Поль Кегуорти жил со своей матерью, мистрисс Бэтон, с отчимом, мистером Бэтоном, и шестью маленькими Бэтонами, своими сводными братьями и сестрами. Жилище у них было далеко не идеальное: оно состояло из спальни, кухни и прачечной в грязном маленьком доме, на грязной улице, представляющей собой два ряда точно таких же грязных домиков, как и сотни других улиц северного фабричного городка. Мистер и мистрисс Бэтон работали на фабрике и принимали на квартиру мрачных одиноких жильцов из фабричных рабочих. Они составляли вовсе не образцовую пару; пожалуй, скорее они были позором Бэдж-стрит, этой улицы, которая отнюдь не пользовалась в Блэдстоне репутацией святости.
Мистер Бэтон, ланкастерец по рождению, делил свои досуги между крепкими напитками и собачьими драками. Мистрисс Бэтон, ядовитая уроженка Лондона, страстно искала скандалов. Когда мистер Бэтон возвращался домой пьяным, он бил жену по голове и осыпал ее пинками, причем оба истощали в это время словари проклятий Севера и Юга, к ужасу и назиданию соседей. Если же мистер Бэтон был трезв, мистрисс Бэтон колотила Поля. Она занималась бы тем же самым, когда мистер Бэтон бывал пьян, но тогда ей было некогда. Поэтому периоды мученичества матери были периодами освобождения Поля. Если он видел, что отчим возвращается трезвой походкой, он в ужасе спасался бегством; если же тот приближался к дому враскачку, Поль слонялся с легким и веселым сердцем.
Выводок молодых Бэтонов получал пищу, так сказать, эпизодически, а одежду — случайно, но все же их питание можно было бы назвать регулярным, а их экипировку изысканной в сравнении с тем, что доставалось Полю. Конечно, и им доставались порой тычки и пинки, но только один Поль подвергался регулярным карательным мерам. Маленькие Бэтоны часто бывали виноваты, но в глазах матери Поль никогда не мог быть правым. К детям Бэтона она испытывала совершенно животную любовь и такую же животную ненависть чувствовала она к сыну Кегуорти.
Кем и чем был этот Кегуорти — не знали ни Поль и ни одна другая живая душа в Блэдстоне. Однажды мальчик спросил об этом мать, но в ответ она сломала о его голову старую сковородку. Во всяком случае, кто бы ни был этот Кегуорти — он был окутан тайной. Мать Поля появилась в городе, когда ребенку только что исполнился год, и выдавала себя за вдову. Видимо, она не была покинутой женой, так как тотчас сняла дом на Бэдж-стрит, стала пускать жильцов и жила в достатке. Она сама не могла бы объяснить, почему вышла замуж за Бэтона. Должно быть, питала романтическую иллюзию (романтизм возможен и на Бэдж-стрит), что Бэтон будет ей опорой. Он, однако, быстро рассеял эту иллюзию, присвоив себе остатки состояния супруги и прогнав ее пинками на фабрику. Было бы несправедливо утверждать, что мистрисс Бэтон не жаловалась. Наоборот, она наполняла воздух Бэдж-стрит ужасающими проклятиями, но все же пошла на фабрику, где и проводила все время, за исключением перерывов, необходимых для рождения маленьких Бэтонов.
Если бы Поль Кегуорти был создан из того же материала, что и эти маленькие Бэтоны, он чувствовал бы, мыслил и поступал, как они, и наша повесть осталась бы ненаписанной. Он вырос бы до полной возмужалости на фабрике и навсегда потонул незаметной единицей в серой массе оборванных существ, которые в определенные часы дня наводняли улицы Блэдстона, громоздились на империалах звенящих и дребезжащих трамваев, а в субботу после обеда заполняли трибуны вокруг футбольного поля. Он мог бы быть трезвым и трудолюбивым — не весь пролетариат Блэдстона состоит из Бэтонов — но все равно принял бы окраску окружающей обстановки, и мир за пределами этого городка никогда не услышал бы о нем.
Но Поль разительно отличался от маленьких Бэтонов. Они, дети серой шапки и красной шали, походили на сотни и тысячи маленьких человеческих кроликов, происшедших от таких же родителей. Только искушенный глаз мог выделить каждого из них из стада сверстников. По большей части они были темно-русые, курносые, с большим ртом и глазами неопределенно-голубого цвета. Такого же типа, когда-то впрочем недурная собой, была и сама мистрисс Бэтон.
Поль же казался подкидышем на улицах Блэдстона. В рядах сорванцов в битком набитой классной комнате он выделялся так же явственно, как выделялся бы маленький житель Марса, свалившийся на землю. У него были густые локоны цвета воронова крыла, темно-оливковый цвет кожи, под которой, несмотря на скудное, случайное питание и ночи, проводимые на каменном полу зловонной прачечной, струилась горячая кровь здоровья, большие ясные черные глаза и изящное стройное тело молодого бога, изваянного Праксителем. При этом некоторая суровость черт лица придавала строгость его красоте. Столь необъяснимое совершенство резко отличало Поля от всех его сверстников.
Мистер Бэтон, готовый предать анафеме все необычное, заявлял, что от вида этого маленького чудовища ему делается дурно, и с трудом переносил его присутствие, а мистрисс Бэтон, застав Поля однажды у треснутого зеркала, перед которым мистер Бэтон брился в те редкие воскресенья, когда рука его была достаточно тверда, смазала мальчика по лицу фунтом говядины, которую как раз несла, в инстинктивном стремлении не только наказать сына за суетность, но и уничтожить красоту, порождавшую в нем тщеславие.
До одного чудесного события, случившегося, подобно откровению, на одиннадцатом году жизни маленького Поля Кегуорти, он переносил свою судьбу с детским фатализмом. Перед отчимом, от которого всегда пахло прокисшим пивом, плохим табаком и многим другим, он пребывал в смертельном ужасе. Когда в воскресной школе, посещаемой им к большому неудовольствию отчима, мальчик слышал о дьяволе, он рисовал себе князя тьмы не в виде живописного субъекта с рогами и хвостом, но в образе мистера Бэтона. Что же касается матери, то Поль смутно ощущал, что он живое клеймо на ее существовании. Он не огорчался этим, потому что не чувствовал за собой вины, и даже по-детски холодно прощал ей, но избегал ее все же больше из-за того, что чувствовал себя клеймом, чем из боязни тяжелой руки и злого языка.
Положение вечного козла отпущения внушало Полю слишком мало симпатии к маленьким Бэтонам. Сколько он себя помнил, он видел, что их кормили, одевали и укладывали спать в первую очередь; на его долю выпадали только крохи. А так как они были намного моложе его, он не находил удовольствия в их обществе. Поль старался быть принятым в крикливые шайки сверстников — детворы Бэдж-стрит. Но по некоторым причинам, которых его незрелый разум не мог себе уяснить, он чувствовал себя парией и среди них. Он мог бегать так же быстро, как Билли Гудж, бесспорный предводитель шайки; однажды он отправил Билли домой к матери с окровавленным носом, но даже и в тот час триумфа симпатии народа были не на его стороне, а на стороне Билли.
Это была единственная загадка в его существовании, к которой его фатализм не находил ключа. Поль не сомневался, что он лучше Билли Гуджа: в школе, где Билли был самым дубиноголовым чурбаном, Поль был первым. Он знал такие вещи об аптекарском весе, о географии, о библейском Исааке и об английских моряках, какие и не снились Билли Гуджу. Для Билли футбольные известия в вечернем субботнем издании «Блэдстонского герольда» оставались тайнописью, для него они были открытой книгой. Он мог, стоя на углу улицы, читать по грязному номеру, брошенному Ченки, продавцом газет, захватывающий отчет о футбольном состязании дня, не споткнувшись ни на одном слоге, и проникался при этом радостью от того, что становился центром тесного кружка. Когда же чтение оканчивалось, он с горечью видел, как распыляется вокруг него толпа мальчишек, удаляющихся со спокойной совестью тучек, пробегающих мимо луны. И он слышал торжествующее замечание Билли Гуджа:
— Не говорил ли я, что «Волки» не имели никакого шанса выиграть?
И шайка сорванцов приветствовала Билли:
— Ловко предсказал Билли!
Зная, что тот лжет, Поль кричал ему:
— Да ведь ты сегодня утром ставил пять против одного за «Шеффилдский союз»!
— А ты слушай лучше!
Маленькие паразиты приветствовали остроумие своего вождя торжествующим воем — вечным аргументом детворы, и Билли, окруженный своей когортой, чувствовал себя застрахованным от окровавленного носа. А Поль Кегуорти, сжимая обрывок газеты в руке, следил за тем, как они разбегались, и удивлялся этому парадоксу жизни. Его детский ум смутно осознавал, что во всякой области человеческого усилия он мог бы победить Билли Гуджа. Поль всей душой презирал Билли и страстно завидовал ему. Почему тот удерживал свою позицию, когда должен был повергнуться в прах перед Полем?
Он чувствовал себя безусловно лучшим человеком, чем Билли. Когда под предводительством Билли шайка играла в пиратов или краснокожих, прямо-таки жалко было смотреть на их невежественные измышления. Поль, основательно начитанный в этой области, мог дать им все указания, так сказать — слова и музыку пьесы. Но они так мало обращали на него внимания, что он с презрением отворачивался от искажения благородной игры, мечтая о компании более просвещенных умов, которую он мог бы вести к славе. Поль таил много таких мечтаний, пытаясь обмануть ими печальную действительность; но до Великого События мечты его не слишком высоко возносились над реальностью. И лишь после него наступило Ослепительное Видение.
Это чудесное событие произошло вследствие того, что Мэзи Шепхерд, стройная девятнадцатилетняя девушка, гостившая у викария церкви святого Луки, пролила себе на платье флакон духов.
Было утро дня ежегодного пикника приходской воскресной школы. Бричка уже стояла перед дверями домика викария. Викарий с женой и дочерью нетерпеливо ждал Мэзи, неаккуратную девицу. Они уже опаздывали на три минуты. Дочь викария побежала в дом искать Мэзи и застала ее сидящей на краю постели как раз в ту минуту, когда она душила платок. От неожиданного толчка флакон выпал из рук Мэзи и содержимое разлилось на ее коленях. Она вскрикнула от испуга.
— Ничего! — сказала дочь викария. — Пойдем! Папа и мама ждут внизу.
— Но мне надо переменить платье!
— На это нет времени!
— Я промокла насквозь! Это самые сильные духи, какие я знаю. Они стоят двадцать шесть шиллингов флакон, и одной капли вполне достаточно — я буду ходячей заразой!
Дочь викария бессердечно рассмеялась.
— Действительно от тебя сильно пахнет. Но ты продезинфицируешь Блэдстон и, значит, сделаешь доброе дело.
С этими словами она потащила из комнаты огорченную и раздосадованную девицу.
На мрачном дворе церковной школы собрались дети — девочки по одну сторону, мальчики — по другую. Церковный причт и учителя носились между рядами. Все дети были одеты в свое лучшее праздничное платье. Даже самые бедные девочки и самые неряшливые мальчики сверкали белыми воротничками и чисто вымытыми лицами. Единственным появившимся в будничном грязном и заплатанном одеянии был маленький Поль Кегуорти. Он не переменил своей одежды, потому что другой у него не было, и не вымыл лица, потому что ему негде было это сделать. Более того, мистрисс Бэтон не сделала никакой попытки исправить его запущенную внешность, потому что она никогда и не слыхала о пикнике воскресной школы.
Философия Поля учила его насколько возможно избегать родительского контроля. По воскресеньям в послеобеденное время маленькие Бэтоны играли на улице, где мог быть и Поль, если бы хотел, но он, так сказать, сам отдал себя в воскресную школу, где кроме изучения целой кучи удивительных вещей о Господе Боге, которыми он мало интересовался, мог блистать перед сверстниками ответами по другим предметам, которые, впрочем, тоже его не интересовали. Потом он зарабатывал там целые пачки картинок за хорошее поведение, настоящих сокровищ с изображением Даниила в львиной яме, брака в Канне Галилейской и тому подобного, которые он в великой тайне прятал под одной из плиток каменного пола прачечной. Он не показывал их матери, зная, что она разорвет их в клочья и бросит ему в лицо, и по той же причине он воздерживался от упоминания о школьном пикнике. Если бы она услышала об этом через кого-нибудь из маленьких Бэтонов, она бы поколотила Поля.
Вот таким образом Поль, бродяга, предоставленный самому себе с раннего детства, появился на пикнике воскресной школы без шляпы и курточки, в неуклюжих башмаках, сквозь дырки которых выглядывали маленькие грязные пальцы ног, в рваных и бесформенных штанишках, державшихся на его особе только на одной подтяжке. Хорошо одетые дети сторонились его, отпуская грубые замечания по свойственной их возрасту жестокости. Поль, однако, не обращал на это никакого внимания — положение парии было для него привычным. Он был тут для собственного удовольствия. Предстояла поездка в поезде. Предстоял замечательный завтрак на траве среди деревьев в парке одного вельможи. Предстояло есть и пить поразительные вещи: варенье, имбирное пиво, пироги! Так передавала молва, а для Поля молва была евангельской истиной. Что же значили насмешки малолетних негодяев перед лицом всех этих неиспытанных радостей?
Но не следует думать, что маленький Поль Кегуорти формулировал свои мысли на языке тех ангелов, которых видел на картинках. Речь детей Блэдстона ошарашила бы и команду грузового парохода. Недаром юношество севера Англии гордится своей мужественностью.
Воскресная школа под предводительством причетников и учителей ждала прибытия викария. Мрачное солнце Блэдстона заливало асфальт двора, от которого подымался горячий пар, заставляющий причетников обмахиваться черными соломенными шляпами, а маленьких мальчиков в накрахмаленных воротничках задыхаться от жары, и в тихом воздухе над грязным городом повисло бледное от дыма небо. Наконец раздался звук колес и над забором школьного двора показалась голова кучера викария. Потом ворота отворились и стали видны сам викарий с женой и дочерью, мисс Мируетер, и Мэзи Шепхерд. Причт и учителя встретили их дружным приветствием.
Мэзи Шепхерд, чужестранка в этих краях, хорошенькая, самоуверенная и вместе с тем краснеющая от всякого пустяка, через несколько минут отделилась от группы старших и начала с любопытством разглядывать детвору. Она была лондонская барышня, из головы ее еще не выветрились восторги «первого сезона», и она никогда в жизни не бывала на пикнике воскресной школы. Мэдж Мируетер, старая школьная подруга, попросила ее помочь ей развлекать девочек. Одному небу было известно, как она справится с этой задачей. Уж одно их непонятное ланкастерское наречие наполняло Мэзи ужасом. Шеренга упрямых замкнутых лиц пугала ее; она повернулась к мальчикам, но увидела только одного: маленькое пугало без шляпы, без куртки, стройное, стоявшее в грациозной позе среди своих опрятных товарищей со странным и живым несоответствием эллинского Гермеса[1], попавшего в среду восковых кукол паноптикума госпожи Тюссо[2]. Мэзи невольно направилась к нему. Остановилась, секунду или две смотрела в ясные черные глаза и вдруг покраснела от мучительной робости. Она в упор глядела на красивого мальчика, а красивый мальчик глядел на нее; не найдя в своих мыслях ни одного слова, чтобы заговорить, она круто повернулась и отошла. Мальчик вышел из шеренги и нерешительно двинулся к ней.
Для маленького Поля Кегуорти небеса разверзлись и затопили его ароматом небесных стран, так что он чуть не потерял сознания. Ядовитая сладость исходящего от девушки аромата отравила его молодой мозг. Это не был нежный, едва уловимый аромат цветка. Этот запах был густой, жгучий, насыщенный, пленительный. Приоткрыв рот и расширив ноздри, он следовал за прелестным источником аромата как во сне, прямо через двор. Один из причетников, смеясь, неожиданно возвратил его на землю, взяв за руку и отведя обратно на место. Там он и остался, будучи послушным воспитанником, но глаза его не отрывались от Мэзи Шепхерд. Ее красота была всего только красотой английской девушки, распускающегося цветка. Но для Поля сверкание ее внешности соперничало с чудом ее аромата. Это была первая встреча с богиней, лицом к лицу, и она превратила все существо Поля в одно преклонение.
Через несколько минут дети маршировали по пыльным улицам к мрачной железнодорожной станции, грязной третьеклассной станции, где вывеска «Зал первого класса» казалась насмешкой и оскорблением. Здесь ребят посадили в ожидавший их поезд. Удивительное переживание, о котором Поль мечтал целыми неделями (он ни разу в жизни не ездил в поезде), началось. Вскоре печальные окрестности остались позади, и поезд помчался по полям.
Соседи Поля по вагону толпились у окон, сражаясь за удобные места. А он сидел один посередине скамейки, равнодушный к новым ощущениям скорости и к обрывкам синего неба и верхушек деревьев, мелькавшим в окне над головой малышей. Дневной свет больше не существовал для него, пока он снова не увидит богиню и не ощутит ее аромат. На маленькой станции, где они вышли из поезда, он увидел ее вдалеке, и для него опять зажегся солнечный свет. Мэзи поймала его взгляд, улыбнулась и кивнула. Поль почувствовал странный трепет: он один был выделен из всех мальчиков, он один знал ее…
Брички повезли их со станции по проселочной дороге и через милю или около того они въехали через каменные ворота в прекрасный парк, где чудо за чудом представало непривычным глазам Поля. По обеим сторонам дороги протянулись поляны и между ними — группы деревьев в июльской пышности, больше деревьев, чем Поль мог себе вообразить на всем земном шаре. Тут были солнечные пятна и усеянные золотистыми одуванчиками прохладные тенистые лужайки, на которых лениво пасся скот. В одном месте несколько оленей, обгладывавших ветки у дороги, бросились врассыпную при шумном приближении повозок. Только через годы Поль узнал их название и повадки, теперь же они были для него мифическими зверями сказочной страны. Потом показалось длинное строение, сверкая белизной на солнце. Учитель, сидевший на бричке, объяснил, что это дом времен Тюдоров, местопребывание маркиза Чедлея. Здание было прекраснее всего, что когда-либо приходилось видеть Полю; оно было больше нескольких церквей, вместе взятых. Слово «дворец» пришло ему в голову, но увиденное здание превосходило все, что он воображал себе под этим словом: только в таком дворце могла жить его блистательная и благоуханная богиня. Эта уверенность дала ему известное удовлетворение.
Они прибыли, и тотчас же началась традиционная программа школьного пикника: игры для девочек, более мужественные состязания для мальчиков. Лорд Чедлей, покровитель прихода святого Луки в Блэдстоне и амфитрион[3] празднества, приготовил качели и гигантские шаги, которые подняли адский визг, услаждающий слух детворы. Поль некоторое время стоял вдали от всех этих наслаждений, впившись взглядом в группу девочек, среди которых двигалась его богиня. Лишь только она отошла от них и он мог приблизиться к ней, не привлекая к себе внимания, он ползком добрался до волшебного круга ее аромата и остался недвижно лежать, опьяняясь благовонием; как только она тронулась с места, он пополз к ней на животе, как молодой змееныш.
Через некоторое время Мэзи приблизилась к нему.
— Почему ты не играешь с другими мальчиками? — спросила она.
Поль сел на корточки.
— Не знаю, мисс, — робко промолвил он.
Девушка взглянула на его оборванное платье, смутилась и мысленно упрекнула себя за бестактный вопрос.
— Не правда ли, это место красиво? — спросила она.
— Здесь чудесно, — сказал Поль, не отрывая от нее глаз.
— Здесь не хочется делать ничего, только быть здесь, этого довольно. — Она улыбнулась. Он кивнул головой:
— Да! — и затем, внезапно осмелев, добавил вызывающе: — Я люблю быть один.
— Тогда я оставлю тебя, — сказала Мэзи, смеясь.
Кровь густо прилила к его немытым оливковым щекам, и он вскочил на ноги.
— Я этого не хотел сказать! — горячо запротестовал он. — Я думал об остальных мальчиках.
Она была тронута его красотой и чувствительностью.
— Я только пошутила. Я уверена, что тебе приятно быть со мной.
Поль никогда не слышал таких прекрасных звуков из человеческих уст. Для его ушей, привыкших к резкому ланкастерскому диалекту, ее голос, мягкий и нежный, звучал как музыка. Таким образом, еще одно из пяти его чувств было очаровано.
— Вы говорите так красиво, — сказал он.
В эту минуту разряженный потный учитель подошел к ним.
— Сейчас начнется состязание в беге, и мы хотели бы, чтобы дамы присутствовали. Победителям лорд выдаст призы. Первый забег для мальчиков до одиннадцати лет.
— Ты можешь принять в нем участие, — сказала она Полю. Иди, а я посмотрю, как ты победишь.
Поль побежал. Сердце его пылало. На ходу он автоматически засовывал в штаны рубашку, которую не могла удержать его единственная подтяжка. Богиня владела всеми его мыслями. Он воображал себя рыцарем и бежал, чтобы завоевать ее благосклонность. Поль знал, что умеет бегать. Он мог бежать, как молодой олень, и, хотя и презираемый всеми, обгонял любого мальчика на Бэдж-стрит.
Он занял свое место среди других участников состязания. Вдали на фоне травы выделялись два человека, державшие протянутую ленту. С одной стороны от Поля стоял приземистый веснушчатый малый с бесформенным потным носом, с другой — долговязое чахоточное существо в белом отложном воротничке, красном галстуке, с цветком в петлице и очень важным видом. Соседство Поля было весьма неприятно обоим, и они старались прогнать его с линии старта. Но Поль, прирожденный воин, принял угрожающую позу и дал немедленный отпор. Толстый мальчик, получив удар в живот, скорчился от боли, а чахоточное существо стало усиленно тереть ушибленную голень. Причетник, занятый выравниванием линии старта, восстановил порядок. Линия стояла недвижно. Вдали, у финишной ленты, показалась белая толпа, в которой Поль угадал дам в светлых летних платьях; среди них, хотя он и не мог разглядеть ее, находилась та, для которой он должен добыть победу. Приз не играл роли. Поль бежал только для нее. В своем детском сознании он слился с ней воедино. Он был ее рыцарь.
Прозвучал сигнал. Мальчики сорвались с места. Поль, прижав локти и устремив глаза в пространство, бежал, чувствуя всю свою душу в пальцах ног, проглядывавших сквозь рваную обувь. Он не знал, кто впереди него, кто сзади. Это было безумие битвы. Он мчался, пока кто-то не обхватил его сзади и не остановил.
— Остановись, мой мальчик, остановись!
Поль растерянно оглянулся.
— Я первый? — спросил он.
— Боюсь, что нет, дитя мое.
С огромным трудом ему удалось выжать из себя другой вопрос:
— Каким же я пришел?
— Должно быть, шестым, но ты бежал очень хорошо!
Шестым! Он пришел шестым! Небо, трава и белая толпа дам (среди которых была богиня) превратились в одно сплошное мелькающее пятно. Кружилась голова, и он побрел бесцельно, пока, очутившись в полном одиночестве, не растянулся под тенистым буком. Здесь, переживая в мыслях все, что произошло, он излил в рыданиях отчаяние своей маленькой души. Шестым! Он пришел шестым! Он не сумел выполнить свой рыцарский долг. Как она должна презирать его — она, пославшая его побеждать! Да и почему это могло случиться? Какая-то ненавистная несправедливость правит людскими делами. Почему он не победил? Она ждала его победы. Он побежал. И пришел каким-то жалким шестым! Отчаяние охватило его.
Мэзи Шепхерд, заинтересованная своим маленьким рыцарем, отыскала его под буком.
— Что такое, в чем дело?
Он не отвечал. Она опустилась около него на колени и положила руку на его плечо.
— Расскажи мне, что случилось.
Опять небесное благоухание очаровало его. Он сдержал рыдание и вытер глаза кулаком.
— Я не победил… — пробормотал он.
— Бедняжка, — сказала она, стараясь его утешить. — Неужто тебе так хотелось победить?
Он встал и устремил на нее глаза.
— Вы приказали мне победить!
— Так ты бежал для меня?
— Да.
Она поднялась и окинула его взглядом, как бы охваченная сознанием своей ответственности. Так в старинные времена должна была смотреть красавица на своего рыцаря, который бросался в совершенно ненужные битвы из любви к ней.
— Ну, так для меня ты победил, — сказала она. — Я хотела бы дать тебе награду.
Но какую награду для одиннадцатилетнего уличного мальчика может иметь при себе молодая девица в одежде без карманов?
Мэзи рассмеялась, почувствовав затруднительность положения.
— Если я дам тебе что-нибудь совсем бесполезное, что ты с ним сделаешь?
— Я буду хранить это так, что никто не увидит, — сказал Поль, вспоминая о своих драгоценных картинках.
— И никому не покажешь?
— Да разрази меня… — Поль внезапно замолк, вспомнив, что не принято так выражаться в воскресной школе. — Я не покажу этого даже собаке, — закончил он.
И Мэзи Шепхерд, далекая от всяких романтических бредней, отцепила агатовое сердечко, которое носила на тонкой цепочке на шее.
— Вот все, что я могу дать тебе, как награду, если ты хочешь.
Хотел ли он? Да если бы в руки его попал «Кохинор»[4] (даже если бы он знал его ценность), это не вызвало бы у него большего восхищения. Он лишился языка от удивления и восторга. Мэзи, тоже тронутая, поняла, что всякое сказанное слово прозвучало бы фальшиво. Мальчик не мог оторвать глаз от сокровища; но она не знала — да и могла ли знать? — что оно обозначало для него…
— Куда же ты его спрячешь? — спросила она.
Поль вытащил уголок рубашонки из штанишек и стал завязывать в узелок агатовое сердечко. Мэзи бросилась бежать, чтоб он не услышал ее истерического хохота.
После этого школьное празднество потеряло для Поля всякое значение. Правда, он уписывал, подобно Пантагрюэлю, обильные яства, превосходившие в его воображении все выставленное в окнах съестной лавки в Блэдстоне — в этом животное начало восторжествовало в нем; но состязания, качели, гигантские шаги уже не представляли для него никакого искушения. Он слонялся вокруг Мэзи Шепхерд как щенок, вполне довольный тем, что видит ее. И каждые две-три минуты щупал в штанишках, цело ли агатовое сердечко.
День клонился к закату. Ребятишек накормили, усталым взрослым был сервирован чай. Семейство викария присело на несколько минут для отдыха в тени группы сосен. Поль, валявшийся, задрав пятки кверху, невдалеке на траве, жевал стебелек одуванчика и не отрывал глаз от своей богини. Под бедром он ощущал драгоценный узелок. Быть может, первый раз в жизни он чувствовал полное блаженство. Он слышал разговор, но не вслушивался в него. Вдруг звук его собственного имени заставил его насторожить уши. Поль Кегуорти! Они заговорили о нем. Не могло быть ошибки. Он подполз поближе.
— Несмотря на то, что его родные пьяницы и скандалисты, — говорил знакомый голос, — он самое прекрасное существо, какое я видела в своей жизни. Говорила ли ты когда-нибудь с ним, Винфрид?
— Нет, — ответила дочь викария. — Я, конечно, заметила его. Всякий заметит — он удивителен!
— Не могу поверить, что он дитя этих людей, — заявила Мэзи. — Он из другой глины! Он чувствителен, как чувствительное растение. Вы должны были бы обратить на него внимание, мистер Мируетер. Я готова верить, что он бедный маленький принц из сказки.
— Игра природы — «lusus naturae» — сказал викарий.
Поль не знал, что такое «lusus naturae», но звучало это очень внушительно.
— Он сказочный принц и когда-нибудь вернется в свое королевство.
— Дорогая моя, если бы вы только видели его мать!
— Но я уверена, что только принцесса могла быть матерью Поля Кегуорти, — рассмеялась Мэзи.
— А его отец?
— Тоже принц!
Поль жадно слушал слова своей богини и упивался ими. Истина, чистая как хрусталь, струилась из ее уст. Великий восторг охватил его маленькую душу. Она сказала, что его мать не была его матерью и что его отец — принц. Эти известия увенчали сияние ослепительного дня.
Когда Поль прокрался домой, мистрисс Бэтон, узнавшая, как он провел время, задала ему беспощадную трепку. Как смел он пировать с воскресной школой, кричала она, осыпая его бранью, когда его маленькие братья и сестры плакали на улице? Она покажет ему, как водить компанию со священниками и школьными учителями! Она как раз занималась «обучением» Поля, когда появился мистер Бэтон. Он проклинал мальчика в таких выражениях, от которых побледнели бы наши солдаты во Фландрии, и пинком отшвырнул его в прачечную. Там Поль остался и без ужина лег на постель из мешков, перенося страдания без слез.
Перед тем как уснуть он спрятал агатовое сердечко в тайник. Что значили для него удары, пинки и лишения, когда перед его глазами сияло Ослепительное Видение?..
По причинам, которых никто на свете, кроме Бэтонов, не мог бы понять, Полю было запрещено, под страхом страшной казни, приближаться к воскресной школе, а чтобы он не мог преступить запрет, ему приказали по воскресеньям нянчить младшего ребенка, к которому остальным маленьким Бэтонам запретили приближаться в это время. Когда об отсутствии блестящего ученика осведомили викария, он однажды в субботу вечером явился к Бэтонам, но был принят таким поруганием, что поспешил ретироваться. Этот добрый человек не обладал мощным голосом и не был мастером возражать. Тогда он послал к ним начальника школы, человека храброго и ревностного, чтобы тот посмотрел, нельзя ли здесь добиться чего-нибудь христианину с более развитыми мышцами. Однако мускулистый христианин, потеряв шляпу, вернулся с синяком под глазом, после чего Бэтонов оставили в покое и ни одна дружеская рука не протянулась, чтобы извлечь Поля и вернуть к вратам его воскресного рая. Единственное, что удалось начальнику школы, это тайком сунуть мальчику молитвенник и попросить его заняться самоусовершенствованием и катехизисом ввиду предстоящей конфирмации. Но так как пружиной усердия Поля служило соревнование со сверстниками, а не ревность в вере, благочестивый дар был предан забвению. Впрочем, иногда Поль заглядывал в книжку, но больше для интеллектуального развлечения.
Что же касается благоуханной и прекрасной богини, то она бесследно исчезла. Неделю или две Поль бродил вокруг жилища викария в надежде увидеть ее, но тщетно. На самом деле мисс Мэзи Шепхерд уехала в Шотландию на следующий день после школьного пикника: никто не приезжает искать отдыха и приятного времяпрепровождения в Блэдстон. Таким образом, Полю оставались только воспоминания. Агатовое сердечко доказывало ему, что богиня не была лишь призраком, созданным его фантазией. Ее слова горели ярким пламенем в его детском уме. Поль начал жить жизнью снов и мечты.
Он томился по книгам. Обрывки истории и географии в городской школе не давали пищи его воображению. В доме на Бэдж-стрит, естественно, не было ни одной книжки, а мальчик не имел ни одного пенни, чтобы купить ее. Иногда Бэтон приносил домой грязную газету, которую Поль крал и читал тайком, но ее содержание было несвязным и малоинтересным. Он жаждал рассказов. Однажды один великодушный мальчик, вскоре после того умерший (видимо, он был слишком хорош для жизни), подарил ему пачку копеечных книжонок, откуда Поль почерпнул сведения о краснокожих и пиратах. Беззаботный и доверчивый, он оставил книжки на кухне, а его возмущенная мать тут же употребила их для растопки очага. Гибель его библиотеки была для мальчика огромной трагедией. Он решил, что должен воссоздать ее, но как? Его изворотливый ум подсказал ему план. Бродячий, как собака без хозяина, он мог сколько угодно слоняться по улицам. Почему бы ему не торговать газетами, конечно, на участке, отдаленном от фабрики и Бэдж-стрит?
В течение трех недель Поль торговал газетами, пока его не накрыли. После этого он получил взбучку, и его заставили торговать газетами, но уже без всякой выгоды для него лично, ибо как только он приходил домой, его подвергали тщательному обыску и отнимали все медяки. Тем не менее за первые три недели Поль собрал достаточно пенни для приобретения нескольких книжонок в вульгарных бумажных обложках, выставленных для продажи в будке за углом. Вскоре он догадался, что если бы сумел отложить пару медяков по дороге к дому, то мать не узнала бы об этом. Торговец стал его банкиром, и когда сумма сбережений достигала стоимости книги, Поль получал эквивалент своих денег. Таким образом, порядочная библиотека удивительнейшей ерунды была собрана под половицей прачечной, пока ее размеры не превзошли объема хранилища; тогда Поль перенес свое сокровище в ямку на пустыре, на покинутый двор кирпичной мастерской на окраине города.
Однажды в дождливый печальный вечер с Полем стряслась беда. Он уронил в грязь всю пачку газет: чтобы избежать увечья, ему пришлось соскочить с рельс, по которым мчался громыхающий трамвай. Тяжелый вагон наехал на его пачку. В то время как он поспешно подбирал разбросанные листы, нагрянула толпа уличных мальчишек и злорадно расшвыряла газеты по грязи. Поль подрался с одним из мальчишек и был схвачен полицейским. Ловким движением он выскользнул из его рук и бросился бежать, как напуганный заяц. Так кончилась его карьера продавца газет.
Больший досуг для чтения вознаградил мальчика за потерю случайных пенни. Он стал читать захватывающие рассказы о дворцах, подобных замку Чедлея, о герцогах и графинях с алмазами в волосах, которые все напоминали его благоухающую богиню. Герцоги и графини вели блистательный образ жизни, говорили таким прекрасным языком, и у них были такие изысканные манеры! Он гордился возможностью переживать вместе с ними возвышенные чувства.
Однажды Полю попалась книга о бедном маленьком бродяге. Сначала она не заинтересовала его. С высоты своих мечтаний он презирал нищих мальчиков. Но, продолжая читать, все больше увлекался, пока книга совсем не захватила его. Потому что маленький бродяга оказался похищенным ребенком принца и принцессы и после многих романтических приключений вернулся в лоно семьи, женился на прекрасной дочери герцога, перед которой преклонялся, будучи еще нищим, и уехал с ней в карете, запряженной шестеркой великолепных лошадей.
Для маленького Поля Кегуорти столь явная фантастика была откровением свыше. Он сам был этот похищенный мальчик. Памятное предсказание богини получило подтверждение как бы в священном писании. Ослепительное Видение, до сих пор неясное, обрисовалось с большой отчетливостью. Он уже сознавал, как велика разница во внешности и складе мыслей между ним и окружающей его средой. Его не любили из зависти. Его явное превосходство было ядом для их низких душ. Теперь он владел разгадкой тайны.
Мистрисс Бэтон не была его матерью. По неведомым причинам он был похищен. Зная о его высоком происхождении, она ненавидела его, колотила и беспрерывно оскорбляла. Правда, она никогда не изливала избытка нежности и на свое потомство, но все же маленькие Бэтоны процветали, пользуясь настоящей материнской лаской. Они, его ничтожные собратья, были ее настоящими детьми. Что же касается его, Поля, то все было ясно. Где-то, в неведомом далеке, высокопоставленная чета сокрушалась о потере единственного сына. Вот сидят они в мраморном дворце, окруженные лакеями в золоте и пурпуре (слуги в воображении Поля рисовались всегда «роскошно разодетыми лакеями»). Они сидят за столом, нагруженным ананасами на золотых блюдах, а сердца их изнывают от тоски.
Полю казалось, что он слышит их разговор:
«Если бы только наш возлюбленный сын был с нами», — говорит принцесса, утирая слезы.
«Будем терпеливы, ваше драгоценное высочество, — отвечает принц с грустной покорностью судьбе. — Будем верить, что небо уничтожит ядовитую язву, которая точит наше сердце».
Полю было ужасно жалко их, и он тоже смахивал слезинку…
Этот день остался у него в памяти на много лет. Он сидел в одиночестве на своем пустыре в скверное мартовское утро — были пасхальные каникулы. На грязном участке земли, пропитанном копотью и покрытом мусором, там и сям пробивался жалкий чертополох, борясь за свое существование; но главным образом флора состояла из выброшенной рваной обуви, коробок из-под консервов, ржавых кусков железа и битых бутылок. С одной стороны пустыря виднелись задворки грязных маленьких домов, дворы, увешанные мокрым бельем, — граница безнадежного городка, рисовавшегося вдали фабричными трубами и шпилями церквей. С другой стороны высились кирпичные брандмауэры[5] фабрик, городского газового завода и стационарных построек, где виднелись семафоры, напоминающие виселицы; трамвайная линия пробегала мимо ряда незаконченных построек.
Голгофа была только мрачным садом в сравнении с пустырем Поля. Иногда уличные мальчишки копались в нем, как маленькие кролики. Но по большей части здесь царило пустынное уединение. Население Блэдстона избегало этого места, так как на нем случалось располагаться лагерем цыганам и бродячим торговцам. К тому же оно пользовалось дурной славой из-за одного или двух ночных убийств, совершенных в его мрачном уединении. Поль точно знал то место, яму около газового завода, где «прикончили» женщину, и даже он, господин и хозяин пустыря, предпочитал держаться в почтительном отдалении. Все же это было его собственное владение. Он гордился сознанием права собственности. Пещера около кучи мусора и яма, где он хранил свою библиотеку, были самыми уютными местами, какие он знал.
На многие годы запомнил Поль этот день. Пустырь сиял совершенно особенным сиянием. Он прочел рассказ в один присест, просидев здесь несколько часов подряд во власти своего Видения. Наконец тьма стала опускаться вокруг него, и он очнулся с сознанием, что провел здесь весь день. Со вздохом Поль спрятал книгу в яму, ловко прикрыв ее куском штукатурки, и побежал домой, окоченевший от холода. В молчании ночи достал он свое агатовое сердечко и приласкал его. Как многим этот день напоминал тот, когда она сняла его со своей шеи! Ему казалось, что эти два дня имеют огромное значение в его жизни и как будто дополняют друг друга. Как бы то ни было, он девять месяцев ждал подтверждения того откровения, которое получил в тот прекрасный день.
На следующее утро Поль проснулся человеком, находящимся во власти навязчивой идеи, с несокрушимой верой в свою судьбу. Его звезда ярко сияла. Он был рожден для великих свершений. В последовавшие затем годы это не было тщеславной мечтой ребенка, но ясной и несокрушимой верой детской души. Принц и принцесса стали реальными существами, его будущее величие — блестящей уверенностью. Мы должны это помнить, чтобы понять последующую жизнь Поля: она вся была построена на этом ослепительном сознании.
В тот же вечер он встретил Билли Гуджа во главе его шайки. Они играли в солдаты. Билли, выделявшийся шляпой с пером, сделанной из газетного листа, и деревянным мечом, пренебрежительно обратился к Полю:
— Пойдем, девчонка, изобьем мальчишек Стамфорд-стрит!
Поль скрестил руки и окинул его презрительным взглядом, как подобает человеку благородной крови.
— Ты не сумеешь избить даже клопа!
— Что ты сказал?
Поль повторил оскорбление.
— Скажи-ка еще раз! — воскликнул предводитель шайки, украшенный шляпой с пером.
Поль повторил еще раз, но за этим ничего не последовало.
Со стороны мальчишек на Билли посыпались советы учинить самую кровавую расправу.
— Попробуй-ка ударить меня! — сказал Билли.
Поль спокойно подошел и ударил его. Ударил крепко. Билли свалился с ног. Опыт прошлого подсказывал ему, что драться с Полем ему не под силу, но на случай драки он рассчитывал на поддержку шайки. На этот раз в вызове Поля звучала особая нотка, которая заставила его струсить. Шайка продолжала подзуживать его, но он не отвечал. Поль еще раз ударил Билли на глазах всех его приверженцев. С каким наслаждением он продолжал бы наносить ему удары! Билли стал отступать. Низкопробный боевой петух потерпел поражение. Поль, представляя себе, что сделал бы при подобных обстоятельствах непризнанный принц, подошел к Билли вплотную, ударил его по лицу, сорвал шляпу с его головы, вырвал меч из рук и возложил на себя эти отличительные признаки власти.
Билли молча скрылся в дымном воздухе улицы. Оборванное войско смущенно озиралось, но вожака у него больше не было. Поль Кегуорти, самый оборванный из всех, не имея ничего, кроме смешной экзотической красоты и победных трофеев, стоял перед ними. Цезарь в лохмотьях. Шайка ждала его приказаний. Они были готовы последовать за ним, чтобы воевать с войском Стамфорд-стрит. Они ждали только его сигнала. Поль изведал радость, доступную лишь немногим, — сознание абсолютной власти и полного презрения. Секунду или две он стоял посреди серой, жалкой улицы, наполненной визгом детей, пронзительной бранью матерей и резкими возгласами торговца гиацинтами, — в бумажной шляпе и с деревянным мечом в руках, презрительно глядя на раболепное войско.
Затем он почувствовал прикосновение гения, которым были отмечены многие его поступки в последующие годы. Правда, оно выразилось в подражании, так как он читал о подобном поступке в одной из книжонок в пестрых обложках. И все-таки это было истинное прикосновение гения. Поль сломал о колено свой меч, разорвал в клочья бумажную шляпу и, бросив обломки и обрывки перед собой, с гордостью направился к тому месту, к которому его тянуло меньше всего на свете, — к своему дому. Войско на несколько секунд застыло, ошеломленное неожиданностью и драматичностью его поступка, затем, лишившееся вождя, поступило так, как в подобном случае поступило бы и настоящее войско, — разбрелось.
С тех пор Поль, если бы только захотел, мог бы деспотически править на Бэдж-стрит. Но он не захотел. Игры, от которых прежде его обычно отстраняли или в которых только терпели его присутствие, не привлекали его больше. Он предпочел передать предводительство шайкой Джо Микину, а сам держался в стороне. Изредка он снисходил до разбора споров или до пинка какому-нибудь обидчику, но, поступая так, казался себе изменником — он изменял своему высокому достоинству. Полю нравилось чувствовать себя облеченным мрачной, величественной властью, чем-то вроде великого Далай-ламы[6], окутанного тайной. Часто он проходил через самую гущу детворы, явно не замечая ее, с увлечением разыгрывая для себя самого свою роль высокородного принца.
Так продолжалось до темного и печального дня, когда мистер Бэтон определил его на фабрику. В те дни рабочее законодательство еще не установило, что мальчики до двенадцати лет не допускаются к работе на фабрике, а каждый мальчик до четырнадцати лет должен делить свое время между фабрикой и школой. Образование Поля считалось законченным, и он погрузился в мрачную юдоль труда, присоединившись к великой рабочей армии.
Широкая пропасть отделила его от шайки мальчишек Бэдж-стрит. Его жизнь совершенно переменилась. Прошли дни бродяжничества, прекрасные, хотя и голодные и холодные, часы мечтаний и чтения на пустыре; миновали счастливые дни свободы. Маленький раб, подобно сотням других маленьких рабов и тысячам взрослых, был прикован к безостановочной машине. Поль входил в безнадежные ворота фабрики в шесть часов утра и выходил из них в половине шестого пополудни; проглотив скудную пищу, он, как усталая собака, плелся к своему ложу в прачечной.
Мистер Бэтон пьянствовал и бил мистрисс Бэтон, а мистрисс Бэтон била Поля, когда у нее было настроение и что-нибудь подходящее для этого дела в руках, и, само собой, отбирала у него по субботам заработок и сажала нянчить ребенка в воскресенье после обеда. В монотонности, утомлении и серости жизни сияние Видения мало-помалу начинало меркнуть…
На фабрике Полю не приходилось состязаться с другими мальчиками. Он был там подручным и бегал на посылках для людей, лишенных какой-либо чувствительности и слепых к его княжеским достоинствам. Ловкостью и сообразительностью Поль старался убедить их, что он выше своих предшественников, но это ему не удавалось. В лучшем случае он избегал ругани. Его ум стал считаться с логикой действительности. Возвращение в свое королевство требовало прежде всего освобождения от фабрики. Но как освободиться, когда каждое утро некий бесчувственный крючок — подобный крючку машины, мертвая хватка которого гипнотизировала и устрашала его, — вытаскивал его из постели и толкал на фабрику, каждое утро, кроме воскресений.
Он присмотрелся к окружающим и увидел, что никто не освобождается, кроме больных, мертвых и лишившихся трудоспособности. А лишившиеся трудоспособности умирают от голода. Каждый ребенок на Бэдж-стрит, обладающий хоть капелькой здравого смысла, знает это. Освобождение невозможно. Он, сын принца, будет всю свою жизнь работать в Блэдстоне. Сердце его упало при этой мысли. И не было никого, кому бы он мог рассказать трагическую и романтическую повесть своего происхождения. Впрочем, раз или два луч света проникал в его мрак и не давал совсем угаснуть Видению.
Однажды владелец фабрики, неизреченное божество с лысой головой, красным лицом и золотой цепью на животе, водил по фабрике группу дам. Одна из них, настоящая леди, обратила внимание на Поля. Подошла к его верстаку и ласково заговорила с ним. Ее голос звучал так же сладостно, как голос его богини. Когда она отошла от него, Поль услышал, как она спросила хозяина:
— Где вы нашли вашего молодого Аполлона? Не в Ланкастере, конечно? Он удивителен.
И прежде чем скрыться, она повернулась к нему и улыбнулась. Из расспросов он узнал, что она — леди Чедлей. Его вера вновь ожила оттого, что женщина его касты сразу распознала его. О, конечно, этот желанный день настанет! Что если бы вместо леди Чедлей была его мать? И более странные вещи случаются в книгах.
Другой луч света упал на его верстак со стороны одного из рабочих, социалиста, который при случае давал ему книги: «Книгу мучеников» Фокса[7], «О свободе» Милля[8], исторические очерки Беллами[9], в ту пору находившегося на высоте славы. Иногда он говорил с Полем о коллективизме и новой эре, которая наступит, когда перестанут существовать слова «богатый» и «бедный», потому что перестанут существовать классы, обозначенные этими словами.
Поль спросил:
— Тогда принц будет не лучше фабричного?
— Тогда не будет никаких принцев, говорю тебе, — ответил его друг и осыпал проклятиями тиранов.
Но это не понравилось Полю. Если не будет принцев, то куда же денется он сам? Таким образом, благодарный проповеднику социализма за разговоры и человеческое обращение, он совершенно отверг его проповедь. Она подрывала самое основание открытой ему в Видении судьбы. Поль боялся возражать, потому что друг его был вспыльчив. А признание в том, что он разделяет аристократические предрассудки, могло превратить дружбу во вражду. Вскоре, впрочем, он был лишен утешения и этой дружбы, так как его друг был назначен на работу на другом конце фабрики. Поль пытался обратиться к Аде, старшей из маленьких Бэтонов, уже достигшей сравнительно разумного возраста, и заинтересовать ее своими мечтами, скрывая свою особу под вымышленным именем. Но Ада, начисто лишенная воображения и практически настроенная девочка, на попечении которой была целая куча детворы, или слушала его бессмысленно, или же посылала к черту на отборном местном наречии.
— Но предположи, что этот непризнанный принц — я? Предположи, что я все время говорил о себе самом? Предположи, что это я уеду в золотой карете, запряженной шестеркой, с осыпанной алмазами дочерью герцога, что бы ты тогда сказала?
— Я думаю, ты сумасшедший, — сказала девочка. — И если бы мать это услышала, она вышибла бы из тебя дурь.
Поль почувствовал, что он доверил высокую тайну своей души грубому и низменному человеку. Он отвернулся от нее, смутно сознавая, что его великодушное предложение подняться с ним в высшие сферы встретило у этой дочери земли слепое непонимание. С тех пор Ада перестала для него существовать.
Один безнадежный месяц сменялся другим, пока облако не окутало мозг Поля, превратив его в какой-то автомат, животное с неудовлетворенными аппетитами. Штрафы и ругань были его уделом на фабрике, ругань и побои — дома. Прочитав в «Блэдстонском герольде» о случае самоубийства, Поль стал мрачно мечтать о смерти. Его воображение отчетливо рисовало ему драматические картины: как его восковое тело будет найдено висящим на веревке, привязанной к крюку в кухонном потолке. Он видел себя трупом перед испуганным населением Бэдж-стрит, перед исполненными раскаяния фабричными, и он плакал на своем ложе из мешков о том, что принц и принцесса, его высокородные родители, никогда не узнают о том, что он умер. Иногда, впрочем, его воображение рисовало ему менее мрачную картину: принц и принцесса врывались в дом как раз в ту минуту, когда жизнь его готова была угаснуть, и перерезали веревку. Как им удалось отыскать его, он не знал. Эта попытка найти хоть какой-нибудь выход была признаком душевного здоровья.
И все же одному небу известно, что стало бы с Полем через год с лишним пребывания на фабрике, если бы Барней Биль, гротескный божок из широких просторов мира, не вмешался в его жизнь.
Барней Биль был одет в условную и не очень живописную одежду конца девятнадцатого века. И носил на голове суконный картузик. Не было видно у него ни рогов, ни копыт, не имел он и тростниковой дудочки. И все же он сыграл на ухо Полю утешительную мелодию Пана, и сияние Видения вновь озарило мальчика, и фабрика, и Бэдж-стрит, и Бэтоны, и прачечная рассеялись, как дурной сон.
Судьба назначила появление Барнея Биля на августовский субботний вечер. Оно не заключало в себе ничего драматического и было чисто случайным. Местом действия оказался пустырь.
Целый день шел дождь, и к вечеру слегка посветлело. Поль, ходивший купаться с несколькими фабричными ребятами в не слишком чистом канале, машинально забрел на пустырь к своей библиотеке, которую, благодаря многим уловкам, ему удавалось пополнять. Здесь он сел с оборванной книжкой в руках, чтобы на часок предаться духовным наслаждениям.
Вечер был невеселый. Земля промокла, и затхлый запах подымался от мусора. Со своего места Поль мог видеть печальный закат, раскинувшийся над городом подобно дракону с черными крыльями и огненным брюхом. Печать отчаяния лежала на пустыре. Поль чувствовал себя подавленным. Купание не согрело его, а обеденная порция холодной картошки не могла особенно поддержать силы. Он был основательно оштрафован за недостаточно прилежную работу на фабрике в течение последней недели и теперь старался как можно более оттянуть предстоящую взбучку за маленький заработок. Все последние дни, когда он томился в фабричной неволе, солнце жарило вовсю, а теперь немногие и такие долгожданные часы свободы были отравлены дождем. Поль всей кожей ощущал недоброжелательность окружающего мира. Неприятно поразило его также вторжение на его пустырь чужой повозки, пестрого фургона, раскрашенного в желтую и красную краску, обвешанного плетеными креслами, щетками, метлами и циновками. Старая лошадь, привязанная в нескольких шагах от повозки, с философским спокойствием жевала бурьян. На передке повозки, тоже жуя, сидел человек. Поль возненавидел его, как нарушителя его прав и обжору.
Человек вдруг приставил козырьком ладонь к глазам и стал рассматривать маленькую меланхолическую фигурку. Потом, соскочив с сиденья, направился к Полю странной спотыкающейся походкой.
Это был маленький человек лет пятидесяти, загорелый, как цыган. У него было хитрое худое лицо с кривым плоским носом и маленькие черные сверкающие глазки. Суконный картузик сполз на затылок и на лоб спадали густые, коротко подстриженные волосы. Рубашка без ворота была расстегнута на шее и рукава завернуты выше локтя.
— Ты сын Полли Кегуорти, не так ли? — спросил он.
— Да, — ответил Поль.
— Не видел ли я тебя раньше?
Поль вспомнил. Три или четыре раза на его памяти, через очень долгие промежутки, повозка появлялась на Бэдж-стрит, останавливаясь там и сям. Года два тому назад он видел ее у дверей своего дома. Мать и маленький человек разговаривали друг с другом. Человек взял Поля за подбородок и повернул к себе его лицо.
— Это и есть малыш? — спросил он.
Мистрисс Бэтон кивнула и, освободив Поля неловким жестом притворной нежности, послала его купить на два пенса пива в трактир на углу улицы. Он вспомнил, как человек подмигнул своим маленьким блестящим глазом его матери перед тем, как поднести кружку к губам.
— Я приносил для вас пиво, — проговорил Поль.
— Да, так. Это было самое скверное пиво, какое мне когда-либо приходилось пить. Я еще сейчас ощущаю его вкус. — Он скорчил гримасу, затем склонил голову набок: — Небось, ты не знаешь, кто я такой?
— Да, — согласился Поль. — Кто вы такой?
— Я Барней Биль, — ответил человек. — Ты никогда не слышал обо мне? Меня знают по дороге от Тонтона до Ньюкастля и от Гирфорда до Лаустофта. Можешь сказать матери, что видел меня.
Усмешка скривила губы Поля при мысли о том, что он принесет матери непрошенное известие.
— Барней Биль? — переспросил он.
— Да, — сказал человек. Потом, после паузы, тоже спросил: — Что ты тут делаешь?
— Читаю, — ответил Поль.
— Покажи-ка — что.
Поль посмотрел на него подозрительно, но в его сверкающем взгляде чувствовалась доброта. Он протянул жалкие остатки книги.
Барней Биль повернул ее:
— Почему же у нее нет ни начала, ни конца? Одна только середина. «Кенилуорт». Тебе это нравится?
— Да, — ответил Поль. — Очень интересно.
— Кто же, по-твоему, сочинил это?
Так как обложки и сотни страниц в начале и в конце недоставало, Поль не знал автора.
— Не знаю, — признался он.
— Сэр Вальтер Скотт.
Поль вскочил на ноги. Сэр Вальтер Скотт было одно из тех имен, которые подобно Цезарю, Наполеону, Ридлею и Грейсу сверкали для него во тьме истории.
— Вы наверное знаете? Сэр Вальтер Скотт?!
Он не больше был бы изумлен, если бы встретился с живым сэром Вальтером во плоти. Барней Биль кивнул утвердительно.
— Зачем же я стану лгать тебе? Я сам иногда почитываю в этом старом омнибусе. Я собрал кой-какие книжонки. Хочешь посмотреть их?
Хочет ли мышь сыру? Поль последовал за своим новым знакомцем.
— Если бы не книги, — произнес тот, — я бы заболел меланхолией.
Поль сочувствовал брату по духу. Ведь и сам он был в таком положении.
— Ты встретишь сколько угодно болванов, которые ставят книги ни во что. Небось встречал таких?
Поль засмеялся иронически. Барней Биль продолжал:
— Я слышал, как некоторые из них говорили: — Что хорошего в книгах? Дайте мне настоящую действительность, — и эту настоящую действительность они получают в трактире.
— Вроде моего отца, — сказал Поль.
— Что? — воскликнул его новый друг.
— Вроде Сэма Бэтона, говорю я, который женат на моей матери.
— Ага! Он здорово пьет, не так ли?
Поль набросал яркий портрет мистера Бэтона.
— А потом они дерутся?
— И еще как!
Они подошли к фургону. Барней Биль, необычайно ловкий, несмотря на свою кривую ногу, вскочил внутрь повозки. Поль, стоя между оглобель, заглядывал туда с любопытством. Там виднелось бедное, но опрятное ложе. Над ним висела полка, где были расставлены кухонные принадлежности, кастрюли и горшки. На других полках размещались товары и разные другие вещи, которых он не мог в точности разглядеть в темноте. Барней Биль появился с охапкой книг, которую он опустил на подножку на уровне носа Поля. Тут были: «Одухотворенная природа» Оливера Гольдсмита[10], старый переплетенный том «Семейного чтения» Кассела, «Мемуары» Генри Киркуайта и «Мартин Чезлвит» Диккенса. Собственник с гордостью смотрел на свои книги.
Поль взглянул на него с завистью: это был владелец больших богатств.
— Вы долго останетесь здесь? — спросил он с надеждой.
— До восхода солнца.
Поль побледнел. Нет, решительно ему не везло сегодня.
Барней Биль присел на подножку и достал основательный кусок кровяной колбасы и складной нож, лежавший рядом с оловянной кружкой.
— Примусь-ка я за ужин, — сказал он. Потом, заметив голодный взгляд ребенка, спросил: — Хочешь кусочек?
Он отрезал большой кусок и положил его в протянутую руку Поля. Поль сел рядом с ним, и долгое время оба жевали в молчании, болтая ногами. Время от времени хозяин передавал Полю кружку с чаем, чтобы запить еду.
Пламенеющий дракон угас в дымном пурпуре над городом. Несколько огоньков уже зажглись в домах. Сумерки быстро сгущались.
— Не собираешься ли ты домой?
Поль, насытившийся, оскалил зубы. Он собирался пробраться в прачечную тотчас же после закрытия трактиров, когда мать его будет слишком занята мистером Бэтоном, чтобы заняться сыном. Тогда потасовка будет отложена до утра.
Поль доверчиво изложил своему новому другу это обстоятельство. Тот заставил его рассказать и о других неприятностях его домашней жизни.
— Ах, черт дери! — воскликнул Барней Биль, выслушав рассказ Поля. — Да она, должно быть, настоящая чертовка!
Поль от всей души согласился. Он уже представлял себе Князя тьмы в образе мистера Бэтона, мистрисс Бэтон во всяком случае была для него подходящей супругой. Подбодренный симпатией и отвечая на наводящие вопросы, Поль подробно рассказал о своей короткой карьере, не без гордости сообщив, что он первый ученик и в настоящее время великий Далай-лама Бэдж-стрит; затем он нарисовал мрачную картину фабрики. Барней Биль слушал сочувственно. Потом, закурив хорошо обкуренную глиняную трубку, стал осыпать проклятиями жизнь удушливых городов и излагать свой собственный образ жизни. Имея благодарную аудиторию, он красноречиво повествовал о своих скитаниях вдоль и поперек страны; о деревенских радостях, об аромате полей, о цветах вдоль дороги и тенистых тропинках в жаркие летние дни, о мирных спящих городках, цветущих деревушках, о ясности и чистоте открытого воздуха.
Спустилась ночь, и в прояснившемся небе ярко сверкали звезды.
Прислонившись затылком к дверце фургона, Поль смотрел на небо, захваченный рассказами Барнея Биля. Его слова звучали для мальчика как флейта.
— Конечно, это не каждому по вкусу, — наконец философски сказал Барней Биль. — Другие предпочитают газ сирени. Я не стану утверждать, что они не правы. Но я люблю сирень.
— Что такое сирень? — спросил Поль.
Его друг объяснил. Сирень не цвела в выжженных окрестностях Блэдстона.
— Хорошо она пахнет?
— Да. Хорошо пахнут и ландыш, и сирень, и свежескошенное сено. Ты никогда не слышал этих запахов?
— Нет, — вздохнул Поль, неясно сознавая новые и далекие горизонты. — Однажды я слышал чудесный запах, — сказал он мечтательно. — Но то была леди.
— Ты хочешь сказать — женщина?
— Нет. Леди. Вроде тех, о которых вы читали.
— Я слышал, что от них хорошо пахнет, от некоторых, как от фиалок, — заметил философ.
Чувствуя магнетическое притяжение к своему брату по духу, Поль произнес почти бессознательно:
— Она говорила, что я сын принца.
— Сын чего? — воскликнул Барней Биль, вскочив так резко, что несколько книг посыпались на землю.
Поль повторил роковое слово.
— Черт дери! — воскликнул Барней Биль. — Да разве ты не знаешь, кто твой отец?
Поль рассказал о своей печальной попытке проникнуть в тайну своего рождения.
— Сковородку? Об голову? Ну и мать у тебя!
Поль горячо отрекся от нее.
Барней Биль задумчиво затянулся. Потом, вынув трубку изо рта, положил костлявую руку на плечо мальчика.
— Как ты думаешь, кто была твоя мать? — спросил он серьезно. — Принцесса?
— Да, почему бы нет? — ответил Поль.
— Почему бы нет? — повторил, как эхо, Барней Биль. — Почему бы нет? Ты дьявольски счастливый ребенок. Хотел бы я быть таким утерянным сыном. Уж я знаю, что сделал бы!
— Что же именно? — спросил Поль.
— Я бы отыскал моих высокородных родителей.
— Но как? — спросил Поль.
— Я проехал бы по всей Англии, расспрашивая всех встречных принцесс. Их ведь не встретишь у каждого деревенского колодца, — прибавил он, когда мальчик, почувствовав ироническую нотку, готов был обидеться. — Но если как следует откроешь глаза и навостришь уши, ты узнаешь, как их найти. Черт дери! Я не оставался бы негром, рабом на фабрике, если б я был утерянный сын. Я не позволил бы Сэму и Полли Бэтонам бить меня и морить голодом. Ну нет! Или ты думаешь, что твои высокородные родители сами придут отыскивать тебя в это вонючее предместье? Держи карман шире! Ты сам должен отыскать их, сынок. Кого-нибудь найдешь по дороге, если достаточно долго попутешествовать. Что ты об этом думаешь?
— Я отыщу их, — сказал Поль, у которого голова закружилась от открывшихся ему возможностей.
— Когда же ты отправишься в путь? — спросил Барней Биль.
Поль прислушался к звону заработанных денег в кармане. Он был капиталистом. Трепет независимости охватил его. Будет ли более удобный момент?
— Я отправлюсь сейчас же, — воскликнул он.
Была ночь, темная, несмотря на звезды. Огни уже погасли в окнах окраинных домов; горели только красные, зеленые и белые фонари на железной дороге за мрачным зданием газового завода. Если не считать грохота пробегавших время от времени поездов и шума трамваев да жевания и топота старой лошади, переминавшейся с ноги на ногу, все молчало. В сравнении с домом и Бэдж-стрит здесь, казалось, царило могильное безмолвие. Барней Биль некоторое время курил молча, а Поль сидел с бьющимся сердцем. Простота великого приключения ошеломила его. Все, что он должен был сделать — это только уйти и пуститься в путешествие, свободный как воробей.
Наконец Барней Биль соскочил с подножки.
— Погоди здесь, сынок, пока я вернусь.
Он заковылял через пустырь и сел около ямы, где убили женщину. Требовалось подумать, разобраться в вопросах этического характера. Бродячий торговец щетками и циновками, хотя бы он и возил с собой «Семейное чтение» Касселя и «Мемуары» Генри Киркуайта, обычно мало уделяет времени психологическим проблемам. Хватает на день и одних физических забот. А когда человек вроде Барнея Биля не обременен «вечноженственным», то решение жизненных вопросов становится и вовсе простым. Теперь, однако, ему пришлось вернуться к той эпохе, еще предшествовавшей рождению Поля, когда «вечноженственное» сыграло с ним немало шуток, когда всяческие страсти и волнения вовлекали его в свой головокружительный вихрь. Теперь никакие страсти не волновали его, но воспоминание о них создавало атмосферу запутанности. Теперь приходилось обсуждать и взвешивать. Надо было согласовать высокие мечты с мрачной реальностью. Барней Биль снял картузик и стал скрести затылок. По прошествии некоторого времени он выругал кого-то неведомого и заковылял к фургону.
— Так, значит, решено? Ты отправляешься разыскивать своих высокородных родителей?
— Да, — ответил Поль.
— Тогда давай я подвезу тебя до Лондона.
Поль соскочил на землю и открыл рот, чтобы поблагодарить. Но колени его ослабели, и он ощутил трепет, как от присутствия божества. Неясная мечта о паломничестве вдруг выкристаллизовалась, стала реальностью.
— Да, — пролепетал он. — Да! — и чтобы не упасть, прислонился спиной и локтями к оглоблям фургона.
— Ну, ладно! — сказал Барней Биль спокойно и деловито. — Ты можешь постелить себе постель на полу фургона; мы завалимся и соснем, и тронемся в путь на заре.
Он влез в фургон в сопровождении Поля и зажег лампочку. В несколько мгновений была сооружена постель и Поль растянулся на ней. Лежать на упругих циновках казалось блаженством после мешков на каменном полу прачечной. Барней Биль, выполнив несложный туалет, задул лампу и расположился на своем ложе.
Вдруг Поль, ощутив тоскливую тяжесть на сердце, вскочил на ноги.
— Мистер! — закричал он в темноту, не зная, как иначе обратиться к своему покровителю. — Мне надо домой!
— Что? — воскликнул тот. — Как будто ты только что думал иначе? Ну хорошо же, проваливай, маленький лицемерный язычник!
— Я вернусь, — сказал Поль.
— Ты испугался, маленькая крыса! — ответил Барней Биль из темноты.
— Нисколько, — возразил обиженно Поль. — Теперь я вольная птица!
— Так зачем же тебе идти домой? Если ты решился ехать со мной, то оставайся на своем месте. Если вернешься домой, они зададут тебе трепку за то, что ты пропадал так долго и запрут тебя, и ты не сможешь вовремя выбраться утром. А я и не намерен дожидаться тебя, говорю тебе прямо!
— Я вернусь, — сказал Поль.
— Не верю. Не следовало бы пускать тебя.
И тут мальчик вновь ощутил прикосновение гения. Он вытащил из кармана пригоршню серебра и медяков, заработанных за неделю, и, ощупью пробравшись в темноте, высыпал их на Барнея Биля.
— Ну, так спрячьте это для меня, пока я не вернусь.
Он нащупал ручку двери, нашел ее и выскочил в подзвездное пространство, в то время как собственник фургона поднялся, звеня монетами. Подбирать деньги — давний человеческий инстинкт. Барней Биль зажег лампу и, отпуская сочные, хотя и добродушные, проклятия, стал собирать рассыпанные сокровища. Когда он, собрав три шиллинга и семь с половиной пенсов, вышел из фургона, Поль был уже далеко. Барней Биль положил деньги на полку и смотрел на них в смущении. Было ли серьезно намерение мальчика вернуться или это только уловка, чтобы удрать? Последняя гипотеза казалась маловероятной, потому что, попадись он, его появление без денег настолько отягчило бы его вину, что он подвергся бы жестокому наказанию, чего не мог не знать. Но почему же он тогда захотел пойти домой? Поцеловать на прощанье спящую мать? Упаковать чемодан? Мысли Барнея Биля приняли сатирическое направление. Оставалось только допустить, что мальчик до смерти перепугался и предпочитал уверенность в жестоком, но знакомом наказании ужасам неизвестного будущего. Рассматривая вопрос с этих двух точек зрения, Барней Биль задумчиво выкурил трубку. Не придя ни к какому заключению, он задул лампу, запер дверь и лег спать.
На рассвете он проснулся. Сел и протер глаза. Поля не было. Он и не ждал его. Он чувствовал себя виноватым. Бедный мальчик не решился, оказался из слишком слабого материала. Барней Биль встал, потянулся, надел чулки и башмаки, затопил печурку, поставил котелок с водой, открыл дверь и остановился на минуту подышать туманным утренним воздухом. Потом спустился на землю и направился к задней части фургона, где стояли ведро с водой и таз, его нехитрый умывальный прибор. Облив голову и шею и вытерев их чем-то вроде полотенца, он вылил ведро, завернул таз в тряпку, достал торбу, насыпал в нее овса, привязал к голове старой лошади и вошел в фургон, чтобы приготовить свой собственный несложный завтрак. Справившись с этим, он ввел лошадь в оглобли. Барней Биль был человек слова. Он не собирался дожидаться Поля, но все же окинул взглядом пустырь, безрассудно надеясь, что маленькая фигурка выскочит из какой-нибудь ямы и побежит к нему.
— Проклятый мальчуган! — пробормотал Барней Биль, снимая картуз и почесывая затылок.
Неясный вздох нарушил мертвую тишину воскресного утра. Он остановился, огляделся и прислушался. Кто-то тут был. Слышалось как будто дыхание спящего. Он наклонился и заглянул под фургон. Там, свернувшись калачиком, крепко спал на голой земле Поль.
— Ах, черт меня побери! Эй ты там! Алло! — закричал Барней Биль.
Поль сразу проснулся, приподнялся, улыбнулся, схватил что-то лежавшее около него на земле и вылез из-под фургона.
— Давно ты здесь?
— Да часа два, — сказал Поль.
— Почему же ты не разбудил меня?
— Я не хотел вас тревожить.
— Ты был дома?
— Да.
— В самом доме, внутри?
Поль кивнул головой и улыбнулся. Теперь, когда все кончилось, он мог улыбаться. Но только несколько времени спустя, уже вполне овладев речью, он смог описать невыразимый ужас, охвативший его, когда он открыл входную дверь, пробрался туда и обратно сквозь темноту спящей кухни и опять бесшумно затворил дверь. На много месяцев он сохранил этот ужас в своих снах. Вкратце рассказал он Барнею Билю о своем подвиге: как ему пришлось таиться во мраке улицы, ожидая конца драки между Бэтонами, в которой принимали участие жильцы и полицейский; как ему пришлось ждать нескончаемые часы, пока дом не затих, как он спотыкался о разные вещи, разбросанные в беспорядке по кухне, рискуя разбудить четверых старших бэтоновских потомков, спавших в этой комнате; как чуть было не попал в руки полицейского, проходившего мимо двери за несколько секунд до того, как он отворил ее. Как он притаился на мостовой, пока полицейский не завернул за угол, а потом бросился бежать в противоположном направлении.
— А если бы твоя мать поймала тебя, что бы она сделала с тобой?
— Избила бы до полусмерти, — сказал Поль.
Барней Биль склонил голову набок и посмотрел на него, мигая своими блестящими глазами. Поль подумал, что он похож на смешную птицу.
— Из-за чего ты сделал все это? — спросил Барней Биль.
— Вот из-за чего, — сказал Поль и протянул ладонь, на которой лежало драгоценное агатовое сердечко.
Его друг уставился на него.
— На кой черт оно тебе нужно?
— Это талисман, — ответил Поль, который, наткнувшись на красивое слово в одной из книг, тотчас применил его к своему сокровищу.
— Черт дери! — воскликнул Барней Биль. — И из-за этого кусочка камня ты рисковал быть укокошенным твоими любящими родителями?
Поль сразу отличил оттенок восхищения в этих, казалось бы, презрительных словах.
— Я пошел бы в огонь и воду, — заявил он театрально.
— Черт дери! — повторил Барней Биль.
— Я прихватил еще кое-что, — сказал Поль, вынимая из кармана маленькую пачку наградных карточек воскресной школы.
Барней Биль серьезно рассмотрел их.
— Я думаю, тебе лучше отделаться от них.
— Почему?
— Они устанавливают твою личность, — сказал Барней Биль.
— Что это значит?
Барней Биль объяснил: Поль убежал из дому. Полиция, узнав об этом, подымет суматоху. Карточки, если будут найдены, уличат его.
Поль рассмеялся. Полиция была весьма непопулярна на Бэдж-стрит.
— Ни мать, ни отец не захотят иметь дело с полицией.
Он предполагал, что карточки могли оказаться полезными впоследствии. Его детскому тщеславию льстили стандартные похвалы, написанные на них. Они должны были произвести впечатление на тех, кому придется показать эти карточки.
— Ты думаешь о твоих высокородных родителях, — сказал Барней Биль. — Ну что ж, сохрани их. Только спрячь как следует. А теперь влезай в повозку и поехали. Здесь воняет сыростью и газом. А тебе лучше оставаться внутри фургона и не показываться весь день. Я не хочу быть задержанным за похищение детей.
Поль вскочил в фургон, Барней Биль взобрался на козлы и взял вожжи. Старая лошадь тронулась, и фургон двинулся по дороге, по которой еще не звенели трамваи. Когда фургон завернул, Поль, выглянув в окошко, бросил последний взгляд на Блэдстон. Он не испытывал сожаления. Он стоял у маленького окошка, лицом к югу, глядя на неведомые страны, за которыми лежит Лондон, город мечты. Ему еще не было четырнадцати лет. Судьба лежала перед ним, и он не видел препятствий к ее свершению. Не будет больше злобный крюк фабрики выхватывать его из постели и швырять в безостановочно вертящийся механизм мастерских. Он не услышит больше скрипучий голос матери, не почувствует на своих ушах ее тяжелую руку. Он был свободен — свободен читать, спать, говорить, упиваться досугом и красотой мира. Поль неясно сознавал, что ему предстоит развиваться, что он узнает многое, чего не знал, вещи, необходимые человеку высокого звания. Он взглянул сверху на приземистую фигуру Барнея Биля, на его суконный картузик, на голые коричневые руки и колени. Для мальчика он был в эту минуту не столько человеком, сколько орудием чьей-то воли, которое бессознательно вело его в землю обетованную.
Вдруг Поль заметил велосипедиста, приближавшегося к ним по пустынной дороге. Помня наставление Барнея Биля, он спрятал голову. Потом лег на постель и, укачиваемый мерной тряской фургона и приятным поскрипыванием корзин, погрузился в глубокий сон усталого и счастливого ребенка.
День был туманный и жаркий. Туман густо лежал на поверхности земли, наполнял воздух, серебрил нижние ветки деревьев по бокам дороги, превращал старую гнедую лошадь в серую, пудрил черные волосы Барнея Биля и Поля, так что они казались бродячими мельниками. Они сидели рядышком на козлах, а старая лошадь плелась шажком, отгоняя мух жидким хвостом.
Поль, босой, без шляпы, без куртки, впитывал в себя и жару, и туман с животным наслаждением молодой ящерицы. За месяц летнего странствования он загорел, как цыган. Четыре недели достаточного питания и благополучия разгладили впадины его щек и покрыли мясом слишком выдающиеся ребра. Со времени его бегства из Блэдстона жизнь была сплошным восторгом чувств. Его голодная молодая душа насыщалась красотой полей, деревьев и развертывающихся просторов, тихих, сверкающих луной и звездами ночей, полной свободой и постоянной человеческой симпатией. Они проезжали через много городов, похожих на Блэдстон, как одна фабричная труба на другую, и вели торговлю на многих улицах, настолько похожих на Бэдж-стрит, что Поль с трепетом смотрел на иное окошко или дверь, пока не убеждался, что это не Бэдж-стрит, и он далек от ее шума и чада, что он бабочка, вольный житель лесов и полей. Он чувствовал себя таинственным существом. Он испытывал сострадание к жалкой детворе мрачных, лишенных радости городов, которая упорно отказывалась поднять взоры к сверкающему на небе солнцу. В своей детской заносчивости он спрашивал Барнея Биля:
— Почему они все, как я, не уходят из этих городов?
И мудрый маленький человек отвечал с незаметной для Поля иронией:
— Потому что их не ждут высокородные родители. Они рождены для своего низкого положения и знают это.
Но такое объяснение было малоутешительным для Поля.
Даже черные от угля пространства между городами имели для мальчика свою прелесть, потому что, проезжая по ним, он чувствовал, что его миновали все несчастья, обрушившиеся на эти города и их обитателей. А встречающиеся там и сям лесистые острова подтверждали обещания Барнея Биля грядущего рая. Да и что ему было до блэдстонских пустырей, когда впереди в голубой дали мерцала и переливалась земля обетованная, когда развернутый «Мартин Чезлвит» лежал на коленях, когда запах поджаривающегося мяса щекотал его обоняние?
Теперь они находились в Уорвикшире, графстве зеленой листвы, густых лесов и цветущих деревень. Все обещания красоты, о которой говорил Барней Биль, исполнялись. Не было больше мрачных городов, фабрик, дымящих труб. Это была земля, настоящая широкогрудая мать-земля. То, что покинул Поль, было земным адом. Теперь он близился к раю, и воображение его было бессильно нарисовать себе более совершенный рай.
Исполнилось и другое предчувствие Поля: он научился многим вещам. Он узнал имена деревьев и цветов, крики птиц, повадки скота, пасущегося вдоль дорог; узнал, что хорошо давать в корм лошади и что плохо; что такое в небе Орион, Возничий и Связка Ключей; как жарить ветчину и как штопать дыры в одежде; как вести торговлю и убеждать покупателя или, что чаще, покупательницу; как поймать кролика или фазана и превратить их в пищу и как в то же время избежать строгости закона; узнал разницу между пшеницей, овсом и ячменем. Поль различал теперь границы политических партий, которые до сих пор были загадкой для него, тогда как Барней Биль был политиком (с консервативным уклоном), читал газеты и горячо спорил в тавернах; он узнавал имена и титулы крупных землевладельцев, через имения которых они проезжали, и как избежать сетей, вечно расставляемых предательским женским полом неосторожному мужчине.
В последнем пункте Барней Биль был особенно красноречив, но Поль, с душой, освященной восхитительным воспоминанием, был глух к его женоненавистническим высказываниям. Барней Биль был стар, сгорблен и потерт — какая прекрасная леди станет расточать для него свои чары? Даже самые простые бабы, которых они встречали на своем пути, не обращали на него внимания. Поль снисходительно улыбался маленькой слабости своего друга: «Зелен виноград!».
Они плелись по дороге в этот жаркий и туманный день. Развешенные аркой плетеные кресла потрескивали на жаре. Было слишком жарко для оживленной беседы. Вдруг Барней Биль сказал:
— Если Боб (Боб было незамысловатое имя старой лошади) не получит вскоре пить, его старая шкура лопнет.
Через десять минут:
— Меньше чем квартой пива не промоешь пересохшее горло!
— Выпейте воды, — предложил Поль, который сам уже с успехом применил это средство от засухи.
— Жажда взрослого человека и жажда мальчика — две совершенно различные вещи, — произнес Барней Биль сентенциозно. — Было бы преступлением утолять мою жажду водой.
Через милю пути он указующе протянул коричневую руку.
— Видишь там купу деревьев? За ними корчма «Маленький медведь». Там подают холодные фарфоровые кувшины с голубыми разводами. Их подадут только в том случае, если попросить самого хозяина, Джима Блэка. И если разобьешь кувшин…
— Что же случится? — спросил Поль, на которого всегда производила огромное впечатление осведомленность Барнея Биля о дорогах и трактирах Англии.
Барней Биль покачал головой.
— Это разобьет ему сердце. Эти кружки были уже в ходу, когда Вильгельм Завоеватель был еще мальчишкой.
— С 1066 по 1087 год, — сказал Поль, в котором заговорил школьник. — Значит, им больше восьмисот лет.
— Не совсем, — сказал Барней Биль, добросовестно стараясь сохранить правдивость. — Но около того, черт дери! И подумать только, какой океан пива протек сквозь них, если допустить, что их наполняли по десять раз на дню! Испытываешь прямо-таки благоговейное чувство!
Поль не ответил, а уста Барнея Биля сковало благоговейное молчание, пока они не добрались до купы деревьев и до «Маленького медведя».
Корчма стояла в стороне от дороги в небольшом дворике, замаскированном с одной стороны гигантским вязом, а с другой окаймленном плодовыми деревьями, в листве которых терпеливо висели румяные яблоки. Перед плодовым садом стоял стол с вывеской, изображавшей маленького медведя, весьма привлекательное животное. В тени вяза стояли стол на козлах и две деревянных скамьи. Старая корчма с выдвинутым вперед верхним этажом и острым фронтоном, покосившаяся и осевшая, с окошечками из небольших стекол, оправленных в олово, улыбалась спокойной и уютной улыбкой вечности. Ее древнее достоинство заслоняло даже наглую, выведенную золотыми буквами надпись над дверью, гласившую, что Джемсу Блэку разрешена продажа всевозможных алкогольных напитков. Когда фургон свернул с дороги к корчме, стала видна единственная человеческая фигура: молодой человек в соломенной шляпе и сером фланелевом костюме делал с корчмы акварельный набросок.
Барней Биль соскользнул с подножки фургона и, не глядя ни налево, ни направо, заковылял, как торопливый краб, в прохладное нутро трактира в поисках амброзии в белом кувшине с голубыми разводами. Поль, тоже слезший на землю, повел Боба к водопою. Боб напился со здоровой умеренностью животных. Когда он утолил жажду, Поль отвел его в сторону от дороги и, накинув ему на голову основательную торбу с овсом, оставил за трапезой.
Молодой человек, сидя на перевернутом ящике в тени, падавшей от вяза, за легким мольбертом, около которого были разложены принадлежности для живописи, усердно рисовал. Поль, праздно болтавшийся позади него, стал с удивлением наблюдать, как мазки влажной краски через несколько секунд кажущегося хаоса занимали свое место в структуре рисунка. Он стоял, весь поглощенный этим зрелищем. Поль знал, что существуют картинки, знал, конечно, и то, что их делают руками, но никогда не видел, как это делается. Через некоторое время художник откинул голову, посмотрел на корчму и на свой набросок. Соломенная крыша на углу дома около плодового сада ярко горела на солнце, а под ней залегла густая тень. Эта тень не выходила, как следует. Художник положил на нее мазок жженой умбры и теперь проверял впечатление.
— К черту! Это все неверно, — пробормотал он.
— Да ведь тут синее, — вдруг сказал Поль.
Художник повернул голову и только сейчас заметил присутствие мальчика.
— Ты видишь там синее? — Он иронически улыбнулся.
— Да, — ответил Поль, указывая пальцем. — Посмотрите, это совсем не коричневое — это черное внутри и синее снаружи.
Молодой человек нахмурил брови и пристально вгляделся. Яркий солнечный свет сбивает тона.
— Черт побери! — воскликнул он. — Да, ты прав! Я спутал это с желтым тоном стены. — Он положил несколько торопливых мазков. — Так лучше?
— Да, — сказал Поль.
Художник положил кисть и повернулся на своем ящике.
— Каким образом, черт возьми, ты ухитряешься видеть то, чего я не вижу?
— Не знаю, — ответил Поль.
Молодой человек потянулся и закурил папиросу.
— Для чего вы это делаете, господин? — спросил Поль серьезно.
— Это?
— Да. Ведь должна же быть у вас какая-нибудь цель.
— Удивительный ребенок, — рассмеялся художник. — Ты действительно хочешь это знать?
— Но я же вас спрашиваю.
— Ну, хорошо, если ты так хочешь узнать. Я архитектор на каникулах и зарисовываю разные старинные вещи, какие мне попадаются. Я не живописец, мой молодой виртуоз, и поэтому иногда ошибаюсь в красках. Знаешь ли ты, что такое архитектор?
— Нет, — сказал Поль, заинтересованный. — Что это такое?
Он уже как-то задумывался над значением этого слова, прочитав его в надписи на медной доске одного из домов Высокой улицы в Блэдстоне: «Е. Томсон, архитектор и землемер». Слово казалось ему таинственным и значительным, как заклинание.
Молодой человек рассмеялся и объяснил. Поль слушал серьезно. Для него раскрылась еще одна тайна. Он часто удивлялся, откуда каменщики знают, как класть кирпичи. Теперь он понял, что они только орудия, выполняющие замысел архитектора.
— Я хотел бы быть архитектором, — проговорил он.
— Ты хотел бы? — переспросил художник и прибавил: — Во всяком случае, ты можешь заработать шиллинг. Сядь-ка здесь и дай-ка я тебя нарисую.
— Для чего? — спросил Поль.
— Потому что ты — живописная личность. Теперь, я думаю, ты спросишь меня, что значит — живописный?
— Нет, — сказал Поль. — Я знаю. Я читал это в книгах: «Старая серая башня живописно выделялась на пурпуровом небе».
— Ого! Да ты литератор! — воскликнул молодой человек.
— Да, — ответил Поль с гордостью. Его очень привлекал новый знакомый, поскольку по платью, речи и манерам его можно было причислить к той же касте, к которой принадлежала и его утраченная, но незабвенная богиня.
Молодой человек взял карандаш и альбом и посадил Поля на краешек стола.
— Ну, начнем, — сказал он, принимаясь за дело. — Голову немножко в эту сторону. Превосходно. Не двигайся. Если будешь сидеть спокойно, я дам тебе шиллинг. — Через некоторое время он спросил:
— Кто ты? Если бы ты не был литератором, я подумал бы, что ты цыган.
Поль вспыхнул:
— Я не цыган.
— Конечно, конечно, — воскликнул художник. — Я имел в виду, что ты мог бы быть цыганом. Итальянец? Ты не похож на англичанина.
В первый раз идея об экзотическом родстве возникла в голове Поля. Несколько мгновений он боролся с этой мыслью.
— Я не знаю, кто я, — произнес он наконец.
— Ого! Кто же твой отец? — Молодой человек кивнул в сторону корчмы.
— Это не мой отец, — сказал Поль. — Это только Барней Биль.
— Только Барней Биль? — повторил художник, улыбаясь. — Ну, а кто же твой отец?
— Не знаю, — ответил Поль.
— А твоя мать?
— Тоже не знаю, — сказал Поль таинственным тоном. — Я не знаю, живы ли мои родители или умерли. Думаю, что они живы.
— Это интересно. Что же ты делаешь с так называемым Билем?
— Я направляюсь с ним в Лондон.
— А что ты собираешься делать в Лондоне?
— Это я решу, когда буду там, — сказал Поль.
— Значит, ты вышел искать приключений?
— Да, — ответил мальчик, и отблеск Видения заплясал перед его глазами. — Это так. Я вышел искать приключений.
— Постой, сиди вот так! — воскликнул художник. — Не двигайся. Кажется, я тебя поймаю. Святой Моисей! Это будет удачно! Если бы я только мог схватить выражение! Не правда ли, что может быть лучше приключений? Вставать утром и знать, что неожиданное обязательно должно случиться за день. Увлекательно, не правда ли?
— Да, — сказал Поль, и лицо его сияло.
Молодой человек упорно и лихорадочно работал над его блестящими глазами. Он прервал долгое молчание вопросом:
— Как тебя зовут?
— Поль Кегуорти.
— Поль? Это странно!
В тех кругах, к которым принадлежал плохо одетый малыш, Томов, Билей и Джимов было хоть пруд пруди, но имя Поль едва ли встречалось.
— Что странно? — переспросил Поль.
— Твое имя. Как ты попал на него? Оно необычно.
— Полагаю, что так, — сказал Поль. — Я никогда не думал об этом и никогда не знал никого с таким именем.
Так открылся ему еще один знак его таинственного происхождения. Поль ощутил трепет. Он удержался от искушения спросить своего нового знакомого, не такое ли это имя, которое дают принцам.
— Послушай, шутки в сторону, — сказал художник, набрасывая волны густых черных волос, — правда ли, что ты собираешься искать в Лондоне свою судьбу? Знаешь ли там кого-нибудь?
— Нет, — ответил Поль.
— Как же ты собираешься существовать?
Поль засунул руки в карманы штанов и забренчал монетами.
— Я собрал кой-какую мелочишку.
— А сколько?
— Три шиллинга, семь с половиной пенсов, — провозгласил Поль с видом богача. — А с вашим шиллингом будет четыре семь с половиной!
— Вот так сумма! — воскликнул молодой человек. Некоторое время он продолжал молча рисовать, потом сказал: — Брат мой живописец, величина, королевский академик. Он охотно напишет тебя. Да и товарищи его. Ты легко мог бы заработать как натурщик, занимаясь как ремеслом тем, что сейчас делаешь ради шутки.
— А сколько я мог бы зарабатывать?
— Ну, это зависит от разных обстоятельств: от фунта до тридцати шиллингов в неделю.
Поль глубоко вздохнул и застыл на своем месте. Художник, дорога, пестрый фургон, поля и холмы исчезли из его чувств.
— Зайди ко мне, когда будешь в Лондоне, — продолжал дружелюбный голос. — Мое имя Раулат; В. В. Раулат, 4, Грей-инс-сквер. Запомнишь?
— Да.
— Записать тебе?
— Нет. В. В. Раулат, 4, Грей-инс-сквер. Я не забуду это. Я никогда ничего не забываю, — сказал, возвращаясь к жизни, Поль в приливе хвастливости.
— Скажи-ка мне все, что ты помнишь, — попросил мистер Раулат, смеясь.
— Я могу перечислить всех королей Англии, с годами царствования, графства и главные города Великобритании и Ирландии, вес и меры, и «Ассирияне кинулись, как волки…»
— Святой Моисей! — воскликнул Раулат. — Еще, может, что-нибудь?
— Да, целую кучу, — сказал Поль, боясь, что изгладится впечатление, которое ему удалось произвести. — Я знаю казни египетские.
— Не может быть!
— Реки крови, гады, песьи мухи, мор, язвы, град, саранча, тьма и смерть первенцев, — выпалил Поль единым духом.
— Господи! — воскликнул Раулат. — Да я думаю, что ты не затруднишься перечислить тридцать девять членов!
Поль наморщил лоб.
— Вы говорите, — произнес он после некоторой паузы, — о тридцати девяти членах исповедания, как в молитвеннике? Я пытался читать их, но не понял.
Раулат, не ожидавший такого ответа на свое шуточное предположение, на мгновение даже прервал свою работу.
— Однако, что привлекло тебя к тридцати девяти членам?
— Я хотел научиться чему-нибудь, — ответил Поль.
Молодой человек смотрел на него, улыбаясь.
— Самообразование — славная вещь, — сказал он. — Старайся узнать все, что можешь, и когда-нибудь станешь образованным человеком. Но ты должен воспитывать в себе чувство юмора.
Поль уже собирался просить разъяснений по поводу этого совета, когда появился Барней Биль, освежившийся и подкрепившийся, и крикнул веселым голосом:
— В путь, в путь, сынок!
Раулат поднял руку.
— Только парочку минут, если можете. Я почти окончил.
— Извольте, сударь, — отвечал Барней Биль, ковыляя через двор. — Рисуете его?
Художник кивнул.
Барней Биль заглянул через плечо.
— Черт дери! — воскликнул он в восторге.
— Не правда ли, удачно? — спросил художник любезно.
— Да ведь это живое его изображение!
— Он рассказал мне, что отправляется в Лондон искать счастья, — сказал Раулат, кладя последние штрихи.
— И своих высокородных родителей, — поддержал Барней Биль, подмигивая Полю.
Поль покраснел и почувствовал себя неловко. Инстинкт подсказывал ему, что не следует так прямо открывать тайну его рождения этому утонченному человеку. Полю показалось, что Барней Биль обманул его доверие, и, сам выросший на мостовой, он обвинил своего покровителя в неэтичном поведении. Такого промаха он, сын принца, никогда не сделал бы. К счастью, и мистер Раулат, как подумал Поль, с удивительным тактом не спросил объяснений.
— Молодой Иафет[11] в поисках отца. Надеюсь, он найдет его. Ничто в жизни не может заменить романтизма. Без него она плоска и мертва, он для нее то же, что атмосфера для картины.
— И лук для баранины, — добавил Барней Биль.
— Совершенно верно, — согласился Раулат. — Поль, мой милый мальчик, я думаю, что ты присоединяешься к мистеру…
— Барней Биль, сэр, к вашим услугам. И если вам угодно купить удобное кресло или изящный половичок, или щетку по баснословно низкой цене… — он кивнул в сторону фургона. Раулат повернул голову и, смеясь, заглянул в мигающие черные глазки. — Я не предполагал ни минуты, сэр, что вы собираетесь купить что-нибудь, но исключительно для удовлетворения моей артистической совести.
Раулат захлопнул альбом и встал.
— Выпьем-ка что-нибудь, — сказал он. — Артисты должны познакомиться поближе.
Он шепнул поручение Полю, который юркнул в корчму и тотчас же вернулся с парой знаменитых белых кружек с голубыми разводами, пенившихся через край. Мужчины, припав губами к сосудам, кивнули друг другу. Неподвижная жара августовского дня окутывала их тела, но струи небесной прохлады изливались на их души. Поль с завистью смотрел на них, страстно желая быть взрослым.
Затем последовали приятные полчаса беспорядочной беседы. Наконец Барней Биль, взглянув на солнце прищуренным глазом следопыта, объявил, что время ехать.
— Можно мне посмотреть рисунок? — спросил Поль.
Раулат передал ему альбом. Внезапное представление о себе самом, когда видишь себя таким, как ты рисуешься чужому глазу, всегда заставляет задуматься. Для Поля это было совершенно новым ощущением. Ему часто случалось видеть свое отражение, но тут он впервые взглянул на себя со стороны. Набросок был очень живой, сходство поразительно схвачено, но вместе с тем подчеркнуты живописность и романтичность.
Гордо поднятый подбородок, жадный огонек в глазах, чувственный изгиб губ очень понравились ему. Этот портрет был идеалом, в соответствии с которым надо было жить. Невольно он уже старался походить на него.
Барней Биль еще раз напомнил, что время двигаться. Поль с сожалением вернул альбом, Раулат с любезными словами подал ему шиллинг. Поль, лучше которого никто не мог знать магическую власть денег, секунду поколебался. Мальчик на портрете отказался бы. Поль отодвинулся.
— Нет, я ничего не возьму. Мне приятно было это сделать.
Раулат рассмеялся и положил монету обратно в карман.
— Благодарю вас, — сказал он с театральным поклоном. — Я в безмерном долгу у вас.
Барней Биль взглянул на Поля одобрительно.
— Это ты хорошо сделал, малый. Никогда не бери денег, которых не заработал. Всего хорошего, сэр, — он взялся за картуз. — И благодарю вас, — кивнул он в сторону пустых кувшинов.
Раулат проводил их до фургона.
— Помни, что я говорил тебе, мой молодой друг, — сказал он ласково. — Я не отступаюсь от своего слова. Я помогу тебе. Но если ты умный мальчик и хочешь знать, что для тебя лучше, то держись мистера Барнея Биля, свободы на большой дороге и легкого сердца бродяги. Это даст тебе много больше счастья.
Но Поль уже считал свое цыганское «я» таким же умершим, как прежнее свое блэдстонское «я», и эти мертвые «я» должны были служить ему ступенями для более высоких достижений. Поэтому он остался глух к парадоксальной философии своего нового друга.
— Я запомню, — сказал он. — Мистер В. В. Раулат, 4, Грей-инс-сквер.
Молодой архитектор долго смотрел вслед фургону, на котором качались и скрипели разнообразные подвески, и вернулся к своему мольберту, задумавшись. Веселье покинуло корчму «Маленького медведя». Он сел и стал писать карандашом письмо брату, королевскому академику.
«Таким образом, ты видишь, дорогой мой, — писал он к концу своего послания, — я в недоумении. Что маленький оборвыш изумительно красив, неоспоримо. Бросается в глаза, что он, как молодой птенец, жадно питается всякой пищей красоты, знания и ощущений, какая попадается ему на пути. Но протянул ли я руку помощи, как мне думается, молодому непризнанному гению или же указал обыкновенному мальчику дорогу к огням суетных наслаждений, этого я не могу знать».
А Поль шел рядом с Барнеем Билем вовсе не в состоянии недоумения. Он чувствовал, что, помимо всего, человек может жить надеждами на лучшее будущее. Все хорошо в мире, где ослепительные судьбы, подобные его судьбе, неизбежно должны свершаться.
— Я слышал о таких вещах, — задумчиво покачивая головой, говорил Барней Биль, выслушав рассказ о предложении мистера Раулата. — Одна из моих двоюродных сестер вышла замуж за человека, который знавал женщину, простаивавшую в чем мать родила перед компанией молодых художников, и он уверял, что она такая же порядочная женщина, как и его жена, в особенности если принять во внимание, что она поддерживала немощного старика отца и полный дом малолетних братьев и сестер. Поэтому я не вижу в этом никакого зла. И я не хочу становиться на твоей дороге, сынок, если ты этим путем надеешься отыскать твоих высокородных родителей. А тридцать шиллингов в неделю в четырнадцать лет — нет, я был бы сильно виноват перед тобой, если бы сказал «не делай этого!». Но вот чего не могу понять: на кой черт им такая мелюзга, как ты? Почему не хотят они платить тридцать шиллингов в неделю за то, чтобы рисовать меня?
Поль не отвечал, инстинктивно уклонясь от оскорбительных предположений. Но в душе его росла глубокая жалость к этой простой, хотя и доброй душе — Барнею Билю.
Когда они в ноябре, после продолжительного кружного странствования добрались до Лондона, Барней Биль сказал Полю:
— Ты достаточно знаешь меня, малый, чтобы понимать, что я желаю тебе добра, а не зла. Я кормил тебя и дал тебе кров, к сожалению, не могу сказать, что сделал много для того, чтобы одеть тебя, но я колотил тебя не больше, чем ты заслуживал, — здесь Поль рассмеялся, — и затратил кучу драгоценного времени, которое мог бы с пользой употребить на ничегонеделание, обучая тебя разным вещам, и, так сказать, пополняя твое образование. Правда ли это или я мерзкий лжец?
Поль подтвердил полную справедливость всего высказанного Барнеем Билем. Тот продолжал, положив коричневую руку на плечо ребенка и серьезно глядя на него:
— Я взял тебя из твоего счастливого дома, потому что если и допустить, что этот дом по-своему счастлив, то ты-то не был в нем счастлив. Я хотел помочь тебе приступить к поискам твоих высокородных родителей и сделать из тебя человека. Теперь я хочу сделать для тебя самое лучшее, что могу, и предоставляю тебе решить: если ты хочешь продолжать странствовать со мной, то в ближайшую поездку я положу тебе жалованье, а когда ты подрастешь, возьму тебя в компаньоны и оставлю тебе дело, когда помру. Это — жизнь, достойная мужчины, свободная жизнь, и я думаю, что ты любишь ее, не так ли?
— Да, — сказал Поль, — это хорошо.
— С другой стороны, как я уже прежде говорил, я не хочу становиться на твоей дороге, и если ты думаешь, что будешь ближе к своим высокородным родителям, связавшись с господином архитектором, тоже ладно — ты достаточно вырос, чтобы выбирать. Я предоставляю это тебе.
Но Поль уже выбрал. У дороги есть магическая притягательная сила, которой он отдал бы всю свою ребяческую душу, если бы не был так настоятелен зов его судьбы. Дорога не вела к ней. Принцы и принцессы не встречались на дороге. Их сверкающие экипажи не сталкивались с фургоном, не стояли они и у украшенных гербами ворот больших парков, терпеливо поджидая давно утраченного сына. Поль знал, что должен искать их в их собственном мире, до которого его, конечно, возвысит его фантастический заработок в тридцать шиллингов в неделю.
— Ты не запретишь мне наблюдать за тобой дружеским взором в течение ближайших двух-трех лет? — спросил Барней с доброй, хотя и саркастической улыбкой.
Поль покраснел. Он почувствовал себя эгоистом, неблагодарным животным, неспособным отблагодарить Барнея Биля за то, что он вывел его из дома рабства в страну, текущую медом и млеком. Он в равной мере был тронут и деликатностью упрека и заботой о его будущем благополучии. Романтические слова, вроде тех, какие он читал в книгах, смутно бродили в его голове, но он не мог найти подходящих выражений. Он умолк на несколько мгновений, запустив руки в карманы штанов. Потом он быстро выхватил агатовое сердечко и протянул его своему благодетелю.
— Я хотел бы дать это вам, — сказал Поль.
Барней Биль взял сердечко.
— Спасибо, сынок! Я буду помнить, что ты дал мне его. Но я не хочу отбирать у тебя талисман. Вот, гляди, — он сделал вид, что плюет на него, — это на счастье. Счастье Барнея Биля и хорошие пожелания!
Поль спрятал сердечко обратно в карман, до глубины души тронутый великодушием своего друга, и маленький сентиментальный эпизод на этом закончился.
Месяц спустя, когда Барней Биль, отправляясь в свое одинокое зимнее путешествие, покинул юг Англии, он оставил Поля в совершенно новом виде — одетого благодаря его щедрости в приличный костюм, включая воротничок и галстук (признак касты) и пальто (признак роскоши), за которое Поль должен был расплатиться из своих будущих заработков. Он поселил Поля в маленькой, но уютной комнатке на антресолях, с настоящей кроватью, матрасом, подушками и одеялом, с зеркалом и умывальником, таким роскошным, что поначалу Поль боялся умываться, чтобы не запачкать его. Поль уже был приглашен на ряд сеансов у мистера Сайроса Раулата, королевского академика. Барней Биль, таким образом, оставил Поля, уже посвященного в блеск современной жизни.
— Как бы то ни было, у тебя есть друг, не заблуждайся на этот счет. Если ты будешь в беде, извести меня. Больше я тебе ничего сказать не могу.
С этими словами Барней Биль уехал, и Поль остался один-одинешенек в Лондоне. На первых порах этот огромный лабиринт подавлял его, он чувствовал себя ничтожным атомом, что могло быть полезно для его души, но было неприятно для его тщеславия. Однако мало-помалу он все же изучил главные пути города, в особенности ведущие в кварталы, где собираются художники, и, прислушиваясь к звону монет в кармане, начал высоко держать голову, продвигаясь в уличной толпе.
В доме на Барн-стрит, где он жил, его хозяйка мистрисс Сидон и ее тринадцатилетняя дочь Джен звали его «мистер Поль», что утешало и подбадривало Поля. Джен, стройная, хорошенькая голубоглазая девочка, обещавшая стать со временем красивой, выполняла его скромные требования с ревностью, не пропорциональной получаемой плате. Поль испытал новое ощущение власти. Он распоряжался и приказывал часто ради одного удовольствия. Так велика была перемена в его жизни, что в первые дни ему казалось, будто он уже прибыл в свое королевство. Он важничал, бедный мальчик, как сказочный принц, и вскоре, несмотря на прощальные наставления Барнея Биля, «вырос из своей обуви».
Мистрисс Сидон, старый друг Барнея Биля, которого она величала «мистер Уильям», торговала в маленькой лавочке газетами и дешевыми письменными принадлежностями. В маленькой комнате позади лавочки мистрисс Сидон, Джен и Поль обедали, оставляя на всякий случай в лавочке подручного, незаметное существо с постоянным насморком. Для Поля этот мальчик, с которым он несколько месяцев тому назад охотно поменялся бы местами, был ничтожным прахом под его ногами. Он посылал его с поручениями с важностью лорда, обращаясь с ним так, как обращался с детворой Бэдж-стрит после победы над Билли Гуджем, и мальчик беспрекословно повиновался. Поль верил в себя, а мальчик — нет.
С первых же шагов Поль захватил в свои руки власть над маленьким мирком. Несмотря на то, что мистрисс Сидон и Джен всегда жили в великом водовороте Лондона, поверхностный жизненный опыт Поля оказался глубже опыта матери и дочери. Они никогда не видели, как работают фабричные машины, не знали разницы между буком и вязом и никогда не читали сэра Вальтера Скотта. Мистрисс Сидон, худая, озабоченная и вяло добродушная, вечно оплакивала утрату удивительно блестящего супруга, Джен явно была более энергичной. Она обладала характером и, хотя рабски прислуживала красивому подростку, ясно давая ему понять, что ни для кого другого в жизни не стала бы так хлопотать. Поль решил заняться ее образованием.
Шли месяцы и приносили с собой золотые свершения. Известие о прекрасном натурщике обежало все студии. Это были простые времена (хотя и не столь отдаленные) в английском искусстве, и красивые картины еще были в моде. Как предсказывал молодой архитектор, мистер Раулат, Полю нетрудно было получить работу. Мало того, это было необычайно легко. Мистер Сайрос Раулат, член королевской академии, рекомендовал его художникам. Получая баснословную плату, Поль считал свою новую профессию самой аристократической в мире. В удивительно короткое время он смог расплатиться с Барнеем Билем. День, когда он отправил почтовый перевод, был величайшим днем в его жизни. Эта операция доставила ему ощущение высокой власти. Один он из всех мальчиков, благодаря особенности своего происхождения, был способен на такие вещи. Радушный прием в мире художников еще раз подтвердил ему, что он рожден для великих дел.
Сидя на троне натурщика, предмет исключительного внимания художников, Поль упивался уверенностью в своем значении. Праздная роскошь жизни модели подходила к его чувственному темпераменту. Он любил тепло и художественное убранство студии: картины, персидские ковры, оружие и рыцарские доспехи, старую парчу, богатые подушки. Если он не был рожден для всего этого, то почему же он не остался, как вся блэдстонская детвора, среди грязи и шума фабрики? Он любил слушать разговоры в студиях, хотя поначалу и мало понимал в них.
Мужчины и дамы, перед которыми Поль позировал, обладали теми же качествами, что и его незабвенная богиня, и леди Чедлей, и молодой архитектор, — качествами, которые он чутко воспринимал, но для которых не было названий в его ограниченном словаре. Позже он понял, что это была утонченность манер и речи. Он считал необходимым приобрести и такие же манеры и развить свою речь. Поэтому он стал маленькой обезьянкой тех, кто вызывал его восхищение.
Однажды когда Джен вошла в заднюю комнату лавчонки, он вскочил и пошел ей навстречу, протягивая руку:
— Дорогая леди Джен, как мило с вашей стороны, что вы пришли! Позвольте подвинуть вам кресло.
— Во что это ты играешь? — спросила Джен.
— Так следует принимать леди, когда она приходит с визитом.
— О! — могла только воскликнуть Джен.
Поль упражнялся на ней во всех новоприобретениях своего образования. Он так «утончал» свой грубый ланкастерский выговор, говоря с ней, что его становилось невозможно понять. Прислушиваясь к разговорам, он узнал о многих удивительных фактах и между прочим о том, что люди хорошего общества принимают ванну каждое утро. Следуя этому примеру, Поль приказал Джен доставить к нему в комнату большой таз для утренних обливаний. Утонченный инстинктивно, он наслаждался ощущением чистоты. Он уделял очень много внимания одежде, стараясь насколько возможно подражать молодому Раулату, к которому изредка заходил докладывать о своих успехах. Он покупал такие же галстуки и воротнички, какие носил Раулат, и показывал их Джен. Она находила их весьма изящными. Он занимал ее также обрывками художественного жаргона, схваченными им на лету.
Таким образом, Поль находился под постоянным воздействием высоких амбиций. Это делало его смешным, но предохраняло от порочных и низменных увлечений. Если вы сознаете, что вы переодетый принц, и рассчитываете на триумфальное возвращение в свое королевство, то это заставляет вас вести себя, как подобает принцу, не водить компании с пошляками и не упускать случая пополнить свое образование. Вы стараетесь овладеть всем прекрасным, что можно извлечь из мира. Действуя с этой точки зрения и руководимый практическими указаниями молодого Раулата, Поль стал посещать вечерние классы, где жадно впитывал знания. Так Поль жил, позируя или учась, совершая концы по Лондону, пополняя образование Джен и завершая облик принца, и у него не оставалось времени для порочных мыслей. Для этого он был слишком поглощен самим собой.
Между тем Блэдстон не подавал никаких признаков жизни.
Можно было подумать, что Поля искали не больше, чем сбежавшего котенка. Иногда он старался представить себе, какие шаги предприняли Бэтоны для того, чтобы найти его. Если бы они заявили полиции, то Барнея Биля непременно задержали бы где-нибудь на его пути и допросили. Но позаботились ли они о таком заявлении? Барней Биль думал, что нет, и Поль соглашался с ним. Полиция была весьма непопулярна на Бэдж-стрит — по меньшей мере столь же непопулярна, как и Поль. Всего вероятнее, что Бэтоны были просто рады отделаться от него. Если он не пользовался фавором у мистрисс Бэтон, то для мистера Бэтона он всегда был просто невыносим. Когда Барней Биль приезжал в Лондон, Полю случалось заводить разговор о Бэтонах, но тот из осторожности вычеркивал Блэдстон из своих маршрутов и не мог дать никаких сведений. В конце концов Поль перестал даже вспоминать о них. Они принадлежали далекому прошлому, которое уже заволакивалось в его памяти туманом забвения.
Такой размеренной и прилежной жизнью Поль жил месяц за месяцем, год за годом, известный в студиях как настоящее чудо, пользующийся снисхождением мужчин, несколько избалованный женщинами, забываемый и теми, и другими, когда его не было на глазах, но день ото дня развивая некоторую самодовлеющую личную линию.
Ему посоветовали для профессиональных целей посещать гимнастический зал. Он последовал этому разумному совету и со временем превратился в прекрасный образец рода человеческого, столь совершенный, что действительно мог считаться тем, чем называл его блэдстонский викарий — игрой природы. Но хотя он и гордился своим хорошим сложением, насколько может им гордиться порядочный человек, куда более высокие стремления спасали его от самовлюбленности Нарцисса. Внутреннее существо Поля, а не его тело, было предназначено для великих дел.
На восемнадцатом году жизни Поль пришел к сознанию необходимости перемены поприща. Один из его товарищей по вечернему политехническому институту сказал как-то вечером, когда они вместе возвращались с занятий:
— Мне не придется бывать здесь с будущей недели. Я получил хорошее место клерка в городе. А вы чем занимаетесь?
— Я натурщик, — ответил Поль.
Товарищ, бледный и напыщенный юнец по фамилии Хиггинс, фыркнул:
— Боже милосердный! Что вы хотите сказать?
— Я натурщик в натурном классе королевской Академии художеств, — заявил Поль с гордостью.
— Вы стоите голый перед всяким сбродом, который вас рисует?
— Перед художниками, — ответил Поль.
— Как глупо!
— Что это значит?
— Да вот это самое, — сказал Хиггинс: — как глупо!
Через минуту он вскочил на проходивший мимо омнибус и с тех пор избегал Поля в политехническом институте.
Резкое заявление Хиггинса было ударом и вместе с другими, менее ясными инцидентами психологического характера, выяснило для Поля возможность иной точки зрения. Он оглянулся на самого себя. Из живописного мальчика он превратился в физически совершенного юношу. Он был завален приглашениями в натурные классы, где получал значительно более высокую плату, но где так же не существовал как личность для прилежно работающих учеников, как слепок античного торса, который другие ученики копировали в соседнем классе. Интимность студий, их тепло, своеобразный колорит и развратная роскошь исчезли из его жизни. С другой стороны, он копил деньги. У него было пятьдесят фунтов в сберегательной кассе, тот максимум мелких сбережений, который поощряется непонятливым британским правительством, и порядочная, хотя и не известная ему самому сумма в железной копилке, спрятанной за умывальником. До этого времени ему некогда было научиться тратить деньги. С тех пор как он начал курить папиросы, он стал считать себя взрослым.
«Как глупо!», сказанное Хиггинсом, не выходило у него из головы. Хотя он и не мог вполне уяснить себе все значение этого суждения, оно все же беспокоило его и вызывало внутреннее недовольство.
Одного ему особенно недоставало в его профессии — того, что так щедро давала большая дорога: трепета приключений. Эта профессия была статична, а характер Поля был динамичен. Он потерял также ребяческую веру в свое значение, в то, что он — центральная фигура маленькой сцены. Разочарование начинало нависать над ним. Неужели он всю жизнь не будет делать ничего другого? Старик Эрриконе, седобородый итальянец с патриархальной внешностью, старейшина лондонских натурщиков, приходил ему на ум, старый позер, бормочущий рассказы о своих подвигах: о том, что на одной картине он изображал римского императора, на другой — праотца Авраама; о том, что многие художники не могли приступать к картине без него; о том, как однажды его вызвали из Рима в Лондон, как Россети обменивался с ним рукопожатиями. Поль содрогался при мысли, что ему предстоит быть Эрриконе будущих поколений.
В ближайший день, субботу, у него не было сеанса. Утро он провел в своей маленькой спальне в муках литературного творчества. Несколько времени назад ему пришло в голову, что было бы великолепно стать поэтом, и он упражнялся в стихосложении. Чувствуя некоторые способности к стихосложению, он вообразил себя поэтом и сразу принялся за эпическую поэму из жизни Нельсона. В это утро он был занят битвой в Балтике:
… Но не смутился он нимало
И молвил: «Не видать сигнала!»
Поэзия в таком галопирующем темпе была штукой не трудной, и Поль в короткое время исписал удивительное количество бумаги.
После обеда он вышел погулять с Джен, которая, удлинив юбки и сделав прическу, приобрела вид дамы, значительно старше ее возраста. Ее стройная фигура изящно округлилась, худенькое личико сорванца пополнело. У Джен была приятная улыбка, красивые брови; умело причесанные вьющиеся от природы волосы и со вкусом выбранная одежда делали ее еще более привлекательной. Постоянное общение с Полем создало и у Джен известные претензии. Как и он, она хотела иметь судьбу, хотя бы и не столь величественную. Она изучила стенографию и дактилографию, рассчитывая зарабатывать на жизнь вдали от маленькой лавчонки, не сулившей никаких блестящих перспектив. Это было вызвано стремлением не отстать от Поля в его полете к высотам, чтобы ему не пришлось стыдиться ее, когда он воссядет на облаках в сиянии своей славы. В глубокой тайне Джен работала над самосовершенствованием в соответствии с теми указаниями, которые приносил домой Поль. Она любила субботние и воскресные экскурсии с Полем (в последнее время они посетили Тауэр, Гринвич, Ричмонд), во время которых они делали разные открытия вроде Вестминстерского аббатства или сада в Пэтни, где за четыре пенса сервировали чай. Едва ли ее привлекали все эти вещи сами по себе, но она видела их сквозь ярко окрашенную призму личности Поля. Однажды около моста Челси он указал ей на уродливую полосу грязной тины и сказал:
— Посмотри-ка!
Она, не поняв его тона, ответила:
— Как красиво! И ей действительно казалось, что это красиво, пока его укоризненный и удивленный взгляд не принес ей разочарования и не вызвал внезапных слез, чего он, в свою очередь, никак не мог понять. Единственным последствием этого случая, впрочем, было убеждение девушки в том, что присутствие Поля превращает тенистые отмели в клумбы райских асфоделей. Кроме того, в той же мере, в какой она видела мир глазами Поля, она воспринимала через него чужие взгляды. Его редкая красота привлекала к нему всеобщее внимание, где бы он ни появлялся. Лондон, огромный и суетливый, не мог произвести такого совершенного Аполлона. Когда Джен ловила восторженные взгляды представительниц ее пола, она гордо выпячивала грудь и отвечала дерзкими взглядами торжества. «Небось, тебе хотелось бы быть на моем месте? — говорил этот взгляд. — Но тебе не придется. Я получила его. Он гуляет со мной, а не с тобой. И мне приятно видеть твою зависть, завистливая кошка».
Джен не была принцессой, она была настоящее дитя народа, но я соглашусь съесть мою собственную обувь, если мне смогут доказать, что где-нибудь на земном шаре существует принцесса, которая не торжествовала бы, видя, что другая женщина бросает завистливые взгляды на любимого ею человека, и не назвала бы ее за это кошкой или чем-нибудь в том же роде.
В этот мягкий мартовский день Поль и Джен шли по Юстон-род, он — в свободном синем костюме, пышном черном галстуке и черной мягкой шляпе (это было в прошлом веке, прошу помнить, в эпоху весьма еще романтическую), она — в изящном черном жакете и матросской шляпке. И вид у них был восторженно-юный.
— Куда мы пойдем? — спросила Джен.
Поль, не в настроении искать далекие приключения, предложил Риджент-парк.
— Мы можем там подышать чистым воздухом, — сказал он.
Джен потянула в себя свежий весенний воздух и рассмеялась.
— А почему бы не Юстон-род?
— Это вульгарно, — ответил Поль. — В парке, должно быть, уже распустились гиацинты и нарциссы.
Он сам едва ли знал, чего хотел. Когда человек молод и в разладе с жизнью, он говорит иной раз, противореча сам себе. Они взобрались на омнибус, шедший в западную часть города. Поль зажег папиросу и молча курил до самых ворот парка. Когда они входили, он внезапно повернулся к Джен.
— Послушай, Джен, я хочу спросить тебя об одной вещи. Вчера вечером я сказал одному человеку, что я натурщик, а он ответил: «Как глупо!», и увильнул от меня, как будто я для него неподходящая компания. В чем тут дело?
— Он дурак, — ответила Джен поспешно.
— Допустим, — согласился Поль. — Но почему он выразился так? Разве, по-твоему, глупо быть натурщиком?
— Конечно, нет. — Потом она прибавила: — Если это дело тебе нравится.
— Хорошо, а если предположить, что оно мне не нравится?
Она не отвечала минуты две.
— Если тебе действительно это не нравится, то я очень рада.
— Почему? — спросил Поль.
Она взглянула на нею смущенно.
— Скажи мне, — настаивал он. — Скажи, почему ты согласна с этим дураком Хиггинсом?
— Да я не согласна с ним!
— Как же, ты только что согласилась!
Они спорили некоторое время. Наконец он заставил ее высказаться.
— Хорошо же, если ты хочешь знать, — заявила она с пылающим лицом. — Я думаю, что это дело недостойно мужчины.
Он закусил губу. Он добивался правды и получил ее. Его собственные неясные подозрения подтвердились. Джен смотрела на него испуганно, боясь, что обидела его. Он заговорил после непродолжительного молчания.
— Что ты назвала бы делом, достойным мужчины?
Джен колебалась. Ее жизнь проходила в среде, где мужчины плотничали или правили лошадьми, или торговали в лавках. Находясь под смутным впечатлением того, что она знала о романтическом происхождении Поля, она не могла посоветовать ему таких низменных занятий, а чем занимаются люди, принадлежащие к благородной касте, она не знала. Конечно, место клерка — очень хорошая вещь. Но и оно должно быть унизительным для ее героя… Джен еще раз взглянула на него украдкой. Нет, он слишком прекрасен для того, чтобы сидеть взаперти в конторе с девяти утра до половины седьмого всю свою жизнь. В то же время она интуитивно признавала справедливость критического отношения Хиггинса. Уже тогда, когда Поль сообщил ей, что нанялся в натурный класс, ее это покоробило. Такое занятие прекрасно для мальчика, но для мужчины — а будучи моложе его, она уже считала его мужчиной, — в этом было что-то, оскорбляющее представление Джен о человеческом достоинстве.
— Хорошо, — настаивал Поль. — Скажи мне, что ты называешь мужским делом?
— О, я не знаю, — проговорила она смущенно. — Что-нибудь, что делаешь руками или головой.
— Ты думаешь, что быть натурщиком унизительно?
— Да.
— И я так думаю, — сказал Поль. — Но ведь ты знаешь, что я работаю и головой, — прибавил он поспешно, боясь быть низведенным с пьедестала. — Я приступил к продолжению моей эпической поэмы. И уже сделал очень много с тех пор, как читал ее тебе в последний раз. Я прочту тебе остальное, когда мы вернемся домой.
— Вот это будет чудесно, — воскликнула Джен, которой способность находить рифмы казалась каким-то чудом.
Они сели на скамью около цветников, сияющих весенним очарованием крокусов и нарциссов, и расцвеченных кое-где рано распустившимися тюльпанами. Поль, чувствительный к красоте, говорил о цветах. У Макса Фильда была студия в Сент-Джонсвуде, выходящая в сад, который летом представляет собой какую-то восхитительную мечту. Поль описал его. Когда он вернется в свое королевство, он непременно заведет себе такой сад.
— Ты позволишь мне время от времени заглядывать в него? — спросила Джен.
— Конечно, — сказал Поль.
Отсутствие энтузиазма в его тоне обдало холодом сердце девушки. Но она не протестовала. Несмотря на только что законченную беседу и свое критическое высказывание, она чувствовала себя всего лишь скромной маленькой девочкой, издали поклоняющейся своему блестящему другу.
— А часто можно будет мне приходить? — спросила она.
— Это, — сказал Поль с самоуверенностью паши, — будет зависеть от твоего поведения.
Повинуясь нелогичному процессу мышления, свойственному ее полу, Джен перескочила на прежнюю тему.
— О Поль, я надеюсь, ты не сердишься?
— За что?
— За то, что я сказала о твоем занятии натурщика.
— Ни капельки. Если бы я не хотел знать твое мнение, я не стал бы тебя спрашивать.
Она просияла.
— Ты действительно хотел знать, что я думаю?
— Конечно, — ответил Ноль. — Ты самая благоразумная девушка, какую мне приходилось встречать.
Поль задумчиво направился домой. Джен следовала за ним на крыльях.
В понедельник Поль пришел в натурный класс и разделся с тяжелым сердцем. Джен права: это не было делом, достойным мужчины. Он вошел в ателье и встал в позу. И когда он стоял на возвышении натурщика на виду у всех, предмет общего внимания, в его голове как эхо прозвучало: «Как глупо!», сказанное Хиггинсом, и бросилось ему в лицо. Он почувствовал себя, как Адам, когда тот впервые стал искать одежду. Волна стыда пробежала по нему, от кончиков пальцев до вспыхнувших щек. Он обвел взглядом большой зал, ряды молчаливых учеников перед мольбертами, занятых его телом. В эту минуту Поль возненавидел их всех. Они были шайкой вампиров. Только привычка и дисциплина удержали его от того, чтобы бросить позирование и опрометью бежать с подиума.
Вот стоял он, как мраморный, в позе атлета, выставив напоказ мускулы шеи, грудной клетки, рук и бедер, развитые в гимнастическом зале до совершенства эллинской красоты и бесполезные, более бесполезные, чем мышцы скаковой лошади. Вот стоял он с напряженными членами и натянутыми связками, он, куда более разумный, чем вся эта измеряющая и разглядывающая его толпа, куда более значительный, призванный к более высокой судьбе, чем они. И никто из них и не подозревал этого. Впервые он взглянул на себя самого так, как смотрели на него эти художники-ученики. Они восхищались им как вещью, как животным, специально натренированным для них, как выставочным бычком. Но как человеческое существо они его презирали. Ни один из них не захотел бы встать на его место. Каждый считал бы это унизительным и был бы прав.
Преподаватель нетерпеливо щелкнул пальцами.
— В чем дело? — спросил он у Поля. — Уже устали? Потерпите минутку, пожалуйста.
— Нет, — сказал Поль, инстинктивно напрягаясь. — Я никогда не устаю.
Он гордился тем, что мог в любой позе простоять дольше всякого другого натурщика, это создало ему репутацию.
— Так не разваливайтесь же на куски, мой милый, — сказал глава школы ласково. — Предполагается, что вы греческий атлет, а не Венера, выходящая из пучины морской, и не желе на детском пикнике.
Поль вспыхнул, неистовый гнев охватил его. Как смел этот человек говорить с ним таким образом. Он принял позу, обуреваемый дикими мыслями. С каждой минутой росло сознание обиды и становилось все труднее скрывать напряжение. Он жаждал какого-нибудь события, чего-нибудь драматического, чего-нибудь, что показало бы вампирам, какого сорта он человек.
Муха села ему на спину, вялая, ленивая муха, пережившая зиму, и мучительно щекотала. Несколько минут он терпел, но затем его возбужденные нервы не выдержали, и он громко хлопнул себя по спине. Кто-то рассмеялся. Поль поднял сжатые кулаки и гневным взором окинул класс.
— Эй, вы там, можете смеяться пока не лопнете! — крикнул он, впадая опять в ланкастерский диалект. — Но вы больше никогда не увидите меня здесь! Никогда, никогда, никогда, да поможет мне Фортуна!
Он бросился вон. Глава школы побежал следом и пытался уговорить его, пока он одевался.
— Нет, — сказал Поль. — Никогда больше. Я покончил с этим делом.
И когда Поль шел домой по шумным улицам, он с сожалением думал о двадцати других речах, которые куда точнее выразили бы его возмущенный отказ от профессии натурщика.
Когда таким образом прекратилось существование Поля-натурщика, Поль с удовольствием взглянул на свое прошлое «я» и наступил на него ногой, нисколько не сомневаясь, что это только новая ступень на его пути. Он гордо говорил о своей независимости.
— Но как ты будешь теперь зарабатывать на жизнь? — спросила практичная Джен.
— Займусь одним из искусств, — ответил Поль. — Мне кажется, что я поэт, но я хотел бы быть художником или музыкантом.
— Ты очень мило поешь и играешь, — отозвалась Джен.
Он недавно приобрел в ссудной кассе подержанную мандолину, которой овладел при помощи самоучителя и аккомпанировал на ней сентиментальным романсам, которые исполнял высоким баритоном.
— Я еще не сделал выбора. Что-нибудь должно произойти. На чем-нибудь я определюсь.
— На чем же?
— Будущее покажет.
И, как и предсказывал гордый юноша, это «что-нибудь» произошло через несколько дней.
Они гуляли по Риджент-стрит и остановились у окна фотографа, где были выставлены портреты знаменитостей. Поль любил это окно, полюбил его с первого же взгляда несколько лет тому назад. Это был храм славы. Самый факт появления вашего портрета на этой выставке уже показывал, что вы один из великих мира сего.
Часто Поль говорил Джен:
— Неправда ли, ты будешь гордиться мной, когда мой портрет выставят здесь?
И она, глядя на него с обожанием, удивлялась, как это он еще не выставлен.
У Поля образовалась привычка изучать лица людей, достигших величия, — архиепископов, фельдмаршалов, министров, и задумываться над теми душевными свойствами, которые возвысили их. Нередко он менял место, чтобы отразиться в зеркальном стекле и сравнить собственные черты с чертами прославленных лиц. Таким образом он убеждался, что у него брови духовного лица, нос государственного деятеля и энергичные губы военного. Весьма занятное времяпрепровождение!
Он был рожден для великих дел, но для каких именно, еще не знал. Область, в которой свершится его прославление, пока была скрыта туманной завесой времени.
Но в это утро его взгляд, обычно блуждавший по всей галерее, вдруг приковал один портрет. Он долго стоял как загипнотизированный, охваченный трепетом мечты.
Наконец Джен прикоснулась к его руке.
— На что ты смотришь?
Он указал:
— Видишь ты вот этого?
— Да. Это… — Она назвала знаменитого артиста, который в ту пору был в зените своей славы; фотографии его раскупались поклонниками и особенно влюбленными поклонницами.
Поль отвел Джен от небольшой кучки праздношатающихся, глазевших на витрину.
— Этот человек не может сделать ничего такого, чего бы не мог сделать и я, — произнес он.
— Ты в двадцать раз красивее его, — заявила Джен.
— Я умнее, — возразил Поль.
— О, конечно! — согласилась она.
— Я стану актером, — сказал он.
— О! — воскликнула Джен, охваченная внезапным восторгом. Потом ее обычный здравый смысл охладил этот порыв. — Но разве ты можешь играть на сцене?
— Уверен, что смогу, если попытаюсь. Надо только иметь талант для начала, а потом будет легко.
Так как Джен не смела сомневаться в его таланте, она промолчала.
— Я стану актером, — повторил он. — А в свободное от игры время буду поэтом.
Несмотря на все свое преклонение, Джен не могла удержаться от насмешливого замечания:
— Не оставишь ли ты себе немного времени и на то, чтобы быть музыкантом?
Он рассмеялся.
— Ты думаешь, что я слишком расхвастался, Джен! Конечно, то, что я говорил, было бы смешно относительно всякого другого. Но для меня это не так. Я буду великим человеком. Я знаю это. Если не буду великим артистом, то стану чем-нибудь другим великим. Такие мысли не входят зря в голову человека. Я не за тем ушел из Блэдстона и пустился гулять здесь с тобой по Риджент-стрит, как джентльмен. Я не вернусь больше в нищету.
— Да кто же говорит, что ты вернешься в нищету?
— Никто. Я желаю считаться только с самим собой. Но разве считаться с самим собой — это эгоистично?
— Я не знаю, что это значит.
Он разъяснил Джен значение слова.
— Нет, — сказала она серьезно. — Не думаю, что это так. Каждый должен считаться с самим собой. Мне это не кажется эгоизмом, как ты называешь, то, что тружусь для самой себя, вместо того чтобы помогать матери хлопотать в лавке. Так зачем же тебе считаться с другими?
— Но все же у меня есть долг по отношению к моим родителям, не так ли?
Но тут у Джен был свой взгляд.
— Не нахожу, что у тебя может быть какой-нибудь долг по отношению к людям, которые ничего для тебя не сделали.
— Они сделали все для меня, — горячо запротестовал Поль. — Они сделали меня тем, что я есть.
— Это не стоило им многих забот, — сказала Джен.
Они ссорились некоторое время, как мальчишка с девчонкой. Наконец она воскликнула:
— Неужели ты не видишь, что я горжусь тобой из-за тебя самого, а не из-за твоих глупых старых родителей? Какое мне дело до них? И, кроме того, ты никогда не найдешь их.
— Мне кажется, ты не понимаешь, что говоришь, — произнес Поль гордо. — Пора возвращаться домой.
Некоторое время он шел, высоко подняв голову, не снисходя до разговоров. Джен осмелилась на кощунство. Он найдет своих родителей, он поклялся себе в этом — хотя бы назло Джен.
Вдруг Поль услышал тихое всхлипывание и, опустив глаза, увидел, что Джен утирает глаза платком. Его сердце сразу смягчилось.
— Ну ничего, — сказал он. — Ты не подумала.
— Ведь это только потому, что я люблю тебя, Поль, — пробормотала она жалобно.
— Ну ничего, — повторил он. — Зайдем-ка сюда, — они проходили мимо кондитерской, — попробуем пышек с вареньем.
Поль зашел к своему другу Раулату, который уже слышал от одного из своих помощников, работавшего в натурном классе, о конце карьеры Поля-натурщика.
— Я вполне сочувствую вам, — рассмеялся Раулат. — Я удивлялся, как вы так долго выносили эту историю. Что же вы собираетесь теперь делать?
— Я собираюсь на сцену.
— Каким образом вы добьетесь этого?
— Не знаю, — ответил Поль. — Но если бы я знал какого-нибудь актера, он смог бы рассказать мне. Я предполагал, что вы знакомы с кем-нибудь из артистов.
— Да, я знаю двух-трех, — ответил Раулат. — Но они только актеры, а не импрессарио, и я не думаю, чтобы они могли что-нибудь сделать для вас.
— Кроме того, что мне нужно, — настаивал Поль. — Они подскажут мне, как приступить к делу.
Раулат нацарапал пару рекомендаций на визитных карточках, и Поль ушел удовлетворенный. Он нанес визиты обоим указанным актерам. Один посоветовал ему лучше мести улицы, чистить сапоги, колоть щебень на шоссейной дороге, возить навоз, торговать рубцом или палками или, на крайний случай, покончить самоубийством, чем заниматься профессией, над вратами которой было начертано «Lastiate ogni speranza…», — он щелкнул пальцами, стараясь выжать из своей памяти продолжение.
— Voi che intrate[12],— продолжил Поль в восторге от того, что мог обнаружить знание итальянской фразы, которую он встречал в литературе. И, исполненный одной из чистейших радостей молодого литератора (и потому глухой к пессимистическому совету), он покинул разочарованного артиста.
Другой, менее мрачный и добившийся большего успеха, долго разговаривал с Полем о самых разнообразных предметах. Не зная ничего о его прошлом, он принял его, как друга Раулата, на равной ноге. Поль расцвел, как цветок на солнце: в первый раз он говорил как равный с образованным человеком, с человеком, который был дружен с великими английскими авторами, который с удивительной легкостью переходил от Чосера к Дамбу и от Драйдена к Броунингу[13]. Крепкое вино занимательной беседы бросилось Полю в голову. Он возбужденно выдвинул всю свою не слишком значительную артиллерию познаний и так хорошо справился с этим, что артист направил его с сердечным рекомендательным письмом к одному из своих знакомых импрессарио.
Письмо открыло тяжелую дверь театра. Необыкновенная красота лица и фигуры просителя оказалась еще более убедительной рекомендацией в глазах импрессарио, который начинал репетиции романтической пьесы, и Поль немедленно был приглашен на выходную роль итальянского юноши с платой в тридцать шиллингов в неделю. Поль пришел домой и, распустив хвост перед Джен, как молодой павлин, заявил:
— Я — актер!
Глаза девушки засверкали.
— Ты удивителен!
— Нет, не я, — скромно ответил Поль, — а моя звезда!
— Ты получил большую роль? — спросила Джен.
Он рассмеялся снисходительно, тряхнув черными кудрями.
— Нет, глупенькая. Мне не придется сказать ни слова. Я должен начать с начала. Каждый артист прошел через это!
— Ты достанешь маме и мне контрамарки посмотреть тебя?
— Вы получите ложу! — объявил Поль Великолепный.
Так началась новая фаза карьеры Поля Кегуорти. После первых дней непривычки к обнаженной холодной сцене, где обломки разрозненной мебели изображали троны, лестницы, двери дворцов и поросшие мхом скамьи; где мужчины и женщины в обыкновенной одежде самым необычным образом вели себя по отношению друг к другу и совершали, подобно призракам, непонятные действия, где ничто ни капли не было похоже на прелестные картины, которыми он привык за шиллинг любоваться с галерки, — после этих первых дней Поль стал осваиваться со странным миром театра и подпал под его влияние. И он гордился данной ему ролью праздного игрока на лютне, в живописных позах дожидающегося на ступенях лестницы выхода госпожи. Он радовался, что ему не пришлось быть безликим членом толпы статистов, которые двигались кучей, кланялись и кивали, делали вид, что разговаривают друг с другом, и снова исчезали. Он понимал, что будет на виду в течение всего акта, и не разочаровывался оттого, что режиссер использовал его исключительно как декоративную вещь.
Однажды во время репетиции исполнительница главной роли сказала:
— Если бы мой музыкант — или оркестр за него — мог взять здесь несколько аккордов, было бы гораздо лучше. Во время всей сцены мне нечего говорить.
Поль ухватился за эту фразу.
— Я могу играть на мандолине, — заявил он.
— Вот как! — отозвался режиссер, и Поль был передан в руки дирижера и на следующий день репетировал уже с настоящим инструментом, из которого извлекал звуки, как полагалось. Он не упустил случая объявить Джен, что он музыкант.
Постепенно Поль освоился с разношерстной публикой, наполняющей лондонские театры. Некоторые были откровенно вульгарны, другие — претенциозно вежливы, немало было и хорошо образованных молодых людей из высшего общества. Безошибочный инстинкт Поля направлял его к последним. Он мало понимал в тех вещах, о которых они разговаривали, в играх в гольф и крокет, в Ибсене, которым тогда были заняты все умы, но внимательно слушал, надеясь научиться.
Теперь Поль использовал то, что приобрел, будучи «прилежной обезьяной» мастерских художников. Его приемы были несколько утрированы: он ниже опускал шляпу, приветствуя дам, входящих в двери театра, чем то было необходимо; он был поспешнее в вежливых жестах, чем молодые люди из университетов; более почтительно наклонялся к человеку, заговаривавшему с ним, чем это принято вне придворных кругов, но все это были признаки хорошего воспитания. Нередко барышни спрашивали его, не иностранного ли он происхождения. Поль вспомнил такой же вопрос Раулата много лет тому назад и чувствовал себя польщенным. Он не отрицал, что его влечет к признанию экзотического происхождения, и избрал Италию. Италия была романтична. Когда он получил роль в несколько строчек и должен был появиться на афише, он воспользовался случаем переменить имя, которое, впрочем, и не считал своим. Кегуорти оказался в куче выброшенных вещей, и он стал Полем Савелли. Но это было позднее.
Он приобретал друзей в театре. Некоторые из дам ласками и лестью изо всех сил старались совратить его, но Поль был слишком захвачен мечтами о величии и своими дилетантскими литературными и музыкальными занятиями, чтобы увлечься ими. Дружбу с представителями собственного пола он ценил много выше, чем женские чары. Он инстинктивно искал друзей, как больная собака ищет целебной травы, бессознательно ощущая необходимость в них для своего умственного и нравственного развития. Кроме того, отношение к нему театральных дам напоминало ему отношение художниц в прежние годы. Он не хотел больше быть балованной обезьянкой. Мужчина возмущался в нем. Утомительный день речного спорта был ему значительно более по вкусу, чем время, проведенное в Кенгсингтоне за чаем с сандвичами с какой-нибудь сентиментальной Амариллис. Джен, видевшая его выступление на сцене, хотя и не из ложи, так как Поль смог получить только пару мест в верхнем ярусе, была поражена выдающимся положением, которое Поль занял в мире подмостков, и сказала ему со вздохом:
— Теперь, когда вокруг тебя все эти красивые девушки, я думаю, ты скоро перестанешь вспоминать обо мне.
Поль отмахивался от этих опасных гурий, как от комаров.
— Меня тошнит от девиц, — ответил он тоном таким искренним, что Джен подняла голову.
— О! Так, значит, вместе с остальными тебя тошнит и от меня?
— Ну что ты ко мне пристаешь? Ты для меня вовсе не девица, то есть я не то хотел сказать. Ты — товарищ.
— Да, но все же они красивее меня, — голос Джен звучал вызывающе.
Он взглянул на нее критически и констатировал, что перед ним предмет, весьма приятный на взгляд. Ее щеки, обычно по-лондонски бесцветные, разрумянились, голубые глаза сверкали, маленький подбородок был гордо поднят и сквозь полуоткрытые губы виднелись белоснежные зубки. Она была одета в изящную простую кофточку и юбку, и ее едва развившаяся фигурка отличалась хорошей осанкой.
— Красивых среди них мало, — сказал Поль, — когда не раскрашены.
— Но ведь ты их всегда видишь раскрашенными!
Он рассмеялся:
— Тогда у них идиотский вид! Глупый котенок, разве ты не знаешь? Мы обязательно должны утрировать раскраску, иначе никто в зрительном зале не увидит ни рта, ни носа, ни глаз. Издали это кажется красивым, но вблизи отвратительно.
— Откуда же я могла это знать?
— Конечно, ты не могла знать, пока не увидела бы сама или тебе не сказали бы. Но теперь ты знаешь.
— И у тебя идиотский вид?
— Отвратительнейший! — снова рассмеялся он.
— Я рада, что мне не пришло в голову идти на сцену, — сказала Джен. — Я не хотела бы раскрашивать лицо.
— К этому привыкаешь, — изрек многоопытный молодой человек.
— Мне кажется, это ужасно — раскрашивать лицо!
Поль направился к двери — они находились в маленькой комнате позади лавчонки — и глаза его гневно вспыхнули.
— Если ты находишь, что все, что я ни делаю, плохо, я не могу разговаривать с тобой.
Он вышел.
Джен сразу поняла, что поступила скверно, и выбранила себя. Конечно, она приревновала его к театральным девицам, но разве он не доказывал ей всегда, как мало обращает на них внимания? А теперь он ушел. В семнадцать лет возлюбленный, ушедший на час, — это возлюбленный, ушедший навсегда. Она бросилась к лестнице, по которой еще скрипели его шаги.
— Поль!
— Да!
— Вернись! Спустись скорей!
Он спустился и последовал за ней в комнатку.
— Я виновата, — сказала она.
Поль милостиво простил ее, так как пришел уже к зрелому выводу, что женщины не ответственны за свои отступления от здравого смысла. Кроме того, несмотря на серьезность, с которой он относился к себе самому, он был очень добродушным юношей.
Барней Биль, бросивший, так сказать, якорь в лондонском порту, чтобы принять груз, тоже посетил театр, придя к концу пьесы. Как было условлено, он дождался Поля у дверей театра, и Поль, выходя, взял его под руку, повел в сверкающий бар на Пиккадилли и с княжеским видом принялся угощать, памятуя о его всегдашней жажде.
— Как странно, — сказал Биль, утирая губы обратной стороной ладони после мощного глотка из пивной кружки, — как странно, что ты угощаешь меня напитками в таком шикарном месте. Ведь вот, кажется, еще вчера цена тебе была ломаный грош, и ты болтался со мной в старом фургоне.
— Я малость продвинулся с тех пор, не правда ли? — спросил Поль.
— Еще бы, сынок. Но, — Барней Биль окинул взглядом шумный сверкающий зал, красивых служанок, хорошо одетую толпу посетителей, среди которых некоторые были во фраках, полдюжины шикарных дам, сидящих с мужчинами за маленькими столиками у окна, — я думаю, насколько больше настоящего счастья и покоя в деревенской корчме, и пиво дешевле, да и вкуснее.
Он провел пальцем между короткой шеей и твердым стоячим воротником, который, казалось, отпилил бы ему голову, если бы не крепость его кожи. Чтобы оказать Полю честь, Барней Биль надел все лучшее — удивительно сшитый пиджак, эксцентричного покроя брюки цвета лаванды, смешную маленькую шляпчонку, слишком маленькую для его головы, и галстук всех цветов радуги — словом, весь туалет, который он приобрел лет двадцать тому назад, чтобы украсить одну свадьбу, на которой был самым шикарным гостем. С тех пор он надевал этот экзотический наряд не более полудюжины раз.
Приземистый маленький человечек со сверкающими глазками, столь очевидно стесненный своим странным костюмом, и прекрасный юноша со свободными движениями в хорошо сидящем синем костюме составляли удивительный контраст.
— Неужели ты никогда не тоскуешь по порывам ветра и аромату дождя? — спросил Барней Биль.
— Мне некогда, — отвечал Поль. — Я занят весь день.
— Да, да. Приятель был прав, говоря, что нужны всякие люди для того, чтобы составился мир. Есть такие, которые любят электричество, и другие, которые любят звезды. Мне подавай звезды!
И по деревенскому обычаю Барней Биль описал несколько кругов пивной кружкой, перед тем как поднести ее ко рту.
Поль задумчиво потягивал свое пиво.
— Вы находите счастье и покой под звездами, — проговорил он тихо, — и если бы я был свободен в своих действиях, я завтра присоединился бы к вам. Но вы не можете добыть славу. Вы не можете свершить великих дел. А я хочу… я, правда, сам не знаю, чего хочу, — рассмеялся он, — но знаю, что чего-то большего!
— Да, мой мальчик, — сказал Барней Биль. — Я понимаю. Ты всегда был такой. Ну что же — приблизился ты к своим высокородным родителям? — и глаза его внезапно подмигнули.
— Меня теперь нисколько не интересует, где они, — ответил Поль, закуривая папиросу. — Когда я был ребенком, то мечтал, что они отыщут меня и сделают для меня все. Теперь я мужчина, приобретший жизненный опыт, и полагаю, что должен все сделать для себя сам. И клянусь свой честью — он ударил кулаком по стойке и улыбнулся сияющей улыбкой молодого Аполлона, — я сделаю это!
Барней Биль снял свою шляпчонку, тяготившую его как железный венец, и почесал свою лохматую седеющую голову.
— Сколько тебе лет, сынок?
— Без малого девятнадцать.
— Черт дери! — воскликнул Барней Биль.
Он надел свою шляпчонку под более удобным, хотя и залихватским углом и стал похож на мюзик-холльного эксцентрика. Парочка шикарных дам засмеялась.
— Да, — сказал он. — Ты человек с жизненным опытом, и никто, кроме тебя самого, не может ничего сделать для тебя. Старый Барней Биль давно уже остался позади.
— Но я ведь всем обязан вам! — горячо воскликнул Поль. — Без вас я бы до сих пор работал на фабрике в Блэдстоне!
Биль кивнул в знак согласия, покончив со своей кружкой.
— Я часто удивлялся, с тех пор как вырос, думая, что побудило вас взять меня с собой. Что же это было?
Биль склонил голову набок и посмотрел на него странным взглядом.
— Теперь ты спрашиваешь?
Поль настаивал:
— Ведь была же у вас какая-то причина!
— Думаю, я был заинтересован твоими родителями.
И это было все, что Барней Биль захотел сказать по данному поводу.
Дни шли. Пьеса не сходила со сцены все лето и осень, и Поль, бывший в фаворе у дирекции, заключил контракт и на ближайший сезон. Однажды во время репетиции автор вставил в пьесу несколько строк, которые были поручены Полю, и он стал теперь настоящим актером. Джен уже больше не могла издеваться над ним в минуты дурного настроения (после чего всегда следовало горькое раскаяние), что он играет бессловесную роль, как дрессированная собака. У Поля была настоящая роль, переписанная на пишущей машинке, в обложке из коричневой бумаги, которую с полной серьезностью вручил ему помощник режиссера. Ввиду своего быстрого успеха он пытался убедить и Джен поступить на сцену, но у нее не было артистических претензий, не говоря уже о нежелании раскрашивать свое лицо. Она предпочитала прозаическую действительность машинописи и стенографии.
Для Поля никакая область не могла быть слишком ослепительной; он создан для великих дел, и сознание его высокой судьбы одновременно и заставляло Джен гордиться, и приводило в отчаяние, но что касалось самой Джен, то ее требования к жизни оставались скромными и трезвыми. Поль был рожден павлином и его удел — блистать сверкающим оперением. Она была скромной галкой и принимала как должное свое положение.
Следует сказать, что Поль предлагал Джен сценическую карьеру не столько потому, что верил в ее дарование, сколько из-за того общественного положения, которое могла дать ей сцена. Однако он, хотя и всячески обласканный девушкой, вместе с которой вырос, понимал существенную разницу между ней и собой. Она была самой милой, самой трогательной и услужливой галкой, какую он когда-либо встречал, однако молодой павлин ни на минуту не забывал, что она всего лишь галка.
Здравомыслие Джен принесло свои плоды следующей весной, когда ей пришлось самой заботиться о средствах к существованию. Ее мать умерла, лавчонка была продана, и тетка в Крикльвуде предложила Джен кров при условии, что она будет оплачивать свое содержание. Джен вскоре смогла выполнить это условие, найдя место в конторе в Сити.
Дело было трудное, а вознаграждение небольшое, но девушка обладала мужественным сердцем и высоко держала голову. По ее простой философии жить — значило работать, мечты же были случайной роскошью.
Смерть матери причинила Джен большое горе, потому что она была очень привязчива, а разлука с Полем казалась ей непоправимой катастрофой.
— Хорошо, что ты с ним покончила, — сказала ее тетка, — а то могла бы наделать глупостей из-за молодого актеришки с красивой рожицей. Я не доверяю этому народу.
Джен была слишком горда, чтобы отвечать.
В последний вечер, проведенный вместе на Барн-стрит, они сидели вдвоем в маленькой комнатке позади лавчонки, как привыкли сидеть все последние шесть лет. Это была единственная семья, какую имел Поль, и распад ее и он принял как трагедию. Они сидели за столом, на старом диване, набитом конским волосом, очень грустные, держась за руки. Она печалилась при мысли, что его желания не будут исполняться в новой квартире. Он не думал о грядущих неудобствах: что в них? Он мужчина и может переносить их. Непоправима будет утрата ее самой. Она вздохнула: он скоро забудет ее. Он всеми богами клялся в вечной памяти. Когда-нибудь театральная красавица похитит его. Он засмеялся такому абсурду. Джен всегда будет его поверенной, его наперсницей. Хотя они и не будут жить под одной кровлей, но смогут встречаться и проводить вместе долгие и радостные часы. Джен горестно заметила, что только по воскресеньям, так как их рабочие часы не совпадают. «А ведь ты не можешь отдать мне все твои воскресенья в году», прибавила она. Поль уклонился от этой мрачной темы и, чтобы утешить ее, стал горячо говорить о будущем, когда он достигнет величия. Он даст ей прекрасный дом с экипажами и слугами, и ей не придется работать.
— Но если тебя не будет при этом, на что мне все эти прекрасные вещи? — сказала она.
— Я буду навещать тебя, мой дорогой глупыш! — отвечал он.
Когда они расставались на ночь, Джен пылко обвила его шею руками.
— Не забывай меня совсем, Поль, это разобьет мое сердце! У меня нет никого кроме тебя, с тех пор как бедная мама покинула нас.
Поль поцеловал ее и повторил клятвы. Он не клялся, что заменит ей мать, но сердцу девушки показалось, что он обещал ей именно это. Маленькая девочка ждала в его голосе нотки, которая так и не прозвучала…
Девяносто девять из ста юношей, держа в объятиях хорошенькую и милую им девушку, потеряли бы голову (и сердце) и поклялись бы именно так, как того хотелось бы девушке. Но Поль был другим, и Джен, к великому своему огорчению, знала это. Он вовсе не был лишен темперамента. Но он жил, погруженный в свои мечты, и Джен помещалась только на окраине его царства. В сердце его, окутанная в аметистовый туман, сквозь который просвечивали лишь алмазы ее диадемы, жила несравненная принцесса его королевства, у ног которой он стоял на коленях, лобызая кончики ее розовых пальчиков. И как в голову ему никогда не приходило поцеловать кончики пальцев Джен, так никогда не воображал он себя влюбленным в Джен. Поэтому, держа ее в объятиях, он крепко и по-братски сжимал ее, но поцеловал целомудренным поцелуем Адониса. Конечно, он никогда не забудет ее.
Джен легла в постель и выплакала в подушку горе своего сердца. Поль тоже спал очень мало. Распад очага уносил с собой много дорогих и милых сердцу вещей, он знал, что жизнь его станет беднее. И еще раз поклялся самому себе, что никогда не предаст Джен.
Пока Поль был в Лондоне, он старался видеть ее возможно чаще и приносил в жертву этим свиданиям не одну прекрасную экскурсию с товарищами по театру. Джен чувствовала его внимание и была ему благодарна изо всех сил своей девической души. Вступив в мир борьбы за существование, она очень скоро перестала быть ребенком и как женщина упивалась рассказами великолепного юноши о грядущих чудесах. Никогда больше она не бросалась в его объятия, и он никогда больше не называл ее «своей дорогой глупышкой». Джен неясно сознавала перемену, хотя и знала, что в мире для нее не существует другого мужчины, кроме Поля.
А затем Поль уехал.
Четыре года Поль был на сцене. Эти годы имели так же мало влияния на его последующую жизнь, как годы, проведенные в Блэдстоне и в мастерских художников. Он был человек, рожденный быть королем. Только достижение королевства имело цену. Промежуточные стадии не шли в счет. Это был период борьбы, лишений и — в отношении самой сцены — разочарований. По истечении первого года богиня Фортуна, еще менее постоянная в царстве театра, чем в иных местах, покинула Поля. Лондон не нуждался в его услугах, в особенности когда он выразил претензию играть роли. Ему даже отказали в привилегии посещения театров и изучении сценического искусства. Он отправился в провинцию, где было больше простора для его вожделений. Часто он оставался без ангажемента и в эти дни досуга проедал свои сбережения. Он познал горечь темных лестниц агентств и мрачных бюро по найму.
Поль смирился с вялыми репетициями, часами ожидания своего маленького выхода и неспособностью придать обыденным словам ту особую интонацию, которую требовал не в меру взыскательный автор. Он освоился с долгими и голодными воскресными поездками по железной дороге, когда все благочестивые рестораны заперты; с гастролями в таких маленьких городишках, как Блэдстон, где он и трое или четверо других актеров труппы делили одну тесную театральную уборную; с грязными театрами, с непрерывными мелкими интригами и ссорами плохо оплачиваемой странствующей труппы. Лишения мало действовали на Поля, он никогда не знал роскоши и то, что выпадало на его долю, было все же благополучием в сравнении с тем, что сталось бы с ним, если бы Барней Биль не похитил его. Он никогда не жаловался на жесткую постель или плохо приготовленную пищу, на переполненные и душные артистические уборные, но ему всегда казалось абсурдом, что так может продолжаться судьба того, кому предопределено величие. Был какой-то перерыв в работе судьбы. И это удивляло его.
Однажды, правда, будучи без работы, не имея ангажемента впереди и ожидая новых репетиций, Поль оказался достаточно богатым, чтобы взять билет третьего Класса до Парижа, где он блестяще провел месяц. Но такое благополучие не повторялось, и ему оставалось только жить воспоминаниями о Париже.
В течение этих лет книги, как всегда, были его радостью и утешением. Он сам выучил французский язык и немного немецкий. Читал труды по истории, философии, научно-популярные работы, интересовался политикой. Конечно, такая аристократическая личность страстно симпатизировала тори[14]. Изредка, но не часто, — ибо театральный мир в основном консервативен — Поль сталкивался с неистовым радикалом и испытывал радость жестоких словопрений. Иногда встречал он молодую женщину на высотах современной культуры и раз или два с трудом избежал опасности сердечного крушения на подобных Сцилле и Харибде скалах ее интеллекта. И только когда он чувствовал, что она теряет голову из-за его романтической внешности, а не из-за его таланта или природного права на власть, Поль начинал сомневаться в ее интеллектуальной искренности.
Сознание, что он многим нравится исключительно своей внешностью, стало у Поля болезненным. Он не мог укрыться от легких острот товарищей насчет его «фатальной красоты». Он боялся этих ужасных фраз, которые вызывают всякого на более или менее оживленную интимность будь то с мужчиной или женщиной. Поль ненавидел их свыше меры благоразумия. Была одна поездка, во время которой он желал оспы или сломанного носа, или паралича лицевых мышц, чтобы никогда больше ни одна женщина не обратила на него внимания и никакой мужчина не оскорбил его вульгарной шуткой.
Поль играл маленькие роли и заменял премьера. В тех немногих случаях, когда ему приходилось играть заглавную роль, он делал это очень неважно. Труппа не окружала его с поздравлениями после спектакля, как великодушно принято в закулисном мире. Режиссер говорил: «Довольно порядочно, мой милый, но все еще деревянно. Старайтесь дать больше жизни».
И Поль, убежденный, что он во всех отношениях лучше того актера, который играл эту роль, как в дни детства сознавал, что он лучше Билли Гуджа, не мог понять, чем объясняется отсутствие признания. Он вспоминал юношескую борьбу великих английских актеров: Эдмунда Кина, который накануне своего дебюта в «Друре Лэне» воскликнул: «Если я буду иметь успех, я сойду с ума!»; Генри Ирвинга (тогда в зените славы) и те пятьсот ролей, которые он сыграл до приезда в Лондон; он припоминал также неудачу первой речи Дизраэли[15] в палате общин. Он мечтал о том, что тот же импрессарио будет на коленях умолять его сыграть Гамлета за плату в тысячу шиллингов в неделю, а он щелкнет пальцами перед носом этого наглого субъекта.
Кто же из нас, если только он не совсем уже прозаическая личность, не мечтал так в двадцать лет? Если такой найдется, пусть он бросит первый камень в Поля.
Не забывайте, кроме того, что вера в свою неясную, но славную судьбу была главным двигателем молодой жизни Поля. Ее таинственная сила поддерживала его бодрость. Острый, целеустремленный ум подсказывал ему, что попытка найти себя на сцене была лишь опытом. Если он ошибался здесь, то ему оставалось испытать сотни других областей, пока он не найдет верную.
Поль пробыл три года на сцене, когда с ним впервые случилось то, что можно было считать бедой. Он потерял Джен. Как большинство бед, это произошло по глупой случайности. Он получил от Джен письмо во время последней поездки (они все время поддерживали регулярную, хотя и поверхностную переписку), в котором она сообщила свой новый адрес. Так как срок найма дома ее тетки истек, она переселилась в южную часть Лондона. Собравшись ответить на письмо, он обнаружил, что потерял его и не может вспомнить предместье, а тем более улицу и номер дома, куда переехала Джен. Письмо, отправленное по старому адресу, было ему возвращено почтой. Когда турне кончилось, и Поль опять попал в Лондон, он зашел справиться в Крикльвуд и нашел дом пустым, и ни соседи, ни лавочник не могли дать ему никаких указаний. Бедные люди Лондона при своих переселениях редко оставляют позади себя след. Так как их корреспонденция очень ограничена, они не имеют обыкновения выполнять почтовые формальности, необходимые для отправки писем в их адрес.
Поль не мог написать Джен, потому что совершенно не знал, где она. Он с горестью сообразил, что и Джен не сможет писать ему по той же причине. Насмешливый случай устроил так, что квартирная хозяйка, у которой он обычно останавливался и адресом которой пользовался, перестала сдавать комнаты тотчас после его отъезда в турне и тоже потонула в безднах Лондона. Единственным руководством для Джен служил обычно маршрут с точным обозначением театров и дат выступлений, который он посылал ей.
Теперь турне кончилось. В предположении, что Джен, не имея от него известий, пошлет письмо в последний из указанных в маршруте театров, Поль списался с местной дирекцией. Но поскольку местные дирекции провинциальных театров стремятся устраивать свои дела так, чтобы избежать всякой лишней ответственности, было трудно надеяться заинтересовать их корреспонденцией безвестного члена третьестепенной труппы, игравшей с весьма ничтожным успехом в дощатых стенах театра. Будучи молодым и доверчивым, Поль написал также человеческому существу, заключающему в себе пиво, табак и сонливость, которое именовалось театральным сторожем. Но он с таким же успехом мог писать начальнику станции или на городской газовый завод. Словом, они с Джен так же надежно потеряли друг друга, как если бы Англия представляла собой первобытный лес.
Это была беда, которая очень огорчила Поля. У него было много друзей легкомысленной театральной породы, которые знали его как Поля Савелли, романтически красивого, великодушного, очаровательного, образованного молодого человека и до отвращения плохого актера. Но только Джен знала его как маленького Поля Кегуорти. Ни одна из встреченных женщин не могла дать ему такой тесной, интимной и утешительной дружбы. От Джен он не скрывал ничего, перед всеми другими он позировал. Джен с ее здравым смыслом, сметливостью, с ее ясно выраженным критическим отношением при неизменной симпатии, была спаяна с самой сущностью его жизни.
Среди искусственности, претензий и ложной чувствительности актерской жизни Поля Джен была единственной реальностью. Она одна знала про Блэдстон, про Барнея Биля, про его роль натурщика, воспоминание о которой заставляло его содрогаться. Она одна (кроме Барнея Биля) знала о его высоком предназначении, ибо Поль, знакомый с циничным скептицизмом безучастной толпы, никому из своих товарищей не открыл тайны Сверкающего Видения. Ей он мог писать, с ней мог разговаривать, когда бывал в Лондоне, перед ней мог выкладывать всю эту смесь веры, тщеславия, романизма, эгоизма и поэзии, которая составляла его «я», не боясь быть непонятым. В последний раз, когда он видел Джен, он отметил, что из девочки она превратилась в женщину, крупную, полногрудую, с ясно глядящими из-под густых бровей глазами. Джен не ссорилась с ним из-за других девушек. Она упрекала его за безумства, в которых он сознавался ей, как раз в той форме, в какой мужчины любят упреки. Она витала с ним в эмпиреях его мечты и от всей души наслаждалась представлением, на которое он взял ее с собой. На империале крикльвудского омнибуса она ела, с веселостью и аппетитом своих двадцати лет, экзотические сандвичи, которые он купил для нее в гастрономической лавке на Лейстер-сквер. Словом, Джен была идеальной сестрой.
А теперь она исчезла, как снежинка в реке. Долгое время это казалось Полю невероятным абсурдом. Он предпринимал всевозможные шаги, чтобы отыскать ее. День за днем проходил по Сити в часы, когда девушки и мужчины высыпают на улицу из своих рабочих ульев. Джен никогда не говорила ему, где служит, не считая это интересным для него, а он по своей обычной беспечности не спрашивал ее об этом. Однажды он предложил зайти за ней в контору, но она решительно отклонила это предложение. Поль был слишком заметным молодым человеком, чтобы не обратить на себя внимание сослуживцев, а чувство ее к нему было слишком деликатно, чтобы допустить грубое прикосновение их толков.
После целого ряда попыток, не встретив Джен в человеческих потоках Чипсайда и Кенон-стрит, Поль прекратил розыски. Джен была потеряна, абсолютно потеряна, а с нею вместе — Барней Биль. С тяжелым сердцем он опять отправился в турне, чувствуя, что, потеряв этих двух, совершил акт низкой неблагодарности.
Четыре года пробыл Поль на сцене, из отрока стал мужчиной. И в один прекрасный день, двадцати трех лет от роду, он оказался столь же бедным пенсами и столь же богатыми мечтами, как в тринадцать лет.
Нужда заставила его принять, что попалось. Он играл первую роль, но в дикой мелодраме, с которой ездила по провинции жалкая третьестепенная труппа. Они играли в клубных залах и концертных помещениях, на открытых сценах в бедных маленьких городишках. Была прекрасная июльская погода, а дела шли плохо. Так плохо, что антрепренер внезапно запер кассу и исчез, бросив труппу в полутораста милях от Лондона, да еще не заплатив за пару недель.
Поль упаковывал свои вещи в чемодан, лежавший на узкой постели в его маленькой комнатке. Бледный худой человек со шляпой на затылке, с окурком в губах, сидя верхом на плетеном стуле, смотрел на него с упорством отчаяния.
— Вам хорошо принимать все это весело, — говорил он. — Вы молоды, сильны, богаты. Вы одиноки, у вас нет жены и детей, зависящих от вас.
— Да, я знаю, это дьявольская разница, — отвечал Поль, оставляя без внимания намек на его богатство. Как премьер, он получал самый большой оклад в злополучной труппе, и приобрел уже достаточную житейскую мудрость, чтобы знать, что тому, у кого нет ни гроша, обладатель шиллинга представляется невероятным богачом. — Но что еще остается делать? — прибавил он. — Мы должны возвращаться в Лондон и снова приняться за поиски.
— Если бы в этой стране существовало правосудие, этого жулика закатали бы на пятнадцать лет. Я никогда не доверял ему. Двухнедельное жалованье не уплачено, и нет денег на проезд в Лондон. Не следовало мне связываться с ним. Я мог бы поехать с Гарботом играть в «Белой женщине», он честный человек. Но тут уже был подписан контракт. О, свинья!
Актер встал, бросил окурок на пол и в бешенстве растоптал его.
— Да, он порядочный прохвост, — сказал Поль. — Не прошло и двух недель, как он упросил меня согласиться на половинное жалованье, клянясь, что доплатит остальное, лишь только дела пойдут лучше. Как идиот, я согласился.
Его товарищ опять сел с безнадежным видом.
— Я не знаю, что будет с нами. Жена заложила все, что могла, бедняжка! Чертовски тяжело. Мы шесть месяцев сидели без ангажемента.
— Бедный старина! — Поль сел на постель рядом со своим чемоданом. — Как мистрисс Уильмер отнеслась ко всему этому?
— Она окончательно сломлена. Видите ли, нам приходилось отсылать домой все, что мы могли наскрести, на содержание детей, а их пятеро. И теперь ничего не осталось. Впрочем, нет. Осталось вот это! — он выудил из жилетного кармана несколько медяков и высыпал их на ладонь с горьким смехом. — Видите — все, что осталось от двадцати лет работы в этой проклятой профессии!
— Бедный старина! — повторил Поль. Он любил этого трезвого, серьезного, искреннего человека и его жену, некрасивую добрую женщину. В течение всей поездки они держались бодро, не проявляя того, что мучило их, и оказывая ему и другим членам труппы немало любезностей и услуг. В низах театральной профессии, к которым принадлежал Поль, он неоднократно встречался с такой гордой нищетой. Он сам слишком близко познакомился с нуждой. В то утро он дал из своих скудных средств денег на проезд по железной дороге заплаканной и расстроенной девушке, игравшей маленькие комические роли. Но такое невыносимое положение, как положение Уильмера, ему еще не встречалось. Сорок с лишком лет за плечами, жена, пятеро детей, вся жизнь, честно отданная призванию, и три с половиной пенса — все состояние.
— Но что же будет с вашими детьми? — спросил Поль после некоторого молчания. — Если у вас ничего нет, что же станет с ними?
— Дьяволу одному известно, — простонал Уильмер, положив локти на спинку стула, зажав голову в ладонях и глядя прямо перед собой.
— А достали ли вы с женой денег на возвращение в Лондон?
— У меня осталась еще фрачная пара, которую я надеваю в последнем акте. Она почти новая. Я могу получить за нее достаточно для проезда.
— Но ведь это необходимая часть вашего гардероба, ведь фрак опять понадобится вам для дела!
Уильмер в течение долгих лет играл лакеев. Иногда, когда роль не требовала особой характеристики, он получал ангажемент и в Лондоне. Он был одним из известных актеров на роли лакеев.
— Я смогу взять напрокат, если будет необходимо, — сказал он. — Ну не ад ли это? Что-то говорило мне не брать с собой гардероба. Теперь уж никогда не заведешь. И ведь не доверял же я Ларкинсу, но шесть месяцев мы сидели без ангажемента… Поль, мой мальчик, вы молоды, вы сильны, вы получили прекрасное образование, вы благородного происхождения (мой отец держал маленькую скобяную лавчонку в Лейстере), вы, — он смущено искал слов, — вы обладаете необыкновенной красотой; у вас есть очарование и вы можете делать что угодно, только не играть на сцене, игра ваша ни к черту не годится! Какого же дьявола вы торчите тут?
— Я пытался заработать себе на пропитание, так же, как и вы, — ответил Поль, польщенный нелицемерным признанием его аристократизма и нисколько не обиженный профессиональным суждением, справедливость которого уже признавал. — Я пробовал всякие другие дела — музыку, живопись, поэзию, беллетристику, но ничего из этого не вышло.
— Ваши родные не оказывают вам поддержки?
— У меня нет родных, — сказал Поль улыбаясь. А когда Поль улыбался, казалось, что крыло Эрота скользнуло по щекам праксителева Гермеса. — С тринадцати лет я самостоятелен, — прибавил не то искренне, не то хвастливо.
Уильмер посмотрел на него с удивлением.
— Жена и я всегда думали, что вы родились с серебряной ложкой во рту.
— Так и было, — ответил Поль с глубочайшей убежденностью. — Но, — рассмеялся он, — я потерял ложку раньше, чем выросли зубы!
— Вы хотите сказать, что занимаетесь этим не ради забавы? — воскликнул Уильмер.
— Забава? — в свою очередь вскричал Поль. — Неужто вы находите это забавным? — Он выразительным жестом указал на ободранные красные обои, на рваную клеенку на полу, на хромой умывальник с облезлой краской и остатки скудной трапезы на не покрытом скатертью столе. — Не думаете ли вы, что я проделывал бы все это, если бы мог быть праздным?
Уильмер встал и протянул руку.
— Извините меня, мой милый! — сказал он. — Жена и я, мы думали, что для вас все это не играет особенной роли. Мы всегда считали, что вы молодой человек из общества, играющий в театре для забавы и опыта.
Поль тоже встал и положил руку на плечо Уильмера.
— А теперь вы разочарованы? — он рассмеялся, и юмор сверкнул в его глазах. Его бродячая жизнь действительно дала ему известный жизненный опыт.
Бледный человек сконфузился.
— Все мы в одной лодке, старина, — продолжал Поль. — Только я не обзавелся еще женой и детьми, о которых надо заботиться.
— Прощайте, мой милый, — сказал Уильмер, — протягивая Полю руку. — Желаю больше удачи в следующий раз. Но если можете, бросьте это дело.
Поль задержал его руку. Потом его левая рука опустилась в карман жилета, и вслед за тем он зажал в ладонь Уильмера три соверена.
— Для детишек, — проговорил он.
Уильмер взглянул на монеты в своей руке, потом на Поля, и слезы навернулись на его глаза.
— Не могу, мой мальчик. Вы так же разорены, как любой из нас, вы, получивший половину жалованья. Нет, мой мальчик, не могу. Я гожусь вам в отцы. Это очень благородно с вашей стороны. Только единственная оставшаяся у меня гордость — моя и моей жены — то, что мы никогда не занимали денег.
— Но это не одолжение, старина! — весело воскликнул Поль. — Это как раз ваша часть добычи. Я хотел бы, чтобы она была больше.
Обеими руками он зажал тонкие, вялые пальцы над монетами и вытолкнул человека со всей своей молодой силой за дверь. — Это для ребятишек, передайте им мой сердечный привет, — крикнул он, захлопывая дверь и запирая ее изнутри. — Бедный старик! — проговорил он про себя.
Потом порылся в своих карманах и выложил их содержимое на узкий наличник камина. Тут были золотые часы с цепочкой, на которой висело прикрепленное к ней агатовое сердечко, серебряный портсигар, связка ключей, один соверен, четыре шиллинга, три пенни и два полупенса. Сундук, набитый книгами и одеждой, и чемодан на постели дополняли его собственность. В звонкой монете его состояние достигало суммы в один фунт, четыре шиллинга и четыре пенса. К счастью, он уже расплатился со своей хозяйкой. Итак, один фунт, четыре шиллинга и четыре пенса для того, чтобы в двадцать три года снова начать борьбу, в которую он вступил тринадцати лет.
Поль рассмеялся, потому что был молод и силен, и знал, что такие неудачи неизбежны в жизни людей, рожденных для блестящей судьбы. Правда, они неизбежны и в жизни рожденных для судьбы несчастливой, таких, как бедный Уильмер. Он сознавал огромную разницу между собой и этим человеком. Ну и жизнь, однако! Очутиться лицом к лицу с миром, имея сорок три года от роду, жену, детей и три с половиной пенса! Бедный Уильмер! Поль подумал, что Уильмер не мог расплатиться со своей хозяйкой и почувствовал, что поступил низко, сохранив для себя один соверен.
Внезапная утрата трех четвертей состояния, как никак, привела его к практическим соображениям. Чем больше у него окажется в кармане при его прибытии в Лондон, тем дольше он сможет просуществовать. Это было важно, потому что театральный ангажемент нельзя поймать на лету. Между тем поездка по железной дороге поглотит основательное количество шиллингов. Ясно, что благоразумнее избежать железной дороги и единственный способ для этого — отправиться в Лондон пешком. Его молодая кровь быстрее потекла в жилах от такой перспективы. Это романтично. Это может быть также интересно и полезно для здоровья. В последнее время он несколько опустился, в особенности за последние две недели, когда, в ожидании катастрофы, питался только чаем и селедкой.
Прогулка в полтораста миль по летним дорогам, с хлебом и сыром и время от времени стаканом пива для поддержки духа — вот что требовалось, чтобы опять подтянуть его. Поль взглянул в зеркало. Да, лицо его несколько осунулось, а глаза блестели слишком беспокойно. Славная прогулка до Лондона по тридцать или сорок миль в день была как раз тем, в чем он нуждался.
Радостно распаковал Поль свой сундук, вынул из него дорожную пару и чулки, переоделся и, оставив свой багаж у хозяйки, которая должна была ждать его распоряжений, бодро двинулся по залитым солнцем улицам маленького городка с палкой в руках, с котомкой за плечами и с неугасимым огнем молодости и надежды в сердце.
Мисс Урсула Уинвуд без шляпы, но с ситцевым зонтиком на плече и с поджарой блестяще-рыжей легавой собакой у ноги шла своей спокойной, уверенной походкой вдоль экипажного проезда Дрэнс-корта. Эта крепкая, цветущая женщина не боялась признаваться в своих сорока трех годах. У нее были ясные голубые глаза, уверенно смотревшие на сложный мир всяческих дел, и упрямый подбородок, говоривший о способности вести их. Мисс Урсула Уинвуд знала, что она влиятельная особа, но это сознание не делало ее суетной, капризной или властолюбивой. Ее влиятельность была общепризнанной, как и ее зрелая красота и независимое состояние. Несколько лет тому назад она приняла на себя управление домом своего овдовевшего брата, полковника Уинвуда, депутата консерваторов от той части графства, в которой они жили, и усердно помогала ему в его политической работе. Маленький городок Морбэри — в полумиле от монументальных ворот Дрэнс-корта — испытывал влияние мисс Уинвуд в самых разнообразных направлениях. Другой город, несколько подальше, с пятью или шестью миллионами жителей, благодаря газетам, тоже знал о существовании мисс Уинвуд. Многие лиги, общества, ассоциации именовали ее своим президентом, вице-президентом или членом правления. Она заседала и в королевских комиссиях. Ее имя под призывом к благотворительности гарантировало обильные сборы. То, чего она не знала о жилищном вопросе, рабочем законодательстве, женских тюрьмах, госпиталях, приютах и убежищах для слепых или благородных вдов, об обществах покровительства труду и животным, — то, очевидно, вообще не представляло никакого интереса. Ей приходилось заседать за столами президиумов вместе с принцессами крови, архиепископы приветствовали ее, как коллегу, и министры советовались с ней.
На некотором расстоянии от подъезда кирпичного, увитого плющом дома времен королевы Анны, сверкала на солнце среди газонов покрытая гравием дорога. Для этого участка и был взят зонт.
Но дальше тянулась аллея из буков, платанов и вязов, бросавших освежающую тень на дорогу, окаймленную полосой зеленой травы, и яркий ковер цветов под деревьями, на колокольчики, лесные фиалки, голубые, белые, красные кампанулы с разбросанными между ними пурпурным шиповником и ярко-желтым курослепом. Вступая в прохладную тень, мисс Уинвуд закрыла зонт и посмотрела на часы, подвешенные к поясу. Нахмуренные брови свидетельствовали о математических вычислениях.
Пять минут требовалось на то, чтобы дойти до ворот. Поезд, с которым должен был приехать погостить на неделю ее почтенный дядюшка, архиепископ Уинвуд, прибудет на станцию не раньше, чем через три минуты, и двум крепким лошадям придется затратить десять минут, чтобы доставить со станции ландо, которое она выслала ему навстречу. Итак, в распоряжении мисс Уинвуд было восемь минут. Скамья приглашала к отдыху. Она милостиво приняла это приглашение.
Теперь следует принять во внимание, что мисс Уинвуд не имела обыкновения тратить зря время. Ее обязанности были распределены по минутам, а теперешняя обязанность (возложенная ею на самое себя) — встретить дядю у въезда в Дрэнс-корт. В настоящее время для мисс Уинвуд наступили каникулы. Так как здоровье ее брата расшаталось, он не дождался конца сессии и уехал лечиться в Контрексвиль. Поэтому она заперла свой лондонский дом на Портланд-плес, где полковник Уинвуд жил в течение парламентской сессии, и переехала в его дом в Дрэнс-корт, где обыкновенно жила, когда ее присутствие не требовалось в Лондоне. Она устала; Дрэнс-корт, где она родилась и прожила всю свою девическую жизнь, располагал к отдыху, а в особенности — скамья, искусно расположенная в тени огромного бука. Рыжий легаш, предчувствуя отдых, прикорнул рядом с ней, положив ей голову на колени и мигая янтарными глазами.
Мисс Уинвуд откинулась на спинку скамьи и положила руку на голову собаки, с удовлетворением глядя на цветы и на просвечивающие сквозь листву солнечные лужайки парка. Она любила Дрэнс-корт. Он был частью ее самой. Один из Уинвудов, младший отпрыск рода, главой которого является герцог Гарпенденский, разбогатев в дни мрачной политики королевы Анны, приобрел эту землю и выстроил дом, и это поместье никогда не переходило в чужие руки. Он назвал его по имени жены, урожденной виконтессы Дрэнс, знаменитой красавицы, которую, как повествует история, любил страстной старческой любовью, из-за чего и был пронзен клинком ее молодого любовника. Они сражались там, в глубине парка — место, указываемое преданием, видно было оттуда, где сидела Урсула Уинвуд.
Урсула и ее брат, гордившиеся этим романтическим эпизодом, имели обыкновение рассказывать его гостям и показывать место дуэли. Счастливые дни романтизма, ныне исчезнувшие бесследно! Трудно представить себе, что через несколько поколений глава рода с гордостью будет показывать выцветшие газетные вырезки, содержащие прозаические детали бракоразводного процесса его прапрабабушки.
Этот эпизод семейной истории редко вспоминался Урсуле Уинвуд. Не думала она о нем и в этот нежащий, приятный день. Скворцы, озабоченные кормлением потомства, порхали в старом орешнике, чирикали чижи и малиновки, щебетали щеглы. Легкий ветерок, пробегавший по аллее, томно шелестел в густой листве. Мисс Уинвуд закрыла глаза, прислушиваясь к гудению шмеля, перелетавшего от колокольчика к колокольчику. Она любила это гудение. Оно напоминало ей одно лето, много времени тому назад, когда она сидела не на этой скамье, а в старом, обнесенном стеной саду в четверти мили отсюда, в объятиях молодого блестящего кавалера, положив голову на его плечо. Шмель гудел вокруг них в то время, как они целовались. С тех пор она не могла слышать шмеля, чтобы не вспомнить об этом. Но блестящий юноша был убит в Судане, и сердце Урсулы Уинвуд было похоронено в его песчаной могиле. Здесь были начало и конец ее сентиментальной истории. Она исцелилась от горести и теперь любила гудение шмеля, вызывающее чудесные воспоминания. Гибкий легаш прислонился к ее коленям, и она ласкала его гладкую шкуру. Дремота заволокла чудесные воспоминания. Мисс Уинвуд заснула.
Внезапно вонзившиеся в тело крепкие когти, отрывистый лай и рычание разбудили ее, и на секунду, пока она еще была во власти дремотного жужжания шмеля, ей показалось, что к ней приближается ее возлюбленный, сердце которого было пронзено копьем суданца. Он был красивый брюнет, по случайному совпадению одетый в такой же дорожный костюм, как тогда, когда приходил сказать ей последнее прости. Мгновение мисс Уинвуд старалась прийти в себя. Потом, окончательно сбросив дремоту и расставшись с дорогим видением прошлого, встала и, придерживая за ошейник негодующего пса, взглянула с внезапным интересом на пришельца. Он был молод, необыкновенно красив, но спотыкался и покачивался, как пьяный.
Пес лаем выражал крайнее возмущение. За свою долгую восемнадцатимесячную жизнь он видел много всякого народа: почтальонов, мясников и огородников, открытое появление которых в Дрэнс-корте было для него неразрешимой загадкой, но никогда он не встречал такого наглого вторжения. С несравненным нравственным мужеством он в точности высказал наглецу, что о нем думает. Но тот не слушал и продолжал подвигаться вперед. Мисс Уинвуд, возмущенная, выпрямилась. Молодой человек протянул к ней руки, споткнулся о кайму газона и во всю длину растянулся у ее ног. И остался лежать неподвижно.
Урсула Уинвуд взглянула на него. Пес занял стратегическую позицию, отступив на три шага, и рычал, вытянув голову. Но чем больше смотрела мисс Уинвуд, а глаза ее были проницательны, тем яснее понимала, что и она, и пес ошиблись в своем диагнозе. Лицо молодого человека было смертельно бледно, щеки запали. Это, очевидно, был серьезный случай. На мгновение мисс Уинвуд даже испугалась, не умер ли он. Она наклонилась, приподняла его своими сильными руками и положила удобнее, подложив ему под голову котомку. Слабо бьющееся сердце указывало на то, что юноша жив, а прикосновение ко лбу позволило выяснить, что у него жар. Став около него на колени, мисс Уинвуд вытерла своим платком его губы и несколько секунд не могла удержаться от созерцания самого красивого лица, какое ей когда-либо приходилось видеть. Так лежал он, новый Эндимион[16], в то время как самая современная из Диан склонялась над ним, объятая восторгом перед его совершенством.
В этом романтическом положении она была застигнута сперва кучером ландо, когда он заворачивал на дорогу парка, а затем и архиепископом, наклонившимся над дверцей экипажа. Мисс Уинвуд вскочила на ноги; кучер осадил лошадей, и архиепископ вышел из коляски.
— Мой дорогой дядя, — она крепко пожала его руку, — я так рада, что вижу вас! Помогите мне распутаться с необычайным положением.
Архиепископ, худой старик лет семидесяти, с резко очерченным чисто выбритым лицом и такими же ясными голубыми глазами, как у мисс Урсулы Уинвуд, улыбнулся:
— Если есть положение, с которым вы не можете распутаться, то оно действительно должно быть необычайным.
Она рассказала, что случилось, и они вместе наклонились над лежавшим без сознания юношей.
— Я думаю, — сказала она, — что нам надо положить его в экипаж, отвезти домой и послать за доктором Фуллером.
— Я могу только разделить ваше мнение, — согласился старик.
Кучер слез с козел, и они вместе подняли и положили молодого человека в ландо. Тело его беспомощно качалось между мисс Уинвуд и архиепископом, брюки и гетры которого испачкались землей от его тяжелой обуви. Через несколько минут юношу уложили на диван в библиотеке, и мисс Уинвуд попыталась дать ему укрепляющее средство. Глубокий обморок стал проходить, и юноша шевельнулся. Мисс Уинвуд и дворецкий стояли около него. Архиепископ, заложив руки за спину, измерял беззвучными шагами турецкий ковер.
— Надеюсь, — сказал он, — ваш доктор не замедлит явиться.
— Это похоже на солнечный удар, — заметил дворецкий, когда его госпожа смотрела на термометр.
— Нет, не то, — решительно возразила мисс Уинвуд. — При солнечном ударе лицо или красно, или покрыто испариной. Я это хорошо знаю. У него температура 103 градуса[17].
— Бедный малый! — произнес епископ.
Из котомки, небрежно внесенной служанкой, выпала книга, и служанка положила ее сверху. Архиепископ открыл ее.
— Сэр Томас Броун, «Religio Medici»[18]. На заглавном листе надпись «Поль Савелли». Я бы сказал, что это студент на экскурсии.
Мисс Уинвуд взяла из его рук маленькую книгу, дешевое издание.
— Я очень рада, — сказала она.
— Чему, моя дорогая Урсула?
— Я сама очень люблю сэра Томаса Броуна.
Наконец пришел доктор. Выслушав больного, он покачал головой:
— Пневмония. И очень тяжелая. Быть может, еще и солнечный удар. — Дворецкий деликатно улыбнулся. — К тому же вид у него истощенный. Я пошлю за санитарной каретой и перевезу его в больницу.
Мисс Уинвуд, женщина практичная, понимала, что доктор дает мудрый совет. Но она посмотрела на юношу и заколебалась. Судьба Поля, хотя никто не знал этого, была брошена на весы.
— Я не нахожу больницу подходящей, — произнесла она.
— То есть? — переспросил доктор.
Архиепископ поднял брови.
— Дорогая, я думал вы сделали больницу в Морбэри образцом учреждений такого рода?
— Это учреждение не для людей, которые носят в кармане Томаса Броуна, — ответила, не задумываясь, леди. — Если я его прогоню из моего дома и с ним случится что-нибудь дурное, мне придется отвечать перед его родственниками. Он останется здесь. Вы позаботитесь, доктор, прислать сестру милосердия. Красную комнату, Уилкинс, нет, зеленую — с маленькой дубовой кроватью. Она выходит на юго-восток, и таким образом там круглый день солнце. — Мисс Уинвуд повернулась в врачу: — Так будет хорошо, неправда ли?
— Идеально, но должен предупредить вас, мисс Уинвуд, что вы взваливаете на себя массу неизбежных хлопот.
— Я люблю хлопоты, — ответила мисс.
— Вы, очевидно, ищете их, — возразил доктор, глядя на Поля и пряча стетоскоп в карман.
Слово Урсулы Уинвуд было законом на много миль в окрестности. Доктор Фуллер, розовый толстый человек лет пятидесяти, повиновался, как и все остальные, но во времена предшествующие он играл роль вежливого и тонкого, саркастического лидера оппозиции.
Мисс Уинвуд обратила к нему взволнованное лицо.
— Что, он очень плох? — спросила она быстро.
— Очень плох, — ответил доктор серьезно. — Не могу понять, как он добрался до этих мест.
Через четверть часа тяжело больной Поль, переодетый в шелковую пижаму полковника Уинвуда, лежал в благоуханной комнате, обтянутой зелеными обоями и обставленной мебелью мореного дуба. Еще никогда в своей жизни Поль Кегуорти не лежал в такой комнате. И из-за него большой дом пришел в движение. Послали за сестрами милосердия, лекарствами и всеми принадлежностями роскошной комнаты больного, а так как хозяйка дома страшно беспокоилась — за известным лондонским специалистом, получавшим фантастические, по мнению доктора Фуллера, гонорары.
— Мне представляется ужасным обыскать карманы бедного мальчика, — говорила мисс Уинвуд, когда после всей этой сцены она и архиепископ опять встретились в библиотеке. — Но должны же мы попытаться узнать, кто он, и сообщить его близким. Савелли… Я никогда не слыхала о таких. Кто бы они могли быть?
— Есть исторический итальянский род с таким именем, — сказал архиепископ.
— Я была уверена в этом, — сказала мисс Уинвуд.
— В чем?
— Что его родные вполне «comme il faut»[19].
— Почему вы уверены?
Урсула очень любила своего дядю. Он представлял для нее цвет английской церкви — джентльмен, ученый, идеальный тип английского вельможи, человек бесспорного христианского благочестия, достоинство которого признали бы равно и готентоты, и эскимосы, и проводники спальных вагонов, и западно-американские миллионеры, и парижские апаши.
В его лице ветвь родового древа дала цветение совершенного духовного лица. И все же иногда игра света под поверхностью его голубых глаз, столь похожих на ее собственные, и деликатно-вызывающие интонации его вежливого голоса раздражали ее свыше всякой меры.
— Это ясно всякому дураку, дорогой мой, — ответила она с досадой. — Посмотрите только на него. Это говорит само за себя.
Архиепископ положил руку на ее полное плечо и улыбнулся. У старика была замечательно светлая улыбка.
— Я очень огорчен, что положил начало столь философской беседе, — сказал он. — Но что именно это?
— Я никогда не видела столь совершенной физической красоты, разве только в статуях Ватикана. Если он не аристократ до кончика ногтей, я готова бросить все мои дела, перейти в католичество и поступить в монастырь, что, конечно, чрезвычайно огорчит вас. И потом, как я уже раньше сказала, он читает «Religia Medici». Обычный, вульгарный юноша наших дней читает сэра Томаса Броуна столь же редко, как Тертуллиана или «Упанишады»[20].
— Он читает также, — сказал архиепископ, запуская руку в котомку Поля, сквозь холстину которой ясно проступали формы книги, — он читает также Беранже, — и он поднял в руке маленькую книжку.
— Это тоже доказывает… — воскликнула мисс Уинвуд.
— Что доказывает?
Его голубые глаза сверкали. Обладая чувством юмора, она рассмеялась и обняла его хрупкие плечи.
— Это доказывает, мой почтенный, всячески отличенный и дорогой, что я права, а вы нет.
— Моя добрая Урсула, — сказал он, освобождаясь из ее объятий, — а ведь я не высказал ни одного аргумента ни за, ни против.
Она посмотрела на него и с сожалением покачала головой.
Вошел дворецкий, неся кучку всякой мелочи, которую он положил на стол в библиотеке: золотые часы с цепочкой и агатовым сердечком, портсигар с инициалами «Р. S.», несколько ключей, грязный носовой платок, соверен, шиллинг и пенс. Эти вещи прислал доктор Фуллер с указанием, что они составляли все содержимое карманов молодого человека.
— Никакой карточки, ни бумажки с именем и адресом? — воскликнула мисс Уинвуд.
— Ни обрывочка, мисс. Мы с доктором искали очень тщательно.
— Быть может, котомка скажет нам больше, — произнес архиепископ.
Но в котомке оказались только туалетные принадлежности, кусок затвердевшего хлеба и огрызок сыра, пара чулок и насквозь промокшая, по свидетельству дворецкого, рубашка. На книге Беранже, как и на книжке Томаса Броуна, была надпись «Поль Савелли», соответствовавшая инициалам на портсигаре. И больше ничего, что могло свидетельствовать о личности юноши.
— Придется подождать, пока он сам сумеет сказать нам, — сказала мисс Уинвуд доктору.
— Нам придется долго ждать, — ответил тот.
Лондонский врач прибыл, просидел с Полем большую часть ночи и наутро уехал, заявив, что он — мертвец. Доктор Фуллер все же придерживался неопровержимого мнения, что человек не мертвец, пока он не умер, а Поль еще не умер. И в самом деле, Поль остался жив. Если бы он умер, то эта повесть не была бы написана.
Много дней лежал он у врат смерти, и мисс Уинвуд, страшно боявшаяся, как бы эти врата не разверзлись и не поглотили этого лежавшего без сознания таинственного красавца, получила полностью все хлопоты, обещанные ей доктором. Но врата оставались закрытыми. Когда Поль стал поправляться, лондонский врач приехал еще раз, объявил, что он жив вопреки всем законам патологии, и с милостивым комплиментом поручил дальнейшее лечение доктору Фуллеру. Когда жизнь Поля была уже вне опасности, доктор Фуллер приписывал это чудо сестрам милосердия, Урсула Уинвуд приписывала его доктору Фуллеру, лондонский врач — великолепному организму Поля, а сам Поль, быть может, правильнее всего — доброй величественной леди, которая боролась с его болезнью со всей силой женской нежности.
Но прошло много времени, прежде чем Поль оказался способным сформулировать такое мнение. Прошло много времени, пока он смог вообще высказать какое-нибудь мнение. Когда он не был в бреду или обмороке, дьявол пневмонии, как дикая кошка, скреб стенки его легких. Лишь постепенно стал он наблюдать и задавать вопросы. Бесшумная женщина в синем и белом — сестра милосердия, он знал это. Значит, он, должно быть, в больнице. Но комната была значительно меньше больничной палаты. И где же другие больные? Этот вопрос занимал его целое утро. Потом появлялся краснолицый господин в золотых очках. Это, очевидно, врач. Потом приходила еще сестра милосердия, которая очень полюбилась ему, но она была не в форменной одежде. Кто бы она могла быть?
Он понял, что болен и слаб, как бабочка; и когда он кашлял, то ощущал адскую боль. Все это было очень странно. Как он попал сюда? Он вспоминал, что шел по пыльной дороге под палящим солнцем, голову ломило, и каждый член его тела был движущейся болью. Он также смутно припоминал, как ночью проснулся от грома, лежа под изгородью. Все Северное море обрушилось на него.
Поль был твердо уверен, что то было именно Северное море, он зафиксировал это в своей памяти, повторяя: «Северное, или Немецкое, море». Мешая бред с действительностью, он ясно припоминал, как поднялись зеленые волны, как вознеслись они прозрачным балдахином и потом низверглись ужасающим потопом. Он смутно сохранил в памяти утренний свет солнца, какой-то коттедж, женщину с резкими чертами лица, помнил, что сидел перед огнем, закутанный в одеяло, помнил какого-то ребенка с лицом, вымазанным до бровей грязью и патокой, которого он хотел умыть.
Неоднократно потом он пытался умыть ребенка, но тот увертывался. Однажды он захотел выскрести его какой-то подковой, но подкова превратилась в кусок сыра стильтона. Все это было очень странно.
Потом он пошел вдоль шоссе. Что это было за приключение с ветчиной и яйцами? Ужасный запах оскорблял его ноздри. Вероятно, это была придорожная корчма; и женщина в двадцать футов ростом с лицом, как цветная капуста (или то был шпинат, или брюссельская капуста? Как глупо, что он не может вспомнить — одно из трех, бесспорно) хотела убить его тысячей яиц, шипевших над целыми скалами ветчины. Он как-то спасся от нее и был очень счастлив. Его звезда спасла его.
Она спасла его также от дьявола на раскаленном докрасна велосипеде. Он стоял совсем спокойно и доверчиво на ужасном пути мчавшегося Аполиона[21], голова которого была окружена желтым огнем, и видел, как тот споткнулся и упал вместе с машиной. И когда дьявол поднялся, то хотел проклясть его великим проклятием подземного мира, но Поль показал ему агатовое сердце, свой талисман, и дьявол вновь сел на свою раскаленную машину и умчался в огненном снопе. Отец лжи пытался выдать себя за почтальона. Память об этой глупой претензии так развеселила Поля, что он рассмеялся; и тут же чуть не потерял сознание от боли в легком.
После происшествия с дьяволом он мог припомнить очень мало. Он отправился в Лондон искать счастья. Принцесса ждала его у золотых ворот Лондона с сокровищем, погруженным в карету, запряженную шестеркой лошадей. Но, больной и усталый, он решил присесть в большом зеленом храме, двери которого были гостеприимно открыты… и теперь оказался в больничной палате.
Иногда ему хотелось расспросить сестру милосердия в синем и белом, но было слишком трудно шевелить губами. Потом во внезапном проблеске он понял разгадку и рассмеялся, обрадовавшись своей находчивости. Ведь все это был сон. Сестра милосердия тоже была только сном, который старался убедить его в своей реальности. Но ей не хватало для этого хитрости. Лучший способ отплатить ей за попытку обмана — не обращать на нее никакого внимания. Убедив себя в этом, Поль решил заснуть.
На следующее утро он проснулся отчаянно слабым, но совершенно здоровым человеком. Он поворачивал голову из стороны в сторону, удивляясь прелестной комнате. Ваза с чудесными розами стояла около него, отрада для лихорадочных глаз. Несколько больших репродукций известных картин висело на стенах. Прямо перед ним была «Святая Варвара» Пальмы Веккио[22], и он улыбнулся. Он читал о ней и знал, что оригинал находится в Венеции. Знание таких вещей было утешительно.
Сестра милосердия, увидев в больном перемену, подошла к нему и спросила нежным голосом:
— Вам лучше?
— Думаю, что да, — ответил Поль. — Очевидно, я был очень болен?
— Очень болен, — подтвердила сестра.
— Ведь это не больница?
— О, нет. Это дом добрых, хороших друзей. Вы не знаете их, — прибавила она поспешно, видя, что он удивленно поднял брови. — Вы зашли в их сад и лишились чувств. И теперь они очень озабочены восстановлением вашего здоровья.
— Кто они? — спросил Поль.
— Полковник Уинвуд и его сестра. Они будут так рады узнать, что вам лучше, то есть мисс Уинвуд, потому что полковника нет дома.
Она осторожно приподняла голову Поля, поправила подушку и попросила его больше не разговаривать. В это время вошел доктор и ласково обратился к нему:
— Вы перенесли изрядную трепку и сейчас еще не совсем оправились, — сказал он. — Вам надо быть осторожным и не спешить.
Потом вошла мисс Уинвуд, в которой он узнал загадочную, но милую сестру милосердия, не одетую в форменное платье.
— Я не знаю, как благодарить вас за то, что вы меня, чужого, приняли так, — проговорил Поль.
Она улыбнулась.
— Вы должны благодарить случай, а не меня. Вы могли упасть по пути, вдали от людей. Случай привел вас сюда.
— Случай или судьба, — прошептал Поль, закрывая глаза. Как глупо было чувствовать себя таким слабым…
— Это философский вопрос, которого мы не станем сейчас исследовать, — засмеялась мисс Уинвуд. — Как бы то ни было, хорошо, что вам лучше.
Несколько времени спустя она опять подошла к нему.
— Я так беспокоилась за ваших родных — мы не могли никак известить их.
— Моих родных? — переспросил удивленно Поль.
— Да. Они, должно быть, волнуются, не зная, что сталось с вами.
— У меня нет родных, — сказал Поль.
— Нет родных? Что вы хотите сказать? — спросила она резко, забывая на минуту о том, что находится в комнате больного. У нее самой были сотни родственных связей. Ветви ее родословного древа переплелись с половиной родов Англии.
— У вас нет близких, братьев или сестер?
— Нет таких, которых бы я знал, — ответил Поль. — Я совсем одинок.
— Разве у вас нет друзей, которым я могла бы написать о вас?
Он покачал головой и его большие блестящие глаза, ставшие еще больше на похудевшем от болезни лице, улыбнулись ей.
— Нет. Есть два друга, но я потерял их из виду несколько лет тому назад. Нет, никого нет, кто интересовался бы мной. Прошу вас, не беспокойтесь. Я сам справлюсь.
Мисс Уинвуд положила свою прохладную руку на его лоб и наклонилась над ним.
— Вы так одиноки? Мой бедный мальчик!
Она отошла. Это было совсем невероятно. Это было трогательно. Слезы выступили на ее глазах. Она думала, что он любимчик матери и сестер, веселый центр дружбы и товарищества. А он был один на всей земле. Кто же он такой? Она опять повернулась к нему.
— Скажите мне ваше имя.
— Поль Савелли.
— Я так и думала. Оно написано на книгах в вашей котомке. Историческое итальянское имя.
— Да, — сказал Поль. — Благородное имя. Все умерли.
Он очень устал. Вдруг одна мысль пронзила его.
— Мое сердце цело? — прошептал он.
— Ваше сердце?
— На часовой цепочке!
— О да, цело!
— Могу я получить его?
— Конечно.
Поль удовлетворенно закрыл глаза. Раз его талисман при нем, все будет хорошо. Теперь ему ни о чем не надо было думать. Его присутствие в этой комнате объяснилось, и это положило конец нелепому состоянию полубреда. О плате за добровольное и самоотверженное попечение не могло быть и речи. Когда он выздоровеет и будет в состоянии продолжать свой путь, у него будет достаточно времени обдумать ближайшее будущее. Он слишком слаб, чтобы поднять голову, и что-то внутри причиняет ему жестокую боль, когда он двигается. Зачем же беспокоиться о далеких и незначительных вещах?
Долгие дни страданий и болезни медленно проходили. Мисс Уинвуд сидела у постели Поля и разговаривала с ним, но только когда он совсем поправился, стала расспрашивать о его прошлом.
Архиепископ уехал, прогостив неделю, и не имел случая побеседовать с Полем; полковник Уинвуд все еще был в Контрексвиле, откуда в скептическом тоне писал о редкой птице, пойманной Урсулой, и Урсула была одна в доме, если не считать одной ее подруги, никогда не заглядывавшей в комнату больного. Поэтому она могла посвящать Полю свой досуг. Скептицизм брата еще больше увеличивал веру Урсулы в Поля. Он был ее находкой. А теперь становится ее изобретением. Еще бы. Ведь это был молодой греческий бог — всякий, кто был знаком с античной скульптурой, сразу признал бы Поля за эллинского бога, а Урсула Уинвуд не настолько отличалась от остального культурного человечества, чтобы принять его за что-либо другое.
Это был юный Феб Аполлон, олимпиец, благодаря отсутствию земных связей свалившийся прямо с облаков. Он упал к ее ногам. Его красота поразила ее. Его исключительное одиночество тронуло ее сердце. Его ясный ум, все более выступавший по мере его выздоровления, приводил ее в восторг. У него была восприимчивая и благожелательная натура, чуткая к красоте — даже тех банальных вещей, которые находились в его комнате. Обороты его речи были изысканны и поэтичны.
Да, он был повторением эллинских богов. Урсула открыла его, а женщины не каждый день делают открытия даже среди смертных. К тому же она была женщина сорока трех лет и не состарившаяся, а сияющая здоровьем и свежестью; она любила только раз в жизни. Романтизм касался ее своим золотым крылом, и самым нежным и непорочным образом она влюбилась в Поля.
— Почему вы повесили «Святую Варвару» Пальмы Веккио прямо против постели? — спросил Поль однажды. Он уже настолько поправился, что мог сидеть, опираясь на подушки.
— Она вам не нравится? — Мисс Уинвуд повернулась в кресле, стоявшем около его постели.
— Я преклоняюсь перед ней. Знаете ли вы, что она до странности похожа на вас? Когда мои мысли еще не совсем прояснились, я путал вас обеих. В ней есть какое-то великодушное и святое величие. Величие всеженщины.
Урсула вспыхнула от этой дани ее личности, но оставила ее без комментариев.
— Это неплохая репродукция. Но как прекрасен оригинал!
— Он в церкви Санта Мария Формоза в Венеции, — сказал Поль.
Он лишь недавно пережил период страстного увлечения итальянской живописью, часто посещал Национальную галерею и знал наизусть издание сэра Чарльза Истлэка единственной в своем роде книги Куглера[23].
— Вы видели ее? — спросила Урсула.
— Я никогда не бывал в Венеции, — ответил Поль со вздохом. — Это мечта моей жизни — побывать там.
Она удивленно выпрямилась в кресле.
— Откуда же вы знаете название церкви?
Поль улыбнулся, оглядел стены и задумался на мгновение.
— Да, — ответил он на мысленно себе самому заданный вопрос, — я, думается, могу сказать вам, где находятся все эти картины, хотя никогда не видел их, кроме одной. Эти два ангела Мелоццо да Форли находятся в соборе святого Петра в Риме; Андреа дель Сарто — в Лувре, это — единственная вещь, которую я видел. Этот маленький небесный младенец, играющий на лютне, написан на приделе алтаря Витторе Карпаччо в… нет, нет, не говорите, пожалуйста, — в Академии в Венеции, Верно ведь?
— Абсолютно верно, — подтвердила мисс Уинвуд.
Поль рассмеялся, страшно довольный. В двадцать три года мы еще, слава Богу, очень молоды. И жаждем признания нашего удивительного «я», скрытого за маской обыденности.
— А это, — продолжал он, — «Венчание Богородицы» кисти Ботичелли, в Уффицци во Флоренции. Уолтер Пэтер[24] говорит о ней, вы знаете, конечно, в своем «Возрождении»: «Высокие, холодные слова лишены для нее значения — непереносимая почесть…» Удивительно, неправда ли?
— Боюсь, что я не читала Пэтера, — сказала мисс Уинвуд.
— Тогда вы должны! — воскликнул Поль с пламенной верой юноши, только что открывшего апостола Истину. — Пэтер вводит нас во внутренний мир вещей, я говорю, разумеется, об искусстве. Он не ходит вокруг да около, как Рескин[25], хотя в сущности, если ваша умственная веялка хорошо работает, вы можете извлечь добрые семена и из Рескина. «Камни Венеции» и «Семь лампад» научили меня многому. Но все время приходится переспрашивать себя: что это, блестящая бессмыслица или нет? В то время как у Пэтера вовсе нет бессмыслицы. Вы прямо уноситесь по течению потока Красоты в море Истины.
И Урсула Уинвуд, к которой архиепископы относились с почтением, а министры обращались за советами, покорно обещала послать немедленно за «Возрождением» Пэтера и пополнить таким образом печальный пробел в своем образовании.
— Мой дядя, архиепископ, — сказала она спустя некоторое время, — напомнил мне, что Савелли был великий венецианский военачальник римского происхождения и, как это ни странно, его имя тоже было Павел. Быть может, и вам дали имя в его честь?
— Это может быть, — произнес Поль мечтательно. Он никогда не слыхал о великом вожде. Он где-то прочел имя Савелли, так же как и имя Торелли, и колебался, какое из двух выбрать. Думая, что в том нет большого греха, он облек в слова свою давно взлелеянную мечту: — Мои родители умерли, когда я был совсем маленьким ребенком, и тогда меня привезли в Англию. Таким образом, вы видите, — он улыбнулся своей подкупающей улыбкой, — я совсем англичанин.
— Но вы сохранили вашу итальянскую любовь к красоте.
— Да, наверное.
— Значит, вас привезли сюда опекуны? — спросила Урсула.
— Опекун, — ответил Поль, — стараясь сократить до минимума количество мифических лиц, связанных с его карьерой. — Но я редко видел его. Он жил главным образом в Париже. Теперь он умер.
— Какой несчастной маленькой потерянной вещью были вы, должно быть!
Поль рассмеялся.
— О, не жалейте меня. Правда, мне много приходилось думать о самом себе. Но это принесло мне пользу. Не кажется ли вам, что самые ценные знания — это те, которые приобрел сам, будь то знание жизни или китайского фарфора?
— Конечно, — согласилась мисс Уинвуд. Но она по-женски вздохнула, представив себе мысленно, как маленького Поля (как прекрасен он должен быть ребенком!) принесли слуги или наемники в одинокий дом, в то время как его опекун нисколько не заботился о его благополучии.
Так случилось, что из крайне скудных сведений, данных Полем, мисс Уинвуд, не сомневающаяся в его благородном происхождении, сплела целую вымышленную картину прошлого. Поль старался изобретать как можно меньше и благодарно принимал ее вымысел. Они бессознательно творили совместно. Полю пришлось кое-что внести от себя. Он вычеркнул из своего существования Блэдстон и свою службу натурщика. Страстная вера в свое высокое и романтическое происхождение была частью его существования, а признание мисс Уинвуд было блестящим подтверждением его веры. Он скорее был повинен в supressio veri, чем в proposio falsi[26]. Таким образом они облекли его детство смутным покровом реальности, в которой особенно выделялся факт его совершенного одиночества.
Они много беседовали, не только о книгах и об искусстве, но и о социальных отношениях, которые так интересовали мисс Урсулу. Она нашла, что он хорошо в деталях знает повседневный быт неимущих классов и приписывала это многосторонним талантам исключительно способного юноши.
— Когда вы выздоровеете, вы должны будете помочь нам. Ведь так много надо сделать.
— Я буду в восторге, — вежливо ответил Поль.
— Вы найдете, что я ужасная особа, с которой очень трудно иметь дело, когда она на кого-нибудь наложит свою руку, — сказала мисс Уинвуд, улыбаясь. — Я ловлю путных людей, и они не могут отвертеться. Я послала молодого Гарри Гостлина — вы знаете, сына лорда Рутмера, — заглянуть в клуб работниц на Собачьем острове, где завелись непорядки. Сначала он боялся, но теперь очень осмелел. И вы тоже будете смелы.
Было лестно считаться на одной ноге с досужими и богатыми молодыми гвардейцами, но что бы сказала эта добрая леди, если бы узнала его настоящее материальное положение? Поль подумал о последней гинее, отделявшей его от голодной смерти, и ирония ее предложения немало позабавила его. Мисс Уинвуд, очевидно, считала вполне установленным, что он обладает независимым состоянием, живя на наследство, которым в дни его несовершеннолетия ведал беспечный опекун. Он избегал разочаровывать ее. Его мечта начала воплощаться. Он был принят в высшем обществе, как принадлежащий к миру, в котором запросто вращались принцы и принцессы. Если бы он только мог отбросить театр, как отбросил все остальное и сделать новую ступень из своего умершего актерского «я»! Но это было невозможно, или, во всяком случае, ему предстояло сражение с судьбой, после того как он покинет Дрэнс-корт. В то же время Поль горел желанием покинуть замок в своем новом блеске, с барабанным боем, с развевающимися знаменами — молодой принц, возвращающийся к своему романтичному и таинственному одиночеству.
Приближалось время, когда он должен был отбыть. Поль послал за своим багажом. Потертый сундук и чемодан, разукрашенный наклейками маленьких провинциальных городков, не говорили о большом богатстве. Не больше свидетельствовало о благосостоянии и их содержимое, вынутое слугами и размещенное в шкафах. Его туалетные принадлежности были самые простые и скромные. Его запас белья исчерпывался несколькими вещами. Он внимательно следил, лежа в постели, за разборкой своих вещей, и, как многие бедные люди, переживал обиду за свою бедность, обнаженную перед глазами слуг богачей.
Единственное, с чем слуга обращался с явным почтением, как с признанным символом принадлежности к высшей касте, был коричневый брезентовый футляр с клюшками для игры в гольф, который и был поставлен на видное место в комнате. Поль пристрастился к старинной королевской игре еще в пору своего первого турне, и она была для него источником здоровья в те праздные дни. Сотни провинциальных актеров, не говоря уже о полковниках в отставке и тому подобных досужих людях, обязаны спасением тела и души этому бессмысленному, но гигиеническому препровождению времени и, благодаря природной верности глаза и телу, тренированному всяческими упражнениями в гимнастическом зале, он без труда достиг совершенства. Он был природный игрок в гольф, потому что физически совершенный человек будет природным кем хотите, если дело касается физических упражнений. Но он давно не играл. В последнее неудачное турне свободные полкроны бывали редки, и еще реже встречались товарищи, умевшие играть в гольф. Когда-то еще придется играть? Неизвестно! Поль с жадностью смотрел на коллекцию клэбов[27], вспоминая, как покупал их — один за другим.
— А это поставить вам на туалетный стол? — спросила сестра милосердия, держа в руках продолговатый ящик.
Это был его гримировальный ящик, к счастью обвязанный бечевкой.
— Нет, пожалуйста! — воскликнул Поль. Он хотел бы попросить ее сжечь этот ящик. Он почувствовал облегчение, когда все его имущество скрылось из виду, и старый сундук и чемодан исчезли из комнаты.
Полковник Уинвуд вернулся и задал сестре ряд подробных вопросов. Он был лысый человек печального вида, с длинными седеющими, бессильно повисшими усами. Но у него был прямоугольный упрямый подбородок и глаза его, хотя они редко улыбались, проницательные и смелые, как глаза мисс Уинвуд.
Романтизм давно исчез из его жизни. Он не верил в античные божества.
— Я замечаю, моя дорогая Урсула, — сказал он решительным тоном, — что наш гость сирота, из хорошей итальянской семьи, привезенный в Англию опекуном, ныне покойным, жившим во Франции. Также и то, что у него выдающаяся внешность, приятные манеры, основательное образование и, очевидно, нет никаких знакомств. Но вот чего я не могу понять: какого рода жизнь он ведет? Как случилось, что он чуть не умер от истощения во время своей экскурсии — ты помнишь, доктор указывал на это, откуда он пришел и куда пойдет, когда покинет наш дом? Поистине, он представляется мне очень неопределенной и таинственной личностью, о которой вы, для женщины вашего характера, знаете поразительно мало.
Мисс Уинвуд ответила, что она не могла вмешиваться в частные дела молодого человека. Ее брат возразил, что юноша в таком беспомощном физическом состоянии, если бы действительно был прямодушен, сам выложил бы всю историю своей жизни такой симпатичной женщине и заставил бы ее плакать над тайнами его души.
— У него высокие стремления. Он говорил мне о них, — сказала Урсула.
— К чему же он стремится?
— К чему может стремиться блестящий юноша двадцати двух или двадцати трех лет? К чему-нибудь, ко всему. Ему надо только найти свой настоящий путь.
— Да, но каков его настоящий путь?
— Я хотела бы, чтобы ты не был так похож на дядю Эдуарда, Джемс! — сказала Урсула.
— Он дьявольски проницательный старик, — возразил полковник Уинвуд, — и я хотел бы, чтобы он остался здесь для того, чтобы подвергнуть нашего молодого друга основательному перекрестному допросу.
Урсула приподняла свою чашку на дюйм от салфеточки и осторожно поставила ее на место. Это было в вечер приезда полковника Уинвуда, и они сидели за кофе в большой, увешанной картинами и мягко освещенной столовой. Установив чашечку точно в центре салфеточки, мисс Уинвуд подняла глаза на брата.
— Мой дорогой Джемс, ты думаешь, что я идиотка!
Он вынул сигару изо рта и взглянул на нее с не лишенной юмора суровостью.
— Когда свет был очень молод, моя дорогая, — сказал он, — то, помнится, я называл тебя так. Но ни разу с тех пор.
Она протянула руку и ударила его по руке. Она очень любила его.
— Ты не можешь перестать быть мужчиной, мой дорогой, и думать обо мне по-мужски. Но я не идиотка. Наш молодой друг, как ты называешь его, беден, как церковная мышь. Я знаю это. Нет, не спрашивай «откуда?», как дядя Эдуард. Он ничего не говорил мне. Но сестра милосердия рассказала мне разрывающую сердце повесть о его белье и других вещах. К тому же и диагноз врача. Я не забыла. Но мальчик слишком горд, чтобы жаловаться посторонним на свою бедность. Он мужественно несет свою долю. Послушать его, так подумаешь, что не только у него никаких забот нет, но что он правит землей. Как можно не восторгаться мужеством этого мальчика и — тут объяснение моего молчания — как не уважать его замкнутость?
— Гм… — промычал полковник Уинвуд.
— Но, скажи мне, дорогой, милый Джим, если бы кто-нибудь из нас, то есть мужчина, конечно, попал в положение этого мальчика, мог бы он поступить иначе? Да ты скорее умер бы, чем показал свою нищету совершенно чужим людям, которым был бы обязан в такой мере, в какой этот мальчик обязан нам. Милый Джим, — Урсула в волнении бросила на стол десертный нож, — разве ты не видишь? Всякое упоминание о бедности было бы намеком на дальнейшую помощь. Для джентльмена, как Поль Савелли, это немыслимо.
Полковник Уинвуд достал новую сигару, обрезал конец и закурил ее от серебряной спиртовой лампочки, стоявшей рядом с ним. Он сделал первую затяжку — раем курильщика была первая, полная и благоуханная затяжка бесконечного ряда превосходных сигар — заботливо посмотрел на тлеющий конец — хорошо ли он раскурил, и откинулся в своем кресле.
— То, что ты говоришь, дорогая, — сказал он, — весьма допустимо. В особенности допустимо для человека убежденного. Однако есть где-то в твоей аргументации какой-то пробел, я уверен в этом, но я слишком устал сейчас, после моего путешествия, чтобы найти его.
Полковник Уинвуд, несмотря на мужественный вид превосходства, присоединился к мнению упомянутых выше архиепископов и министров о верности суждений своей сестры. В конце концов, действительно, касались ли их частные дела невольного гостя? Он посетил Поля на следующий день и нашел его лежащим на кушетке у солнечного окна, одетого в халат и туфли. Поль вежливо приподнялся, хотя это стоило ему немало труда.
— Пожалуйста, не беспокойтесь. Я полковник Уинвуд.
Они пожали друг другу руки. Поль пытался передвинуть кресло от постели, но полковник Уинвуд настоял на том, чтобы он лег, и сам пододвинул кресло.
— Боюсь, — сказал Поль, — что я злоупотребил вашим гостеприимством. Мисс Уинвуд, должно быть, объяснила вам, что это едва ли произошло по моей вине; но я не знаю, как выразить мою благодарность.
Эта маленькая речь не могла быть произнесена лучше, чем это сделал Поль. Полковник Уинвуд, который (как и все пожилые люди) жаловался на недостаток вежливости подрастающего поколения, был приятно удивлен такой почтительностью.
— Я очень рад, что нам удалось помочь вам. Я слышал, что вы были в тяжелом состоянии.
Поль улыбнулся.
— Да, довольно тяжком. Если бы не мисс Уинвуд и все, что она сделала для меня, я бы погиб.
— Моя сестра замечательная женщина, — согласился полковник. — Если она берется за что-нибудь, то уж доводит до конца.
— Я обязан ей жизнью, — сказал Поль просто.
Тут произошла пауза. Двое мужчин, оба с ясными глазами, осматривали друг друга в течение секунды. Один аристократ, независимый благодаря своему состоянию и положению, уверенный в себе, не склонный ни к каким иллюзиям, кроме гордости своим происхождением, свободный от всяких мечтаний, кроме мечты об Англии, мощной и процветающей под непрерывным в веках управлением тори, не имеющий никаких воспоминаний, кроме памяти о неомраченных почестях. Он храбро сражался за королеву, он жил, как благородный джентльмен, он оказывал своей родине бескорыстные услуги и не стремился ни к чему иному, как оставаться на высоте давно достигнутого им идеала. Другой был создание мечты, дитя улицы, искатель приключений, бродяга, не имеющий крова, собственник нескольких поношенных костюмов и одного фунта стерлингов, одного шиллинга и одного пенни, не имеющий впереди ничего, кроме неизведанной пустыни жизни, ничего позади, кроме памяти об унизительной борьбе за существование, и никакого руководства, никакой поддержки, кроме Сверкающего Видения, сияющей Надежды и непобедимой Веры.
В глазах пожилого человека Поль прочел спокойствие, ясную уверенность в достигнутом, а полковник Уинвуд увидел в глазах юноши, как в зеркале, неясное отражение Видения.
— И очень молодой жизнью, — продолжил полковник. — Черт побери! Как чудесно, должно быть, иметь двадцать лет от роду. «Богатый блеском моего восходящего солнца…» — вы помните у Теккерея?
— Да, «Riche de ma jeunesse», — рассмеялся Поль. — Теккерей лучше использовал это время, чем Беранже.
— Я забыл, — сказал полковник Уинвуд. — Сестра сказала мне: вы носите с собой Беранже, как карманную библию.
Поль опять рассмеялся.
— Когда странствуешь, выбор книг ограничен их кубическим измерением. Поэтому нельзя захватить с собой Гиббона или полное собрание сочинений Бальзака.
Полковник Уинвуд покрутил свои висячие усы и еще раз оглядел удивительно привлекательного юношу. Его совершенное сложение бросалось в глаза. И незначительный человек — крестьянин из Кампаньи, венецианский гондольер или македонский бандит — может быть удивительно красив, Но тут и будет его начало и конец. За исключительной же внешней красотой гостя сверкал ясный ум, быстрый, как молния. Был какой-то добродушный вызов в его смеющихся и сверкающих черных глазах.
— Вы знаете Бальзака? — спросил полковник.
— О, да, — ответил Поль.
— Я очень рад. Я сам поклонник Бальзака.
— Я не могу сказать, что читал всего Бальзака. Это ведь огромное творчество, — сказал Поль возбужденно, потому что среди ограниченного круга знакомых ему образованных людей полковник Уинвуд был первым, претендовавшим на основательное знакомство с одним из его литературных идолов, — но я знаю его довольно хорошо. Я не говорю о его театре, но большие вещи — «Отец Горио», «Кузина Бэт», «Сезар Биротто»!
— Вы правы, — полковник Уинвуд забыл всякие границы между собой и молодым энтузиастом. — Это одна из четырех или пяти величайших книг, но очень немногие признают это!
— «Лилия в долине», — сказал Поль.
— Есть еще другая…
И полчаса они беседовали о бароне Нюсинжане и Растиньяке, о Гюло и Биксиу, Лусто и Гобсеке, Годисаре и Вотрене, и о других живых персонажах «Человеческой комедии».
— Этот человек смог писать для веков, — воскликнул Поль, — и исчерпать все возможности человеческой жизни!
Полковник Уинвуд улыбнулся:
— Мы с вами погрузились в Бальзака. Но я должен идти. Сестра запретила мне утомлять вас. — Он поднялся. — У нас будет здесь масса народа на нынешней неделе, приедут на охоту. Кажется, будет приятный спорт. Жалко, что вы недостаточно поправились, чтобы присоединиться к нам.
Поль улыбнулся:
— К сожалению, я за всю жизнь ни разу не выстрелил из ружья.
— Как? — поразился полковник.
— Это правда!
Полковник Уинвуд внимательно посмотрел на Поля:
— Найдется немного молодых людей, — проговорил он, — которые согласились бы сделать такое признание.
— Что же хорошего во лжи, — сказал Поль с глазами херувима.
— Думаю, что ничего, — согласился Уинвуд.
Он остановился у кресла, опираясь на его спинку.
— Однако вы играете в гольф, — заметил он, указывая на коричневый брезентовый футляр в углу.
— О, да!
— И хорошо?
— Средне.
— Каков ваш гандикап[28]? — спросил полковник, восторженный, хотя и не очень удачливый поклонник этой игры.
— Одно очко, — ответил Поль.
— Ого, черт побери! А мой — пятнадцать очков. Вы должны дать мне несколько уроков, когда будете вполне здоровы. У нас здесь замечательные места для игры.
— Это очень любезно с вашей стороны, — сказал Поль, — но боюсь, что нескоро еще смогу владеть клэбом.
— Почему же?
— Да все из-за этого воспаления легких. Его последствия долго будут давать себя знать! Мне же придется продолжить мой путь раньше, чем я буду в состоянии играть.
— А у вас большая спешка?
— Я не могу согласиться бесконечно злоупотреблять вашим чудесным гостеприимством.
— Что за чепуха! Оставайтесь здесь, сколько вам будет по душе!
— Если бы я так поступил, то остался бы здесь навсегда.
Полковник улыбнулся и пожал его руку. Быть может, в обычном порядке социальных отношений можно было бы обойтись и без этого. Но полковник поступал в соответствии с импульсами, свойственными тысяче представителей его типа в Англии. Оставляя в стороне исключительную внешность, перед ним был молодой человек с удивительно хорошими манерами, с чистосердечным и подкупающим очарованием, с основательным и свободным знанием творчества Бальзака, с бесстрашной правдивостью в признании своих недостатков и с гандикапом игры в гольф в одно очко!
Сердце и рука полковника Уинвуда жили в прочном согласии.
Полковники Уинвуды — не боги; они наделены человеческими слабостями, но «таковых королевство английское».
— Во всяком случае, — сказал он, — вы не должны еще думать о том, чтобы уехать от нас.
Он спустился вниз и встретил сестру в приемной.
— Ну как? — спросила она с едва уловимым отблеском насмешки в глазах, потому что знала, откуда он идет.
— Как-нибудь на днях я захвачу его с собой и научу стрелять, — ответил полковник.
Настала охота, и Поль, который уже мог выходить из своей комнаты, сидеть на солнышке и бродить по газонам, хотя ему еще было предписано рано ложиться спать, блуждал среди странных представителей и представительниц аристократической касты как в блаженном сне. Многое из их разговоров о спорте и личных делах было ему непонятно. Оказывается, каждый мужчина убил что-то где-то и каждая дама знала всех и все интимные секреты. Поэтому когда разговор становился общим, Поль, который ничего не убил и никого не знал, слушал в молчаливом удивлении. Но и состояние постоянного удивления было блаженством.
Все было так ново, так пленительно. Ибо разве не был этот мир аристократов — здесь были лорды, леди и выдающиеся личности, имена которых он читал в газетах — его мир, для которого он был рожден? И они не всегда говорили о вещах, которых он не понимал. Они принимали его в своем кругу любезно и вежливо. Никто не спрашивал, откуда он пришел и куда собирается идти. Как гость Уинвудов, он был для них человеком их круга.
Конечно, если бы Поль чувствовал себя достойным соперником того знаменитого актера, фотография которого, выставленная в лондонской витрине, побудила его к сценической деятельности, он не стал бы скрывать своей профессии. Но между кумиром лондонской сцены и безвестным членом провинциальной труппы лежала пропасть. Одну бесценную вещь он во всяком случае вынес из театрального мира: фрачную пару, составлявшую часть его сценического гардероба. Были и другие вещи, которым он не придавал достаточного значения: свободные манеры, победа над скрипучим ланкастерским диалектом и умение владеть своими ногами и руками.
Однажды он испытал большое потрясение. Гости собрались в гостиной, когда вошла леди, навсегда памятная ему великая леди, маркиза Чедлей, которая говорила с ним и улыбалась ему на фабрике в Блэдстоне. Страх холодными тисками сжал его сердце. Он готов был, сославшись на слабость, скрыться в безопасный мрак своей комнаты. Но было слишком поздно. Уже составилась компания для обеда, и ему пришлось предложить руку своей соседке. Обед был для него пыткой.
Он не знал, о чем говорить со своими соседями. Не осмеливался взглянуть через стол, где, на виду у всех, сидела леди Чедлей. Каждую минуту он ждал — смешной страх нечистой совести, — что к нему подойдет полковник Уинвуд, хлопнет его по плечу и попросит убраться вон. Но ничего подобного не случилось. Потом, в гостиной, судьба толкнула его в угол, где сидела маркиза, и он почувствовал ее устремленный на него взор. Он поспешно отвернулся и вступил в беседу со стоявшим рядом молодым военным. И тут же услышал голос мисс Уинвуд:
— Мистер Савелли, я хотела бы представить вас леди Чедлей!
Страх еще сильнее охватил Поля. Как мог бы он объяснить, что по праву занимает место в этой гостиной? Однако он овладел собой, решив мужественно встретить опасность. Леди Чедлей милостиво улыбнулась ему — он хорошо помнил ее улыбку! — и предложила сесть рядом с ней. Она была стройная брюнетка лет сорока, которая, и это чувствовалось, могла иметь вид величественный и неприступно-холодный. В волосах ее сверкали бриллианты и большая бриллиантовая брошь блестела на черном бархате платья.
— Мисс Уинвуд рассказала мне, какую тяжелую болезнь вы перенесли, мистер Савелли, — приветливо заговорила она. — Когда я слышу, что кто-нибудь болел воспалением легких, я всегда испытываю желание выразить свое сочувствие.
— Это очень любезно с вашей стороны, леди Чедлей! — сказал Поль.
— Товарищеское чувство! Я сама чуть было не умерла от пневмонии. Надеюсь, что вы скоро вполне оправитесь.
— Я чувствую, что мои силы прибывают с каждым днем. Это особенная, новая радость.
— Не правда ли?
Они беседовали о радости выздоровления. Потом вернулись к болезни.
— Вы счастливее меня, — заметила леди. — Вы заболели в комфортабельном английском доме. А я… я — в холодном каменном палаццо во Флоренции зимой. У! Забуду ли я это когда-нибудь? Мне не хотелось бы плохо говорить об Италии с итальянцем.
— Я итальянец только по происхождению, — воскликнул Поль, впервые за весь вечер смеясь непринужденным смехом. Он смеялся, может быть, несколько громче, чем нужно, потому что впервые ему стало ясно, что он нисколько не напоминал ей маленького грязного мальчика в Блэдстоне, и холодный страх уступил место теплой волне возбуждения. — Вы можете дурно отзываться об Италии или всякой другой стране, кроме Англии, сколько вам будет угодно.
— Почему же нельзя мне дурно отзываться об Англии?
— Потому что это благороднейшая страна в мире, — ответил Поль и, видя одобрение в ее глазах, уступил внезапному порыву. — О, если бы только можно было сделать для нее что-нибудь великое!
— Что же вы хотели бы сделать?
— Что-нибудь! Петь для нее. Работать для нее. Умереть за нее. Невыносимо больше сидеть вот так и ничего не делать. Если бы можно было опять работать и работать, — прибавил он менее лирично, но все с тем же энтузиазмом. — Сейчас мне ясно, что в Великобритании так возросло сепаративное национальное чувство составляющих ее отдельных народностей, что скоро она, кажется, станет только чисто географическим понятием. Я не уверен, будет ли страна всегда хорошо ощущать биение великого сердца метрополии. И не знаю, пробудится ли Англия снова.
— Да, вы правы, — согласилась леди Чедлей. — А вы хотели бы стать тем, кто ее пробудит?
— Трудно сказать! Это — мечта! Но если бы Англия снова могла пробудиться — как было бы удивительно и прекрасно!
— На мой взгляд, нет мечты, более достойной осуществления.
— Вы верите в нее? — спросил Поль. — Я думаю…
Полковник Уинвуд, радушно переходивший от одной группы гостей к другой в большой гостиной, где уже было расставлено несколько столов для бриджа, незаметно приблизился. Леди Чедлей, смеясь, прогнала его взглядом. Любопытные мнения Поля, как и вообще резко выражаемые настроения современной молодежи, интересовали и забавляли ее.
— Так вы не хотели бы пробудить Англию?
— Я мечтал о стольких вещах, — отвечал Поль, боясь выдать себя. Ибо, говоря правду, это новое стремление зародилось в нем всего несколько минут тому назад. Но оно вошло в жизнь, как Афина-Паллада, уже вооруженное с ног до головы.
— И все эти мечты сбылись?
Его большие глаза смеялись, и кудрявая голова греческого бога слегка наклонилась.
— Те, которые достойны называться мечтами.
Позднее, когда надо было уходить спать и он желал доброй ночи мисс Уинвуд, она сказала:
— Вы — счастливый молодой человек, Поль.
— Не знаю, но… — Он смотрел на нее, улыбаясь вопросительно.
— Леди Чедлей — самая влиятельная женщина в Англии, благосклонность которой может быть особенно полезна молодому человеку.
Поль лег спать взволнованный. Великая леди, признавшая божественный огонь в мальчике на фабрике, вновь признала его во взрослом мужчине. Она почти прямо сказала, что было бы прекрасно, если бы он стал тем, кто пробудит Англию. Пробудить Англию! Этот лозунг звучал в его мыслях, пока он не заснул.
Вскоре наступило время, когда тот, кто должен был пробудить Англию, пробудился с сознанием, что придется отправиться в спящую страну с одной гинеей в кармане. Будущее не пугало Поля, вполне уверенного, что его мечты сбудутся. Но он был очень озабочен, более озабочен, чем раньше, ибо следовало покинуть Дрэнскорт с сохранением престижа, подобающего человеку, которому предстоит пробудить страну. Однако эту последнюю сцену нельзя было разыграть на гинею. Тут необходимы были и крупные чаевые слугам, и первый класс железной дороги. Будучи в Лондоне, он мог бы заложить кое-что, и одна знакомая квартирная хозяйка в Блумбсбери предоставила бы ему кредит на две или три недели. Но он должен был с блеском отбыть в Лондон, так, чтобы он мог, когда колесо Фортуны снова позволит ему посетить удивительных аристократических друзей, вернуться к ним незапятнанным. Но эта жалкая гинея!
Поль искал выхода. Оставались часы с цепочкой, которые представлялись ему символом его высокого звания. Он мог бы заложить их за десять фунтов, хотя это было все равно, что заложить кровь сердца, — но где? Не в Морбэри, во всяком случае, если даже допустить предположение, что там есть закладчик. Ближайший большой город, где он мог бы с уверенностью найти ссудную кассу, отстоял на расстоянии часа езды по железной дороге.
И вот в день, предшествующий тому, на который он назначил, несмотря на гостеприимные протесты полковника и мисс Уинвуд, свой отъезд, Поль под предлогом частных дел отлучился и вернулся с более тяжелым карманом и с более тяжелым сердцем. Бедный мальчик так гордился золотым украшением своего жилета. Он имел привычку любовно перебирать цепочку пальцами. Теперь ее не было. Он казался себе голым, опозоренным. Оставался только его агатовый талисман. Поль вернулся как раз к чаю в жакете, застегнутом на все пуговицы. Но вечером ему пришлось появиться во фраке.
В те дни мода еще не постановила, как ныне, отсутствие часовой цепочки на фрачном жилете, и Поль чувствовал себя крайне неловко. Оставалось мало гостей в доме, охотничья компания разъехалась, и леди Чедлей давно уже отбыла, но все же было достаточно народа, чтобы составить невыносимый сейчас Полю социальный микрокосм. Все глаза были устремлены на него. Нечаянно, по старой привычке, его пальцы возвращались к опустевшему жилету. И, как загипнотизированный, он постоянно нащупывал скверную бумажонку, заменявшую в его кармане часы.
Надо иметь двадцать лет от роду, чтобы понимать эту трагедию. «Хорошо быть на чердаке двадцати лет с радостью и свободой!» Да, бесценный поэт прав. В эти чудесные дни неприятности жизни ощущаются не на чердаке, а во дворце.
Наутро, застегнув жакет, Поль сможет покинуть Дрэнс-корт с желанной помпой — щедро оделяя прислугу и демонстрируя хозяевам блестящие перспективы, но сейчас блеск покинул его. К тому же это был его последний вечер здесь, а завтра Лондон окажет ему далеко на радушный прием.
Маленькое общество поднялось, дамы отправились к себе, мужчины с полковником — в библиотеку, выпить прощальный стакан и выкурить папиросу. Поль пожал руку мисс Уинвуд.
— Покойной ночи и до свидания, — сказала она, — если вы уезжаете с утренним поездом. Но действительно ли вам необходимо уехать завтра?
— Я должен, — сказал Поль.
— Надеюсь, мы скоро опять увидим вас. Дайте мне ваш адрес. — Она пошла к ломберному столику и взяла блокнот, который и подала Полю. — Теперь я забыла карандаш.
— У меня есть, — сказал Поль и, быстро засунув пальцы в карман жилета, достал карандаш. Но вместе с карандашом он вытащил и злополучную квитанцию, которую с ненавистью ощущал в течение всего вечера. Злой случай устроил так, что незаметно для него эта бумажка упала на складки серого бархатного трена мисс Уинвуд. Он написал адрес в Блумбсбери и возвратил ей листок, оторванный от корешка. Она сложила его и, уходя, повернулась улыбнуться Полю.
В этот момент она заметила бумажку, остановилась и подняла ее со своего трена. Ужас сковал Поля. Он сделал шаг вперед и протянул руку, но мисс Уинвуд уже успела инстинктивно взглянуть сперва на бумажку, а потом на жилет Поля. Она подавила слабый вздох и посмотрела на него прямым, испытующим взглядом.
Смуглое лицо Поля побагровело, когда он взял злополучную бумажонку, и он не желал большей милости, чем внезапная смерть.
Он почувствовал себя дурно от унижения. Ярко освещенная комната потемнела в его глазах. В каком-то тяжелом столбняке он услышал слова мисс Уинвуд:
— Подождите здесь, пока я прощусь с дамами.
Он отошел, шатаясь, и стал на восточном ковре перед камином, в то время как она присоединилась к группе, замешкавшейся у дверей.
Эти две или три минуты были бесконечной пыткой для Поля. Он проиграл свою решительную игру.
Урсула Уинвуд закрыла дверь, быстро подошла к нему и положила свою руку на его плечо. Поль опустил голову и смотрел в огонь.
— Мой бедный мальчик, — сказала она нежно. — Что вы станете теперь делать?
Если бы не дьявольская ирония его неудачи, он ответил бы ей веселой тирадой. Но теперь он не мог так ответить. Ребяческие, ненавистные слезы стояли в его глазах и, несмотря на величайшее усилие воли, грозили покатиться по щекам. Он продолжал смотреть в огонь, чтобы она не увидела их.
— Буду продолжать делать, что делал, — произнес он настолько твердо, насколько мог.
— Боюсь, что ваши планы не слишком ясны.
— Я сумею удержаться на поверхности. Вы были так добры ко мне… Я не могу перенести, что вы видели эту бумажонку!
— Мой дорогой мальчик! — сказала она, подойдя близко к нему. — Я из-за нее не стала думать о вас хуже. Наоборот, я восхищаюсь вашей гордостью и смелым отношением к жизни. Я уважаю вас за это. Помните ли вы старинную итальянскую повесть о сэре Федериго и его соколе? Как он рыцарски скрывал свою бедность? Понимаете вы меня? Вы не должны сердиться на меня!
Ее слова были целительным бальзамом для Поля.
— Сердиться?
Голос его дрожал. Во внезапном порыве он повернулся, схватил ее руку и поцеловал. Это было все, что он мог сделать.
— Если я узнала об этом и не сейчас, — прибавила она поспешно, видя, как он волнуется, — а уже давно, то не по вашей вине. Вы вели себя как рыцарь, пока я неосторожно и грубо не перевернула все. Скажите мне — я гожусь вам в матери и вы должны верить в то, что я ваш друг, — есть ли у вас какие-нибудь средства кроме?.. — Она слабым движением указала на квитанцию.
— Нет, — сказал Поль с уверенным тактом. — Я исчерпал все свои средства. Это глупая история потерь и всяких убытков — я не должен говорить вам о ней. Я думал, что явлюсь в Лондон с традиционным полусовереном в кармане, — он улыбнулся мимолетно, — и буду искать счастья. Но я заболел и остался у ваших ворот.
— А теперь, когда вы выздоровели, вы собираетесь продолжать в том же духе?
— Конечно! — отрезал Поль, и все воинственные и аристократические инстинкты вернулись к нему. — Почему бы нет?
В его глазах уже не было слез, и они со сверкающим бесстрашием смотрели на мисс Уинвуд. Он подвинул кресло.
— Не сядете ли вы, мисс Уинвуд?
Она села. Он сел рядом с ней. Перед тем, как заговорить, она резко, мужским движением, захлопнула свой веер.
— Что вы собираетесь делать?
— Заняться журналистикой. — Он действительно думал об этом.
— Есть у вас какие-нибудь ходы?
— Никаких, — рассмеялся он. — Но я вскрою эту устрицу.
Мисс Уинвуд взяла папироску из стоявшего рядом серебряного ящичка. Поль поспешил дать ей огня. Она молча затянулась несколько раз.
— Я задам вам оскорбительный вопрос, — проговорила она наконец. — Во-первых, я деловая женщина, затем у меня брат и дядя со склонностью к перекрестным допросам, и хотя меня эта склонность возмущает, все же избавиться от нее я не могу. Ответите ли вы мне, почему вы отправились сегодня, — она остановилась, — заложить ваши часы и цепочку, вместо того чтобы дождаться, пока приедете в Лондон?
Поль развел руками:
— Почему?.. Ваши слуги…
Она бросила только что закуренную папироску в камин, встала с пылающим лицом и положила руки ему на плечи.
— Простите меня, я знала это. Но теперь у меня есть подтверждение. Часы и цепочка сэра Федериго, не так ли?
Запомните, те, кому приходится судить эту чувствительную женщину сорока трех лет, что она влюбилась в Поля самым безупречным образом, и если женщина этого возраста не может влюбиться в юношу чисто материнской любовью, то что в ней хорошего? Она стремилась доказать, что ее многогранный кристалл излучает чистый свет каждой своей гранью. Для нее было большой радостью поворачивать его и наслаждаться чистотой его сияния. Было также много сострадания в ее сердце, той жалости, которую женщина может испытывать к подобранной ею раненой птице, отогретой на груди. Урсула боялась выпустить свою птичку на зимний холод.
— Брат и я, мы говорили о вас, он тоже друг вам, — сказала она, вставая. — Как вы посмотрели бы на то, чтобы остаться с нами?
Поль поднялся.
— Что вы хотите сказать? — спросил он. У него дух захватило от блеснувших ослепительных и неожиданных возможностей.
— На положении личного секретаря; разумеется, с приличным окладом. Мы не могли найти никого подходящего с тех пор, как мистер Кингхорн покинул нас весной. Он избран в парламент от Ремингтона на дополнительных выборах, и мы немало намучились с секретарями и переписчицами. Я не навязываю вам этого, — сказала она, чтобы дать ему время на размышление, так как он уставился на нее с приоткрытым ртом, тяжело и быстро дыша. — Я не стала бы делать это предложение, если бы оно не открывало вам широкий путь. Вы проникнете в самую гущу общественных дел, а честолюбивый человек может найти при этом стезю, которая приведет его куда надо. Мне уже довольно давно пришла в голову эта мысль, — она улыбнулась. — Но я только сегодня поговорила о ней с братом, он был занят, и я собиралась еще поговорить с ним, чтобы точнее выяснить все: обязанности, вознаграждение и тому подобное, прежде чем сделать вам предложение. Я собиралась написать вам, когда все было бы выяснено и решено. Но, — она замялась, — я рада, что не сделала этого. Насколько же проще по-дружески решить все в личной беседе. Теперь что вы скажете?
Поль встал, скрестил руки и снова стал смотреть в огонь.
— Что я могу сказать? Я могу только стать на колени перед вами, а это…
— А это было бы очень романтично и совершенно нелепо, — перебила его Урсула, смеясь. — Словом, решено. Завтра мы можем обсудить детали. — Она встала и протянула руку. — Покойной ночи, Поль.
Он низко склонился: — Моя дорогая леди, — сказал он тихо и отворил дверь, чтобы дать ей пройти.
Потом дико всплеснул руками, громко засмеялся и в возбуждении зашагал по комнате. Все, на что он надеялся и к чему стремился, стояло теперь перед ним. Он никогда не мечтал о такой внезапной перемене судьбы. Теперь действительно великие дела, для которых он был создан, лежали перед ним. Странными, но верными путями судьба вела его вверх. Случай способствовал ему. Его бедность стала почестью, трижды благословенная залоговая квитанция — дворянской грамотой. Его королевство лежало перед ним, сверкая сквозь туманы пурпуровыми вершинами. И он войдет в него как человек, который пробудит Англию.
Поль был охвачен трепетом. Его честолюбивые мысли не были больше безрассудным сном. Мир внезапно становился реальным. И в центре его стояла эта удивительная, прекрасная, драгоценнейшая леди с ее проницательным умом, нежной дружбой и горячей добротой. С восторгом посвящал он себя служению ей.
Несколько времени спустя Поль сел и достал из кармана агатовое сердечко, подаренное ему двенадцать лет тому назад его первой богиней. Что-то стало с ней? Он не знал даже ее имени. Но какое счастье было бы встретить ее во всей полноте своего величия, показать ей агатовое сердечко и сказать: — Я всем обязан вам!
Ей одной из всех смертных он открылся бы.
Потом он стал думать о Барнее Биле, который помог ему выйти на дорогу; о Раулате, славном малом, уже умершем, и о Джен, которую он потерял. Ему хотелось написать Джен и сообщить ей удивительные новости. Она поняла бы… Ладно, ладно! Пора было ложиться спать.
Поль встал, потушил свечи и прошел в свою комнату. Но, проходя по большому, молчаливому дому, он чувствовал, несмотря на благость судьбы, глубокое душевное одиночество; и то, что он потерял Джен, раздражало и мучило его. Какое письмо он написал бы ей! Он никому не мог высказать того, что переполняло его сердце, кроме Джен. Зачем он потерял Джен? Будущий спаситель Англии томился по Джен.
Однажды утром Поль с пачкой бумаг в руке вошел в свою уютную комнату в Дрэнс-корте бодрой походкой, приблизился к длинному — кромвелевскому — письменному столу, поставленному в оконной нише, и сел за свою корреспонденцию.
За окном бушевала непогода, о чем можно было судить по пляске желтых буковых листьев, но внутри комнаты большой огонь, пылающий в камине, турецкий ковер, дорогие меццо-тин-тинто[29] восемнадцатого века на стенах, удобные кожаные кресла и книжные шкафы создавали атмосферу тепла и уюта. Поль закурил папиросу и принялся за стопку нераспечатанных писем. Под конец в руки его попал плотный конверт, узкий, нежно пахнущий, с короной на клапане. Он вскрыл его и прочел:
Дорогой мистер Савелли!
Хотите вы отобедать у меня в субботу и помочь мне занимать выдающегося египтолога? О Египте я не знаю ничего, кроме «Shephead’s Hotel», а это, боюсь, не заинтересует его. Приходите на выручку.
Ваша Софи Зобраска
Поль откинулся в кресле, лаская пальцами письмо, и, улыбаясь, поглядел на осенние тучи. Чувствовалась приятная и лестная интимность в этом приглашении: приятная, потому что оно исходило от красивой женщины; лестная, потому что эта женщина была принцесса, вдова младшего сына балканского королевского дома. Она жила в Четвуд-парке, по другую сторону Морбэри, и была одна из великих этого мира. Настоящая принцесса.
Взгляд Поля от неба перебежал к настольному календарю. Он показывал второе октября. В этот день пять лет тому назад он приступил к исполнению своих обязанностей в Дрэнс-корте. Он снова улыбнулся. Пять лет тому назад он был бездомным странником. А теперь принцесса призывала его на помощь против египтолога. С блестящей точностью исполнились все его мечты.
Мы видим счастливого молодого человека в двадцать восемь лет, в апогее успеха. Как некогда он, павлин среди галок, блистал перед восторженными глазами Джен, так теперь спокойно прогуливался, павлин среди павлинов. Он носил ту же одежду, посещал те же клубы, ел те же обеды, что и незаслуженно богатые и заслуженно великие люди. Его очарование и вера в себя, соединенные с гением, спасавшим его от самовлюбленности, вели его сквозь мир этого общества; его ум широко и твердо охватывал общественные дела, подлежавшие его ведению. Поль любил организовывать, убеждать, набрасывать хитрые сети. Его призывы к благотворительной подписке были непреоборимы. Он обладал магическим даром извлекать из какого-нибудь плутократа сотню фунтов стерлингов так, как будто оказывал ему высокую милость. Если бы его призвали в помощь миссии обращения евреев, он смог бы окрестить целую синагогу. Общества и учреждения, в которых были заинтересованы полковник и мисс Уинвуд, удивительно процветали от его прикосновения.
Клуб работниц на Собачьем острове, давно уже в отчаянии покинутый опекавшим его молодым гвардейцем, стал популярным и добронравным убежищем. Центральный приют для слепых, нуждавшийся в поддержке и еле-еле влачивший существование несмотря на все усилия мисс Уинвуд, оказался теперь в состоянии выстроить необходимый ему флигель. Но самым важным и удивительным предприятием была Лига молодой Англии, пользующаяся все растущей славой. Об этом, впрочем, дальше.
Урсула Уинвуд жаловалась, что он не оставляет ей никакой работы, кроме присутствия на ужасных политических заседаниях, но даже тут Поль устранял от нее чуть не все хлопоты. Ей приходилось, главным образом, только представительствовать.
— Драгоценнейшая леди, — говорил Поль, — если вы захотите отставите меня от дел, не откажите выдать мне удостоверение, что отставляете меня за неисправимую продуктивность.
— Вы ведь прекрасно знаете, — отвечала она, — что без вас я была бы потерянной и одинокой женщиной.
В ответ Поль смеялся веселым смехом. В этот период его жизни у него не было никаких горестей.
Политическая игра тоже привлекала Поля. Примерно через год после его вступления в должность у Уинвудов, проводились всеобщие выборы. Либералы, желавшие отбить у старого тори его кресло, послали в Морбэри выдающегося кандидата. Произошла упорная битва, в которой Поль принимал самое активное участие. Он открыл, что может говорить. Когда он впервые увидел, что держит толпу в несколько сотен поселян в тисках своего страстного красноречия, он почувствовал, что «пробуждение Англии» началось. Это был восхитительный момент. Как агитатор он делал чудеса всяческими посулами. Большие бумажные фабрики, питомники опасного (по мнению полковника Уинвуда) социализма, «губили» (по его же мнению) население окраин маленького города.
Поль вернулся оттуда с целой записной книжкой обещанных голосов.
— Как вы добились этого? — спросил полковник.
— Мне кажется, я сумел подействовать через поэтическую сторону политики, — сказал Поль.
— Это еще что за штука?
Поль улыбнулся.
— Призыв к воображению, — ответил он.
Когда полковник Уинвуд прошел на выборах подавляющим большинством голосов, несмотря на волну либерализма, захлестывающую страну, он подарил Полю золотой портсигар и с тех пор облек его полным доверием в своих политических планах. Таким образом, Поль стал своим человеком в кулуарах палаты общин и среди участников комиссий, в которых заседал полковник Уинвуд. Освоился он и с тонким искусством хитросплетения интриг, доставлявшим ему огромное развлечение. Приходилось Полю иметь дело и с материалами речей полковника Уинвуда, которые методический воин писал заранее и учил наизусть. Это были основательные, глубокие размышления, которые почтительно выслушивали в палате, но в них недоставало подъема, который воспламенял бы энтузиазм. Однажды полковник протянул Полю сверток переписанных на машинке листов.
— Посмотрите, что вы думаете об этом?
Поль посмотрел, сделал карандашом заметки и показал их полковнику.
— Все это хорошо, — отозвался тот, — но я не могу сказать подобных вещей в парламенте.
— Почему же? — спросил Поль.
— Если они услышат от меня эпиграмму, с ними случится удар!
— С нашими не случится. Удар случится с правительством. Оно и стоит ударов, пока не погибнет в конвульсиях.
— Но ведь это только земледельческий вопрос. Министерство земледелия вносит его, и это такая гибельная чепуха, что я, как землевладелец, должен выступить против него.
— А не можете ли вы вставить в вашу речь мою маленькую шутку о свиньях? — спросил Поль.
— Что такое? — Полковник отыскал нужное место в рукописи. — Я говорю тут, что опасность заболевания свиней бешенством, которую сулит предлагаемая статья закона, может распространиться на все фермы Англии.
— А я говорю, — возбужденно воскликнул Поль, указывая на свои заметки, — что если эта статья пройдет, свиное бешенство пройдет по всей стране, как бесовская одержимость. Десятки тысяч свиней Великобритании, одержимые бешенством, превратятся в тех евангельских свиней, которые утопились в озере. Вы можете даже изобразить, как они прыгают, вот так. — Он зажестикулировал. — Попробуйте это!
— Гм… — промычал полковник.
Почти против своего желания он попробовал и, к его удивлению, имел огромный успех. Палату общин легко позабавить. Гипербола придала его аргументам вес пушечного ядра. Правительство выбросило злосчастную статью из своего проекта — это была только незначительная частица широкого мероприятия. Полковник Уинвуд остался героем этого получаса и получил восторженные поздравления от лишенных чувства юмора коллег. Как будто он низвергнул правительство. В повседневной политической жизни ничто так не бросается в глаза, как отсутствие пропорций.
— Вот что наделали евангельские свиньи, — говорили коллеги.
— А это, — честно разъяснил полковник Уинвуд, — изобретение моего молодого секретаря.
С тех пор остроумие и свежее воображение Поля фонтаном забило в сухих речах полковника Уинвуда.
— Послушайте, молодой человек! — сказал он однажды, — мне это не нравится. Иногда я пользуюсь вашими указаниями потому, что они достигают цели, но теперь я создал себе репутацию политического комедианта, а этого я не хочу.
Поль сообразил, что для такого серьезного джентльмена, как полковник Уинвуд, не подходит способ вставок в его написанные на машинке речи. Поэтому он с хитростью итальянца, как говорила мисс Уинвуд, принудил своего патрона обсуждать речи перед тем, как они будут написаны. Полковник очень полюбил эти обсуждения, напоминающие стремительное умственное фехтование. Они магически действовали на него. После них Уинвуд садился и писал свои речи, совершенно не сознавая, что в них было его и что — Поля, а когда он произносил их, то гордился впечатлением, которое они производили на палату.
Так с течением времени Поль приобрел влияние не только в небольшом кругу Дрэнс-корта, но и во внешнем мире. Он стал молодым человеком с известным именем. Это имя часто появлялось в газетах, то в связи с благотворительной деятельностью Уинвудов, то в связи с политическими махинациями партии «юнионистов». Он был желанным гостем на лондонских обедах и на дачах. Он стал молодым человеком, который далеко пойдет. В довершение всего Поль научился ездить верхом, стрелять и не ошибаться в генеалогии и семейных отношениях знаменитых родов. Он путешествовал по Европе, иногда с Уинвудами, иногда один. Он был молодым человеком высокой культуры, всесторонне образованным.
В эту, пятую годовщину своей деятельности, он сидел, рассеянно глядя на осеннее небо, с письмом принцессы в руке и с мыслями о прошлом в голове. Он удивлялся тому, как верно сражалась за него судьба. Даже против возможности быть узнанным он был как бы заколдован. Однажды в доме на Портланд-плес он встретил художника, которому когда-то позировал. Художник внимательно всмотрелся в него.
— Неправда ли, мы где-то встречались?
— Да, мы встречались, — сказал Поль с подкупающей искренностью и достоинством. — Я вспоминаю об этом с благодарностью. Но если бы вам угодно было забыть это, я был бы вам еще более благодарен.
Художник пожал ему руку и улыбнулся:
— Уверяю вас, я совершенно не понимаю, о чем вы говорите!
Что касается театрального мира, то те низшие его слои, в которых вращался Поль, не попадали в высокие сферы его политической деятельности. Театральное прошлое осталось позади, далекое и позабытое. Его положение было прочно. Порой какая-нибудь заботливая матушка взрослой дочери пыталась наводить справки о его прошлом, но Поль был достаточно ловок, чтобы не давать матерям слишком много поводов для беспокойства.
Он жил под обаянием Великой Игры. Когда он придет в свое королевство, то сможет выбирать, не ранее. Его судьба все ближе и ближе подвигала его к цели, медленно, но непреодолимо. Через немного лет он должен будет войти в парламент, получить власть, положение, возможность воскрешать и пробуждать от сна Англию, загипнотизированную злыми влияниями. Поль уже видел себя на кафедре теперь столь близкого ему дома с зелеными скамьями, громогласно провозглашающим спасение родины. И если при этом он больше думал о том, кто ее пробудит, чем о самом пробуждении, то только потому, что он был все тот же маленький Поль Кегуорти, которому агатовое сердечко принесло Блестящее Видение в прачечной блэдстонского дома. Талисман все еще лежал в его жилетном кармане, прикрепленный к концу часовой цепочки. А в руках Поль держал письмо настоящей принцессы.
Стук в дверь пробудил его от снов наяву. Вошла незаметная молодая женщина с карандашом и записной книжкой.
— Вы готовы, сэр?
— Не совсем. Присядьте на минуточку, мисс Смитерс. Или, если вас не затруднит, помогите мне вскрыть эти конверты.
Как видите, Поль был великим человеком, в распоряжении которого была стенографистка.
Из массы корреспонденции он отобрал и отложил в сторону немногие письма, требовавшие его собственноручного ответа; потом, взяв остальную пачку, он встал у камина лицом к огню, с папиросой в зубах, и стал диктовать незаметной женщине. Она записывала его слова с робкой почтительностью, потому что для нее он был бог, парящий на олимпийских высотах. Поль думал, что она смотрит на него, как на бога, из-за своей классовой принадлежности. А между тем она была дочерью настройщика роялей в Морбэри, отпрыск ряда незапятнанных поколений. Она никогда не знала голода и холода и настоящего бремени бедности. Сама мисс Уинвуд была гораздо лучше знакома с пьяной нищетой.
Поль представил себе, что немытый сорванец, оборванный, в штанишках, висящих на одной подтяжке, каким он был когда-то, заговорил бы с ней. И ясно увидел то выражение презрения, которое должно было появиться на лице стенографистки. При этом он громко рассмеялся посреди совершенно неюмористической сентенции, к величайшему удивлению мисс Смитерс.
Кончив диктовать, Поль отпустил ее и сел писать. Спустя некоторое время вошла мисс Уинвуд. Пять лет немного изменили ее. Поседевшие волосы надо лбом, от чего только выиграла прелесть ее цветущего вида, несколько лишних морщинок в углах глаз и губ — вот все, в чем выразилось прикосновение времени. Когда она вошла, Поль повернулся и направился к ней навстречу.
— О Поль, я двадцатого должна быть на заседании комитета помощи утратившим работоспособность морякам и солдатам, не так ли? Я ошиблась — я занята в этот день.
— Едва ли, драгоценнейшая леди, — сказал Поль.
— Занята!
— Тогда, значит, вы мне об этом ничего не сказали, — заявил непогрешимый Поль.
— Да, — подтвердила она покорно. — Это моя вина. Я ничего не сказала вам. Я позвала епископа Фромского к завтраку, а я ведь не смогу выпроводить его к четверти третьего, не так ли? Какое же число у нас свободно?
Вместе они подошли к книге записей, и после недолгого обсуждения новое число было назначено.
— Сегодня я придаю особенное значение числам, — произнес Поль, указывая на настольный календарь.
— Почему?
— Сегодня ровно пять лет, как я поступил на вашу драгоценную службу!
— Мы эксплуатировали вас, как галерного раба. Поэтому мне очень приятно слышать, что вы называете свою службу драгоценной, — ответила леди ласково.
Поль, полусидя на краю кромвелевского стола в оконной нише, рассмеялся.
— Я мог бы сказать много больше, если бы дал себе волю!
Она присела на подлокотник большого кожаного кресла. Их позы указывали на дружескую простоту отношений.
— Если вы довольны, мой мальчик… — сказала она.
— Доволен? Как вам не стыдно! — он протестующе поднял руки.
— Вы честолюбивы.
— Конечно, — признал он. — Что же хорошего было бы, если бы я не был честолюбив!
— Вскоре вы захотите покинуть наше гнездо и — что тогда сказать? — вознесетесь в высоком полете.
Поль, слишком искренний, чтобы отрицать справедливость этого пророчества, ответил:
— Да, наверное. Но я буду «rarissima avis» — редчайшей птицей, для которой гнездо всегда останется главным предметом почитания.
— Это хорошо, — сказала мисс Уинвуд.
— Это правда.
— Да, я уверена. К тому же если вы не покинете нашего гнезда и не создадите собственного имени, вы не сможете подвинуть наше дело. Мы с братом — старое поколение, а вы — молодое.
— Вы самая юная женщина, какую я знаю, — заявил Поль.
— Через несколько лет я уже совсем не буду ею, а мой брат порядком старше меня. Мы должны найти вам хорошую девушку с большими деньгами, — прибавила она полушутя.
— О, прошу вас, не надо! Ее вид был бы мне невыносим. Кстати, я нужен вам в субботу вечером?
— Нет, если мы только не пригласим обедать мисс Дарнинг.
Мисс Дарнинг была старая, уродливая наследница, и мисс Уинвуд любила шутить по ее поводу. Поль посмотрел на нее с укором.
— Дражайшая леди, я не чувствую себя спокойным за свою судьбу, если она в ваших руках. Я буду обедать в субботу у принцессы.
Загадочная улыбка промелькнула в ясных глазах Урсулы Уинвуд.
— Что ей надо от вас?
— Чтобы я занимал египтолога. — Поль указал на письмо, лежавшее на столе. — Здесь это написано черным по белому.
— Боюсь, что в ближайшие дни вам придется здорово подзубрить.
— Было бы невежливо не сделать этого, неправда ли? — отозвался Поль лукаво.
Мисс Уинвуд кивнула в знак согласия и ушла, а Поль в блаженном настроении снова принялся за дело. Поистине она была для него самой дорогой из всех леди.
София Зобраска стояла одна у камина в конце длинной гостиной в субботу вечером, когда доложили о приходе Поля.
Это была изысканного вида красивая женщина лет двадцати семи, брюнетка со свежим цветом лица, крепкого и вместе с тем тонкого сложения. Ее темно-синие глаза, слегка затуманенные, ласково улыбнулись ему, когда он приблизился. Она медленно подняла левую руку, и он прикоснулся к ней губами со старомодной почтительностью.
— Как мило, что вы пришли, мистер Савелли, — сказала принцесса с мягким иностранным акцентом, — покинув ваше интересное общество в Дрэнс-корте.
— Всякое общество без вас, мадам — хаос, — сказал Поль.
— Grand flateur, va[30], — возразила она.
— C’est que vous etes irrésistible, princesse, surtout dans ce costume — la[31].
Она дотронулась до его руки веером из страусовых перьев.
— Уж если необходимо уродовать язык, мистер Савелли, то предоставьте мне эту роль палача.
— Я поверг к вашим стопам дань моего сердца в самой безупречной грамматической форме, — не согласился с принцессой Поль.
— Но с акцентом Джона Буля. Это единственное, что в вас есть от Джона Буля. Для спасения моих ушей я принуждена буду дать вам несколько уроков.
— Вы найдете во мне такого ученика, какого никогда еще не было ни у одного учителя. Когда мы начнем?
— Aux Kalendes Grecques![32]
— О, вы настоящая женщина!
Она заткнула уши. — Послушайте! — повторила она его слова раздельно.
— Ah, que — vous — etes — femme, — повторил Поль, как попугай. — Так лучше?
— Немного.
— Я вижу, что начались «греческие Календы»!
— Гадкий, вы поймали меня в западню.
И оба рассмеялись.
Из этой вполне легкомысленной беседы можно заключить, что какое-то солнце растопило ледяной барьер между Счастливым Отроком и принцессой. Они познакомились полтора года тому назад, когда София купила Четвуд-парк и поселилась там как одна из великих этих мест. Поль часто встречал ее и в Лондоне, и в Морбэри, он обедал на ее званых обедах, он стрелял ее куропаток, он танцевал с ней. Ему случалось и беседовать с ней, особенно он помнил одну беседу, июньским вечером, когда они на час углубились в обсуждение вопроса об относительном значении любви в жизни мужчины и женщины.
Принцесса была француженка, ancien regime[33], по крови родственница Колиньи, и она, по обыкновению французского высшего общества, вышла замуж за принца Зобраску, в карьере которого история может отметить единственный только благоприятный случай — его раннюю кончину. Бедная принцесса, счастливо овдовев двадцати одного года, на несколько лет вычеркнула из своего существования мысль о любви. Потом, как женщина, вернулась к обычному течению жизни.
Утонченная аристократка с огромным состоянием, она могла бы удовлетворять всем своим прихотям. Она могла бы также, если бы захотела, выйти замуж за одного из сотни вздыхающих по ней прославленных джентльменов, но ни в одного из них она не чувствовала себя влюбленной, а без любви не хотела возобновлять эксперимента; однако у нее вовсе не было намерения совсем отказаться от возможности любви. Отсюда памятная беседа в июньский вечер. Отсюда, может быть, и то любезное интимное приглашение, которое она прислала Полю после нескольких официальных встреч.
Они все еще смеялись над нелепым оборотом, который приняла их беседа, когда в гостиной стали появляться другие гости. Первым пришел Эдуард Дун, египтолог, красивый мужчина лет сорока, с видом испанского гранда, и с ним его жена, прелестная молодая леди Анжела Дун; Лаврецкий, чиновник какого-то министерства, со своей женой; лорд Бантри, молодой ирландский пэр с литературными претензиями; мадемуазель де Кресси, монастырская подруга принцессы и ее компаньонка дополняла небольшое общество.
Обед был сервирован на круглом столе, и Поль оказался между леди Анжелой и мадам Лаврецкой. Беседа была общая и занятная. Так как Дун не упоминал и, очевидно, не ожидал ни от кого упоминания о Аменхотепе или Рамзесе, имена которых смутно бродили в мозгу Поля, а вел разговор о французском театре и красоте норвежских фиордов, Поль понял, что повод для его приглашения принцессой был только предлогом. Египтолог вовсе не нуждался в том, чтобы его занимали. Леди Анжела выразила свое отчаяние при мысли о предстоящей им зиме в пустыне, она набросала несколько картин всяческих лишений, с которыми приходится сталкиваться ученым путешественникам.
— Я всегда думал, что египтологи и тому подобный ученый народ — мрачные старцы в больших очках, с лохматыми седыми бородами, — сказал, смеясь, Поль. — Ваш супруг — откровение.
— Неправда ли, он вполне похож на человека? — леди Анжела бросила ласковый взгляд через стол на мужа. — Он очень увлечен своей работой, но это не мешает ему сознавать то, чего часто не сознают его мрачные и лохматые коллеги, а именно — что есть красивый, интересный, увлекательный современный мир, в котором мы живем.
— Меня радует, что вы такого мнения о современном мире, — сказал Поль.
— Что говорит леди Анжела о современном мире? — спросила принцесса, отделенная от соседки Поля Лаврецким.
— Она поет ему хвалебные гимны, — ответил Поль.
— Что в нем хорошего? — произнес строгим тоном дипломат, преждевременно состарившийся человек, взирающий на мир свысока из-под тяжелых, как у ящерицы, век.
— Это не только самый лучший мир, какой мы имеем, но и лучший из всех, когда-либо существовавших, — воскликнул Поль. — Я не знаю никакой другой исторической эпохи, которая равнялась бы нашей; что же касается доисторических эпох, то о них может нам рассказать профессор Дун.
— Как сферу существования, — отозвался Дун, улыбаясь, — я предпочитаю Четвуд-парк и Пиккадилли.
— Это чистый гедонизм[34],— громко сказал Лаврецкий. — Конечно, все мы, здесь находящиеся, пользуемся комфортом современности, который, с этим соглашусь и я, бесконечно выше того, чем могли пользоваться великие императоры античных времен. Но ведь мы — небольшое меньшинство. Да если бы и не это обстоятельство — разве комфорт — это все?
— Мы чувствуем себя более тонкими индивидуальностями, — возразила принцесса. — Мы ведем более активную и широкую умственную жизнь. Мы в постоянном общении с интеллектом всего обитаемого мира.
— И с эмотивной силой человечества, — добавил Поль.
— Это еще что такое? — спросила леди Анжела.
Почему Поль, после первого вежливого взгляда на говорившую, обменялся быстрым взглядом с принцессой, трудно сказать. Это было инстинктивно, как установившееся между ними взаимное понимание.
— Кажется, я знаю о чем речь, но все же расскажите нам! — сказала София.
Поль объяснил, что под этим термином он понимает стремительный ток симпатии, обтекающий всю землю. Голод в Индии, разрушительное землетрясение в Мексике, борьба за свободу какого-нибудь притесненного народа, героическая гибель на море — все передается чувству и практически мгновенно переживается в английской, французской или немецкой деревне. Наши сердца постоянно трепещут на кончике телеграфной проволоки.
— И вы считаете это положительным явлением? — спросил Лаврецкий.
— Во всяком случае, это нельзя назвать гедонизмом.
— Я называю это жизнью, — сказала принцесса. — А вы? — обратилась она к египтологу.
— Я думаю, то, что мистер Савелли называет эмотивной силой человечества, помогает нам уравновешивать наши собственные эмоции, — ответил тот.
— Но разве не в ущерб нашей нервной системе? — вставила, улыбаясь, его жена.
— Мне думается, что это так, — поддержал ее Лаврецкий. — Быть может, как русский я более примитивен, но я завидую тому вельможе времен фараонов, который никогда не слыхал о землетрясениях в Мексике и не чувствовал свое сердце призванным сильнее биться по поводу того, что не касалось его лично. Но и он в своей мудрости сознавал, что его небольшой мир — суета сует, и томился. Мы, современные люди, с нашим бесконечно огромным миром и нашим бесконечно огромным знанием, обладаем не большей мудростью, чем египтянин, тоже видим, что жизнь — суета сует, и разочарование владеет нами.
— Но… — сказал Поль.
— Но… — воскликнула принцесса.
Оба рассмеялись и смолкли. Поль склонился с вежливым жестом.
— Я не разочарована, — продолжала принцесса.
— И я ничуть не более, — заявил Поль.
— Я тоже считаю мою участь удивительной, — сказала леди Анжела.
— Я вижу, что я в гнезде оптимистов, — осклабился Лаврецкий. — Но разве вы не говорили только что, леди Анжела, об ущербе для нервной системы?
— Я говорила это только из духа противоречия моему мужу.
— В чем дело? — включилась в спор супруга Лаврецкого, обсуждавшая до сих пор новую оперу с лордом Бантри и мадемуазель де Кресси.
Дун научно обосновал аргументацию Поля. Это занимало общество, пока слуги в пудреных париках и расшитых золотом ливреях подавали «poires Zobraska»[35], тонкое изобретение шефа кухни принцессы. Лорд Бантри завидовал тому созерцательному спокойствию, которым пользовался в старину литератор благодаря отсутствию волнующих обстоятельств. Мадемуазель де Кресси ставила в заслугу современности идеи феминизма. Беседа стала легкой игрой мнений и парадоксов, обычных для тысяч обеденных столов двадцатого века.
— Все же они истощают вас, эти эмотивные силы, — сказал Лаврецкий. — Нет юности в наши дни. Юность — утраченное искусство.
— Напротив, — воскликнула мадемуазель де Кресси по-французски. — Все теперь молоды! Эта усиленная пульсация сердца поддерживает молодость. Наши дни — дни молодой женщины сорока пяти лет.
Лаврецкий, которому было пятьдесят девять, покрутил седые усы:
— Я один из немногих людей, не жалеющих об ушедшей юности. Я не жалею о ее незрелости, ее безумиях и ложных шагах. Я предпочитаю быть скептическим философом шестидесяти лет, чем двадцатилетним доверчивым влюбленным.
— Он всегда говорит так, — сказала Полю супруга Лаврецкого. — Но когда он меня впервые встретил, ему было тридцать пять лет, а теперь, — она рассмеялась, — вот, для него нет разницы между двадцатью и шестидесятью! Объясните мне это.
— Это очень просто, — заявил Поль. — В нашем столетии нет тридцати, сорока и пятидесяти. Вам или двадцать или шестьдесят.
— Я думаю, что мне всегда будет двадцать, — весело сказала принцесса.
— Неужели вы так цените вашу молодость? — спросил Лаврецкий.
— Больше, чем когда-либо! — Она рассмеялась и опять встретилась глазами с Полем.
На этот раз она чуть-чуть покраснела, задержав взгляд на какую-то долю секунды. Он успел поймать в этих синих глазах затуманенный и нежный пламень, интимный и беспокойный. Несколько времени он старался не смотреть в ее сторону, когда же взглянул опять, то увидел в глазах принцессы лишь ленивую улыбку, с которой она смотрела на все окружающее.
Позднее вечером она сказала ему:
— Я рада, что вы возражали Лаврецкому. Меня знобит от него. Он родился старым и дряблым. За всю свою жизнь он не испытал трепета живого чувства.
— А если вы не испытали трепета в молодости, вам нечего надеяться испытать его в старости, — продолжил Поль.
— Он спросил бы вас, что хорошего в трепете.
— Вы не думаете, что я стал бы отвечать!
— Мы знаем, потому что мы молоды.
Они стояли, смеясь и радуясь своей полной сил молодости. Чудесная пара. Они делали вид, что рассматривают прекрасную маленькую картину Чима да Конельяно, висевшую на стене. Принцесса любила ее, как лучшую драгоценность своего собрания, а Поль любил ее, любя искусство и понимая его. Но вместо того, чтобы обсуждать картину, они говорили о Лаврецком, который смотрел на них с сардонической улыбкой из-под своих тяжелых век.
Несколько дней спустя можно было встретить Поля, в высоком догкарте направляющегося по мирной улице Морбэри с визитом к принцессе.
Менее счастливый отрок должен был бы идти пешком, рискуя запачкать ботинки, или же нанял бы похоронную карету у местного каретника; но Полю достаточно было приказать, и дог-карт, запряженный великолепным конем, подавался к подъезду Дрэнс-корта. Он любил править горячей караковой лошадью, норов которой составлял вечный ужас мисс Уинвуд. Почему он не брал гнедого? Тот был много спокойнее. На это он весело отвечал, что ему, во-первых, не доставляет никакого удовольствия править овечкой, а во-вторых — если он не укротит хоть немного караковую, то она станет ужасом не только мисс Уинвуд, но и всей местности.
Итак, Поль, в цилиндре и широком пальто, радостно мчался по улицам Морбэри, отвечая на поклоны видных обитателей города, с видом собственника не только лошади и экипажа, но и половины сердец местечка. Он гордился своей популярностью и едва ли сознавал, что он отнюдь не владелец своей запряжки. К тому же он ехал с визитом к принцессе. Он надеялся застать ее одну, хотя и не потому что собирался сказать ей что-нибудь важное или определенно ухаживать за ней.
Но принцесса была не одна. Поль застал мадемуазель де Кресси, занятую чайным столом и беседой. Как у многих француженок, у нее был высокий и резкий голос, к тому же она имела определенные воззрения насчет текущих дел. Стоит ли говорить, как раздражают разговоры о таможенной реформе и о положении финансовых дел в Германии, когда вы пришли поболтать о пустяках с привлекательной и симпатичной вам женщиной? Принцесса была очень мила. Она дала Полю почувствовать, что он желанный гость в ее будуаре; но не было больше обмена взорами, исполненными взаимного понимания. Поль, гордившийся знанием женских хитростей, заблуждался; но мог ли он верно оценить сдерживающее влияние здравомыслящей монастырской подруги на впечатлительную молодую даму с пробуждающимся любопытством? Поэтому он уехал разочарованный, и сдержанная рысь караковой лошади на обратном пути через Морбэри весьма контрастировала с шумным галопом предыдущей поездки.
Прошло несколько времени, пока Поль опять увидел принцессу Софию, так как осенняя сессия парламента потребовала переезда на Портланд-плес. Правда, принцесса вскоре тоже переехала в свой большой дом на Берклей-сквер, но только в последних числах ноября ему посчастливилось снова встретить ее. И это был только поцелуй ручки и обмен несколькими замечаниями на большом обеде у Уинвудов. Есть такие силы, как ранг и этикет на больших лондонских обедах, и даже принцессы вынуждены им подчиняться.
При этом случае, склонясь над ее рукой, Поль прошептал:
— Могу ли я сказать, как вы прекрасны сегодня, принцесса?
На ней было темно-синее с серебром платье, цвет которого усиливал синеву ее глаз.
— Я в восторге, что нравлюсь вам, — ответила она по-французски.
Такова была их встреча. Уезжая, она сказала опять по-французски:
— Когда вы зайдете навестить меня, о непостоянный?
— Когда вы позовете меня. Я тщетно пытался застать вас.
— Вы получили приглашение на мой прием в ближайший вторник?
— И уже ответил, что почту за честь последовать любезному приглашению.
— Я не люблю Лондон, а вы? — спросила она, придавая оттенок значительности своей интонации.
— Он не лишен очарования. Поездка в лодке или велосипедная прогулка по Батерей-парку имеют свою прелесть.
— Как прекрасно это было бы, — сказала она, смеясь и вздыхая, — если бы только не попало в газеты! Я так и вижу в отделе светской жизни: «Прекрасная принцесса Зобраска была замечена в лодке на живописном пруду Риджент-парка с известным… что вы такое — политический деятель — с известным молодым политическим деятелем, мистером Полем Савелли». Скандал, неправда ли?
— Я должен удовольствоваться поцелуем кончиков ваших пальцев на ваших приемах, — позволил себе сказать Поль.
Она улыбнулась:
— Мы найдем выход.
На ее приеме, этом собрании сверкающих бриллиантами и орденами великих мира сего, она успела только обронить:
— Приезжайте завтра в пять. Я буду одна.
Мрак окутал душу Поля, когда он ответил:
— Невозможно, моя принцесса, я необходим полковнику Уинвуду в парламенте.
На следующее утро, страшно взволнованный, он позвонил ей; телефон стоял на письменном столе Счастливого Отрока в его кабинете в доме на. Портланд-плес.
— Это я, мадам, Поль Савелли.
— Что же можете вы сказать в свою защиту, Поль Савелли?
— Я у ваших ног.
— Почему вы не можете приехать сегодня?
Он объяснил.
— Но скажите полковнику Уинвуду, что вы нужны мне, — голос ее звучал властно.
— Будет ли это разумно, моя принцесса?
— Разумно?
— Да. Видите ли…
Он ждал ответа. Только электрический ток жужжал в его ушах. Он подумал, что она прервала не только этот разговор, но и всякую возможность разговора в будущем. Наконец, после нескольких секунд тревожного молчания, раздался голос, удивительно покорный:
— Можете вы прийти в пятницу?
— С радостью и восторгом, — слова бурно вырвались у него.
— Хорошо. В пять часов. И оставьте у входа вашу мудрость Джона Буля.
Она сразу оборвала разговор, и Поль стоял, озадаченный ее приказом.
В пятницу он явился в дом на Берклей-сквер. Он нашел Софию милостивой, но ироничной и настроенной оборонительно.
Она приняла его в ампирной гостиной — очень строгой и официальной. Этот зал обладал очарованием и ценностью музея, он был так же мало уютен, как любой из залов Версаля. Один только большой огонь, разведенный в камине, смягчал его холодную строгость. Чай был сервирован пудреным лакеем в пурпуре с золотом. Она была настоящая принцесса — принцесса в ее официальных покоях, столь отличная от красивой женщины в будуаре. Поль, чуткий, насколько это дано мужчинам, понял, что если бы он повиновался ей и оставил у дверей свою мудрость Джона Буля, то быстро раскаялся бы. Ясно, что она хотела наказать его; или, быть может, себя самое; или обоих. Она смотрела на него рассудительным, испытующим взглядом, когда они обменивались банальностями. Поза Поля отличалась корректностью молодого дипломата, делающего первый официальный визит. И лишь когда он поднялся, чтобы уйти, взгляд принцессы смягчился. Она засмеялась странным, легким смехом.
— Я слышала, что вы будете говорить на митинге в северной части Лондона на будущей неделе, — сказала она.
— Да, действительно, — ответил Поль. — Но как могли мои незначительные дела дойти до вашего слуха?
— Я читаю газеты, как и каждый человек. Разве вы не знаете, что об этом было уже давно объявлено?
Поль засмеялся.
— Я сам сдал эти объявления. Видите ли, — объяснил он, — мы хотим, чтобы наша Лига молодой Англии пользовалась возможно более широкой известностью. Чем больше овец мы сумеем загнать в загон, тем лучше!
— Быть может, если вы меня очень мило попросите, — сказала она, — я приеду вас послушать.
— Моя принцесса! — Его смуглые щеки вспыхнули от удовольствия и глаза засверкали. — Это была бы честь, о которой я не мечтал! На такую доброту способны только ангелы.
— Хорошо, я приду. Вы должны хорошо говорить. Не могли бы вы убедить назвать это место поизящней? Хикней-хис! Прямо не выговорить! Скажите, помогло бы делу Лиги молодой Англии, если бы вы объявили мое имя в газетах?
— Дорогая принцесса, вы подавляете меня. Но…
— Не подумайте спросить меня, благоразумно ли это. — Она улыбнулась насмешливо. — Вы ведь печатаете имена других, оказывающих вам поддержку. Мистер Джон Фельтон, член парламента, который будет председательствовать, полковник Уинвуд, член парламента, и мисс Уинвуд, декан Галифакса и леди Гарбери и так далее, и так далее. Почему же не поставить в список принцессу Софию Зобраска?
— У вас блестящая память, моя принцесса!
Она взглянула на него ласково.
— Иногда. В каком часу начинается митинг?
— В восемь. О, я забыл. — Его лицо побледнело. — Ведь вам пришлось бы обедать в неурочный час!
— Неужели так важно, если я и вовсе не пообедаю, если это нужно ради доброго дела?
— Вы совершенство! — пылко воскликнул Поль.
Он ушел от нее в полном блаженстве. Принцесса Зобраска так же мало интересовалась Лигой молодой Англии, как каким-нибудь обществом борьбы с носовыми кольцами в Центральной Африке. Поможет ли это Лиге молодой Англии — еще бы! Он громко рассмеялся, идя по залитой светом фонарей Берклей-сквер. Для кого другого во всем мире согласилась бы она обедать в шесть и провести вечер в душном и мрачном зале дома в северной части Лондона?
Поль чувствовал себя вдохновенным на великие деяния. Он заставит ее гордиться им, ее, его желанную мечту, его собственную, прекрасную, очаровательную фею. Сон сбылся. Он любил принцессу, а она?.. Если он ей безразличен, то как могла она с легким сердцем согласиться обедать в шесть часов? И почему делала она тысячу других вещей, которые сохранились в его памяти? Был ли он любим? Эта мысль бросала его в дрожь.
София Зобраска… Не прекрасная соблазнительница с сомнительным титулом, о каких ему приходилось немало слышать за время своего пребывания в мире Готского альманаха[36], но истинный отпрыск княжеского рода, вдова настоящего члена королевского дома. Быть может, вы скажете, что герой волшебной сказки никогда не думал о титуле своей возлюбленной. Если вы так думаете, то сразу совершаете несколько ошибок. Во-первых, кто сказал, что Поль — герой? Во-вторых, кто сказал, что это — волшебная сказка? А в-третьих, я не так уверен, что на сказочного свинопаса не влиял титул его возлюбленной.
Вы должны помнить упорную мечту всей жизни оборвыша. Вы должны также принять во внимание, что сердце каждого высокородного юноши в стране затрепетало бы при знаке внимания принцессы Софии Зобраска. Как же можно порицать Поля — за то, что он несся по воздуху, а не шел по сырым тротуарам дороги от Берклей-сквер к Портланд-плес? Более того, когда здравый рассудок вернулся к нему, он понял, что в предложении принцессы оказать ему поддержку таилась милейшая бестактность. Иностранные высокие особы должны быть крайне осторожны в публичных выступлениях. Между лодкой в Риджент-парке и эстрадой в грязном зале Хикней-хиса разница была лишь на одну ступень. И из-за него одного совершалась эта бестактность. Его восторг умерялся некоторой тревогой.
За обедом в тот вечер — он обедал наедине с Уинвудами — Поль сказал:
— Я убедил принцессу быть на нашем митинге в пятницу. Неправда ли, это мило с ее стороны?
— Очень хорошо, — ответил полковник Уинвуд. — Но какой интерес представляют для нее низшие слои политической жизни Англии?
— Это не английская политика, — сказал Поль. — Это мировая политика. Принцесса аристократка и привержена консервативным принципам. Она находит, что наш план организации молодежи в духе здоровой гражданственности превосходен.
— Гм… — промычал по своей привычке полковник.
— И я думаю, что мисс Уинвуд будет приятно, если я приглашу Софию Зобраска на трибуну, — сказал Поль.
— Конечно, это хорошее дело, — согласился полковник. — Но как, черт побери, добились вы этого?
— Да, как? — спросила мисс Уинвуд с улыбкой в ясных голубых глазах.
— Как можно получить что-нибудь, чего желаешь в этом мире, — ответил Поль вопросом, — как не подойдя с молотком и клещами в руках?
Немного погодя, когда Поль открыл дверь, чтобы пропустить мисс Уинвуд при выходе из столовой, она дружески шлепнула его по плечу и рассмеялась:
— С молотком и клещами к Софии Зобраска? О Поль! Вы большой шутник!
Да, конечно, он шутил. Но он пытался защитить поступок принцессы от праздных толкований. Пусть уж лучше считают, что он завербовал ее, как завербовал сотню других знаменитостей. На том и делу конец. Если же он рассказал бы о ее собственном добровольном предложении, это могло бы вызвать неизвестно сколько всяческих кривотолков. Значительной частью своего успеха в свете Поль был обязан такого рода деликатности. Он работал до поздней ночи, сочиняя речь о величии Англии из-за прекрасных глаз своей французской принцессы.
Лига молодой Англии, основанная за несколько лет до появления Поля у Уинвудов, была его коньком и вершиной его политической деятельности. Ее целью было физическое и моральное воспитание юношества, будущих избирателей Англии, в духе либерального конституционализма и здоровой гражданственности как понимают ее интеллигентные консерваторы. Ближайшей задачей Лиги было создать ряд отделов по всей стране. Каждый город и сельский округ должен был иметь свой отдел, который объединял бы не только политические и социальные учреждения, но также спортивные клубы, устраивал бы различные развлечения экскурсии археологического и общеобразовательного направления, лекции с «туманными картинами» (а позднее с фильмами кинематографа) о широких просторах Великобритании. Лига обращалась к молодежи, к рекрутам жизненной битвы, которые через несколько лет должны были получить избирательные права и которые едва ли знали, что делать с этими правами. Председателем Лиги был восьмидесятилетний герцог Уотфордский, полковник Уинвуд — одним из длинного списка вице-президентов, мисс Уинвуд была членом совета правления; генерал Ганкин, шумный и нелепый человек весьма почтенного возраста, состоял почетным секретарем Лиги.
Поль работал в ней со своими патронами около года, не будучи высокого мнения о ее значении. Однажды, когда они безнадежно обсуждали с Уинвудами возможность развития Лиги, Поль сказал:
— Неужели вы не видите, в чем ошибка? Это дело создано для молодежи, а вы достали для него таких ископаемых, как лорд Уотфорд и генерал Ганкин. Устройте меня помощником секретаря при Ганкине, и я переверну все вверх дном.
Поняв, что слова юноши мудры, Уинвуды пустили в ход свое влияние в совете правления Лиги, и Поль стал помощником секретаря. А через год или два дела в ней закипели так бурно, что генерал Ганкин предпочел принять председательствование в Веллингтоновской ассоциации обороны, и Поль автоматически занял его место. Инстинкт делового человека заставил его просить совет о перемене титула. Почетный секретарь — это не более, чем дилетант, любитель, не имеющий веса, в то время как секретарь организации — это уже специалист.
Так Поль стал секретарем Лиги молодой Англии, и дела ее стали еще громче. Он влил новую жизнь в местные комитеты и секретариаты, с отеческим вниманием вникая в их дела и передавая им пульсацию сердца штаб-квартиры. Если местный отдел нуждался в ораторах, он посылал их целыми вагонами. Он сам посещал отделы так часто, как только позволяла ему его остальная работа. И ему удалось превратить Лигу из робкого эксперимента в цветущую организацию. К его тайной радости, старый лорд Уотфорд отказался от председательства, ссылаясь на преклонный возраст, и на его место был избран лорд Гарбери, молодой и энергичный человек, которого Поль недавно завербовал в вице-президенты. Поль был уверен, что будущее Лиги обеспечено.
Теперь этот митинг в Хикней-хисе, под председательством настоящего члена парламента, с участием в президиуме другого члена парламента, двух бывших старейшин местечка, известных дам и в том числе настоящей принцессы, должен был стать наиболее значительным публичным выступлением Поля.
— Я надеюсь, что вы не будете нервничать, — сказала мисс Уинвуд утром в день митинга.
— Я — нервничать? — Поль рассмеялся. — Из-за чего же нервничать?
— У меня двадцатилетний опыт публичных выступлений, и все же я всегда нервничаю, когда приходится говорить.
— Это только потому, что вы упорно не хотите признать, какая вы удивительная женщина, — сказал он нежно.
— А вы, — усмехнулась она, — вы всегда сознаете, какой вы удивительный человек?
Он воскликнул пылко:
— Почему же нет? Только верой в самого себя и в свою судьбу можно добиться чего-нибудь.
Мрачный зал был набит битком. Партийное чувство в эти дни было очень напряжено в Хикней-хисе, потому что на последних генеральных выборах демократ отбил верное место у юнионистского кандидата, и коноводы потерпевшей поражение партии в жажде мести раздували новое движение. Если дитя не было рождено конституционалистом, то его надо было сделать таковым! Это был лозунг Лиги. Они собрались также приветствовать новую звезду, поднявшуюся, чтобы вывести молодое поколение из мрака. Поэтому когда председатель собрания, мистер Джон Фельтон, член парламента, закончил свое вступительное слово, набросав сжатый очерк истории Лиги, и в обычных хвалебных выражениях представил мистера Поля Савелли, секретаря организации, и когда перед ними поднялся Поль, сияя своей мужественной красотой, собрание встретило его восторженными аплодисментами.
Все ждали, так всякое собрание, что неведомый оратор окажется одним из обычных типов — лысым или седым, худым или краснощеким и полным — так и другие политические деятели. Но никто не предполагал встретить на кафедре столь необычную, гипнотизирующую красоту. Этот молодой человек, великолепно сложенный, с волнистыми черными волосами и смеющимися глазами казался воплощением юности, радости и победы.
Не сказав еще ни слова, Поль уже чувствовал, что они под его влиянием, и трепет пробежал по его нервам. Аплодисменты улеглись. Речь была начата.
Со словами: «Господин председатель, леди и джентльмены!» — он обернулся к кругу лиц, сидевших сзади него, уловил улыбку мисс Уинвуд, его драгоценнейшей леди, уловил и удержал на сотую долю секунды взгляд темно-синих глаз принцессы, которая в большой шляпе с серым пером и открытой шубке из шиншиллы, казалась олицетворением его мечты, и с радостным выражением повернулся к аудитории.
Поль начал с обвинения современной английской молодежи в отсутствии у нее политической активности, чувства гражданства и верности конституции. Он говорил с большим воодушевлением и апломбом, так что скоро его речь стали прерывать продолжительные аплодисменты и шумное одобрение аудитории. На один момент он даже вынужден был остановиться и жестом потребовать у аудитории спокойствия.
Богатые позаботятся о бедных — чего же можно желать еще?
С веселой улыбкой Поль ждал тишины, впервые спокойно разглядывая присутствующих. И вдруг улыбка исчезла с его лица. В самой середине третьего ряда сидели двое, которые не аплодировали. Это были Барней Биль и Джен.
Он смотрел на них, как загипнотизированный. Это не ошибка. Курчавые, густые, как сапожная щетка, волосы Барнея Биля были теперь белы, как снег, но перекошенное лицо с ярко блестящими глазами не изменилось. А Джен, изящно и скромно одетая, глядящая на него спокойными глазами — была Джен. Они удивительно выделялись на человеческом фоне. Только неожиданная тишина, сменившая аплодисменты, вернула ему сознание окружающей действительности.
Раздался громкий возглас:
— Продолжай, сынок!
После этого он взял себя в руки, резко поднялся и рассмеялся веселым смехом.
— Конечно, я буду продолжать, если вы мне дадите. Это только начало того, что я хотел вам сказать об англичанине, оскверняющем родимое гнездо Англии, источник всего того, что должно сыграть роль в будущей истории человечества.
Здесь опять раздались аплодисменты. Это было обращение оратора к массе. Оно вернуло Поля в поток аргументации. Он забыл про Барнея Биля и Джен, и продолжал свою речь, обращаясь к молодежи, повествуя о том, чем была Англия, чем она стала и чем станут англичане, если пойдут по новому пути.
Это была воинствующая, исполненная энтузиазма и гипербол речь, пылающая, как пылало лицо оратора, божественным пламенем юности. Она закончилась триумфом.
Поль сел на свое место среди оваций. Улыбки, пожатия рук, хвалебные слова окружили его на эстраде.
Мисс Уинвуд пожала ему руку и сказала: — Хорошо сделано!
Зобраска с зарумянившимися щеками смотрела на него сияющими глазами.
Лишь когда установилось молчание, и заговорил декан Галифакса, Поль стал искать в рядах Барнея Биля и Джен. Они все еще были на своих местах. Поль поспешно написал несколько слов на листочке бумаги, вырванном из записной книжки: «Я должен увидеть вас. Подождите снаружи у бокового выхода по окончании митинга. Сердечный привет обоим. Поль». — Обведя взглядом эстраду и увидев служителя, он осторожно соскользнул со своего места рядом с председателем и передал ему бумажку с точным указанием адресатов. Потом вернулся. Незадолго до конца речи декана он увидел, что записка передана. Джен прочла ее, передала на ухо Барнею Билю ее содержание и, казалось, утвердительно кивнула головой. Было удивительно, что эти два дорогих видения его прошлого снова появились в час его торжества. Он страстно желал поговорить с ними.
Декан Галифакса был краток, заключительная церемония — еще короче. Собрание устроило Полю прощальную овацию и разошлось, пока Поль, герой дня, принимал поздравления своих друзей.
— Все эти вещи давно необходимо было высказать, но мы слишком осторожничали, — заметил председатель.
— Нам приходилось быть осторожными, — сказал полковник Уинвуд.
— Слава безответственности, — улыбнулся декан.
— Вам редко случается говорить перед такой аудиторией, — тоже улыбаясь, сказал Поль. — Политический детский сад. Приходится говорить обо всем в самом обобщенном виде.
— Вы еще больше укрепили меня в желании стать англичанкой, — произнесла принцесса.
Поль поклонился:
— Может ли быть что-нибудь прекрасней француженки, в сердце которой — Англия? Я бы не желал ничего лучшего!
Зобраска улыбнулась.
Группа, находившаяся на трибуне, прошла в комитетскую комнату позади нее, а оттуда к боковому выходу. Здесь все задержались, прощаясь друг с другом. Свет падал сквозь дверь на полосу тротуара между двумя шпалерами зрителей и на блестящие части автомобиля, стоявшего у подъезда. Шофер с пледом на руке дотронулся до кепи, когда вышла Зобраска, и открыл дверцу автомобиля. Поль с обнаженной головой провожал ее через тротуар. Она остановилась на секунду, чтобы поправить соскользнувшую с плеч шубку. Он поспешно помог ей и получил в благодарность сверкающую улыбку. Она вошла в машину и протянула Полю руку для поцелуя.
— Поскорее загляните ко мне. Я напишу вам или позвоню.
Автомобиль укатил. Подали карету Уинвудов.
— Мы подвезем вас домой, Поль? — спросила мисс Уинвуд.
— Нет, благодарю вас, драгоценнейшая леди. Мне еще надо закончить несколько маленьких дел.
— Покойной ночи!
— Покойной ночи, Поль! — сказал полковник Уинвуд, пожимая его руку. — Чертовски хорошая речь!
Поль вертел головой, пытаясь отыскать взглядом среди слабо освещенных лиц любопытных, толпившихся у подъезда, Барнея Биля и Джен. Но их не было. Он был раздосадован и подавлен, его снова охватила тоска по этим близким людям… Подъезжал один экипаж за другим, увозя участников президиума, а Поль оставался в дверях с председателем и почетным секретарем местного отдела. Маленькая толпа уже начинала таять. Вдруг сердце его забилось, и, поспешно пожелав покойной ночи двум должностным лицам, он бросился вперед и к их удивлению схватил за руку какого-то сгорбленного старичка.
— Барней Биль! Как хорошо! А где Джен?
— Тут же, — ответил Биль.
Председатель и почетный секретарь кивнули на прощанье и ушли. Из темноты выступила немного оробевшая Джен. Поль схватил ее за обе руки и смотрел на нее, смеясь от радости.
— Моя дорогая Джен! Сколько лет прошло с тех пор, как мы потеряли друг друга!
— Семь лет, мистер Савелли!
— Мистер Савелли! Что за глупость — Поль!
— Прошу прощения, — сказал Барней Биль, — но у меня здесь приятель, которого я знал гораздо раньше, чем ты родился, и он хотел бы сказать тебе, как ему понравилась твоя речь.
Высокий человек, худой и бородатый, очень хорошо одетый, подошел к ним.
— Это мой старый приятель, Сайлес Фин, — представил его Биль.
— Очень рад познакомиться с вами, мистер Фин, — Поль пожал ему руку.
— Я тоже, — ответил Фин серьезно.
— Сайлес Фин — член местного муниципального совета, — сказал Биль с гордостью.
— Вы должны были быть на трибуне, — заметил Поль.
— Я присутствовал в качестве частного лица.
Произнеся еще несколько слов, мистер Фин отошел. Поль радостно смотрел в блестящие по-прежнему глаза Барнея Биля.
— Дорогой старый Биль, — восклицал он, хлопая своего старого друга по плечу. — Как дела? Как фургон? Я искал его на всех проселочных дорогах!
— Я думаю об отставке, — сказал Биль. — Теперь я могу работать только в немногие летние месяцы, и дела уже не таковы, как прежде.
— А Джен? — Он повернулся к ней.
— Я секретарь мистера Фина.
— Ого! — воскликнул Поль. Мистер Фин был, очевидно, значительной личностью.
Служитель запер двери зала, и они остались в свете уличных фонарей. Наступило неловкое молчание. Поль, прервав его, сказал:
— Мы должны обменяться адресами и условиться встретиться для хорошей и долгой беседы.
— Если вы хотите побеседовать теперь же с вашими старыми друзьями — мой дом в вашем распоряжении, — произнес мистер Фин мягким, меланхолическим голосом. — Он недалеко отсюда.
— Вы очень любезны, но я не смею злоупотреблять вашим гостеприимством.
— Ну что ты! — воскликнул Барней Биль. — Ничего подобного! Разве я не говорил тебе, что знал его, когда мы еще были мальчишками? И Джен живет там.
Поль улыбнулся:
— В таком случае…
— Добро пожаловать! — сказал мистер Фин. — Вот этой дорогой.
Он пошел впереди с Барнеем Билем, Поль и Джен следовали за ними.
— Что ты делала все это время? — спросил Поль.
— Писала на машинке. Потом Биль встретил мистера Фина, которого не видел много лет, и устроил мне место секретарши. Кроме этого мне не пришлось делать ничего особенного.
— Если бы ты знала, как я сбился с ног, отыскивая вас с Билем несколько лет тому назад, — Поль стал объяснять ей стечение нелепых обстоятельств, разлучившее их. Тем временем они завернули за угол здания и подошли к ожидавшей их карете.
— Я нанял ее для моих друзей и для себя, — объяснил мистер Фин.
Джен, Поль и мистер Фин сели в карету, Барней Биль, который любил свежий воздух и для которого суровая ноябрьская ночь была, очевидно, исполнена бальзамическим зефиром, взобрался на козлы рядом с кучером. Они тронулись.
— Что дало вам мысль прийти сегодня на митинг? — спросил Поль.
— Мы видели объявление в газетах, — ответила Джен. — Барней Биль сказал, что мистер Поль Савелли не может быть никто, кроме тебя. А я думала, что это не ты.
— Почему? — быстро спросил Поль.
— Мало ли людей с одинаковыми именами.
— Но ты ведь не думаешь, что все они такие же, как я?
Она рассмеялась коротким смехом.
— Вот так ты всегда говорил. Ты мало изменился.
— Надеюсь, что я не изменился, — ответил серьезно Поль. — Думаю, что и ты не изменилась.
— Не произошло ничего, что могло бы изменить меня.
Карета катилась по узким, плохо освещенным окраинным улицам. Только при пробегающем свете случайного уличного фонаря мог Пол различить лица своих спутников.
— Полагаю, вы разделяете наши мнения, мистер Фин? — сказал он вежливо старику, сидевшему на маленькой подъемной скамеечке.
— Я не во многом расхожусь с тем, что вы говорили сегодня. Но вы на стороне мелкой буржуазии и аристократии. А я на стороне угнетенных и притесняемых.
— Так ведь я тоже, — воскликнул Поль. — Работа каждого дня моей жизни направлена на помощь им.
— Вы консерватор, а я радикал.
— Какое значение имеют вывески? Мы оба заняты разрешением одной и той же задачи, под разными углами зрения.
— Это-то так, мистер Савелли; но вы простите меня, если, согласно моему политическому кредо, я считаю ваш угол тупым.
Поль недоумевал, кто может быть это серьезный, интеллигентный друг Барнея Биля, говорящий так вежливо и с таким достоинством. В его речи был оттенок простонародного акцента, но слова точно и ясно передавали мысли.
— Вы думаете, что мы идем кружным путем, в то время как ваше нападение ведется более прямо.
— Да, это так. Надеюсь, вы не обидитесь на меня за мои утверждения. Ведь вызов исходил от вас.
— В самом деле. Но думаю, что мы не станем врагами.
— Ну, конечно! — отозвался мистер Фин.
Карета остановилась перед большим красивым домом, стоявшим в стороне от дороги. Имя, которого Поль не мог разобрать, было написано над воротами. Они прошли в ворота и по нескольким ступенькам поднялись к входной двери, которую мистер Фин открыл своим ключом. Первым впечатлением Поля при входе в просторный вестибюль, было большое количество яркой и свежей живописи, многочисленные картины в золоченных рамах. Появилась горничная и приняла шляпы и пальто.
— Наш ужин очень скромен, мистер Савелли. Не откажитесь разделить его с нами, — сказал мистер Фин.
— С величайшим удовольствием, — ответил Поль.
Хозяин открыл двери направо, в столовую. Джен и Поль вошли и остались там одни на несколько мгновений. Поль слышал, как в вестибюле Барней Биль говорил хриплым шепотом: «Велика подать мне на кухню кусок хлеба и мяса, Сайлес. Ты знаешь, что я ненавижу вилки и предпочитаю есть без пиджака».
Поль схватил Джен за руку, растроганный.
— Ты слышала? Дорогой старина!
Она подняла на него светлые, спокойные глаза.
— Ты не шокирован?
Он шутливо потряс ее:
— Да за кого ты меня принимаешь?
Джен не сдавалась:
— За того, кого девицы в моем положении называют «особой»!
— Ты ужасна.
— Это слово ужасно, а не я. Ты так высоко поднялся над нами.
— Но похоже, что и вам живется неплохо, — сказал Поль, оглядываясь кругом. Джен ревниво следила за выражением его лица. Столовая, столь же обширная, как и вестибюль, тоже была увешана золотыми рамами с яркой живописью. Не было видно ни вершка свободной Стены над дубовой панелью. Резкие пейзажи, деревянные портреты, морские этюды с волнами как из кованого железа слепили глаза. Казалось, будто детский сад пригласили в качестве жюри для выставки в Академии художеств. Тому же детскому саду поручили, видимо, и разместить картины на стенах. Это был какой-то убийственный конгломерат, живописная анархия, какой-то издевательский, исступленный индивидуализм.
Поль, глядя на живописный кошмар, забыл о Джен, следившей за ним холодным, вызывающим взглядом.
— Что ты скажешь об этом?
Он улыбнулся.
— Это несколько сбивает с толку.
— Весь дом таков.
— Очень необычно, — осторожно заметил Поль.
Он снова окинул взглядом зал. На одном конце длинного стола стояли три прибора, блюдо холодного мяса, заманчивый яблочный пирог, кусок честера и салата из сельдерея в стеклянной вазе. На столе не было и признака каких-нибудь украшений. Огромное чудовище из орехового дерева, скупо уставленное посудой, исполняло роль серванта. Кресла, десять с прямыми спинками и два более удобных у камина, из которых одно без подлокотников, были обиты зеленым и желтым кретоном. В большом камине весело трещал яркий огонь, и на широкой каминной доске стояли маленькие раскрашенные гипсовые фигурки: олени, гномы, кролики, опустившие одно ухо и задорно поднявшие другое, собаки, выслеживающие и преследующие невидимую дичь.
Джен смотрела на Поля, в то время, как он рассматривал комнату.
— Кто такой мистер Фин? — спросил он тихо.
— Много лет тому назад он торговал рыбой в фирме «Фин-Жареная рыба». Теперь он собственник фирмы «Fish Palaces Ltd». Отделения по всему Лондону. Невозможно не заметить их даже из автомобиля.
— Я видел их, — сказал Поль.
Спор за дверью кончился победой хозяина: он вошел в столовую, любезно подталкивая Барнея Биля. В первый раз Поль увидел его в полном свете. Это был человек крепкого сложения, с волосами и бородой когда-то, очевидно, цвета воронова крыла, а теперь неравномерно разделенными белыми прядями, и темными грустными глазами. Он казался как бы окруженным атмосферой скорбного терпения — для собственника процветающей торговой фирмы внешность самая неподходящая. Поль обратил внимание на странность его одежды. На нем был черный закрытый сюртук методистского пастора и одновременно галстук всех цветов радуги с бриллиантовой булавкой, тяжелая золотая часовая цепочка, алмазный перстень и крупные перламутровые запонки. Но столь странное сочетание не умаляло спокойного, даже мрачного достоинства его лица и манер. В нем ясно чувствовалась оригинальная личность.
Вошла горничная и поставила четвертый прибор. Мистер Фин знаком пригласил Поля сесть направо от себя, Барней Биль сел рядом с Полем, а Джен налево от хозяина.
— Я попрошу подать, — сказал мистер Фин.
Он позвонил и минуты через две явился лакей с подносом, на котором стоял кувшин с пивом. Показалось несколько странным, что ничего, кроме мяса и пива, не было подано.
— Мне очень жаль, мистер Савелли, — произнес хозяин, когда они сели и принялись за мясо, — что я не могу предложить вам ни вина, ни спиритуозов. Я строгий трезвенник, как и мисс Седон. Но так как я знал, что мой старый друг Симонс будет несчастен без привычного стакана пива…
— Это я, — сказал Барней Биль, подталкивая Поля локтем, — Симонс! Ты не знал этого раньше? Извини, хозяин, за то, что перебил.
— Да, так вот кувшин пива — это все, кроме воды, что я могу предложить вам.
Поль заявил, что пиво превосходно и весьма кстати после публичных выступлений, и доказал свое утверждение, осушив стакан, поданный лакеем.
— Если бы все были так умеренны, как ты, Биль, и как, я в том уверен, мистер Савелли, то я ничего не имел бы против напитков. Но люди, к сожалению, далеки от умеренности.
— Я понимаю, — сказал Поль. — Вы проповедуете или защищаете — полагаю, что проповедуете, — полное воздержание и потому чувствуете и себя обязанным воздерживаться.
— Да, это так, — подтвердил мистер Фин, доставая горчицу. — Я не хочу утомлять вас своими делами, но должен сказать, что мне приходится держать много людей. Я заметил, что, нанимая только присяжных трезвенников, я получаю исключительные результаты. Мои рабочие заинтересованы в моем деле. Я удерживаю с них некоторую часть их заработка на страхование, прибавляю к этой сумме от себя известный процент — не буду входить в детали — и все это вкладываю в мое дело. Я гарантирую им три процента и выдаю дивиденд, какой получают мои пайщики, пропорционально их вкладу. Кроме того, они пользуются всеми преимуществами страхования — на случаи болезни, похорон, материнства и так далее.
— Невероятно! — воскликнул Поль, очень заинтересованный. — Это кажется противоречащим экономическим принципам. Одно дело — кооперация, другое — частное страхование. Как вы можете комбинировать две эти вещи?
Поль внимательно слушал ответ хозяина.
— Весь секрет в удивительном увеличении продуктивности труда служащих при таких условиях. — Он развил это положение.
— Но разве здесь нет риска? — спросил Поль. — Предположите, конечно, только для примера, что ваше предприятие обанкротится?
Мистер Фин поднял худую смуглую руку со сверкающим на пальце алмазом.
— Мое предприятие не может обанкротиться.
Поль был поражен. Утверждение звучало странно торжественно.
— Простите за нескромность, — сказал он, — почему же оно не может обанкротиться?
— Потому что Господь руководит им.
Итак, это фанатик. Поль посмотрел на него с новым интересом. Черные волосы, разделенные белыми прядями, падающие на виски, спутанная борода, резко очерченное аскетическое лицо, грустные глаза, в темной глубине которых горел какой-то внутренний огонь — у этого человека был вид безумного, но вдохновенного апостола. Барней Биль, который не доверял всем профессионально пьющим воду, как служащие мистера Фина, молча ел свое мясо, радуясь, что никто не обращает внимания на его не совсем удачное сражение с ножом и вилкой. Джен с интересом переводила взор с Поля на Сайлеса и с Сайлеса на Поля.
Поль спросил:
— Почему вы знаете, что Бог руководит им?
Он не мог удержаться от юмористических задних мыслей: ему казалось весьма забавным представить себе Господа Бога в роли директора-распорядителя акционерного общества «Fish Palaces», но земной директор-распорядитель не видел ничего смешного в этой картине.
— Кто руководит вами в вашей блестящей карьере? — спросил он.
— Я не атеист, — ответил Поль, разводя руками. — Конечно, я верю…
— Да, да! — сказал хозяин. — Я не должен был бы и спрашивать. Но благодарность преуспевающего человека чаще всего только условна. Не думайте, что я хочу вас обидеть. Я стремлюсь только дойти до корня вещей. Вы молодой человек, вам двадцать восемь лет…
— Откуда вам известно? — рассмеялся Поль.
— О, ваши друзья уже сказали мне. Вы молоды. У вас блестящее положение и предстоит столь же блестящая будущность. Были ли вы рождены для нее?
— Каждый человек рожден для своего назначения, каково бы оно ни было.
— Это исламский фатализм, — возразил мистер Фин, — если только не считать судьбой чью-нибудь ведущую руку. Верите ли вы, что находитесь под особым покровительством?
— А вы, мистер Фин?
— Я уже высказался. Теперь я спрашиваю вас.
— В общем да, — ответил Поль. — Но в том особенном смысле, который предлагаете вы, — нет. Вы спрашиваете меня откровенно, и я откровенно отвечаю вам. Ведь вы не хотели бы, чтобы я отвечал иначе?
— Конечно нет.
— Тогда, — продолжал Поль, улыбаясь, — я должен сказать, что с детства был одержим странной уверенностью в успехе. Случай помог мне. В какой мере это произошло благодаря руке Провидения, об этом я не могу судить. Но знаю, что если бы не верил в себя самого — не добился бы и малой доли моего успеха.
— Вы верите в себя?
— Да. И верю в то, что мне удастся заставить других уверовать в меня.
— Это странно, очень странно. — Мистер Фин устремил на него свои темные печальные глаза. — Вы верите, что предназначены для высокого положения. Верите, что в вас есть все, что необходимо для его достижения. И это руководило вами. Странно! — Положив локоть на стол, он оперся виском на руку и смотрел на Поля. — Но ведь за всем этим — Бог. Мистер Савелли, — сказал он серьезно после короткой паузы, — вам двадцать восемь лет, мне пятьдесят восемь; таким образом, я гожусь вам в отцы. Вы простите меня за то, что я говорю, как старший.
Я англичанин, более того, рожден в Лондоне. Отец мой был англичанин, но мать — сицилианка. Она ходила с шарманкой, и отец последовал за ней. В крови моей этот неистовый юг, но я прожил почти всю мою жизнь в Лондоне. Мне дорого пришлось заплатить за мою кровь. Единственная компенсация, которую она дала мне, — моя страсть к искусству, — он указал своей худой, сверкающей алмазом, рукой на ужасные стены. — Конечно, это внешнее в некотором роде — деньги позволили мне следовать моим вкусам. Но, как я уже сказал, я прожил жизнь в страшной борьбе, и материальной, и душевной, и только милостью Бога, — он уронил свободную руку на стол, — и благодаря постоянной поддержке Господа нашего Иисуса Христа могу я сегодня вечером предложить вам мое скромное гостеприимство.
Поль почувствовал большую симпатию к этому человеку. Он несомненно говорил искренне. У него был вид мужественного человека, боровшегося, страдавшего и победившего в борьбе; но вместе с тем, чувствовалось, что победа его бесплодна, что он стремится к другим победам, более существенным для спасения души. Поль не мог найти ответных слов. Нельзя ответить на глубокое исповедание веры.
— Эх, — сказал Барней Биль, — тебе б, Сайлес, надо было прийти ко мне много лет тому назад в мой фургон. Ты не приобрел бы всех этих ярких картин, но не набрался бы и таких туманных и темных мыслей. Я не могу сказать, какие у меня отношения с Богом, — объяснял он, подняв указательный палец. — Но когда я думаю о Нем, то чувствую, что Он — в ветре и в шуршании листвы, совсем близкий и дружелюбный, и что Он вовсе не следит гневным оком за каждой полупинтой пива, которую опрокинешь в пересохшую глотку, не ставит в счет каждое ругательство, с которым обратишься к старой лошади. Нет! Другой идеи о Боге у меня нет. И нет другой религии.
— Все тот же старый язычник, — рассмеялся Поль.
— Нет, не тот же, сынок, — сказал Барней Биль, подымая нож, на котором красовался кусок сыра. — Старый, с ревматизмом, старающийся быть под крышей, когда идет дождь, это я-то, которому было все равно, пропечься ли насквозь или промокнуть! Я больше не язычник! Одна зола осталась.
Джен нежно улыбнулась старику, и лицо ее засияло от этой доброй улыбки.
— Он все тот же, — сказала она.
— Да, он не очень изменился за сорок лет, — согласился мистер Фин.
— Я был тогда хорошим консерватором, как и теперь, — заметил Биль. — Это все-таки кое-что. Таким был и ты, но у тебя была склонность к радикализму.
Замечание Барнея Биля перевело беседу на политические темы. Поль узнал, что мистер Фин более года тому назад был избран в муниципальный совет Хикней-хиса в качестве прогрессивного кандидата и добивался кресла в парламенте.
— Царство небесное, — сказал он без всякого оттенка ханжества, серьезным тоном убежденного человека, — не представлено в достаточной степени в палате общин.
На это Поль возразил, что в палате лордов целая скамья занята епископами.
— Я не член установленной церкви, мистер Савелли, — ответил Фин. — Я диссидент — свободный мыслитель.
— Я слышал как он говорил проповедь, — сказал Барней Биль. Люблю слушать его. Черт де… Господи благослови, это прямо объедение. Он лупит с плеча, вот как ты сегодня. Пусть, дескать, получат, что им следует. Не так ли, Джен?
— Биль хочет сказать, — пояснила та с улыбкой Полю, — что мистер Фин красноречивый проповедник.
— Что ж, ты думаешь, он не понял, что я говорю? — обиделся Биль, ставя на место стакан с пивом, который собирался поднести ко рту. — Он, которого я открыл, когда он, маленький оборвыш, читал сэра Вальтера Скотта без обложки? Ты понял меня, сынок?
— Конечно, понял. — Поль весело рассмеялся и повернулся к хозяину, с грустной снисходительностью выслушавшему своеобразную похвалу Барнея Биля. — В один из ближайших дней я хотел бы приехать послушать вашу проповедь.
Трапеза кончилась. Барней Биль достал из жилетного кармана почерневшую глиняную трубку и пакетик с табаком.
— Я не курю, — сказал мистер Фин Полю, — и, к сожалению, не могу предложить вам ничего — у меня редко кто бывает, и потому я не держу сигар, но если вам угодно курить… — он сделал приглашающий жест.
Поль достал свой золотой портсигар — подарок к последнему Новому году от Уинвудов, открыл его и предложил папиросу Барнею Билю.
— Нет! — отказался старик. — Я курю свой табачок, — и он набил трубку.
Мистер Фин встал из-за стола.
— Извините меня, мистер Савелли, я покину вас. Я должен рано встать. В половине шестого мне уже надо быть в Биллингсгете для закупки рыбы. Но мне хотелось бы, чтобы вы могли побеседовать с вашими друзьями, поэтому прошу вас не уходить. — Покойной ночи, мистер Савелли.
Когда они обменивались рукопожатиями, Поль чувствовал, что влажные грустные глаза устремлены на него с какой-то необычной серьезностью.
— Я должен поблагодарить вас за ваше очаровательное гостеприимство, и надеюсь, что вы позволите мне прийти еще раз.
— Мой дом — ваш.
Это была фраза, достойная испанского гранда, — удивительно не подходящая для свободного мыслителя, поставщика рыбных консервов. Но казалось, что в нее заложено значение большее, чем простая вежливость. Поль задумался над этим, когда мистер Фин, пожелав покойной ночи также Джен и Барнею Билю, удалился.
— Эх! — воскликнул Биль, намеревавшийся снова наполнить свой стакан пивом из кувшина и обнаруживший, что тот пуст. — Эх! — повторил он, ставя кувшин обратно и ковыляя вокруг стола. — Ну-ка, послушаем, как тебе жилось, сынок.
Они сдвинули кресла к большому камину, на котором застыли в движении идиотские гипсовые фигурки животных, и стали говорить о прошедших годах. Поль еще раз рассказал, как он потерял Джен и как бесплодно пытался найти ее.
— А мы не знали, — сказала Джен. — Мы думали, что ты или умер, или забыл нас, или же стал слишком важной для нас особой.
— Прошу прощения, — прервал Барней Биль, вынимая изо рта свою обгорелую трубку. — Это ты так говорила. Но не я. Я всегда уверял, что если он не помер, то настанет такой час, когда мы все трое, вот как сегодня, будем сидеть вместе. Я знал, — прибавил он торжественно после нескольких затяжек, — что его сердце на верном месте. Я треснувший старый горшок и уже больше не язычник, но я прав. Не так ли, сынок? — Он дружески подтолкнул Поля, сидевшего между ними обоими.
Поль посмотрел на Джен:
— Думаю, что я доказал это.
Она спокойно выдержала его взгляд.
— Сознаюсь, я была не права. Но женщина убеждается в том, что она права, только тогда, когда сознается в своей неправоте.
— Моя дорогая Джен! — воскликнул Поль. — Давно ли ты стала таким психологом?
— Ты был так добр, что начал мое образование. А я уже сама пыталась продолжить его.
— Что там говорить об образовании, — сказал Барней Биль. — Давайте говорить о фактах. Я и Джен, мы шли все по тому же шоссе, а ты взобрался на гору — ты со своими золотыми портсигарами. Расскажи-ка нам об этом.
Поль рассказал свою историю, и когда он окончил, то ему самому она по своей невероятности показалась больше похожей на сказку, чем на трезвую действительность.
— Ты ничего не сказал о принцессе, — заметила Джен, когда он умолк.
— О принцессе?
— Да. Откуда появилась она?
— София Зобраска друг моих патронов.
— Но ведь и вы с ней — большие друзья, — спокойно настаивала Джен. — Это ясно каждому. Я стояла рядом, когда ты помогал ей сесть в автомобиль.
— Я не видел тебя.
— Я старалась быть незамеченной. Она очаровательна.
— Большинство принцесс очаровательны, когда у них нет особых причин быть иными, — сказал Поль. — Это их профессия.
Наступило короткое молчание. Джен, подперев щеку рукой, задумчиво глядела в огонь. Барней Биль выколотил пепел из трубки и спрятал ее в карман.
— Поздно уже, сынок.
Поль взглянул на часы. Был уже час ночи. Он вскочил.
— Надеюсь, что тебе не надо начинать работать в половине шестого, — обратился он к Джен.
— Нет, в восемь. — Она встала, когда он протянул руку. — Ты не знаешь, что значит увидеть тебя опять, Поль, я не могу высказать. Я так рада, Поль, дорогой! Не думай, что это неправда.
Голос ее дрожал. Это были первые ласковые слова, которые он услышал от нее за весь вечер. Поль улыбнулся и поцеловал ей руку, как целовал руку принцессы, и, не выпуская ее, сказал:
— Разве я не знал, что ты все та же? И если вы думаете, что я не вспоминал о вас и не чувствовал вашего отсутствия, то очень ошибаетесь. Теперь я нашел вас и уже не потеряю больше!
Она слегка отвернула лицо и опустила глаза.
— И что в том хорошего? Теперь мы ничего не можем сделать для тебя, и ты ничего не можешь сделать для нас. Ты на пути к карьере великого человека. Для меня ты — уже великий человек. Разве ты не понимаешь этого?
— Дорогая моя, я был Шелли, Рафаэль, Гаррик и Наполеон в зародыше, когда ты впервые встретила меня, — сказал он, улыбаясь.
— Но тогда ты не принадлежал к их… к их кругу. Теперь это так. Твои друзья — лорды, леди и… принцессы.
— Мои друзья, — воскликнул Поль, — люди с большим и верным сердцем, как Уинвуды, как принцесса, если тебе угодно, и как Барней Биль.
— Это делает тебе честь, — сказал старик. — Большие и верные сердца! Если теперь ты не удовлетворена, моя дорогая, значит ты скверная, себялюбивая девчонка. Не так ли?
Джен рассмеялась, и Поль рассмеялся. Мгновение печали рассеялось. Они сердечно простились.
— Я немного провожу тебя, — сказал Барней Биль. — Я живу по соседству. Прощай, Джен.
Она проводила их до дверей и стояла в холодном воздухе ночи, пока они не слились с темнотой.
Между молодым человеком с безукоризненными манерами, высокой культурой, инстинктивным влечением к большому миру, где творятся большие дела, и безошибочным тактом, человеком мифической красоты и очарования, безграничного честолюбия и неиссякаемой энергии, проповедующим божественное право палаты лордов и утилитарную святость англиканской церкви, — одним словом, между Полем, и радикалом, прогрессивным советником Хикней-хиса, диссидентом, свободным мыслителем, баптистом или приверженцем веслейанцев[37], с мнением которых считаются даже епископы, торговцем рыбными консервами, человеком грубых, неразвитых вкусов, то есть — Сайлесом Фином, должна была бы быть пропасть шириной с Тихий океан. На самом же деле эта пропасть оказалась достаточно узкой, чтобы взаимное уважение легко перекинуло через нее мост.
Поль стал посещать мистера Фина. Привыкший к утонченным и несколько условным верованиям своего политического круга, он отдыхал в атмосфере непреложной веры этого человека. Поля занимало также его стремление к самоопределению. Мистер Фин, живший крайне одиноко (едва ли один человек в месяц навещал его, по словам Джен), был, казалось, в восторге оттого, что нашел сочувствующего посетителя, которому мог показывать свои живописные сокровища. Когда он находился среди них, печаль исчезала из его глаз, как порой исчезает она из глаз несчастной женщины, когда она находится среди своих цветов. Он любил водить Поля по дому, отмечая красоты своего собрания и давая волю своему восхищению. Он превратил одну из пристроек дома в картинную галерею, и наполнил ее шедеврами живописного безвкусия. Здесь Поль очень удивился, узнав повторения картин, висевших в других комнатах. Мистер Фин объяснил ему: «Это оригиналы».
Поль несколько мгновений раздумывал над темным значением его слов, пока они не подошли к незаконченному холсту, стоявшему на мольберте. Это была копия одного из пейзажей, висевшего на стене. Он вопросительно повернулся к хозяину. Тот улыбнулся.
— Я сам немного художник, — пояснил он. — Но так как у меня никогда не было времени для уроков живописи, то я учусь сам, копируя хорошие картины. Это Саундерс, — Поль никогда не слыхал о таком живописце, — и очень хороший экземпляр. Вещь называется «Полдень». Особенно хороша корова, не правда ли? Только этот ракурс никак у меня не выходит. Но я работаю и работаю, пока не удастся. Ведь это единственный путь.
Поль согласился и спросил, где он нашел своего Саундерса. Вообще где он нашел и всех остальных? Ни одна из лондонских выставок не приняла бы ни одного из них. Саундерс изобразил деревянную корову, очень плохо нарисованную, лежащую в тени условного дерева.
— Я купил картину у самого художника, — ответил мистер Фин. — Он непризнанный гений, а теперь он состарился, бедняга. Много лет тому назад он оскорбил Королевскую Академию и ее члены никогда не могли забыть ему этого. Он говорит, что они преследовали его всю жизнь. У меня много полотен Саундерса. — Он с восторгом смотрел некоторое время на корову, затем прибавил: — Я заплатил ему четыре фунта десять шиллингов.
Поль не мог удержаться от замечания, хотя в тоне его и не слышалось иронии:
— Хорошая цена!
— Да, я думаю. Это то, что он просил. Я никогда не мог торговаться с художником. Ведь его творчество духовное, не так ли?
И Поль удивлялся детской наивности этого человека, сына сицилианки, ходившей с шарманкой, который, выйдя в путь вместе с Барнеем Билем, составил себе богатство на рыбных консервах. Разрушить его веру в гениальность Саундерса, было бы преступлением, таким же низким, как убивать в детях веру в прекрасное. Ибо Поль видел, что Сайлес Фин находил в мире художественных иллюзий убежище от многого: не только от суетных забот большого предприятия, но, должно быть, и от суровой напряженности его веры, от его властного и подавляющего божества. Тут Бог ступал ласковой стопой.
Была и другая причина, в которой Поль едва ли сознавался себе самому, того, что он находил отдых в обществе старика. Вуаль, которую он так искусно набросил на свое прошлое и поддержание которой требовало постоянного напряжения, была не нужна здесь. И Барней Биль, и Джен свободно говорили о нем. Сайлес Фин знал все о Блэдстоне — о том, что он был натурщиком, о его бесславной карьере на подмостках. Поль мог говорить с ними свободно, без вечного подсознательного чувства необходимой замкнутости. В своих собственных глазах он все еще был принцем из волшебной сказки; но Сайлес Фин и двое его друзей хранили память о тех днях, когда он пас свиней. Принц из волшебной сказки, который пас свиней, — романтическая фигура, и Поль не сомневался в том, что он — романтическая фигура. Даже Джен, вопреки своему прочному здравому смыслу, допускала такую мысль. А Барней Биль открыто провозглашал это, хлопая его по спине и видя немалую свою заслугу в том, что помог принцу выйти на дорогу в его королевство. И мистер Фин, несмотря на их горячие политические и богословские споры, относился к нему со странной и глубокой почтительностью.
Тем временем Поль продолжал свой путь к славе. Случайные визиты в Хикней-хис были хотя и редкими, но всегда значительными эпизодами его деловой жизни. На нем лежала парламентская работа для полковника Уинвуда, работа с мисс Уинвуд, работа для Лиги молодой Англии. На нем лежали его общественные обязанности. Наконец, была София Зобраска. Он начал также писать, живописно защищая свои взгляды, для серьезных еженедельных и ежемесячных изданий. Потом наступило Рождество, и он оказался в Дрэнс-корте, несколько нуждаясь в отдыхе и намереваясь поработать в тишине этого дома. Но большое количество гостей, среди которых был лорд Френсис Айрес, главный лидер оппозиции, угрожало этим его стремлениям.
В день Рождества к обеду приехала принцесса из Четвуд-парка. Ему пришлось поклоняться ей издалека и большую часть вечера — с чувством жестокой ревности. Лорд Френсис, холостяк и очаровательный господин, каким и должен быть человек, обязанностью которого было поддерживать добрые отношения между членами парламента, взял принцессу Софию в плен и удерживал ее в отдаленном углу своими медоточивыми речами. Она смотрела на него своими изумительными затуманенными синими глазами, как, случалось, прежде смотрела на Поля. Он возненавидел лорда Френсиса, считая себя выше его, как когда-то считал себя выше Билли Гуджа. Он был лучшим человеком, чем Френк Айрес. Френк Айрес был просто попугай. А ему приходилось, улыбаясь, выслушивать пустую болтовню мадемуазель де Кресси. Он был очень холоден и вежлив, когда прощался с принцессой у двери ее лимузина.
— Ah, que vous êtes bête[38] — рассмеялась она.
Поль лег спать раздосадованный. Она сказала ему в лицо, что он глупец. Так это и было. Он подумал о всех тех блестящих и полных собственного достоинства словах, которые мог бы сказать ей, если бы проклятая машина не укатила слишком быстро. Но на следующее утро лорд Френсис встретил его в пустынном по-зимнему саду, улыбнулся и дружески протянул ему руку. Поль скрыл свою ненависть под маской вежливости. Несколько минут они говорили о безразличных вещах. Потом Френк Айрес внезапно сказал:
— Думали ли вы когда-нибудь о том, чтобы выставить свою кандидатуру в парламент?
Поль, бродивший со своим спутником между опустевшими клумбами, сразу остановился. Главный лидер политической партии — чертовски важный тип! Для молодого политика он значит куда больше, чем даже премьер-министр или тем более какой-нибудь статс-секретарь. Если лидер оппозиции роняет предположение, что человек мог бы выставить свою кандидатуру на выборах в парламент, это значит, что тот при ближайшей свободной вакансии или на общих выборах с полной уверенностью будет выставлен в качестве кандидата, имея за собой силы всей партии. Ведь это часть обязанностей лидера — находить кандидатов.
— Конечно, — ответил Поль не слишком умно. — При случае. Когда-нибудь.
— Ну, а если скоро?
— Скоро?
У Поля закружилась голова. Что надо понимать под словом «скоро»?
— Хорошо, — рассмеялся лорд Френсис, — не завтра. Но очень скоро. Видите ли, Савелли, я буду говорить откровенно. Партия уже в течение долгого периода явно бездеятельна. Посмотрите на большинство из нас. Нам нужна молодая кровь — не старые заики, — чтобы, возвращаясь к власти, мы могли располагать группой деятельных людей в расцвете сил. Я знаю, разумеется, — моя обязанность знать это — что вы сделали для Лиги молодой Англии, но я пропустил вашу речь в Хикней-хисе осенью. Вы имели огромный успех, не так ли?
— Им, кажется, понравилось то, что я сказал, — скромно ответил Поль. — Когда же вы слышали об этом?
— Вчера вечером.
— Уинвуды — самые дорогие люди на свете, — произнес Поль осторожно, — но они предубеждены в мою пользу.
— Это были не Уинвуды.
Прекрасная истина блеснула в уме Поля.
— Тогда это была принцесса Зобраска.
Лорд Френсис рассмеялся.
— Не все ли равно? Я знаю все о вас. Редко приходится выслушивать чьи-либо речи из вторых рук. Вопрос таков: согласились бы вы выставить вашу кандидатуру, когда наступит время?
— Думается, что соглашусь! — ребячески весело воскликнул Поль.
Его ревнивая досада уступила место восторгу. Так, значит, София рассказывала о нем Френку Айресу! Расточая свои чары лидеру, она имела в виду его, Поля. Она повторила его речь Айресу! Лорд Френсис внезапно превратился из попугая в замечательного малого. И принцесса воцарилась в его сердце с еще большим блеском, чем прежде.
— Единственное препятствие, — сказал Поль, — в том, что мне приходится зарабатывать на существование.
— Это можно будет исправить, — сказал лорд Френсис.
Лишь только представился случай, Поль прилетел в Четвуд-парк и высказал своей принцессе все, что думает о ней, называя ее богиней, ангелом и другими хорошими именами. И принцесса, которая была одна, угощала его драгоценным русским чаем в скорлупках из китайского фарфора и английскими бисквитами.
Она приняла его не в официальной гостиной, как некогда, но в интимной обстановке ее собственного будуара, среди мягкого света, мягких тканей и подушек. Когда чай был выпит, Поль сознался ей в своем несправедливом недовольстве Френсисом Айресом.
— Вы слишком ревнивы, — сказала принцесса.
— Поэтому-то вы сказали «Какой же вы глупец»? — спросил он.
— Отчасти.
— А какие же были другие причины?
— Каждая женщина имеет тысячу причин, чтобы назвать мужчину глупым.
— Назовите же мне хоть часть из них!
— Хорошо! Ну, разве не глупо стараться поссориться со своим лучшим другом, когда предстоит разлука на три или четыре месяца?
— Разве вы скоро уезжаете?
— На будущей неделе!
— О! — воскликнул Поль.
— Да. Я еду в Париж, потом на мою виллу на Мон-Борон. У меня тоска по родине. Потом, к весне, в Венецию.
Поль печально смотрел на нее. Жизнь сразу показалась ему бледной и пустой.
— Что я буду делать все это время без моего лучшего друга?
— Должно быть, найдете другого и забудете.
София откинулась на подушки цвета пурпура и терракоты, а круглая черная подушка обрамляла ее голову, как нимб.
Поль тихо сказал, наклонившись вперед:
— Неужели вы допускаете, что вы женщина, которую можно забыть?
Их глаза встретились. Игра становилась опасной.
— Будут помнить принцессу, — ответила она, — но забудут женщину.
— Если бы не женщина в этой принцессе, что могло бы меня заставить ее помнить? — спросил он.
— Но ведь и тут вы видите меня не слишком часто!
— Знаю. Но вы здесь, вас можно видеть, не всегда, когда я хотел бы, потому что это значило бы каждый час на дню, но вы все же видимы. Вы здесь в атмосфере моей жизни.
— А если я уеду, то больше не буду в этой атмосфере? Не говорила ли я, что вы забудете?
София рассмеялась. Потом быстро качнулась вперед и, упершись локтями в колени и подбородком в руки, пристально взглянула на него. — Мы разговариваем, как парочка из сочинений мадемуазель де Скюдери[39],— сказала она раньше, чем он успел ответить. — А ведь мы живем в двадцатом веке, мой друг. Мы должны быть разумными. Я знаю, что вам будет недоставать меня. И мне — вас. Но что вы хотите? Мы должны повиноваться законам того мира, в котором живем.
— Должны ли? — спросил Поль смело. — Зачем это нам?
— Мы должны. Я должна ехать к себе на родину. Вы должны оставаться дома, работать и стремиться достигнуть своей цели. — Она сделала паузу. — Я хочу, чтобы вы стали великим человеком, — и нежность прозвучала в ее голосе.
— Если вы будете около меня, — сказал он, — я смогу завоевать весь мир.
— Как ваш добрый друг, я всегда буду около вас. Видите ли, мой дорогой Поль, — она быстро перешла на французский язык. — Я совсем не такова, какой кажусь людям. Я одинока и не слишком счастлива, у меня были разочарования, которые наполнили горечью мою жизнь. Вы в общем знаете мою историю, она — общественное достояние. Но я молода. И сердце мое исцелилось, и ему недостает веры, нежности и… дружбы. Многие льстят мне. Я не уродлива. Многие ухаживают за мной, но они не трогают моего сердца. Никто из них мне не интересен. Не знаю, почему. А потом — мой титул, налагающий на меня обязательства. Иногда я хочу быть самой обыкновенной женщиной, которая может делать все, что ей вздумается. Но в конце концов я делаю, что могу. Вы пришли, Поль Савелли, с вашей молодостью, верой и талантом, и вы ухаживаете за мной, как и остальные. Да, правда — и пока это было забавно, я допускала это. Но теперь, когда вы интересуете меня, — другое дело. Я желаю вам успеха. Желаю от всей души. Это кое-что в моей жизни, признаюсь вам, quelque chose de trèls joli[40] — и я не хочу расплескать этого. Так будем же добрыми друзьями, прямыми и откровенными, без всякой мадемуазель де Скюдери. — Она взглянула на него глазами, утратившими всякую томность, хорошими, чуть увлажнившимися верными глазами.
— А теперь, — сказала она, — будьте так добры, подложите полено в камин.
Поль встал, подбросил полено на тлеющие уголья и подошел близко к принцессе. Он был глубоко взволнован. Никогда раньше она не говорила так. Никогда раньше она не показывала своего настоящего женского образа. Ее фразы, такие естественные и искренние, такие ласковые, сказанные на ее родном языке, звучали в его ушах. Светский блеск исчез, оставалась только милая и прекрасная женщина.
— Будет так, как вы желаете, моя принцесса, — тихо сказал Поль. В эту минуту он не мог сказать больше. В первый раз в жизни он потерял дар слова в присутствии женщины, потому что в первый раз в жизни любовь к женщине захватила его сердце.
София встала и улыбнулась ему.
— Добрые друзья, честные и преданные?
— Честные и преданные.
Она дружески протянула ему руку, но в глазах ее была любовь… Такова уж, сплошь и рядом, манера женщин.
— Может ли прямой и откровенный друг писать вам время от времени? — спросил Поль.
— Конечно. И прямой и честный друг будет отвечать.
— А когда я вновь увижу вас?
— Разве я не сказала вам, — ответила она, звоня в колокольчик, потому что наступило время прощания, — что буду в Венеции к весне?
Поль вышел на морозный воздух, яркие зимние звезды светили ему. Часто в такие ночи он смотрел на небо, стараясь узнать, какая из них — его звезда, звезда его счастья. Но в эту ночь такие мысли не приходили ему в голову. Он не думал о звездах. Он не думал о своей судьбе. Его душа и ум были охвачены одной мыслью — о возлюбленной. Наконец-то пришла она — великая страсть, бесконечное желание. Она пришла в мгновение, вызванная к бытию ласковыми звуками французской речи: «Но я молода, сердце мое излечилось, и ему страшно не хватает веры, нежности и… и… — восхитительное замешательство, — и дружбы». — Дружбы, конечно! Но все, кроме ее уст, говорило «любовь». Он шел под зимними звездами, человек, весь поглощенный мечтой.
До этого момента она была только его принцессой, изысканной леди, которую забавляло странствование с ним в «pays tendre»[41]. Она была так же недосягаема, как эти звезды, на которые он сейчас не обращал никакого внимания. Она пришла в домино, наброшенном на усыпанную звездами одежду, и встретила его карнавальным смехом. Прекрасная маска! Он, узнав ее, попал под власть ее чар. Он был Поль Кегуорти, Поль Савелли, как хотите; Поль — авантюрист, Поль — человек, рожденный для великих дел. Она была прекрасная женщина, носящая титул принцессы, титул, который с волшебной силой тяготел над его жизнью с тех пор, как впервые явилось ему его Ослепительное Видение, когда он, лежа в траве, подслушал слова благоуханной богини, давшей ему его талисман, агатовое сердце.
Горячая и страстная любовь — была его мечта с детства. Странные обстоятельства «поравняли» его с Софией Зобраска. Она была принцесса. Она была очаровательна. Она любила его общество и казалась заинтересованной его карьерой искателя приключений. Она была романтична. Он тоже. Она была его Эгерией[42]. Он поклонялся ей на средневековый итальянский лад, и она принимала его поклонение. Все это было очень искусственно. Все это было в стиле мадемуазель де Скюдери.
Но сегодня впервые настоящая женщина, сбросившая карнавальное домино, сбросившая звездное одеяние, заговорила с простой женственностью, и ее пленительные глаза сказали то, чего не говорили никакому другому мужчине, живому или мертвому. И все искусственное, все мишурное слетело с Поля в минуту этого откровения. Он любил ее, как мужчина любит женщину.
Он громко засмеялся, и его звонкие шаги по замерзшему тротуару вторили смеху. Она знала и не сердилась! Было ясно, что ей нравится его любовь. Он мог любить ее так до конца своих дней. Чего еще мог он желать? Для человека в двадцать девять лет «довлеет дневи красота его».
Вдохновенный юноша сидел в этот вечер за обеденным столом Уинвудов. Некрасивая старая наследница, мисс Дарнинг, которой мисс Уинвуд ласково дразнила его несколько месяцев тому назад, сидела рядом с ним. Он пел ей песни об Аравии и рассказывал сказки далекого Кашмира, где никогда не бывал. Что в точности произошло в гостиной после ухода дам, перед возвращением мужчин, — неизвестно. Но раньше чем дамы легли спать, мисс Уинвуд отозвала Поля в сторону.
— Дорогой Поль, — сказала она, — вы ведь не собираетесь жениться на старой женщине из-за денег, не так ли?
— Ну, конечно, нет! Драгоценнейшая леди, что это вам пришло в голову?
Его возглас был так искренен, что она рассмеялась.
— Ничего!
— Но ведь вы что-то имели в виду!
— Заметили ли вы, что явно флиртовали с Лизи Дарнинг?
— Я?!
— Вы.
Он улыбнулся своей ясной улыбкой прямо в глаза своей драгоценнейшей леди, еще более дорогой ему благодаря ее преждевременным сединам.
— Сегодня я готов флиртовать с Ксантиппой[43], с самой королевой Викторией! — воскликнул он.
— Почему?
Он рассмеялся и, хотя никто из остального общества не подслушивал их, увел ее в амбразуру окна.
— Сегодня, быть может, величайший день моей жизни. Я не имел случая сказать вам. Сегодня утром Френк Айрес предложил мне кресло в парламенте.
— Я очень рада, — отозвалась Урсула Уинвуд, но глаза ее взглянули сурово. — Итак, Лизи Дарнинг…
Он взял ее за оба локтя — только Счастливый Отрок с его смеющимся очарованием мог осмелиться схватить Урсулу Уинвуд за локти и прервать ее.
— Драгоценнейшая леди, — сказал он, — сегодня для меня существуют только две женщины в мире. Одна из них — вы. Другая… словом, это не мисс Дарнинг.
Она пытливо взглянула на него:
— Сегодня?
— Да!
— Поль! — она вырвалась из его рук. В ее голосе звучал упрек.
— Драгоценнейшая леди, я скорее умру, чем женюсь на богатой женщине, уродливой или прекрасной, если не смогу дать ей что-нибудь большее взамен, — что-нибудь, из-за чего стоит жить.
— Вы сказали мне или слишком много, или слишком мало. Имею ли я право узнать, каково положение вещей?
— Вы имеете право знать сокровеннейшие секреты моего сердца! — И он рассказал ей все о своей любви к принцессе.
— Но, бедный мой мальчик, — сказала Урсула нежно, — чем все это кончится?
— Это никогда не кончится! — воскликнул Поль.
Урсула Уинвуд улыбнулась ему и тихо вздохнула; перед ее внутренним взором предстал храбрый юноша, убитый в Судане…
Это никогда не должно было кончиться. Разве могло великое чудо оказаться только мимолетным трепетом? Нелепо! Заря сменяла ночь, день шел за днем, но чудо не меркло. Оно никогда не должно было померкнуть. Письмо следовало за письмом, и каждое драгоценнее предыдущего.
Принцесса начала с «Мой дорогой Поль»; потом «Мой дорогой», иногда просто — «Поль». Она придала тону прямой и честной дружбы очень нежный стиль, очень растяжимый, в котором ласковые слова таяли в смехе; она взяла дружбу, разбила ее на кусочки и из них построила идеальное здание. Она сидела на веранде своей виллы, смотрела на залитое лунным светом Средиземное море, и ей хотелось крикнуть: «Мне хочется плакать», потому что она была одна, после обеда с кучкой глупых и уродливых людей. Она провела день на яхте высокой русской особы: «Il m’a fait une cour effrènnèe»[44].
Поль тотчас же начал жаждать крови этой особы, которая осмелилась дерзко ухаживать за ней. Но когда через несколько строк он прочел, что она угадывает его ревность и смеется над ней, он тоже рассмеялся.
«Не бойтесь. С меня довольно этих людей». Ей нужна была «душа искренняя и чистая», и Поль считал это лестное определение относящимся к его собственной «искренней и чистой душе». Потом она так мило говорила о его карьере. Он должен быть — факелом, вспыхнувшим в темноте перед рассветом. Но он не должен переутомляться. Его здоровье драгоценно. В этой фразе была клякса и подчистка. Поль поднес письмо к свету, рассмотрел листок в лупу — и затрепетал, когда открыл, что было написано первоначально: «Ваше здоровье для меня драгоценно», а потом уже зачеркнуто «для меня». Вот что сказало ее сердце. Он поцеловал эту кляксу, и густые французские чернила, запачкавшие его губы, были для него нектаром.
Поль начинал свои письма с обращения «Моя дорогая принцесса!». Потом — «Драгоценнейшая принцесса!». Потом: «Моя принцесса!». Затем София сделала указание по этому поводу: «Mais enfin j’ai un petit nom, comme tout le monde»[45] — писала она.
Как и остальное человечество, она имела собственное имя, и привыкла, чтобы прямые и честные друзья звали ее эти именем. «А друзей так мало!». Поль слышал этот нежный вздох и видел, как подымалась и опускалась белая грудь. Итак, следующее письмо он начал: «Дорогая Софи!». Но он не мог вложить столько же чувства в эти слова, как в «Моя принцесса!», и следующей ступенью уже было: «Моя Софи». Таким образом дошло до обращения «Дорогая» и в тексте замелькало просто «Софи». И так прямая и честная дружба пришла к предназначенным ей пределам, как всякая прямая и честная дружба между двумя молодыми и пылкими сердцами.
Первые три месяца этого года были волшебным временем. Поль жил каждой клеточкой своего тела. Дневной круг проходил незаметно. Он вставал в семь, ложился спать в два, и с блестящей выносливостью проводил эти девятнадцать часов бодрствования. Он объехал всю страну, пробуждая юношество Англии, найдя наконец тот великий художественный талант, который был дан ему судьбой, — талант оратора.
Как-то раз он напомнил Джен один разговор, происшедший много лет тому назад, когда он бежал из студий художников:
— Ты спросила меня, чем я буду зарабатывать себе на пропитание. И я ответил, что займусь каким-нибудь искусством.
— Да, я помню, — сказала Джен, внимательно глядя на него. Ты сказал, что считаешь себя поэтом, но что, может быть, будешь музыкантом или живописцем. Наконец ты решил, что ты актер.
Поль весело признался:
— Я был адски плохим актером!
Потом он объяснил, в чем была его ошибка на сцене. Он не любил чужого вымысла и желал играть не Гамлета, не Тома, не Дика, не Ромео или Гарри, а только себя самого. Теперь он мог играть себя самого. Это была своего рода игра. Это было и искусство. Таким образом, его детское пророчество некоторым образом исполнилось. С детства он боролся за самоопределение. Он испробовал все пути. И наконец нашел настоящий: он любил играть на чувствах толпы, как будто это были клавиши органа.
По этому поводу Джен сказала:
— А мой способ выражать себя — игра на клавишах пишущей машинки.
— Твое время еще не настало, — ответил он. — Но когда ты найдешь свой настоящий путь, то выскажешься тем яснее.
Замечание, может быть, и остроумное, звучало для Джен ироническим утешением…
Один из праздников во время сессии Поль затратил на посещение имения маркизы Чедлей в Ланкастере. Он мчался в шикарном автомобиле по величественному парку, по той дороге, где когда-то ехал в фургоне с ребятишками, из которых был самым оборванным, — и сердце его охватило вполне понятное волнение. Он проехал и через Блэдстон и увидел мельком то место, которое когда-то было его пустырем, — теперь там стоял ряд низеньких домиков; увидел трубы мрачной фабрики, которые все еще дымились, дымились… Маленькие Бэтоны, ставшие большими Бэтонами, влачили здесь свое существование. А сам Бэтон? Жив ли он? А мистрисс Бэтон, бывшая Полли Кегуорти, называвшая себя его матерью? Удивительно, как редко он вспоминал о ней… Он убежал отсюда оборвышем в цыганском фургоне. Он возвратился созидательной силой страны, возлюбленным принцессы, почетным гостем пышного дворца. Он опустил руку в жилетный карман и нащупал агатовое сердечко.
Да, в большом дворце Поля приняли как почетного гостя. Его имя было известно само по себе, не только в связи с Уинвудами. Он оказывал большие услуги своей партии. Уже переходило из уст в уста слово — должно быть, сказанное Френсисом Айресом — что он «грядущий человек». Леди Чедлей сказала:
— Меня удивляет, что вы помните, о чем мы говорили, когда я впервые встретилась с вами.
Поль смеялся, потому что она вовсе не помнила самой первой их встречи.
— Боюсь, что тогда я был слишком молод и легкомыслен, — сказал он. — Это было много лет тому назад. Я не был еще взрослым.
— О, нет! Мы говорили о пробуждении страны от сна.
— И вы дали мне прозвище, леди Чедлей: «Человек, который пробудит Англию». Оно в точности формулировало неясные еще стремления. С тех пор я никогда не забывал его пять минут кряду. Но как можете вы помнить случайное милостивое внимание, оказанное незначительному мальчику?
— Мальчик, мечтающий о величии родины, не может быть незначительным, — возразила она. — Вы доказали мне, что я была права. Ваши мечты сбываются — вы видите, я не забываю!
— Я обязан вам значительно больше, чем вы можете себе представить, — сказал Поль.
— Нет, нет! Не преувеличивайте. Это была шутливая фраза, не больше!
— О, это много. И это еще не все.
— Что же еще?
— Вы одна из двух или трех человек (он вспомнил фабрику в Блэдстоне), открывших мне новые горизонты.
— Я очень горжусь, если это так, — ответила леди Чедлей.
На следующий день, в воскресенье, старый лорд Чедлей увлек Поля в свои апартаменты. У него было очень красное, обветренное, чисто выбритое лицо, очень рыжие волосы и бакенбарды; это был абсолютно порядочный джентльмен, безусловно верный Господу Богу, королю и палате лордов, охоте на лисиц и голландской школе живописи и сознающий свои обязанности лендлорда по отношению к тем двум или трем тысячам человеческих существ, с которыми он имел деловые отношения.
— Видите ли, Савелли, я заглянул в вашу Лигу. Чертовски хорошее дело! Быть может, единственная настоящая мера против надвигающегося потока социализма. Уловляйте их молодыми. Это верный путь. Однако для войны необходимы средства. Вы получаете пожертвования, но в недостаточном количестве; я видел ваш последний баланс. Вам нужна небольшая армия — как бы это назвать?…
— Больших англичан, — подсказал Поль.
— Вот именно. Нужна такая армия, которая могла бы отдавать все свое время вашему делу. Надо создать специальный фонд. Вы и Урсула Уинвуд уж сумеете справиться с этим. То, чего Урсула Уинвуд не знает в таких делах, того вообще знать не надо, и вот кое-что, с чего начать подписной лист.
И он вручил Полю чек, который, к немалому его удивлению, оказался на сумму в пять тысяч фунтов.
Этим было положено начало материального благополучия и настоящего политического значения Лиги молодой Англии. Поль устроил большой публичный банкет под председательством лидера оппозиции и с удивительным букетом всяких знаменитостей. Произносились речи, восхвалялся патриотизм маркиза Чедлея, заполнялись и вручались торжествующему секретарю организации подписные листы.
Могущественная газета приняла это начинание под свою защиту и обратилась к населению с громким призывом. Отделы тоже напрягли усилия. И деньги рекой потекли в кассу Лиги.
Когда парламент прервал заседания на пасхальные каникулы, Поль, самый усталый, но вместе с тем и самый блаженный юноша, помчался в Венецию, где Зобраска с нескрываемой радостью встретила его. Она жила в палаццо на Канале-Гранде, уступленном ей — такова любезная манера итальянцев сдавать внаем — ее венецианскими друзьями; и там с мадемуазель де Кресси она принимала знакомых, стекавшихся со всех концов земли в волшебный город.
— Я постараюсь видеть как можно меньше народа, — сказала она. — В расчете на вас, месье.
Поль пожал ей руку.
— Я очень надеюсь, что мы не встретим ни одной знакомой души, пока я здесь, — объявил он.
Его надежда исполнилась не вполне, но в достаточной мере для того, чтобы устранить поводы для раздражительности. Они проводили идиллические дни. Часто принцесса посылала за ним гондолу в Гранд-отель, где он остановился. Иногда она, самая смелая из принцесс, заезжала и сама. В таких случаях он, дожидаясь ее, сидел с бьющимся сердцем, на узкой веранде своей гостиницы, не видя ни белой громады Санта Мариа делла Салуте, ни неугомонной жизни на воде, ни солнечного света, словом, ничего во всей Венеции, кроме канала.
Наконец, появлялся высокий изогнутый нос гондолы, потом одетый в белое и подпоясанный красным поясом Джакомо, склоняющийся к веслу, потом белый тент и под ним смутно виднеющаяся дорогая фигурка, затем Фелипе, одетый как Джакомо и, как и он, ритмически склоняющийся в такт движению. Медленно, слишком медленно, подплывала гондола к ступеням, из-под тента улыбалось самое милое лицо в мире, щеки принцессы розовели, а глаза были нежны и чуть-чуть робки. И Поль стоял, улыбаясь, объект явно восторженных и любопытных взглядов нескольких одиноких дам на веранде, пока гондола причаливала к омываемым волнами ступеням, и портье гостиницы перебрасывал мостик. Тогда он перепрыгивал в черную ладью, нырял под тент и опускался на мягкое сиденье с чувством восхитительной близости к своей волшебнице, и гондола скользила дальше по зачарованному царству.
— Давайте будем настоящими туристами и основательно осмотрим Венецию, — сказала как-то София. — Я никогда не видела ее по-настоящему.
— Но ведь вы бывали здесь неоднократно.
— Да. Но…
Она смутилась.
— Так что же?
— Я не могу этого сказать. Догадайтесь.
— Простите вы меня, если я угадаю верно? Наш великий Шекспир сказал: «Любовь обостряет зрение глаз».
— Это, это — очень мило, — отвечала принцесса по-французски, — я очень люблю вашего Шекспира.
Из чего Поль заключил, что она допускает правильность его предположения. Итак, обладая полученным ими обостренным зрением, они по обычаю туристов посетили известные церкви и дворцы и все, что они видели, было овеяно невыразимой прелестью. Они смотрели на знаменитые картины, и Поль с проницательностью и уверенностью знатока, открывал ей их красоты, о которых она до сих пор и не подозревала, рассказывал биографии художников и историю Венеции, а София поражалась широте его знаний, приходя к убеждению, что это самый удивительный человек, какого посылало когда-либо небо. А он, в пламени своей любви, трепетал от ее прикосновения и нежных звуков ее голоса, когда она трогала его за рукав и восклицала: «О Поль, посмотрите! Это так прекрасно, что хочется платать от радости».
Они говорили теперь наполовину по-французски, наполовину по-английски, и принцесса больше не протестовала против убийственного акцента Поля, от которого он, правда, стремился избавиться. Любовь, должно быть, обострила и ее слух, потому что она уверяла, что ей нравится слушать, так он говорит на ее языке.
В большом зале совета, во Дворце дожей, они рассматривали семьдесят шесть портретов славной череды дожей — с одним трагически пустующим местом — недостающим портретом Марино Фальеро, венецианского Кола ди Риенци[46], человека, опередившего свое время.
— Неправда ли, это захватывает? — говорила София, взволнованно касаясь его рукава. — Все эти люди были когда-то властителями могущественной нации. И как они похожи друг на друга — можно подумать, что они братья из одной большой семьи.
— О, да! — соглашался Поль, всматриваясь в ряды суровых и умных лиц. — Это правда. Это действительно так. — Его рута встретила ее руку, он задержал ее. — Как метко ваше замечание! И в чем же выражается общее для них всех качество — качество вождей? Попробуем найти его.
Бессознательно он сжал ее руку, и она ответила на его пожатие. Они стояли одни — так было угодно случаю, — свободные от вездесущих туристов, в обширном зале, оживленном красками Веронезе на стенах и потолке, украшенном Тинторетто и Бассано, и глаза их были устремлены на длинный ряд портретов, на спокойные, властные, одухотворенные лица.
И когда они стояли там, держась за руки, соединенные общей волной мысли, Поль вспомнил один давнишний день, когда он стоял с девочкой перед фотографиями в окне Лондонской стереоскопической компании на Риджент-стрит, и изучал лица людей, достигших известности. Он рассмеялся — не мог удержаться — и притянул принцессу ближе к себе. Какая разница между этими двумя похожими моментами! Когда Поль рассмеялся, София быстро взглянула в его лицо.
— Я знаю, чему вы смеетесь.
— Нет, моя принцесса. Это невозможно.
— Нет, возможно. Скажите мне: все эти бывшие властители… — она указала своей маленькой, затянутой в перчатку рукой на фриз. — Какой у них общий фактор?
Поль, позабыв о своих смешных мыслях, снова окинул взглядом портреты.
— Неукротимая воля, — сказал он серьезно. — Необходимое честолюбие, безграничная вера. Кажется, что все они высказывают свое жизненное кредо: «Я верю в себя самого, всемогущего, и в подвластную мне Венецию, и в Бога, создавшего меня и ее, и в то, что весь остальной обитаемый мир — ниже Венеции».
Или: «Вначале Бог создал Венецию. Потом остальной мир. Потом он создал меня. Потом удалился и оставил меня управлять».
Или: «Я — земная троица. Я — я сам. Я — Венеция. Я — Бог».
— Это удивительно! — воскликнула София. — Как вы поняли их! Как вы поняли их властные замыслы! Все они то, что вы называете — вожди людей. Я не ждала такого меткого и быстрого анализа. Но, Поль, — здесь ее голос восхитительно понизился, — всем этим людям недостает чего-то, что есть у вас. И вот почему, думается мне, вы смеялись.
Он улыбнулся ей.
— Вы полагаете, я сравнивал себя с этими людьми?
— Конечно. Почему бы нет? — вопрос прозвучал гордо.
— И что же у меня есть, чего нет у них?
— Счастье! — ответила принцесса.
Поль молчал некоторое время. Когда они вышла на балкон, откуда открывается вид на лагуну и церковь Сан-Джорджио Мажоре, сверкающую в солнечном свете, он сказал:
— Но многие из этих людей любили страстно и были любимы прекрасными женщинами.
— Их любовь была только страстью, а не любовью духа. В их лицах вы не можете прочесть ничего о женщине, а значит — о счастье.
Он прошептал:
— А на моем лице вы можете прочесть что-либо о женщине?
— Если вы будете так смотреть, — ответила она, смеясь не без удовольствия, — то весь свет прочтет.
И их беседа ушла далеко от дожей, точно так же, как души их отдалились от золотого тельца прямой и честной дружбы, воздвигнутого Софией.
Да и как могли они избежать этого, в особенности в Венеции? Если она решила сохранить спокойную и целомудренную дружбу, зачем она позвала его сюда? София Зобраска была умной женщиной. Никто лучше ее не знал опасности залитых лунным светом каналов и чувственного вздоха воды под гондолой, и мечтательной красоты, которая заставляет одинокое сердце жаждать любви. Почему она сделала это? Должно быть, такие вопросы задавала себе мадемуазель де Кресси: принцесса рассказывала Полю, что Стефания строго отчитала ее за то, что она так много показывается одна с этим красивым молодым человеком.
— Но нам не всегда хочется звать Стефанию с собой, — заключила София, — она не подходит к Венеции и не симпатична здесь. Она любит рестораны и публику и к тому же она все время проводит со своими друзьями у Даниелли, так что если бы не вы, мне пришлось бы одной сидеть в палаццо. Потому мы вынуждены гулять вместе.
Объяснение было надуманно и неверно, и о том, что она прекрасно сознавала это, красноречиво говорил насмешливый огонек в ее глазах. Но, тем не менее, затыкая уши в ответ на все проповеди «несимпатичной» Стефании, принцесса продолжала появляться публично вдвоем с прекрасным юношей. Она «забросила свою корону через мельницу» на несколько счастливых дней; в течение этих немногих дней она упивалась красотой и радостью жизни. И парочка двигалась по узким каналам, рука в руке, в то время как Джакомо и Фелипе, подобно автоматам, склонялись к веслам.
Однажды в чудесный и незабвенный вечер они возвращались из Мурано. Даже слабое дыхание ветерка не нарушало покоя лагуны. Острова, одетые веселой зеленью, мирно дремали. Только один или два парохода да там и сям черная черточка гондолы с одиноко стоящим гребцом нарушали неподвижность пейзажа. И Венеция, золотисто-рыжая, розовая и серая, догорала в закате — город мечты. Поль и София полушепотом обменивались словами восторга и сожаления. Инстинктивно они приблизились друг к другу, и их плечи соприкоснулись. Их пальцы сплелись, они ускоренно дышали и молчали долгое время. Наконец он прошептал ее имя. И она повернула к нему лицо, и встретила его взгляд, и сказала: «Поль». И казалось, что губы ее жаждут поцелуя. Вся земля была окутана сиянием блаженства, смежающим уста. Лишь когда они подплыли к Канале Гранде и причалили к полосатым столбам около палаццо, она сказала:
— У меня сегодня обедают эти римляне и Хетерфильды. Я хотела бы, чтобы их не было. — Она вздохнула. — Вы не согласитесь прийти?
Он, улыбаясь, заглянул ей в глаза.
— Нет, моя принцесса, не сегодня. Я наделал бы глупостей. Сегодня я пойду и буду разговаривать с луной. Когда я могу прийти завтра?
— Пораньше. Так рано, как сможете.
И Поль ушел, и разговаривал с луной, а на следующее утро с бьющимся сердцем явился во дворец. Его ввели в холодно-официальную итальянскую гостиную с огромной венецианской стеклянной люстрой, с увешанными картинами стенами, ампирной мебелью, обтянутой желтым шелком. Вдруг дверь отворилась, и она вошла, одетая, как девушка, в блузку и юбку, свежая, как утро.
— Я не успела надеть шляпу, но…
Она не договорила, потому что он шагнул ей навстречу и, смеясь и торжествуя, обнял ее и поцеловал.
Итак, то, что должно было свершиться, свершилось.
— Я люблю вас слишком сильно, моя Софи, чтобы называться мужем принцессы Зобраска.
— А я люблю вас слишком сильно, мой дорогой, чтобы желать называться иначе, как женой Поля Савелли.
Таковы были их отношения, точно выясненные и понятые. К этим выводам они пришли после многих споров, поцелуев и протестов.
— Я таков, каков есть, — говорил Поль. — Безвестная личность, пришедшая из мрака. Я ничего не могу дать вам, кроме моей любви.
— Разве есть на земле титулы или сокровища, равноценные ей?
— Но я должен дать вам больше! Имя Поля Савелли должно само стать почетным титулом.
— Оно уже становится им. А ведь мы можем немного подождать, Поль, не так ли? Ведь мы так счастливы! — она вздохнула. — Я никогда в моей жизни не была так счастлива!
— Я тоже, — сказал Поль.
— Неужели действительно я — первая?
— Первая! Верьте или нет, как хотите. Но это факт. Я рассказал вам мечту моей жизни. Я никогда не опускался ниже ее. И, наверное, поэтому она сбылась.
И это утверждение не было обычной в таких случаях ложью. Поль со свежим сердцем пришел к своей принцессе.
— Я хотела бы быть молодой девушкой, Поль.
— Вы звезда, превратившаяся в женщину. Звезда моей судьбы, в которую я всегда верил. Великие дела сбудутся вскоре.
Они перешли к более общим темам. Каковы будут их отношения перед лицом света, пока еще не сбылись великие дела, о которых он мечтал?
— Пока я открыто не смогу назвать вас моею, пусть это будет нашей дорогой и прекрасной тайной, — сказал Поль. — Я не хотел бы, чтобы она была опошлена светской болтовней.
Поль доказал, что он гордый и деликатный любовник, и когда они окунулись в дела и удовольствия лондонского сезона, он был вознагражден. Было так отрадно видеть ее на больших собраниях, воплощение юности, сияющую, всегда окруженную поклонением, и знать, что из всех смертных он один царит в ее сердце. Было таким наслаждением встречать смеющийся взгляд дорогого конспиратора. Были так чудесны интимные беседы по телефону каждый вечер и каждое утро. — Но всего прекраснее были редкие свободные часы с ней наедине. Из таких, казалось бы, пустых, несерьезных вещей состоит иногда самое прекрасное в жизни.
Он сделал свою драгоценную леди — хотя мисс Уинвуд и отреклась теперь от этого звания — участницей их тайны. То же сделала и принцесса. Очень утешительно было знать, что мисс Уинвуд на их стороне, и чувствовать себя в тесном единении с ее мудростью и симпатией. А ее симпатия проявлялась практически, как свойственно роли наперсницы любовной тайны с самого сотворения мира. Почему бы принцессе Зобраска не заинтересоваться одним из филантропических дел со штаб-квартирой в доме на Портлан-плес? Например, фондом неимущих вдов, председательство в котором она охотно уступила бы принцессе? Дело было несложно: оно состояло главным образом в совещаниях с мистером Савелли и в подписывании писем. Принцесса обняла Урсулу, смеясь, краснея и называя ее «delicieuse»[47]. Ясное дело, что совещаться с мистером Савелли в его официальном качестве или подписывать официальные письма можно было лишь в помещении учреждения.
— Я готова сделать все, что могу, для такой пары, как вы, — сказала мисс Уинвуд Полю. — Но это самое восхитительно-сумасшедшее и невозможное дело, к которому мне когда-либо приходилось прикладывать руку.
Принимая факт их романа, она не могла не одобрить позицию, принятую Полем. Это была все та же гордая позиция юноши, который около шести лет тому назад уходил, не говоря ни слова, без гроша в кармане, смело и с чувством собственного достоинства, из ее дома.
— Я не хочу, чтобы меня называли авантюристом, — объявил Поль. — Я не хочу подвергнуть Софи унижению, волоча за собой имя презренного мужа. Не хочу воспользоваться ее титулом и богатством как ступенью для моей карьеры. Дайте мне сперва достигнуть неприступного положения. Я согласен быть обязанным этим вам, себе самому, кому угодно, но только не женитьбе. Я стану чем-нибудь. Остальное неважно. Тогда моя женитьба будет чисто романтическим событием, а романтические события не лишены популярности. Особенно для скучающих людей.
Это заявление было весьма разумным, первая его часть была весьма благородна, а вторая свидетельствовала о хорошем знании света. Но когда сможет он добиться своего неприступного положения? Через несколько лет. Согласится ли Софи Зобраска, которая была всего на несколько месяцев моложе его, пожертвовать этими прекрасными и невозвратимыми годами юности? Урсула Уинвуд заглядывала в ближайшее будущее и не видела его в розовом свете. Первым шагом к независимому положению был отлет из гнезда. Для этого необходим был заработок. Если бы партия была у власти, было бы нетрудно найти для него подходящий пост. Она ужасно беспокоилась, потому что по-своему, чудесным и непонятным для нее самой образом, более чем когда-либо была влюблена в Поля. Встретив Френсиса Айреса на одном большом приеме, она спросила его совета.
— Боитесь ли вы встряски? — спросил тот.
— Нет!
— Тогда вы и полковник Уинвуд отставьте его от работы и найдите себе другого секретаря. Пусть Савелли отдает все свое время Лиге молодой Англии. Заставлять его собирать материалы для речей полковника и писать письма по поводу футбольных клубов — значит резать масло бритвой. Его дело — его Лига. Я думаю, что можно будет установить для него приличный оклад. А если это окажется невозможным, я озабочусь какой-нибудь компенсацией.
— Последними, дорогой Френк, — сказала мисс Уинвуд, поблагодарив его, — мы видим то, что у нас под носом.
На следующий день она пришла к Полю, увлеченная этим планом. Думал ли он когда-нибудь об этом? Он взял ее руки и улыбнулся своей веселой покоряющей улыбкой.
— Конечно, драгоценнейшая леди! — сказал он откровенно. — Но я скорее отрезал бы себе язык, чем намекнул вам на это.
— Я знаю это, мой дорогой мальчик!
— Даже теперь, — продолжал он, — я не могу освоиться с мыслью о разлуке с вами. Мне кажется это черной неблагодарностью.
— Это не так. Вы забываете, что у нас с Джемсом тоже есть честолюбие, честолюбие учителей, гордящихся любимым учеником. Если бы вы потерпели неудачу, мы оба были бы горько разочарованы. К тому же зачем вам покидать нас? Нам будет ужасно недоставать вас. Вы никогда не были наемником или оплачиваемым служащим. А теперь вы — как бы сын наш. — Слезы выступили на глазах растроганной леди. — Если вы даже переселитесь на собственную квартиру, я не отдам эту комнату нашему новому секретарю, — они были в комнате, которая в доме называлась «бюро», на самом же деле была роскошно обставленным частным кабинетом Поля, где помещалась его собственная небольшая сокровищница книг, картин, фарфора и хрусталя, собранная им за шесть лет обеспеченной жизни. — Он получит ту комнату, оклеенную обоями, которая ближе к вестибюлю. То же и в Дрэнскорте. Хотя вы и не будете больше работать на нас, мой дорогой мальчик, наш дом останется вашим, сколько вы захотите в нем оставаться, потому что мы любим вас.
Ее рука лежала на его плече, Поль склонил голову.
— Я бы хотел, — проговорил он, — быть достойным вашей любви.
Он поднял голову и встретил ее глаза. Ее рука все еще лежала на его плече. Тогда он наклонился и просто поцеловал ее в щеку.
Поль рассказал все своей принцессе. Она слушала его с горящими глазами.
— Ах, Поль, — сказала она. — Это обостренное зрение любви — у меня не было его никогда, пока не пришли вы. Я была слепа. Я никогда не знала, что существуют такие прекрасные души, как Урсула Уинвуд.
— Дорогая моя, как я люблю вас за эти слова! — воскликнул Поль.
— Но ведь это правда!
— Потому-то я и люблю вас!
Так работал и радовался жизни в этот сезон счастливейший молодой человек Лондона, зная, что близок день его эмансипации. Его переход от Уинвудов в Лигу был назначен на первое октября. Он строил большие планы расширения деятельности Лиги, мечтал о дворце для ее штаб-квартиры с развевающимся на его шпиле символическим знаменем — наглядный урок для нации. Однажды в июльский день, когда Поль дожидался полковника Уинвуда в кулуарах палаты общин, Френк Айрес остановился посреди группы деловых людей и обменивался рукопожатиями.
— Были вы опять в Хикней-хисе? Я бы на вашем месте побывал там. Взбудоражьте-ка их!
Так как в словах лидера таился особый смысл, Поль столковался с председателем отдела в Хикней-хисе, который пригласил на это совещание и секретаря местной консервативной ассоциации. В результате Поль был приглашен говорить на митинге протеста против бюджета, созываемом ассоциацией. Он выступил опять с огромным успехом. Консервативные газеты дали на следующее утро отчет о его речи. Его Софи, приехав подписывать письма в качестве председательницы фонда, привезла ему вырезки, что было очень мило с ее стороны. Сезон закончился его торжеством.
На некоторое время Поль разлучился с принцессой. Она уехала в Коус, потом в гости к своей французской родне, в замок в Дордони. Поль поехал на яхте с Чедлеями и вернулся к охоте в Дрэнс-корте. В середине сентября прибыл новый секретарь Уинвудов и получил инструкции. Потом принцесса приехала в Четвуд-парк.
— Дорогой мой, — говорила она, целуя его, — я никогда больше не расстанусь с вами. Франция перестала быть для меня Францией с тех пор, как у меня в сердце Англия.
— Вы и это помните? Моя удивительная принцесса!
Он нашел ее более женственной, более экспансивной, более очаровательно-ласковой. Разлука еще сильнее сблизила их. Когда она положила ему голову на плечо и прошептала на своем родном языке: «Мой Поль, каким пустынным и долгим временем кажется время одиночества», он собрал всю силу своей воли и всю свою гордость, чтобы противостоять безумному искушению. Он клялся, что скоро наступит время, когда он сможет назвать ее своей, и лихорадочно принялся вновь за завоевание мира.
Потом наступил октябрь, и с ним опять Лондон.
Поль одевался к обеду, когда ему принесли телеграмму с оплаченным ответом:
«Если будете выбраны местным комитетом, согласны ли выставить кандидатуру от Хикней-хиса?
Айрес».
Он, побледнев, присел на постель и перечитывал эту простую фразу. Лакей с серебряным подносом в руке стоял, дожидаясь ответа.
— Будет ли ответ, сэр?
Поль кивнул, потребовал карандаш и дрогнувшей рукой написал единственное слово: «Да».
Потом, как реакция, его охватил могучий трепет восторга, и, быстро набросив одежду, он бросился к телефону в свой кабинет. Кто должен первым узнать эту чудесную весть, как не его принцесса?
Что вакантно место депутата от Хикней-хиса, он знал, как знала вся Великобритания, потому что Понтинг, радикал, скончался внезапно за день перед тем. Но ему и в голову не приходило, что он может быть избран кандидатом.
— Я была в этом уверена, — раздался голос в телефонной трубке. — Почему же иначе лорд Френсис поручил вам выступить в Хикней-хисе в июле?
Как женщины прозорливы! Со всем своим честолюбием и политической интуицией он не предвидел этой возможности. Но она пришла. Правда, видно, что звезды в своем беге покровительствуют ему! Он знал, что другие имена предложены комитету местной ассоциации, в том числе одно очень громкое имя, предложенное центральной организацией юнионистов; было также и имя прежнего тори, который после поражения на общих выборах несколько охладел к политике и сейчас путешествовал по Дальнему Востоку. Но теперь Поль, уверенный в своей судьбе, не сомневался, что будет избран. Великая битва должна была начаться недели через две, потому что дополнительные выборы во время парламентской сессии проводятся быстро, — решительная битва его жизни, и он должен выиграть ее. Ставкой было королевство — королевство мечты всей его жизни, в которое он войдет со своей возлюбленной и завоеванной принцессой. Он наговорил в телефон массу блестящих глупостей.
Женщин очень часто упрекают в отсутствии чувства меры, но мужчинам нередко следует благодарить за это природу. София Зобраска, с детства жившая в атмосфере великих дел, ежедневно встречавшаяся с людьми, управляющими судьбами наций, два года тому назад отказавшая в своей руке человеку, от которого зависел мир в Европе, была до глубины души взволнована известием, что неведомый молодой человек может быть избран представлять интересы лондонского предместья в британском парламенте, и убеждена, что отсюда начинается великий поворот в истории человечества.
Столь же необъективно, хотя, быть может, и не так эмоционально, приняла это известие мисс Урсула Уинвуд. Она даже всплакнула и назвала Френка Айреса ангелом. Полковник Уинвуд крутил свой длинный висячий ус и был немногословен, но позволил себе налить бокал шампанского, поднял его и, сказав: — «Желаю счастья, мой дорогой мальчик!» — беззаботно опрокинул драгоценную влагу. А после обеда, когда мисс Уинвуд оставила их вдвоем, он вместо обычной сигары закурил длинную «корону» и стал обсуждать с Полем разные пути и способы выборов.
Несколько следующих дней Поль жил в вихре телефонных звонков, телеграмм, писем, поездок по Лондону, интервью, головоломных вопросов и повторений своего политического кредо. Но исход выборов можно было считать заранее решенным. Его молодость, могучая красота, его душевный огонь и красноречие, его магическая сила, внушившая столь многим веру в него и сделавшая его Счастливым Отроком, пленяли людей с неразвитым воображением. Перед собранием мудрецов и поэтов Поль, возможно, не имел бы ни малейшего шанса. Однако его призыв был обращен к купцам и ремесленникам, на которых он действовал, как действует герой мелодрамы на зрителей галерки. Для них он являл собой символ надежды, силы и безусловного торжества.
Так на тридцатом году жизни Поль был избран кандидатом от консерваторов предместья Хикней-хис и оказался на пороге великих дел, для которых считал себя рожденным. Он написал небольшую записку Джен, сообщая ей эту новость. Написал также Барнею Билю: Дорогой старый тори, думали ли вы когда-нибудь, что маленький оборвыш Поль будет вашим представителем в парламенте? Извлеките свой старый фургон, выкрасьте его в голубой цвет, сделайте надпись: «Ал здравствует Поль Савелли!» и вместо циновок и щеток наполните его брошюрами, в которых говорится о том, какой замечательный малый этот П. С. Поезжайте по улицам Хикней-хиса и говорите, если вам угодно: «Я знал его, когда он был малышом — вот таким». А если вам захочется быть таинственным и романтичным, говорите: «Я, Барней Биль, первый дал ему возможность счастья», как и было на самом деле, мой дорогой старый друг, и Поль не может забыть этого. О Барней! Это слишком чудесно! Если я пройду на выборах, то расскажу вам одну вещь, которая вас огорошит. Это будет осуществлением всех тех глупостей, о которых я говорил вам на пустыре в Блэдстоне. Дорогой старый друг, вы дали мне первое истинное воспитание, и нет другого избирателя в Хикней-хисе, который мог бы голосовать так, как вы, за своего собственного и лично подготовленного кандидата.
Джен по неизвестным обстоятельствам не ответила, но от Барнея Биля, который, как известно, обладал литературными склонностями, Поль получил открытку со следующей надписью:
Поль, если я смогу помочь тебе победить, я постараюсь.
Биль.
А потом началась бешеная гонка предвыборной кампании. Партия Поля имела явное преимуществе перед радикалами, которые встречали затруднения в выборе кандидата. Лига молодой Англии всячески проявляла восхищение своим чемпионом. Редко молодому кандидату оказывался такой радушный прием. А за ним стояла его Софи, его вдохновительница.
Случилось так, что на один из этих дней было назначено ежегодное общее собрание фонда неимущих вдов, когда отчет и баланс должны быть представлены обществу. Работу в этой организации Поль, несмотря на предложение мисс Уинвуд, не передал в руки Таунсенда, нового секретаря Уинвудов. Ведь его председательницей была принцесса.
— Как! — воскликнул он. — Покинуть мою принцессу на произвол судьбы при ее первом выступлении? Никогда!
По телефону он условился с ней о часе, когда они могли обсудить все по поводу этого важного дела.
— Но, мой дорогой мальчик, — сказала мисс Уинвуд, — ваше время не принадлежит вам. Представьте себе, что вас задержат в Хикней-хисе.
— Победитель, — воскликнул Поль с веселым смехом, — сам задерживает других, но его не задерживают!
Она посмотрела на него своими ясными глазами и снисходительно покачала головой.
— Я знаю, — сказал он, встретив ее взгляд, — драгоценнейшая леди, что говорю глупости; но я так бесконечно счастлив!
— Мне отрадно глядеть на вас, — сказала она.
Поль откинулся в кожаном кресле, куря папиросу и мысленно анализируя предвыборную ситуацию. Рядом с листом, на котором он набросал заметки, лежал отпечатанный на машинке отчет фонда неимущих вдов, счетная книга и чековая книжка. Предыдущей ночью он просидел до трех часов, подготовляя отчет для принцессы. Оставалось только получить обычную формулу собрания: «Отчет заслушан и найден правильным». В эту минуту, однако, неимущие вдовы были очень далеки от мыслей Поля. Он провел напряженный день в Хикней-хисе, завтракал в комитетском помещении сандвичами и виски с содовой, взятыми в ближайшей таверне, беседовал, убеждал, диктовал, записывал, подчиняя косные умы влиянию своего организационного гения. Его комитет чувствовал себя особенно бодро благодаря зияющей трещине в лагере радикалов. Те до сих пор еще не выбрали кандидата. Никто ничего не знал, кроме того, что некий Джон Квистергейс, видный адвокат, был вычеркнут, так как оказался недостаточно прогрессивным.
Поль откинулся в кресле, с папиросой в зубах, положив руки на подлокотники и весь уйдя в свои мысли. Ранние ноябрьские сумерки сгущались в комнате. Ему предстояло вечером выступать на митинге. Под предлогом подготовки речи он не позволил себя задержать и рано вернулся домой. Речь была готова, но замешательство среди радикалов было новым фактором, из которого следовало извлечь добавочные преимущества. Так появились заметки карандашом на листе бумаги перед ним.
Вошел лакей, включил электричество, задернул занавески и поправил дрова в камине.
— Чай в гостиной, сэр.
— Принесите мне сюда чашку, а есть я ничего не хочу, — сказал Поль.
Ведь его драгоценная леди не могла ему помочь в замышляемой им атаке на врага, которого обстоятельства отдавали в его руки.
Лакей ушел. Вдруг Поль услышал, что он возвращается. Дверь была за его спиной и он, не оглядываясь нетерпеливо махнул рукой.
— Поставьте где-нибудь, Уилтон, я возьму, когда захочу.
— Извините, сэр, — сказал лакей, подходя к нему, — но это не чай: пришел какой-то джентльмен, дама и еще один человек, которые желают видеть вас. Я сказал, что вы заняты, но…
Он подал Полю серебряный поднос с карточкой. На ней рядом с напечатанным «Мистер Сайлес Фин» было приписано карандашом: «Мисс Седон, мистер Уильям Симонс».
Поль посмотрел на карточку, озадаченный. Что привело их в Портланд-плэс — политика или дружба? Однако не принять их было немыслимо.
— Попросите их войти, — сказал он.
Сайлес Фин, Джен и Барней Биль! Это было странно. Поль рассмеялся и вынул часы. Да, он свободно мог уделить им полчаса или около того. Но зачем они пришли? Он нашел время сделать визит в Хикней-хисе после своего возвращения в Лондон и, насколько он помнит, разговаривал с Сайлесом Фином о распаде англиканской церкви и о влиянии пейзажной живописи на человеческую душу. Почему они пришли? Это не могло быть предложением услуг на время выборов, потому что в политике Сайлес Фин был ею непримиримым врагом. Визит вызывал чрезвычайное любопытство.
Они вошли. Мистер Фин, по обыкновению, в черном, с разноцветным галстуком и алмазным перстнем, более мрачный и серьезный, чем когда-либо; Джен с выражением тревоги и в то же время вызова; Барней Биль, очень стесненный своим хорошо сохранившимся праздничным платьем, беспокойный и нервный. У них был вид депутации, пришедшей известить о смерти близкого человека. Поль принял их сердечно. Но почему, подумал он, они так торжественны? Он подвинул им кресла.
— Я получил вашу открытку, Биль. Спасибо вам за нее.
Биль буркнул что-то неясное и принялся мять свою жесткую шляпу.
— Я хотела вам написать, — сказала Джен, — но…
— Мисс Джен удержал ее долг по отношению ко мне, — вступил мистер Фин. — Надеюсь, вы не сочли это невежливым с ее стороны.
— Дорогой друг, — сказал Поль, смеясь, и сел в кресло, которое отодвинул от письменного стола. — Мы для этого слишком старые друзья с Джен. Я уверен, что в глубине души она желает мне счастья. Я думаю, что и вы тоже, мистер Фин, — прибавил он любезно, — хотя и знаю, что по своим взглядам вы на другой стороне.
— Боюсь, что мои принципы не позволят мне пожелать вам удачи на этих выборах, мистер Савелли.
— Хорошо, хорошо. Если вы будете голосовать против меня, я не буду обижен.
— Я не собираюсь голосовать против вас, мистер Савелли, — сказал мистер Фин, глядя на него грустными глазами. — Я собираюсь выставить против вас мою собственную кандидатуру.
Поль подскочил в кресле. Это безусловно была фантастическая новость!
— Против меня? Вы? Вы кандидат радикалов?
— Да.
Поль по-мальчишески рассмеялся.
— Вот это ловко! Я очень рад!
— Мне было это предложено сегодня утром, — сказал мистер Фин серьезно. — Я долго думал и решил, что мой долг прийти теперь к вам с нашими друзьями.
Барней Биль надел шляпу на один бок.
— Я сделал все что мог, чтобы убедить его не ходить, сынок.
— Но почему же нет? — воскликнул Поль вежливо, хотя был весьма озадачен. — Это очень хорошо, мистер Фин. Я уверен, что ваша партия не могла избрать лучшего кандидата. Вы хорошо известны среди избирателей — я счастлив, что у меня такой уважаемый и почтенный соперник, как вы.
— Мистер Савелли, именно с той целью, чтобы мы не стали соперниками, я предпринял такой не обычный при выборах шаг.
— Я не совсем понимаю вас.
— Мистер Фин желает, чтобы вы отказались в пользу какого-нибудь другого консервативного кандидата, — сказала Джен спокойно.
— Отказаться? Мне — отказаться?
Поль взглянул на нее, потом на Барнея Биля, который кивал своей седой головой, потом на мистера Фина, темные глаза которого смотрели на него с трагической мрачностью. Это предложение ошеломило его. Оно было лишено всякого смысла. Но он готов был рассмеяться, глядя на их похоронные лица.
— Почему, скажите, вы хотите, чтобы я отказался? — спросил он благодушно.
— Я скажу вам, — ответил мистер Фин. — Потому что Господь будет против вас.
Поль увидел проблеск света в тайне их посещения:
— Вы можете верить в это, мистер Фин, но я не верю…
Мистер Фин протянул руки в пламенной мольбе.
— Простите, если я скажу вам это; но вы не знаете, что говорите. Бог не открылся вам. Но Он открылся мне. Когда мои товарищи-граждане предложили мне выступить либеральным кандидатом, я подумал: они знают, что я честный человек, упорно трудившийся на их пользу, деятельный апостол религии, умеренности и борьбы с пороком и потому заслужил их хорошего мнения и я понял, что Господь вдохновил их. Я понял, что это — божественный зов быть представителем истины в парламенте нации.
— Я припоминаю ваши слова, когда впервые встретился с вами, — заметил Поль с невольной сухостью, — что царство небесное недостаточно представлено в палате общин.
— Я не изменил моею мнения, мистер Савелли. Рука Всевышнего руководила моими делами. Его же рука ведет меня в палату общин творить волю Его. Вы не можете противостоять велению Господа, Поль Савелли, — и вот почему я прошу вас снять вашу кандидатуру.
— Видишь ли, он любит тебя, — вставил Барней Биль с тревогой в сверкающих глазах. — Вот почему он делает это. Он говорит себе, значит: вот молодой малый, которого я люблю, перед ним возможность его первой большой удачи, глаза страны устремлены на него. И теперь, дескать, прихожу я и сбиваю его с ног — не могу сделать иначе — и конец его блестящей карьере. Но если я предупрежу его вовремя, тогда он может отступить, найти почетное отступление. Вот чего он хочет — почетного отступления. Не так ли, Сайлес?
— Таковы чувства, которые заставили меня обратиться к вам, — подтвердил мистер Фин. Поль вытянулся в кресле, скрестив ноги и наблюдая своих гостей.
— Что вы думаете об этом, Джен? — спросил он не без иронии.
Она смотрела в огонь, сидя в профиль к нему. Когда он обратился к ней, она обернулась.
— Мистер Фин принимает ваши интересы очень близко к сердцу, — ответила она беззвучно.
Поль вскочил на ноги и рассмеялся своим открытым свежим смехом: все было так комично, так невероятно, так безумно! И никто из них не видел ничего юмористического в этой ситуации. Вот сидели Джен и Барней Биль, покорные влиянию их торгующего рыбой апостола; а вот, глядя на него с мольбой в печальных глазах, сидел, выпрямившись в кресле, и сам апостол, — страшная фигура с перемежающимися черными и белыми прядями волос, аскетическим лицом, в строгом методическом одеянии. И, очевидно, все они ждали, что он повинуется фанатическим бредням этой странной личности.
— Очень любезно с вашей стороны, мистер Фин, сообразоваться в такой мере с моими интересами. И я очень обязан вам за ваше внимание. Но, как я уже сказал, у меня столько же оснований верить, что Бог на моей стороне, сколько у вас считать Его на вашей. И я твердо верю в свою победу на этих выборах. Поэтому я безусловно не желаю снимать свою кандидатуру.
— Умоляю вас сделать это. Я на коленях готов просить вас, — проговорил мистер Фин, молитвенно сложив руки.
Поль оглянулся.
— Боюсь, Биль, — сказал он, — что это становится слишком мучительным.
— Да, это мучительно. Более чем мучительно. Это ужасно! — вскричал мистер Фин, внезапно повышая голос и вскочив на ноги. В одно мгновенье изменилась вся его внешность. Мрачный апостол превратился в охваченное бешенством существо с горящими глазами и судорожно сжатыми пальцами.
— Легче, Сайлес! Спокойно! — сказал Барней Биль.
Фин подошел к Полю и, положив руки ему на плечи, хрипло пробормотал:
— Ради Бога, не противьтесь мне в этом. Вы не можете противиться мне! Вы не смеете противиться мне! Вы не смеете противиться Богу.
Поль нетерпеливо освободился от его рук. Ситуация перестала быть комической. Этот человек был одержимым, религиозным маньяком. Поль снова обратился к Барнею Билю:
— Так как я бессилен убедить мистера Фина в нелепости его требования, то прошу вас сделать это за меня.
— Молодой человек! — вскричал Сайлес, сотрясаясь как в судорогах, — не говорите с посланцем Божиим в суетной дерзновенности вашей! Вы, вы — из всех человеческих существ…
Джен и Барней Биль придвинулись к нему вплотную. Джен тянула его за руку: — Пойдемте, пойдемте же! — Довольно, Сайлес, — умолял Барней Биль, — ты видишь, это бесполезно. Я говорил тебе. Пойдем.
— Оставьте меня, — закричал Фин, отталкивая их. — Какое мне дело до вас? Этот молодой человек искушает Господа и меня.
— Мистер Фин, — сказал Поль, выпрямившись, — если я оскорбил ваши чувства, я очень сожалею. Но я участвую в выборах. Это решено. У меня больше нет выбора. — Я орудие моей партии. Я не хочу быть не вежливым, но вы видите, что продолжение разговора бесполезно.
И он двинулся к двери.
— Уйдемте же, пожалуйста. Неужели вы не понимаете, что это нехорошо? — проговорила Джен, бледная, как полотно.
Сайлес Фин опять оттолкнул ее и бросился от нее.
— Я не уйду! — закричал он в страшном возбуждении. — Я не позволю моему собственному сыну поднять руку против Всевышнего.
— Проклятье! — пробормотал Барней Биль, роняя шляпу. — Он все-таки сделал это.
Наступило молчание. Сайлес Фин стоял, шатаясь, посреди комнаты, и пот струился с его лба.
Поль повернулся у двери и медленно подошел к нему.
— Ваш сын? Что вы хотите этим сказать?
Джен, ломая руки, воскликнула надломленным голосом:
— Он обещал нам не говорить. Он нарушил слово!
— Ты не сдержал клятвы, — сказал Барней Биль.
Лицо Фина стало страшным. Страстный порыв покинул его так же мгновенно, как захватил. Он упал в кресло, пустыми глазами посмотрел на всех троих и беспомощно опустил руки. — Я нарушил обещание. Да простит мне Бог!
— Вы должны ответить на мой вопрос, — сказал Поль, стоя над ним. — Что вы хотели сказать?
Барней Биль, ковыляя, приблизился к нему на несколько шагов и откашлялся.
— Он сказал правду, сынок! Сайлес Кегуорти — твой отец.
— Кегуорти?
— Да. Он переменил имя по деловым и иным соображениям.
— Он? — повторил Поль, ошеломленный. — Его имя Кегуорти и он мой отец?
— Да, сынок. Ни я, ни Джен не виноваты. Он поклялся на Библии, что не скажет тебе этого. Мы боялись и поэтому пришли с ним.
— Значит?.. — спросил Поль.
— Полли Кегуорти? — угадал Биль его вопрос. — Да. Она была твоя мать.
Поль стиснул зубы и глубоко вздохнул. Но не воздух вошел в его грудь, а тысяча острых мечей.
Джен следила за ним испуганными глазами. Она одна, знавшая почти всю жизнь Поля, своей женской интуицией поняла, что это для него смертельный удар. И когда она увидела, что он, не пошатнувшись, принял его, стоя гордо и прямо, сердце ее устремилось к нему, хотя она знала, что женщина в большой серебряной чеканной рамке на камине, блестящая леди, высокая, могущественная и недоступная принцесса, была та, которую он любил.
— Прошу вас, сядьте, — сказал Поль, обращаясь к Билю и Джен и сам сел у письменного стола, опершись на него локтями и сжимая ладонями голову. — Так вы заявляете, что вы мой отец, — сказал он. — Барней Биль, которому я верю безусловно, подтверждает это. Он уверяет также, что мистрисс Бэтон — моя мать…
— Она умерла шесть лет тому назад, — сказал Барней Биль.
— Почему же вы не сказали мне?
— Я не думал, что это заинтересует тебя, сынок, — ответил Барней Биль в большом смущении. — Видишь ли, мы уговорились, чтобы тебе ничего не говорили об этом. Во всяком случае, она умерла и не будет больше тебя беспокоить.
— Она была мне плохой матерью. Воспоминание о ней ужасно. Не стану уверять, что я опечален, равно как не охвачен и сыновними чувствами в настоящую минуту. Но раз вы мой отец, я хотел бы знать — и, думается, имею на это право — почему вам понадобилось тридцать лет на то, чтобы объявиться, и почему, — внезапно бешенство охватило его, — почему появились вы теперь, чтобы превратить мою жизнь в ад?
— Такова воля Божия, — проговорил Сайлес Фин в глубоком отчаянии.
Поль щелкнул пальцами. — Чепуха! — воскликнул он. — Говорите осмысленно. Говорите о фактах. Оставьте Бога на время в покое. Не нужно вплетать Его в такие грязные дела. Расскажите мне обо мне самом, о моих родственниках: кто я и откуда?
— Ты здесь среди троих людей, которые любят тебя, сынок, — сказал Барней Биль. — Что происходит в этой комнате, никогда не будет известно ни одной душе на всей земле.
— В этом я клянусь! — сказал Сайлес Фин.
— Вы можете это опубликовать во всех газетах Англии, — сказал Поль. — Я не торгуюсь! Я требую только правды. Как я ее использую — мое дело. Вы, все трое, можете делать, что хотите. Пусть все знают, это неважно. Меня интересует лишь одно: я сам — моя жизнь, моя совесть, моя душа.
— Не будьте слишком жестоки ко мне, — умоляюще проговорил Сайлес.
— Расскажите обо мне, — сказал Поль.
Сайлес Фин вытер лоб платком и закрыл рукой глаза.
— Это значит рассказывать обо мне самом. Это значит выкапывать прошлое, которое я считал, с Божьей помощью, навсегда похороненным. Но я согрешил сегодня и в наказание должен рассказывать вам. И вы имеете право знать. Мой отец был сторожем на Ковент-Гарденском рынке. Моя мать — о ней я уже упоминал.
— Да, сицилианка с шарманкой — я помню, — сказал Поль, содрогаясь.
— У меня было тяжелое детство. Я сам занимался своим образованием, насколько мог. Наконец, я получил место приказчика у рыботорговца. Симонс и я, мы знали друг друга еще мальчиками. И мы влюбились в одну и ту же девушку. Я женился на ней. Вскоре после того она стала пьянствовать. Я увидел, что жестоко ошибся в ней. Не буду вам описывать вашу собственную мать. У нее был бешеный характер. У меня тоже. Жизнь моя была земным адом. Однажды она вывела меня из терпения, и я ударил ее ножом. В ту минуту я думал, что убил ее. Но это было не так. Я попал на три года в тюрьму. Когда я вышел, она исчезла, захватив вас с собой. В тюрьме я постиг милосердие Божие и поклялся, что Господь будет руководителем моим в жизни. Когда я освободился от полицейского надзора, я переменил свое имя — хорошее девонширское имя. Потом я смог увеличить мое маленькое дело и еще раз переменил имя. Вот почти все.
Наступило мертвое молчание. Надломленный человек, подавленный сознанием, что он нарушил клятву, говорил, не меняя позы, закрыв глаза рукой. Поль тоже сидел неподвижно, и ни Джен, ни Барней Биль не проронили ни слова. Сайлес Фин продолжал:
— Много лет тому назад я пытался отыскать жену и сына, но не было на то воли Господней. Я жил с клеймом убийцы на душе, — он понизил голос, — и оно не было смыто. Быть может, это будет когда-нибудь… и я осудил сына моего на ужасное существование, — потому что знал, что мать не сможет поставить его на достойный путь. Я был прав. Симонс потом рассказал мне, и я изнемогал под бременем моих грехов.
После некоторой паузы он поднял скорбное лицо и стал рассказывать о своей встрече в прошлом году с Барнеем Билем, с которым потерял связь, когда двери тюрьмы закрылись за ним. Это было в одном из его ресторанов, куда Биль зашел поесть. Они узнали друг друга. Барней Биль рассказал свою историю: как он натолкнулся на Полли Кегуорти после двенадцати лет странствий; как, из любви к своему старому другу, взял Поля, удивительно многообещающего ребенка, и увез его из Блэдстона.
— Помнишь ли, сынок, когда я в ту ночь оставил тебя одного и отошел на другой конец пустыря? Нужно было решить этот вопрос, — вставил Биль. — Обдумать мой долг.
Поль кивнул головой. Он слушал со страхом в сердце. Весь фантастический фундамент его жизни рушился, и жизнь превратилась в хаотические развалины. Исчезло романтическое сияние, которое с того дня, когда он получил агатовое сердце, было сущностью его бытия. Еще час назад он не сомневался в тайне своего рождения. Ни одна настоящая мать не могла преследовать невинного ребенка с такой жестокостью, как это делала Полли Кегуорти. Его отвращение к ней было основным пунктом его веры. Конечно, теория о принце и принцессе была давно брошена им в кучу ребяческих мечтаний, но романтичность его происхождения, высокого происхождения, оставалась существенной частью его духовного богатства. Его внешность, талант, темперамент, все его инстинкты неопровержимо подтверждали это. Его честность и достоинство были основаны на горячей и непоколебимой вере.
А теперь все это исчезло. Не было больше сказки. Не было больше сияния. Не было больше Сияющего Видения, потускневшего теперь в свете мрачного дня. Слушая напряженно, с окаменевшим лицом, Поль ощущал какую-то особенную интенсивность мысли, его мозг быстро отмечал иронические удары повести. Он был сын Полли Кегуорти. Это оскверняло его, но до сих пор ее кровь не проявлялась в нем. Он был сын этого неистового и патетичного фанатика, бывшего каторжника; у него были его глаза, его тонкие черты; быть может, он унаследовал от него и художественный темперамент — он вспоминал мазню на его стенах и его слепые попытки к художественному самоопределению. И все это — южная красота и южная любовь к краскам — было наследием его сицилийской бабушки, безвестной нищей, которая в яркой желтой повязке на голове вертела ручку шарманки на улицах Лондона.
Верный инстинкт подсказал ему присвоение итальянского имени. И самое имя его — Павел — которое Полли Кегуорти никогда бы не дала своему потомству, было вполне естественным для отпрыска Сайлеса и целого ряда поколений евангелических крестьян. Глаза Поля остановились на фотографии принцессы. Она первая из всех ушла вместе с Видением. Возможно, он был авантюристом, но авантюристом сказочным, высоко вознесенным своей сверкающей верой и считающим свой брак с принцессой только увенчанием собственной романтической судьбы. Теперь же он считал себя только низким обманщиком. Его принцесса ушла из его жизни. Мрак воцарился в его сердце.
Поль как во сне увидел свою роскошную, уже ставшую ему привычной, комнату, и Джен, не отрывающую от огня тревожного взгляда, и сидящего поодаль Барнея Биля, прижимающего к своей груди шляпу; но глаза его остановились на странном, многострадальном, неуравновешенном человеке, который называл себя — нет, который был — его отцом.
— Когда я впервые встретил вас в тот вечер, мое сердце потянулось к вам, — сказал Фин. — Оно было переполнено благодарностью Богу за то, что Он избавил вас от власти дьявола; за то, что Он простил мне мой грех отца и возвысил вас.
В голове у Поля впервые мелькнуло, что Фин и в обычном разговоре сохраняет язык своих проповедей свободного мыслителя.
— Но замкнутость, которой научили меня горькие годы страдания, — продолжал Сайлес, — и послание от Господа указали мне, что в наказание я не должен прижать вас к груди, как сына.
— И то, что я говорил тебе и что Джен говорила о нем, — вставил Барней Биль, — запомни это.
— Да, эти указания заставляли меня молчать. Но нас тянуло друг к другу, Поль. — Он наклонился вперед в своем кресле. — Вы полюбили меня. Несмотря на разницу положения и убеждений, вы полюбили меня.
— Да, меня тоже тянуло к вам, — согласился Поль, и странная незнакомая нота в его голосе заставила Джен быстро оглянуться на него. — Вы казались мне человеком великих страданий и глубокого энтузиазма, и, сознаюсь, я чувствовал к вам большую симпатию. — Он смолк, не изменяя своей застывшей позы, потом продолжал: — То, что вы рассказали мне о ваших страданиях, — а я достаточно знаю женщину, бывшую моей матерью, — заставляет меня еще больше симпатизировать вам. Но вы должны дать мне время для того, чтобы я нашел выражения моей симпатии. Я сказал, что вы превратили жизнь мою в ад. Это правда. Быть может, я вскоре, на этих днях, смогу объяснить вам почему. Не сейчас. Сейчас не время. Мы захвачены шестернями неумолимой политической машины. Сегодня вечером я должен выступить перед моими избирателями. — Он говорил голосом холодного рассудка, и Джен еще раз окинула его испуганным взглядом. — Что я скажу им ввиду всего происшедшего, я еще не знаю. Мне нужно полчаса на размышления.
— Я понимаю, что не должна вмешиваться, — сказала Джен. — Но ты не должен слишком осуждать мистера Фина. Хотя он твой политический противник, он любит тебя и гордится тобой — как и все мы — и верит в твое великое будущее, я знаю это слишком хорошо. А теперь он глубоко убежден, что свыше ему указано разбить твою карьеру в самом ее начале. Пойми же, Поль, что он в ужасном положении.
— Да, это так! — отозвался Фин. — Господу известно, что если бы не Его воля, я снял бы свою кандидатуру.
— Я вполне понимаю вашу позицию, — произнес Поль, — но это не освобождает меня от ответственности.
Сайлес Фин встал, молитвенно сложил руки и умоляюще посмотрел на Поля: — Сын мой, после всего что я сказал вам, вы не пойдете против меня?
Поль тоже встал. Внезапный прилив страсти овладел им:
— Моя страна была моей страной тридцать лет. Вы пять минут были моим отцом. Я остаюсь с моей страной.
Сайлес Фин отвернулся и развел руками:
— А я остаюсь с моим Богом!
— Прекрасно! Это приводит нас к нашей исходной точке. Враги в политике, друзья в частной жизни.
Сайлес опять повернулся к Полю и заглянул в его глаза:
— Но отец и сын.
— Тем почтеннее и лучше. Самые чистые выборы за сто лет.
Старик снова закрыл лицо руками, его волосы белыми и черными прядями упали на пальцы и большой алмаз сверкал сквозь них.
— Мне был голос свыше, — пробормотал он. — Указание Господне. Это было ясно. Но вы не понимаете таких вещей. Его воля должна свершиться. Мне было ужасно думать о сокрушении вашей карьеры, карьеры моего собственного сына. Я привел этих двух друзей, чтобы они помогли мне убедить вас не выступать против меня. Я сделал все, что мог, Поль. Я обещал им не прибегать к последнему аргументу. Но плоть немощна. В первый раз с тех пор — вы знаете — когда с ножом я бросился на… словом, в первый раз с тех пор я потерял власть над собой. Мне придется ответить за это Господу моему. — Он протянул руки и безумным взглядом посмотрел на Поля. — Но такова воля Божия. Я должен быть вестником Его послания к империи. Поль, Поль, сын мой возлюбленный, вы не можете восстать против Всевышнего!
— Должно быть, ваш Бог — не мой Бог, — сказал Поль, ясно сознавая, что перед ним жертва религиозной мании. — И, может быть, настоящий Бог — не мой и не ваш, а еще чей-нибудь. Во всяком случае, Англия — единственный бог, который у меня остался, и я буду сражаться за нее.
Открылась дверь и вошел лакей Уилтон.
— Прошу извинения, сэр.
Поль подошел к нему.
— В чем дело?
— Принцесса, — доложил он благовоспитанным, тихим голосом, — полковник и мисс Уинвуд. Я сказал им, что вы заняты. Но они ждут уже около получаса, сэр.
Поль выпрямился.
— Почему же вы не сказали мне раньше? Принцессу нельзя заставлять ждать. Представьте мои почтительнейшие извинения принцессе и попросите ее, полковника и мисс Уинвуд подняться сюда.
— Нам лучше уйти, — воскликнула Джен во внезапном испуге.
— Нет, — сказал он. — Я прошу вас всех остаться.
В напряженном молчании, в котором протекли немногие минуты ожидания, Поль превратился из мальчика, для которого земля была сказочной страной, в мужчину, вставшего лицом к лицу с мрачной действительностью. В эти считанные мгновения он пережил всю свою прошлую жизнь и постиг приближение темных грядущих дней.
Дверь отворилась и появилась принцесса, улыбающаяся, счастливая, с черным страусовым пером на шляпе и в собольей накидке, ниспадающей с ее плеч, — сиятельная леди. За ней шли полковник и Урсула Уинвуд. Поль склонился над протянутой рукой принцессы.
— Тысячу извинений за то, что я заставил вас ждать. Я не знал о вашем приходе. Я был занят со своими друзьями. Разрешите мне представить вам их. Это мистер Сайлес Фин, принцесса, директор-распорядитель акционерного общества «Fish Palaces Ltd». Это — два моих близких друга, мисс Сидон, мистер Симонс. Мисс Уинвуд, полковник, вы разрешите?
Он сделал жест, обычный при представлении. Принцесса кивнула; потом, пораженная их неулыбающимися лицами и странной манерой Поля, быстро повернулась к нему.
— В чем дело?
— Сейчас скажу.
Он подвинул ей кресло. Она села. Урсула Уинвуд села в кресло Поля. Остальные стояли.
— Мистер Фин явился объявить мне, что он выдвинут кандидатом от либералов Хикней-хиса.
— Поздравляю вас, — сказала принцесса.
Сайлес серьезно поклонился ей и обратился к полковнику Уинвуду.
— Мы уже несколько времени, сэр, находимся с мистером Савелли в отношениях личной дружбы.
— Понимаю, понимаю, — ответил полковник, хотя и был несколько озадачен. — Это очень любезно и дружественно с вашей стороны.
— Мистер Фин просит меня также снять мою кандидатуру, — продолжал Поль.
Принцесса недоверчиво рассмеялась. Урсула Уинвуд встала и сделала движение в сторону Поля, как бы готовая защитить его. Полковник Уинвуд нахмурился.
— Снять кандидатуру? Почему?
Сайлес Фин смял рукой свою черно-седую бороду и взглянул на сына.
— Нужно ли нам входить в подробности? Тут есть религиозные причины, которые, быть может, сударыня, — Сайлес обратился к принцессе, — будут вами неверно поняты. Возможно, мистер Савелли считает меня фанатиком. Я ничего не могу поделать. Я предостерег его. Это все. Прощайте, мистер Савелли.
Он протянул руку, но Поль не принял ее.
— Вы забываете, мистер Фин, что я просил вас остаться.
Он схватился за борта его сюртука так, что пальцы побелели, сказал сквозь стиснутые зубы:
— У мистера Фина есть еще и другая причина не желать моей кандидатуры.
— Эту причину вы не должны называть, — воскликнул Сайлес громким голосом, устремляясь вперед. — Вы знаете, что я не предъявляю никаких претензий!
— Я знаю это. Но тем не менее я объявлю ее. — Поль сделал паузу, поднял руку и холодно произнес, взглянув на принцессу: — Мистер Сайлес Фин оказался моим отцом.
— Что такое? — проговорил полковник после мгновенной тишины.
Принцесса глубоко вздохнула и выпрямилась в кресле.
— Вашим отцом?
— Да, мадам. Еще полчаса тому назад я не знал этого. Всю жизнь я не знал, что мой отец жив. Вот эти мои друзья могут засвидетельствовать, что я говорю правду.
— Но, дорогой Поль, — сказала мисс Уинвуд ласково, кладя руку на его плечо и стараясь заглянуть ему в лицо, — вы ведь говорили нам, что ваши родители умерли и что они итальянцы.
— Я лгал, — ответил Поль спокойно. — Но я был честно уверен, что женщина, называвшаяся моей матерью, не была ею, и я никогда не слышал о моем отце. Ваша деликатность, мисс Уинвуд, позволила мне выдумать лишь столько, сколько было необходимо.
— Но ваше имя — Савелли?
— Я принял его, когда поступил на сцену — я несколько лет без всякого успеха провел на сцене. Вы помните, что я пришел к вам изнемогший от лишений и без гроша.
Принцесса побледнела, и ее тонкие ноздри трепетали.
— И этот господин ваш отец?.. — она остановилась. — Ваш отец, но кто он такой?
Поль предложил Сайлесу говорить.
— Я, сударыня, — сказал тот, — человек, сам пробивший себе путь. Организовав торговлю рыбными консервами по всему Лондону и большим провинциальным городам, я, милостью Божией, составил себе значительное состояние.
— Рыбными консервами? — переспросила принцесса.
Сайлес поглядел на нее печальными и серьезными глазами.
— Да, сударыня!
— Я узнал также, — сказал Поль, — что бабушка моя была сицилианка, игравшая на улицах на шарманке. Отсюда — моя итальянская кровь.
Джен, стоявшая у двери вместе с Барнеем Билем, нервно теребившим своими корявыми пальцами поля шляпы, отвернулась так, что никто, кроме Биля, не увидел внезапно выступивших на ее глазах слез. Она поняла, как убога и незначительна была сама в присутствии этой великолепной и сиятельной леди; поняла и то, что принцесса была как бы создана для пары Полю, который никогда не казался ей таким великим, как теперь, когда он во имя правды вонзил нож в свое сердце.
— Я хотел открыть вам, чем была моя жизнь, — продолжал Поль, — в присутствии тех, кто знает ее. Вот почему я попросил их остаться. Еще час тому назад я жил в мечтах. По-своему я был честным человеком. Но теперь я узнал о моем происхождении, мои мечты рассеялись, и я стою обнаженный перед самим собой. Если бы хоть на минуту я оставил в заблуждении о моем прошлом мисс Уинвуд и полковника, которые были так добры ко мне, и принцессу, удостоившую меня своей дружбы, — я был бы обманщиком.
— Нет, нет, мой мальчик! — сказал полковник Уинвуд, стоя с глубоко засунутыми в карманы руками. Он наклонил голову и упорно смотрел на ковер. — Таких слов не следует говорить в этом доме. К тому же зачем нам знать все это?
Как истинный англичанин, он питал отвращение ко всяким неприятным объяснениям. Урсула Уинвуд поддержала его.
— Правда, зачем? — спросила она.
— Нет, это очень интересно, — проговорила принцесса, отчеканивая каждое слово.
Поль встретил ее взгляд и прочел в нем боль и досаду, и оскорбленную гордость, и презрение. На секунду в его глазах мелькнуло мучительное выражение. Он знал, что бесповоротно убивает любовь в ее сердце, и чувствовал чудовищную жестокость этого. Мгновение он колебался. Имел ли он на это право? Всего несколько минут назад она вошла в комнату с лицом, сияющим любовью; теперь ее лицо было таким же каменным и холодным, как и его собственное. Имел ли он право наносить этот удар? Потом уверенность овладела им. Так должно быть. Чем скорее, тем лучше. Из всех человеческих существ он меньше всего смел обманывать ее. Перед ней, чего бы это ни стоило, он должен был оставаться чистым.
— Это не так уж интересно, — сказал он. — И это недолго рассказывать. Я жил оборвышем в грязном ланкастерском городишке. Я спал на мешках в прачечной и очень редко ел вдоволь.
Женщина, которую я не считал моей матерью, истязала меня. Теперь я знаю, что она ненавидела меня, потому что ненавидела моего отца. Она сбежала от него, когда мне был год от роду, и скрылась; она никогда не говорила о нем. Я не знаю в точности, сколько мне лет. Я выбрал себе день рождения наугад. Будучи ребенком, я работал на фабрике. Вы знаете, чем был детский труд на больших английских фабриках. Я оставался бы там, если бы вот этот старый друг не помог мне сбежать, когда мне было тринадцать лет. Он странствовал по тем местам в фургоне, торгуя циновками и плетеной мебелью. Он привез меня в Лондон и поселил у матери мисс Сидон. Таким образом, я и мисс Сидон знали друг друга еще детьми. Я стал натурщиком. Когда я вырос, и это занятие перестало быть достойным меня, я поступил на сцену. Однажды, умирая от истощения и болезни, в бреду, я добрел до ворот Дрэнс-корта и свалился у ног мисс Уинвуд. Это все.
— Мы могли бы кончить с этим и перейти к дальнейшему, — проговорил полковник Уинвуд, все еще не поднимая головы и глядя исподлобья на Поля. — Когда и как встретили вы этого джентльмена, который, по вашим словам, ваш отец?
Поль в немногих словах рассказал.
— А теперь, когда вы слышали все, — закончил он, — считаете ли вы, что я имею право снять свою кандидатуру?
— Конечно, нет, — ответил полковник. — У вас есть обязанности перед партией.
— А вы как думаете, мисс Уинвуд?
— Можете ли вы спрашивать? У вас есть долг перед страной.
— А вы, мадам?
Она встретила его вызывающий взгляд и встала.
— Я не разбираюсь в сложностях английской политики, мистер Савелли, — сказала София. Она держалась очень прямо, но губы ее дрожали, и слезы готовы были пролиться из глаз. Она повернулась к мисс Уинвуд и протянула руку. — Боюсь, что нам придется отложить наш разговор о неимущих вдовах. Уже поздно. До свидания, полковник Уинвуд!
— Я провожу вас до кареты.
На пороге она повернулась, общим кивком простилась с Полем и присутствующими и прошла в дверь, которую открыл полковник Уинвуд. Поль следил за ней взглядом, пока она не скрылась — надменно скрылась из его жизни, оставив одного под тяжелым, холодным бременем. Мрак окутал его. Несколько минут он стоял неподвижно после того, как закрылась дверь, потом внезапно выпрямился.
— Мистер Фин, — сказал он, — как я уже говорил вам, я сегодня выступаю на митинге. Я намерен довести до общего сведения, что я — ваш сын.
— Нет, нет, — пробормотал тот хрипло, — нет!
— Я не вижу причин, — мягко отозвалась мисс Уинвуд.
— А я вижу причину, — возразил Поль. — Я должен жить на виду. Правда — или ничего.
— Тогда повинуйтесь вашей совести, Поль, — ответила она.
Но Сайлес выступил вперед, протягивая руку.
— Вы не должны делать этого. Вы не должны, говорю я вам. Это невозможно!
— Почему?
Он ответил странным голосом, глядя на мисс Уинвуд:
— Я скажу вам об этом после.
— Я оставлю вас одних. Мистер Фин, — она пожала ему руку, — надеюсь, вы гордитесь вашим сыном. — Потом она пожала руки Джен и Барнею Билю. — Я рада встретить таких старых друзей Поля. — А Полю, когда он открыл ей дверь, она сказала, глядя на него своими чудесными глазам к: — Помните, что Англии нужны мужчины.
— Хорошо, что женщины у нас уже есть, — ответил он с невольной дрожью в голосе.
Он закрыл дверь и подошел к отцу, стоявшему у камина.
— Скажите же теперь, почему я не должен говорить? Почему мне следует не быть честным человеком, а обманщиком?
— Из жалости ко мне, мой сын!
— Жалость? Какой же ущерб принесет это вам? Нет ничего бесчестного в борьбе отца и сына из-за депутатского кресла. — Он иронически рассмеялся. — Что касается меня, я не вижу, чего мне стыдиться. Мое прошлое чисто.
— Но не мое, Поль, — сказал Сайлес печально.
Впервые Поль склонил голову.
— Простите, я забыл. Но ведь все прошлое и похоронено в прошлом.
— Это может оказаться и не похороненным.
— Каким образом?
— Разве ты не видишь? — воскликнула Джен. — Если ты объявишь о ваших отношениях, это вызовет невероятное любопытство и произведет сенсацию. Они перероют все, что смогут, и выкопают все, что смогут о нем. О Поль, неужели ты этого не видишь?
— Тогда он конченый человек, сынок, — сказал Барней Биль, ковыляя к нему, — тогда он больше не кандидат. Понимаешь ли, ведь он не ирландский патриот, которому и тюрьма не вредит. Пребывание в тюрьме не такая почтенная штука, чтобы напоминать о ней, сынок! Если же ты оставишь все, как есть, никто об этом не будет спрашивать.
— Таково мое положение, — подтвердил Сайлес Фин.
Поль мрачно перевел взгляд с одного на другого. Так как, погруженный в мрачные мысли, он не отвечал, Сайлес отошел в сторону и, сложив руки, стал вслух молиться. Он согрешил, дав волю своему гневу. Он отдавал себя в руки божественному отмщению. Если такова была назначенная кара, пусть пошлет Господь ему смирение и силу перенести ее. Его дрожащий голос, его фанатическое лицо и молитвенная поза вносили странный диссонанс в уютную светскую комнату. Рядом с Джен, встревоженной и беспомощной, и Барнеем Билем с убитым видом все еще мнущим свою злополучную шляпу, он производил нелепое и зловещее впечатление. Полю он казался не столько человеком, сколько обитателем другой планеты, с неведомыми и неисповедимыми инстинктами и импульсами, спустившимся на землю и безумной рукой уничтожившим весь смысл его существования. Он даже не чувствовал злобы к нему, скорее сожалел об этом чужестранце, заброшенном во враждебный ему чужой мир. Когда Фин окончил молитву, Поль мягко обратился к нему:
— Всемогущий не избрал меня орудием вашего наказания, если это только может зависеть от меня. Я понимаю ваше положение. Я не скажу ничего.
Барней Биль кивнул в сторону кресла, где сидела принцесса.
— А она не разгласит?
Поль устало улыбнулся:
— Нет, старина, она сохранит все в тайне.
Этим закончился разговор. Поль проводил их вниз по лестнице.
— Я думал, что делаю, как лучше, Поль, — жалко проговорил Сайлес, прощаясь. — Скажите мне, что я не стал вашим врагом.
— Никогда, — сказал Поль.
Он тихо поднялся в свою комнату и сел в кресло у письменного стола. Его взгляд упал на заметки на листе бумаги. Поскольку радикалы выставили своего кандидата, заметки были ему больше не нужны. Он смял бумагу и бросил ее в корзину. Его речь! Он сжал голову руками. Вскоре он должен говорить перед большим собранием, быть центром надежд тысяч его сограждан. Эта мысль металась в его мозгу. Как в кошмаре, ему представилось, что он с дирижерской палочкой в руках стоит перед оркестром и, охваченный бессилием, не может управлять им. Не меньшим кошмаром было его настоящее положение. Какой-нибудь час назад, он был полон энергии и радости борьбы. Но тогда он был другим человеком. Утренняя звезда, звезда его судьбы закатилась вместе с Сияющим Видением. Он уже не был больше таинственным рыцарем, Счастливым Отроком, тем, кто призван пробудить Англию. Теперь он всего только молодой человек низкого происхождения, который путем обмана хотел занять высокое положение; обыкновенный ловкий авантюрист, хорошо владеющий словом, самоучка, заурядный малый.
Таким представлял себя Поль в глазах принцессы. И он думал, что она сможет простить ему это! Теперь он боролся уже не ради нее. Ради чего же? Из-за пробуждения Англии? Но сердце того, кто хочет пробудить великую страну, должно быть исполнено мечты, видений, блеска и радости жизни, а в его сердце был мрак.
Он вынул маленький агатовый талисман, прикрепленный к цепочке, и с горечью посмотрел на него. Это был только насмешливый символ обмана. Пол отцепил его и положил на стол. Он не будет больше его носить. Он выбросит его.
Урсула Уинвуд тихо вошла в комнату.
— Вы должны спуститься поесть что-нибудь перед митингом.
Поль встал.
— Благодарю вас, я ничего не хочу, мисс Уинвуд.
— Но мы с Джемсом голодны. Пойдемте, посидите с нами.
— Разве вы собираетесь на митинг? — спросил он.
— Конечно. — Она вопросительно подняла брови. — Почему бы нет?
— После всего, что вы слышали?
— Тем больше оснований для нас пойти. — Она улыбнулась, как в тот памятный вечер, шесть лет тому назад, когда держала в руках ужасную залоговую квитанцию. — Джемс должен поддержать партию. Я должна поддержать вас. Джемс сделает то же, что и я, через несколько дней. Дайте ему только время. Его ум работает не так быстро, как женский. Пойдемте. Когда у нас будет свободное время, вы выскажете мне все. Но пока я уверена, что все понимаю.
— Как вы можете? — спросил он. — Ведь у вас иные традиции.
— Не знаю как насчет традиций, но знаю, что я не отнимаю обратно мою любовь у того, кому дала ее. Я слишком ценю это чувство. А понимаю потому, что люблю вас.
— Другие с теми же традициями не могут понять.
— Я не собираюсь выходить за вас замуж, — произнесла она резко. — Отсюда и разница.
— Да, это так, — сказал он, глядя ей прямо в глаза.
— Если бы вы не были порядочным человеком, я не сказала бы вам такой вещи. Кроме того, я знаю, что вы меньше, чем кто-либо на свете, захотите назвать меня дурой.
— Что вы! — воскликнул Поль взволнованно. — Что я могу сделать, чтобы отблагодарить вас?
— Победить на выборах!
— Вы все-таки моя драгоценнейшая леди, моя самая дорогая и близкая, — проговорил Поль.
Ее взгляд упал на агатовое сердечко. Она взяла его и положила на ладонь.
— Почему вы сняли его с цепочки?
— Это маленькое ложное божество.
— Это была первая вещь, о которой вы спросили, придя в себя после болезни. Вы говорили, что хранили его с тех пор, как были еще маленьким мальчиком. Видите? Я помню. Тогда вы придавали ему большое значение.
— Я верил в него.
— А теперь не верите? Но ведь его дала вам женщина.
— Да, — ответил Поль, удивляясь по своей мужской недогадливости, откуда она могла это знать. — Я был тогда одиннадцатилетним ребенком.
— Так храните его по-прежнему. Повесьте его опять на цепочку. Я уверена, что это верное маленькое божество. Сделайте мне одолжение, возьмите его обратно.
И так как не было ничего, что не сделал бы Поль для своей драгоценной леди, он покорно прицепил сердечко на цепочку и положил его обратно в карман.
— Я должен поведать вам, — сказал он, — что эта дама — она казалась мне тогда богиней — избрала меня своим рыцарем на состязании в беге, на состязании малышей в воскресной школе, и я не победил, но в награду она дала мне это агатовое сердце.
— Но в качестве моего рыцаря вы победите. Мой дорогой мальчик, — продолжала мисс Уинвуд, и глаза ее были полны нежности, когда она положила руку ему на плечо, — верьте тому, что старая женщина говорит вам. Не выбрасывайте и малейшего осколка красоты, который был в вашей жизни. Прекрасные вещи — единственно истинные на земле, хотя люди и считают их иллюзорными. Без этого пустячка или того, что он символизирует, были бы вы сейчас здесь?
— Не знаю, — ответил Поль. — Возможно я избрал бы более честный путь.
— Мы приняли вас, как прекрасного человека, не из-за того, чем вы могли бы быть или не быть. Кстати, что вы решили относительно публичного заявления о ваших родственных связях?
— Отец мой, по личным причинам, убедил меня не делать этого.
Мисс Уинвуд глубоко вздохнула.
— Я рада слышать это, — сказала она.
Итак, Поль, поддерживаемый только удивительной дружбой женщины, выступил в этот вечер и произнес большую речь. Но гром аплодисментов, которым она была встречена, не нашел отзвука в его опустошенном сердце. Он не ощущал ни восторга, ни трепета. Речь, приготовленная Счастливым Отроком, была произнесена устами, чуждыми его пламенному и острому красноречию. Слова текли плавно, но отлетел проникавший их дух. Собрание, привыкшее к его магической улыбке, было разочаровано. Основы его политики удовлетворяли умы, но не говорили воображению. Если речь его не была плоской и скучной, то все же не оказалась и тем трубным звуком, которого ожидали его сторонники. Они перешептывались, неодобрительно покачивая головами. Их борец был не в форме. Он нервничал То, что он говорил, было правильно, но лишено огня. Те, кто были уже убеждены, утверждались в своем убеждении. Но новых сторонников так завербовать он не мог. Уж не ошиблись ли они в выборе? Не поднял ли этот слишком молодой человек бремя большее, чем было ему по силам?
Так говорили в тесном кружке политиков. Что касается остальных, то предвыборное собрание приносит с собой столько собственного энтузиазма, что надо быть особенно бездарным, чтобы погасить его. Полю устроили шумную овацию, когда он закончил свою речь, и толпа особенно ревностных поклонников шумно провожала его до экипажа. Но Поль знал, что это была неудача. Он говорил чужую речь. Завтра и в последующие дни, если он не бросит политической игры, ему придется говорить от своего нового лица. Чем-то окажется этот новый Поль?
Он ехал домой молча, с полковником и мисс Уинвуд, тщетно ища ответа на этот вопрос. Фундамент его жизни рухнул. Ему не на что было опереться, кроме собственного мужества, которого не мог сломить никакой удар. Он будет бороться. Он победит на выборах. Если жизнь потеряла более высокую цель, то пусть это станет смыслом его существования. К тому же он обязан напрячь все силы своей души ради преданной и верной женщины, лицо которой он неясно различал в полумраке кареты. А там пусть будет, что будет. Выше всего правда. «Magna est veritas et praevalebit»[48].
Когда кончился легкий ужин и полковник Уинвуд ушел к себе, Урсула Уинвуд задержалась в столовой. Сердце ее болело за Поля, у которого был такой мрачный и измученный вид. Она подошла к нему и прикоснулась к его волосам.
— Бедный мальчик, — пробормотала она.
Тогда Поль — он был ведь, в сущности, очень молод — не выдержал и, уронив голову на руки, излил все отчаяние своей души, в первый раз заплакав в тоске по утраченной возлюбленной. И Урсула Уинвуд пыталась утереть эти непривычные слезы и нежными руками исцелить рану.
Последовали дни огромного напряжения, дни тысяч встреч, интервью, поездок, речей; дни, когда Поль превратился в непротивящегося автомата, механически произносящего все те же формулы; дни, в которые непреодолимая сила избирательной кампании отнимала у него всякую собственную волю. Время шло и не приносило ни одной весточки от принцессы Софии, ни знака прощения, ни знака гнева. Казалось, она раз и навсегда ушла из его жизни.
Он бросил ей вызов: «Я дитя улицы, авантюрист, принарядившийся историческим именем, а вы — принцесса королевской крови. Хотите вы теперь выйти за меня замуж?» Она ответила тем, что вышла из комнаты, гордо подняв голову. Это было бесповоротно, насколько касалось его. Он не мог предпринять ничего, не мог даже попросить свою драгоценнейшую леди поговорить за него. К тому же до Поля дошел слух, что принцесса прекратила свои городские приемы и уехала в Морбэри. Так пребывал он в холоде и мраке, лишенный вдохновения, и хотя работал с лихорадочной энергией, душа и смысл его работы исчезли.
Как в первой речи, так и во всей кампании Поль оказался не на высоте. Он был намечен за свою молодость, жизнерадостность, за таившиеся в нем блестящие обещания грядущих великих дел. Он выступил перед избирателями усталым, измученным человеком, напрягающим все силы без надежды зажечь искру волнения в чьем бы то ни было сердце. Он с каждым днем терял почву. В то же время Сайлес Фин со своим энтузиазмом и внешностью вдохновенного пророка делал большие успехи. Он увлекал большинство. У Поля Савелли была целая армия помощников, депутатов парламента, говоривших речи, друзья в прессе, писавшие пламенные передовицы, шикарные дамы в автомобилях, охотящиеся за голосами избирателей по грязным закоулкам Хикней-хиса. У Сайлеса Фина не было ни одного личного друга. Но надежда поддерживала дух его официальных помощников, в то время как среди блестящей компании Поля стали появляться признаки упадка духа.
— Их необходимо подхлестнуть чем-нибудь, — сказал консервативный агент. — Митинг старого Фина проходит с треском. И нам нужно какое-нибудь официальное средство для привлечения публики.
— Я сделаю, что могу, — ответил холодно Поль, но укор глубоко задел его. Он сознавал, что это неудача. Никакое нервное или умственное напряжение не могли спасти его теперь, хотя он целиком отдавал себя борьбе.
Однажды, выходя из своей штаб-квартиры, он встретил Сайлеса, шедшего по улице с несколькими членами его комитета. Согласно с обычными законами вежливости английской политической жизни, оба кандидата обменялись рукопожатиями, и прошли рядом несколько шагов, беседуя. Это была их первая встреча после дня знаменательного разоблачения, и на мгновение возникла неловкость; Сайлес мял свою пеструю бороду и печально смотрел на сына.
— Я хотел бы не быть вашим противником, Поль, — сказал он тихо, чтобы не могли слышать спутники.
— Это несущественно, — ответил Поль вежливым тоном. — Я вижу, что вы сражаетесь превосходно.
— Это битва Господня. Если бы это было не так, неужели я не дал бы вам победить?
Опять та же старая тема! Из-за постоянного повторения Поль сам начинал верить в нее. Он почувствовал себя крайне утомленным. В глазах отца он прочел то пламя веры, которое им самим было утрачено.
— Это преимущество веры в личную заинтересованность Всевышнего, — заметил он с оттенком иронии. — Что бы ни случилось, не поддаешься разочарованию.
— Да, это правда, сын мой! — сказал Сайлес.
— Как поживает Джен? — спросил Поль после небольшой паузы, прерывая бесполезную беседу.
— Очень хорошо.
— А Барней Биль?
— Горько упрекает меня за то, что я проговорился.
Поль улыбнулся.
— Передайте ему от меня, чтобы он не делал этого. Передайте им обоим мой сердечный привет.
Они опять обменялись рукопожатием, и Поль сел в автомобиль, предоставленный в его распоряжение на время выборов, а Сайлес продолжал скромно идти пешком с представителями своего комитета. От этого Поль вдруг почувствовал ненависть к автомобилю. Он казался ему последним художественным мазком в той издевательской комедии, жертвой которой он был… Может быть, Бог и в самом деле не на стороне тех, кто ездит в пышных экипажах? Но его политическое кредо, его социальные убеждения протестовали. Как мог быть Всемогущий в союзе с нарушителями общественного строя, с разрушителями империи, с теми, кто неизбежно содействует падению Англии? Он внезапно обернулся к своему спутнику, агенту консервативной партии.
— Как вы думаете, обладает Бог здравым смыслом?
Агент, не искушенный в учении об атрибутах божества, был озадачен; потом, не желая уронить себя, ответил уклончиво.
— Господни пути неисповедимы, мистер Савелли.
— Это неясно, — сказал Поль. — Если существует Бог, то он в путях своих держится здравого смысла, иначе ведь вся наша планета давно бы уже погибла. Считаете ли вы осмысленным поддерживать теперешнее правительство?
— Безусловно, нет! — с жаром ответил агент.
— Значит, если Бог поддержит его, это будет нарушением здравого смысла. Это было бы совсем неисповедимо.
— Я вижу, к чему вы клоните, — сказал агент. — Наш оппонент в речах своих призывает всуе имя Господне. Заметно, что он не совсем нормален в этом вопросе. Думаю, что было бы недурно сделать специальное указание по этому поводу. Все проклятое ханжество! Есть такой тип во французской комедии — как его звать-то?
— Тартюф!
— Вот именно. Отчего бы не указать на ханжество и лицемерие его вчерашней речи? Вы ловко делаете такие вещи. Как это я сам не догадался! Вы можете ему здорово всыпать, если захотите.
— Но я не захочу, — сказал Поль. — Я знаю, что мистер Фин искренен в своих убеждениях.
— Но, дорогой сэр, какое значение имеет его предполагаемая искренность в политической борьбе?
— Такое же, как разница между грязными и чистыми приемами, — ответил Поль. — К тому же, как я уже говорил вам с самого начала, мы в дружбе с мистером Фином, и я с величайшим уважением отношусь к его характеру. Он настоял на том, чтобы его партия воздержалась от личных выпадов по моему адресу, и я настаиваю, чтобы то же самое соблюдалось по отношению к нему.
— Простите, мистер Савелли, но не далее как вчера их газета называла вас балованным ребенком герцогских будуаров!
— Это было сделано без ведома мистера Фина. Мне удалось это установить.
— Хорошо, — агент откинулся на подушки шикарного лимузина. — Я не вижу причин, почему кому-нибудь не назвать Фина баловнем из прихожей Всевышнего. Вот был бы ответ! — прибавил он, наклоняясь вперед и радуясь своей эпиграмме. — Дьявольски хорошо. Баловень из прихожей Всевышнего! Это станет историческим.
— Если будет напечатано, — сказал Поль, — но это вызовет немедленный отказ консервативного кандидата.
— Таково ваше окончательное решение?
Теперь Поль наклонился вперед.
— Дорогой Вильсон, поймите, что я не забочусь о себе. Какое, черт подери, значение имеет для меня попасть в парламент или не попасть? Никакого. Поймите же, что мне важны только интересы партии и страны. Что же касается лично меня, то все это может провалиться к черту! Это мое глубочайшее, серьезнейшее убеждение, — проговорил он с непонятным Вильсону возбуждением. — Доколе я кандидат, я думаю все то, что говорю. И я говорю, что если будет хоть один оскорбительный отзыв о мистере Фине за время предвыборной кампании, то на этом и кончится ваша политическая карьера.
Агент внимательно следил за мимикой смуглого, четко очерченного и очень красивого лица собеседника. Он чрезвычайно гордился своим кандидатом и не допускал, что умственно нормальный человек может не подать за него голос. Когда впоследствии он рассказывал своей жене о разговоре с Полем, в его уме мелькнули обрывки почерпнутых в школе знаний, и он сравнил его с разгневанным Аполлоном. Сейчас, желая умилостивить божество, он сказал смиренно:
— Это было ведь только предложение, мистер Савелли. Уверяю вас, мы не хотим унижаться до личных нападок, а ваш отказ был бы непоправимым бедствием. Но прошу извинить за напоминание — вы начали нашу беседу вопросом о том, придерживается ли Всевышний здравого смысла.
— Да, так придерживается он или нет?
— Конечно, придерживается, — ответил Вильсон.
— Тогда мы победим на выборах, — сказал Поль.
Если бы он мог противопоставить энтузиазму энтузиазм, то все было бы хорошо. Человек, призванный пробудить Англию, мог бы пленить сердца картинами великого и славного будущего. Они стали бы противовесом той утопии, которую рисовал его противник, с пророческим жаром обещавший, что в его будущей стране не будет ни пьянства, ни преступлений, ни бедности, и богатому придется, очевидно, немало трудиться, чтобы предоставить комфортабельный досуг бедному. Но кроме логических доказательств Поль не мог дать ничего, а была ли когда-нибудь со времен сотворения мира толпа, способная верить логическим аргументам? Так в зимние дни избирательной кампании Сайлес Фин привлекал пламенной проповедью горячих сторонников, в то время как Поль с трудом удерживал кружок верных друзей вокруг повисших складок своего знамени.
Дни шли. Поль в последний раз говорил на митинге накануне выборов. Исключительным усилием воли он сумел вернуть себе часть прежнего огня и красноречия. Он вернулся домой, изнемогая, тотчас же лег в постель и спал до утра, как убитый, не просыпаясь.
Слуга, будивший его, принес ему газету.
— Кое-что интересное для вас, сэр!
Поль прочел заголовок, который указал ему слуга:
«Выборы в Хикней-хисе. Исповедь либерального кандидата. Необычайные сцены».
Он быстро перевел взгляд на столбцы и прочел с удивлением и болью их содержание. Случилось самое худшее — то, чего всю свою жизнь боялся Сайлес Фин.
К концу речи Фина на его последнем большом митинге человек, сидевший в рядах слушателей около платформы, вдруг прервал оратора вопросом:
— Что вы скажете о своей прошлой жизни? Что вы скажете о трех годах тюремного заключения?
Все взоры устремились с этого человека — обычного вида скверного человека — на оратора, который зашатался, как подстреленный, прислонился, чтобы не упасть, к столу, и обратил к залу посеревшее от ужаса лицо. Поднялся шум, и плохо пришлось бы задавшему этот вопрос, если бы Сайлес Фин не поднял руку и не потребовал тишины.
— Я предлагаю кандидату опровергнуть, — сказал нарушитель тишины, как только ему дали говорить, — что его настоящее имя Сайлес Кегуорти, и он был приговорен к трем годам тюремного заключения за покушение на убийство своей жены.
Тогда кандидат выпрямился и произнес:
— Это правда. Но с тех пор я тридцать лет незапятнанно прожил в страхе Божием и в службе человечеству. Я искупил мгновение безумного гнева неустанной молитвой и трудом на благо моих ближних. Все ли это, что вы можете сказать против меня?
— Это все, — ответил тот.
— Вам, избиратели Хикней-хиса, я отдаю себя на суд.
Он сел среди шумных оваций, и человек, прервавший его, был вынужден под натиском разгневанной толпы быстро и бесследно исчезнуть. Председатель поставил на голосование вопрос о доверии кандидату, которое было оказано единогласно, и заседание закончилось.
Таковы были факты, которые с ужасом прочел Поль. Он быстро оделся и прошел в кабинет, откуда тотчас же позвонил по телефону в дом отца. Он услышал голос Джен.
— Говорит Поль, — сказал он. — Я только что прочел о событиях вчерашнего вечера. Я потрясен до глубины души. Как здоровье отца?
— Он очень расстроен, — ответила Джен, — не спал всю ночь и не совсем здоров сейчас. О, это был жестокий удар!
— Ужасно. Ты не знаешь, кто это был?
— Нет. А ты?
— Я? Неужели кто-нибудь из вас думает, что я?..
— Нет, нет, — ответил печальный голос. — Я не думала этого. Я забыла, что у тебя еще не было времени разузнать.
— Как он считает, кто это мог быть?
— Кто-нибудь из бывших товарищей по тюрьме, затаивший злобу против него.
— Ты была на митинге?
— Да. О Поль, как прекрасно он держался лицом к лицу с собранием. Он говорил так просто и с таким печальным достоинством. И сразу овладел их симпатией. Но это сломило его. Боюсь, что он никогда уже не оправится от удара. После стольких лет — это ужасно…
Он дал отбой. Тотчас же доложили о приходе Вильсона. Он, сияя, вошел в кабинет с возгласом:
— Вы были правы насчет божественного здравого смысла. Господь предал нашего врага в наши руки!
Это был головастый маленький человечек, лет сорока, с жесткими черными волосами и торчащими усами, явно не из тех людей, которые способны быстро оценить все тонкости положения. Поль почувствовал к нему внезапную ненависть.
— Я отдал бы что угодно за то, чтобы этого не случилось, — сказал он.
Вильсон широко раскрыл глаза.
— Почему? Это ведь ваше спасение! Бывший каторжник — этого достаточно, чтобы похоронить любого кандидата. Но у меня есть идея, чтобы наверняка использовать…
Поль перебил его с досадой:
— Я едва ли смогу воспользоваться ею. Какой идиотизм выставлять такое обвинение против человека, который незапятнанно прожил тридцать лет! Я исполнен симпатии к нему, и доведу это до сведения всех избирателей.
— Если вы принимаете это так, — сказал Вильсон, — то ничего не поделаешь.
— Здесь нечего больше делать, как узнать, кто подбил этого человека на его заявление.
— Он сделал это по собственному почину, — ответил Вильсон с горячностью. — Никто из наших не согласился бы на такую грязную выходку.
— А теперь, когда она имела место, вы хотите, чтобы я извлек из нее пользу.
— Но это ведь совсем другое дело.
— Я не вижу разницы, — отрезал Поль.
Видя, что с его кандидатом сейчас еще труднее ладить, чем обычно, Вильсон ретировался, а Поль сел завтракать. Но не мог есть. Он был охвачен стыдом и до глубины души взволнован жалостью. Как далеко ни отстоял он от идеалов и образа жизни Сайлеса Фина, он все же чувствовал большую общность с ним. Оба они сами проложили себе дорогу из низов, обоими руководил внутренний светоч, оба стремились оторваться от своего прошлого и, каждый по-своему, жили романтической жизнью. Все, что оставалось у Поля укоризненного и недоброго по отношению к отцу, теперь растаяло. Он чувствовал себя близким ему. Упоминание о тюрьме было для него таким же ударом, как и для отца. Он видел его согбенным под этим бременем и сжимал руки в гневе и негодовании.
И венцом всего этого было невыносимое убеждение, что если он победит теперь на выборах, то обязан будет победой публичному бесчестью своего отца. Поль в отчаянии ходил по кабинету и наконец остановился перед камином, на котором стоял портрет принцессы в серебряной раме. Вдруг он вспомнил, что не сообщил ей об этом случае из его семейной хроники. Она тоже прочтет сегодня газету. Как наяву, Поль видел, как презрительно сжались ее гордые губы. Сын каторжника! Он вынул фотографию из рамки, бросил ее в огонь и следил за тем, как она горела. Когда бумага стала коробиться от жара, ее губы, казалось, сложились укоризненно. Он отвернулся. Довольно этого безумия! У него были более важные дела, чем носиться с сердечными горестями по поводу женщины с другой планеты. Ему надо было заново строить свою жизнь в этом угрожающем и издевающемся над ним мраке. Но зато теперь его фундаментом была правда, и он воздвигнет свое здание вопреки всему свету.
Среди этих мыслей Полю пришло в голову, что он скрыл и от Уинвудов, как и от принцессы, тюремный эпизод из жизни своего отца. Его щеки вспыхнули; это было новое испытание верности его дорогих друзей. Он сошел вниз и застал полковника и мисс Уинвуд в столовой. Он подошел к ним, протягивая руки привычным движением, унаследованным им, должно быть от сицилийских предков.
— Вы видите, что случилось. Я знал это все время, и не сказал вам. Вы должны простить меня.
— Я не осуждаю вас, мой мальчик, — сказал полковник Уинвуд. — Это была тайна вашего отца. Вы не имели права открыть ее нам.
— Мы очень огорчены, дорогой, за вас обоих, — добавила Урсула. — Джемс позволил себе послать ему выражение сочувствия.
Как всегда, они оба зашли дальше в своей дружбе, чем он мог рассчитывать…
— Ужасно думать, что благодаря этому я одержу победу на выборах. Ужасно! — Поль содрогнулся.
— Я вполне согласен с вами, — сказал полковник. — Но в политике часто приходится извлекать пользу для родины из ненавистных вещей. Эту жертву должен принести даже человек высоких чувств.
— Кроме того, — сказала мисс Уинвуд, — будем надеяться, что это не окажет влияния на голосование. Все газеты признают, что вотум доверия был принят восторженными овациями.
Поль улыбнулся. Они поняли друг друга. Через несколько времени они отправились с ним в автомобиле, расцвеченном его цветами, в штаб-квартиру комитета. Предстояло еще много сделать в этот день.
Хикней-хис клокотал от возбуждения. Не каждый день случается, чтобы глухое предместье Лондона было охвачено волнением, даже и во время выборов.
Произошло нечто глубоко драматическое, поражавшее даже самые тупые умы, самое бедное воображение. Либеральный кандидат на парламентское кресло, уважаемый муниципальный советник, известный евангелический проповедник публично сознался в том, что он бывший каторжник. Все газеты Лондона, а следовательно, и все газеты Англии, были заполнены подробностями этой истории, и каждый обитатель Хикней-хиса, будь то женщина, мужчина или ребенок, читал всякую попавшую ему в руки утреннюю и вечернюю газету. Все расспрашивали соседей о деталях. Все, кто мог покинуть верстак и прилавок, высыпали на улицу в погоне за последними известиями.
Вокруг выборных бюро толпа была особенно густа. Избиратели, присутствовавшие на митинге Сайлеса Фина, рассказывали из первых рук о происшествии. Но всякого рода слухи волновали толпу. Человек, предложивший пресловутый вопрос, был будто бы агентом тори. Эта была ловкая партийная выходка. Сайлес Фин вел будто бы двойную жизнь. Ему уже приписывали бесчисленные преступления. Полиция якобы вела расследование его связи с некоторыми грабежами, происшедшими по соседству. А где он сейчас? Кто видел его? Он, дескать, пьяный валяется дома. Он покончил жизнь самоубийством. А если даже и не покончил с собой и будет избран, ему все равно не разрешат заседать в парламенте.
Со своей стороны, радикалы, в груди которых кипело негодование против коварных приемов тори, громко выражали свое возмущение. Горячие дебаты вспыхивали на обычно пустынных улицах Хикней-хиса. Шумные возгласы встречали автомобили, коляски и двуколки, в которых избирателей обеих партий доставляли к урнам. Поль, проезжавший по предместью в своем ярко раскрашенном автомобиле, наблюдал все эти демонстрации и ловил слухи. Последние он опровергал или содействовал их опровержению, насколько это было в его силах.
На широкой Гей-стрит, переполненной народом и шумом трамваев и омнибусов, Поль наткнулся на беснующуюся толпу под окном птичьей лавки, из которого свешивалось что-то белое, вроде полосы обоев. Приблизившись, Поль разглядел, что это карикатура, изображающая каторжника. Побледнев от гнева, он остановил автомобиль, выскочил на тротуар и, протолкавшись сквозь толпу, вошел в лавку. Он схватил за руку одного из приказчиков, одетых в белые куртки.
— Покажите-ка мне, как пройти на первый этаж! — закричал он гневно.
Приказчик, вне себя от удивления, провел его через лавку и показал лестницу. Поль вбежал наверх и влетел в какое-то помещение, оказавшееся конторой. Он оттолкнул в сторону нескольких гоготавших молодых людей, повернувшихся к нему от окна, и, сорвав оскорбительную афишу с кнопок, которыми она была прикреплена к подоконнику, разорвал ее в клочья.
— Скоты! — выпалил он, топча клочья. — Неужели вы не можете сражаться, как подобает порядочным людям?!
Молодые люди, узнав, кто был их разгневанный гость, уставились на него, разинув рты, и ничего не могли выговорить от удивления. Поль выскочил все с тем же яростным видом и уехал в своем автомобиле, провожаемый приветственными криками толпы, на которые он не обратил никакого внимания.
— Они меня с ума сведут! — раздраженно крикнул он Вильсону, который сидел с ним. — Увидите, он победит, несмотря на все это!
— А как же партия? — спросил Вильсон.
Поль проклял партию. Он был в том состоянии, в котором человек способен проклинать все. Допустим даже, что его выберут — что дальше? Он явится результатом случая, марионеткой в руках Френка Айреса до следующих общих выборов, когда ему придется позорно ретироваться. Человек, который пробудит Англию! Да он не мог пробудить даже Хикней-хис! Проезжая по улицам в своей триумфальной колеснице, он ненавидел Хикней-хис, ненавидел дикие крики «ура» своих сторонников, приезжавших подать за него свой голос, ненавидел ласковые улыбки членов своего комитета в выборных бюро. Он забывал, что за всем этим он ненавидит Англию. Маленький черный кружок в два дюйма в диаметре, поставленный между глазом и солнцем, может затмить великое светило. За маленьким черным кружком была Англия, хотя Поль не видел ее в эту минуту.
Вильсон крутил свои торчащие усы и не обижался на проклятия Поля. Для него Поль был вершиной высшего общества, к которому Англия средних сословий все еще относится с почтительным доверием, как к хранителю непонятных, но неизменных правил поведения. Старое английское название «джентльмен» все еще обладает магическим влиянием в стране. Поэтому Вильсон даже с удовольствием переносил сумасбродное донкихотство Поля, хотя сам очень одобрял карикатуру. Будь его воля, весь Хикней-хис украсился бы ее воспроизведениями. Но он смутно сознавал благородство аристократической точки зрения и испытывал перед ней благоговение, а как человек практичный избегал споров насчет моральных аспектов этой ситуации.
Ситуация же становилась еще более необычной оттого, что либеральный кандидат не показывался избирателям. Поль с тревогой наводил справки. Никто не видел его. После завтрака Поль подъехал к дому отца. Горничная ввела его в знакомую увешанную картинами столовую. Нелепые венские статуэтки, олени, гномы и кролики, бессмысленно смотрели на него с камина, в котором не было огня. Вскоре вошла Джен, стройная, изящная, безукоризненно причесанная, с ярким блеском в серьезных глазах. Она протянула руку.
— Как хорошо, что ты пришел, Поль!
— Отец не показывается нигде. Что с ним?
— Небольшое нервное потрясение, — ответила она, глядя на него прямым, открытым взглядом. — Ничего серьезного. Но доктор — я посылала за ним — сказал, что ему лучше отдохнуть, и его комитет тоже нашел, что для него благоразумнее не показываться.
— Могу я видеть его?
— Конечно, нет! — встревоженное выражение появилось на ее лице, — вы оба слишком взволнованы. Что ты можешь ему сказать?
— Я сказал бы ему, что чувствую по поводу всей этой истории.
— Да. Ты стал бы ругать этих негодяев, а он заговорил бы о Боге, и обоим вам оттого не стало бы легче. Нет, благодарю. Мне поручено заботиться о здоровье мистера Фина.
Это была старая Джен, такая близкая.
— Я жалею, — сказал Поль с улыбкой, — что твой здравый смысл не руководил мною все эти годы.
— Если бы это было так, ты был бы теперь конторщиком в Сити с жалованьем в тридцать шиллингов в неделю.
— И наверное более счастливым человеком.
— Пустяки, мой дорогой Поль! — сказала она, качая головой. — Глупости! Болтовня! Я слишком хорошо тебя знаю. Ты, подсчитывающий цифры за тридцать шиллингов в неделю, со здравомыслящей женой — потому что это ведь само собой разумеется, — которая штопает тебе носки, качая люльку на антресолях надворного флигеля в Хикней-хисе! Нет, дорогой мой! — она замолчала и на секунду губы ее конвульсивно сжались. — Здравый смысл был бы для тебя смертью.
Поль рассмеялся, хотя ему было не до того. Это была правда. Здравый смысл привинтил бы его к конторке за тридцать шиллингов в неделю; фантастика привела его в этот дом кандидатом в парламент, в двадцатитысячном автомобиле. С другой стороны — и смех погас на его лице — фантастика в его жизни умерла. Отныне здравый смысл будет держать его в своих холодных, жестоких объятиях. Он высказал что-то вроде этого Джен. Она опять воскликнула:
— Пустяки! Чепуха! Ерунда! — И они поспорили, как бывало в детстве.
— Ты говоришь так, как будто я не знаю тебя всего насквозь, мой дорогой Поль, — говорила она спокойно, не улыбаясь. — Послушай, все мужчины ослы, не так ли?
— Допустим.
— Ну-с, так есть два рода ослов. Одни покорные и ручные, и идут туда, куда их ведут. Другим для того, чтобы идти куда-нибудь, надо вечно иметь перед глазами пучок моркови. Таков и ты.
— Но, черт подери! — воскликнул он. — Я потерял мою морковь, неужели ты не видишь? И никогда у меня не будет больше никаких пучков моркови. Вот в чем вся проклятая трагедия!
В первый раз она улыбнулась, улыбнулась улыбкой женщины, более мудрой, чем мужчина.
— Дорогой мой, морковь дешева. — Она сделала короткую паузу и прибавила: — К счастью!
Поль дружески сжал ее руки, и они простились. Он вздохнул.
— Нет, эти пучки моркови — самая дорогая вещь на свете.
— Самые дорогие вещи на свете — те, которые можно иметь легко.
— Ты чудесная, — сказал Поль, — и ты мое утешение.
Он расстался с ней и продолжал свой утомительный объезд избирательных участков с более спокойным сердцем и с большей верой в установленный мировой порядок. Мир, в котором были такие женщины, как Джен и Урсула, еще имел в себе элементы духовного здоровья.
Около одного из избирательных участков Поль встретил Барнея Биля, возбужденно разговаривавшего с несколькими рабочими. Он прекратил разговор, когда Поль подъехал и с гордой сияющей улыбкой ответил на теплый привет кандидата.
— О чем это вы тут держали речь, когда я подъехал?
Барней Биль кивнул в сторону рабочих.
— Я говорил этой банде безмозглых радикалов, что хотя я шестьдесят лет тому назад родился консерватором и голосовал за тебя, все же Сайлес Фин, хоть и сидел в тюрьме, ничуть не худший человек, чем ты. Они, видишь ли, говорят, что они радикалы, но так как Сайлес оказался неподходящим, то собираются голосовать за тебя. А я им и сказал, что мистер Савелли, дескать, выбросил бы ваши грязные голоса. Если вы себя чувствуете радикалами, так и голосуйте за радикала. Мистер Савелли хочет чистой игры. Я их знаю обоих, — сказал я, — знаю близко. А они стали смеяться, как будто я надуваю их. Все равно, теперь они видят, что я знаком с тобой, сынок!
Поль рассмеялся и похлопал старого, верного друга по плечу. Потом обернулся к молчаливой, но любопытствующей группе.
— Джентльмены, — сказал он, — я не желаю знать, на чьей вы стороне, но подтверждаю: то, что мой старый друг мистер Симонс говорит обо мне и мистере Фине — абсолютная правда. Если вы на стороне мистера Фина по политическим убеждениям, то, пожалуйста, голосуйте за него. Он благородный, великодушный человек, и я горжусь личной дружбой с ним.
Он отвел Барнея Биля в сторону:
— Вы единственный тори, который может убеждать не голосовать за меня. Я хотел бы, чтобы вы продолжали в том же духе.
— Я занят этим с тех пор, как утром открылись избирательные бюро, — ответил Барней Биль. — Неправда ли, странный способ вести выборную кампанию, убеждая народ не голосовать за тебя?
— Все во мне шиворот-навыворот в эти дни, — сказал Поль. — Таким образом, нам сейчас пришлось стать вверх ногами, и это было еще лучше всего.
И он продолжал свой объезд.
Ночь застала Поля в большом зале мэрии с агентом и членами его комитета. Тут же были и агент либералов, и либеральный комитет. В одном конце зала сидел мэр предместья в облачении и цепи, председательствуя при подсчете голосов. Счетчики сидели за длинными столами, на которых стояли запечатанные урны, привезенные из всех избирательных бюро; их опорожнили и подсчитывали голоса, связывая бланки пачками по пятьдесят штук за каждого депутата. Группы членов комитетов обеих партий беседовали вполголоса. На обычных выборах оба кандидата в девяносто девяти случаях из ста разговаривали бы друг с другом об игре в гольф, и уславливались встретиться в более мирном состязании, чем сегодняшнее. Но на сей раз Поль был единственным наличным кандидатом, и он сидел в кресле в стороне от прохаживающихся политиков, чувствуя себя странно чужим в этом обширном и торжественном зале.
Он слишком устал телом, разумом и душой, чтобы принимать участие в болтовне Вильсона и своих телохранителей. Кроме того, у всех у них на лицах было написано предвкушение победы, и за это он ненавидел их в течение всего дня. Лица, вчера вытянутые и тревожные, сегодня были глупо радостными. Всюду он видел предсказание победы, основанное на горе его отца. И молодой человек страстно желал собственного поражения.
А насколько иным могло бы быть все, если бы не вмешательство высших сил. Если бы его противником был любой другой кандидат и если бы его самого поддерживала его прежняя сияющая вера; если бы его принцесса, как небесное светило, освещала мрачные улицы! Подумать только, какой радостной была бы битва этой недели, какой мощный трепет охватывал бы его, какое переживание тысячи жизней вдохновляло его в эти немногие часы отдыха, ныне омраченные горем и безысходностью! Он сидел в стороне, скрестив ноги, прикрыв глаза рукой. Вильсон и его компаньоны, озадаченные его явной апатией, не нарушали его уединения.
Подсчет подвигался медленно, но безостановочно, и пачки по пятьдесят голосов вырастали на каждой стороне в кучи, и куча Поля становилась все больше по сравнению с кучей Сайлеса Фина.
В конце концов Вильсон не выдержал. Он оставил группу, с которой беседовал, и подошел к Полю.
— Мы уже намного впереди, — воскликнул он возбужденно. — Я говорил вам, что вчерашний вечер сделал свое дело!
— Вчера вечером, — сказал Поль, вставая и засовывая руки в карманы пиджака, — сторонники моего оппонента с шумным энтузиазмом вотировали ему доверие.
— Это так, — ответил Вильсон. — Толпа великодушна и ее можно растрогать. Сидящие в театре жулики и прохвосты охотно аплодируют торжеству добродетели и поражению порока; но каждый в отдельности, выйдя на улицу, принимается за свое преступное занятие и посылает к черту всякую добродетель. Если бы собравшимся вчера на митинге пришлось голосовать тотчас же, они голосовали бы, как один человек. Сегодня они рассеялись, и каждый в отдельности пересмотрел свое вчерашнее мнение. Каждый радикал предпочел бы иметь своим представителем в парламенте человека, пробившего себе дорогу собственными усилиями, а не аристократа; но черт побери, он скорее согласится иметь представителем аристократа, чем бывшего каторжника.
— Но почему вы называете меня аристократом? — воскликнул Поль.
Вильсон рассмеялся:
— К чему же объяснять такую очевидную вещь? Во всяком случае, вам достаточно взглянуть, чтобы убедиться, как растет количество ваших голосов.
Поль взглянул и увидел, что Вильсон прав. Потом он сообразил, что Вильсон и другие, так напряженно трудившиеся в его пользу, не разделяют его личных горестей. Они бесспорно заслуживали благодарности. Поль взял себя в руки, подошел к ним и постарался проявить удовольствие от их радости и близкой победы.
Когда подсчитывали уже последние голоса, вошел служащий с письмом к Полю. Оно было доставлено посыльным. На конверте он узнал руку Джен. Он вскрыл его и прочел:
Мистер Фин умирает. Доктор говорит, что он не переживет ночи. Приезжайте, как только сможете.
Джен.
Около здания мэрии улица была забита народом. Люди прорывались сквозь ряды полиции, охранявшей подступы к парадной лестнице и подъезду. Люди висели на столбах электрических фонарей над головами толпы. Люди длинной линией вытянулись спиной к окнам магазинов на противоположной стороне улицы. Несмотря на холодную ночь, окна домов были открыты. В кулуарах мэрии, за стеклянными дверями, виднелось несколько фигур, двигавшихся взад и вперед, приходящих и уходящих, — членов комитетов, журналистов, служащих. Начал моросить дождь, но толпа не обращала на него внимания. Засверкали блестящие от влаги капюшоны непромокаемых плащей полицейских. Толпа хранила порядок, сдерживаемая внутренним напряжением. Все глаза были устремлены на безмолвное ярко освещенное здание, откуда должны были сообщить результаты.
В одном окне второго этажа был выставлен большой белый щит, пока совершенно чистый и загадочный. Под прямым углом к одной стороне здания тянулась Гей-стрит, шумные трамваи пробегали по ней взад и вперед, и все сидящие в них обращали взгляды к белому щиту в надежде прочесть не нем результаты выборов.
Вдруг показался человек, вышедший из зала в кулуары. Он бросил какие-то слова дожидавшимся там людям, те сразу зашумели и затем исчезли. Человек прошел в раскрывшиеся двери и показался под портиком над лестницей. Огромная толпа задвигалась и зашумела, и весть быстро пронеслась по рядам.
— Савелли. Большинством 1370 голосов.
И тотчас же раздались дикие возгласы торжества, толпа разбилась на тысячи волнующихся, как вспененное море, групп. Люди плясали, кричали, хлопали друг друга по спине, все пришло в движение. Белый щит осветился цифрами:
Савелли — 6135.
Фин — 4765.
Опять раздались шумные вопли, потом большое двойное окно в центре второго этажа распахнулось, и в нем окруженный мэром и служащими, появился Поль.
Он оперся о чугунную перекладину и взглянул вниз, на творившееся там столпотворение. Его уши были оглушены шумом, глаза ослеплены огнями и тысячами скрещивавшихся отблесков от движущихся лиц, рук, шляп и платков. Еще не родился человек, который мог бы без волнения принимать неистовые овации толпы. Клубок подкатил к горлу Поля, ведь в конце концов восторг толпы был искренен. В эту минуту он был идолом населения. Из-за него такое количество народа дожидалось под холодным дождем, в грязи, и теперь напоминало кипящий котел человеческих страстей. Поль сильнее сжал перекладину и закрыл глаза. Как во сне, услышал он позади себя голос мэра:
— Скажите несколько слов. Они не услышат вас, но это неважно.
Тогда Поль выпрямился, глядя на бушующую толпу. Потом поискал в карманах и внезапно поднял руку, держащую письмо, и подождал, пока волнение несколько улеглось. Теперь он овладел собой. Он хотел сказать несколько слов, которые обдумал, и знал, что если он сможет добиться, чтобы его выслушали, то скажет их так, как обдумал. Наконец, наступило сравнительное спокойствие.
— Джентльмены, — сказал он, махая письмом, — мой противник скончался.
Он остановился. Эти слова, такие неожиданные, так странно отличающиеся от обычных благодарственных речей, побежали по рядам толпы, из ряда в ряд.
— Я говорю перед лицом смерти, — сказал Поль и снова остановился.
Волнение прокатилось, как длинная волна, по улице, наступила тишина и проникла в открытые окна.
— Я прошу вас выслушать меня, потому что должен сказать вам нечто очень важное. — И голос его прозвучал громко и ясно. — Вчера вечером мой противник был принужден сознаться, что тридцать лет тому назад он отбыл тюремное заключение. Этот удар после долгих лет искупления, затраченных на служение Богу и ближним, убил его. Я хочу публично засвидетельствовать, что я, его противник, не участвовал в низком ударе, повергшем его. И хочу объявить также: он — мой собственный отец. Я, Поль Савелли, — сын моего противника Сайлеса Фина.
Сильный шум и ропот поднялся из охваченной волнением толпы, но лишь на мгновенье, потому что покров трагического лег на нее, как мрачная вуаль. Поль продолжал:
— Позднее я сделаю достоянием гласности причины, заставившие и его, и меня изменить имя. Сейчас же достаточно установить факт нашего родства и нашей взаимной дружбы и уважения. Что я благодарю вас за избрание, об этом не приходится говорить; и я сделаю все, что будет в моей власти, в пользу того великого дела, представителем которого вы избрали меня. Я сожалею, что не смогу сегодня поговорить с вами в другом месте, как намеревался. Я должен просить вас разрешить мне немедленно отправиться туда, куда призывают меня мой долг и мое сердце, — к смертному одру моего отца.
Он поклонился и жестом простился с толпой. Вернувшись в зал, он прочел удивление на вытянувшихся лицах собравшихся. Снаружи доносилось глухое гуденье расходившейся толпы. Мэр, первым нарушив молчание, произнес несколько банальных слов сочувствия.
Поль поблагодарил его. Потом обратился к Вильсону:
— Простите меня за все, в чем я был не прав сегодня. Причина тому, как видите, совсем особенная.
— О, я вполне представляю себе это, — сказал Вильсон.
— Теперь вы видите, что, я не аристократ.
Вильсон взглянул в лицо молодого человека, увидел стальной блеск темных глаз и гордый изгиб губ и с внезапным волнением пожал его руку:
— Это все ничего не значит. Вы все же аристократ.
Поль ответил, не улыбаясь:
— Я смогу выдержать всю эту историю, вот и все. — Он вынул записку из кармана: — Хотите оказать мне последнюю услугу? Зайдите в клуб консерваторов, расскажите собравшимся там все, что случилось, и передайте эту записку полковнику Уинвуду.
— С удовольствием, — ответил Вильсон.
После этого Поль обменялся рукопожатиями со всеми своими сотрудниками, поблагодарил их и, прося не провожать его, прошел к боковому выходу, где его ждал автомобиль. Огромная толпа стояла по обеим сторонам улицы, сдерживаемая полисменами. Знакомая хромая фигура вынырнула из темноты около двери, держа в руках шляпу, и Барней Биль хрипло прошептал:
— Желаю тебе удачи, сынок.
Поль взял старика за руку и подвел к автомобилю.
— Садитесь, — сказал он.
Барней Биль уперся:
— Нет, сынок, нет.
— Не в первый раз нам ехать вместе. Влезайте. Вы мне нужны.
Старик позволил увлечь себя в роскошный автомобиль, и Поль уселся вслед за ним. И, быть может, в первый раз в истории больших выборов победивший кандидат уехал после объявления результатов выборов в мертвом молчании, в сопровождении самого незначительного из своих избирателей. Но все в толпе обнажили головы.
— С ним случился удар вчера, ночью, — сказал вдруг Барней Биль.
Поль повернулся к нему:
— Почему же меня не известили?
— А разве ты помог бы ему?
— Понятно, нет!
— Мог ли ты сделать для него что-нибудь приятное?
— Меня должны были известить.
— Тебе предстояло достаточно неприятностей и помимо того, сынок!
— Это уж мое дело, — возразил Поль.
— Джен и я, будучи тоже ответственными, имели смелость, если можно так сказать, считать это также и нашим делом.
Поль нетерпеливо барабанил по колену.
— Ты не сердишься, сынок? — спросил жалобно старик.
— Нет, не сержусь, на вас с Джен, во всяком случае. Я знаю, что вы поступали так, как считали лучше, из любви ко мне. Но вы не должны были меня обманывать. Я думал, это было только нервное потрясение. Вы ничего не сказали мне, а Джен, когда я говорил с ней сегодня утром, даже не намекнула на серьезность положения. Поэтому я говорю, что вы обманули меня.
— Но я уже сказал тебе, сынок…
— Да, да, знаю. Я не упрекаю вас. Но разве вы не видите? Я с ума схожу от лжи. Мне смертельно тяжело от нее. Я по горло увяз в трясине лжи с самого детства и я адски измучился, выбираясь на твердую почву. Теперь для меня — только правда. Клянусь, ничего кроме правды!
Барней Биль, сидевший, сгорбившись, на переднем сидении автомобиля, как привык сидеть на подножке своего омнибуса, повернул голову.
— Я необразованный человек, — сказал он, — хотя и немало перечитал в свое время, но я пришел к некоторым выводам в моей, так сказать, разнообразной карьере, и один из них — тот, что если ты в парламенте пойдешь вот так же, по пути правды, ты будешь похож на быка в посудной лавке, и они схватятся за палки и колья, чтобы выгнать тебя. Сэр Роберт Пиль, старик Гладстон, Дизраэли — все эти старики прошли через это. Им пришлось идти на компромиссы. Компромисс, — старик любовно остановился, по своему обыкновению, на литературном словечке, — компромисс — вот что придется тебе испытать в парламенте.
— Будь проклят этот парламент в первую голову! — вскричал Поль, не владея собой.
— Ну, этого тебе придется долго ждать, сынок! — отозвался Барней Биль, качая старой головой. — Парламент выдержит и целую кучу проклятий.
— Во всяком случае, — сказал Поль, не желая продолжать спор, но невольно захваченный философией Барнея Биля, — моя частная жизнь — не политика, и в ней я не допущу больше никакой лжи, пока я жив.
Старик прервал короткое молчание, громко откашлявшись.
— Как это напоминает прошлое! — сказал он задумчиво. — Ты говоришь сейчас точно в том же тоне, как в ту ночь, когда сбежал со мной. Тогда у тебя было протерто сиденье в штанишках, а теперь перед тобой сиденье в парламенте. — Он улыбнулся своей шутке. — Но, — он сжал колено Поля своей костлявой рукой, — ты все тот же Поль, сынок, да будешь ты благословен, и ты всего добьешься, как следует. Вот мы и приехали.
Автомобиль остановился перед домом Сайлеса Фина. Они вошли. Джен, вызванная сверху, тотчас же спустилась и встретила их в столовой, где был приготовлен простой ужин.
— Я не слышала, — сказала она.
— Я избран.
— Я очень рада.
— Мой отец? — спросил он коротко.
Она взглянула на него широко раскрытыми глазами. Он стоял в расстегнутой шубе с мерлушковым воротником, с мягкой касторовой шляпой в руках, опустив свою удивительно красивую голову, на первый взгляд — тот же Счастливый Отрок, что и два месяца тому назад. Но для зоркого глаза Джен он был даже не тем, каким она видела его днем. Он выглядел на много лет старше. Она признавалась после, что была удивлена, как это его виски не поседели. Она признавалась также, что была испугана ужасным выражением его глаз под сдвинутыми бровями. Это был совсем другой Поль. И вот разница между женской и мужской точкой зрения: Джен видела его в новом воплощении, Барней Биль видел в нем оборвыша с блэдстонского пустыря. Она перевела взгляд на старика. Тот стоял, сгорбившись, качая головой.
— Он знает все.
— Да, да, — сказал Поль. — Что с моим отцом?
Джен сделала неопределенный жест.
— Он без сознания уже несколько часов, наверху с ним сиделка, каждую минуту может наступить конец. Я скрывала это от тебя, пока могла, ради тебя самого. Хочешь подняться наверх?
Она двинулась к двери. Поль снял шубу и вместе с Барнеем Билем последовал за ней. Наверху лестницы их встретила сиделка.
— Все кончено, — сказала она.
— Я войду к нему на минутку, — сказал Поль. — Я хотел бы остаться один.
В комнате, увешанной, как и весь дом, яркими картинами, он остановился на минуту, глядя на мраморное лицо этого странного, обуреваемого страстями человека, бывшего его отцом. Навсегда сомкнулись веки над пламенными, печальными глазами; подвижные уста смолкли. И в своей близости к этому человеку Поль понял, что сразило его. Это был не удар безымянного врага, но ошеломляющее сознание, что он вовсе не непобедимый избранник Божий. Его высокая вера не пострадала, застывшее лицо было ясно, как: будто он радостно принял свое последнее испытание и искупление перед тем, как войти в царство небесное; но высокая гордость, главный рычаг его фанатической жизни, сломилась и остановила жизненную работу организма.
В эти немногие мгновения острых переживаний, перед лицом смерти, Полю дано было проникнуть в тайну своего рождения. Здесь, холодный и неподвижный, лежал не тот низменный прах, из какого сотворена была Полли Кегуорти. Это был сосуд прекрасного и высокого духа. Независимо от того, для чего был рожден Поль, — эти глупости он уже оставил — его мечта частью оправдывалась теперь. Отец его был один из великих, один из завоевателей, высоких князей человечества. У многих королей не было такого высокого родства. Внешне — удачливый коммерсант и фанатичный диссидент, каких можно найти тысячи. Но Поль понял его внутреннее величие, трагическую борьбу его души, борьбу горячей крови и железной воли, пламенную веру, высокие стремления и непреклонный путь его жизни, путь милосердия и скорби. Он протянул руку и кончиками пальцев осторожно прикоснулся к его лбу.
— Я горжусь тем, что я твой сын! — прошептал он.
Потом вошла сиделка, и Поль спустился вниз. Барней Биль прошел с ним через вестибюль в столовую.
— Подкрепись маленько, сынок. Тебе это необходимо, особенно выпить чего-нибудь. — При этом он взял графин с виски (после первого посещения Поля Сайлес стал для него держать напитки) и наполнил бы весь стакан, если бы Поль не удержал его. Он развел виски содовой водой. — Выпей-ка, и тебе станет легче.
Поль сделал большой глоток.
— Да, — согласился он. — Бывают времена, когда это помогает.
— Водка все равно, что собака, — сказал Биль. — Приручи ее, так сказать, и она станет твоим верным другом.
— Где Джен? — спросил Поль.
— Она занята. Кажется, полпредместья звонит по телефону и заходят справляться, — как раз было слышно, как горничная прошла через вестибюль и отперла дверь. — Я рассказал ей все происшествия. Она еле жива. Ужасный был для нее день, бедняжки.
Поль опустился в кресло совершенно убитый, и, продолжая беседовать со стариком, почти не сознавал, о чем идет разговор. Но он чувствовал, что Джен и старик связаны с ним неразрывными цепями, и он не мог оставить их одних в доме смерти. Барней Биль уставился в огонь, который вспыхивал, отбрасывая фантастические тени от фигурок животных на каминной доске.
— Удивительно, как он любил этих маленьких зверушек. Я помню, он говорил мне, что они переносят его в магический средне… как это словечко-то?
— Средневековый?
— Оно самое, сынок! В средневековый лес. Ведь это обозначает очень старые времена, не так ли? Король Артур и его круглый стол, я ведь тоже кое-что почитывал, как ты знаешь. — Старик достал трубку и кисет. — Вот что свело нас, сынок! Наша любовь к литературе, ты помнишь?
— Разве я могу забыть? — сказал Поль.
— Да, и он был таков. В нем было много поэзии. Не той, что с рифмами, но настоящей поэзии. Я хотел бы объяснить тебе, что я под этим понимаю… — Его лицо сморщилось от умственного напряжения, и маленькие глазки горели. — Он мог вот из такого самого заурядного, вислоухого зайца сделать этот самый средне… ну, словом, лес. Я сказал ему однажды: — Поедем со мной в старом фургоне, если ты хочешь зелени, одиночества и природы. А он ответил: — Я люблю слушать флейту… — да вот чью? Стар я становлюсь, сынок…
— Флейту Пана? — подсказал Поль.
— Вот это самое! Черт подери! И как ты только угадываешь? — Он сделал паузу, держа в руках зажженную спичку, которая догорела раньше, чем он поднес ее к табаку. — Да, флейту Пана. Не знаю, что это значит, но он сказал, что любит слушать ее в настоящем лесу, только дело держит его среди кирпичей и известки, и потому приходится слушать ее в воображении. Он говорил, что все эти глупые зверушки тоже прислушиваются к ней и рассказывают ему о том, что слышат. Помнится, он говорил мне о лесах больше, чем я сам о них знаю, а я, пожалуй, могу в этом деле быть учителем любого охотника или браконьера Англии. Я не стану уверять, что он знал разницу между хорьком и горностаем, нет. Фазан и куропатка были для него одно и то же. Но дух этого, смысл этого он понимал дьявольски лучше, чем я. Вот что я хотел сказать, сынок. В нем была поэзия.
И все это, — Барней Биль описал широкий круг рукой, — все это имело для него смысл, которого нам с тобой и не придумать, сынок. Он видел что-то совсем другое, чем то, на что смотрел… Эх! — и досадуя на свою беспомощность в выражении философских мыслей, старик сердито бросил в камин другую зажженную спичку.
Поль, высокий продукт современной культуры, удивлялся ясности понимания этого простого старика. Слезы показались на его глазах.
— Я знаю, дорогой мой старый Биль, что вы хотите сказать. Только один человек смог однажды выразить это. Поэт, имя которого было Блэк:
Увидеть целый мир в песчинке малой
И небеса в одном цветке,
Держать в пригоршне бесконечность
И вечность постигать в едином часе.
Барней Биль наклонился вперед в своем кресле и хлопнул Поля по колену.
— Клянусь Богом! Ты понял. Это как раз то, что я хотел высказать. Вот таков был Сайлес. Припоминаю, как еще мальчишкой, грязным и оборванным, он, бывало, стоял у перил Блэкфрейрского моста и следил за течением, пенившимся вокруг устоев, и говорил, что слышит, о чем говорит река. Я считал, что он болтает вздор. Но это была поэзия, сынок.
Старик, погрузившись в воспоминания, продолжал многословно говорить, а Поль, полулежа в кресле у огня, слушал, дожидаясь Джен. Она была занята наверху и в библиотеке, отвечая на телефонные звонки и высылая к справлявшимся лично горничную с ответами. Ибо по пятам Поля, как сказал Барней Биль, многие зашли за справками и с выражением сочувствия, а из всех редакций газет и телеграфных агентств Лондона беспрерывно звонили по телефону. Многие из журналистов пытались добиться интервью с только что избранным кандидатом, узнав, что он в доме, но Джен наотрез им отказывала. Она кое-чему научилась, будучи личным секретарем политического деятеля. Наконец телефонные звонки прекратились, и горничная перестала бегать к парадной двери и обратно. Приходил доктор и выдал свидетельство о смерти. Джен могла теперь присоединиться к двум друзьям в столовой. Она принесла из вестибюля целую стопку визитных карточек и положила их на стол.
— Было очень любезно с их стороны, что они зашли, — сказала она.
Она села в кресло с прямой спинкой и вдруг, истощив до конца свое удивительное самообладание, залилась слезами и, рыдая, закрыла лицо руками. Поль встал, наклонился над ней и, утешая, стал гладить ее плечи. Она обернулась и, плача, бросилась в его объятия. Он поднял ее на ноги, и они стояли, как много лет назад, когда, будучи еще детьми, расставались. Она молча плакала некоторое время, потом сказала жалобно:
— У меня никого не осталось, кроме тебя, дорогой.
В этот час утраченных сил и усталости было большим утешением, чистым и нежным, чувствовать прикосновение ее молодого, сильного тела. И для Поля она была всем, что осталось у него от кораблекрушения. Он обнял ее крепче, повторяя ласковые слова.
— О, я так устала, — сказала она, отдаваясь утешительному объятию его рук. — Я хотела бы оставаться так навсегда, Поль.
Он прошептал:
— Почему бы нет?
Конечно, почему бы нет? Инстинкт подсказывал ему это. Ее среда была его средой. И она доказала, что была энергичным и верным другом. Перед ним не сверкал больше блуждающий огонек, который в фантастической пляске вел его сквозь жизнь. Впереди лежал только мрак. Джен и он рука об руку могли бесстрашно пройти сквозь него. И ее большая любовь, которую она, не стыдясь, показала в эту волнующую минуту, заставляла быстрее биться его сердце. Он прошептал опять:
— Почему бы нет?
Вместо ответа она теснее прижалась к нему:
— Если б только ты мог любить меня хоть немножко…
— Но ведь я люблю тебя, — ответил он внезапно охрипшим голосом.
Она склонила голову и опять зарыдала. И они стояли, тесно обнявшись, в углу комнаты у двери, невзирая на присутствие старика, который сидел спиной к ним, куря трубку и задумчиво глядя в огонь.
— Нет, нет! — сказала наконец Джен. — Это глупо с моей стороны. Прости меня. Мы не должны говорить о таких вещах. Никто из нас сейчас неспособен рассуждать, а сегодня тем более не годится. Я потеряла отца, а ты только брат мне, Поль, дорогой.
Барней Биль вмешался неожиданно, и при звуке его голоса, они отодвинулись друг от друга:
— Обдумай это, сынок. Не делай ничего сгоряча!
— Вы думаете, что для Джен неумно выйти за меня замуж?
— Для Джен — нет.
— А для меня?
— Для всякого мужчины разумно жениться только на той женщине, которую он любит, — сказал Барней Биль.
— Ну и что же?
— Ты говорил, когда мы ехали сюда, что будешь жить для правды и только для правды. Я лишь напоминаю тебе об этом, — прибавил он непривычно резко.
Джен овладела собой и со сдержанным рыданием, раньше, чем Поль успел ответить, сказала:
— Мы тоже говорили сегодня, Поль, вспомни, — голос ее дрожал, — о пучках моркови.
— Ты права по существу, — сказал Поль, глядя на нее серьезно. — Но я знаю себя. Мое чувство к тебе очень глубоко. Это правда — да мне и не нужно говорить тебе об этом. Мы вместе могли бы прожить счастливую и благородную жизнь.
— Мы принадлежим к двум различным социальным классам, Поль, — сказала она тихо, садясь опять в кресло с прямой спинкой у стола.
— Это не так, — ответил он. — Я отрекся от моей принадлежности к другому классу сегодня вечером. Я был принят в так называемом высшем свете отчасти потому, что там думали, будто я человек благородного происхождения. Теперь, когда я публично заявил, каково мое происхождение, а газеты вскоре напечатают обо мне всякие подробности, я исключен из этого высшего общества. И не буду добиваться быть вновь принятым в него.
— Но они будут искать тебя.
— Ты не знаешь света, — сказал он.
— Он, должно быть, низок и отвратителен.
— О, нет! Он справедлив и почтенен. Я не стану нисколько порицать его за то, что он не захочет считать меня своим. Да и почему бы? Ведь я не принадлежу к нему.
— Да нет же, ты принадлежишь к нему, дорогой Поль! — воскликнула она убежденно. — Если бы даже ты мог отделаться от своего воспитания и образа мыслей, ты все же не сможешь отделаться от своей сущности. Ты всегда был аристократом, а я всегда была дочерью мелкого лавочника и останусь ею.
— А я говорю, — возражал Поль, — что оба мы произошли от народа и принадлежим к нему. Ты поднялась над мелкими лавочниками ровно настолько, насколько и я. Не будем испытывать ложного стыда. Что бы ни случилось, ты всегда будешь в обществе людей хорошего происхождения и воспитания. Ты не можешь вернуться на Барн-стрит. Но ведь между плебейской Барн-стрит и аристократической Майфэр есть еще утонченная и интеллигентная страна, где ты и я можем найти подходящую для нас почву и создать себе общественное положение. Что ты скажешь об этом?
Она не смотрела на него, перебирая карточки на подносе.
— Завтра ты будешь думать иначе. Сегодня ты переутомлен.
— И еще, прошу извинения за вмешательство, — сказал старик, поднимая трубку в своих заскорузлых пальцах, — ты не сказал ей, как ты любишь ее, что следовало бы сказать молодой женщине, у которой просишь руки.
— Я сказал правду, дорогой старый друг! — сказал Поль. — Я чувствую глубокую и искреннюю привязанность к Джен. И этой привязанности я не изменю во всю мою жизнь. Я скоро найду мой пучок моркови, как она называет это, — величие Англии. Она — женщина, которая поможет мне на моем пути. С мечтами я покончил навсегда. Джен самая хорошая и значительная действительность. Сегодняшние дела доказали мне это. Для меня Джен — это правда. Джен…
Поль обернулся к ней, но она, встав с кресла, смотрела не отрываясь, на карточку, которую держала в руке. Ее глаза на мгновение встретились с его глазами, когда она положила ее перед ним на стол:
— Нет, дорогой! Для тебя правда — вот это…
Он взял карточку и взглянул на нее удивленно. На карточке была короткая надпись: «Принцесса София Зобраска», а ниже, карандашом, ее рукой: «С тревогой и сочувствием». Поль зашатался, как будто ему нанесли сильнейший удар. Он пришел в себя под серьезным и ясным взглядом Джен.
— Ты знала об этом? — спросил он тихо.
— Нет. Я только что нашла эту карточку на самом дне подноса.
— Как могла она попасть сюда?
Джен позвонила.
— Не знаю. Если Анна еще не легла, мы можем спросить ее. Так как она была на дне, то, должно быть, ее принесли одной из первых.
— Каким образом это известие могло дойти до нее так скоро? — сказал Поль.
Вошла горничная. На вопрос Джен она ответила, что сразу же после того как Поль поднялся наверх и когда Джен была у телефона, шофер подал ей эту карточку. Он вышел из большого лимузина, в котором сидела леди в шляпе и густой вуали. Как Джен приказывала, она сказала, что мистер Фин скончался, и шофер ушел, а она заперла дверь.
Горничную отпустили. Поль стоял у камина, опустив голову и засунув руки в карманы пиджака.
— Я не могу этого понять, — произнес он.
— Она, наверное, приехала прямо от здания мэрии, — сказал Барней Биль.
— Но ее там не было, — воскликнул Поль.
— Сынок, — возразил старик, — если ты всегда в точности знаешь, где находится женщина и где ее нет, то ты мудрее, чем царь Соломон со всеми его женами и иными домашними неприятностями.
Поль бросил карточку в огонь.
— Неважно, где она была. Она проявила вежливость, милостиво прислав эту карточку. Но это ничего не меняет в том, что я говорил. Что у меня общего с принцессами? Они не в моем кругу. Все равно как наяды, дриады, гурии, валькирии и другие мифологические дамы. Принцесса Зобраска не имеет никакого отношения к нашему вопросу.
Он подошел к Джен и, положив руку ей на плечо, заглянул в глаза.
— Я прихожу в самый торжественный час, в критическую минуту моей жизни просить тебя быть моей женой. Отец мой, которого я только начинал любить, лежит мертвый наверху. Сегодня вечером я сжег за собой все мосты. Я иду в неведомое. Нам придется бороться, но мы будем бороться вместе. У тебя есть мужество, и у меня оно осталось. У меня есть кресло в парламенте, за которое мне придется впоследствии сражаться, как собаке за кость, и официальное положение, дающее достаточно хлеба и масла…
— И еще состояние, — заметил Барней Биль.
— Что вы хотите этим сказать? — резко повернулся к нему Поль.
— Состояние твоего отца, сынок. Кому же, думаешь ты, он его оставил? На приюты для потерянных собак или для свободных мыслителей? Не знаю, должен ли я говорить об этом, пока он лежит еще не погребенный, но я видел его завещание, когда он написал его, месяца два тому назад, и если исключить несколько отказов в пользу свободных мыслителей и тому подобных лунатиков, не говоря о Джен, обеспеченной вполне, ты являешься единственным наследником, сынок, состояния около ста тысяч фунтов. Не приходится уже говорить о добывании хлеба и масла.
— Мне это никогда не приходило в голову, — пробормотал Поль, озадаченный. — Конечно, вполне естественно, что отец оставляет свое состояние сыну. Я не подумал об этом. — Он провел рукой по глазам. — Так много событий произошло сегодня. Во всяком случае, — сказал он, странно улыбаясь и силясь успокоить свой взбудораженный мозг, — если отпадают заботы о средствах к существованию, тем лучше для Джен и для меня. Тем более я прав, прося тебя стать моей женой. Согласна ли ты?
— Прежде чем я отвечу тебе, дорогой Поль, ты должен тоже ответить мне. Я, как и Биль, знала все время о воле покойного.
— Да, она знала, — подтвердил старик.
— Таким образом, для меня это не новость и не может изменить ничего в моем отношении к тебе.
— Конечно, никак, — согласился Поль. — Но это придает силу моему предложению.
— О, нет, — ответила Джен, качая головой. — Все это ненужные отклонения. Деньги не имеют никакого отношения к тому, о чем я собираюсь тебя спросить. Ты сказал сегодня, что собираешься жить только для правды, для действительной, голой правды. Так вот я, дорогой Поль, хочу только такой настоящей правды. Любишь ли ты эту женщину?
При этом вопросе Джен, казалось, выросла из здравомыслящей заурядной девушки в большую и яркую личность. Она выпрямилась во весь рост. Ее подбородок гордо поднялся, лицо приняло повелительное выражение, открытый взгляд был устремлен на Поля. Он тоже выпрямился с новым сознанием своего мужества. Так стояли они друг против друга, любящие противники.
— Если ты хочешь правды — да, я люблю ее, — ответил он.
— Так как же ты смеешь просить меня быть твоей женой?
— Потому что одно бессмысленно и иллюзорно, а другое реально и практично.
Она вспыхнула гневом:
— Ты думаешь, что я могу прожить мою жизнь женщины одним только реальным и практичным? За кого же ты меня считаешь? За Амалию, за терпеливую Гризельду, за кошку полосатую?
Поль ответил:
— Ты хорошо знаешь: я считаю тебя одной из женщин величайшего сердца. Я сказал уже это сегодня.
— И ты думаешь, что я женщина более великодушная, чем она? Подожди, я не кончила, — крикнула она громко. — Твоя принцесса… ты разрезал ей сердце на части в тот день, когда объявил себя человеком самого низкого происхождения и обманщиком. Она-то считала тебя высокородным джентльменом, а ты рассказал ей о фабрике, о лавках жареной рыбы и сицилианке-шарманщице. Она — королева, ты в грязи! Она оставила тебя. Сегодня утром она узнала еще худшее: она узнала, что ты сын каторжника. Что же она делает? Она каким-то образом, не знаю каким, попадает в Хикней-хис и слышит, как ты публично предаешь себя — и направляется прямо сюда с весточкой для тебя. Ведь она для тебя, эта весточка. Для кого же еще?
Она стояла перед Полем, неведомая, пылающая Джен:
— Разве женщина, которая не любит, явилась бы сюда сегодня вечером? Никогда, Поль, ты знаешь и сам! И дорогой старый Биль, который никогда не вращался в королевских кругах, тоже знает это. Нет, дорогой мой, — сказала она гордо, — я полюбила тебя всем сердцем, всей душой, еще будучи ребенком тринадцати лет. И любовь моя всегда останется с тобой. Это великая радость для меня. Но верь мне, Поль, я не хочу обменять ее на что-нибудь меньшее. Можешь ли ты дать мне столько же?
— Ты знаешь, что не могу, — сказал Поль. — Но я могу дать тебе то, что сделает наш брак счастливым. Я уверен, и опыт мира подтверждает, что это самое прочное основание.
Джен уже готова была вскипеть, но, сжав руки, овладела собой и взглянула ему в лицо.
— Ты честный и прямой человек, Поль, и говоришь это, чтобы остаться верным себе. Я знаю, что ты женился бы на мне. И был бы мне верен мыслью, словом и делом. Ты был бы добрым и ласковым, и никогда не дал бы мне оснований жаловаться. Но сердце твое принадлежало бы той, другой.
Что значит для меня — твоего ли она круга или нет? Она любит тебя, и ты любишь ее. Я знаю это. И всегда сознавала бы это. Ты жил бы как в аду, а значит и я. Я предпочитаю оставаться в чистилище, которое в конце концов вполне переносимо — я привыкла к нему и достаточно люблю тебя, чтобы желать видеть тебя в раю.
Она отвернулась с выразительным жестом, и голос ее сорвался. Барней Биль снова набил свою трубку и уставился на Поля сверкающими глазами.
— Какая жалость, сынок, какая дьявольская жалость!
— Вот и правда, старина, бесстыдная и наглая правда, — сказал Поль со вздохом.
Джен взяла с кресле шубу и шляпу и подошла к нему.
— Пора тебе, дорогой, пойти отдохнуть. Все мы изнемогаем.
Она помогла ему надеть тяжелую шубу и на прощанье положила обе руки на плечи.
— Забудь многое из того, что я сказала сегодня.
— Я не могу не помнить.
— Нет, дорогой, забудь, — она притянула к себе его голову и поцеловала в губы; потом довела его до парадной двери, к крыльцу, где ждал автомобиль с усталым шофером. Ночь прояснилась, и звезды ясно горели в небе. Она указала на одну из них наугад. — Твоя звезда, Поль. Верь в нее!
Он уехал. Она вошла в дом и, бросившись на пол около Барнея Биля, спрятала голову на коленях старика и выплакала свое мужественное сердце.
На следующее утро за чайными столами и в трамваях, тысячи людей были охвачены удивлением и любопытством. Несмотря на все пламенные политические страсти, парламентские выборы мало занимают общественное внимание. Очень редко в них бывает что-нибудь живописное, драматическое, трагическое. Но выборы в Хикней-хисе были драматичны, и это возбуждало интерес. Люди, в обычное время безразличные к политике, разворачивали газеты, чтобы прочесть, как обстоят дела бывшего каторжника. У них захватывало дух, когда они читали, что он скончался, а его конкурент, победивший на выборах, объявил, что он его сын.
Это был высокодраматический эффект. Если Поль когда-либо мечтал об известности, то теперь он получил ее. Его имя проносилось по всей стране вдоль и поперек. Утренние издания лондонских газет были полны комментариев и выводов. Некоторые из них, неизвестно откуда, выкопали несколько фактов, касающихся отношений отца и сына. В зависимости от принадлежности к партии, они сопровождали все это хвалой или бранью. Многие, недостаточно знакомые с законом, объявляли выборы недействительными. Это обстоятельство обсуждалось в сотне клубов.
В свете все эти события произвели настоящий переполох. Будуары герцогинь, где радушно принимали Поля, гудели от негодования. Они не заметили, что допустили авантюриста. Они доверили священный ковчег своих политических чаяний шарлатану. Их дочери танцевали с этим сыном каторги и улицы. Он должен был быть исторгнут из их среды. Уинвудов, ставших жертвами низкого обмана, все жалели. А Лига молодой Англии, которой они все так щедро жертвовали? Любопытно знать, где ее капиталы? Безопасно ли доверять их такому лишенному принципов молодчику? Потом возникли слухи о мастерских художников, о сцене, и в разгоряченной атмосфере пересудов они вырастали до чудовищных размеров. Репутация Поля темнела и темнела. Были однако и такие, кто хотя и огорчался обманом, но чувствовал всю трагичность положения и одобрял поведение Поля. Нашлись у него и защитники, среди них особенно выделялся лорд Френсис Айрес, лидер партии, официально обязанный защищать своего собственного кандидата.
Он рано утром заехал в дом на Портланд-плэс, расстроенный и встревоженный. Двери дома осаждали репортеры, тщетно старавшиеся проникнуть внутрь. Прибытие лорда создало сенсацию. Во всяком случае, оно давало материал для заголовка: «Лидер оппозиции у Савелли». Некоторые из журналистов пытались интервьюировать его на пороге дома. Он вежливо уклонился. В настоящий момент он знал столько же, сколько и они. Дверь открылась. Лакей впустил его и захлопнул дверь. Он попросил о нем доложить Уинвудам и застал их в библиотеке.
— Ну и каша заварилась! — воскликнул Айрес, протягивая им руки. — Я хотел бы сказать вам несколько слов, раньше чем переговорить с Савелли. Видели вы его сегодня утром?
— О, да!
— И что же вы думаете обо всем этом?
— Я думаю, — сказала Урсула, — что самое лучшее, что я смогу сделать, это увезти его куда-нибудь отдохнуть как можно скорее. Силы его на исходе.
— Вы, кажется, относитесь к этому совершенно спокойно?
— А как же, думаете вы, должны мы отнестись, дорогой Френк? — ответила она вопросом на вопрос. — Мы всегда были уверены, что в нужный момент Поль сделает то, что надо, и находим, что и теперь он сделал это.
Лидер оппозиции удивленно поднял брови.
— Я не вполне понимаю вас. Были ли вы, выражаясь вульгарно, осведомлены раньше об истинном положении дел?
— Сядьте, и я расскажу вам.
Он сел, и мисс Уинвуд не спеша рассказала ему все, что знала о Поле и о том, что случилось за последние недели. Полковник, сидя за своим бюро и крутя длинный ус, время от времени вставлял в ее рассказ свои замечания.
— Все это очень интересно, — заметил Айрес, когда она кончила, — пришлось ему, бедняге, пережить чертовски неприятные дни. Но я должен взглянуть на положение вещей с официальной точки зрения.
— А как вопрос о недействительности выборов? — спросил полковник.
— Нет. Он был известен как Поль Савелли, намечен кандидатом как Поль Савелли, и избран как Поль Савелли избирателями Хикней-хиса. Таким образом, он и в парламенте займет место, как Поль Савелли. Все это правильно. Но как его примет палата, когда он войдет в нее? Как она будет относиться к нему впоследствии? Какую пользу принесет он партии? Мы провели его только потому, что он казался нам самым блестящим из молодых. Мы ждали от него великих дел. Разве он не сам уничтожил свое социальное положение? Разве он не разбил свою карьеру в самом ее начале? Вот это я желал бы установить.
— Об этом думаю и я, — проворчал полковник Уинвуд. — За всю эту ночь я ни на минуту не мог заснуть.
— И я не могла, — сказала Урсула, — но полагаю, что все это не окажет влияния на карьеру Поля.
— Однако всегда будет аргументом против него, — возразил Айрес.
— То, что он поступил, как мужчина?
— Тут остается какой-то привкус Рюи Блаза, и этого я боюсь.
— Вы должны помнить, что он не знал о своем отношении к покойному до самого кануна выборов.
— Но он знал, что он не отпрыск древнего итальянского рода, каким его считали все. Я не говорю о себе, — сказал Айрес. — Я влюблен в этого малого. Да и трудно не полюбить его. У него обаяние большого джентльмена и вполне естественное. Этот нищий был рожден благородным, а что касается его деятельности, то можно сказать, что он блеснул метеором на политическом небе. Но до этих выборов. На них он разочаровал нас, сознаюсь откровенно. Я не знал, в чем было дело. Теперь знаю. Бедняга! Я лично симпатизирую ему. Но остальная, хладнокровная публика, которая не знает всего того, что вы рассказали мне? Для них он сын бывшего каторжника, торговца жареной рыбой — я говорю с их точки зрения, — который нарядился молодым Георгием на коне. Простят ли они ему это когда-нибудь? Иными словами принесет ли он нам какую-нибудь пользу? Вы ведь знаете, что я отвечаю перед партией.
— Всякая партия, — сказала Урсула Уинвуд, — была бы сборищем дураков, если бы не сделала всего, что могла, для развития и использования таланта Поля Савелли.
— Я люблю Поля, — произнес полковник своим усталым голосом, — но не знаю, мог ли бы я сказать то же самое.
— Это только потому, что ты ограниченный мужчина, милый Джемс. Мой дорогой Френк, мы будем стоять за Поля, что бы ни случилось. Он боролся один с самого раннего детства. Но он сражался как рыцарь.
— Дорогая мисс Уинвуд, — сказал Френк Айрес, — если есть человек, которому можно позавидовать, так это тот, который имеет вас защитницей!
— Всякому, дорогой Френк, можно завидовать, — возразила она, — кто имеет защитником здравый смысл.
— Все эти фейерверки ничего не освещают, — снова вступил в разговор полковник Уинвуд. — Я думаю, лучше всего позвать Поля вниз — переговорить с Френком. Хотите вы видеть его наедине?
— Я предпочел бы, чтобы вы присутствовали, — сказал Френк Айрес.
Послали за Полем, и он появился тотчас же, бледный и измученный.
Лорд встретил его с протянутой рукой, в вежливой форме выразил сочувствие и извинился, что является в час горестной утраты.
Поль поблагодарил его столь же вежливо.
— Я собирался писать вам, лорд Френсис, — сказал он, — дать некоторого рода объяснения по поводу вчерашних событий.
— Наши друзья рассказали мне все, что вы могли бы сказать.
— Я все же напишу, чтобы вы имели это как документ, — сказал Поль. — До сих пор я не дал никаких сведений в печати.
— Вы поступили правильно, — сказал Френк Айрес. — Пожалуйста, обсудим вместе все, что касается печати. Эта одна из причин, заставивших меня явиться к вам. Ужасно в такие минуты давать интервью. Я ненавижу это, вы можете себе представить. Но это моя обязанность.
— Разумеется, — сказал Поль. Наступило неловкое молчание. — Итак, — продолжал он с бледной улыбкой, — перед нами не политическая, а весьма незначительная партийная ситуация. Не думайте, что я лишен чувства меры. Наоборот, я сознаю: то, что для меня конец мира, для всею остального человечества — ничем не нарушаемое течение жизни. Но надо рассмотреть и относительные величины. Вы должны считаться с интересами партии. Я своего рода мухоловка. Полезен ли я? Поговорим об этом прямо.
— Мой дорогой друг, — сказал Френк Айрес, смущенно хмуря брови, — я не вполне знаю, что сказать. Вы сами просите меня говорить прямо. Простите же меня, если я так и буду говорить. В политических кругах может сложиться убеждение, что вы прошли на выборах под чужим флагом.
— Находите ли вы нужным, чтобы я отказался от депутатского кресла?
Оба посмотрели в глаза друг другу.
— Одним тори больше — значит, одним либералом меньше, — сказал Френк Айрес. — Такова одна точка зрения. Мы должны отбить у неприятеля, сколько можем. С другой стороны, вас встретят в палате враждебно и скептически. Вам придется, так сказать, скакать не от старта, а дав большой гандикап. Достаточно ли вы сильны для этого?
— Я не собираюсь отступать перед чем бы то ни было, — отвечал Поль. — Но скажу вам, что собираюсь сделать. Я откажусь от избрания и снова выставлю свою кандидатуру под моим настоящим именем Кегуорти, если, конечно, местный комитет поддержит мою кандидатуру, и при условии, что партия поддержит меня или, по меньшей мере, не выставит другого кандидата. Я не собираюсь стать «диким».
— Вот это во всяком случае занятное предложение. Но простите меня — мы ведем деловой разговор — откуда взять деньги на вторую избирательную кампанию?
— Смерть моего отца делает меня богатым человеком.
Мисс Уинвуд наклонилась вперед в своем кресле.
— Мой дорогой, вы никогда не говорили нам об этом.
— О стольких других вещах пришлось говорить сегодня, — ответил Поль ласково, — но я, конечно, сказал бы вам после. Я только упоминаю теперь об этом, — он повернулся к лидеру оппозиции, — в ответ на ваш прямой и вполне уместный вопрос.
Большая разница — между человеком, который хочет пробить себе дорогу путем парламентской карьеры, и богатым, независимым и блестящим молодым политическим деятелем. Лорд Френсис Айрес, старый аристократ, меньше всякого другого склонен был измерять дружеские отношения богатством в своей частной жизни. Но как глава партии он вынужден был смотреть на Поля под иным углом зрения. Все миллионы Южной Африки или далекого Запада тщетно стучались бы в дверь его дома, в то время как не имевший ни гроша Поль входил туда почетным гостем. Но в его официальном кабинете, в палате общин, материальные соображения должны были преобладать.
— Я, конечно, не могу вам сейчас дать ответа, — сказал лорд. — Я должен буду обсудить всю эту историю с власть имущими. Но кресло в парламенте всегда есть кресло, и я не вижу причин рисковать им, хотя и ценю ваше донкихотское предложение. От вас зависит сделать это кресло почетным. И я действую больше в ваших интересах. Чувствуете ли вы себя достаточно сильным для борьбы?
Поль, в котором заговорил его непобедимый инстинкт драматического, достал агатовое сердечко, висящее на конце его часовой цепочки.
— Мой дорогой друг, — заговорил он. — Видите вы это? Мне дали его за то, что я, тогда маленький мальчик, был побежден в состязании в беге на пикнике воскресной школы. У меня не было ни пиджака, ни носок, и пальцы моих ног выглядывали из рваных башмаков, а чтобы не потерять эту вещицу, я завязал ее в кончик рубашки, торчавшей из штанишек. Сердечко дала мне прекрасная леди, которая, помню, благоухала, как все благовония Аравии. Она пробудила во мне эстетические чувства отравляющим ароматом, исходившим от нее. С тех пор я не встречал подобных женщин. Для меня она была кумиром.
Я хранил агатовое сердечко, как талисман. Оно сказало мне, устами благоуханной леди, что я сын принца. Дайте мне полчаса завтра или послезавтра — он взглянул в удивленное лицо Френка Айреса, — и я расскажу вам настоящую психологическую сказку — «апологию своей жизни». Потом мне показалось, что это маленькое сердце — ложный талисман. Но вчера ночью я опять понял, что оно не лжет. Я действительно сын принца, сын лучшего из людей, хотя он и был в тюрьме, а после этого проповедовал чистое христианство и торговал рыбой. Во всяком случае, — Поль поднял сердечко на ладони, — оно не лгало. Оно провело меня через всю жизнь. И в тот момент, когда я подумал, что оно обмануло меня, я узнал, что его пророчество справедливо. Теперь оно меня больше не обманет. Если правильно, чтобы я занял свое депутатское кресло, я займу его — поступаю ли я хорошо в политическом отношении, или нет, это еще скрыто во тьме будущего. Однако вы должны знать, что нет ничего во всем свете, чего бы я испугался или сквозь что не прошел бы, обладая этим талисманом. В нем — моя вера.
Так дитя, свергшее Билли Гуджа и отнявшее у него знаки его власти — бумажную шляпу и деревянный меч, — говорило устами мужчины. Как и тогда, Поль странным образом понял, что властвует над положением. И теперь он готов преломить меч о колено по первому знаку. Но знака не последовало.
— Говоря совсем неофициально, — сказал Френк Айрес, — я думаю, что если вы чувствуете так, как говорите, то было бы нелепо отказываться от депутатского кресла.
— Хорошо, — сказал Поль, — благодарю вас. А теперь, я думаю, следовало бы набросать заметку для печати, если у вас есть время.
Поль сделал набросок, Френк Айрес просмотрел его и отослал наверх переписать на машинке. Когда заметка была переписана, Поль подписал ее и отправил, отдав один из оттисков лидеру оппозиции.
— Прекрасно! — сказал тот, пожимая ему руку. — Желаю всего лучшего.
После этого он отправился домой, убежденный, что если даже придется заплатить дьявольски дорого, Поль окажется платежеспособным. Встретив потом одного из других лидеров оппозиции, настроенного несколько скептически, лорд Айрес сказал:
— Как бы то ни было, «слишком джентльменская партия» приобрела кое-что живописное, способное воздействовать на народное воображение.
— Новый молодой Дизраэли?
— А почему бы и нет?
Собеседник, недоверчиво качнув головой, произнес философски:
— Давно уже сломана форма, по которой они отливались.
— Посмотрим, — сказал Френк Айрес, полный веры в Поля.
Тем временем Поль вернулся в свой кабинет и сел писать письмо, которое он прервал на первых трех словах — «моя дорогая принцесса», — когда был позван вниз к лидеру оппозиции. Чернила уже высохли. Он взял другой лист.
— «Моя дорогая принцесса!», — снова начал он.
И сжал голову руками. Что мог он сказать? Обычная вежливость требовала ответа на визитную карточку принцессы. Но писать в формах условной вежливости ей, которую он сжимал в объятиях, чьи уста сливались с его устами в пламенных поцелуях, казалось Полю невозможным. И какой может быть цель его послания? Если София окончательно ушла из его жизни, то всему конец. Ее возвращение могло иметь только одно объяснение, то, о котором так страстно говорила Джен. Вопреки всему, она любила его. Но теперь, утратив все, нагой, во вражде со всем светом, он при всем своем желании не мог обращаться к ее любви. Нет, не он…
Наконец, он написал:
Мадам! Благодарю вас за высокомилостивый поступок вчерашнего вечера, свидетельствующий о вашем неизменном великодушии.
Поль Савелли
Он позвонил и велел переслать записку принцессе Софии, а сам отправился в Хикней-хис позаботиться о похоронах. Вернувшись, он нашел на столе знакомый конверт с короной. В нем заключались следующие слова:
Поль, приходите ко мне. Я буду дома весь день.
София
Сердце Поля стучало. Ее готовность ждать его свидетельствовала о покорности духа, редкой для такого рода женщины. Она протягивала ему руку… Но он остановил взволнованное биение своего сердца. Сказка кончилась. Перед ним была только действительность. Это свидание было опасно, однако он не из тех, кто избегает опасности. Он вышел, нанял кэб и поехал на Берклей-сквер.
Она встала, когда он вошел, и двинулась ему навстречу. Он поцеловал ее руку, но когда хотел освободить ее, то почувствовал, что София задерживает его руку. — «Боже мой! Как плохо вы выглядите!», — сказала она, и губы ее дрожали.
— Я только устал.
— Вы постарели, — она отодвинулась от него со вздохом. — Садитесь. Я думаю, вы догадываетесь, почему я попросила вас приехать. Но это трудно сказать. Я прошу вас простить меня.
— Тут нечего прощать, — ответил Поль.
— Будьте же великодушны: вы знаете, что есть за что. Я оставила вас одного нести ваше бремя.
— Вы были более чем правы. Вы увидели, что я обманщик. Вы были оскорблены во всем, что для вас священно. Я сознательно оскорбил вас. Вам ничего не оставалось, как уйти. Поверьте, что я и не думал упрекать вас. Нет. Я понимал.
— Да, но я не понимала, — произнесла она, разглядывая кольца на своих пальцах. — Да. Вы правы. Я была ранена и, как раненый зверь, бежала в лес. И надеялась, что вы напишете мне. Это было безумно — я знала, что вы не напишете. Потом я почувствовала, что если бы я любила вас, как должна была, то никогда не ушла бы.
— Я считал за лучшее сразу убить вашу любовь!
Она откинулась на подушки, прекрасная и грустная. Со своего места он видел ее нежный профиль, и им овладело страстное искушение броситься перед ней на колени.
— Я тоже думала, что вы убили ее.
— Продолжайте думать так, — сказал Поль тихо.
Она выпрямилась, наклонилась вперед, и он утонул в бесконечной глубине синих глаз.
— А вы? Ваша любовь?
— Я ничего не сделал для того, чтобы убить ее.
— Но я сделала все для этого.
— Нет, вы не могли. Я буду любить вас до моего смертного часа. — Он увидел, как засияли ее глаза. — Я говорю это, — прибавил он холодно, — только потому, что не хочу вам больше лгать. Но это касается лишь меня одного.
— Как вас одного? А обо мне вы не думаете?
Он поднялся и встал у камина, глядя ей в лицо.
— Я думаю о вас все время.
— Послушайте, мой дорогой, — она подняла на него глаза, — поймем же наконец друг друга. Есть ли что-нибудь в вашем происхождении или жизни, чего я еще не знаю? Я хочу сказать, что-нибудь существенное?
— Ничего больше, что могло бы быть интересно, — ответил Поль.
— Так поговорим же раз и навсегда, и от души. Мы с вами принадлежим к числу тех, которые могут сделать это. Итак… Я происхожу из старинного рода, ношу княжеский титул, богата — вы…
— Благодаря смерти моего отца, — сказал Поль во второй раз в этот день, — я тоже богатый человек. Мы можем, таким образом, обойти вопрос о богатстве — если только не говорить о том, что деньги, которые я получаю в наследство, добыты торговлей рыбой. Это предприятие велось моим отцом на своеобразных идеалистических основаниях. Моим долгом будет продолжать его дело, по крайней мере (он внутренне отталкивал мысль о том, что будет покупать рыбу в Биллингсгэте, в пять часов утра) настолько, насколько это необходимо для поддержания его принципов.
— Хорошо, отбросим вопрос о деньгах. Итак, вы человек простого происхождения, добившийся самостоятельно своего положения.
— Я человек без имени и с омраченной репутацией. Что хорошего в том, что мы будем мучить друг друга? Если я и раньше не просил бы вашей руки, пока не совершил чего-нибудь такого, что могло бы дать вам возможность гордиться мной перед лицом всех, то что же, думаете вы, сделаю я теперь? Неужели это было бы счастье кому-нибудь из нас, если бы я под прикрытием вашего титула проник в общество? Это было бы смертью для меня, и вы возненавидели бы меня, как низкое ничтожество.
— Вы? Низкое ничтожество? — голос Софии сорвался и слезы выступили на ее глазах. — Вы не сделали ничего, чем я могла бы гордиться? Вы? Сделав то, что сделали вчера вечером? Да, я была там! Я видела и слышала. Послушайте! — Она поднялась и встала против него, глаза ее сверкали, и она, забыв всякую сдержанность, страстно жестикулировала в своей французской манере. — Когда я прочла в газетах о вашем отце, все мое существо устремилось к вам. Я понимала, что это значило, понимала, как вы должны были страдать. Я чувствовала потребность быть около вас и не знала, как это сделать. Я не хотела, чтобы вы видели меня. Я позвала дворецкого: — Как я могу видеть выборы? — Мы обсудили. Он поехал и снял комнату напротив здания мэрии. Там я ждала в темноте. Я думала, это будет длиться бесконечно. Потом был объявлен результат, и толпа зашумела, и мне казалось, что я потеряю сознание. Я рыдала, рыдала! Потом вышли вы. И я слушала вас, и протягивала к вам руки в темной комнате, вот так, и звала: — Поль! Поль!
Женщина победила. В безумном порыве он схватил ее в объятия, и губы их слились в долгом и страстном поцелуе.
— Окажете ли вы мне честь жениться на мне или нет, — говорила София, несколько минут спустя, краснея и торжествуя, — но наши жизни соединены навсегда.
А Поль, все еще во власти ее уст и дыхания, и близости ее тела, смотрел на нее, не отрываясь, не в силах вымолвить ни слова. Наконец он проговорил:
— Ничто не может изменить того, что я сказал вам несколько минут назад, — ничто, даже наша страсть и вся любовь. Мы с вами, к счастью, не из того материала, чтобы уединиться на романтическом острове и посвятить свою жизнь мечте. Мы молоды. Мы сильны. Мы знаем, что жизнь — это нечто другое. Мы не из тех, кто уклоняется от ответственности. Мы должны жить среди людей и делать наше дело.
— Мой дорогой, я вполне согласна, — она улыбнулась ему ясной улыбкой. — Я ни за что на свете не уединилась бы с вами на ионийском острове более чем на два месяца в году. С моей стороны это было бы непростительным грехом. Ни одна женщина не имеет права разрушать жизнь мужчины, как бы она ни любила его, равно как и мужчина не имеет права разрушать жизнь женщины. Но если вы не хотите жениться на мне, я согласна два месяца в году проводить с вами на ионийском острове! — и она взглянула на него гордо и бесстрашно.
Поль взял ее за плечи и, нежно целуя, привлек к себе.
— София, не соблазняйте меня безумием, в котором мы оба раскаялись бы.
Она рассмеялась, сопротивляясь его нежной ласке, и освободилась из его рук.
— Может ли женщина предложить больше человеку, который любит ее, если только он действительно любит ее?
— Я не люблю вас?!
Она оттолкнула его и, смеясь, отступила на несколько шагов, когда он приблизился.
— Тогда почему же вы не хотите жениться на мне? Вы боитесь?
— Да! — воскликнул он. — Это единственная вещь на свете, которой я боюсь.
— Почему?
— Насмешки! Сперва вы будете ненавидеть их. Потом станете ненавидеть и презирать меня.
Она стала серьезной.
— Успокойтесь, дорогой мой! Посмотрите же на вещи с практической точки зрения. Кто посмеет насмехаться над великим человеком?
— Я первый, — ответил Поль с горечью самомнения, поколебленного с тех пор, как он узнал суетность того, на чем строил всю свою жизнь. — Я — великий человек, еще бы!
— Настоящий великий человек! Блестящего человека я знала уже давно. Мужественного и честного я узнала, несмотря на мою гордость, за эти ужасные последние дни. Но вчера я узнала, что вы великий человек, настоящий великий человек. Ах, Поль, весь этот сброд, где бы он ни жил, в Уайтчепеле или на Парк-лейн, — какое нам до него дело?
— Но этот сброд, — сказал Поль, — к несчастью, творит общественное мнение.
София Зобраска выпрямилась во всем своем изумительном достоинстве.
— Мой Поль, мой возлюбленный, вам надо еще узнать некоторые вещи. Люди высокого звания живут среди равных им и могут плевать на «общественное мнение». А теперь, — продолжала она, садясь опять на диван среди подушек, — прекратим спор. Если нам еще предстоит спорить, отложим это до другого случая. Оставим вопросы о браке и об ионийских островах и побеседуем, как примирившиеся друзья.
И с тонкостью любящей женщины и умением светской дамы она, высвободив из его рук свои нежные руки и устремив на него улыбающиеся глаза, заставила его рассказать все, что хотела знать. Поль рассказал ей о своей жизни, о Блэдстоне, о Барнее Биле, о роли натурщика, о театре, о Джен, об отце; он показал ей агатовое сердечко и объяснил его значение; он поведал о своей драгоценнейшей леди, мисс Уинвуд, и о закладе часов в Морбэри, о работе в Лиге молодой Англии, о своих неудачных выступлениях во время предвыборной кампании, и снова возвращался к пустырю и к своему побегу в школу жизни, и к мечте о царственном родстве. В самом разгаре этих воспоминаний встревоженный лакей появился в дверях.
— Осмелюсь доложить вашему высочеству…
Она встала. Лакей доложил. Она расхохоталась.
— Мой дорогой, — воскликнула она, — уже больше девяти часов. Весь дом в волнении по поводу обеда! — Мы сейчас, будем обедать, Вилкинс!
Лакей поклонился и исчез.
Принцесса опять рассмеялась.
— Вы, конечно, останетесь. Я оставила Стефанию в Морбэри.
И Поль остался обедать, и хотя ни он, ни она, соблюдая уговор, не касались вопроса о браке и ионийских островах, они до полуночи беседовали о самых великолепных вещах.
Итак, влюбленные помирились, хотя вопрос о браке был дальше, чем когда-либо. И принцесса и мисс Уинвуд поплакали друг у друга на плече, по обычаю добрых женщин. И Поль объявил, что не нуждается в отдыхе и горит нетерпением вступить в бой с целым светом.
У него было много дела. Прежде всего он похоронил отца, и принцесса принесла большой венок после свидания с Джен, о котором ни та, ни другая не говорили впоследствии ни слова; но ясно было, что они расстались в восторге друг от друга и с равным чувством уважения. Потом Полю пришлось приняться за ликвидацию и продолжение дела отца. Так как Джен выразила желание принять на себя ведение части дел, он с радостью передал их в ее умелые руки. Он отдал ей дом в Хикней-хисе, и Барней Биль поселился в нем, как старый сторожевой пес.
Тем временем, представленный Френсисом Айресом и полковником Уинвудом, Поль подвергся церемонии вступления в палату общин и занял свое кресло. После этого кончились дни скандала. Газеты перестали говорить о нем, и вообще вскоре вся эта история была предана забвению. Полю оставалось считаться только с товарищами по палате и с обществом. Пришлось привести в порядок и свои частные дела. Он отказался от положения и оклада секретаря Лиги молодой Англии, но в качестве почетного секретаря сохранил контроль над ведением дела. Чтобы упрочить свое положение, он ходатайствовал о королевской грамоте и легализировал имя Савелли. Наконец он погрузился в дела акционерного общества «Fish Palaces Ltd» и познал все тайны, связанные с этим внешне столь непоэтичным предприятием.
Таковы факты карьеры Поля, о которых должен поведать его летописец. Но на Поля они оказали небольшое влияние. Теперь он с открытыми глазами шествовал в мире реальностей. Путь был труден, но он был силен. Он больше не боялся мрака и не мечтал о том, что за его пределами увидит сияние. Сияющее Видение превратилось в призвание, которое наполняло его трепетом. Он показал себя бесстрашным и равнодушным к суждению света. Без любви принцессы Софии Поль шествовал бы упрямо, стиснув зубы. Теперь путь его был согрет солнцем, и весна распускалась в его сердце. Он снова мог смеяться; правда, теперь это был смех не мальчика, но мужчины, который знает, какое место принадлежит смеху в жизни.
В день, когда он впервые председательствовал в собрании комитета директоров акционерного общества «Fish Palaces», он пришел к принцессе и заявил:
— Если я принес с собой запах рыбы, то отошлите меня обратно в мое предприятие.
Она попросила его не говорить глупости.
— Это не глупости, — сказал он. Теперь я целиком ушел в дело. Я знаю до десятой доли пенни, сколько масла должно пойти на фунт рыбы, и я сосредоточил весь мой интеллект на этой десятой доле пенни.
— Вы правы, — сказала она.
— Неправда ли, это странно? Я часто говорил вам, что некогда считал себя человеком, рожденным быть королем. Мои сны сбылись. Я король. Король рыбных консервов.
София взглянула на него из-под длинных ресниц.
— А я принцесса. Наконец-то мы встречаемся в равном звании.
Поль наклонился вперед и схватил ее руку.
— О дорогая, удивительная женщина! Неужто у вас не вызывает отвращения, что я занят торговлей рыбой?
— Я знаю, почему вы это делаете, и не хотела бы, чтобы вы поступали иначе. Вы — это вы, Поль. Мне нужно видеть вас за вашим делом.
София рассмеялась восхитительным смехом. Вдруг она остановилась и посмотрела на него широко раскрытыми глазами, с улыбкой на устах.
— Мне пришла в голову мысль. Замечательная мысль. Почему бы и мне не стать королевой рыбных консервов? Выпустите новые акции. Я скуплю их все. Мы устроим отделения «Fish Palaces» по всему свету. Почему бы нет? Ведь я уже участвую в промышленности. Еще вчера только мой поверенный прислал мне для подписи грязный лист синей бумаги, весь исписанный и с красными печатями, и когда я подписалась, то оказалось, что я участвую в акционерном обществе «Jarrods Limited» и, таким образом, заинтересована в торговле ветчиной, тканями, бумагой, мебелью, маслом и заметьте это, — рыбой. Но сырой рыбой. Я не знаю, какая разница между торговлей сырой рыбой и консервированной. Так вот, я теперь торгую рыбой.
Она снова рассмеялась, и Поль рассмеялся с ней. Они отложили на неопределенное время обсуждение ее делового предложения.
Как Поль и предвидел, свет не проявлял никакой охоты принимать его. Приглашения уже не обрушивались на него водопадами, как бывало прежде. И сам он не делал никаких попыток проходить в ставшие ему привычными двери. Во-первых, он был слишком горд, во-вторых — слишком занят. Когда наступил рождественский перерыв парламентской сессии, он взял отпуск и один уехал в Алжир. Он вернулся загоревший и окрепший, к радости Софии.
— Моя дорогая, — сказала в один прекрасный день мисс Уинвуд бесконечно терпеливой принцессе, — что же выйдет из всего этого? Ведь так не может продолжаться всегда.
— Мы и не собираемся, — улыбнулась принцесса. — Поль рожден для великих дел. Он не может отказаться от этого. Это его судьба. А я верю в Поля.
— И я верю, — возразила Урсула. — Но ясно, что потребуется немало лет, пока он совершит их. Не собираетесь же вы ждать, пока он станет министром!
Принцесса откинулась на подушки и рассмеялась.
— Все это придет во благовремении. Предоставьте это мне. Он скоро начнет верить в себя.
Наконец наступил удобный случай для Поля. Лидеры дали ему возможность выступить. Ему повезло: палата была переполнена. Хотя он говорил не о жизненно важном вопросе, он тщательно подготовил свою речь. В первый раз стоял он перед этим волнующим нервы собранием, которое приняло его с такой холодностью и в котором у него до сих пор не было друзей. Поль видел, как начинается привычный отлив в кулуары. Внезапная волна гнева охватила его, и он разорвал заметки, приготовленные для речи. Он начал речь, забыв о том, что написал, со страстностью, не соразмерной теме. При захватывающих звуках его голоса многие из депутатов, уже направляющихся к выходу, остановились и стали слушать, потом, пока он продолжал, понемногу стали возвращаться на свои места. Любопытство сменилось интересом.
Поль снова обрел свой дар, и вскоре гнев его растворился в радости художника. Палата всегда великодушна к проявлениям таланта. Было что-то новое для искушенных слушателей в этом молодом человеке, стоявшем перед ними, как бесстрашный Гермес, — в звуке его прекрасного голоса, в инстинктивной живописности фразы, в подкупающем обаянии его личности. То, о чем ему пришлось говорить, было лишь незначительным пунктом в правительственном законопроекте, и оратор говорил кратко. Но он коснулся темы в неожиданной манере, эмоциональной и выразительной, и сел на свое место среди аплодисментов, сочувственных улыбок и кивков.
Член правительства, вставший для ответа, высказал ему несколько любезных комплиментов, после чего принялся, конечно, рвать в клочья его аргументы. Потом встал депутат-социалист и повел личную атаку против Поля. Поднялись крики: — Стыдитесь! Позор! Сядьте! Спикер призвал его к порядку, а симпатии палаты обратились на Счастливого Отрока, так что когда он позднее — был час обеда — вышел в кулуары, то оказался окруженным поощряющими его друзьями. Поль недолго оставался среди них, ибо наверху, в местах для дам, сидела его принцесса. Он взлетел по ступеням и встретился с ней. Лицо Софии было бледно от гнева.
— Негодяй! — прошептала она. — Низкий негодяй!
Он щелкнул пальцами.
— Он ничего не значит. Но теперь я завладел ими! — воскликнул он возбужденно, сжимая кулаки. — Клянусь вам, дорогая, я завладел ими! Теперь они будут слушать меня!
Она взглянула на него, и слезы выступили на ее глазах.
— Слава Богу, — сказала она, — что я наконец слышу от вас такие слова.
Поль проводил принцессу вниз по каменной лестнице и через кулуары до ее автомобиля, и многие взоры обращались на них с восхищением. Подойдя к машине, она спросила его со смеющимися глазами:
— Veux tu m’epouser maintenent?[49]
— Подождите, подождите! — сказал он. — Это еще только фейерверк. Скоро мы перейдем к настоящему делу.
— О, да, обещаю вам, — ответила она загадочно, и автомобиль тронулся.
Однажды утром, две недели спустя, София позвонила ему.
— Вы придете обедать со мной в пятницу, как обычно. Не так ли?
— Конечно. Почему вы спрашиваете?
— Чтобы быть уверенной. И также чтобы попросить вас не приходить раньше половины девятого.
Она дала отбой. Поль больше не думал об этом. С тех пор как он занял свое кресло в парламенте, он каждую пятницу обедал у нее. Это был их неприкосновенный час, час близости и радости среди деловой недели. Вне его они редко встречались, потому что Поль был парией в ее обществе.
В эту пятницу, когда он подъехал к дому на Берклей-сквер, дом имел необычный вид: над входной дверью был натянут балдахин, и через тротуар постлан ковер. При шуме подъехавшего автомобиля дверь открылась, и Поль увидел знакомые фигуры лакеев принцессы в парадной ливрее. Он вошел несколько озадаченный.
— У ее высочества гости? — спросил он.
— Да, сэр, большой обед.
Поль провел рукой по лбу. Что это значит?
— Ведь сегодня пятница, не так ли?
— Так точно, сэр.
Поль рассердился. Это уловка женщины, чтобы заставить его быть в обществе! Одно мгновение он боролся с искушением уйти, сказав слуге, что произошла ошибка, и он не был приглашен. Но потом понял, что это было бы оскорблением. Он отдал шляпу и пальто и попросил доложить о себе. Шум многих голосов донесся до его слуха, когда он входил в большую гостиную. Он увидел блеск бриллиантов, обнаженные руки и плечи дам и черные с белым костюмы мужчин. Посреди комнаты, сияющая, стояла его принцесса, в бриллиантовой диадеме, а рядом с ней стоял молодой человек, лицо которого казалось до странности знакомым. Поль подошел, поцеловал ее руку.
Она весело рассмеялась.
— Вы поздно, Поль.
— Вы сказали в половине девятого, принцесса. Я здесь минута в минуту.
— Je te dirai après[50],— сказала она, и от смелости этого интимного обращения на «ты» у него захватило дух.
— Ваше королевское высочество, — обратилась она к стоявшему рядом молодому человеку, и Поль сразу узнал в нем принца английского королевского двора, — разрешите представить вам мистера Савелли.
— Мне очень приятно встретиться с вами, — любезно отозвался принц. — Ваша Лига молодой Англии очень меня заинтересовала. Мы должны с вами потолковать о ней на днях, если у вас найдется время. Я должен также поздравить вас по поводу вчерашней речи.
— Вы слишком добры, сэр, — сказал Поль.
Они говорили несколько минут. После этого принцесса сказала Полю:
— Вы поведете к столу графиню Дэнсборо. Не думаю, что вы встречались с ней, но вы найдете в ней старого друга.
— Старого друга? — повторил, как эхо Поль.
Принцесса улыбнулась и повернулась к красивой стройной даме лет сорока.
— Моя дорогая леди Дэнсборо, вот мистер Савелли, которого вы так желали видеть.
Поль вежливо склонился. Голова его была слишком занята принцессой, и он лишь мельком подумал о том, почему графиня Дэнсборо могла желать познакомиться с ним.
— Вы не помните меня? — спросила графиня.
Он в первый раз посмотрел на нее внимательно, потом отступил на шаг с невольным восклицанием:
— Боже милосердный! Боже! Всю мою жизнь я жаждал найти вас! Правда, я никогда не знал вашего имени. Но вот доказательство!
И он вынул агатовое сердечко из кармана жилета. Она взяла его в руки, рассмотрела и вернула ему с улыбкой, нежной и женственной, и выражение растроганности промелькнуло в ее глазах.
— Я знаю. Принцесса сказала мне.
— Но как же она узнала, что это вы — моя первая покровительница?
— Она написала викарию мистеру Мируезеру — он все еще в Блэдстоне, — чтобы узнать, кто был у него в гостях в то лето и что сталось с его гостьей. Так она узнала, что это была я. Я же знакома с принцессой со времени моего замужества.
— Вы были так добры ко мне, — сказал Поль. — А я был ужасным оборвышем.
— Вы далеко ушли с тех пор.
— Вы дали мне первый толчок.
Доложили об обеде, и на время прервались все разговоры. Поль осмотрелся и увидел, что комната заполнена самым изысканным обществом. Здесь были лидеры его партии и другие знаменитости. Здесь был лорд Френсис Айрес. Здесь были Уинвуды. Пары составились.
— Я часто вспоминала вас, — говорила леди Дэнсборо, когда они спускались по широкой лестнице. — Тот день был отмечен разными событиями. Между прочим, я пролила на платье флакон ужаснейших духов и была каким-то ароматическим бедствием.
Поль рассмеялся по-мальчишески.
— Наконец разгадана тайна моей жизни! — Он объяснил все, к ее искреннему восхищению. — Вы ни капли не изменились, и я не могу выразить, как отрадно встретить вас после всех этих лет.
— Я очень, очень рада, что вы чувствуете так, — произнесла она со значением. — Более чем рада. Я удивлялась… но наша дорогая принцесса права.
— Оказывается, принцесса вела целую конспиративную кампанию, — сказал Поль.
Они вошли в большую, величественную, столовую с ее длинным столом, уставленным сверкающими приборами, с великолепной живописью на стенах, с двойным рядом напудренных лакеев в ливреях. И Поль к великому своему удивлению узнал, что в нарушение всех правил этикета его место было по правую руку принцессы. Опять конспирация! До сих пор на ее обедах он занимал подобающее ему место. Никогда раньше она публично не выказывала ему знаков своего особого внимания.
— Вы думаете, она права, поступая так? — обратился он вполголоса к леди Дэнсборо.
— Думаю, что да, — загадочно улыбнулась она, как будто тоже состояла в заговоре.
Все остановились у своих мест, и в центре длинного стола по правую руку принца стояла принцесса с оживленным лицом и блестящими глазами, сверкая вызывающей красотой.
— Злая, — прошептал Поль, когда они садились. — Это западня.
— Я знаю. Tu est bien prise, petite souris.[51]
Она была весела. Она созналась в этом не краснея. Мышка была поймана. Поль помрачнел, и когда все общество расселось и вновь загудели разговоры, стал оглядываться. Он встретил несколько дружеских взоров; сидевший за столом министр кивнул ему любезно. Он встретил также и несколько враждебных глаз. Его София пустилась на опасный эксперимент. В леди Дэнсборо, Мэзи Шепхерд его детства, она обеспечила ему симпатичного и влиятельного партнера. Он гордился уверенностью принцессы в том, что эта встреча не заставит его почувствовать ложный стыд. Она знала, что это будет для него радостью, и так и было на самом деле. Они, смеясь, вспоминали тот далекий день. Подробности, которые ясно сохранились в памяти Поля, исчезли для Мэзи. Он напоминал ей то, что она забыла. Иногда она говорила:
— Да, я знаю. Принцесса сказала мне это!
Ясно, что София была отъявленнейший конспиратор.
— А теперь вы великий Поль Савелли, — сказала она.
— Великий? — Он рассмеялся. — В каком отношении?
— И до этих выборов вы были личностью. Мне не пришлось встретиться с вами потому, что мы долгое время жили за границей. — У моего мужа извращенный вкус к службе в колониях, — но год или два назад мы были званы к Чедлеям, и вы должны были служить приманкой.
— Великий Боже! — воскликнул Поль, удивленный.
— А теперь вы безусловно самый обсуждаемый и осуждаемый молодой человек Лондона. Должны ли вы быть осуждены, или нет — такова сущность споров. Вы знаете, о чем я говорю.
— Ну и что же? Должен я быть осужден? — спросил он, смеясь.
— Я рада видеть, что вы относитесь к этому так легко. Следовательно, вы не мелочны. Я лично была за вас, не зная совершенно, кто вы. Я понимала, что вы делали великое дело. Я с волнением читала об этом. Ваша речь в палате общин много помогла вам. Все это вместе и наше давнишнее знакомство дает мне, надеюсь, право называть вас «великий Поль Савелли».
Вскоре тема разговора переменилась. Принц повернулся к своей соседке слева, леди Дэнсборо — к своему соседу справа. У Поля и принцессы появилась возможность поговорить. Она говорила по-французски, смело обращаясь к нему на «ты», но о разных посторонних вещах — книгах, картинах, спектаклях, выставках. Потом она тактично вовлекла в беседу принца и его соседку леди Дэнсборо и, переплетая нити разговора, под конец навела Поля и принца на обсуждение портретов дожей во Дворце дожей в Венеции. Молодой принц был очень любезен. Поль, вызванный на разговор и движимый драгоценными воспоминаниями, стал говорить очень интересно. Принцесса устроила так, что его слова слушали и на противоположной стороне стола. Вдруг, как будто касаясь темы разговора, она сказала громко, привлекая всеобщее внимание:
— Ваше королевское высочество, я стою перед неразрешимой задачей.
— Какой именно?
Она сделала выразительную паузу и огляделась кругом.
— С прошлого года я желаю, чтобы мистер Савелли просил моей руки, но он упорно отказывается Не скажете ли вы мне, сэр, что делать бедной женщине?
Она обращалась исключительно к принцу, но слова ее, с восхитительным французским акцентом, звучали громко и отчетливо. Поль, внезапно побледнев и выпрямившись, сжал руку принцессы, как будто случайно оказавшуюся около него. Волна любопытства, гася разговоры, обежала присутствующих. Установилось гробовое молчание, нарушенное вдруг резким голосом толстого лорда, доносившимся с другого конца стола:
— После купанья я ложусь на спину и подтягиваю колени к подбородку.
Раздался громкий, буквально судорожный взрыв смеха, который грозил перейти в истерику, если бы молодой принц, тактично переступая британские условности, не встал и, поднимая одной рукой бокал с шампанским, не подал другой знака, требуя тишины. Так звезды в путях своих покровительствовали Полю.
— Леди и джентльмены, — сказал принц, — я имею честь и удовольствие объявить помолвку ее высочества принцессы Софии Зобраска с мистером Полем Савелли. Я приглашаю вас выпить за их здоровье и пожелать им всяческого счастья.
Он поклонился в сторону пары, поднял выше свой бокал и обвел взглядом общество. И по высокому предложению все сидевшие встали, — герцоги, герцогини, министры, весь цвет Англии — и выпили в честь Поля и принцессы.
— Ловушка! — прошептала она, когда они встали рука с рукой. И когда они стояли так, в блеске радостного свершения, то невольно подчиняли себе все вокруг. Принцесса произнесла:
— Так скажи что-нибудь.
Поль встретил сияние ее глаз и улыбнулся.
— Ваше королевское высочество, леди, джентльмены, — сказал он в то время, как общество ломало себе головы, вспоминая, был ли когда-нибудь прецедент такого нарушения этикета на парадном лондонском обеде. — Принцесса и я благодарим вас от глубины сердца. Для меня это — увенчание волшебной сказки моей жизни, в которой, когда мне было одиннадцать лет, ее светлость графиня Дэнсборо (он поклонился в ее сторону) сыграла роль сказочной крестной матери. Она дала мне талисман, который должен был вести меня в жизни. Я сохранил его. — Он вынул агатовое сердечко. — Этот талисман направил мои шаги к моей драгоценней леди, мисс Уинвуд, на службе у которой я прожил такие счастливые годы. Он привел меня к ногам моей сказочной принцессы. Теперь сказка окончена. И я начну с того, чем обычно кончаются сказки, — он радостно заглянул в глаза Софии. — Я начну с обещания жить счастливо многие и многие годы!
В этот высший час его судьбы говорил прежний, настоящий Поль, верящий в Сияющее Видение. Призыв к романтике, прозвучавший так искренне и естественно, пробудил потаенные струны в сердцах, которые в конце концов ведь всего только — человеческие сердца.
Поль сел на свое место среди веселого смеха, приветственных слов и поднятых бокалов.
Леди Дэнсборо сказала ласково:
— Это так мило, что вы упомянули обо мне. Но теперь меня будут осаждать расспросами. Что же я могу сказать им?
— Правду, всю правду и ничего кроме правды, — ответил Поль.
Позднее вечером ему удалось на мгновение остаться наедине с принцессой.
— Моя дорогая, моя удивительная, что могу я сказать вам?
Она улыбнулась победоносно:
— Вы видите, мы квиты. Сознайтесь, что монополия великих поступков не принадлежит вам. Вы работали как мужчина, я сделала свое дело как женщина.
— Вы подвергали себя большому риску, — сказал он.
Ее глаза смотрели с удивительной нежностью.
— Нет, Поль, дорогой! Все было подготовлено. Это было наверняка.
Потом подошла драгоценнейшая для Поля леди Уинвуд и пожала обоим руки.
— Я так рада. О, так рада! — Слезы выступили у нее на глазах. — Ведь это в самом деле совсем как в сказке, неправда ли?
Таково окончание истории Счастливого Отрока, насколько сейчас дано поведать ее летописцу. Но в действительности это только начало. Правда, его партия все еще в оппозиции, но он ведь молод, его солнце еще только восходит, и он богат его многообещающим сиянием. Целый мир большой жизни лежит перед ним и его принцессой. Какой предел можем мы поставить их достижениям? Безусловно, он был Счастливым Отроком. С этим нельзя спорить. У него были его красота, обаяние, его темперамент и живой ум — сицилийское наследие, и удивительное счастье благоприятствовало ему с того дня, когда он, обездоленный оборвыш, присутствовал на первом и единственном в его жизни пикнике воскресной школы. Но личные качества и благоприятный случай — не все на этом свете.
За день до свадьбы Поль имел долгий разговор с Барнеем Билем.
— Сынок! — сказал старик, скребя свою седую шерсть, — когда ты говорил о принцах и принцессах, я хохотал, бывало, до упаду. Правда, так, чтобы ты не слышал, потому что ты относился к этому страшно серьезно. И вот теперь все сбылось. И знаешь ли, почему сбылось? — Он склонил голову набок, его маленькие глазки сверкали, и он положил руку на колено Поля. — Знаешь ли ты, почему? Потому что ты верил. Я никогда не был очень религиозным, ибо, так сказать, не имел на это достаточно времени, будучи к тому же осколком старого язычника, но я помню, как Христос сказал о вере, что горчичного зерна ее достаточно, чтобы двигать горы. Так-то, сынок. Я видел много всяких вещей и много наблюдал, путешествуя в старом фургоне. Большинство людей ни во что не верит. И что же в них хорошего? Двигают ли они горами? Да они паралитики даже перед навозной кучей. Я знаю, что говорю. И вот идешь ты, веря в своих высокородных родителей. Я смеялся, зная, кто были твои родители. Но ты верил, и я не должен был отнимать у тебя веру. Ты верил в своих принцев и принцесс, и в то, что рожден для великих дел. И я не мог не поверить в них тоже.
Поль рассмеялся.
— Действительно, вышло так, что все сбылось, но одному Богу известно, почему.
— Да, Он знает, — сказал Биль серьезно глядя на Поля своими блестящими глазами. — Я не честолюбив. Однако и у меня были соблазны. Но никогда я не вел нечестного торга.
Поль встал и прошелся по комнате.
— Вы лучший, человек, чем я, Биль!
Барней Биль тоже встал, ревматически ковыляя, и, подойдя к Полю, положил руки на его плечи.
— Изменял ли ты когда-нибудь тому, что считал правдой?
— По существу, нет! — сказал Поль.
— Тогда все хорошо, сынок, — произнес старик очень серьезно; его собственная бедно одетая фигура, его старое лицо, изборожденное годами, проведенными на солнце и на морозе, резко контрастировали с обликом молодого баловня судьбы. — Все хорошо. Твой отец верил в одно. Я в другое. Ты еще во что-нибудь. Но совершенно безразлично, во что именно верит человек, если только это достойно веры. Вера творит все. Вера и убеждение.
— Вы правы, — сказал Поль. — Вера и убеждение.
— Я поверил в тебя с первого взгляда, когда ты сидел и читал Вальтера Скотта без начала и конца. И я поверил в тебя, когда ты говорил о том, что рожден для великих дел.
Поль засмеялся.
— Это была ребяческая чепуха.
— Чепуха? — воскликнул старик, склонив еще больше набок свою голову, еще ярче блестя глазами, еще более сгорбившись всем своим худым телом. — Разве ты не добился тех великих вещей, для которых был рожден? Разве ты не богат? Не знаменит? Не член парламента? Не женишься на принцессе? Великий Боже! Чего же ты еще хочешь?
— Ничего во всем широком, большом свете! — смеясь, сказал Поль.