные руки.

Пробиравшийся между ними Жан вдруг почувствовал, как чьи-то гибкие руки, словно две змеи, обвили его ногу.

Пряча лицо, женщина целовала ему ноги.

– Тжан! Тжан! – послышался хорошо знакомый тоненький голосок. – Тжан!.. Я поехала за тобой, потому что боялась, что ты можешь попасть в рай (то есть можешь умереть) на войне! Тжан, не хочешь взглянуть на своего сына?

И черные руки, приподняв смуглого ребенка, протянули его спаги.

– Мой сын?.. Мой сын?.. – повторял Жан с привычной солдатской резкостью, хотя голос его дрожал. – Мой сын?.. Что ты такое болтаешь… Фату-гэй?..

– А ведь верно, – с волнением произнес он, наклонившись, чтобы получше разглядеть малыша, – верно… Он почти белый!..

Мальчик, смуглый и все-таки белый, как спаги, отверг материнскую кровь, целиком унаследовав кровь Жана; у него были большие, бездонные глаза и та же красота. Малыш тянул ручонки и уже глядел серьезно, хмуря маленькие брови, словно стараясь понять, зачем он явился в этот мир и почему его севеннская кровь оказалась смешанной с нечистой черной.

Жан чувствовал себя побежденным неведомой внутренней силой, волнующей и таинственной; незнакомые доселе чувства пронзили его до глубины души; он наклонился и ласково, с молчаливой нежностью поцеловал сына.

Да и голос Фату-гэй пробудил в сердце множество уснувших воспоминаний; огонь страсти, привычка обладания связали их прочными, неразрывными узами, неподвластными и разлуке.

К тому же на свой лад она хранила ему верность, а он, он чувствовал себя таким одиноким!..

Жан позволил ей надеть себе на шею африканский амулет и разделил с ней свой дневной паек.

XVI

Корабль продолжал путь. Река бежала дальше на юг, и местность вокруг менялась.

Теперь и на том, и на другом берегу появились низкорослые деревья, тщедушные акации, мимоза, тамариск с невесомыми листьями, трава и зеленые лужайки. Никаких следов тропической флоры, скорее уж подобие растительности северных широт. Если не считать сильной жары и гнетущей тишины, ничто вокруг не говорило, что пассажиры находятся в сердце Африки, можно было подумать, судно плывет по мирной европейской речке.

Хотя иногда глазам открывалась чисто негритянская идиллия. Под сенью рощиц, где вполне могли бы разыгрываться пасторали Ватто,[73] встречались порой увешанные амулетами и ожерельями африканские влюбленные парочки, пасшие тощих зебу или козьи стада.

А чуть поодаль – иные стада, их-то уж никто не пас: серые крокодилы, сотнями дремавшие на солнцепеке, погрузив живот в горячую воду.

Фату-гэй улыбалась. Глаза ее светились особой радостью. Она чувствовала приближение родного Галама!

И все же одна вещь ее беспокоила: завидев обширные, поросшие травой болота или окаймленные мангровыми деревьями унылые водоемы, она закрывала глаза, опасаясь увидеть черную морду выходящего из стоячей воды н'габу (гиппопотама), появление которого означало бы для нее и ее близких смерть.

Трудно вообразить, сколько ей понадобилось хитрости, настойчивости, изворотливости, чтобы попасть на корабль, где, как она знала, находится Жан.

Куда она направилась, покинув дом женщины-гриота? Где нашла себе пристанище, чтобы произвести на свет ребенка спаги? Бог знает.

Но главное другое: теперь Фату-гэй была счастлива, она возвращалась в Галам, и возвращалась туда не одна – ее заветная мечта сбылась.

XVII

Диалде был расположен у слияния Сенегала с безымянной речкой, берущей начало на юге.

Там находилась негритянская деревня, не имевшая особого стратегического значения, ее защищало оборонительное сооружение французской постройки – блокгауз,[74] похожий на изолированные форты внутренних районов Алжира.

Отсюда рукой подать до владений Бубакара-Сегу; именно здесь, среди дружественных пока племен, собирались воедино, чтобы стать лагерем, французские силы и союзная армия бамбара.

Местность представляла собой плоскую равнину, однообразную и засушливую, характерную скорее для низовьев Сенегала.

Хотя попадались уже небольшие рощицы и даже леса, напоминавшие, что это Галам, центральные лесистые районы.

XVIII

Первая разведка, в которой принимали участие Жан, сержант Мюллер и великан Ньяор, проводилась к востоку от Диалде, в направлении Джидиама.

По словам старых испуганных женщин из союзного племени, на песке они видели свежие следы большого числа пехотинцев и всадников: судя по всему, здесь проходило войско великого черного короля.

За два часа трое спаги изъездили на лошадях всю равнину вдоль и поперек, но не нашли никаких признаков человека, а тем более целой армии.

Зато обнаружили на земле следы всевозможных африканских зверей. Следов было множество – начиная с большой круглой ямы, вырытой гиппопотамом, и кончая едва заметным треугольничком от копытца быстроногой газели. Песок, затвердевший после последних дождей, с безупречной точностью хранил вверенные ему обитателями пустыни отпечатки лап обезьян, когтей леопардов и львов, размашистых, нескладных шагов жирафов; характерные полосы прочертили ящерицы и змеи; не осталось бесследным вкрадчивое передвижение шакалов, запечатлелись и поразительные прыжки преследуемых ланей. И за всем этим угадывалось ночное буйство дикой природы, то страшное биение жизни, которая пробуждается в пустынях с наступлением тьмы, ибо молчаливыми пустыни бывают лишь до тех пор, пока солнце озаряет их просторы своим пылающим оком.

Топот лошадей распугал прятавшуюся в зарослях дичь: места для охоты тут были чудесные. Красные куропатки[75] вспархивали прямо из-под ног. Но спаги отпускали на волю пернатых: цесарок, голубых и розовых соек,[76] дроздов металлического оттенка и больших дроф – искали следы человека, но так и не нашли.

Близился вечер, горизонт заволокло густым туманом. Небеса налились тяжестью и застыли – такие заходы солнца обычно рисуются воображению, когда представляешь себе доисторические времена, эпоху с более жаркой, насыщенной жизненными субстанциями атмосферой, давшей возможность расплодиться на первобытной земле чудовищным мамонтам[77] и плезиозаврам…[78]

Небо потихоньку заволакивало пеленой; лучи солнца, догорая, тускнели, светило становилось мертвенно-бледным, потом внезапно преобразилось – разрослось безмерно и сразу погасло.

Ньяор, следовавший за Мюллером и Жаном, со свойственной ему беспечностью заявил, что продолжать разведку бессмысленно, его друзья тубабы проявят ненужное рвение, если будут упорствовать.

И действительно, вокруг полно было свежих львиных следов; лошади, дрожа от ужаса, останавливались, почуяв на песке отпечатки страшных когтей.

Посовещавшись, Жан и сержант Мюллер решили вернуться, и вот уже три лошади во весь опор мчались к блокгаузу, белые бурнусы всадников развевались на ветру. Вдруг вдалеке послышался тот самый, невыразимый, глухой рык, который мавры называют громоподобным: рык преследующего добычу льва.

Трое скакавших галопом мужчин были отважны и все-таки испытывали что-то вроде головокружения от скорости, не говоря уже о заразительном страхе, заставлявшем лететь словно ветер обезумевших лошадей. Смятый копытами тростник, хлеставшие по ногам ветки казались полчищем львов пустыни, брошенных им вдогонку…

Вскоре спаги заметили речку, отделявшую их от французских палаток и маленького арабского блокгауза деревни Диалде, еще освещенного последними красноватыми отблесками.

Они пустили лошадей вплавь и вернулись в лагерь.

XIX

Наступила минута великой вечерней грусти. Хотя закат вносил в жизнь затерянной деревушки своеобразное оживление. Черные пастухи загоняли стада; воины племени, снаряжаясь в поход, точили боевые ножи и чистили допотопные ружья; женщины готовили запасы кускуса для армии, доили овец и тощих зебу. Слышался неясный шепот негритянских голосов, к которому примешивались дрожащие звуки козьего блеянья и жалобный лай собак лаобе…

Фату-гэй с ребенком на руках сидела у входа в блокгауз, ставшее уже привычным смиренное, умоляющее выражение не сходило теперь с ее лица.

И Жан, у которого сердце сжималось от одиночества, присел возле нее, взяв на колени малыша: его умиляла эта счастливая черная семья, он был тронут тем, что нашел в Диалде, в Галаме кого-то, кто любит его.

Неподалеку гриоты печальным фальцетом тихонько распевали походные песни, аккомпанируя себе на маленьких самодельных гитарах с двумя струнами, натянутыми на змеиную кожу; их жалкое треньканье напоминало стрекот кузнечиков; своим неуловимым ритмом и монотонностью африканские мелодии гриотов прекрасно гармонируют с тоскливой жизнью этой страны, в них есть особое очарование…

Сын Жана – прелестный ребенок – оказался очень серьезным мальчуганом и редко улыбался. В соответствии с правилами народа волоф, на нем было голубое бубу и ожерелье, однако вопреки местным обычаям голову ему не брили и на ней не торчали привычные хвостики: ведь он был белым, и мать не трогала вьющихся волос, падавших на лоб мальчика, как у спаги…

Жан долго сидел у входа в блокгауз, играя с сыном.

Последние отблески дня освещали редкостную, неповторимую картину: ребенок с ангельским личиком и красавец спаги воинственного вида предавались забавам возле зловещих черных музыкантов.

С обожанием глядя на того и на другого, Фату-гэй, словно преданная собака, примостилась на земле у их ног; красота снова улыбавшегося Жана сводила ее с ума.

Бедняга Жан все еще оставался ребенком, как это чаще всего случается с молодыми, рано возмужавшими парнями, ведущими суровую жизнь. С неловкостью солдата подкидывая на коленях сына, спаги все время смеялся, звонко и молодо… А вот малыш не хотел смеяться; обвив ручонками шею отца, он прижимался к его груди и с необычайной серьезностью глядел по сторонам…

Когда совсем стемнело, Жан устроил молодую мать и ребенка в безопасном месте, внутри блокгауза, и отдал Фату-гэй все свои деньги – три халиса, пятнадцать франков!..

– Возьми, – сказал он, – завтра утром купишь себе кускуса, а ему – хорошего молока…

XX

Затем Жан направился в лагерь, тоже собираясь лечь спать.

Чтобы добраться до французских палаток, надо было пройти через союзный лагерь бамбара. Ночь выдалась светлая и ясная, со всех сторон доносилось шуршание насекомых; чувствовалось, что в траве и в крохотных норках в песке скрываются несметные полчища сверчков и цикад; порой их едва слышный хор вдруг набирал силу, начинал звенеть громче и постепенно добирался до пронзительных высот – казалось, в пространстве разбросано бесчисленное множество маленьких колокольчиков и трещоток; затем звуки мало-помалу стихали, точно все сверчки разом сговорились умерить свой пыл, наступала тишина.

Жан замечтался, в тот вечер он был очень задумчив… Занятый своими мыслями, он шел, не глядя по сторонам, и вдруг, очнувшись, увидел, что втянут в большой хоровод, который, повинуясь определенному ритму, закружил его. (Хоровод – любимый танец бамбара.)

На неграх – очень рослых мужчинах – были длинные белые платья и высокие тюрбаны, тоже белые, с двумя черными концами.

В прозрачной ночи хоровод кружил почти бесшумно – медлительный, но легкий, словно его водили духи; шорох развевающихся одежд напоминал шум крыльев огромных птиц… Танцоры слаженно принимали различные позы: то встанут на цыпочки, наклонясь вперед или назад; то вскинут разом длинные руки, расправив, будто прозрачные крылья, бесчисленные складки муслиновых одеяний.

Тамтам еле слышно отбивал дробь; печальные звуки флейт и рожков из слоновой кости казались слабыми и далекими. Хоровод бамбара вела за собой монотонная музыка, похожая на магическое заклинание.

Кружа возле спаги, участники хоровода склоняли голову в знак приветствия и с улыбкой говорили:

– Тжан! Иди к нам в круг!..

Даже в торжественных нарядах Жан почти всех узнавал: черных спаги и стрелков, снова облачившихся в длинное белое бубу и водрузивших на голову праздничные темба-сембе.

Улыбаясь, он каждому говорил: «Добрый вечер, Нио-дагал! Добрый вечер, Имобе-Фафанду! Добрый вечер, Демпа-Тако и Самба-Фалл! Добрый вечер, великан Ньяор!» Ньяор – самый рослый и самый красивый из всех – тоже водил хоровод.

Однако Жан торопился выбраться из кольца танцоров в белом, которые то сходились, то расходились вокруг него… Может, виной тому темнота, но только и танец, и казавшаяся потусторонней музыка поразили воображение спаги…

Повторяя непрестанно: «Тжан, иди к нам в круг!», участники хоровода, словно привидения, забавы ради окружали спаги, нарочно растягивая крутящуюся цепочку, чтобы не дать ему вырваться на волю…

XXI

Добравшись до своей палатки, спаги наконец лег, в голове его роились новые планы.

Сначала он, конечно, поедет повидать стариков-родителей; это непременно. Но потом обязательно надо вернуться в Африку: ведь теперь у него есть сын… Он чувствовал, что уже всем сердцем полюбил мальчика и не бросит его на произвол судьбы…


Снаружи в лагере бамбара через определенные промежутки времени раздавались голоса гриотов – по установленному обычаю звучал боевой клич, состоявший из трех скорбных нот. Эта совиная песнь, взмывая над уснувшими палатками, убаюкивала черных воинов, вселяла в них надежду и призывала не скупиться на пули, когда придет день битвы… А день этот, судя по всему, приближался: Бубакар-Сегу бродил где-то неподалеку.

В мыслях Жан возвращался к одному и тому же: что он будет делать в Сен-Луи, когда вернется к сыну после отпуска?.. Снова поступит на военную службу? А может, заняться торговлей? Нет и нет, спаги питал неодолимую неприязнь к любому другому делу, кроме ратного.

В деревне Диалде смолкли привычные шумы, и в расположении лагеря тоже все стихло. Издалека доносилось рычание льва, временами слышался вой шакала – самый жуткий звук, какой только можно себе представить. То был своего рода зловещий аккомпанемент сладким грезам бедного спаги!..

Да, появление малыша полностью меняло планы Жана и очень усложняло будущую жизнь, добавляя трудностей…

«Тжан!.. Иди к нам в круг!..»

Жан наполовину спал, измученный за день долгими скачками, но и во сне, продолжая обдумывать будущее, все еще видел хоровод бамбара. Танцоры, словно призраки, медленно двигались под звуки странной, казавшейся неземной, музыки.

«Тжан!.. Иди к нам в круг!..»

Их головы, будто сгибаясь под тяжестью высоких тюрбанов, склонялись перед Жаном в знак приветствия… И вдруг вместо них появились уродливые, мертвые лица незнакомых людей, тоже кланявшихся, словно давние приятели, и говоривших чуть слышно, с призрачной улыбкой: «Тжан!.. Иди к нам в круг!..»

Потом голова Жана совсем затуманилась, и он, так ничего и не решив, заснул глубоким сном без всяких видений…

XXII

Настал великий день, день битвы.

В три часа утра все пришло в движение в лагере Диалде; спаги, стрелки, союзники-бамбара готовились выступить в поход с боевым оружием и снаряжением.

Марабуты отслужили торжественные молебны; было роздано множество талисманов. По распоряжению вождей в карабины черных воинов перед схваткой пороха набили до половины ствола, а свинца – до упора; так что большая часть огнестрельного вооружения вышла из строя при первом же залпе: такое часто случается в негритянских войсках.

Военные части направлялись к деревне Джидиам, где, по донесениям туземных шпионов, за толстыми стенами из дерева и глины засел со своей армией Бубакар-Сегу. Джидиам была неприступной крепостью этого, можно сказать, легендарного персонажа, наводившего мифический ужас на всю страну, человека, главная сила которого заключалась в способности молниеносно исчезать, растворяться, теряться бесследно в труднодоступных глубинах страны.


Лагерь предполагалось разбить во второй половине дня неподалеку от вражеского стана, под сенью большого леса, чтобы напасть на Джидиам ночью и поджечь деревню, которая вспыхнет при свете луны соломенным факелом; после того как с неприятелем будет покончено, победители намеревались быстро, дабы опередить лихорадку и не дать ей истребить всю колонну, вернуться в Сен-Луи.

Накануне Жан послал родителям очень нежное письмо, нацарапанное карандашом, в тот же день оно отправилось на «Фалеме» вниз по реке, чтобы утешить сердце старой матери…

Незадолго до восхода солнца Жан поцеловал мальчика, спавшего на руках у Фату-гэй, и вскочил на коня.

XXIII

Утром Фату-гэй вместе с сыном тоже пустилась в путь. Она отправилась в Ниалумбае, деревню союзного племени, где жил великий марабут – жрец, прославившийся своими предсказаниями и искусством колдовства.

Ее проводили в хижину столетнего старца, она увидела его распростертым на циновке; еле слышно, словно умирающий, он возносил молитвы своему божеству.

После долгой беседы жрец вручил молодой женщине кожаный мешочек с какой-то, судя по всему, ценной вещью, и Фату тщательно спрятала его у себя на поясе.

Затем марабут дал выпить ребенку сонное снадобье, а взамен получил от Фату-гэй три большие серебряные монеты – последние халисы спаги, которые старец тут же спрятал в кошелек.

С любовью завернув в вышитую набедренную повязку уже спавшего волшебным сном сына, юная мать привязала к спине драгоценную ношу и попросила показать ей лес, где вечером должны были стать лагерем французы.

XXIV

Семь часов утра. Затерянное селение в краю Диамбур. Заросшее травой болото с жалкими остатками воды. На севере горизонт закрывает невысокий холм; на противоположной стороне равнины, насколько хватает глаз, простираются бесконечные просторы Диалакара.

Вокруг пустынно и тихо; солнце неторопливо поднимается в чистые небеса.

На фоне этого африканского пейзажа, похожего на уединенный уголок где-нибудь в древней Галлии,[79] появляются всадники. Гордо восседая на конях, все они, с большими белыми шапками, надвинутыми на загорелые лица, в красных куртках и синих брюках, выглядят красавцами.

Их двенадцать, двенадцать спаги, отправленных на разведку под водительством аджюдана.[80] Среди разведчиков и Жан.

В воздухе – ничего зловещего, никакого веяния смерти, только покой и ясная чистота небес. Высокие болотные травы, еще мокрые от ночной росы, сверкают на солнце; порхают стрекозы с большими, в черных крапинках крыльями; кувшинки раскрывают на воде широкие белые лепестки.

Жара уже тяготит; лошади учуяли стоячую воду и, подрагивая ноздрями, тянут шеи, желая напиться. Спаги останавливаются ненадолго – посовещаться; они спрыгивают на землю, чтобы смочить шапки и лоб.

Внезапно вдалеке раздаются глухие гулкие удары, словно кто-то бьет в огромные пустые ящики.

– Большие тамтамы! – насторожился сержант Мюллер, которому несколько раз доводилось видеть негритянские сражения.

И тотчас, повинуясь инстинкту, те, кто успел спуститься на землю, бросаются к лошадям.

Но тут совсем рядом из травы высовывается черная голова – это старый марабут, исхудалой рукой он подает какой-то странный сигнал, словно обращаясь с волшебным заклинанием к болотному тростнику, и сразу же на спаги обрушивается град пуль.

Удары, направленные из засады умело и точно, достигли цели. Пять или шесть лошадей пали; остальные, напуганные, встали на дыбы, сбросив себе под ноги раненых седоков. Жан вместе с другими рухнул на землю с пулей в спине.

В ту же минуту тридцать жутких голов вынырнули из травы, тридцать покрытых грязью черных демонов вскочили, заскрежетав, словно разъяренные обезьяны, ослепительно белыми зубами.

О, героическая битва, достойная пера Гомера, она останется безвестной и никому не ведомой, подобно многим другим, таким же далеким битвам в Африке! В смертельной схватке спаги совершали чудеса мужества и отваги. Борьба воодушевила всех, каждый был рожден храбрецом. Эти молодые, крепкие и закаленные ребята дорого отдали свою жизнь! Но пройдет несколько лет, и даже в Сен-Луи о них забудут. Кто потом вспомнит имена павших в краю Диамбур, на просторах Диалакара?

Тем временем грохот больших тамтамов все приближался.

И вдруг в самый разгар битвы спаги, словно во сне, увидели на холме огромное черное войско: полуобнаженных, увешанных талисманами воинов, неистовым полчищем устремлявшихся к Диалде; в глаза бросались гигантские боевые тамтамы, каждый из которых с трудом тащила четверка мужчин; ржали полные огня и запала тощие лошаденки пустыни с длинными хвостами и выкрашенными в кроваво-красный цвет развевающимися гривами, их странная сбруя состояла из тряпок с медными блестками, – фантастическое, бесовское шествие; африканский кошмар, обгонявший ветер.

Бубакар-Сегу!

Он собирался напасть на французскую колонну. И шел, не обращая внимания на гибнущих спаги, предоставив расправиться с ними отряду в засаде.

Разведчиков продолжали оттеснять подальше от воды и травы, в сыпучие пески, туда, где гнетущая жара и палящие солнечные лучи скорее истощат их силы.

Оружие перезарядить было невозможно, поэтому бились ножами, саблями, ногтями и зубами; куда ни глянь, всюду кровь, льющаяся из огромных ран, и вывалившиеся внутренности.

Двое черных с остервенением набросились на Жана. Он был сильнее и, опрокинув, с яростью отбрасывал их назад, но они опять возвращались.

Под конец руки его уже не могли ухватить маслянистую черноту обнаженной плоти нападавших и скользили в крови; к тому же с каждой минутой спаги слабел из-за собственных ран.

Смутно различал он мертвых товарищей, павших рядом, и негритянское войско, стремительно продвигавшееся вперед, красавца Мюллера, хрипевшего возле него с бегущей изо рта кровью, и там, вдали, великана Ньяора, расчищавшего себе путь к Диалде и рубившего саблей с плеча толпу чернокожих.

Наконец втроем нападавшие все-таки одолели Жана, повалили на бок, заломив руки, и один из черных занес над ним большой железный нож.

Нестерпимая минута страха: Жан ощутил прикосновение ножа к телу. И не от кого ждать помощи, все погибли!..

Красное сукно куртки, грубое полотно солдатской рубашки и твердые мускулы служили защитой, оказывая сопротивление плохо наточенному ножу.

Негр нажал посильнее. Жан громко и хрипло вскрикнул: с едва слышным, но жутким поскрипыванием лезвие глубоко вонзилось в грудь; негр несколько раз повернул нож в ране, потом вытащил его обеими руками, а тело отпихнул ногой.

Этот белый был последним. Черные дьяволы с победным криком бросились вперед; не прошло и минуты, как они уже мчались словно ветер, догоняя свое войско.

И спаги остались одни, на них нисходил смертный покой.

XXV

Столкновение двух армий произошло подальше; оно было на редкость жестоким и кровопролитным, хотя во Франции о нем почти не писали.

Такие сражения, разворачивающиеся в отдаленных странах, при малом количестве задействованных войск, проходят незамеченными толпой; о них помнят лишь сами участники боев да те, кто потерял там сына или брата.

Силы небольшой французской части были на исходе, когда Бубакар-Сегу почти в упор получил в правый висок заряд крупной дроби. Мозг негритянского короля белой кашицей брызнул наружу; под звуки табалы и железных тарелок предводитель упал на руки своим жрецам, запутавшись в длинных связках амулетов. Для его племен это стало сигналом к отступлению.

Черная армия снова взяла курс на внутренние непроходимые районы, и ей позволили бежать. Французы уже не в состоянии были преследовать ее.

В Сен-Луи доставили красную головную повязку знаменитого мятежного вождя. Она была обожжена и изрешечена свинцом.

К ней прикрепили связку талисманов: вышитые мешочки с таинственными порошками, кабалистические[81] знаки и молитвы на наречиях Магриба.

Смерть Бубакара-Сегу привела в смятение туземные племена.

После битвы некоторые из восставших вождей покорились, что можно было счесть победой французов.

Колонна спешно вернулась в Сен-Луи; участники похода удостоились чинов и наград, однако как сильно поредели ряды бедных спаги…

XXVI

Дотащившись до скудной зелени тамариска, Жан отыскал место, где можно было спрятать голову в тени, и приготовился умирать, мучимый жаждой, жгучей жаждой, от которой судорожно сжималось горло.

Он часто видел, как умирали в Африке его товарищи, и знал об этом зловещем признаке конца – предсмертной икоте…

Из груди солдата струилась кровь, и пересохший песок пил эту кровь, словно росу.

Если не считать по-прежнему сжигавшей его жажды, Жан почти не страдал.

Беднягу одолевали странные видения: грезилась цепь Севеннских гор, знакомые с детства места и родительская хижина, мерещились дорогие сердцу зеленые пейзажи – много тени и мхов, много прохлады и ключевой воды. Любимая старая мать ласково брала его за руку, чтобы вести, как в детстве, домой.

О, ласка матери!.. Чудилось, будто мать здесь, рядом, гладит ему лоб жалкими, старыми, дрожащими руками, прикладывая холодные примочки к пылающей голове сына!

Неужели никогда больше ему не суждено ощутить ласку матери, услышать ее голос!.. Никогда, никогда!.. Неужели это конец?.. Умереть здесь в полном одиночестве, под знойным солнцем, в проклятой пустыне! И он приподнялся, не желая умирать.

«Тжан! Иди к нам в круг!»

Перед ним, подобно порыву свирепого буйного ветра, вихрем проносится хоровод призраков.

От соприкосновения налетевшего шквала с раскаленными камешками вспыхивают искры.

И призрачные тени, вроде гонимого ветром дыма, поднимаясь вверх, молниеносно исчезают в вышине, в багровом зареве голубого эфира.

Жану мнилось, будто и он следует за призраками, мнилось, будто его подхватили чудовищные крылья, и он решил, что настал его смертный час.

Но это была всего лишь судорога, отчаянный приступ боли.

Изо рта хлынул поток розовой крови, и чей-то голос опять просвистел у самого виска: «Тжан! Иди к нам в круг!»

И он, немного успокоившись и меньше страдая, снова упал на песчаное ложе.

И вновь нахлынули детские воспоминания – на этот раз с поразительной ясностью. Жану слышалась старинная колыбельная, которой мать баюкала его, совсем еще маленького; потом вдруг посреди пустыни громко зазвонил деревенский колокол, созывая на вечернюю молитву Angelus.

И тогда слезы потекли по загорелым щекам спаги; на память пришли молитвы прежних лет, и бедный солдат начал молиться с усердием ребенка, взяв в руки образок Пресвятой Девы, надетый когда-то на шею матерью; у него достало сил поднести образок к губам и поцеловать с несказанной любовью. Всей душой молился он скорбящей Деве, которой каждый вечер возносила за него молитвы простодушная мать; Жана озарили радужные мечты всех умирающих, и в гнетущем молчании окрестной пустоты его угасающий голос вслух повторял извечные предсмертные слова: «До встречи, до встречи на небесах!»

…Было около полудня. Муки стихали; при ярком тропическом свете пустыня казалась Жану раскаленным белым пожарищем, огонь которого его уже не обжигал. Внезапно грудь солдата поднялась, будто собираясь вобрать побольше воздуха, а рот открылся, словно умоляя дать напиться умирающему.

Затем нижняя челюсть отвисла, рот широко раскрылся в последний раз, и Жан тихо отошел в мир иной в ослепительном сиянии дня.

XXVII

Когда Фату-гэй вернулась из деревни прославленного марабута с таинственным предметом в кожаном мешочке, женщины из союзного племени сказали, что битва закончилась.

Нервно шагая по раскаленному песку, она явилась в лагерь встревоженная, запыхавшаяся, измученная; маленький мальчик, завернутый в лоскут голубой ткани, все еще спал у нее за спиной.

Первым, кого увидела Фату, был мусульманин Ньяор-фалл; перебирая свои магрибские четки, черный спаги сурово глядел на нее.

– Где Тжан?.. – отрывисто спросила она на местном наречии.

Ньяор с благоговением показал рукой на юг страны Диамбур, в направлении просторов Диалакара, молвив в ответ:

– Там!.. Он попал в рай!..

XXVIII

Весь день Фату-гэй лихорадочно металась по зарослям и пескам, по-прежнему таская на спине спящего малютку. Она бродила взад-вперед, а порой обезумевшей пантерой, потерявшей детенышей, пускалась бежать, без устали продолжая поиски под нещадным солнцем, заглядывая в кусты, обшаривая колючие заросли.

Около трех часов Фату заметила на пустынной равнине мертвую лошадь, затем красную куртку, потом вторую, третью… Это и было то самое поле битвы, где пали потерпевшие поражение спаги!..

Местами чахлые кустики мимозы и тамариска отбрасывали на желтую землю слабенькую, будто искромсанную солнцем тень… Вдалеке, на самом краю бесконечно унылой равнины, в глубине синеющего горизонта вырисовывались очертания деревни с островерхими хижинами.

Фату-гэй замерла, содрогаясь от ужаса… Она узнала его, распростертого там с одеревенелыми руками и открытым навстречу солнечным лучам ртом, и произнесла неведомое языческое заклинание, коснувшись амулетов, висевших на ее черной шее…

Долго стояла она так с обезумевшими, налитыми кровью глазами, тихонько нашептывая что-то…

Увидев издалека старух враждебного племени, направлявшихся к убитым, Фату-гэй заподозрила самое худшее…

Лоснившиеся на палящем солнце, безобразные старые негритянки, от которых несло терпким запахом сумаре, подошли, позвякивая стеклянными бусами и амулетами, к молодым мужчинам; со смешками и непристойными жестами они толкали трупы ногой, отпускали какие-то шутовские замечания, похожие на выкрики обезьян, мрачно паясничали, оскверняя мертвых…

Потом сорвали золоченые пуговицы, украсив ими свои курчавые волосы, забрали стальные шпоры, красные куртки, пояса…


Фату-гэй притаилась за кустом, подобравшись, словно кошка, готовящаяся к прыжку; когда дошла очередь до Жана, она вскочила с отчаянным воплем, выпустив все когти, понося старух на незнакомом языке… Проснувшийся ребенок цеплялся за спину разъяренной, рассвирепевшей матери…

Испугавшись, черные женщины отступили…

К тому же добыча уже не умещалась в руках; сюда они смогут вернуться и завтра… Обменявшись словами, которых Фату-гэй не сумела понять, старухи со злорадными смешками и ужимками шимпанзе пошли прочь.

Оставшись одна, Фату-гэй присела на корточки возле Жана и назвала его по имени… «Тжан!.. Тжан!.. Тжан!..» – подобно античной жрице, взывающей к мертвым, трижды прокричала она в глубокой тишине тоненьким голоском.

Под беспощадным солнцем Африки, ничего не видя, она смотрела в тоскливую, знойную даль, страшась взглянуть в лицо Жану.

Рядом бесстыдно опускались стервятники, разгоняя тяжелый воздух огромными черными опахалами… Птицы бродили возле трупов, еще не прикасаясь к ним… видно, находили слишком свежими.

Заметив в руке спаги образок Пресвятой Девы, Фату-гэй поняла, что перед смертью он молился… В Сен-Луи католические священники окрестили Фату, и у нее тоже вместе с амулетами висели на шее образки Пресвятой Девы и ладанка; но верила она не им.

Фату достала кожаный амулет, который когда-то в стране Галам дала ей черная женщина, ее мать… Это был ее любимый талисман, и она с нежностью поцеловала его.

Затем Фату-гэй склонилась над телом Жана и приподняла его голову.

Меж белых зубов из открытого рта вылетали синие мухи, а из ран на груди вытекала ставшая уже смрадной жидкость.

XXIX

Потом Фату-гэй решила задушить своего малыша. Не желая слышать детских криков, она набила ему рот песком.

Не хотелось ей видеть и маленькое личико, искаженное судорогой удушья; вырыв в исступлении ямку, она сунула туда головку ребенка да еще присыпала сверху песком.

Затем двумя руками сжала шейку и жала, жала изо всех сил до тех пор, пока маленькие крепкие конечности, напрягшиеся от боли, безжизненно не обмякли.

Когда ребенок умер, она положила его на грудь отцу.

Так не стало сына Жана Пейраля… Загадка!.. Какое божество вызвало к жизни ребенка спаги?.. Зачем он явился на землю и куда возвратился, в какие пределы?

Тут Фату-гэй заплакала кровавыми слезами, ее душераздирающие стоны прокатились по просторам Диалакара… Затем она вынула из кожаного мешочка горький шарик марабута и проглотила; началась агония, долгая, мучительная агония… Прошло немало времени, а Фату-гэй все еще хрипела на солнце, не в силах справиться со страшной икотой, раздирая горло ногтями, вырывая волосы вместе с янтарем.

Стервятники кружили рядом, дожидаясь ее смерти.

XXX

Когда желтое солнце зашло и сумерки окутали равнины Диамбура, хрип смолк, Фату-гэй больше не страдала.

Она лежала, упав на тело Жана, сжимая в застывших руках мертвого сына.

И первая ночь опустилась на их трупы, горячая, звездная, в ней ощущалось буйство дикой природы, таинственно пробуждавшейся потихоньку во всех концах мрачной африканской земли.

Тем же вечером свадебный кортеж Жанны прошел в далеких Севеннах мимо хижины старых Пейралей.

XXXI

АПОФЕОЗ


Сначала слышится далекий жалобный стон, возникающий где-то в глубине пустыни, у самого горизонта, потом под покровом прозрачной темноты надвигается лавина зловещих звуков: тоскливый вой шакалов, пронзительное повизгиванье гиен и тигровых кошек.[82]

Бедная мать, несчастная старая женщина!.. Человек с открытым ртом, едва различимый в темноте, распростертый средь пустынного безлюдья под усеянным звездами небом, уснувший в тот час, когда пробуждаются хищные звери, спит непробудным сном и уже никогда не встанет; бедная мать, несчастная старая женщина, этот покинутый всеми человек – ваш сын!..

«Тжан!.. Иди к нам в круг!»

Голодная свора подкрадывается в ночи, задевая кусты, пробираясь сквозь высокие травы; при свете звезд хищники впиваются в тела молодых людей, и начинается пиршество, предначертанное слепой природой: все живое – так или иначе – кормится тем, что мертво.


Навеки уснувший мужчина все еще держит в руке образок, а женщина – кожаный талисман… Храните их, бесценные амулеты.


Завтра огромные плешивые стервятники продолжат свое дело, и кости павших будут валяться в песке, разбросанные зверьем пустыни; пройдет время, и черепа побелеют на солнце, изъеденные ветром и саранчой.


Старые родители у огонька, старые родители в хижине под соломенной крышей – согбенный отец, лелеющий мечту о сыне, красивом парне в красной куртке, старушка мать, что молится вечерами о пропавшем, – старые родители, ждите вашего сына, ждите спаги!..

Загрузка...