Феша поддернула юбку и тяжело опустилась на берег прекрасноликой Оки. Белые облака любовались своим отражением, лениво гонялись друг за другом, растворяя пушистые хвосты в безбрежной синеве. Утки гомонили в преддверии самого важного в их жизни – появления птенцов. Воздух пропитан был смолистым духом, что будоражит, щекочет ноздри.
Феша вздохнула и склонилась над прозрачной водой. Со стоном отвернулась она от коварного зеркала и завыла-зарыдала в голос.
– Что ж за горе мне? За какие грехи Господь наслал на меня погибель? – причитания шли из самой глубины сердца.
Некому было пожалеть девку, только белки бегали по веткам, с любопытством глядели на крикливое существо.
– Унеси меня, река-реченька, в края чужие! Забери меня подальше, – все громче и громче становился Фешин голос.
Скоро упала она на берег, сжимая комья земли тонкими пальцами. Ока набухала темнотой – с севера шла непогода.
***
В большой семье Саввы Матвеева ожидалось прибавление. Четверо сыновей с испугом косились на закопченную баню. Оттуда второй день неслись такие крики, что отец их крестился, а соседи обходили двор стороной. «Нечистый над мамкой издевается», – думалось старшему Ваське. Не могла замордованная тяжелой работой мать исторгать подобное из слабой своей глотки.
Февральской полночью появилась на свет Феоктиста и забрала жизненные соки Марфы. На следующий день мать, ставшую после смерти еще меньше, похоронили. Жилистый, враз постаревший Савва, четверо его мальчишек с испугом и злостью косились на сморщенное исчадие ада. Незнамо зачем оно явилось на свет, чтобы лишить семью хозяйки, ее ворчливой заботы и стряпни.
Феоктиста, Феша так и выросла в нелюбви да злобе. Отец и братья шпыняли ее, точно приблудного щенка. Первые два года сердобольная соседка пригревала девчушку, баюкала вместе со своим младшим. Засовывала темный сосок в жадный рот, пела колыбельные, стыдила Савву за бессердечие. Свои дети отнимали силы у доброй бабы, она вернула девочку родному отцу.
Пять дворов, пять покосившихся избушек составляли всю заимку Бедняцкую. И скудное название оправдывалось незатейливым бытом. Полсотни лет назад земли, окружавшие заимку, даны были казацкому сотнику1 Бекету. Весь род его, с саблей в руках служивший царю, отличался необычайной скупостью.
Савва с Марфой нашли приют в Бедняцкой заимке. Думали они, что Бог пошлет за усилия и неистовое трудолюбие свою милость. Застарелые надежды застряли глубоко в прошлом, оставив лишь стремление не сдохнуть самим и выкормить вечно голодных птенцов.
Для Саввы одной радостью в беспросветной жизни была Марфа. И с ее смертью будто кто душу вытащил из мужика, покрылся он копотью да злобой. Все четверо сыновей бывали биты смертным боем. Феоктиста пряталась за печкой, и только отблески лучины пылали в ее черных глазах. Савва все усерднее наливался хлебным вином. И под кожей его текла не кровь, а ядовитая жижа.
– Фешка, ленивая дурища! Почему хлев не вычищен? Кормишь-поишь, а она ходит гузкой трясет. Шевелись!
Отец кидал лапоть в шестилетку, а она уворачивалась привычным движением.
Так и жили.
***
Ока, младшая сестра, питала своими водами Ангару. В омутах водились длиннющие щуки. Пугливая пелядь шевелила плавниками в сплетении зеленых нитей. Мелкие окуни резвились у обрывистого берега на радость мальчишкам.
Летним утром четверо Саввиных голодранцев отправились рыбачить. За ними увязалась Феша. Прячась по кустам смородины и малины, занозя босые пятки свирепым шиповником, она кралась за братьями.
Лишь младший, Севка, привечал ее добрым словом, играл в ножички, давал кусок хлеба. Для остальных – старшего Васьки, средних Тимки и Кольки – Феша стала виновницей их сиротских, безматериных бед.
«Кикимора! Захухря2! Поганка!» – то лучшие прозвища, которыми награждали ее братья.
Прогоревший костер потрескивал углями, над берегом плыл густой рыбный дух. Феша сглотнула слюну, вздохнула и затаилась в кустах. Севка притащит сестре тайком кусок ароматной, сочащейся соком рыбы. Замечтавшаяся девчонка, потрясла затекшими ногами и…
Вдруг увидела перед собой розовый отросток. Он дрогнул в грязных пальцах и излился на Фешу теплой струей. Взвизгнув, она подскочила, сбила с ног витавшего в облаках Тимку и понеслась – лишь бы оказаться подальше от окаянных братьев. Громкий топот, сопение, шепот: «Поганка». Что-то злое и тяжелое опрокинуло ее на живот, ударило наотмашь…
– Вот тебе за то, что за ними ходишь! Вот тебе за подглядывание! Вот тебе за мать!
Услышав голос старшего Васьки, Феша привычно сжалась в комок. Брат разошелся так, что шлепки его по-мужицки крупной ладони попадали не только на костлявый зад, но и на шею, спину, простоволосую голову.
– Давай… проси пощады.
Феша только поскуливала, пыталась прикрыться узкими ладошками. Васька в диком, бесчеловечном исступлении бил ее ногами, словно перед ним стонала не сестра, а лесное чудище.
– Васька, сдурел! Васька! – братья кричали, пытались оттащить старшего.
– Сеструха, живая? – Севка подбежал к окровавленному телу, перевернул. С облегчением услышал взвизг. – Живая!
– Да что с ней, паскудой, будет? Пусть радуется, что мужиком бита, – равнодушно, уже излив ярость, отозвался Васька. Он грыз былинку, развалясь на молодой траве.
Братья принесли Фешу на руках домой, когда солнце покатилось к вечеру. Савва осоловелым взглядом посмотрел на синяки, набухавшие на тонком теле дочери, на окровавленные сосульки волос.
– Где шляетесь, ироды?! Работы на поле немерено, а вы… – и захрапел на лавке.
Через два месяца сошли синяки с тела Феоктисты. Привыкла она к семье своей неладной, к побоям отца и Васьки, равнодушию младших братьев. Ждала тех заветных шестнадцати лет, когда посватается к ней любой – косой, рябой, старый, горбатый. Лишь бы подальше от родного дома увез.
Но напрасно молила Богородицу Феша долгими ночами. Лишь стала превращаться она в женщину, навалилась беда. Черные, как смоль, волосы обезобразили стройное тело. Длинная рубаха могла скрыть позор… Да не тут-то было. Светлокожее милое лицо с большими темными глазами, пухлым ртом покрыл ненавистный пух.
Первыми начали насмешничать братья, а потом покатились шутки и прибаутки: «Усы-то, чище, чем у братьев!», «Ишь, чудище идет!», «Борода-бородка девке не нужна, будет черту продана усатая жена». Феша краснела и ревела втихомолку. Никто к «усатой девке» свататься не спешил.
***
На деревушку налетела гроза с сильным ветром. Деревья выворачивало с корнями, вода шумела у самых изб, дождь бил по крышам избушек, молодым листьям и невысокой траве.
С утра прояснило. Обитатели заимки латали крыши и ветхие изгороди, искали разбежавшихся кур, дивились гневу Господнему, внезапно налетевшему на их край. Первым спохватился Севка.
– А Феша-то где? Кто видел?
Он вместе со своей румянолицей женой искал пропавшую сестру до заката.
Скоро и Севка успокоился. Жила девка на заимке – и не стало ее.
***
«Белое тело. Белая рубашка. Нет, серая. Мокрая и грязная», – устало думала Синильга. Она шла вдоль берега в сопровождении собак. Черный кобель подбежал к неподвижно лежавшей и тявкнул.
– Живая, говоришь? О-о-о-х, – протяжный вздох означал, что тунгуска3 устала.
От жизни. От дурных людей. От тунгусов. От русских, что вторглись в край лесов и рек, в край, принадлежащий ее народу.
Жарко. Феша закашлялась и открыла глаза. Темные стены, очаг посередине. Женщина с мудрым круглым лицом склонилась над ней и что-то успокаивающе прошептала. «Друг», – отчего-то подумала девушка и провалилась в сон.
***
Зима засыпала белым пухом всю округу. Заботливо припорошила шкуры, теплым коконом покрывавшие чум.
Феша выучила много тунгусских слов, Синильгу она понимала по одному взгляду. Ее, как и Фешу, не привечали в родной семье. Имя старухи означало снег, родилась она в день снегопада. И Синильга Фешу спасла.
Больше ничего знать и не требовалось.
Синильга любила мороз, зимние трескучие месяцы. Она могла добыть быстрого зайца и пугливого оленя. И учила Фешу суровой охотничьей науке.
– Братья бы мне завидовали. Они так не могут, – улыбалась девушка, потроша налима. Огромную рыбину она добыла утром, ловко проткнув острогой.
– Дурные люди твои братья, Мэнрэк. Своими поступками они прогневали духов неба.
Красавица со светлой, серебряной кожей… Старуха дала ей имя Мэнрэк. Феша знала: так тунгусы называют серебро.
– Синильга, посмотри на меня – я безобразна! Дай мне другое имя.
– Я много лет прожила на свете, девушка со светлой кожей. Скоро красоту увидят все. Она под стать твоей ясной душе.
***
Синильга стала для русской девушки матерью. Они смеялись, пели, заботились друг о друге. Дочери разных народов, русская девушка и старуха-тунгуска стали ближе родни.
На пятую зиму Синильга захворала. Она отказывалась от еды, желтела. Никакие снадобья не могли исцелить тунгуску. Февральским вечером рожденная в снегах умерла на руках Мэнрэк, ушла вместе с зимой.
Перемежая молитвы Христу и песни тунгусов, глотая горькие слезы, Мэнрэк обернула в оленью кожу тело Синильги. Нужно затащить ветки на дерево, соорудить помост, поднять Синильгу… Так, чтобы предки не разгневались.
У худенькой девушки было мал сил. Ноги в унтах скользили. С горем пополам связала ветки, соорудила хилый помост. Завернула в оленью кожу Синильгу и ее любимый лук. Сломанный, чтобы не подвел хозяйку в загробном мире.
Мэнрэк обхватила тело названной матери, потащила на дерево, но сверток со стуком упал на землю. Кобель и сука протяжно, жалобно завыли. Мэнрэк всхлипнула и попросила прощения у названной матери. Безрукая.
– Давай помогую.
Парень с раскосыми глазами, в меховых штанах и куртке подхватил саван. Ловко, как белка, залез на дерево.
Скоро Синильга лежала на ветках кедра, мощного, с густой кроной, росшего в отдалении от своих собратьев. Мэнрэк и парень три раза обошли дерево, пожелали усопшей обрести покой в нижнем мире4.
Молодой тунгус уверенно зашел в чум и опустился у очага.
– Хорошая она была. Упрямая только.
– Ты знал мою нареченную мать?
– Мы родня. Давно из стойбища ушла, вечность назад, но семья о тетке не забывала.
Парень добыл оленя, и Синильга улыбалась, спускаясь в подземный мир на спине сильного орона5.
Ночью девушка не могла уснуть. Вспоминая доброту нареченной матери, она всхлипывала. Опять осталась одна. Ворочалась, слышала тяжелое дыхание парня, пыталась остановить слезы. Но они лились потоком, словно река после летнего ливня.
– Ты не реви. Духи могут прогневаться, – под оленью шкуру скользнуло горячее тело. Терпкий мужской дух окутал Мэнрэк, а шершавая ладонь легла на грудь.
Утром Мэнрэк кормила Хиркана заячьей похлебкой и улыбалась.
– Моей женщиной будешь? – грубовато спросил парень.
Только сейчас девушка толком его разглядела. Худой, верткий. Белые зубы, хитрый прищур, жилистые руки, кривые ноги. Хороший. Главное она узнала о нем ночью.
При рассеянном свете солнца Хиркан улыбался ей по-особому, согревал, словно костер посреди зимнего леса. Мэнрэк теперь не боялась настырных глаз, лицо ее стало гладким, как у Синильги. От осени до осени тунгуска мазала особым снадобьем кожу Мэнрэк. И через год ручей отразил в своих бурливых водах новое лицо. Благословенная скорлупа кедровых орехов избавила Мэнрэк от уродства.
Теперь ей не стыдно было предложить красоту Хиркану. Пусть не венчались они в церкви, не разломили каравай, Хиркан стал ее мужчиной, Мэнрэк – его женщиной.
***
Хиркан мучился. Он не был изгнанником, как тетка, что поругалась с родичами много лет назад. Хиркан жил с отцом, братьями, как и положено настоящим эвэнкил6. Пора привести в стойбище жену, что родит бойких сыновей и пригожих дочек.
Боги послали ему серебряную девушку, непростой дар. Мэнрэк отказывалась покидать чум Синильги. Строптивая, своевольная, она не слышала мужа, и Хиркан разрывался между чумом у берега Оки и стойбищем.
Отец и братья собирались откочевать далеко на восток. Хиркан боялся оставлять Мэнрэк одну: плохие люди, звери, злые духи могли украсть у него сокровище. Мэнрэк умела добывать зверя, стреляла из лука, попадала в белку без промаха, но все ж оставалась женщиной, сладкокожей и мягкой.
Мартовским вечером он мчался к жене. Духи нашептывали, что случилось нечто дурное. Ноги в камусовых лыжах7 быстро двигались по лесу. Рыхлый снег проваливался, замедлял шаг Хиркана, но мужчина не поддавался весенним уловкам.
Мэнрэк сидела в чуме, растрепанная и несчастная. Огонь в жирнике почти погас, холод кусал руки. Она вместо того, чтобы разжечь источник жизни, задумчиво растирала в ладошках золу.
– Что с тобой? – Хиркан обеспокоенно вглядывался в жену и не узнавал.
Мэнрэк уткнулась холодным носом в мужнино плечо и зарыдала.
– Все хорошо, хорошо, мучукай8, – Хиркан принялся за дело, и скоро огонь наполнил сердце надеждой.
– Мне надо покормить любимого мужа, – Мэнрэк шмыгнула носом и неловко встала, растирая онемевшие ноги.
– Ты меня не проведешь, – Хиркан усадил жену обратно. – Что-то стряслось. Говори, мучукай.
– Враг умирает. Умирает, а, может, уже умер. Я рада этому. Так рада!
– Что за враг?
Мэнрэк отвернулась.
– Неважно. Враг из моего народа.
– Кто? Говори мне! И взгляда не отводи, мучукай.
Она сглотнула слюну и прошептала:
– Брат. Он попал на тропу медведя. Не знаю, каким чудом был еще жив, когда я нашла его… Но скоро…
– Дедушка голоден после зимнего сна. Он оставил добычу, чтобы она подгнила – так Великому зверю больше нравится.
– Пусть гниет!
– Скажи, где твой брат? Нужно принести его в чум, пока Дедушка не вернулся.
– Я его ненавижу. Ты не будешь ради выродка рисковать жизнью!
– Так нельзя. Ты не права, – Хиркан нахмурился. Его узкие глаза сверкали.
– Почему нельзя? Он издевался… бил меня. Пусть умрет!
– Нет. Ты не заслужила такую кару. Отравишься этой мыслью и не сможешь так жить. И наши дети не смогут. Пошли.
***
Мэнрэк смачивала раны травяными отварами, шептала тунгусские слова, которым научила Синильга. Через неделю, вернувшись из забытья, Василий застонал. Еле разлепив глаза, он увидел у ложа дикарку в причудливом меховом кафтане.
– Ты что, чумазая? Убить меня хочешь? Уйди, уйди от меня. Брысь! – Василий пытался подняться, махнуть рукой, но силы было не больше, чем у младенца.
Феша, разом вспомнившая детство, жестокость брата, окунулась в ярость. Она сжала нож, которым только что резала оленину.
Отвернулась. Дышать глубоко, как учила названная мать Синильга. Человека не изменить. Даже Бог не в силах этого сделать.
Брат заснул опять. Только через три дня очнулся, жадно глотал похлебку, чавкал, точно щенок. Не раз и не два бросал взгляды на спасительницу и все же выдавил робкое:
– Феша, ты?
– Теперь меня зовут Мэнрэк.
Василий хотел что-то сказать, но проглотил колючие вопросы.
***
В израненное тело возвращалась жизненная сила, и Василий становился нахальнее. Смеясь, карябал грязным ногтем выточенную из кости фигурку лосихи – Праматери людей. Передразнивал Хиркана, коверкавшего русские слова: «мулчина», «зена».
– Менрека! Так вроде тебя зовет твой узкоглазый муж? Как родная сестра стала чумазой дикаркой?
Она вышивала бисером шапку для Хиркана и хмурила брови, боялась, что не успеет к возвращению уехавшего в стойбище мужа.
– Ты не слышишь? – Василий повысил голос. – Что Севке сказать? Только он о тебе иногда вспоминает.
– Скажи, что дикарка спасла меня, – Мэнрэк подняла на него глаза, и Василий невольно вздрогнул. – Если бы не добрая старуха, я стала бы добычей лесных зверей. Во мне теперь дух тунгусского народа. И на заимку я не вернусь.
Через два месяца раны, оставленные острыми когтями хозяина тайги, стали затягиваться розовой кожей. Бугрились уродливые отметины.
– Ты выздоровел, можешь возвращаться домой. Твои ноги окрепли, ты вынесешь долгую дорогу.
– Феша, не думал, что ты… поможешь. Забудешь старые обиды.
– Тебе помогло великое дерево кедр. И мой муж – им спасибо говори. Я хотела оставить тебя умирать. Во мне, Вася, нет жалости.
– Понимаю. Ты… ты такая же, как я.
Мэнрэк долго смотрела на ковылявшего вдоль реки Василия. Она хотела крикнуть ему вослед, что он ошибается, но так и не открыла уста.
«Благодарю тебя, муж. Я рада, что спасла брата, кровь и плоть свою». Она положила руку на живот – пора идти за Хирканом в его отчий дом.
Мэнрэк выбрала свой путь.
2018