…Не хочу вина молодого,
И не в нем утомленье духа, —
Ты мне древнего дай, рокового,
Что, как страсть, благородное, сухо.
С холма, на котором в тени оливкового дерева сидели три женщины, открывался вид на морской залив.
В лучах закатного солнца море казалось розовым и напоминало необъятную чашу вина, разбавленного водой. От одного этого вида можно было слегка захмелеть.
Сапфо попыталась сквозь приятную вечернюю дремоту вспомнить, кто из поэтов первым назвал море «винно-цветным», но не смогла.
Кажется, все-таки Гомер. Но, может быть, кто-то и до него, еще раньше?
Впрочем, она не очень старалась, потому что в глубине души всегда была убеждена, что самые лучшие строки, мелодии, скульптуры, вазы на самом деле создавались не людьми, а богами, и потому не так уж важно, кто первым из смертных произносит слова, или в чьей руке оказывается резец.
Почти что не важно…
Наверное, именно поэтому Сапфо никогда не возражала тем, кто говорил, что у нее есть «дар божий».
Все правильно, ведь не ее же собственный дар, а божий — подаренный щедрыми богами.
Вот только за что? И почему он достался именно ей, обыкновенной женщине, родившейся на острове Лесбос?
Это для Сапфо всегда оставалось непостижимым и таинственным.
Впрочем, почему-то находились завистливые люди, не понимавшие, почему Сапфо с такой спокойной улыбкой, слегка склонив голову, обычно молча выслушивала в свой адрес самые горячие похвалы, никогда не прерывая говорящих. И потом еще даже упрекали ее в излишней гордости.
Мол, эта женщина не обладает ни каплей природной скромности и нарочно делает все возможное и невозможное, чтобы молва о ней, подобно искрам на ветру, разносилась по всему свету.
И чуть ли не сама, своими собственными губами, раздувает костер славы, который вот уже много лет подряд не только не гаснет, но разгорается все ярче и ярче.
Ну и пусть — все равно тех, кто ее искренно любит, всегда было и есть гораздо больше.
Таких людей даже не надо далеко искать — сейчас достаточно просто слегка повернуть голову в сторону подруг, сидящих рядом на холме.
— Как же нам повезло, что мы родились в таком благословенном месте, как остров Лесбос, — первой подала голос женщина по имени Дидамия, тоже не отрывавшая взгляда от морского горизонта и сосредоточенно думавшая о чем-то своем.
— Повезло, наверное… — эхом отозвалась Сапфо.
— Да нет же, я говорю совершенно точно, — с готовностью пояснила Дидамия. — Недавно я видела у одного мореплавателя карту мира — ее составил кто-то из великих мужей, а остальные, особенно торговые люди, срисовали для себя и уже начали вовсю пользоваться. Так вот, там ясно видно, что вокруг нас и лежащих за морем стран, по краям земли, совершенно ничего нет, кроме безводных, кишащих змеями песчаных пустынь, непроходимых болот и холодных морей. А Лесбос находится как раз в самом центре мира.
— Представляю, какой там, на краю, мрак и ужас, — тут же передернулась, как от озноба, третья из подруг по имени Филистина — на редкость чувствительная, белокожая красавица. — Зато мы, благодаря нашим богам, можем наслаждаться солнцем, морем, цветами. Но вдруг все же там, среди пустынь, тоже живут какие-нибудь люди? А среди них — есть несчастные, корявые от холодов или ужасающей жары женщины и маленькие девочки?
— Не знаю, — пожала плечами Сапфо. — А вот моя Сандра уверяет, что на самом краю земли живут народы, которые не менее счастливы, чем мы, хотя они тоже ничего не знают о нас.
— Она имеет в виду страну Гипербореев? Лежащую там, откуда дует северный ветер Борей и куда никто из местных до сих пор не смог попасть? — деловито уточнила Дидамия (у нее очень сильно была развита тяга к знаниям в самых различных областях — от медицины до географии и астрономии). — Конечно, я тоже слышала и читала, что пока только Аполлон Дельфийский видел народ, пребывающий в вечном блаженстве, у которого вообще не случается никаких несчастий…
— Нет, — сказала Сапфо. — Сандра рассказывала, что видела во сне, или не знаю точно, как называются ее странные видения, неведомых людей, которые живут в тех краях, где солнце только-только начинает свое ежедневное восхождение на небо. Она говорит, что там у женщин тоже есть роскошные одеяния, богатые украшения, повозки и многое другое, как и у нас.
— Ты слишком уж веришь тому, что говорит твоя Сандра, — неодобрительно заметила Дидамия. — Конечно, я не спорю, что она иногда умеет предсказывать будущее, а порой прочитывать прошлое, но вовсе не стоит все ее прорицания толковать буквально, ведь все же Сандра не настоящая пифия, и тем более — не ученый, не…
— Ах, иногда, когда Сандра начинает рассказывать свои очередные фантазии или вещие сны, у нее бывает такое лицо, что я просто ее боюсь, — вдруг перебила на полуслове подругу Филистина. — Ты только не обижайся на мои слова, Сапфо, я ведь тоже очень люблю Сандру, но это правда.
Сапфо с интересом на нее посмотрела — нет, Филистина сейчас нисколько не шутила и была совершенно серьезна и даже печальна.
— Правда, Сапфо, я никогда тебе раньше не говорила, но в такие минуты я обычно стараюсь просто незаметно уйти, чтобы не видеть глаз нашей Сандры. Они похожи на два факела, зажженных ночью, — продолжала Филистина. — Мне кажется, что в такие моменты глаза у Сандры даже становятся ярко-желтого цвета, хотя обычно они у нее темные и какие-то туманные. Ты не замечала?
— Замечала, — улыбнулась Сапфо. — Кстати, Сандра видела во сне, что у тех мужчин и женщин, про которых я сейчас говорю, тела и лица покрывает желтая кожа и очень большие веки, так что для взгляда остаются лишь совсем узкие щелки.
— Наверное, они сощуривают глаза оттого, что находятся слишком близко к солнцу и им трудно на него глядеть, — тут же выдвинула научное предположение Дидамия. — И цвет лица желтый по той же причине. Хорошо еще, что солнце не обугливает их кожу и не прожигает насквозь души, как, я слышала, уже приключилось с некоторыми варварами из далекой Ливии, где живут только лишь черные, как уголь, людоеды.
— Погоди, это как? Так, что ли? — вдруг засмеялась Филистина, оттягивая пальцами края век к вискам, и Дидамия тут же последовала ее примеру, воскликнув:
— Ну, конечно, я всегда знала, что Сандра просто любит иногда над нами пошутить! Ха, да ведь через такие узкие щелочки ничего толком и не видно, все сразу же расплывается.
— Я же говорю — бедные! Ведь даже если они и живут у подножия дома солнца, то все равно не могут ясно видеть вокруг себя всего, что на радость людям сотворили вечные боги. Ах, как же это грустно… — снова вздохнула Филистина, и Сапфо невольно улыбнулась, оглянувшись на подругу.
Она знала, что настроение у Филистины имело странное свойство меняться в течение дня и двигаться почти точь-в-точь по ходу движения солнца на небе.
Утром Филистина всегда просыпалась веселой, пела песни, аккомпанируя себе на лире, и щебетала, как птичка, после полудня она становилась спокойной и уравновешенной и высказывала самые свои мудрые замечания, вечером на женщину нападала неизменная печаль, а ночью она запросто могла и всплакнуть в подушку, в которую для более крепкого сна были зашиты ароматные листья лаванды.
Но зато новое утро Филистина всякий раз встречала в таком превосходном настроении, что нередко начинала тихо петь, еще лежа в постели, и чаще всего это были песни на стихи Сапфо.
А так как сейчас был уже вечер, то робкие вздохи Филистины не могли Сапфо слишком сильно удивить.
Причем природная скромность не позволяла этой загадочной голубоглазой женщине с очень светлой кожей, напоминающей паросский мрамор, навязывать свои печальные мысли окружающим, и она была готова подолгу терпеливо дожидаться, когда о причинах ее затаенной грусти кто-нибудь спросит сам.
— О чем ты сейчас думаешь? — привычно спросила Сапфо у подруги, снова переводя взгляд на море, — в него сейчас словно невидимой струйкой кто-то подливал вино, и море на глазах меняло цвет, становилось все более алым и даже приобретало какой-то неуловимый кровавый оттенок.
Может быть, к непогоде, к сильной буре?
Или просто потому, что неудержимо приближалась осень, перекрашивая в пурпурный цвет листья на деревьях, по-новому расцвечивая траву, небо, море?
Сапфо улыбнулась про себя, вспомнив, что подобная краска для тканей и шерсти как раз изготавливается из одного вида мелких, пурпуроносных улиток, то есть другими словами — берет свой цвет из моря.
«Надо будет как-нибудь обсудить это с Дидамией, — подумала Сапфо, — Но только не сейчас. Нет, не сейчас…»
А потом, без всякого перехода, Сапфо вспомнила о своей Сандре, которая в такие вечера чаще всего была с ней рядом.
Почему-то Сандра, крайне чувствительная к движениям ветров, перемещениям небесных светил и вообще ко всем переменам в природе и жизни, сегодня с утра была в отвратительном настроении — уединилась от подруг, не желая ни с кем разговаривать (даже с Сапфо!), отказалась от еды и прогулок.
Увы, наверняка Сандра появится теперь в обществе не раньше чем через два или три дня, а все это время будет сидеть взаперти и находиться во власти терзающих ее душу непонятных, тревожных видений.
Сапфо знала, что в такие дни лучше всего оставлять подругу в покое и не досаждать ей.
Но как же Сандра, бедняжка, сама в эти периоды мучилась и изводилась — появлялась потом похудевшей, бледной, со странным, решительным блеском в глазах.
Лишь терпеливое, мудрое время и заботливое внимание подруг постепенно возвращали Сандру к прежней жизни.
Сапфо часто думала про себя: если боги кого-то щедро наградили, то Сандру; похоже, все-таки наказали, заставив улавливать любые, в том числе и самые грозные предупреждения небесных правителей.
Впрочем, порой ведь и счастливые тоже — нет смысла все видеть в чересчур мрачном свете.
— Пока я смотрела на море и говорила с вами про другие страны, почему-то вдруг снова вспомнила про нашу маленькую Тимаду, — сказала Филистина, поворачиваясь к Сапфо. — Наверное, тот ужасный человек, который стал причиной ее гибели, до сих пор спокойно продолжает плавать на своем корабле по морям, останавливаясь то на одном, то на другом острове и соблазняя молоденьких девушек. И он вовсе не догадывается о том, что пепел от маленькой Тимады давно развеялся в воздухе и лишь остатки его хранятся на дне погребальной амфоры. Но даже если до него донеслась частица пепла по ветру и просыпалась на его голову, — тот ужасный человек все равно навряд ли догадался, что это — все, что осталось от красоты нашей маленькой Тимады…
— Не волнуйся — боги накажут его по заслугам, — сразу же сделалась серьезной Дидамия, которая, кстати говоря, слыла одной из самых лучших наставниц в школе для девочек. — Как уже наказали и саму Тимаду за ее неразумность и невоздержанность. Разве не так?
Филистина на это ничего не ответила и только посмотрела на подругу с молчаливым упреком. Но даже черные ресницы, обрамляющие очень светлые, ясные глаза Филистины, сразу же сделались похожими на колючки — она терпеть не могла, когда кто-нибудь пренебрежительно отзывался о Тимаде.
Ведь добрая память да горстка пепла — все, что теперь осталось от этой девушки, родившейся, судя по всему, вопреки воле богов и слишком рано оставшейся без матери. Она совсем недолго была счастливой, обретя любимых подруг в кругу Сапфо, и потому чересчур несправедливо, слишком жестокосердно…
— Да нет, я просто имею в виду общую идею справедливого возмездия, — сразу же постаралась смягчить свой приговор Дидамия. — Лично я почему-то нисколько не сомневаюсь, что от соблазнителя Тимады тоже уже остались лишь кости, начисто обглоданные рыбами. Ты когда-нибудь видела такие кости, похожие на детские игрушки, — их порой после сильной бури выбрасывают волны на берег?
— Да, — еле слышно ответила Филистина.
— Они напоминают, что каждый человек — лишь игрушка в руках богини судьбы Тихэ и всегда находится под присмотром всемогущего Зевса, которого нельзя напрасно гневить, — продолжала Дидамия, следуя своей учительской привычке пояснять другим порой самые очевидные вещи и все расставлять по своим местам. — Там вот, на берегу, однажды я нашла чьи-то начисто отполированные волнами останки и сказала сама себе, что это все, что осталось от мореплавателя, соблазнившего несмышленую Тимаду. С тех пор лично я, Филистина, стала совершенно спокойно вспоминать об истории с Тимадой и советую тебе тоже как можно скорее последовать моему примеру.
— Нет, не могу, — покачала головой Филистина, и на ее ресницах блеснули слезы. — Я пробовала — не получается.
— Наверное, потому что ты слишком любила нашу маленькую Тимаду? — участливо заметила Сапфо.
— Не знаю… Я не задумывалась об этом. Но особенно я почему-то никак не могу забыть, как заразительно Тимада умела смеяться. Помните, ее порой было слышно на другом конце леса? Иногда, когда кто-нибудь из наших девочек начинает вдруг чересчур громко смеяться, я вздрагиваю и потом долго не могу успокоиться. Но с тех пор, хотя прошло уже много лет, я все же никогда и ни у кого не слышала такого смеха. Да, Дидамия, — никогда и ни у кого. Нет, пожалуй, еще только у Фаона, когда он был совсем малышом…
И проговорив это, Филистина чуть ли не с вызовом, снизу вверх посмотрела на Дидамию, которая заметно выделялась среди подруг высоким ростом, физической силой и крупным, почти мужским телосложением. Но было кое-что, чего Дидамия точно не могла спокойно переносить, — это укоризненный взгляд и особенно — слезы хрупкой Филистины.
Сапфо знала, что между этими двумя совершенно разными женщинами были очень непростые, запутанные отношения — то они буквально не могли жить друг без друга, то без видимой причины начинали ссориться, и от этого сами же — страдать.
Причем Дидамия обычно оказывалась в худшем положении: она что есть сил пыталась разыскать причины и следствия случившейся враждебности, разобрать по полочкам все обиды, но Филистина только упорно молчала или плакала, и приходилось дожидаться благословенного утра, когда подругам все же удавалось загладить очередную трещину.
— Да, ведь Тимада сама была еще совсем ребенком, — поспешила на выручку Сапфо. — Девочкой, которая родила ребенка, но при этом в душе все равно не успела превратиться в женщину. Оказывается, такое тоже бывает. Ведь ей тогда было всего шестнадцать… нет, даже пятнадцать с половиной лет…
И все три женщины на некоторое время замолчали, каждая по-своему вспоминая о злополучной истории, когда-то наделавшей в школе Сапфо так много шума.
Тело Тимады — сей прах.
До свадебных игр Персефона
Свой распахнула пред ней
Сумрачный, брачный чертог…[1] —
про себя вспомнила Сапфо первые строки своего давнего стихотворения, которыми она когда-то оплакала Тимаду — последнее, что можно было для нее сделать.
Ведь «маленькая Тимада», как называли эту девушку подруги, до последнего момента скрывала свою беременность и даже пыталась от нее как-то избавиться при помощи специальных отваров из трав и ядовитых, но, к счастью, не смертоносных грибов.
Но потом все же призналась, и первым человеком, который узнал о трудном положении девушки, была как раз ее лучшая подруга — Филистина.
Правда, сначала Тимада без устали твердила всем о том, что случайно повстречала в лесу лучезарного бога Аполлона, который ею страстно овладел, и потом навсегда исчез, наградив девушку поистине неземным наслаждением и богоравным наследником.
И лишь в горячечном бреду, во время родов, Тимада все же проговорилась, что случайно встретилась в лесу с каким-то заезжим мореплавателем, и этот мореплаватель стал ее первым и последним в жизни любовником, и отцом ребенка, и навряд ли он когда-нибудь сам об этом узнает или хотя бы даже случайно вспомнит о мимолетной встрече на залитой солнцем поляне.
Но как бы ни были сердиты некоторые женщины на беспечность Тимады, все же никто не был готов к тому, что это веселое, доброе, неугомонное создание так неожиданно погибнет во время родов.
Девушка, словно жертвенное животное, буквально истекла кровью, которую ничем невозможно было остановить, и угасла прямо на глазах у повивальных бабок и Филистины — то смеясь сквозь слезы, то впадая в продолжительное забытье — видимо, ее организм был еще не готов к такому нелегкому испытанию, как материнство.
Впрочем, юная мать еще успела своей лучшей подруге Филистине, постоянно державшей Тимаду за тонкую, смуглую и невозвратимо слабеющую руку, рассказать и про моряка, и даже дать имя новорожденному мальчику — она попросила непременно назвать его Фаоном.
Филистина так и не успела уточнить, почему подруга выбрала именно это имя — может быть, именно так звали того проклятого моряка, про которого сама Тимада, даже стоя на пороге подземного царства, не проронила ни одного дурного слова, или в честь какого-то другого неизвестного мужчины?
Впрочем, теперь Филистина и про себя, и вслух называла отца Фаона не иначе как «тот самый ужасный человек» и больше ничего не хотела о нем знать.
Упитанного младенца, на которого Тимада только всего один раз успела полюбоваться, сразу же передали пожилой молочнице по имени Алфидия — эта добрая женщина круглый год жила за городом в небольшом добротном доме на краю буковой рощи и держала у себя молочных коз.
А когда Тимада в схватке за жизнь все же оказалась побежденной, женщины пришли к мнению, что мальчик-сирота до своего совершеннолетия должен оставаться на их общем попечении, но вполне может пока жить в доме у Алфидии. Она ни за что не хотела расставаться с ребенком, называя его «своим ненаглядным сынком», и уверяла, что Фаона на старости лет ей наконец-то послали всемогущие боги, как особую награду за безропотно переносимую бездетность.
Сапфо решила, что появление Фаона никак не будет мешать привычному течению жизни ее школы, которая на летнее время тоже перебиралась за город, в это тихое, благодатное место на каменистом берегу, омываемом волнами Эгейского моря.
Но она еще тогда объявила свое решение, что Фаон может жить в женской «колонии» лишь до своего шестнадцатилетия, а потом должен покинуть не только ее пределы, но и, желательно, вообще остров Лесбос — ведь на самом деле не известно, где находится родина его отца, а это может подсказать только собственное сердце.
И тогда все без исключения нашли такое решение справедливым и наилучшим — не было никого, кто бы нашел хоть что-то возразить.
И еще Сапфо порой задумывалась, а правильно ли она поступила, когда в порыве печали написала в прощальном стихотворении о Тимаде такие слова:
Сверстницы, юные кудри отсекши острым железом,
Пышный рассыпали дар над девственной урной[2].
Имела ли право она назвать погребальную урну — девственной, если Тимада только что родила ребенка?
Ведь с точки зрения очевидного это было совершенно неправильно, не правдиво!
Но, с другой стороны, Тимада, увы, не успела испытать ни волнений замужества, ни радостей материнства, ни даже по-настоящему глубоких, сладких мук любви, и потому ее душа действительно навсегда осталась девственной, и даже скорее душой маленькой девочки.
И подруги тогда поняли поэтическую мысль Сапфо, которая показалась им правдивей самой настоящей правды, и скорбным хором подхватили эту песню, не захотев изменить в ней ни слова.
И еще Сапфо запомнила, что маленькая Тимада почему-то жила так, словно и впрямь постоянно куда-то сильно торопилась: и ходила почти что бегом, и ела очень быстро, и вино пила большими глотками, и смеялась взахлеб, как будто наперед знала, что ей на земле отпущено погостить совсем немного времени.
Или маленькую Тимаду заранее оповестил об этом кто-то из добрых богинь?
— Нет, я была не права, что от Тимады остался лишь пепел, — вдруг светло улыбнулась Филистина. — У Фаона ведь и глаза точь-в-точь такие же, как у матери. Похожи на две воробьиные ягоды — спелые черешни. Но зато волосы почему-то другие, совсем светлые, словно в них навсегда застыла морская соль…
Но она тут же пожалела о том, что вспомнила вслух про мальчика.
— Хорошо, что ты мне напомнила, я как раз собиралась поговорить с ним об отъезде в Афины, — задумчиво, как бы мимоходом, проговорила Сапфо. — Пожалуй, я сделаю это завтра утром.
Сейчас Сапфо глядела в сторону далекой белой скалы, возвышавшейся над морем словно клык огромного чудовища, а после печального разговора про Тимаду ей вспомнилась совсем другая скала, которой никому из смертных нельзя увидеть при жизни.
Сапфо подумала: интересно, как же она выглядит?
Известно, что по пути в царство Аида душа каждого человека должна непременно пролететь мимо Белой Скалы у входа в подземные чертоги, и только после этого полета умерший окончательно теряет память о своей прежней жизни.
Существует даже старинная поговорка: «Прыгнуть с Белой Скалы», что означает — потерять память о прошлом, забыть все, что с тобой было раньше.
Странно, неужели маленькая Тимада тоже больше не вспоминает о своих оставшихся на земле подругах?
— Ах, — сразу же обмерла Филистина. — Но… почему — Афины? Какие еще Афины? Ведь этот город находится так далеко отсюда, почти что на краю света.
— Ты преувеличиваешь, Филистина, — улыбнулась Сапфо. — И потом, ты, наверное, забыла, что маленькая Тимада прибыла на Лесбос из Афин — ведь этот город является ее родиной, а значит, отчасти и родиной Фаона. И потом — там до сих пор живет и, насколько я поняла, процветает отец Тимады, которому пришла пора взглянуть на своего внука.
— Ах, я вижу, это ты обо всем позабыла, Сапфо, — с упреком посмотрела на подругу Филистина. — Но я-то прекрасно помню, что за ужасный человек — этот твой отец Тимады, который поддался на уговоры мачехи и отправил дочь на Лесбос, к каким-то своим дальним родственникам, и не слишком-то интересовался ее дальнейшей судьбой. И даже когда Тимада умерла, он не ответил на твое письмо, не захотел признавать Фаона, и все это время даже ни разу не пытался узнать, как мальчик живет, и жив ли вообще… И потом, Сапфо, я поняла, что ты передумала куда-либо отправлять Фаона. Мы все, все так считали.
— Нет, почему я должна передумать? Просто я ждала писем из Афин. И вчера наконец-то их получила.
— Каких писем? — как-то сразу заметно поникла Филистина и еще больше стала похожа на цветок, который к вечеру крепко сжимает нежные, трепетные лепестки, пряча себя от чужих глаз.
— Во-первых, от отца Тимады, старого Анафокла, за это время успевшего потерять на войне двух сыновей. Очевидно, это заставило его сделаться гораздо мудрее. Я на всякий случай написала ему еще разок, не слишком надеясь на ответ, но Анафокл ответил, что теперь живет мечтой увидеть Фаона и обещает осыпать его чистым золотом, сделать знатнейшим человеком в Афинах и оставить внуку, единственному теперь мужчине в их семье, богатое завещание.
— И ты веришь старческим бредням? — возмутилась Филистина. — Какое золото можно ожидать от человека, который за все эти годы не подарил своему родному внуку даже глиняной свистульки и, можно сказать, вовсе бросил Фаона на произвол судьбы!
— Ты права, Филистина, я тоже не слишком верю словам Анафокла, разумом которого, похоже, заправляет его вторая, а может быть, уже и третья, или пятая жена. И я вовсе не собираюсь отправлять нашего Фаона куда глаза глядят, — пояснила Сапфо. — Поэтому я написала письмо также и своим друзьям, которые обещали в случае чего радушно принять у себя мальчика, найти ему в Афинах лучших учителей, а если понадобится — то на время полностью взять на себя все заботы о сыне Тимады.
— Но почему, Сапфо, ты думаешь, что они это сделают лучше нас? — спросила Филистина дрожащим от обиды голосом. — Я почти уверена, что дед Фаона выжил из ума и зовет внука, потому что теперь сам нуждается в поддержке. И будет вполне справедливо отомстить ему за дочь тем…
— Ни ты, ни я не знаем, и не можем знать, что движет человеческими поступками, — прервала подругу Сапфо. — И потом, мальчик не может жить всю жизнь только среди женщин. Это, Филистина, не пойдет ему на пользу. Ведь Фаон не случайно родился мужчиной и должен сам как следует испытать свою судьбу. Думаю, он уже на днях, получив необходимые рекомендательные письма, отплывет с Лесбоса на попутном корабле.
— В какой-то степени я даже завидую Фаону, — откровенно призналась Дидамия. — Лично я хотела бы быть на его месте… при условии, конечно, если бы я тоже когда-то родилась мужчиной. Ведь говорят, что Афины не по дням, а по часам становятся настоящим центром наук, искусств и школой политики — недаром этому городу покровительствует богиня мудрости. Именно в Афинах можно подняться на холм Мусейдон, который считается домом, где незримо живут музы. А представь, если Фаон к тому же действительно получит громадное наследство? О, какие перед ним откроются возможности!
Сапфо только молча кивнула, а про себя подумала, что сама она навряд ли захотела бы жить в прославленном городе, названном в честь мудрой, совоокой богини Афины, которую она конечно же от всей души уважала и почитала, но…
Но Афина, похоже, все-таки была неспособна до конца понимать поэтов!
Однажды, по преданию, Афина в гневе бросила на землю флейту только потому, что при игре на этом инструменте у нее некрасиво искажалось лицо.
И почему-то в одном этом невольном жесте Сапфо видела для себя что-то чуждое и даже слегка враждебное.
Нет, Дидамия права, что Лесбос — самое лучшее место во всем мире.
— …Да, и политики, — все больше расходилась Дидамия. — Настоящие мужчины не умеют жить без политики, и наш Фаон тоже может оказаться в центре борьбы, прославиться как оратор или известный полководец. Может быть, ему даже придется воевать с иноземцами, с варварами…
— Ах, нет, только не это, — побледнела еще больше Филистина.
— Не волнуйся, как бы ни сложилось, Фаон в скором времени начнет жить в Афинах нормальной жизнью, когда официально станет эфебом, — успокоила подругу Дидамия. — Когда Фаону исполнится восемнадцать лет, его, как и всех его сверстников, внесут в гражданские списки, и два года он будет служить в военном отряде, находясь на полном государственном обеспечении. А после первого года службы принесет клятву на верность городу и станет настоящим мужчиной.
— И потом — он там будет не один, мои друзья о Фаоне прекрасно позаботятся, — прибавила Сапфо.
— Ах, — в который раз вздохнула за сегодняшний вечер Филистина, но теперь она закрыла лицо руками и не смогла сдержать подступивших к горлу рыданий.
Ведь Филистина почти что совершенно успокоилась насчет дальнейшей судьбы Фаона, считая, что Сапфо мысленно переменила свое давнее решение, и потому сейчас к такому повороту событий оказалась совершенно не готова. Так сложилось, что как раз в тот момент, когда Фаону исполнилось ровно шестнадцать лет, его «матушка» — добрейшая молочница Алфидия — серьезно и, как потом оказалось, неизлечимо заболела.
Сапфо показалось неразумной жестокостью лишать Алфидию в этот тяжелый момент поддержки самого любимого на свете человека, которым стал для старушки Фаон, и потому отъезд юноши, разумеется, пришлось отсрочить.
Когда же спустя примерно полгода Алфидия скончалась, а Сапфо и не заговаривала о Фаоне, Филистина подумала, что сына маленькой Тимады просто-напросто негласно решено оставить на привычном месте.
В самом деле, ну кому может помешать этот красивый, веселый мальчик, своей улыбкой, порывистыми жестами и стремительной походкой так похожий на Тимаду?
Но, оказывается, Сапфо совершенно ни о чем не забыла, а просто ждала каких-то писем.
И вот они пришли. И, оказывается, должны мигом переменить судьбу Фаона.
Сейчас Филистина буквально кляла себя в душе за то, что затеяла на холме этот разговор про Тимаду, «того самого ужасного человека» и Фаона.
А следовательно — сама же во всем виновата. Она простодушно думала, что, если бы не ее болтливость, может быть, все как-нибудь бы и обошлось?
Сапфо могла забыть о письме, а потом бы вмешались боги, а потом бы она сама тоже что-нибудь придумала…
Когда-то Филистина своей рукой вложила в затвердевшие губы Тимады обол — монетку, чтобы подружка могла уплатить Харону за перевозку в страну мертвых.
А теперь вот и Фаон должен навсегда уплыть от нее тоже.
Пусть и не в подземную страну, откуда никогда никто не возвращается, но тоже куда-то очень, очень далеко, и вполне возможно, что больше Филистина сына Тимады никогда не увидит.
А уж если он действительно ввяжется там в борьбу против тирании, или отправится воевать…
Филистина почувствовала, что кто-то гладит ее по волосам, и с надеждой подняла голову.
Нет, это была не Сапфо. Сейчас ее пыталась утешить сильная, теплая рука Дидамии, на которой в лучах закатного солнца поблескивали серебряные кольца и браслеты, а та, от кого больше всего зависела судьба мальчика, наоборот, сидела отвернувшись и пристально смотрела на море, слегка сдвинув брови.
Филистина по опыту знала, что если сейчас она попытается просить за Фаона, то ничего хорошего из этого все равно не выйдет.
Сапфо никогда не меняла своих решений, и тем более публично.
Но вот если попробовать поговорить с ней наедине, а еще лучше — как-нибудь между делом, нежась на общем ложе или на залитой солнцем лужайке, распевая веселые песни…
— Я пойду погуляю, — резко встала Сапфо и быстро, не оглядываясь, пошла по склону вниз, по направлению к буковой роще.
Подруги и не думали двигаться за ней следом — слова «пойду погуляю» для них привычно означали, что сейчас Сапфо необходимо побыть одной.
Все знали, что свои стихи Сапфо обычно сочиняла во время пеших прогулок, — она сама рассказывала, что тогда нужные слова словно сами собой откуда-то появляются в такт шагам.
Да и ритм знаменитых стихов Сапфо был такой, словно она поднималась в гору, а потом неожиданно выходила на ровное место и переводила дыхание.
Тот, кто не знал образа жизни Сапфо с ее ежедневными пешими прогулками, удивлялся необычайной естественности ее поэзии.
Говорили: стихотворения Сапфо легкие — как само дыхание.
Или — они похожи на стук влюбленного сердца, которое то бьется ровно, то словно падает в глубокую сладкую бездну.
Сапфо, как всегда, улыбаясь выслушивала эти комплименты и домыслы, а про себя думала: нет, ее стихи скорее похожи на быстрые шаги…
Загорелые ноги, обутые в легкие сандалии, без устали топают по холмам и рощам, вышагивая слово за словом.
Строфы, которые повсеместно стали называть «сапфическими», состояли из трех одиннадцатисложных стихов и заключительного короткого, адонейского стиха, и похоже было, словно Сапфо случайно вдруг спотыкалась на пути, но потом снова переводила дыхание и выходила на ровное место.
Вот и сейчас, спускаясь с холма в долину, заросшую виноградником, она почти моментально забыла разговор про Тимаду и ее сына Фаона, а также про все свои бывшие и предстоящие заботы.
Сначала Сапфо слышала только звук своего сердца, сильно и по-прежнему молодо бившегося в груди, но потом к нему начали незаметно присоединяться слова:
стучало в груди у Сапфо, шагающей сейчас по своей любимой дорожке вдоль виноградников, которая то плавно поднималась вверх, так что становился виден край моря, то снова спускалась в долину.
Вечно юный, лучезарный бог солнца — Гелиос — уже возвращался на своей колеснице на покой, но все равно продолжал рисовать на небе неповторимые, пронизанные розовым светом картины.
Сапфо могла подолгу смотреть на облака буквально каждый день — небесные шедевры солнечного бога всякий раз были совершенно разными и завораживающими.
Да, Гелиос, как и все великие боги, был настоящим творцом и учил вечной неутомимости, щедро демонстрируя людям пример безграничной творческой свободы и смелости.
Вот чему хотелось, если и не научиться — какой смертный может сравниться с небожителями? — то хотя бы приблизиться!
…Радость люблю
И солнце…[4] —
прибавилось к стихотворению еще одно слово.
«А можно ли, например, и в Гелиоса быть влюбленной так же, как в мужчину, или в прекрасную женщину?» — задумалась Сапфо, чувствуя, что сейчас, при виде золотистых верхушек деревьев и сияющих над головой облаков, ее переполняет не только признательность, но и настоящее, эротическое чувство к тому, кто постоянно дарит наслаждение созерцать красоту природы.
Да, конечно же, можно, если не обманывать себя и спокойно признать свой жребий, — любить безответно и беззаветно, не ожидая за это никакой награды.
целиком сложилось в голове у Сапфо новое четверостишие.
Но Сапфо тут же испугалась своих чересчур смелых мыслей.
Что это ей приходит в голову: тягаться с богами в творчестве, влюбляться в самих богов?
Это ли не гордое безрассудство?
Сапфо ведь помнила древнейшую историю о фракийском поэте Фамириде, который захотел вступить в состязание с Музами в пении и игре на кифаре и даже самонадеянно объявил, что в случае победы возьмет одну из Муз себе в жены.
Тоже, наверное, захотел совершенного искусства, вечной любви… А что из этого вышло?
Фамирид был не только побежден и ослеплен Музами, чтобы навеки забыть о любых сравнениях, но они в наказание лишили поэта самого главного — дара пения и игры на кифаре.
Нет, все что угодно — но только не это!
Сапфо подумала, что лучше бы у нее отняли жизнь, чем властную, неотвязную музыку, которая каждый день вдруг в какой-то прекрасный момент начинала звучать где-то в глубине души так же властно и отчетливо, как шелест деревьев, рокот волн, голоса людей и птиц…
Где-то совсем близко послышался шум ручья, и Сапфо захотелось немного перевести дух и умыться.
Она чувствовала, как от быстрой ходьбы разгорелись ее щеки, и даже ступни ног, которые так приятно было бы сейчас немного подержать в прохладной воде.
Но подойдя к ручью, Сапфо вздрогнула от неожиданности, потому что буквально в нескольких шагах от нее, повернувшись спиной, стоял незнакомый мужчина.
Он был стройным и очень загорелым, и оттого тело незнакомца казалось вырезанным из темного дерева, причем с величайшей искусностью, и к тому же оно блестело на солнце, как отполированное.
Мужчина повернулся к Сапфо, и только теперь она узнала в профиль Фаона.
Но, великие боги, как же он вырос за это лето!
Хорошо известно, что могучие деревья и буйно растущие молодые побеги таят в себе некую божественную силу, и не зря с самых древних времен справляется множество культовых праздников, когда эта тайная сила восхваляется и громко превозносится людьми.
Но разве не такая же священная сила заключена и в буйно растущем молодом человеке, который вдруг неожиданно для всех превращается в мужчину?
«Нет, не такая же, — растерянно подумала Сапфо. — Гораздо большая…»
Фаон сосредоточенно смотрел в воду, держа в руках небольшой трезубец, — он охотился на рыб и не обращал ни на что вокруг никакого внимания.
Сапфо подумала, что с этим трезубцем юноша очень похож на родного сына морского бога — Посейдона, на время покинувшего свою родную стихию и нашедшего себе развлечение в ручье.
Филистина оказалась права — у Фаона были светлые волосы, лежащие на голове мягкими волнами и похожие на морскую пену в штормовую погоду.
В разгоряченном воображении Сапфо, которая вот уже целый час занималась сочинительством, один за другим с необыкновенной скоростью замелькали различные образы.
Нет, когда Фаон вот так пристально смотрел в воду, он скорее даже напоминал ей прекрасного Нарцисса, который никак не мог оторвать взгляда от своего отражения в ручье.
Да если бы Фаон сейчас на ее глазах действительно превратился в цветок, то это почти наверняка был бы именно нарцисс, и мягкие волосы юноши, слегка вздыбленные ветром, стали бы белыми капризными лепестками.
Тогда что же, получается, что Сапфо сейчас выступает в роли нимфы Эхо, которая, будучи отвергнутой Нарциссом, подглядывала за ним из-за всех кустов и потом от горя превратилась в каменную скалу?
Впрочем, забавно: ведь от нимфы Эхо потом, после ее метаморфозы, навечно остался голос, живущий в горах.
Когда-нибудь и от нее, Сапфо, тоже останется всего лишь один голос.
Только голос — ее стихи.
Весь вопрос только в том, как долго этот голос будет звучать после неизбежной смерти? Будут ли помнить люди ее стихотворения и петь песни?
Да, об этом тоже можно будет попробовать написать несколько строк. Например…
Но продолжить Сапфо не пришлось, потому что в этот момент Фаон издал громкий, победный крик и вонзил в воду свой трезубец. Однако, видимо, дно в этом месте ручья оказалось неровным, так что юноша не удержался на ногах и с шумным плеском упал в воду.
Сапфо выскочила из своего укрытия — как бы мальчишка не утонул! Но он, смеясь, уже вставал на ноги.
— Все в порядке? Я гуляла, но услышала какой-то шум… — проговорила Сапфо.
— О, здесь мелко, — тряхнул волосами Фаон, и с них во все стороны полетели мелкие серебристые брызги. — Это хорошо, потому что я совсем не умею плавать. Я купаюсь только в ручье, да и то захожу по колено.
— Почему же ты не научишься? В моей школе даже маленькие девочки учатся плавать в море. Тебе наверняка известна пословица о самых необразованных людях: «Он не умеет ни писать, ни плавать»…
— Я несколько раз пробовал, но меня сразу же как будто кто-то хватает за ноги и тянет под воду, — по-детски пояснил Фаон.
А Сапфо снова подумала про себя: так и есть, отец к себе тянет, Посейдон. Вон какой сынок у него уродился, красавчик с трезубцем — настоящее украшение подводного царства!
Может быть, и правда, не моряка, а самого морского бога в роковой для себя день встретила маленькая Тимада на берегу, попытавшись потом укрыться от ненасытного прелюбодея в лесной чаще?
На теле Фаона сейчас была только одна белая повязка, прикрывающая бедра.
Но теперь повязка намокла, и Сапфо невольно обратила внимание, что Фаон не только ростом стал похож на настоящего мужчину, нет, вовсе не только широкими, загорелыми плечами…
Этот мальчишка был так бесстыдно, откровенно красив, что простые капли воды на его пупке казались сверкающими алмазами, а повязка — сотканной из тончайшего, почти прозрачного шелка, не скрывающего, а подчеркивающего прекрасную наготу юности.
И еще Сапфо снова невольно бросился в глаза странный контраст в наружности Фаона: светлые волосы, а под ними — темные, лучистые глаза и очень черные, словно тщательно прорисованные углем брови на округлом, почти совсем детском лице.
Нет, его мать, Тимада, была совсем не такой — она была очень смуглой, хрупкой и какой-то опасно-звонкой, как чересчур сильно натянутая струна кифары.
— А я даже немного испугался, — весело засмеялся Фаон, и на его щеках обозначились небольшие ямочки. — Когда ты неожиданно выбежала из кустов, мне сначала показалось, что ко мне на помощь явилась сама Артемида, богиня охоты…
— Да? Я действительно похожа на богиню? — тоже смеясь, спросила зачем-то Сапфо, тут же сама удивляясь, какое глупое бахвальство сорвалось у нее с языка. — Скорее уж тогда на наяду — нимфу ручьев и речек.
Она ведь сама учила девочек, что никто из смертных не должен себя сравнивать с богами, чтобы не навлекать напрасно гнева небожителей.
— Нет, все же на богиню, — серьезно кивнул Фаон и посмотрел на Сапфо с уважением. — Ты самая красивая и умная из всех, кого я когда-либо видел. Ты — и еще Филистина. Для меня вы обе — все равно как богини.
Фаон знал, как много сделала для него эта необыкновенная женщина, которую он нередко видел в одиночестве блуждающей по холмам и долам, и был хорошо осведомлен о том, что Сапфо не только его добрая покровительница, но еще и прославленная поэтесса.
Но самой Сапфо простые слова юноши показались сейчас почему-то очень мудрыми.
А что, ведь она и вправду сейчас, подобно Артемиде, возвращалась домой с настоящей охоты!
Вот только добыча ее не дикая лань, а несколько удачных строчек, которые сразу же нужно будет записать на пергаменте.
И кто скажет, что такая добыча хоть чем-то хуже или чем-то легче?
— Хорошо, что я тебя встретила, — сказала Сапфо, стараясь не смотреть на Фаона чересчур пристально, но чувствуя, что ей очень трудно оторвать взгляд от его совершенного и почти что обнаженного тела. — Наконец-то я получила письмо из Афин. Мои друзья с радостью примут тебя в своем доме. Не говоря уже об Анафокле, который тоже находится в нетерпеливом ожидании встречи. Тебе, Фаон, пора собираться в путь!
— О! Спасибо, спасибо! — воскликнул Фаон.
Всего несколько стремительных шагов по воде, и он уже крепко сжимал руки Сапфо в ладонях, не зная, как выразить свою благодарность:
— Ты так добра ко мне, Сапфо! Я никогда не забуду, как много ты для меня сделала! И теперь — снова, снова…
Сапфо почему-то неприятно кольнуло в сердце проявление столь бурной радости юноши.
Разве ему так уж плохо здесь живется? Значит, втайне Фаон всегда мечтал поскорее уехать с острова Лесбос?
Вот она, обычная неблагодарность, словно тайная капля яда, хранившаяся в душе каждого, даже самого верного из мужчин!
Несмотря на то что Фаон только что искупался в холодном ручье, у него оказались на редкость горячие руки, от которых буквально исходил нетерпеливый жар юности.
— Тебе так сильно хочется покинуть Лесбос? — строго спросила Сапфо, высвобождаясь из этих почти что объятий. — Или просто не терпится поскорее пожить взрослой жизнью?
— Да… Нет, не знаю, — сразу же сам смутился своего порыва Фаон и затем проговорил простодушно: — Вообще-то мне везде жить одинаково хорошо. Как ты скажешь — так я и сделаю. Ведь вы с Филистиной лучше знаете, что мне надо. А моя Эвриклея говорила, что ты — вообще самая умная.
Кто так говорил?
— Ну, моя добрая воспитательница, — немного покраснел Фаон. — Я в шутку называл ее так же, как звали преданную кормилицу Одиссея. Вообще-то имя ее было — Алфидия, но старушке очень нравилось, когда я ее называл своей Эвриклеей.
Сапфо с удивлением, совсем новыми глазами посмотрела на Фаона: надо же, оказывается, все это время у мальчика была жизнь, о которой она не имела ни малейшего представления — со своими радостями, печалями, шутками, заботами. Только сейчас она поняла, каким горем для Фаона наверняка стала смерть доброй воспитательницы, заменившей обоих родителей, его личной «Эвриклеи».
И потом — по всей видимости, юноша неплохо знал деяния великих героев и в душе даже мнил себя Одиссеем!
— Ладно, не буду сейчас тебе мешать, может быть, в ловле рыбы тебе еще улыбнется удача, — сказала Сапфо, отворачиваясь и торопясь покинуть Фаона. — Приходи завтра ко мне; и мы обо всем обстоятельно поговорим. А я постараюсь тем временем подготовить рекомендательные письма.
— Хорошо. Как скажешь — так я и сделаю, — снова, как послушный ученик, ответил Фаон, и Сапфо подумала, что ведь он, по сути дела, совсем еще ребенок, который теперь должен уезжать неведомо куда, на материк, к чужим людям.
Ребенок, который уже пережил много настоящего горя.
Но теперь должен отправляться в дорогу, чтобы стать настоящим мужчиной, и это не подлежит дальнейшему обсуждению.
— По утрам я обычно читаю в садовой беседке, — на прощание сказала Сапфо. — Там нам никто не помешает обсудить все подробности отъезда.
— Да-да, я приду, приду, — торопливо кивнул Фаон, и несколько брызг от его волос упали Сапфо на грудь.
Сапфо могла поклясться чем угодно, что эти капли почему-то показались ей кипящими, и она даже вздрогнула от совершенно необычного, странного ощущения.
Всемогущие боги, наверное, она просто сегодня слишком сильно переутомилась!
И действительно, отойдя от ручья и снова скрываясь от взгляда Фаона в кустах орешника, Сапфо почувствовала, что ее совершенно покинули силы.
Пройдя немного по тропинке, заросшей по краям дикой спаржей, женщина снова спустилась к воде, слегка ополоснула себе лицо и плечи и присела на траву.
Но странное, беспокойное настроение почему-то все равно не проходило, а, наоборот, как будто бы только все больше усиливалось.
Сапфо подумала: может быть, она слишком строго сейчас разговаривала с этим мальчиком, который и так был сиротой и вырос без отца и без матери?
Вела себя, как старая, строгая учительница, даже спрягала за спину руки.
А ведь, наверное, старая Эвриклея нередко баловала, ласкала и целовала своего любимчика — и, скорее всего, это было на редкость приятно делать.
Или наоборот — вела себя сейчас чересчур вольно?
Смеялась, как будто Фаон был ее любимой подружкой! Но ведь он почти еще ребенок и многое может истолковать совсем неправильно.
Конечно, гораздо разумнее было бы сразу же, прямо сейчас, обо всем переговорить с Фаоном и потом просто передать ему с кем-нибудь рекомендательные письма.
Зачем тратить на подобные, текущие дела столько драгоценного времени? Почему она внезапно для себя самой перенесла разговор с Фаоном о неминуемом отъезде на завтрашний день?
Сапфо посмотрела в воду, почти гладкую в этом месте ручья, и все же нашла силы признаться себе в главной и единственной причине, по которой не захотела сейчас продолжать разговор с юношей.
После длительной ходьбы Сапфо ощущала себя чересчур усталой, растрепанной и неумытой, и она почему-то вдруг сразу же отчетливо вспомнила про это, когда Фаон внезапно подбежал к ней и чересчур близко заглянул в лицо.
Сапфо подумала: какие же сущие пустяки вдруг стали ее волновать! Что с ней происходит?
Или вовсе не пустяки?
Просто ей зачем-то захотелось соответствовать фантазиям этого милого мальчика и показаться в его глазах настоящей богиней.
Уже ночью, перед сном, Сапфо все же не выдержала и решила навестить Сандру.
Может быть, удастся уговорить подругу хотя бы немного поесть?
Сапфо взяла киаф (небольшую вазу с одной длинной ручкой), до краев наполненный медом, завернула в салфетку немного свежеиспеченного хлеба.
Все знают, что если мед в нужных пропорциях смешать с водой и добавить в этот напиток чуть-чуть вина, то получается прекрасное успокоительное, снотворное средство.
А в такие периоды, которые сама Сандра называла «обрывами» и куда она всегда «падала» неожиданно даже для себя самой, не говоря об окружающих, бедняжку больше всего мучили постоянные бессонницы.
Вот и сейчас, зайдя в комнату Сандры, Сапфо сразу поняла, что ее подруга снова не спит.
Несмотря на то что светильники были потушены, в комнате казалось не слишком темно из-за яркого лунного света, легко проникавшего в помещение через распахнутые настежь окна.
Да, Сандра сейчас действительно не спала, а сидела, обхватив руками колени, на своем ложе и неотрывно смотрела на звездное небо.
Если бы в подобной позе Сапфо застала Дидамию, то ее бы это нисколько не обеспокоило: это бы просто значило, что Дидамия узнала от кого-нибудь о новых астрономических открытиях афинских или вавилонских ученых и теперь самолично старается, напрягая свой деятельный, пытливый ум, отыскать на ночном небе новое созвездие или планету.
Но во взгляде Сандры, повернувшей к окну свое узкое лицо с черными, гладко зачесанными назад волосами, было что-то звериное, волчье — в нем прочитывалась такая неизбывная, жуткая тоска, что Сапфо невольно внутренне содрогнулась.
Боги, каких призраков или смутные картины сейчас видит ее любимая подруга, глядя на лунный диск? Что-нибудь из прошлого, или из скорого будущего?
И вообще — нужно ли человеку так много знать из того, что, может быть, нарочно, для его же спокойствия, до поры до времени скрыто от понимания?
— Ты не проголодалась? — тихо спросила Сапфо, и Сандра вздрогнула, но тут же очнулась от своего оцепенения.
— Нет, — качнула она своей точеной, гордо посаженной головой, и Сапфо с облегчением узнала в своей подруге прежние, любимые черты — теперь она была снова близко, совсем рядом и даже улыбалась в темноте. — Я знала, что ты придешь. Спасибо, о, спасибо тебе, моя Псаффа… Я тебя ждала и мысленно сейчас звала, Псаффа…
Сандра с самого начала знакомства придумала для Сапфо свое собственное имя — Псаффа — нежное, как сонное дыхание на губах, и всегда называла подругу только так.
— А я почувствовала, что ты все равно не спишь, — сказала Сапфо. — Тебе следует выпить медового напитка и постараться отдохнуть, а то тебя снова до утра будут мучить ужасные кошмары…
— Да, наверное, конечно, — как-то неопределенно ответила Сандра, поближе пододвигаясь и обнимая Сапфо.
Через раскрытое окно из сада доносился запах какой-то ароматной травы, который особенно сильно почему-то становился ощутим после полуночи, а днем словно бы исчезал среди благоухания других многочисленных трав и цветов.
Сапфо все время хотела и всякий раз забывала узнать: как по-научному называлась эта таинственная трава — в народе ее назвали «дурманкой»?
Она чем-то напоминала ей загадочных женщин, которые днем ничем будто бы не выдавали своей хорошо скрываемой страстности, но зато ночью…
А если быть еще точнее, то горьковатый, травяной запах, порой доносившийся даже от очага, неизменно напоминал Сапфо о Сандре.
Ведь Сандра вовсе не была какой-то особенной красавицей и не слишком уж выделялась внешне среди подруг, но зато ночью, как никто другой, становилась вызывающе прекрасной и смелой.
И об этом по-настоящему знал только один человек в мире — Сапфо, потому что Сандра сама словно бы никого больше вокруг себя и не видела.
Сандра смотрела на остальных женщин каким-то сонным и чуть ли не слегка подслеповатым взглядом, как будто у нее в глазах исчезали зрачки, и те отвечали взаимностью — они настолько почитали дар Сандры — прорицательницы, а также лекаря, что побаивались лишний раз, без особой надобности, заговаривать со своей необыкновенной подругой.
Сапфо старалась, насколько возможно, переводить отчуждение многих женщин от Сандры в шутку: мол, кто же по собственной воле хочет лишний раз встречаться с врачом, вспоминать обо всех своих перенесенных или знать о будущих болезнях?
Но зато и сама Сапфо, даже если находилась в полном одиночестве, временами ощущала направленный на себя непонятно откуда влюбленный взгляд темных глаз Сандры.
Взгляд, который совсем молоденькие девушки находили «мрачным», «тяжелым, как камень», или «каким-то медузогоргонным».
— Тебе снова грустно? — просто спросила Сапфо.
— Ты же знаешь — мне всегда грустно, — отозвалась в темноте Сандра; от ее волос тоже как будто сейчас исходил запах той же таинственной, горьковато-дурманящей травы. — Мне всегда грустно, что я не могу и никогда не смогу стать тобой, моя Псаффа. Да, порой мне хочется целиком, без остатка, залезть в твою душу и вообще оказаться внутри твоего тела, и я даже пытаюсь сделать это. Но всякий раз потом у меня остается такое чувство, что я — просто песчинка на дне твоего океана и способна занять в тебе лишь совсем маленькую, невидимую частицу… И поэтому приходится начинать бесплодные попытки все снова и снова…
— Нет, Сандра, не песчинка — я ведь много раз говорила, что очень тебя люблю, — сказала Сапфо.
— Но это не то, все равно — не то! — горячо прошептала Сандра и до боли сжала обнаженное плечо подруги. — Неужели ты меня не понимаешь? Иногда мне хочется, чтобы во мне не только текли твои мысли, но и вся твоя кровь, лимфа, слезы… И чтобы у меня были такие же волнистые волосы, в которых только я одна замечаю появление серебряных нитей, и даже пусть лучше мне достанется та морщинка с твоего лица, которая пробегает между бровями, когда ты бываешь чем-нибудь недовольна…
— Но боги для чего-то сделали нас разными, — задумчиво ответила Сапфо. — Значит, так и надо. Мы должны слушаться воли богов.
— Я понимаю, ты всегда нарочно так рассудительно отвечаешь, — прошептала Сандра. — Но мне все равно, что ты говоришь, потому что я одна знаю, что ты на самом деле чувствуешь, Псаффа. О, так, как умеешь чувствовать ты, больше не дано никому из смертных! И даже мне, даже мне самой…
За окном громко стрекотали цикады, и этот звук то и дело врывался в тихий разговор двух женщин.
Да, все же эти летние певцы не зря считались существами, которые находятся под покровительством Аполлона и муз.
Лично Сапфо была убеждена, что цикады не просто стрекочут, но тоже постоянно сочиняют и произносят стихи, правда, на своем, непонятном для людей языке.
Причем эти цикады — настоящие, истинные поэты, их совершенно не заботят ни количество слушателей, ни слава, ни почести.
Они поют просто потому, что не могут не петь.
Но, может быть, это вовсе не песня, а вопль отчаяния по уходящему времени?
Существует легенда, что однажды Эос — богиня розовой зари, которую зовут еще «розоперстой», влюбилась в красивого мужчину по имени Тифон. Она его похитила, сделала своим супругом и даже выпросила для своего любимого у Зевса бессмертие. Но забыла о малом — попросить для Тифона вечной юности. Эос и глазом моргнуть не успела, как Тифон сделался дряхлым, сморщившимся стариком, обреченным к тому же на вечную безотрадную старость. Поэтому Эос не могла придумать ничего лучшего, чем превратить Тифона в цикаду и выпустить его на одну из лужаек, где он в молодости предавался с богиней веселой, любовной возне.
Сапфо задумалась: сколько же тысяч поколений беспечно стрекочущих цикад, должно быть, сменилось с тех пор?
Странно представить, что среди них есть одно вечное, бессмертное существо, которое властно задает всем вновь нарождающимся песням одну и ту же надрывную тему: о медовых радостях любви и краткосрочности человеческой жизни, о неумолимости времени, с которым порой бессильны справиться даже всемогущие боги…
Кстати, однажды Сандра сказала странную фразу — она и теперь никак не выходила у Сапфо из головы, — подруга вдруг принялась уверять, что имя поэтессы с Лесбоса останется в памяти людей и через сто, и через тысячу, и даже через многие тысячи лет…
Конечно, она нарочно так говорила, чтобы лишний раз польстить и доказать свою огромную любовь к Сапфо — любовь, которую порой не так-то легко было выносить и не каждый бы, признаться, добровольно взялся нести на своем сердце такой груз.
Что же касается посмертной славы, то Сапфо больше разделяла горькое, простодушное признание поэта Архилоха, правдиво сказавшего в одной своей песне, что «благодарность мы, живые, питаем лишь к живым»[6]…
Но Сандра тогда делилась своей очередной фантазией так убежденно, так неистово!
Как будто бы придет время, когда имена всех подруг и даже многих ныне цветущих греческих городов и великих мужей полностью сотрутся из человеческой памяти, а имя Сапфо и многие строчки ее стихов сохранятся, их переведут на самые разные языки, и они даже будут по-прежнему волновать сердца влюбленных.
Впрочем, Сапфо сразу же запретила Сандре снова когда-нибудь говорить на эту тему, потому что в тот раз, блестя глазами, подруга и так уж зашла слишком далеко.
Сандра вдруг сказала, что наступит время, когда даже имена великих греческих богов люди будут помнить нетвердо, и чуть ли не станут путаться в их именах и деяниях, но зато, услышав имя «Сапфо», всякий скажет, что речь идет о поэтессе и причем конкретно — о великой поэтессе с острова Лесбос.
Нет, это как-то слишком неправдоподобно — вот до какого исступления могут довести человека вечные душевные «обрывы», в какие зашвырнуть темные бездны!
Еще Сандра тогда сказала:
«Как бы я хотела навеки остаться рядом с тобой, моя Псаффа, в этих легендах, но я знаю точно, что этого не произойдет. Имя мое тоже навсегда исчезнет, а тебя будут окружать какие-то совсем другие созвучия, имена, клички, которые иногда доносятся до меня невнятно, словно гул далекой грозы, еще не обрушившейся на землю. Знаю, это глупо, но я все равно ничего не могу с собой поделать — я жестоко ревную тебя даже к этим чужим именам, к никогда не увиденным лицам, даже просто к пустым звукам…»
Это была чистая правда — Сандра ревновала и сердилась, даже если кто-нибудь из женщин тоже в шутку называл ее подругу «Псаффой», усматривая в этом скрытое посягательство на свою единственную и главную драгоценность.
И, приговаривая, что особенно сильно она все же ревнует Сапфо к некоторым чересчур хорошо знакомым женщинам, а также и к мужчинам, и ко всем, всем без исключения, Сандра под конец своего признания внезапно горько и безутешно заплакала.
Нет, все же опасно себя доводить до такого состояния! Наверное, каждый такой «обрыв» способен унести у человека несколько лет и без того чересчур быстротечной жизни.
Сапфо протянула подруге киаф с медом, и та приняла его, но зачем-то высоко подняла сосуд над головой.
Было непонятно, зачем она это делает, и Сапфо догадалась лишь тогда, когда ей на обнаженные плечи, вроде как бы случайно, пролилась струйка меда.
— О, извини, — пробормотала Сандра. — Сейчас я это исправлю…
И, быстро поставив сосуд на пол, Сандра провела своим горячим, упругим языком по плечу, а потом и по груди Сапфо, стараясь добраться до соска, спрятанного под тканью хитона.
— Нет, не сейчас, — слегка отстранилась от подруги Сапфо.
— А помнишь, как хорошо ты написала: «Опять меня мучит Эрот, расслабляющий члены, — сладко-горькое и непреоборимое чудовище»[7], — жарко проговорила Сандра, продолжая по-звериному облизывать Сапфо плечо и стараясь незаметно положить подругу на ложе. — Только ты одна в этом мире способна меня понять. О, ты знаешь, каким непреоборимым может быть чувство, настоящее чудовище…
Сапфо почувствовала, как по ее телу пробежал знакомый, сладкий озноб — да, Сандра как никто умела доставить поистине неземное наслаждение и знала тысячи самых неожиданных способов, как совершенно незаметно в любой момент разжечь страстное желание.
Но только не сегодня. Нет, только не этой ночью.
Сандра снова властно положила свою руку, а потом и лицо на грудь Сапфо, но тут же отдернулась, как будто в нее плеснули кипятком.
— Что? Что такое? Что у тебя с сердцем, Псаффа?
— Ничего.
— Нет, я же чувствую — с ним происходит что-то необычное! Такого никогда раньше не было! Оно так стучит, как будто вот-вот вылетит из груди. Твое сердце сегодня — как настоящий ястреб, который к тому же собрался меня заклевать…
Сапфо неожиданно вспомнила слова Филистины: сейчас, когда в широких от удивления глазах Сандры отражалась луна, было похоже, что у нее в зрачках действительно загорелись два неистовых, желтых факела, и от их пронзительного свечения сразу же становилось как-то особенно не по себе.
— Боги, опять начинаются твои фантазии…
— Нет, расскажи мне все, теперь я должна узнать все по порядку: как ты провела без меня сегодняшний день, с самой первой минуты, о чем и с кем разговаривала, кого встречала или хотя бы только вспоминала или видела во сне — я хочу услышать абсолютно все, и тогда я, может быть, пойму, что с тобой происходит, — нахмурилась Сандра. — Только не пропускай ничего, это может быть очень, очень важно…
Но Сапфо в ответ лишь упрямо качнула головой.
— Но я прошу тебя, давай сделаем так: ты не будешь обращать внимания, что я смотрю на тебя, и начнешь говорить, обращаясь к тому собеседнику, о котором я пока совсем ничего не знаю, — с необычной горячностью продолжала Сандра. — Нет, ты можешь вслух беседовать сразу же со многими, и даже по очереди подражать их манере разговора, а я буду словно хор из многих, далеких голосов, который будет тебе подсказывать, как дальше тебе нужно себя вести, и тогда в какой-то момент я сумею понять и предупредить, с кем из них тебе, моя Псаффа, лучше никогда в жизни больше не встречаться…
— Нет уж, я раньше никогда не слышала подобных песен… — пробормотала Сапфо, немало озадаченная странным предложением подруги.
— Это не важно! Когда-нибудь наступит время, когда люди поймут, что такие песни очень даже помогают разобраться в самом себе и со стороны увидеть то, что происходит в человеческой судьбе. Я знаю, знаю — тогда тысячи, многие тысячи людей будут нарочно собираться вместе и рассаживаться вокруг двух или трех человек, стараясь как следует расслышать, о чем они будут говорить между собой, — продолжала вдохновенно сочинять Сандра.
— Так много женщин — и вместе? — невольно поразилась Сапфо, которая при всем воображении не могла представить многоглазой толпы из женщин, потому что привыкла жить в окружении избранных и только самых дорогих лиц.
— Но… почему-то мне привиделось, что зрителями будут одни только мужчины. Женщины ведь и так гораздо лучше знают свое сердце, — несколько смутилась Сандра. — А мужчины будут не жалеть отдавать за возможность разобраться в себе даже деньги.
— О, нет, только не это! Неужели ты хочешь, чтобы за нами подглядывали тысячи жадных мужских глаз? — содрогнулась Сапфо. — Я думаю, великие боги не допустят такого позора.
— Но ведь сейчас мы с тобой совсем одни, Псаффа…
Нет, определенно бывали моменты, когда Сандра становилась просто несносной — она была готова с головой, поистине с мужским нетерпением залезть в чужую душу, и это всегда не слишком-то приятно.
И какие все же забавные глупости Сандра снова навыдумывала нынешней ночью!
Разве можно птицу заставить петь, поставив клетку посередине переполненного зала?
Или насильно принудить поэта выкладывать все, что у него скопилось на сердце, до тех пор, пока его рука сама не потянулась к лире?
— Нет, Сандра, такие странные песни — точно не для меня. Я слишком хочу спать, — сказала Сапфо, вставая с ложа, которому сегодня не суждено было сделаться разгоряченным. — Мы обо всем поговорим с тобой после.
— Как? Неужели ты так и уйдешь? — воскликнула Сандра, хватая подругу за руки. — Но, Псаффа, нет! Ложись, я убаюкаю тебя сейчас на своих коленях, и ты увидишь самые приятные сны, какие только может людям надуть в ушко вездесущий Гипнос…
Но почему-то в который раз, даже после этих простых, заботливых слов подруги, Сапфо снова сделалось не по себе.
Ведь бог сна — крылатый юноша Гипнос, чтобы ему не было слишком скучно, часто любит летать вместе со своим братишкой-близнецом Танатосом — богом смерти.
— Я слишком сегодня устала, — проговорила Сапфо, отворачиваясь, чтобы не видеть несчастного выражения лица Сандры, и быстро выходя из комнаты, наполненной лунным светом и тревожными, совершенно непонятными песнопениями цикад.
Уж месяц зашел. Плеяды
Зашли… И настала полночь.
И час миновал урочный…
Одной мне уснуть на ложе![8] —
вспомнила Сапфо строчку из своего давнего стихотворения. Бедный, вечный старичок Тифон, стрекочущий и прыгающий где-то среди полуночной травы на четырех тонких лапках, — ну почему ты именно сегодня надрываешься изо всех сил?