Раз на шумном рауте, где Марина почти зевала по обыкновению, ей представили приезжего, только что возвратившегося из-за границы. Это был Борис Ухманский. Они разговорились, понравились друг другу, оба нашли удовольствие в своей беседе и так ею увлеклись, что незаметно оставались вместе более полутора часов.
Это не водится и не делается, как известно. Светское приличие и закон общежития требуют, чтоб в больших собраниях никто не занимался исключительно теми людьми и разговорами, которые ему нравятся и его занимают. В свете каждый, а еще более каждая принадлежит всем. Монополии возбраняются как исключения, обидные для общества. Всего менее надо говорить с тем, с кем всего более хочется говорить. Уж это так принято! А за пренебрежение своих законов свет умеет мстить и наказывать по-своему, отлично и метко!
Раут собирался, оживлялся, кипел говором, потом пустел и расходился от одиннадцати часов до половины первого, пока Марина Ненская и Борис Ухманский сидели на vis-а-vis[25] перед камином и, ничего не замечая из всего происходящего вокруг, продолжали говорить живо и одушевленно.
О чем же они говорили? О том, о сем, а больше ни о чем![26] Как обыкновенно случается при первой встрече, когда умы, предчувствуя согласие или спор, хотят уловить характер друг друга, перебегают от предмета к предмету, все обнимают поверхностно и все бросают на лету, действуя оглядкою и ощупью, чтоб лучше понять средства и силы друг друга.
Видели ли вы, как дерутся на рапирах два противника на первой своей схватке?
Таков точно первый разговор между светскими умными людьми. У ратоборцев железо обдумывает каждое движение, каждый удар, глаз силится угадать мысль противника в его взоре; рука примеряется к напору, к меткости чужой руки; каждый шаг, каждое направление оружия рассчитаны, чтоб испытать чужую силу, не выдавая своей собственной, и волнение боя одушевляет все более и более двух фехтующих; скоро все силы, все способности обоих разгораются в этой схватке, как будто в настоящем бою.
Так-то и в беседе.
Вместо железа язык ловит последнее слово, чтоб отвечать ему возражением; глаза также преследуют, угадывают, ловят мысль в других глазах; шутка, острота, рассуждение, отрицание, опровержение – все это быстро обменивается, перекидывая разговор, как мяч, как волан, летящий с ракетки на другую: то он ловится искусно и удачно, то роняется не менее искусно, чтоб удобнее было перенести разговор на другое поле, возобновить его в другом виде.
Разумеется, надо, чтобы оба говорящие были если не равных сил, то равно опытны в прекрасной науке светских разговоров и умной болтовни, ежедневно более и более вытесняемых из обычая и моды у европейцев грустными обстоятельствами их политического положения и проистекающих оттого фальшивых отношений членов общества между собою, у нас же – картами и умственною ленью, этою разрушительницею всякой общительности и всяких бесед, выходящих из круга вечных вопросов о здравии и толков о погоде.
И Борис, и Марина – оба были умны, образованны, сообщительны, а в этот вечер их обоих оживляло удовольствие от находки достойного собеседника. Как мы сказали, они долго продолжали то спорить, то соглашаться и наконец, когда беспрестанно отодвигаемые кресла уезжающих образовали пустыню около них, Марина, удивленная, взглянула на часы и еще более удивилась, узнав, что уже поздно и что они почти одни пересидели весь раут и гостей, его составлявших.
Марина кивнула головой своему новому знакомцу, подошла к столу, где хозяйка допивала чашку чаю, как бы в знак окончания своего угощательного подвига, и вышла в переднюю, где ей подали шубу из черно-бурых лисиц, крытую темно-вишневым бархатом.
Покуда она ждала своей кареты и рассеянно отвечала некоторым запоздавшим, которых застала на мраморной лестнице, блуждающие взоры ее нечаянно устремились к гостиной, откуда она вышла.
И там, на пороге, задумчиво прислонясь к раззолоченной двери, стоял он… пристально и упорно глядя ей вслед, провожая ее всем вниманием и всем участием своим… Она вздрогнула. Неведомое ей дотоле чувство боязни, удовольствия и робости закралось в ее всегда слишком спокойное сердце.
Ей стало вдруг чего-то так страшно и вместе так весело, так легко. Она слетела скорее, чем сбежала с лестницы, – как птичка, ослепленная слишком долгим смотрением на солнце в поднебесье, слетает на землю и ищет тени, чтоб отдохнуть.
Закричали карету Ненской, Марина поспешила в нее сесть, закрыв глаза и прислонив голову к оранжевому штофу[27] подушек. Она думала, она вспоминала… Не ясны, но сладки были ее думы…
И в мраке слабо освещенной кареты, и сквозь закрытые ресницы все ей снился и мерещился этот взгляд, этот длинный, проницательный, притягивающий взгляд, который так смутил ее… Все ей представлялся стройный, ловкий мужчина, прислонившийся к двери и смотревший на нее так странно, так нежно, а вместе так робко и так смело!
Роковая минута наступила для Марины – и не обманула своим появлением смущенной женщины! Скоро она поняла значение этой минуты, этой встречи, этого взгляда, озаривших как молния серый горизонт ее бесцветной жизни.
Борис Ухманский должен был понравиться Марине. Он отвечал всем ее понятиям о мужчине в полном смысле слова. Он нисколько не походил на толпу, дотоле ее окружавшую, на всех тех, кого она обыкновенно встречала в обществе под названием умных, милых, опасных молодых людей и с которыми ей всегда бывало так скучно. Естественность, простота, спокойное самосознание заменяли в нем обыкновенную суетность, изысканность и тщеславие его ровесников. Он ничего не искал, ничем не притворялся, не придавал себе тех модою прославленных пороков, которые почитаются заслугами и преимуществами. Он не старался создать себе характера и личности в подражание какому-нибудь типу, присвоенному обществом; ни наружность его, ни умственная сторона не гонялись за образцами, узаконенными парижскими картинками мод или новейшими произведениями французской или английской литературы. Он не был ни разочарован, ни гуляка, ни отживший пресыщенный, в двадцать пять лет уничтоживший в себе запас жизненной энергии и сам себя приговоривший на прозябание без ощущений и без удовольствий. Он был и оставался самим собою, то есть Борисом Ухманским, ни на кого не походящим и никого не напоминающим.
Мы сказали, чем и каким не был он; таких отрицательных сведений о нем мало; следует объяснить, кто и каков он был.
Кстати, о наружности его. Напрасно уроды обоего пола и философы (что часто выходит одно и то же!) хотят положить, утвердить, что красота ничего не значит и что не стоит труда обращать внимания на нее! Нет, неправда, тысячу раз неправда! Бог и природа, которые лучше нашего знают, что хорошо, создали и образовали ее, эту чудную, мощную, всевластную красоту, и, даруя ей нечто понятное не только разумной твари – человеку, но даже и бессловесным, тем самым утвердили царство ее во всей Вселенной. Стоит ей только показаться, чтоб все земнородное чувствовало ее обаяние и поклонялось ее могуществу. Красота – чудное влияние, данное иным созданиям, как ключ от сердец, это талисман, помогающий счастливцам приманивать и привораживать к ним прочих членов человечества!
Но, скажут нам, красота вещь условная; понятия о ней различны и многосложны, как самые лица, нравы и вкусы бесчисленных племен, рассеянных по земному шару.
Нет, ответим мы, красота едина, хотя разнообразна, как всякое качество, проявляющееся в различных видах и мерах, но проистекающее от одного начала; как храбрость, как ум, которые обозначаются в людях более и менее сильно, смотря по условиям их существования, времени, положения и развития; красота может изменять некоторые свои оттенки, быть более или менее совершенною, но все-таки она красота, и безобразие не победит ее никогда!
Но, скажут еще, она относительна и условна, красота у образованных народов не то, что у диких, у негров, у калмыков!
Всеконечно! Но потому-то они и дикие, и негры, и калмыки, что их красота похожа на наше безобразие, что их ум был бы у нас глупостью, что их храбрость становится для нас зверством и кровожадностью.
Но и у нас понятия о красоте изменчивы и прихотливы, как бывает она сама подчас. Например, то, что вообще толпа называет прекрасною женщиною, бывает часто прославлением лишь одной формы, украшенной белизной, румянцем, свежестию – и только! Но строгий взгляд артиста, но воображение мыслителя требуют более: первый хочет видеть правильные, благородные, стройные черты и очертания; второй требует выражения жизни, мысли, пламени, одним словом, сквозь оболочку красоты хочет любоваться душою, ее дополнением! – даже в требованиях и понятиях своих живописец не совсем согласен с ваятелем. Вот почему сказано выше, что красота вместе едина и многоразлична.
Спросите у женщин, что думают они о красоте мужчин? Нравятся ли им так называемые молодцы и красавцы? И по ответу их судите об этих женщинах!
Жалко тех из них, которым могут нравиться молодцы, то есть мужчины высокие, румяные, с правильными чертами и самодовольными лицами. Вообще многие того мнения, что выражения: quel bel homme – какой красивый! – обидны и хуже насмешки. Мужчина может быть статный, ловкий, величественный. Но мужчина-красавец, мужчина-молодец, – воля ваша! – они смешны до крайности! Если случается таких встречать, то всегда хочется послать их, по прямому их назначению, стать фланговыми в гренадерской роте, где они всегда преуспевают гораздо более, чем в гостиных.
Когда мужчина очень умен или замечателен по какому-либо другому достоинству, то, будь он и глупо-хорош, все-таки о нем уж не говорят единственно как о молодце и красавце; это качество, между прочим, ему позволяется, но уж не составляет его исключительного отличия. Убийственный титул красавца и молодца всегда дается тем только, за которыми нет ровно никаких других качеств.
По-французски comme il est beau[28] и comme il est bien[29] представляют два совершенно различные смысла. Попробуйте сказать: comme il est beau! – и вам представится нечто похожее на первую попавшуюся картинку модного журнала, нечто белое, как молоко, и румяное, как крымское яблоко, завитое, напомаженное, если с усами, то с усами подстриженными и нафабренными, как у восковых болванов в парикмахерских магазинах, если с бакенбардами, то они тщательно приглажены, размерены и отмерены с математическою точностью, одним словом, нечто приторное до отвращения и пошлое до пренебрежения.
Но скажите, напротив: comme il est bien! – и невольно воображение ваше разыграется, сообразно вашему вкусу и личному мнению, и вам причудится выразительное лицо, глаза с умными или страстными взорами, черты если не совсем правильные, то всегда благородные и мужественные, одним словом, лицо, принадлежащее единственно и вполне своему обладателю, а не впадшее в форму общую многим, как слепок для кукольных голов. И потом воображение ваше дорисует ли или нет портрет, им вызванный на заданную тему, придаст ли еще другие оттенки, вами признанные нужными, к дополнению симпатического лица, уж это совершенно в вашей воле.
Все это нужно было объяснить, чтоб определить, каким лицом, какою наружностию судьба наградила Бориса Ухманского. Конечно, проходя мимо него или завидя его издали в креслах театра, или проезжающего в санях или дрожках, никакая купчиха или старушка доромантических веков не вскрикнула бы от удивления и не обратилась бы еще раз на него поглядеть. Но зато ни одна молодая женщина или девушка, ни один человек наблюдательный и просвещенный не встречали его в обществе, не остановив на нем испытующего и заинтересованного взора. Но зато, раз увидя его, нельзя было его позабыть.
У Бориса было так много неуловимого, неопределенного своеобразия в наружности и приемах, так много чувства и мысли в выражении его физиономии, иногда так много огня, а иногда так много тихой грусти тайных дум во взорах, что нельзя было с первого появления не признать в нем одного из тех существ, которые созданы, чтоб привлекать сочувствие[30]