Глава 5


В теплый июльский день, без семи минут три, поезд из Сандерленда с грохотом ворвался на станцию Тодхолл и резко остановился, со вздохом выпустив длинную струю пара. Я не узнала носильщика на платформе, юношу лет шестнадцати, который явно был еще ребенком во времена моего последнего появления здесь. Но вышедшего с часами в руке из своей конторы пожилого начальника станции, мистера Харботтла, я знала сколько себя помнила. Не заметив меня, он с деловым видом взглянул на часы и удовлетворенно кивнул.

Поезд прибыл, как обычно, без опоздания.

— Кто выходит? — крикнул носильщик, хотя в этот сонный полдень никто, кроме меня, не собирался сходить с поезда.

— Выходите, мисс? — повторил он, открывая дверь вагона и протягивая руку, чтобы забрать мой чемодан.

Это заманчивое предложение сопровождалось обезоруживающей улыбкой до ушей и протянутой рукой, но я, сохраняя спокойствие, просто сказала: «Да, спасибо» и спустилась на платформу. Я отдала носильщику билет и повернулась поздороваться с мистером Харботтлом, но тот с зеленым флагом наготове уже спешил по платформе, чтобы обменяться некоторыми, без сомнения жизненно важными, сведениями с машинистом, которого он видел всего четыре раза в сутки и которого не увидит снова до пяти четырнадцати, когда «Эрл Грей» (как пышно именовался этот коренастый черно-зеленый локомотив) потащит свои вагоны обратно в Сандерленд.

Мистер Харботтл снова взглянул на свои часы, флаг поднялся, локомотив с шумом выдохнул еще одно облако пара, сцепки лязгнули, напряглись, и поезд запыхтел прочь. Не бросив в мою сторону и взгляда, мистер Харботтл убрал часы, подхватил лопату, прислоненную к штабелю шпал, и вернулся к тому, чем занимался до прихода поезда: он копал молодую картошку, бережно складывая клубни в пустое пожарное ведро.

Сколько церемоний для Кэйти Велланд… Из-за моего плеча раздался несколько обеспокоенный голос носильщика:

— До деревни целых две мили, мисс. Ни автобуса, ни чего другого. Разве вам не сказали, когда вы брали билет?

— Все в порядке. У меня немного вещей, да и большой чемодан мне прямо сейчас не нужен. Не оставите ли вы его у себя на станции, пока я за ним не пришлю? Со вторым я управлюсь без труда.

Я взяла с собой небольшой портплед, куда сложила самое необходимое для ночлега.

— Да легко. Я поставлю его в конторе.

Он подхватил чемодан, и я последовала за ним по платформе мимо автомата, продававшего некогда шоколадки (он был пуст; я заподозрила, что его вряд ли наполняли снова после того, как мы с Присси вынули последнюю шоколадку шесть лет тому назад), автоматических весов (бросишь монетку в прорезь и вот тебе результат) и клумб с цветущей геранью.

— Вы остановитесь в деревне, мисс? Если вы в «Черный Бык», то завтра утром они пришлют тележку к поезду в восемь шестнадцать, им привезут пиво. Если хотите, я могу заодно отправить ваш чемодан.

«Черный Бык» был единственным в деревне пабом, за четыре дома от жилья викария и рядом с магазином Барлоу, в котором мы с Присси тратили наши карманные деньги на лакрицу и леденцы. Я решила, что нагруженная повозка не станет сворачивать с большака на крутую дорожку, которая ведет к Розовому коттеджу.

— Нет, я не в «Черный Бык», — отвечала я, — Но не волнуйтесь, завтра я за ним пришлю кого-нибудь. И все равно спасибо.

Я дала ему шестипенсовик — что вдвое превышало обычные чаевые, но этого стоила улыбка, с которой он, бодро сказав «Благодарствую, мисс», унес мой чемодан в дверь с надписью «Начальник станции». По обе стороны двери в ящиках цвели герань и лобелия.

Выйдя на освещенную солнцем дорогу, у дальнего конца платформы я увидела мистера Харботтла все еще с лопатой: он по-прежнему работал. Нет никаких сомнений, что он снова намеревается — как каждый год, начиная со времен задолго до моего рождения — получить все первые призы на местной июльской сельскохозяйственной выставке. А тем временем Тодхолл попадет, как всегда, в самое начало списка лучших станций графства…

Дорога памяти. Что ж, мне надо было одолеть по ней две долгие, жаркие мили, но я знала все окольные пути и тропинки на мили вокруг и оделась специально для такой прогулки. Я прошла по дороге около четверти мили, пока не достигла ворот, которые выводили на проселок с колеей, оставленной колесами повозки. Проселочная дорога, затененная неподстриженной живой изгородью, вела по краю утопавшего в цветущих травах некошеного луга. Еще пара сотен ярдов, и я добралась до прохода в изгороди, который крест накрест перегораживали ветви орешника.

Преодолеть эту символическую преграду не составляло труда. Я перебралась на ту сторону и осторожно спустилась по крутому откосу на дорогу, давным-давно превратившуюся в тропинку между высокими склонами, покрытыми травой и папоротником. То было очень таинственное место — Цыганская Лощина.

Время принесло сюда перемены. Когда-то это была открытая поросшая травой ложбинка, где на несколько ночей останавливались иногда кочующие цыгане. В те дни нам, деревенским детям, строго запрещалось выходить со двора после заката. Мы повиновались, напуганные рассказами о детях, украденных цыганами, и рассказы эти в моей голове сплелись с легендами о похищении Килмени и о прочих сказочных созданиях.

Даже при свете дня, когда там не было никаких цыган, лощина внушала нам страх. Когда-то в прошлом здесь бросили фургон. Вероятно, напуганная лошадь ударила его об откос, случайно сломав колесо и оси. Оставленный фургон, сгнив и полуразвалившись, все же сохранил свою форму, и для наших детских умов это было место, где прятались злые призраки сказочных цыган, всегда готовые напасть на нас. На глазах у нас, девчонок, мальчишки подбивали друг друга сбежать вниз по склону, чтобы коснуться осей или ступенек фургона, но на это осмеливались лишь самые крепкие духом. Все остальные, труся, мнили себя храбрецами, выбираясь через перегороженный орешником проход и мчась полмили по прохладной траве до перелаза на поле возле Розового коттеджа.

Цыганская Лощина не внушала нам страх лишь во время сбора ежевики: тогда и дети, и взрослые приходили туда с ведрами и корзинами за спелыми ягодами.

Теперь я выросла, к тому же был полдень и никаких следов цыган. А лощина сокращала путь почти на милю. Где-то по правую руку от меня лежали невидимые, должно быть, скрытые переплетением ежевичных плетей и молодой порослью остатки цыганского фургона. Я свернула. Узкая тропинка вела между высокими склонами, заросшими дикими розами и цветущими кустами ежевики. Зорька и лохматый горицвет виднелись между густыми зарослями папоротника и гулявника, и в воздухе витал свежий, приятный запах дикого чеснока, запоздало расцветшего в тени.

Запах — спусковой крючок памяти, которому довольно слабого прикосновения. Я шагала сквозь полумрак, напоенный ароматом чеснока, папоротника и шиповника, пытаясь не думать о той деревенской сплетне, которую пересказала мне бабушка. Лилиас и цыган? Моя мать, бегущая в ночи с заплаканным лицом и держа кожаный саквояж в руке к бродягам, разбившим лагерь в лощине? По крайней мере, подумала я, мне нет нужды пугаться сломанной повозки; это никак не связано с матерью. Фургон стоял там столько, сколько я себя помню. Или связано? Мне исполнилось шесть, когда она ушла. Относятся ли мои воспоминания о наших детских играх к тому времени? И в этот ли приют она сбежала той ночью? Кому он принадлежал?

Наконец, я изгнала эти мысли из своей головы и зашагала дальше. Еще полмили по благоухающей воспоминаниями тропке, затем снова просвет в изгороди и перелаз. Я выбралась наверх, к солнечному свету и свежему ветерку, на открытый уклон поля, куда мы детьми приходили каждую Пасху катать сваренные вкрутую яйца наподобие того, как осенью мы играли с каштанами на веревочке. Ниже «перекати-поля», как мы его называли, был еще один лаз. Он тоже вел на дорожку, но на сей раз — открытую и освещенную солнцем. Дорожка неторопливо спускалась к ручейку с перекинутым через него деревянным мостиком.

За мостом, несколькими ярдами выше по течению, стоял Розовый коттедж, тесно окруженный некогда любовно ухоженным садом.


Не забудется вовеки

Отчий дом, родимый дом.

Солнца луч в моем оконце

Ясным днем, погожим днем.


Мне думается, что каждый, кто возвращается в дом, где провел детство, удивляется, видя, насколько тот мал. Всего семь лет назад я жила здесь, но Розовый коттедж все равно словно успел съежиться. Это был небольшой домик (две комнаты и каморка на втором этаже, две комнаты внизу) с пристройкой сзади, над которой сделали еще и крохотную ванную. Из-под соломенной крыши выглядывали окна мансарды, и в крохотное окно моей прежней спальни солнцу было нелегко заглянуть. Состояние сада — радостное буйство травы, летних цветов и разросшихся розовых кустов — свидетельствовало о многолетнем отсутствии ухода, но кто-то — видимо, из семейства Паскоу — расчистил дорожку к дому, и окна выглядели чистыми, а занавески — свежими.

Я опустила мой портплед на крыльцо, повернула в замке бабушкин ключ и открыла входную дверь.

Она вела прямо в гостиную, которую мы всегда называли кухней. Это была небольшая комната, около двадцати пяти квадратных футов, с открытым камином. По обеим его сторонам стояли железные таганы, а сверху размещалась духовка. Очаг за высокой каминной решеткой тщательно вычистили пемзой, рядом высилась старая бабушкина сушка для посуды — выточенная из дерева, о шести ножках, что придавало ей сходство с противотанковым ежом. Все осталось таким, как я помнила: коврик у камина, связанный крючком из лоскутов, теплый и яркий, по одну сторону от него стояло дедушкино кресло-качалка, а по другую — гораздо менее удобный стул; стол основательной работы, который ежедневно скребли, пока выпирающие древесные волокна не стали похожи на рубчик, и на котором делали все: готовили, гладили, ели, а в другое время застилали красной скатертью с бахромой из помпончиков. Буфет с зеркальной задней стенкой был покрыт длинной дорожкой, края ее украшало вязанное крючком кружево: на ней стояли две вазы — они восхищали меня в детстве — с узором из вьющихся роз и незабудок. Между вазами разместилась довольно красивая старинная керосиновая лампа, оставленная как украшение, когда в двадцатых годах в коттедж провели электричество. Над буфетом висело изречение в рамочке: «Ты, Господи, зришь меня», и фарфоровые уточки летели наискосок вверх по стене.

Все это я охватила единым взглядом, успев заметить, что в комнате чисто и пыль стерта, как будто в доме жили. Миссис Паскоу, которая, конечно, все это сделала, оказалась настолько добра, что оставила на столе бутылку молока, хлеб, пачку чая и записку, гласившую:


«Поздравляю с возвращением домой, насчет молока я сказала. Грелка в кровати. Приду ближе к вечеру. Л.П.».


В этом послании не оказалось ничего непонятного, но я не бросилась сразу же наливать чайник или доставать тот запас провизии, который привезла с собой. Я была бы не я, если бы сразу же не бросила взгляд на стену слева от камина.

Там висело еще одно изречение, которое бесконечно сильнее завораживало богатое воображение ребенка. Вот что там было начертано большими буквами:


ХРИСТОС — НЕЗРИМЫЙ ГОСТЬ

ЗА КАЖДОЙ ТРАПЕЗОЙ;

НЕСЛЫШНЫЙ СВИДЕТЕЛЬ

КАЖДОЙ БЕСЕДЫ


Я помню, как удивлялась ребенком, что тетя Бетси осмеливается говорить такие вещи при Незримом Госте, сидящем прямо здесь и внимающем каждому слову.

Я приподняла рамку.

«Его не видно, — сказала бабушка, — Но можно нащупать край дверки, если прижать ладонь к обоям. Он маленький, не больше консервной банки, заделан в стену и сверху заклеен обоями».

Он не был сверху заклеен обоями. Кто-то прорезал их по форме дверки и отодрал, и среди мелких роз и поблекшего ромбовидного узора обоев виднелся бабушкин «сейф», просто небольшая, зацементированная в кладку, металлическая коробка, с замочной скважиной, но без ключа.

Я, должно быть, простояла несколько минут, не сводя с него глаз, пока мне не пришло в голову попытаться открыть железную дверцу. Я не стала терять время на поиски ключа, который, как выяснилось после долгих бабушкиных раздумий, мог оказаться в любом ящике или вазе, а также в любом другом потайном месте на кухне или где-нибудь еще. Я взяла столовый нож и, не без труда вставив его в щель напротив замка, попыталась открыть дверь. Но она не шелохнулась.

Значит, «сейф» все еще заперт. С некоторым облегчением я отступила. Может быть, его никто и не взламывал: обои клеили уже почти двадцать лет назад, и, вероятно, сама бабушка вырезала кусок обоев, чтобы положить туда какое-нибудь запоздалое сокровище, впоследствии позабыв об этом — точно так же, как она позабыла, куда дела ключ.

Ключ. Я заглянула в вазы, стоявшие на буфете.

В первой не оказалось ничего, кроме пары шпилек, полупенни и мертвого мотылька. Во второй обнаружилась пачка бумаг и накопившийся за годы мелкий хлам. Ладно, это можно оставить на потом. Бессмысленно начинать поиски на ночь глядя. Я повесила надпись на место и сделала первое, что надо делать, придя домой — поставила греться чайник.

Загрузка...