Александр Дюма Шевалье де Мезон-Руж

ЧАСТЬ I

Глава I Волонтеры

Это было вечером 10 марта 1793 года.

Часы на Соборе Парижской Богоматери только что пробили десять, и каждый их удар, словно ночная птица, покинувшая свое каменное гнездо, улетал дрожа вдаль печально и монотонно.

Ночь опустилась на Париж, холодная и туманная. Париж был совсем не таким, каким мы его знаем: вспыхивающим по вечерам тысячами огней, отражающимися в его золоченом разгуле, Парижем с суетливыми пешеходами, оживленным шушуканием, развеселыми предместьями — местом смелых стычек, с дерзкими преступлениями — короче говоря, со всем этим многоголосым адом. Это был униженный город, робкий, озабоченный, обитатели которого только изредка появлялись на улицах, перебегая с одной стороны на другую, стремясь поскорее укрыться за дверями домов и в воротах, подобные диким зверям, забивающимся в свои норы от преследования охотников.

Итак, это был, как мы уже сказали, Париж 10 марта 1793 года.

А теперь несколько слов о чрезвычайно напряженной ситуации, приведшей к таким изменениям в облике столицы. А затем мы приступим к описанию событий, являющихся предметом нашего повествования.

После смерти Людовика XVI Франция разорвала связи со всей Европой. К тем трем противникам, которых она сперва победила — к Пруссии, Австрийской империи и Пьемонту, прибавились Англия, Голландия и Испания. Только Швеция и Дания по-прежнему сохраняли нейтралитет, наблюдая за Екатериной II, разрывающей на части Польшу.

Положение осложнялось тем, что Франция, к которой с пренебрежением относились как к реальной силе и презирали ее моральные устои после «сентябрьских убийств»[1] и казни 21 января[2], была буквально блокирована, как какой-нибудь заурядный европейский городишко. Англия господствовала на нашем побережье, Испания — в Пиренеях, Пьемонт и Австрия — в Альпах, Голландия и Пруссия — на севере Нидерландов. Лишь на одном участке от Верхнего Рейна до реки Эско 250 тысяч солдат вели наступление на республику.

Наших генералов теснили повсюду. Мацински был вынужден оставить Экс-ла-Шапель и ретироваться в Льеж. Штейнгель и Нейи были снова отброшены в Лимбург. Миранда, который вел осаду Мэстрихта, отвел свои войска в Тонгр. Баланс и Дампьер при отступлении потеряли часть войскового имущества. Более 10 тысяч дезертиров наводнили тыл. Наконец, Конвент[3], у которого осталась надежда только на Дюмурье[4], послал к нему гонцов с приказом покинуть границы Нидерландов, где тот готовился к высадке в Голландию, и возглавить армию на Мезе.

Подобно живому существу, Франция ощущала в Париже — своем сердце, каждый наносившийся ей в самых отдаленных местах удар, будь то вторжение, мятеж или измена. Каждая победа отзывалась всплеском радости, каждое поражение вызывало усиление террора. Поэтому легко можно понять, какое смятение вызвали известия о поражениях, следующих одно за другим.

Накануне, 9 марта, в Конвенте состоялось одно из самых бурных заседаний. Дантон, эта дерзкая голова, поднявшись на трибуну, воскликнул: «Так вы говорите, что не хватает солдат? Дадим же Парижу возможность спасти Францию, попросим у него 30 тысяч мужчин, пошлем их к Дюмурье, и не только Франция будет спасена, но и Бельгия освобождена, и Голландия оккупирована».

Предложение встретили криками энтузиазма. Во всех районах Парижа началась запись, записавшихся приглашали собраться вечером. Спектакли, как и все другие развлечения, были отменены. На ратуше в знак беды взвился черный флаг.

К полуночи в списках волонтеров было 35 тысяч имен.

Только в этот вечер произошло то, что и в памятные сентябрьские дни: добровольцы требовали, чтобы до их отъезда предатели были казнены.

Предатели, контрреволюционеры, заговорщики, изнутри подвергали опасности Революцию, которой и без того угрожали извне. Любое сказанное слово имеет множество смыслов, и каждая из противостоящих сторон толковала его в свою пользу. Предателями объявлялись самые слабые. А ими были жирондисты[5]. И монтаньяры[6] решили, что именно жирондисты — предатели.

На следующий день, 10 марта, все депутаты монтаньяры пришли на заседание. Вооруженные якобинцы[7] уже заполнили трибуны, когда появился Совет Коммуны[8] во главе с председателем. Тот повторил обещание, данное единогласно накануне о введении чрезвычайного трибунала для суда над предателями.

Тотчас же громкими криками участники заседания потребовали доклада на Комитете общественного спасения[9]. Комитет собирался немедленно, и уже через десять минут Робер Линде объявил, что трибунал будет создан и в его состав войдут девять независимых судей, собирающих доказательства всеми возможными способами, трибунал, будет преследовать в судебном порядке по требованию

Конвента или по собственной инициативе тех, кто попытается ввести народ в заблуждение.

Страсти были накалены до предела. Жирондисты поняли, что им дана отставка. Они одновременно встали со своих мест.

«Лучше умереть, — воскликнули они, — чем смириться с этой инквизицией».

В ответ на эти слова монтаньяры громко потребовали голосования.

— Да, — восклицает Феро[10], — проголосуем, чтобы все знали людей, которые хотят убить невиновных именем закона.

Конвент проголосовал и большинством провозгласил: 1. необходимы присяжные; 2. присяжные назначаются в равном количестве от каждого департамента; 3. их кандидатуры утверждаются Конвентом.

В тот момент, когда это приняли, послышались громкие крики. Конвент был привычен к визитам черни. Участники заседания поинтересовались, чего от них хотят. Им ответили, что прибыла депутация от волонтеров, которые отобедали на Хлебном рынке и теперь требуют разрешения пройти торжественным маршем перед Конвентом.

Тотчас же открылись двери и шестьсот полупьяных мужчин, вооруженных саблями, пистолетами и пиками, под рукоплескания прошли маршем, громкими возгласами требуя смерти предателям.

— Да, друзья мои, — ответил им Колло д’Эрбуа[11], — невзирая на интриги, мы вас спасем, вас и Свободу!

После этих слов он бросил взгляд на жирондистов, взгляд, дававший понять, что опасность для них еще не миновала.

Когда заседание Конвента закончилось, монтаньяры разошлись по клубам, побежали к кордельерам[12] и якобинцам, предлагая им объявить предателей вне закона и убить их этой же ночью.

Жена Луве[13] жила рядом с Якобинским клубом на улице Сент-Оноре. Услышав крики, она спустилась вниз, вошла в клуб, и услышав предложение покончить с жирондистами, поспешно возвратилась домой, чтобы предупредить мужа. Вооружившись, Луве бросился от одного дома к другому, чтобы оповестить друзей, но никого не нашел. От одного из слуг он узнал, что все они у Петиона[14]. Тотчас направился туда и застал их спокойно обсуждающими декрет, который предполагалось представить на следующий день, в надежде, что, используя случайное большинство, удастся его принять. Луве рассказал, что замышляют против них якобинцы и кордельеры, и призвал принять действенные меры.

Тогда поднялся всегда спокойный и невозмутимый Петион, подошел к окну, открыл его, посмотрел на небо, протянул руки за окно и, взглянув на намокшую ладонь, сказал:

— Идет дождь. Сегодня ночью ничего не будет.

Через это полуоткрытое окно донеслись последние отзвуки часов, пробивших десять.

Вот что происходило вечером 10 марта и было причиной того, что дома, предназначенные для живых, в сыром мраке и зловещей

тишине, стали темными и немыми, как склепы, населенные мертвецами.

И лишь патрули национальной гвардии с разведчиками, идущими впереди со штыками наперевес, тесные ряды кое-как вооруженных волонтеров, жандармов, осматривающих каждую подворотню и заглядывающих в каждую приоткрытую дверь, можно было встретить на улицах, насколько все инстинктивно понимали, что замышляется что-то неведомое и ужасное.

Холодный мелкий дождь, тот самый, что так успокоил Петиона, усиливал скверное настроение и беспокойство патрулей. Каждая их встреча выглядела приготовлением к бою: с недоверием осмотрев друг друга, патрули неспеша и нелюбезно обменивались паролем. Потом, разойдясь в разные стороны, оглядывались, будто боясь внезапного нападения со спины.

В этот вечер, когда Париж стал жертвой паники, которая столь часто возобновлялась, что к этому в какой-то степени можно было привыкнуть, когда тайно ставился вопрос об убийстве умеренных революционеров, которые проголосовав за смерть короля, сегодня не соглашались на казнь королевы, заключенной в башне Тампль со своими детьми и золовкой, в этот самый вечер неизвестная женщина, закутанная в длинную сиреневую накидку, капюшон которой совершенно скрывал голову, кралась вдоль домов по улице Сент-Оноре, прячась в нишах дверей, за выступами стен, всякий раз, при появлении патруля, замирая, как статуя, сдерживая дыхание, пока патруль не пройдет, и тогда возобновляя свой быстрый и беспокойный бег до тех пор, пока новая опасность не принуждала ее к неподвижности.

Благодаря этим мерам предосторожности, она уже благополучно проскочила часть улицы Сент-Оноре, когда на пересечении с улицей Гренель наткнулась не на патруль, а на небольшую группу удальцов-волонтеров, пообедавших на Хлебном рынке, патриотизм которых был вдохновлен многочисленными тостами, поднятыми за будущие победы.

Бедная женщина вскрикнула и бросилась бежать в сторону улицы Кок.

— Эй! Гражданка, — закричал командир волонтеров. Поскольку потребность командовать так естественна для человека, то эти достойные патриоты уже именовали себя командирами. — Ты куда направляешься?

Беглянка не ответила, продолжая свой путь.

— Целься, — скомандовал командир. — Это переодетый мужчина, аристократ, спасающий свою шкуру.

Звук двух или трех ружей, беспорядочно вскинутых в немного дрожащих, не слишком уверенных руках, подсказал бедной женщине, что этот роковой момент может стать для нее последним.

— Нет, нет! — закричала она, резко остановившись и повернувшись. — Нет, гражданин, ты ошибаешься, я не мужчина.

— А ну, подойди, — приказал командир, — и отвечай прямо, куда ты идешь, очаровательная ночная красавица?

— Но, гражданин, я никуда не иду… Я возвращаюсь.

— Ах, так ты возвращаешься?

— Да.

— Для честной женщины в такое время возвращаться поздновато, гражданка.

— Я иду от больной родственницы.

— Бедная кошечка, — сказал командир, сделав жест, заставивший испуганную женщину быстро отступить назад, — а где же наш пропуск?

— Мой пропуск? Какой, гражданин? Что ты имеешь в виду, чего ты от меня требуешь?

— Ты разве не читала декрет Коммуны?

— Нет.

И не слышала о его провозглашении?

— Да нет же. О чем говорится в этом декрете, Боже мой?

— Ну, для начала напомню тебе, что «Боже мой» больше не говорят.

— Простите, я ошиблась. Это старая привычка.

— Плохая привычка, привычка аристократки.

— Я постараюсь исправиться, гражданин. О чем ты говорил?

— Говорил, что декрет Коммуны запрещает после 10 часов вечера выходить без пропуска. Есть он у тебя?

— Увы! Нет.

— Ты его забыла у своей родственницы?

— Я не знала, что нужно выходить с пропуском.

— Ну что ж, пройдем на ближайший пост. Там ты и расскажешь все это капитану, и если он будет удовлетворен твоими объяснениями, то прикажет отвести тебя домой в сопровождении двух патрульных или же оставит у себя до тех пор, пока не получит о тебе дополнительные сведения. В колонну по одному, ускоренным шагом, вперед марш!

По крику ужаса несчастной пленницы командир волонтеров понял, что именно этого она безумно боялась.

— О! — сказал он, — я уверен, что задержали какую-то важную птицу. Итак, скорее в путь!

Командир схватил пленницу за руку и потащил за собой на караульный пост во Дворец Равенства.

Они были уже почти у цели, когда какой-то молодой человек высокого роста, закутанный в плащ, повернул за угол улицы Круа-де-Рети-Шан как раз в тот момент, когда арестованная пыталась мольбами добиться свободы. Не слушая, командир волонтеров грубо потащил ее за собой. Женщина закричала от боли и ужаса.

Молодой человек увидел эту борьбу, услышал крик и, перескочив с одной стороны улицы на другую, оказался лицом к лицу с этой небольшой группкой.

— В чем дело, и что вы делаете с этой молодой женщиной? — спросил он у того, кто показался ему старшим.

— Вместо того, чтобы задавать мне вопросы, займитесь лучше своими делами.

— Кто эта женщина, граждане, и чего вы от нее хотите? — повторил молодой человек более настойчиво.

— А кто вы такой, чтобы нас допрашивать?

Молодой человек распахнул плащ, и все увидели, как блеснул эполет на его мундире.

— Я — офицер, — сказал он, — и вы можете в этом убедиться.

— Офицер… А каких войск?

— Муниципальной гвардии.

— Ну и что? Разве это что-нибудь для нас значит? — ответил кто-то из волонтеров. — Разве мы знаем офицеров муниципальной гвардии?

— Что он там сказал? — спросил другой волонтер с протяжным ироничным выговором, характерным для простолюдина, точнее для парижской черни, когда она сердится.

— Он сказал, — ответил молодой человек, — что если эполеты не внушают уважения к офицеру, то сабля сделает это.

И тут же, сделав шаг назад, незнакомец распахнул складки своего плаща, и при свете фонаря блеснула широкая и мощная сабля. Потом, быстрым движением, свидетельствовавшим о привычке к вооруженным поединкам, схватил командира волонтеров за воротник куртки и приставил острие сабли к его горлу.

— Ну, а теперь, — сказал он ему, — поговорим как добрые друзья.

— Но, гражданин… — пробормотал командир волонтеров, пытаясь освободиться.

— Эй, я тебя предупреждаю, что при малейшем движении, которое сделаешь ты или твои «удальцы», я разрублю тебя пополам.

Все это время двое волонтеров продолжали удерживать женщину.

— Ты спрашиваешь, кто я такой, — продолжал молодой человек, — но ты не имеешь на это права, так как не командуешь регулярным патрулем. Однако, я тебе скажу. Меня зовут Морис Линдей, я командовал артиллерийской батареей 10 августа. Я — лейтенант муниципальной гвардии и секретарь секции Братьев и Друзей. Этого тебе достаточно?

— О! Гражданин лейтенант, — ответил командир, который чувствовал нажим острия сабли все сильнее, — это совсем другое дело. Если ты действительно тот, за которого себя выдаешь, то есть верный патриот…

— Ну вот, я так и знал, что мы поймем друг друга, обменявшись несколькими словами, — сказал офицер. — Теперь твоя очередь отвечать: почему эта женщина кричала и что вы ей сделали?

— Мы ее вели на караульный пост.

— Почему вы вели ее туда?

— У нее нет пропуска, а последний декрет Коммуны приказывает арестовывать всех, кто попадается на улицах Парижа после 10 часов вечера без пропуска. Ты забыл, что Отечество в опасности и что черный флаг висит на городской ратуше?

— Черный флаг висит на ратуше и Отечество в опасности, потому что двести тысяч наемников наступают на Францию, — произнес офицер, — а не потому что какая-то женщина бежит по улицам Парижа после 10 часов вечера. Но это не имеет значения, граждане, есть декрет Коммуны. Вы по своему правы и, если бы вы мне сразу все рассказали, объяснение было бы более коротким и менее грозным. Хорошо быть патриотами, но неплохо при этом быть и вежливыми людьми, и офицеров нужно уважать, ведь они — избранники народа. А теперь уведите эту женщину, если хотите, вы свободны.

— О! Гражданин! — закричала, схватив Мориса за руку женщина, с глубокой тревогой следившая за их спором. — Не оставляйте меня во власти этих полупьяных грубиянов.

— Хорошо, — сказал Морис. — Возьмите меня под руку, и я провожу вас вместе с ними до поста.

— До поста, — повторила женщина с ужасом. — Но зачем вести меня туда, если я никому не причинила вреда.

— Вас ведут на пост, — сказал Морис, — вовсе не потому, что вы сделали что-то плохое, и не потому что вы можете это сделать, а потому что декрет Коммуны запрещает выходить без пропуска, а у вас его нет.

— Но, сударь, я не знала.

— Гражданка, на посту вас встретят достойные люди, которые выслушают ваши объяснения, и которых вам нечего бояться.

— Сударь, — сказала женщина, сжимая руку офицера, — я вовсе не оскорблений боюсь, а смерти: если меня отведут на пост, — я

погибла.

Глава II Незнакомка

В ее голосе было столько страха и одновременно благородства, что Морис вздрогнул. Этот дрожащий голос незнакомки взволновал его до глубины души.

Он повернулся к волонтерам, которые совещались между собой. Униженные тем, что им помешал всего лишь один человек, они явно намеревались перейти в наступление. Их было восемь против одного Мориса. У троих были ружья, у других — пистолеты и пики. У Мориса же — только сабля: борьба была бы неравной.

Да и сама женщина поняла это, потому что, вздохнув, она опять уронила голову на грудь.

Что касается Мориса, то, нахмурив брови, презрительно приподняв губу, вынув саблю из ножен, он пребывал в нерешительности: долг мужчины призывал его защитить эту женщину, а долг гражданина — оставить ее.

Вдруг на углу улицы де Бон Занфан блеснули вспышки выстрелов, и послышался размеренный шаг патрульного отряда. Заметив скопление людей, патруль остановился примерно в десяти шагах от группы волонтеров. Командир прокричал:

— Кто идет?

— Друг! — воскликнул Морис. — Друг! Подойди сюда, Лорэн.

Тот, кому было адресовано это обращение, быстро подошел в сопровождении восьми человек.

— А, это ты, Морис, — сказал Лорэн. — Ах, ты распутник! Что ты делаешь на улице в такое время?

— Ты же видишь, я возвращаюсь из секции Братьев и Друзей.

— Да, наверное для того, чтобы направиться в секцию сестер и подруг. Знаем мы это…

Знайте, моя красавица,

Как только полночь пробьет,

Верная рука любовника вашего,

Тихонько скользнув в темноте,

Отодвинет засов.

— Ну что! Разве не так?

— Нет, мой друг, ты ошибаешься. Я возвращался прямо к себе, когда встретил эту гражданку, отбивавшуюся от волонтеров. Я подбежал к ним и спросил, почему они хотят арестовать ее.

— Узнаю тебя, — сказал Лорэн.

Таковы уж французские кавалеры.

Затем он повернулся к волонтерам.

— Почему вы арестовали эту женщину? — спросил поэтично настроенный капрал.

— Мы уже говорили об этом лейтенанту, — ответил командир. — Потому что у нее не было пропуска.

— Ну! Полноте! — сказал Лорэн. — Вот так преступление!

— Ты что же не знаешь постановления Коммуны? — спросил командир волонтеров.

— Как же! Как же! Но есть и другое постановление.

— Какое?

— А вот такое:

На Пинде и на Парнасе,

постановляет Любовь,

Молодость, Красота и Грация,

в любое время дня

Могут везде ходить без пропуска.

— Ну, гражданин, что ты скажешь об этом постановлении? Оно изящно, мне кажется.

— Во-первых, оно не опубликовано в «Монитере»[15], а во-вторых, мы ведь не на Пинде и не на Парнасе. Сейчас, к тому же, не день, да и гражданка, может быть, не молода, не красива и не грациозна.

— Держу пари, что наоборот, — сказал Лорэн. — Ну, гражданка, докажи мне, что я прав, сними свой капюшон, чтобы все могли оценить, распространяются ли на тебя условия декрета.

— О, сударь, — сказала молодая женщина, прижимаясь к Морису, — после того, как вы защитили меня от ваших врагов, защитите меня от ваших друзей, умоляю вас.

— Видите, видите, — сказал командир волонтеров, — она прячется. У меня такое мнение, что это шпионка аристократов, какая-нибудь мерзавка, шлюха.

— О, сударь, — сказала молодая женщина, заставив Мориса сделать шаг в сторону, и открывая свое лицо, очаровывающее молодостью, красотой и благородством. — Посмотрите на меня, разве я похожа на ту, о ком они говорят?

Морис был ослеплен. Он никогда даже и не мечтал увидеть то, что предстало его взору. Но незнакомка снова закрыла лицо и сделала это так же быстро, как и открыла.

— Лорэн, — тихо произнес Морис, — потребуй, чтобы арестованную отвели на твой пост. У тебя есть на это право, ведь ты командуешь патрулем.

— Хорошо! — ответил молодой капрал. — Я понимаю с полуслова.

Затем, повернувшись к незнакомке, продолжил:

— Пойдем, красавица. Поскольку вы не желаете доказать нам, что подходите под каноны декрета, следуйте за нами.

— Как это, за вами? — спросил командир волонтеров.

— Конечно. Мы проводим гражданку на пост у ратуши, где у нас караульное помещение, и там разузнаем о ней подробнее.

— А вот и нет, — сказал командир первой группы. — Она наша, и мы ее не отдадим.

— Эх, граждане, граждане, — заметил Лорэн, — ведь мы так и рассердиться можем.

— Можете сердиться, черт возьми, нам все равно. Мы истинные солдаты Республики. Вы только патрулируете на улицах, мы же будем проливать кровь на фронте.

— Остерегайтесь распространяться об этом по пути на фронт, а то всякое может произойти, если вы не будете более вежливы, чем сейчас.

— Вежливость свойственна аристократам, а мы — санкюлоты[16], — ответили волонтеры.

— Ну, хватит, — сказал Лорэн, — не говорите об этом при даме. Может быть она англичанка. Не сердитесь на такое предположение, моя прелестная ночная птичка, — добавил, он, галантно повернувшись к незнакомке.

Об этом сказал один поэт,

А мы повторяем недостойным эхом.

Англия — лебединое озеро

Посредине огромного пруда.

— Ага, вот ты себя и выдал, — сказал командир волонтеров. — Ты признался, что ты агент Питта[17], наемник Англии, ты…

— Тише, — ответил Лорэн, — ты ничего не смыслишь в поэзии, друг мой, стало быть, мне придется говорить с тобой в прозе. Послушай, мы национальная гвардия, мы добры и терпеливы, но все мы дети Парижа, а это значит, что когда нас раздражают, мы бьем крепко.

— Сударыня, сказал Морис, — вы видите, что происходит, и можете догадаться, чем все это кончится: через пять минут эти мужчины перережут из-за вас друг друга. Вы считаете, что причина, по которой вы скрываетесь, заслуживает того, чтобы из-за нее пролилась кровь?

— Сударь, — ответила женщина, прижимая руки к груди, — я могу сказать вам только одно: если вы позволите меня арестовать, то для меня и для других несчастья будут так велики, что умоляю вас, пронзите лучше мне сердце саблей, что у вас в руках, и сбросьте мой труп в Сену, но не оставляйте меня здесь.

— Хорошо, сударыня, — ответил Морис. — Я все беру на себя.

И отпустив руки прекрасной незнакомки, которые он держал в своих, Морис сказал патрульным:

— Граждане, как ваш офицер, как патриот, как француз, приказываю вам защитить эту женщину. А ты, Лорэн, если этот сброд скажет хоть слово, — в штыки!

— Оружие к бою! — скомандовал Лорэн.

— О! Боже мой! Боже мой! — воскликнула незнакомка, еще глубже пряча голову в капюшон, и прислоняясь к каменной тумбе. — Господи, спаси его. Защити его!

Волонтеры попытались занять оборону. Один из них даже выстрелил из пистолета, и пуля пробила шляпу Мориса.

В сумерках произошел короткий бой, во время которого слышались выстрелы, потом проклятия, богохульства, но никто не осмелился выйти из дома, чтобы посмотреть, что происходит, ибо, как мы уже сказали, в городе ползли слухи о предстоящей резне и многие подумали, что уже началось. Только два или три окна приоткрылись, чтобы тут же снова захлопнуться.

Волонтеров было меньше, они были хуже вооружены, поэтому их вскоре вывели из строя. Двое были тяжело ранены. Четверо остальных стояли вдоль стены, к груди каждого из них был приставлен штык.

— Ну вот, — сказал Лорэн, — теперь, я надеюсь, вы будете ягнятами. Что же касается тебя, гражданин Морис, то поручаю тебе проводить эту женщину на караульный пост к ратуше. Ты понимаешь, что несешь за это ответственность?

— Да, — ответил Морис.

Затем тихо добавил:

— А какой пароль?

— Ах ты, черт! — выругался Лорэн, почесав за ухом, — Пароль… Ну…

— Не боишься ли ты, что я буду им злоупотреблять?

— Ах ты, Боже мой, — ответил Лорэн, — пользуйся им, как хочешь, это твое дело.

— Так ты назовешь мне пароль?

— Да, конечно. Но давай-ка вначале избавимся от этих молодцов. А кроме того, перед тем, как расстаться, я хотел бы дать тебе несколько добрых советов.

— Хорошо, я подожду.

Лорэн подошел к своим гвардейцам, продолжавшим держать в страхе волонтеров.

— Ну что, теперь с вас достаточно? — спросил он.

— Да, жирондистская собака, — ответил командир добровольцев.

— Ты ошибаешься, друг мой, — заметил Лорэн спокойно, — мы еще более достойные санкюлоты, чем ты, мы принадлежим к клубу Фермопил[18], патриотизм которого, я надеюсь, никто не будет оспаривать. Отпустите граждан, — продолжал Лорэн. — Они, я думаю, не будут возражать.

— Да, это так же верно, как и то, что эта женщина подозрительна…

— Если бы она была подозрительна, то сбежала бы во время боя, вместо того, чтобы ожидать, пока драка закончится.

— Гм! — произнес один из добровольцев, — то, что ты говоришь, похоже на правду, гражданин Фермопил.

— Впрочем, мы все об этом узнаем, потому что мой друг отведет ее на пост. А мы все пойдем и выпьем за здоровье нации.

— Мы пойдем выпить? — спросил командир волонтеров.

— Конечно, а то меня мучает жажда. Я знаю один неплохой кабачок на углу улицы Томас-дю-Лувр.

— Ух! Почему же ты сразу не сказал об этом, гражданин? Мы ведь разозлились из-за того, что усомнились в твоем патриотизме. В подтверждении этих слов, во имя нации, давай обнимемся.

— Обнимемся, — сказал Лорэн.

И волонтеры стали с воодушевлением брататься с патрульными из национальной гвардии. В то время охотнее приветствовали объятия, чем отсечение голов.

— Итак, друзья, — воскликнули объединившиеся бойцы, — скорее в кабачок на Томас-дю-Лувр.

— А как же мы, — жалобно простонали раненые, — вы, что же нас бросите?

— Что ж, — ответил Лорэн, — придется оставить вас здесь, храбрецов, которые сражались за родину с патрулем, такова суровая действительность. За вами пришлют носилки. А пока, в ожидании, пойте «Марсельезу», это вас развлечет:

Вперед, сыны отчизны милой!

Мгновенье славы настает!

Затем, подойдя к Морису, который вместе с незнакомкой ожидал на углу улицы Кок, в то время как гвардейцы вместе с волонтерами, обнявшись, поднимались к площади Дворца Равенства, сказал:

— Морис, я обещал тебе дать совет, вот он. Лучше тебе пойти с нами, чем компрометировать себя, защищая эту гражданку, которая действительно мне кажется очень очаровательной, но от этого еще более подозрительной, потому что очаровательные женщины, которые бегают по улицам в полночь…

— Сударь, не судите обо мне по внешнему виду, умоляю вас.

— Ну так вот, вы говорите «сударь», а это большой промах с вашей стороны, слышите, гражданка? Да и сам я сказал «вы».

— Хорошо! Гражданин, позволь своему другу сделать доброе дело.

— Какое?

— Проводить меня до дома и охранять всю дорогу.

— Морис! Морис! — сказал Лорэн. — Подумай о том, что ты собираешься сделать: ты ведь себя ужасно компрометируешь.

— Я знаю, — ответил молодой человек. — Но что же делать, если я ее оставлю, то бедная женщина будет арестована первым же встретившимся патрулем.

— О, да! Тогда как вместе с вами, сударь… тогда как вместе с тобой, гражданин, я хочу сказать, я буду спасена.

— Ты слышишь, спасена! — заметил Лорэн. — Стало быть она бежит от какой-то большой опасности.

— Дорогой мой Лорэн, — сказал Морис, — посмотрим правде в глаза. Это либо добрая патриотка, либо аристократка. Если она аристократка, то мы виноваты, что защищаем ее, если же она патриотка, то охранять ее — наш долг.

— Прости, друг мой, но твоя логика абсурдна. Ты похож на того, кто говорит:

Забрали разум у меня

И мудрость требуют мою.

— Ну ладно, Лорэн, — сказал Морис, — прекрати ссылаться на Дора, Парни, умоляю тебя. Поговорим серьезно: ты мне скажешь пароль или нет?

— То есть, Морис, ты вынуждаешь меня пожертвовать долгом ради друга или пожертвовать другом ради долга. Однако, боюсь, Морис, что долг превыше всего.

— Друг мой, решай вопрос в пользу долга или друга. Но, прошу тебя именем Неба, решай немедленно.

— Ты не будешь злоупотреблять паролем?

— Обещаю.

— Этого недостаточно. Поклянись.

— Чем?

— Поклянись Родиной.

Лорэн снял шляпу, повернул кокардой к Морису, и тот поклялся а этом импровизированном алтаре.

— А теперь я скажу тебе пароль: «Флагшток и Лютеция». Может быть кто-то и скажет вместо «Лютеция» — «Лукреция»[19], не обращай внимания, происхождение одно и то же — римское.

— Гражданка, — сказал Морис, — теперь я к вашим услугам. Спасибо, Лорэн!

— Счастливого пути, — ответил тот, надевая шляпу.

И, верный своему анакреонтическому вкусу, он ушел, напевая:

Наконец, моя Элеонора,

Ты познала сей чудесный грех,

Которого боялась и желать.

Но испытав его.

Ты все еще страшишься, Нора,

Скажи же, что плохого в нем?

Глава III На улице Фоссе-Сен-Виктор

Морис, оставшись наедине с молодой женщиной, на какое-то мгновение почувствовал себя смущенным. Боязнь оказаться обманутым, притягательность чудесной красоты, смутные угрызения, терзавшие его чистую совесть экзальтированного республиканца, боролись в нем, когда он собирался предложить руку своей спутнице.

— Куда вы идете, гражданка? — спросил он.

— Увы, сударь, довольно далеко, — ответила она.

— И все-таки…

— В сторону Зоологического сада.

— Хорошо, пойдемте.

— Ах, Боже мой, сударь, — сказала незнакомка, — я прекрасно осознаю, что затрудняю вас, но если бы не происшедшее со мной несчастье и не подстерегающая на улицах опасность, поверьте, я никогда не стала бы злоупотреблять вашим великодушием.

— Но, сударыня, — сказал Морис, который наедине с незнакомкой забыл лексикон, предписанный законами Республики, и вернулся к нормальному человеческому языку, — как же так получилось, что вы оказались одна в этот час на улицах Парижа? Посмотрите, сейчас, кроме нас, нигде нет ни души.

— Сударь, я вам уже говорила, что была с визитом в предместье Руль. Я ушла в полдень, ничего не зная о том, что происходит, и

возвращалась также в полном неведении о происходящем: все эго время я провела в довольно уединенном доме.

— Да, — прошептал Морис, — в каком-то особняке, в какого-то логове аристократа. Признайтесь, гражданка, что вслух вы просите меня о помощи, а в душе насмехаетесь над тем, что я вам ее оказываю.

— То есть как это? — воскликнула она.

— Конечно. Вам служит проводником республиканец. И вдобавок — республиканец, изменивший своему делу.

— Но, гражданин, — живо возразила незнакомка, — вы заблуждаетесь, я не меньше вас люблю Республику.

— В таком случае, гражданка, если вы такая добрая патриотка, вам нечего скрывать. Откуда вы идете?

— О, сударь, пощадите! — воскликнула незнакомка.

И столько было в этом слове «сударь» глубокого и целомудренного стыда, что Морис подумал: все это связано с личными чувствами и переживаниями.

— Несомненно, эта женщина возвращается с любовного свидания, — пробормотал он.

Он почувствовал, как от этой догадки, непонятно почему, сжалось его сердце.

После этого он замолчал.

Тем временем ночные пешеходы достигли улицы Веррери, повстречав на своем пути три или четыре патрульных отряди, которые, благодаря паролю, беспрепятственно их пропускали. И только при объяснении с офицером последнего патруля, возникли сложности.

Тогда Морис добавил свою фамилию и адрес.

— Хорошо, — сказал офицер, — с вами все в порядке, а вот гражданка…

— Эта гражданка?

— Кто она?

— Это… сестра моей жены.

Офицер пропустил их.

— Так значит, вы женаты, сударь, — прошептала незнакомка.

— Нет, сударыня. Почему вы так решили?

— Вы могли бы сказать, что я — ваша жена, — ответила она смеясь.

— Сударыня, — сказал в свою очередь Морис, — слово «жена» священно, и его нельзя произносить просто так. А я даже не имею чести быть знакомым с вами.

На этот раз незнакомка почувствовала, как сжалось ее сердце, и промолчала.

Они как раз шли по мосту Мари.

Молодая женщина все убыстряла шаг по мере того, как они приближались к конечной цели путешествия.

Миновали мост Турель.

— Ну вот, мы, кажется, в вашем квартале, — сказал Морис, ступая на набережную Сен-Бернар.

— Да, гражданин, — ответила незнакомка, — но именно здесь мне особенно нужна ваша помощь.

— Сударыня, вы запрещаете мне быть нескромным, и в то же время вы делаете все возможное, чтобы раздразнить мое любопытство. Это неблагородно. Доверьтесь мне, хоть немного. Мне кажется, я заслужил ваше доверие. Не удостоите ли вы меня чести узнать, с кем я говорю?

— Вы говорите, сударь, — ответила незнакомка, — с женщиной, которую вы спасли от угрожавшей ей огромной опасности, и которая будет благодарна вам за это всю жизнь.

— Я не требую так много, сударыня, будьте менее благодарны, но откройте ваше имя.

— Это невозможно.

— Однако, если бы вас привели на караульный пост, вы бы назвали его.

— Нет-нет, никогда! — воскликнула незнакомка.

— Но тогда бы вас отправили в тюрьму.

— Я была готова ко всему.

— Но ведь тюрьма сейчас…

— Это эшафот, я знаю.

— И вы бы предпочли эшафот?

— Измене. Назвать свое имя — это было бы изменой!

— Я вам уже говорил, что вы заставляете меня играть странную для республиканца роль!

— Вы играете роль благородного человека. Вы встречаете несчастную женщину, которую оскорбляют. Вы не относитесь к ней с презрением, несмотря на то, что она может оказаться простолюдинкой. И поскольку ее вновь могут обидеть, чтобы оградить ее от беды, вы провожаете ее до убогого квартала, где она живет. Вот и все.

— Да, вы правы. Да, я мог бы в это поверить, если бы не видел вас и не говорил с вами. Но ваша красота и речь выдают ваше происхождение. Именно ваша изысканность столь странная при вашем наряде и в этом убогом квартале, свидетельствуют, что за этой столь поздней прогулкой кроется какая-то тайна. Вы молчите, ну что же, не будем больше об этом. Далеко еще до вашего жилища, сударыня?

Они как раз вышли на улицу Фоссе-Ссн-Виктор.

— Видите тот маленький темный дом, — спросила незнакомка Мориса, указывая рукой на дом, расположенный за стенами Зоологического сада. Когда мы дойдем до него, мы расстанемся.

— Хорошо, сударыня. Приказывайте, я ведь здесь для того, чтобы вам повиноваться.

— Вы сердитесь?

— Я? Нисколько. Впрочем, какая вам разница?

— Для меня это много значит, я хочу попросить вас еще об одной милости.

— Какой?

— О сердечном и искреннем прощании… прощании с другом!

— Прощании с другом? О! Это слишком большая честь, сударыня. Очень странный друг, от которого подруга скрывает свое имя и дом, где живет, из опасения увидеть своего друга еще раз.

Молодая женщина опустила голову и ничего не ответила.

— Впрочем, сударыня, — продолжал Морис, — если я проник в какую-то тайну, не сердитесь на меня. Я не стремился к этому.

— Вот мы и пришли, сударь, — сказала незнакомка.

Они стояли у начала старинной улицы Сен-Жак с высокими закопченными домами, узкими проходами, переулками, в которых теснились кожевенные и прочие мастерские, потому что буквально в двух шагах протекала речушка Бьевр.

— Здесь? — спросил ошеломленный Морис. — Как! Вы здесь живете?

— Да!

— Невозможно!

— И тем не менее, это так. Прощайте. Прощайте, мой храбрый кавалер. Прощайте, мой благородный покровитель!

— Прощайте, сударыня, — ответил Морис с легкой иронией. — Только успокойте меня и скажите, что вам больше не грозит никакая опасность.

— Не грозит.

— В таком случае, я удаляюсь.

И Морис, отступив на два шага, холодно попрощался.

Незнакомка на какое-то мгновение застыла.

— Я не хотела бы вот так расстаться с вами, — сказала она. — Дайте же, сударь, вашу руку.

Морис подошел к незнакомке и протянул руку.

Он почувствовал, что молодая женщина надела ему на палец кольцо.

— О! Гражданка, что вы делаете? Разве вы не замечаете, что теряете одно из своих колец?

— Сударь, зачем вы так зло говорите?

— По-моему, сударыня, я не страдаю пороком неблагодарности?

— Полноте, сударь. Умоляю вас, друг мой. Не уходите так. Ну, чего вы хотите? Что вам угодно?

— Вы что, хотите мне заплатить? — с горечью сказал молодой человек.

— Нет, — мягко ответила незнакомка, — я хочу чтобы вы простили мне тайну, которую я вынуждена от вас скрывать.

Морис увидел, как в темноте блестят ее прекрасные глаза, влажные от слез, почувствовал, как дрожит ее теплая рука в его руках, услышал се голос, полный мольбы, и гнев его сменился восторженностью.

— Что мне угодно? — воскликнул он. — Мне угодно увидеть вас снова.

— Невозможно.

— Ну, хотя бы только один раз, на час, на минуту, на секунду.

— Я же вам сказала — это невозможно.

— Как! — воскликнул Морис. — Я вас действительно больше никогда не увижу?

— Никогда, — печальным эхом повторила незнакомка.

— Сударыня, вы играете мною, — сказал Морис.

Он поднял свою благородную голову и встряхнул длинными волосами, как человек, пытающийся избавиться от наваждения.

Незнакомка странно смотрела на него. Было видно, что и ей тяжело расставаться с провожатым.

— Послушайте, — сказала она после минутного молчания, нарушаемого только вздохами Мориса, которые он пытался сдержать. — Поклянитесь мне честью не открывать глаз с того момента, когда я попрошу вас закрыть их.

— А, если поклянусь, что со мной будет?

— Я вам докажу свою признательность. Обещаю вам больше никому и никогда не проявлять ее таким образом, если это даже и не имеет для вас значения.

— Но могу я наконец узнать?..

— Нет, доверьтесь мне и вы увидите…

— Я, сударыня, не знаю, ангел вы или демон.

— Так вы клянетесь?

— Да, клянусь!

— И что бы ни произошло, вы не откроете глаз? Что бы ни произошло, понимаете? Даже если вы почувствовали бы удар кинжала.

— Честное слово, вы меня ошеломляете этими требованиями.

— Итак, поклянитесь же, сударь. Мне кажется, вы не очень рискуете.

— Хорошо, клянусь вам, чтобы со мной ни произошло, не открывать глаз, — сказал Морис, закрыв было глаза, но остановился.

— Позвольте мне взглянуть на вас еще раз, один лишь раз, — сказал он, — умоляю вас.

Молодая женщина сняла капюшон и улыбнулась без малейшего кокетства. И при свете луны, которая как раз показалась из-за облаков, он еще раз увидел эти длинные вьющиеся волосы цвета воронова крыла, безупречные по форме брови, как будто прорисованные тушью, эти прекрасные миндалевидные глаза, томные и бархатистые, совершенной формы нос, губы, свежие и блестящие, словно кораллы.

— Как вы красивы! Очень красивы! Слишком красивы! — воскликнул Морис.

— Закройте глаза, — велела незнакомка.

Морис повиновался.

Молодая женщина взяла его за руки, повернула к себе. Вдруг его лицо обдало благоухающим жаром, и ее рот коснулся его рта, оставив между губами то самое кольцо, от которого он отказался.

Это было ощущение быстрое как мысль и обжигающее как пламя. Морис вновь почувствовал потрясение, подобное току, почти боль, такое оно было неожиданное и глубокое, до такой степени проникло в самое его сердце и затронуло тайные струны его души.

Он сделал быстрое движение, протянув руку перед собой.

— Ваша клятва! — раздался голос уже издалека.

Морис закрыл глаза руками, чтобы не поддаться искушению нарушить клятву. Он больше ни о чем не думал, стоял неподвижно и был в нерешительности.

Через минуту он услышал шум хлопнувшей двери в пятидесяти-шестидесяти шагах от него. Затем все стихло.

Тогда он открыл глаза, огляделся как только что проснувшийся человек. Возможно, он бы и подумал, что все было лишь сон, если бы у него в губах не было кольца, что превращало это невероятное приключение в неоспоримую реальность.

Глава IV Нравы эпохи

Когда Морис Линдей пришел в себя и осмотрелся, он увидел только разбегавшиеся вправо и влево узкие улочки. Он пытался что-то вспомнить, что-то узнать, но ночь была темной, а рассудок его немного помутившимся. Луна, выглянувшая только на мгновение, чтобы осветить прекрасное лицо незнакомки, опять скрылась за облаками. Молодой человек очень неуверенно пошел в сторону своего дома на улицу Руль.

Выйдя на улицу Сент-Авуа, Морис был поражен большим количеством патрульных отрядов, прохаживающихся в окрестностях Тампля.

— Что случилось, сержант? — спросил он у озабоченного командира патрульного отряда, только что закончившего обыск на улице Фонтэн.

— Что случилось? — переспросил сержант. — А то, мой офицер, что сегодня ночью хотели выкрасть жену Капета[20] со всем ее выводком.

— Кто хотел?

— Один из патрульных отрядов, уж не знаю каким образом, добыл пароль, вошел в Тампль под видом стрелков национальной гвардии и пытался их похитить. К счастью, изображавший капрала, обращаясь к офицеру охраны, назвал его «сударем» и таким образом выдал себя. Аристократ!

— Черт возьми! — выругался Морис. — Заговорщиков арестовали?

— Нет. Они выбежали на улицу и рассеялись в окрестностях.

— Есть ли какая-то надежда поймать этих удальцов?

— Главное сейчас — поймать этого негодяя, их главаря. Его провел один из офицеров муниципальной гвардии. Заставил побегать нас, злодей! Но нашел лазейку и удрал.

При других обстоятельствах Морис остался бы на всю ночь вместе с патриотами, борющимися за спасение Республики, но уже больше часа прошло с тех пор, как не только любовь к родине занимала его мысли. Он продолжал свой путь. Новость, которую Морис только что узнал, мало-помалу заслонилась недавно пережитым. Впрочем, эти мнимые попытки похищения стали очень частыми. Сами патриоты знали, что при определенных обстоятельствах ими пользовались просто как политическим средством, поэтому новость не слишком обеспокоила молодого республиканца.

Возвратясь домой, Морис застал своего слугу (В это время не было домашних слуг в привычном понимании. В услужение шли добровольно, это не считалось чем-то унизительным) заснувшим в ожидании хозяина и беспокойно храпящим.

Он осторожно разбудил его, велел снять сапоги, затем отослал, чтобы никто не отвлекал его от раздумий, и лег в постель. Поскольку было уже поздно, а он был молод, то сразу уснул, несмотря на все переживания.

На следующий день он Нашел на ночном столике письмо.

Письмо было написано мелким, элегантным и незнакомым почерком. Он посмотрел на печать, на ней было лишь одно английское слово: «nothing» — «ничто».

Он распечатал конверт, в нем были такие слова:

«Спасибо! Вечная благодарность в обмен на вечное забвение!».-

Морис позвал слугу. Истинные патриоты больше не звонили, ибо звонок связывали с рабством. Многие из слуг ставили это условием при поступлении на службу.

Слуга Мориса получил при крещении, тридцать с небольшим лет назад, имя Жан, но в 1792 году изменил его, поскольку имя Жан ассоциировалось с аристократией и деизмом[21]. Назвал он себя Сцеволой[22].

— Сцевола, — спросил Морис, — ты знаешь, что это за письмо?

— Нет, гражданин.

— Кто тебе его вручил?

— Консьерж.

— Кто его принес?

— Рассыльный, конечно, поскольку нет марки.

— Сходи и попроси консьержа подняться.

Консьерж поднялся, потому что просил об этом Морис, а его очень любили все слуги, с которыми ему приходилось иметь дело. Консьерж заявил, что любого другого жильца он попросил бы самого спуститься за интересующими его сведениями.

Консьержа звали Аристей.

Морис расспросил его о письме. Письмо принес незнакомый человек около восьми часов утра. Молодой человек умел спрашивать, он задавал вопросы и так и этак, но консьерж все равно ничего нового не мог добавить к своему ответу.

Морис уговорил его взять десять франков и проследить за посыльным, если он появится еще раз, чтобы узнать, где тот живет.

Поспешим заметить, что к большой радости Аристея, который был немного унижен тем, что ему придется следить за себе подобным, незнакомец, доставивший письмо, больше не появлялся.

Оставшись один, Морис с досадой смял письмо, стянул с пальца кольцо, положил все это на ночной столик и повернулся к стене с безумным желанием снова уснуть. Но через час, отбросив все напускное, Морис поцеловал кольцо и перечитал письмо. В кольце был необыкновенно красивый сапфир.

Письмо же, как мы уже говорили, было маленькой прелестной запиской, за версту отдававшей аристократией.

В тот момент, когда Морис рассматривал эти чудесные вещицы, дверь его комнаты отворилась. Морис надел кольцо на палец и спрятал письмо под подушку. Была ли это стыдливость зарождающейся любви? Или же стыд патриота, который не хочет, чтобы узнали о его отношениях с неосторожными людьми, пишущими подобные записки, один аромат которой может скомпрометировать и писавшую, и распечатавшую ее руку?

Вошедший был молодым человеком, одетым в костюм патриота, но с чрезвычайной элегантностью. Его куртка с узкими фалдами была сшита из тонкого сукна, короткие штаны — из тонкой шерсти, ажурные чулки — из тонкого шелка. Что же касается фригийского колпака, то благодаря своей элегантной форме и чудесному яркому цвету, он выглядел просто шикарно.

На поясе у молодого человека висела пара пистолетов с бывшей королевской фабрики в Версале, а также короткая прямая сабля.

— Эй! Ты спишь, Брут, — сказал вошедший, — а отечество в опасности.

— Нет, Лорэн, — смеясь ответил Морис, — я не сплю, я мечтаю.

— Да, я понимаю, ты мечтаешь о своей Кариссе.

— Не понимаю.

— Вот как!

— О чем ты говоришь? Кто эта Карисса?

— Как кто? Женщина.

— Какая женщина?

— Женщина с улицы Сент-Оноре, женщина, задержанная патрулем, незнакомка, из-за которой мы рисковали своими головами вчера вечером.

— О, да! — ответил Морис, притворившийся непонимающим, но прекрасно знавший, что именно имел в виду его друг.

— И кто же она такая?

— Этого я не знаю.

— Она красива?

— Вот невидаль! — сказал Морис, презрительно скривив рот.

— Бедная женщина, забывшая обо всем во время какого-нибудь любовного свидания.

…Как мы слабы перед любовью.

Всегда терзающей людей.

— Возможно, — прошептал Морис. Эта мысль, с которой он раньше смирялся, внушала ему отвращение. Сейчас он предпочел бы заговорщицу возлюбленной.

— И где же она живет?

— Не знаю.

— Как это не знаешь? Не может быть!

— Почему?

— Ты ведь се провожал.

— Она убежала от меня за мостом Мари.

— Убежала от тебя? — воскликнул Лорэн и разразился громким смехом. — От тебя убежала женщина, вот это да!

Голубка разве убежит

От небесного тирана — грифа?

И газель в пустыне не сбежит,

Коль попалась в лапы тигра.

— Лорэн, когда ты будешь говорить наконец как все? Ты меня ужасно раздражаешь своими кошмарными стихами.

— Как все! Я говорю лучше, чем все, мне так кажется. Я говорю как гражданин Дсмустье[23], и в прозе, и в стихах. Что же до моей поэзии, дорогой друг, то я знаю одну Эмилию, которая вовсе не находит се плохой. Но вернемся, однако, к твоей.

— К моей поэзии?

— Нет, к твоей Эмилии.

— А разве у меня есть Эмилия?

— Твоя газель, наверное, превратилась в тигрицу и показала тебе зубы. И теперь ты раздосадован, но влюблен.

— Я влюблен! — воскликнул Морис, тряхнув головой.

— Да, ты влюблен.

Из этого не делай тайну.

Стрелы Цирцеи ранят наше сердце

Сильней, чем молнии Юпитера.

— Лорэн, — предупредил Морис, вооружаясь ключом, лежавшим на ночном столике, — заявляю, что если ты произнесешь еще хотя бы одну строфу, я тебя ударю.

— Что ж, поговорим о политике, я, кстати, для этого и пришел. Ты знаешь новости?

— Я знаю, что вдова Капета хотела удрать.

— Да ты все уже знаешь!

— Что еще нового?

— Знаменитый шевалье де Мезон-Руж в Париже.

— Правда?! — воскликнул Морис, вскакивая.

— Собственной персоной.

— Когда он прибыл?

— Вчера вечером.

— Под видом кого?

— Переодетый стрелком национальной гвардии. Какая-то женщина, скорее всего переодетая в простолюдинку аристократка, пронесла ему одежду на ту сторону заставы. Через минуту они вернулись, держась за руки. И только, когда они миновали заставу, у часового возникли какие-то подозрения. Вначале — женщина с пакетом, потом — она же под руку с военным. Это было подозрительно. Часовой забил тревогу, за ними погнались. Они исчезли в одном из особняков на Сент-Оноре, дверь в котором открылась словно по мановению волшебной палочки. У этого особняка есть и второй выход — на Елисейские поля. Шевалье де Мезон-Руж и его спутница исчезли — ищи ветра в поле. Особняк снесут, владельца гильотинируют, но это не помешает шевалье еще раз попытаться сделать то, что ему не удалось четыре месяца назад, и вчера — во второй раз.

— И его не арестовали?

— Ха, попробуй-ка арестовать Протея[24], дорогой мой. Я думаю, что самому Аристею[25] это вряд ли удалось бы сделать.

Pastor Aritsoeus fugiens Peneia Tempe…

— Берегись, — сказал Морис, поднося ключ к его губам.

— Сам берегись, черт побери! На сей раз ты ударил бы не меня, а Вергилия.

— Да, конечно, ведь ты не пытаешься это перевести, и претензий у меня быть не должно. Однако вернемся к шевалье де Мезон-Ружу.

— Согласись, это отважный человек.

— Конечно, чтобы приниматься за такое дело, нужно обладать большим мужеством.

— Или большой любовью.

— Ты что же, думаешь, что шевалье так любит королеву?

— Я-то в это не верю. Я повторяю то, что все говорят. Впрочем, в нее многие мужчины влюблены, что же удивительного в том, что она и его пленила? Говорят, что и Барнав[26] очарован ею.

— Неважно, главное, что шевалье имеет единомышленников в самом Тампле.

— Возможно.

Любовь сокрушает решетки

И насмехается над замками.

— Лорэн!

— Но это так.

— Ты что же, думаешь как другие?

— Почему бы и нет?

— Тебя послушать, так у королевы должна быть пара сотен возлюбленных.

— Две сотни, три сотни, четыре сотни. Она достаточно красива для этого. Я ведь не говорю, что она всех их любит. Но они все могут любить ее. Все видят солнце, но солнце не смотрит на каждого.

— Итак, ты хочешь сказать, что шевалье де Мезон-Руж…

— Я только говорю, что его сейчас преследуют, и, если он уйдет от ищеек Республики, то он — хитрый лис.

— А что же делает для этого Коммуна?

— Коммуна сейчас издаст постановление, согласно которому на фасаде каждого дома должен быть вывешен список с именами и фамилиями всех жильцов. Осуществляется мечта предков: почему нет окошечка в каждом человеческом сердце, чтобы всякий смог видеть, что там происходит!

— О! Превосходная идея! — воскликнул Морис.

— Насчет окошка в сердце человека?

— Нет, насчет того, чтобы повесить списки на дверях домов.

На самом же деле Морис подумал, что это поможет ему найти незнакомку или хотя бы укажет хоть какой-то след на пути поисков.

— Не правда ли? — сказал Лорэн. — Я уже говорил, что эта мера поможет нам выявить сотен пять аристократов. Кстати, сегодня утром в наш клуб явилась депутация волонтеров во главе с нашими ночными противниками, которых я покинул мертвецки пьяными. Они явились с гирляндами цветов и в венках из бессмертников.

— Правда? — рассмеялся Морис. — И сколько их было?

— Тридцать человек, они побрились и нацепили бутоньерки. «Граждане клуба Фермопил, — сказал оратор, — мы истинные патриоты и хотим, чтобы союз французов не омрачали никакие недоразумения. Побратаемся снова».

— Ну и?

— Мы опять побратались, соорудив алтарь Родины из стола секретаря и двух графинов, в которые поставили букеты цветов. Поскольку ты был героем праздника, тебя вызывали три раза, чтобы наградить венком. Но так как ты не отзывался, а наградить кого-нибудь нужно было обязательно, то венок водрузили на бюст Вашингтона. Вот так проходила церемония.

Когда Лорэн закончил этот рассказ очевидца, на улице послышался шум, раздалась барабанная дробь, сначала вдали, потом все ближе и ближе.

— Что это такое? — спросил Морис.

— Провозглашение постановления Коммуны, — ответил Лорэн

— Мне нужно бежать в секцию, — сказал Морис, прыгнув в изножье кровати и позвав слугу, чтобы одеться.

— А я пойду спать, — сказал Лорэн, — я ведь этой ночью спал всего два часа из-за этих бешеных волонтеров. Если не будет серьезных споров в секции — не тревожь меня, если же дойдет до большой драки, то пришли за мной.

— А почему ты так сияешь? — спросил Морис, взглянув на собравшегося уходить Лорэна.

— Потому что по пути к тебе я должен был пройти по улице Бетизи, а на этой улице, на четвертом этаже есть окно, которое всегда открывается, когда я там прохожу.

— А ты не боишься, что тебя примут за мюскадена[27]?

— Меня за мюскадена? Меня ведь хорошо знают, как настоящего санкюлота. Впрочем, нужно же чем-то жертвовать ради прекрасного пола. Культ родины вовсе не исключает культа любви: наоборот, одно подчиняется другому.

И алтарь Свободы

В алтарь Граций преображен.

— Ну, попробуй ударить меня за это, и я объявлю тебя аристократом, и побрею тебя так, что тебе не на что будет надеть парик. Прощай, дорогой друг!

Они обменялись сердечным рукопожатием, после чего Лорэн ушел, мечтая о своей нимфе, о своей Хлориде.

Глава V Кто такой гражданин Морис Линдей

Пока Морис Линдей, наскоро одевшись, направляется в секцию на улице Лепеллетье, в которой, как мы уже знаем, он является секретарем, поведаем читателям, кто же предки этого человека, способного на душевные порывы, свойственные только сильным и благородным натурам.

Накануне молодой человек сказал чистую правду, что зовут его Морис Линдей, и что живет он на улице Руль. Он мог бы еще добавить, что был выходцем из той полуаристократии, к которой относят судейских. Его предки еще двести лет назад были в оппозиции к верховному королевскому суду.-

Его отец, добряк Линдей, всю жизнь жаловался на деспотизм, но когда 14 июля 1789 года Бастилия пала от рук восставшего народа, он умер от испуга и ужаса, перед тем, что деспотизм сменила воинственная свобода. И сын его остался один на белом свете — владелец солидного состояния и республиканец в душе.

Итак, революция застала Мориса в силе и мужской зрелости, готового вступить в борьбу. Республиканское же его воспитание крепло благодаря постоянному посещению клубов и чтению всех памфлетов того времени. Одному Богу известно сколько Морис должен был их прочитать. Разумное и глубокое презрение ко всякого рода иерархии, абсолютная неприязнь ко всей знати, беспристрастная оценка прошлого, стремление к новым идеям, симпатия к народу, столкновения с наиболее аристократическими организациями — все это штрихи к портрету нашего героя, достаточно типичные для того времени.

Что же касается внешности, то Морис Линдей был пяти футов и 8 дюймов роста, 25–26 лет, обладал мускулами Геракла. Он был красив той французской красотой, в которой проявляется своеобразие французской породы: чистый лоб, голубые глаза, вьющиеся каштановые волосы, розовые щеки и зубы цвета слоновой кости.

А теперь, после портрета, его гражданская позиция.

Морис был если и не очень богат, то по крайней мере материально независим, его имя знали и уважали. Он был известен своим либеральным воспитанием и еще больше своими либеральными принципами. Мориса поставили во главе партии молодых патриотов-буржуа. Может быть у санкюлотов его считали немного умеренным, а в секции — слегка надушенным. Но санкюлоты простили его умеренность, увидев, как он разбивает узловатые дубины, словно это хрупкий камыш, а в секции его элегантность была прощена после того, как он отбросил человека, взгляд которого ему не понравился, на двадцать метров, ударив того кулаком между глаз.

Остается рассказать, что Морис участвовал в штурме Бастилии, в походе на Версаль. Он как лев сражался 10 августа[28] и в этот памятный день, надо отдать ему должное, он убивал как швейцарцев, так и патриотов: он не хотел мириться ни с убийцей в куртке якобинца, ни с врагом республики в красной одежде.

Это он, чтобы призвать защитников дворца сдаться и напрасно не проливать кровь, бросился на жерло пушки, из которой артиллерист собирался выстрелить. Это он первым проник в Лувр через окно, несмотря на огонь, который вели, обороняясь, пятьдесят швейцарцев и дворян. И еще до того, как он заметил сигнал капитуляции, его страшная сабля успела разрубить более десятка защитников дворца. Затем, увидев, как его друзья убивают пленных, которые бросили свое оружие и умоляли о пощаде, протягивая руки, он принялся яростно рубить своих друзей, что сделало его репутацию достойной лучших времен Рима и Греции.

Когда была объявлена война, Морис поступил на военную службу и в звании лейтенанта уехал на фронт вместе с первыми полутора

тысячами волонтеров, посланных в бой городом, за которыми каждый день должны были следовать следующие полторы тысячи.

В первом же бою, в Жемапе, он был ранен, пуля, пробив плечо, засела в кости. Мориса отослали в Париж на поправку. В течение месяца Мориса терзала лихорадка, он корчился от боли. Но в январе уже был на ногах и возглавлял клуб Фермопил, то есть командовал сотней молодых людей, выходцев из парижской буржуазии, вооруженных и готовых противостоять любой попытке реставрации тирана Капета. Морис, гневно сдвинув брови, бледный, с сердцем, сжимавшимся от странного чувства ненависти и жалости одновременно, присутствовал на казни короля и был, может быть, единственным, кто в толпе молчал, когда голова этого потомка Людовика Святого упала, а душа возносилась на небо. И только после казни, он поднял вверх свою страшную саблю. Все его друзья кричали: «Да здравствует свобода!» не замечая, что на этот раз его голос не присоединился к их голосам.

Вот каков был этот человек, направляющийся утром 11 марта на улицу Лепеллетье, и бурную жизнь которого мы постараемся показать во всех деталях, и неожиданных поворотах, характерных для той эпохи.

К десяти часам Морис пришел в секцию, секретарем которой он был.

Волнение было сильным. Обсуждали вопрос о направлении в Конвент обращения с требованием ликвидировать жирондистские заговоры. С нетерпением ждали Мориса.

Много говорили и о шевалье де Мезон-Руже, о смелости, с которой этот упорный заговорщик во второй раз вернулся в Париж, где за его голову, и он знал об этом, была назначена большая сумма. С этим возвращением связывали попытку освобождения королевы, совершенную накануне в Тампле, и каждый выражал свое негодование и ненависть к предателям и аристократам.

Но вопреки всеобщему ожиданию, Морис был мягок и молчалив, он ловко сформулировал воззвание, сделал за три часа всю свою работу, спросил, закончено ли заседание и, получив утвердительный ответ, взял шляпу, вышел из клуба и направился на улицу Сент-Оноре.

Придя туда, он осмотрелся, и Париж показался ему совсем другим. Он вновь увидел угол улицы Кок, где ночью перед ним предстала прекрасная незнакомка, отбивавшаяся от волонтеров. Потом он дошел до моста Мари той же дорогой, что и накануне, останавливаясь там, где их останавливали патрули, вспоминая разговор с незнакомкой, как будто улицы могли сохранить эхо слов, которыми они обменивались. Сейчас в час дня при свете солнца воспоминания ночи оживали на каждом шагу.

Миновав мосты, Морис вскоре пришел на улицу Виктор, как се тогда называли.

— Бедная женщина! — прошептал Морис, — она не подумала вчера, что ночь длится только 12 часов, и ее тайна перестанет быть тайной с наступлением дня. При свете солнца я найду ту дверь, в которую она ускользнула, и кто знает, не увижу ли я ее саму в каком-нибудь окне?

Он вышел на старинную улочку Сен-Жак и стал так, как незнакомка оставила его вчера. На мгновение он закрыл глаза, возможно надеясь — бедный безумец! — что вчерашний поцелуй во второй раз обожжет его губы. Но ничто не обожгло его, кроме воспоминаний.

Морис открыл глаза, увидел две улочки — одну справа, другую — слева. Они были грязными, плохо мощеными, с нагромождением заборов, пересеченные мостиками, перекинутыми через ручей. Виднелись деревянные арки, закоулки, плохо прикрытые двери, гниль. Это была нищета во всем своем безобразии. То тут, то там виднелся садик с изгородью или палисадник с подпорками, кое-где оградами служили стены. Под навесами сушились кожи и распространяли тот омерзительный запах, которым отличаются кожевенные мастерские. Морис искал, и так и этак в течение двух часов, но ничего не нашел, ничего не разгадал. Раз десять он возвращался, чтобы сориентироваться. Но все его попытки были бесполезны, а поиски безрезультатны. Казалось, что следы молодой женщины смыты туманом и дождем.

— Что ж, — сказал себе Морис. — Вероятно мне все это пригрезилось. Эта клоака не могла быть ночью убежищем для моей прекрасной феи даже на минуту.

Этот отчаянный республиканец был достаточно лиричен, он пришел к этой мысли, чтобы не потускнел ореол, сияющий над головой его незнакомки. Домой он вернулся в отчаянии.

— Прощай, — сказал он, — таинственная красавица. Ты обошлась со мной, как с ребенком или дураком. Действительно, разве пришла бы она туда со мной, если бы там жила? Нет! Она лишь пролетела там, как лебедь над смрадным болотом. И подобно следу птицы в воздухе, ее след невидим.

Глава VI В Тампле

В этот же день, в тот самый час, когда Морис в скорбном разочаровании возвращался к себе через мост Турнель, группа солдат муниципальной гвардии во главе с Сантерром[29], командующим национальной парижской гвардии, производила обыск в Тампльской башне, переоборудованной с 13 августа 1792 года в тюрьму.

Особенно тщательно этот обыск производился в квартире на четвертом этаже, состоявшей из прихожей и трех комнат.

В одной из комнат находились две женщины, молодая девушка и девятилетний ребенок, все они были в трауре.

Старшей из женщин было лет тридцать семь-тридцать восемь. Она сидела за столом и читала.

Вторая сидела за вышивкой. Ей можно было дать двадцать восемь — двадцать девять лет.

Молодой девушке было лет четырнадцать, она сидела рядом с ребенком, который был болен и лежал, закрыв глаза, притворившись спящим, хотя, конечно, при шуме обыска уснуть было невозможно

Обыскивающие перетряхивали кровати, рылись в белье. Те, кто закончил поиски, смотрели с наглой неподвижностью на несчастных узниц, которые упорно не поднимали глаз, одна — от своей книги, другая — от вышивки, а третья — от своего брата.

Старшая из женщин была высокая, бледная и красивая. Казалось, она полностью ушла в книгу, хотя вероятнее всего, читала она чисто механически, мысли же ее были далеко.

Один из гвардейцев подошел к ней, грубо вырвал книгу и швырнул на середину комнаты.

Узница протянула руку к столу, взяла второй том и продолжила чтение.

Монтаньяр с яростью вырвал второй том, так же, как и первый. При этом узница, сидевшая у окна за вышивкой, вздрогнула, а девушка бросилась к читавшей и, обняв ее за голову, со слезами прошептала:

— О! Бедная мамочка!

Потом поцеловала ее.

Та, в свою очередь, коснулась губами уха девушки, будто тоже хотела ее поцеловать и сказала:

— Мари, в заслонке печи спрятана записка, возьми ее!

— Ну, хватит! — произнес гвардеец, грубо оттащив девушку от матери. — Сколько можно обниматься?

— Сударь, — ответила девушка, — разве Конвент издал декрет о том, что дети больше не могут обнимать своих матерей?

— Нет, но он постановил карать предателей и аристократов, и мы здесь для того, чтобы вас допросить. Ну, Антуанетта, отвечай.

Та, к которой так грубо обратились, не удостоила спрашивающего даже взглядом. Напротив, она отвернулась, и легкий румянец вы ступил на ее щеках, побледневших от горя и слез.

— Не может быть, чтобы ты не знала о заговоре прошлой ночи, — продолжал гвардеец. — Кто должен был тебе помочь?

Узница по-прежнему молчала.

— Отвечайте, Антуанетта, — сказал Сантерр, приближаясь к ней и не замечая дрожи ужаса, охватившего женщину при виде этого человека, который 21 января утром пришел в Тампль за Людовиком XVI, чтобы отвести его на эшафот. — Отвечайте. Этой ночью был заговор против Республики, вас пытались освободить. В Тампльскую башню вы заключены по юле народа и должны ожидать наказания за ваши преступления. Итак, вам было известно о заговоре?

Мария-Антуанетта вздрогнула от звука этого голоса, казалось, она пытается бежать от него, подавшись назад, насколько позволял стул. Но на этот вопрос она не ответила Сантерру, как и гвардейцу на два предыдущих.

— Значит, вы не желаете отвечать? — крикнул Сантерр, сильно топнув.

Узница взяла со стола третий том.

Сантерр отвернулся. Грубая сила этого человека, командовавшего 25-ю тысячами людей, лишившего жизни Людовика XVI, разбилась о достоинство несчастной узницы, которой он тоже мог отрубить голову, но которую не мог сломить.

— А вы, Елизавета? — обратился он к другой женщине, которая оставила свое вышивание, чтобы сложить руки и помолиться, не этим людям, конечно, а Богу, — вы будете отвечать?

— Я не знаю, о чем вы спрашиваете, — ответила она, — следовательно, не могу и отвечать.

— Черт возьми! Гражданка Капет, — сказал Сантерр, теряя терпение, — я ведь ясно сказал, что вчера вечером вам пытались помочь бежать. Вы должны знать виновных.

— Мы ведь не имеем никакой связи с внешним миром, сударь, а стало быть не можем знать ни того, что делается для нас, ни того, что делается против нас.

— Хорошо, — сказал Сантерр, — посмотрим, что знает об этом твой племянник.

И он подошел к кровати дофина.

Услышав эту угрозу, Мария-Антуанетта немедленно встала.

— Сударь, — сказала она, — мой сын болен и спит. Не будите его.

— Тогда отвечай.

— Я ничего не знаю.

Сантерр направился прямо к кровати маленького узника.

— Давай-ка, Капет, просыпайся, — сказал он, грубо встряхнув его.

Ребенок открыл глаза и улыбнулся.

Гвардейцы окружили кровать.

Вне себя от горя и страха, королева подала знак дочери, которая воспользовалась моментом и выскользнула в соседнюю комнату. Там она открыла одну из печных заслонок, вытащила оттуда записку, сожгла ее, и, сразу же вернувшись обратно, ободрила мать взглядом.

— Что вы от меня хотите? — спросил ребенок.

— Хотим знать, слышал ли ты что-нибудь прошлой ночью.

— Нет, я спал.

— Ты видно, любишь крепко поспать.

— Да, потому что, когда я сплю, я вижу сны.

— И что же тебе снится?

— Что я опять вижу отца, которого вы убили.

— Так ты ничего не слышал? — повторил Сантерр.

— Ничего!

— Да, волчата в сговоре с волчицей, — с яростью произнес представитель муниципальной гвардии. — Однако же заговор был.

Королева улыбнулась.

— Она презирает нас, Австриячка, — крикнул Сантерр. — Ну, хорошо же, если так, то применим декрет Коммуны по всей строгости. Вставай, Капет.

— Что вы собираетесь делать? — воскликнула королева. — Разве вы не видите, что он болен, его лихорадит. Вы хотите, чтобы он умер?

— Твой сын, — ответил Сантерр, — предмет постоянной тревоги для Совета Тампля. Именно он является целью для всех заговорщиков. Ведь они думают, что смогут увезти вас всех сразу. Ну что ж, посмотрим. Тизон!

— Позовите Тизона.

Тизон был поденщиком, выполнявшим в тюрьме всю тяжелую работу.

Он пришел.

Это был человек лет сорока, с обветренным суровым и диким лицом, вьющимися черными волосами, падающими на брови.

— Тизон, — спросил Сантерр, — кто вчера приносил арестованным еду?

Тизон назвал фамилию.

— А кто приносил белье? г

— Моя дочь.

— Разве твоя дочь прачка?

— Да.

— И ты позволил ей работать здесь с арестованными?

— А почему бы и нет? Она ведь за это получает, как получала бы любая другая. Ведь эти деньги не принадлежат больше тиранам, это деньги нации. А поскольку нация платит за них…

— Тебе ведь говорили, что ты должен внимательно осматривать белье.

— Да. А я разве не выполняю свой долг? В доказательство могу сказать, что вчера среди белья был носовой платок с завязанными на нем двумя узлами, я отнес его в Совет. Моей жене приказали развязать узлы, разгладить платок и отдать мадам Капет, не говоря ей ничего.

При упоминании об этих двух узлах, завязанных на носовом платке, королева вздрогнула, ее зрачки расширились, и она обменялась взглядом с мадам Елизаветой.

— Тизон, — сказал Сантерр, — твоя дочь — гражданка, в патриотизме которой никто не сомневается, но с сегодняшнего дня она не будет ходить в Тампль.

— Боже мой! — воскликнул испуганный Тизон. — Что вы такое говорите? Как! Я смогу видеть свою дочь только тогда, когда буду выходить?

— Ты не будешь больше выходить, — ответил Сантерр.

Тизон обвел всех блуждающим взглядом.

— Я больше не выйду! — воскликнул он вдруг. — Как же так? А я хочу выходить! Я подаю в отставку. Я не предатель и не аристократ, чтобы меня держали в тюрьме. Я вам заявляю, что хочу выйти.

— Гражданин, — сказал Сантерр, — подчиняйся приказам Коммуны и замолчи или тебе не поздоровится. Это я тебе говорю. Оставайся и наблюдай за всем, что здесь происходит. За тобой тоже присмотрят, я тебя об этом предупреждаю.

В это время королева, думая, что о ней забыли, мало-помалу успокоилась и уложила сына обратно в кровать.

— Пусть твоя жена придет сюда, — приказал Сантерр Тизону.

Тот беспрекословно подчинился. Угрозы Сантерра превратили его в покорного ягненка.

Пришла жена Тизона.

— Подойди сюда, гражданка, — сказал Сантерр. — Сейчас мы выйдем в прихожую, а ты обыщешь арестованных.

— Знаешь, жена, — сказал Тизон, — они не хотят больше пускать нашу дочь в Тампль.

— Как! Они больше не пустят нашу дочь в Тампль? Что же, мы больше ее не увидим?

Тизон покачал головой.

— Вы можете что-нибудь ответить на это?

— Мы подадим рапорт в Совет Тампля, и Совет решит. А пока…

— А пока, — сказала жена, — я хочу видеть дочь.

— Тихо! — скомандовал Сантерр. — Тебя позвали для того, чтобы ты обыскала арестованных, так займись этим, а потом посмотрим…

— Но!.. Однако!..

— Мне кажется, что у нас здесь все идет не так, как надо, — произнес Сантерр, нахмурив брови.

— Делай, что тебе приказал гражданин генерал! Выполняй, женщина. А потом, тебе ведь сказали, посмотрим.

Тизон взглянул на Сантерра с подобострастной улыбкой.

— Хорошо, — сказала женщина, — идите, я готова их обыскать.

Мужчины вышли.

— Сударыня, — сказала королева, — поверьте, что…

— Я не верю ничему, гражданка Капет, — ответила женщина, проскрежетав зубами, — ведь ты, только ты, причина всех несчастий нашего народа. И уж я постараюсь найти у тебя что-нибудь подозрительное, увидишь…

Четверо мужчин оставались за дверью, чтобы в любую минуту прийти на помощь, если королева будет сопротивляться.

Обыск начался с королевы.

У нее обнаружился платок с тремя узелками, который, к несчастью, оказался ответом на тот, о котором говорил Тизон, карандаш, наплечная повязка и воск для запечатывания писем.

— Ага! Я так и знала, — сказала жена Тизона. — Я уже говорила гвардейцам, что она писала, эта Австриячка! Как-то раз я нашла каплю воска на розетке подсвечника.

— О, прошу вас, — взмолилась королева, — покажите только наплечную повязку.

— Ага, ты хочешь, чтобы я пожалела тебя! А кто меня пожалеет? У меня отняли дочь.

У мадам Елизаветы и у принцессы ничего не было.

Жена Тизона позвала гвардейцев, и они вернулись во главе с Сантерром. Она вручила им все, что нашла у королевы, предметы переходили из рук в руки, их рассматривали, высказывая различные предположения. Особое внимание гонителей королевской семьи привлек носовой платок с тремя узелками.

— А теперь, — сказал Сантерр, — мы зачитаем тебе постановление Конвента.

— Какое постановление? — спросила королева.

— Постановление, согласно которому тебя разлучают с сыном.

— Неужели это правда, неужели существует такое постановление?

— Да. Конвент слишком тревожится за ребенка, которого ему доверила нация, чтобы оставлять его в компании такой порочной матери, как ты.

Глаза королевы метали молнии.

— По крайней мере, хотя бы сформулируйте обвинение, звери вы, а не люди!

— Черт возьми, — ответил Сантерр, — это не трудно, вот…

И он произнес гнусное обвинение, подобное выдвинутому против Агриппины.

— О! — воскликнула королева. Она стояла бледная и великолепная в своем негодовании.

— Ну все, — сказал командир муниципальной гвардии, — мы здесь уже около двух часов. Не можем же мы терять весь день. Вставай, Капет, и следуй за нами.

— Никогда! Никогда! — закричала королева, бросаясь между гвардейцами и молодым Людовиком, намереваясь защитить подступы к кровати сына, подобно тигрице, защищающей свое логово. — Никогда не позволю отобрать моего сына.

— О, сударь, — сказала мадам Елизавета, сложив в мольбе руки, — молю именем Неба! Сжальтесь над двумя матерями!

— Говорите, — сказал Сантерр, — назовите имена, расскажите о планах ваших соучастников, объясните, что означают узелки на носовом платке, принесенном вместе с бельем дочерью Тизона, и тс, что завязаны на платке, найденном в вашем кармане. Тогда вам оставят сына.

Казалось, взгляд мадам Елизаветы умолял королеву принести эту ужасную жертву.

Но та, гордо вытерев слезу, которая подобно бриллианту блестела в уголке ее глаза, сказала:

— Прощайте, сын мой. Никогда не забывайте вашего отца, который теперь на небесах, и вашу мать, которая скоро с ним соединится. По утрам и вечерам повторяйте молитву, которой я вас научила. Прощайте, сын мой.

Она в последний раз поцеловала его. Затем поднялась, холодная и непреклонная.

— Я ничего не знаю, — сказала она, — можете делать все, что угодно.

Но в королеве было больше сил, чем в сердце женщины. Тем более — в сердце матери. Она упала на стул без чувств, когда уносили ребенка. По его щекам катились слезы, он тянул к ней руки, но не издал ни звука.

За гвардейцами, унесшими королевского ребенка, захлопнулась дверь, и женщины остались одни.

Прошла минута безнадежной тишины, нарушаемой лишь рыданиями.

Королева первая нарушила молчание.

— Дочь моя, — сказала она, — где записка?

— Я сожгла ее, как вы мне велели, матушка.

— Не читая?

— Не читая.

— Итак, прощай последний проблеск, последняя надежда! — прошептала мадам Елизавета.

— Вы правы, тысячу раз правы, мы так страдаем!

Потом она повернулась к дочери:

— Мари, но по крайней мере, почерк вы видели?

— Да, мама, мельком.

Королева поднялась, бросила взгляд на дверь, чтобы убедиться, что за ними никто не наблюдает, и, вынув из прически шпильку, подошла к стене, вытащила из трещины маленький сложенный кусочек бумаги и показала принцессе.

— Дочь моя, вспомните хорошенько, прежде чем отвечать, почерк на той записке был тот же, что здесь?

— Да, мама, — воскликнула Мари, — тот самый, я узнаю его!

— Слава тебе, Господи! — воскликнула королева с жаром, падая на колени. — Если он смог написать утром, значит он спасен. Господи, благодарю тебя! Такой благородный друг достоин одного из твоих чудес.

— О ком вы говорите, мама? — спросила принцесса. — Кто он, этот друг? Как его зовут, я буду молиться за него.

— Да, дочь моя, вы правы, никогда не забывайте этого имени, потому что это имя храбрейшего и честнейшего дворянина. Он жертвует собой не из-за честолюбия, а в дни несчастья. Он никогда не видел королеву Франции, вернее, королева Франции его никогда не видела, а он готов пожертвовать своей жизнью, чтобы защитить ее. И, может быть, будет награжден за это, как сегодня всех награждают, — ужасной смертью… Но, если он умрет, там наверху я его отблагодарю. Его зовут…

Королева с беспокойством огляделась вокруг и прошептала:

— Его зовут шевалье де Мезон-Руж. Молитесь за него.

Глава VII Клятва игрока

Попытка освободить королевскую семью, несмотря на всю безрассудность, экзекуций за собой не повлекла и вызвала гнев у одних и интерес у других. А подтверждалась вероятность этой попытки тем, что, как сообщил Комитет общественной безопасности, за последний месяц большое число эмигрантов вернулось через разные пункты французской границы. Очевидно, если уж люди рисковали головой, то ради какой-то цели, и целью этой по всей вероятности, было содействие похищению королевской семьи.

По предложению Конвента Осселэна[30], был обнародован жестокий декрет, согласно которому к смерти приговаривался любой эмигрант, намеревавшийся вернуться во Францию из-за границы, каждый француз, подозреваемый в намерении эмигрировать, каждый, уличенный в оказании помощи при бегстве или возвращении эмигрантов, и, наконец, каждый, уличенный в какой-либо помощи эмигрантам вообще.

Этот страшный декрет повлек за собой усиление террора. Не хватало еще только закона о подозрительных[31].

Шевалье де Мезон-Руж был врагом, слишком деятельным и смелым, поэтому за его возвращением в Париж и появлением в Тампле последовали самые жестокие меры. Во многих подозрительных домах были проведены тщательные обыски. Но, кроме нескольких эмигранток, да стариков, пытающихся на склоне лет пререкаться с палачами, поиски не дали никаких результатов.

Естественно, это были дни, хлопотные для членов парижских секций, а, следовательно, у секретаря секции Лепеллетье, одной из наиболее влиятельных в Париже, было очень мало времени, чтобы думать о своей незнакомке.

Покидая улицу Сен-Жак, он решил попытаться обо всем забыть, но, как сказал его друг Лорэн:

Если внушать себе:

«Нужно забыть!» —

Вспоминаешь.

Морис тогда ничего на это не ответил. Глубоко в сердце спрятал он все подробности того приключения, стремясь избежать навязчивых расспросов своего друга. Но Лорэн знал Мориса как человека жизнерадостного и импульсивного и, замечая теперь, что тот постоянно ищет уединения, о чем-то все время думает, с полным на то основанием опасался, что несносный мальчишка Купидон пустил стрелы в сердце его друга.

Шевалье, однако, так и не поймали, о нем больше не было слышно. Вдовствующей королеве, разлученной с сыном, ничего не оставалось кроме слез наедине с золовкой и дочерью.

Молодой дофин попал к сапожнику Симону, этому мучителю, который должен был в течение двух лет заменять ему отца и мать.

Наступил период относительного затишья.

Вулкан монтаньяров отдыхал перед тем как поглотить жирондистов.

Морис ощущал тяжесть этого затишья, как чувствуют в воздухе тяжесть перед грозой. Не зная чем заняться в часы досуга, кроме как целиком отдаваться чувству, если и не бывшему любовью, то очень на нее походившему, он перечитал письмо, поцеловал прекрасный сапфир и решил, подобно игроку после проигрыша, несмотря на данную себе клятву, предпринять последнюю попытку, пообещав себе, что она действительно будет последней.

Молодой человек много раз думал о том, чтобы пойти в секцию Зоологического сада и попробовать там навести справки у секретаря, своего коллеги. Но ему в голову пришла мысль, что его прекрасная незнакомка могла быть замешана в каком-нибудь политическом заговоре, и это остановило его. При мысли, что его чрезмерное любопытство может привести очаровательную женщину на площадь Революции и стать причиной того, что эта ангельская головка будет гильотинирована, кровь стыла в жилах Мориса.

Он решил попытать счастья сам, без чьей-либо помощи и сведений. План его, впрочем, был очень прост. Списки жильцов на двери каждого дома должны были дать ему первые зацепки, а последующие беседы с консьержами — окончательно пролить свет на эту тайну. У него, как у секретаря секции Лепеллетье, было полное право на подобные расспросы.

Поскольку Морис не знал имени своей незнакомки, он собирался довериться интуиции, даже не допуская мысли, что у такого очаровательного создания может быть имя не соответствующее внешнему облику. У нее должно быть имя сильфиды, феи или ангела: ведь пришествие этого ангела на землю должно было быть отмечено именем как пришествие существа сверхъестественного. Стало быть, имя безошибочно продвинуло бы его в поисках.

Морис надел куртку из грубого коричневого драпа, натянул на голову красный колпак и отправился на поиски, никому ничего не сказав.

С собой у него была узловатая дубина, которую в народе называли «конституция». В его руках это было серьезное оружие, по весу достойное самого Геркулеса. В его кармане лежало удостоверение секретаря секции Лепеллетье. Так что, он был защищен и физически, и морально.

Он снова прошел по улице Сен-Виктор, старинной улочке Сен-Жак, читая при свете угасающего дня списки жильцов, написанные то более, то менее разборчивым почерком на дверях каждого дома.

Морис уже подошел к сотому дому и читал уже сотый список, не надеясь, что найдет в списках имя, о котором мечтал и которое даст ему хоть какой-то след в поисках незнакомки, как вдруг какой-то бравый сапожник, увидев нетерпение на лице человека, читающего фамилии, открыл дверь, вышел, держа в руках кожаный ремень и шило, и посмотрел на Мориса поверх очков.

— Ты хочешь узнать о жильцах этого дома? — сказал он. — Спрашивай, я готов тебе ответить.

— Спасибо, гражданин, — пробормотал Морис, — я искал фамилию одного друга.

— Назови мне эту фамилию, гражданин, я знаю всех в этом квартале. Где живет этот друг?

— Он жил, припоминаю, на старинной улочке Сен-Жак, но боюсь, не переехал ли он.

— Так как же его зовут? Мне нужно знать его фамилию.

Захваченный врасплох, Морис некоторое время колебался, потом назвал первое пришедшее на ум имя.

— Рене, — сказал он.

— А чем он занимался?

Мориса окружали кожевенные мастерские.

— Он был подмастерьем у кожевенных дел мастера.

— В таком случае, — сказал какой-то буржуа, только что остановившийся рядом и глядевший на Мориса добродушно, но с некоторым недоверием, — следует обратиться к хозяину.

— Конечно, — подтвердил сапожник, — правильно, хозяева знают фамилии своих рабочих. А вот и гражданин Диксмер, он владелец кожевенной мастерской, у него более пятидесяти рабочих, и он сможет сообщить нужные вам сведения.

Морис повернулся и увидел высокого роста буржуа, со спокойным лицом, в богатой одежде, свидетельствовавшей о процветании его дел.

— Только, как заметил гражданин сапожник, — продолжал буржуа, — нужно знать его фамилию.

— Я сказал: Рене.

— Рене — ведь это имя, которое дают при крещении, а я спрашиваю фамилию. Все рабочие записаны у меня по фамилиям.

— Честное слово, — ответил Морис, которого этот допрос уж начинал выводить из себя, — я не знаю его фамилии.

— Как, гражданин, — сказал буржуа с улыбкой, в которой Морису почудилось больше иронии, чем тому хотелось бы, — ты не знаешь фамилии своего друга?

— Нет.

— В таком случае, ты его, по всей вероятности, не найдешь.

И буржуа, грациозно поприветствовав Мориса, сделал несколько шагов и вошел в один из домов на старинной улочке Сен-Жак.

— Да, действительно, если ты не знаешь фамилии… — произнес сапожник.

— Да, не знаю, — ответил Морис, который был раздражен и недалек от того, чтобы выплеснуть свое дурное настроение в ссоре. — Ты что-нибудь имеешь против?

— Ничего, гражданин, совсем ничего. Только, если ты не знаешь фамилии своего друга, то, как заметил гражданин Диксмер, скорее всего не найдешь его.

И сапожник вернулся в свою каморку, пожав плечами.

Морису очень хотелось взгреть гражданина сапожника, но тот был стар, слабость и спасла его. Будь он лет на двадцать помоложе, Морис устроил бы ему незабываемый спектакль равенства перед законом, но неравенства перед силой.

Тем временем на город опускалась ночь, догорали последние отблески уходящего дня.

Морис решил воспользоваться остатками света уходящего дня и пошел вглубь первой улочки, затем — вглубь второй. Он осматривал каждую дверь, исследовал каждый закоулок, заглядывал в каждый палисадник, взбирался на каждую стену, смотрел сквозь каждую решетку, в каждую замочную скважину, стучал в двери пустых лавок, не получая ответа. Так он потратил около двух часов на бесполезные поиски.

Пробило девять часов вечера. Было совершенно темно. Не слышно было ни звука, не было заметно ни малейшего движения. Казалось, в этом пустынном квартале жизнь прекратилась вместе с уходом дня.

Отчаявшись, Морис собрался было возвращаться, как вдруг в узком проходе блеснул какой-то свет. Морис углубился в темный переулок, не заметив, что в тот же момент чья-то любопытная физиономия, уже с четверть часа следившая за каждым его движением, спрятавшись в деревьях, возвышающихся над стеной, поспешно исчезла.

Через несколько секунд после того, как исчезла голова наблюдавшего, через маленькую дверь, скрытую в стене, вышли трос мужчин и бросились вслед за Морисом, а четвертый в целях предосторожности перекрыл выход из переулка.

В конце переулка Морис обнаружил какой-то двор, на противоположной стороне которого виднелся свет. Он постучал в дверь бедного, одиноко стоящего дома, но при первом же ударе свет погас.

Морис снова постучал, но ему никто не ответил. Он понял, что ответа не дождется и напрасно теряет время. Морис вернулся в переулок.

В это время дверь темного дома приоткрылась, оттуда вышли трое мужчин, и раздался свист.

Морис повернулся и увидел на расстоянии двойной длины его дубины две тени.

Глаза его уже успели привыкнуть к темноте, и он увидел, как блеснули три клинка.

Морис понял, что окружен. Он хотел сделать мулине[32], но переулок был настолько узок, что его дубина одновременно задевала обе противоположные стены. В ту же секунду его оглушили сильным ударом по голове. Это было нападение четверых мужчин, вышедших из двери в стене. Нападавших было уже семеро, они одновременно бросились на Мориса и, несмотря на его отчаянное сопротивление, повалили на землю, связали руки и завязали глаза.

Морис не закричал, не позвал на помощь. Ведь мужество и сила всегда страдают в одиночку, им стыдно кого-либо звать.

Впрочем, если бы даже Морис и позвал, то вряд ли помощь пришла в этом пустынном квартале.

Итак, Морис был связан по рукам и ногам, но не издал ни звука.

Он подумал, что раз ему завязали глаза, то ведь не для того, чтобы тут же убить. Морис был в том возрасте, когда каждая отсрочка дает надежду.

Он собрал всю свою силу и ждал.

— Кто ты? — спросил голос, в котором еще ощущалось участие в недавней борьбе.

— Я — человек, которого убивают, — ответил Морис.

— Точнее — ты уже мертвец, если заговоришь громко, закричишь или позовешь на помощь.

— Если бы я собирался закричать, то мог бы это сделать давным-давно.

— Ты готов отвечать на мои вопросы?

— Сперва спросите, а я посмотрю, должен ли отвечать.

— Кто послал тебя сюда?

— Никто.

— Ты пришел сюда по собственной воле?

— Да.

— Ты лжешь.

Морис сделал неимоверно сильный рывок, пытаясь освободить руки, но это было невозможно.

— Я никогда не лгу! — сказал он.

— В любом случае, пришел ли ты сам или тебя прислали, ты шпион.

— А вы трусы.

— Мы — трусы?

— Да, вас ведь человек семь или восемь, вы бросаетесь на одного, связываете его, оскорбляете. Трусы! Трусы! Трусы!

Это неистовство Мориса вместо того, чтобы разозлить противников, казалось, успокоило их: эта горячность была доказательством того, что молодой человек не был тем, за кого его приняли. Настоящий шпион задрожал бы и попросил пощады.

— Тут не оскорбления, — сказал голос, более мягкий и в то же время наиболее повелительный из всех предыдущих. — В наше бурное время можно быть шпионом и оставаться при этом честным человеком.

— Спрашивайте, я отвечу тому, кто произнес эту фразу.

— Что вы делаете в этом квартале?

— Я ищу одну женщину.

Ответ был встречен шепотом недоверия. Шепот усиливался и стал угрожающим.

— Ты лжешь! — произнес тот же голос. — Здесь нет никаких женщин, и, насколько мы понимаем в женщинах, искать в этом квартале некого. Говори правду или умрешь.

— Не убьете же вы меня просто из удовольствия убить, конечно, если вы не разбойники.

И Морис сделал вторую попытку освободить руки от веревки. Эта попытка была более решительна и неожиданна, чем первая. Вдруг острый и болезненный холод пронзил ему грудь.

Морис невольно отступил назад.

— Ну что! Почувствовал? — сказал один из нападавших. — Прибавь еще восемь таких же лезвий и можешь представить, что тебя ждет.

— Ну что ж, добивайте, — сказал Морис смиренно. — По крайней мере сразу все и кончится.

— Так кто же ты такой? — спросил голос, мягкий, но в то же время требовательный.

— Вы что, хотите знать мое имя?

— Да, твое имя.

— Я — Морис Линдей.

— Как! — воскликнул кто-то, — Морис Линдей, революционер, патриот? Морис Линдей, секретарь секции Лепеллетье?

Это было произнесено с таким жаром, что Морис понял — момент решающий. Ответить так или иначе — значит бесповоротно решить

свою судьбу.

Морис был неспособен на предательство и подлость. Он выпрямился и твердо сказал:

— Да, Морис Линдей. Да, Морис Линдей, секретарь секции Лепеллетье. Да, Морис Линдей, патриот и революционер, якобинец. Морис Линдей, для которого самым прекрасным будет тот день, когда он умрет за Свободу.

Этот ответ был встречен мертвой тишиной.

Морис Линдей подставил свою грудь в ожидании, когда лезвие, острие которого он только что почувствовал, вонзится полностью в его сердце.

— Это правда? — произнес через несколько секунд чей-то взволнованный голос. — Может молодой человек и не лжет.

— Посмотрите в кармане, — сказал Морис, — и вы найдете мое удостоверение. Посмотрите на мою грудь и вы найдете на рубашке вышитые инициалы «М. Л.», если их, конечно, не залила кровь.

Тотчас Морис почувствовал, как сильные руки подняли его и понесли. Путь был недолгим. Потом он услышал, как открылась одна дверь, за ней — другая. Вторая дверь была гораздо уже первой, и они с трудом протиснулись в нее.

Он слышал, как сопровождающие перешептывались между собой.

«Я пропал, — подумал про себя Морис, — они привяжут мне к шее камень и бросят в речушку Вьевр».

Но через несколько секунд он почувствовал, что несшие его, поднялись по нескольким ступеням. Теплый воздух ударил ему в лицо, его положили на какое-то сидение. Он услышал, как ключ дважды повернулся в замке, и удаляющиеся шаги. Видимо, его оставили одного. Морис прислушался так внимательно, как это может сделать только человек, жизнь которого зависит от какого-нибудь одного слова. Ему послышалось, как голос, который поразил его смесью твердости и мягкости сказал другим:

— Обсудим.

Глава VIII Женевьева

Прошедшие два часа показались Морису столетием. И это естественно: молодой, красивый, сильный человек, имеющий поддержку сотен преданных друзей, с которыми мечтал иногда о великих свершениях, вдруг почувствовал, что может расстаться с жизнью, попав в эту гнусную западню.

Он понимал, что его заперли в каком-то помещении, но следили ли за ним?

Он снова попытался разорвать свои путы. Его железные мускулы надулись и напряглись, веревка впилась ему в тело, но не разорвалась.

Самое ужасное было то, что руки ему связали за спиной, и он не мог снять с глаз повязку. Имей он возможность видеть, может, смог бы и убежать.

Однако, предпринимаемым им различным попыткам никто не препятствовал, вокруг не ощущалось никакого движения. Морис сделал вывод, что он один.

Его ноги касались чего-то мягкого, напоминающего песок или жирную землю. Острый запах раздражал его обоняние и указывал на наличие растений. Морис решил, что находится в оранжерее или в чем-то в этом роде. Он сделал несколько шагов, наткнулся на стену, повернулся, ощупывая ее руками, обнаружил садовые инструменты и вскрикнул от радости.

С неимоверными усилиями он исследовал эти инструменты одни за другим. Теперь возможность побега зависела от времени: если Случай или Провидение дали бы ему минут пять, и если бы он нашел какой-нибудь режущий инструмент, он был бы спасен.

Он нашел лопату.

Руки Мориса были связаны за спиной и ему пришлось пережить настоящую борьбу, пока удалось перевернуть лопату острием вверх. Прислонив се к стене, он стал перерезать, а точнее перетирать веревку, связывающую запястья. Железо лопаты резало медленно. Пот заливал лоб Мориса. Он услышал шум приближающихся шагов и сделал последнее усилие, почти сверхъестественное. Веревка, наполовину перетертая, порвалась.

На этот раз он закричал. От радости. Теперь он был уверен, что умрет, защищаясь.

Морис сорвал с глаз повязку.

Он не ошибся, он был в оранжерее, в павильоне, где хранились растения, которые не могут оставаться под открытым небом в холодное время года. В углу были сложены садовые инструменты, один из которых сослужил ему такую хорошую службу. Напротив было окно. Он бросился к нему. Окно было забрано решеткой, и под ним стоял часовой с ружьем.

В другом конце зимнего сада, примерно в тридцати шагах, возвышалось небольшое строение, составлявшее единое целое с павильоном. Жалюзи в нем были опущены, но сквозь них виднелся свет.

Он подошел к двери и прислушался: за дверью прохаживался другой часовой. Это его шаги Морис слышал раньше.

В глубине коридора слышались приглушенные голоса. Обсуждение, по всей видимости, переросло в дискуссию. Морис не мог слышать всего, о чем говорили. Однако некоторые слова доносились вполне отчетливо, как будто для них не существовало расстояний: шпион, кинжал, смерть.

Морис удвоил внимание. Приоткрылась какая-то дверь, и он стал отчетливее слышать, о чем спорили.

— Да, — говорил один голос, — это шпион, он наверняка что-то обнаружил. Его послали, чтобы выведать наши секреты. Если мы его отпустим, он может нас выдать.

— А как же его обещание? — спросил кто-то.

— Много ли стоит его слово? Сперва даст, потом изменит. Разве он дворянин, чтобы можно было верить его слову?

Морис заскрежетал зубами при мысли, что кто-то обсуждает его достоинства.

— Он не знает нас, кто мы и чем занимаемся, но теперь он знает адрес и вернется сюда с подходящей компанией.

Этот аргумент оказался решающим.

— Хорошо, — сказал голос, уже несколько раз поражавший Мориса и принадлежавший, видимо, главному из них, — так значит, решено?

— Ну да, сто раз да. Я не понимаю вас с вашим благородством, дорогой мой. Если комитет общественного спасения нас захватит, увидите, будет ли он церемониться.

— Значит, вы настаиваете на вашем решении?

— Несомненно. Вы, надеюсь, тоже не будете против?

— У меня ведь только один голос и он за освобождение пленника. У вас же шесть голосов и все они за смерть. Стало быть — смерть.

Пот, струившийся по лбу Мориса, вдруг словно замерз.

— Он ведь будет кричать, — сказал чей-то голос. — Вы хотя бы увели подальше мадам Диксмер.

— Она ничего не знает. Она сейчас в первом павильоне.

— Мадам Диксмер, — прошептал Морис. — Я начинаю понимать. Сейчас я у хозяина кожевенной мастерской, который говорил со мной на старинной улочке Сен-Жак и который ушел, усмехаясь тому, что я не смог назвать фамилию своего друга. Но какой смысл, черт возьми, хозяину мастерской убивать меня?

«Во всяком случае, — сказал он себе, — до того, как они меня заколют, я тоже убью не одного».

И он прыгнул ь угол, где были сложены безобидные садовые инструменты, которые в его руках могли стать страшным оружием.

Затем он стал у двери так, чтобы она, распахиваясь, закрывала его.

Сердце Мориса сильно билось, готовое выпрыгнуть из груди, казалось в тишине слышны его удары.

Вдруг Морис вздрогнул всем телом, он услышал, как чей-то голос сказал:

— Поверьте мне, будет лучше всего, если мы разобьем стекло и через оконные решетки убьем его выстрелом из карабина

— Нет, никаких выстрелов, — произнес другой голос, — выстрел может нас выдать. А, вот и вы, Диксмер. А где ваша жена?

— Я только что посмотрел через жалюзи: она ничего не подозревает, она читает.

— Диксмер, решение за вами. Вы за выстрел из карабина или за удар кинжала?

— Пусть будет кинжал. Идем!

— Идем! — произнесли одновременно пять или шесть голосов.

Морис был сыном Революции, с твердым сердцем и душой безбожника, как и многие в это время. Но при слове «идем», произнесенном за дверью, отделявшей его от смерти, он вспомнил, как нужно креститься. Этому учила его в детстве мать, заставляя молиться, стоя на коленях.

Шаги приблизились, потом затихли, ключ заскрипел в замочной скважине, и дверь медленно открылась.

В течение этой минуты Морис сказал себе:

«Если я буду драться с ними, меня наверняка убьют. Если же я брошусь на убийц, то застану их врасплох. Затем выберусь через сад в переулок и, может быть, спасусь».

И тотчас же он прыгнул как лев, издав дикий крик, в котором было больше угрозы, чем ужаса, опрокинул двух вошедших первыми, считавших, что он связан, и не ожидавших нападения, растолкал других, в одну секунду преодолел, благодаря своим сильным ногам расстояние в десять туазов[33], увидел в конце коридора широко открытую дверь, выходящую в сад, бросился в нее, перепрыгивая через ступени, выскочил в сад и, пытаясь получше сориентироваться, побежал к выходу.

Дверь была заперта на два засова и на замок. Морис отодвинул засовы, хотел открыть и замок, но ключа у него не было.

Преследователи были уже на крыльце: они заметили его.

— Он там, — закричали они, — стреляйте, Диксмер, скорее, стреляйте. Убейте его! Убейте!

Морис зарычал: он был заперт в саду. Он прикинул высоту стен — футов десять.

Все произошло стремительно, в считанные секунды.

Убийцы бросились за Морисом.

Он был на расстоянии тридцати шагов от них. Он осмотрелся взглядом приговоренного к смерти, который ищет малейшую возможность для своего спасения.

Он увидел павильончик, жалюзи, сквозь жалюзи пробивался свет.

Он сделал только один прыжок, прыжок в десять шагов, схватился за жалюзи, выбил стекло и ввалился в освещенную комнату, где читала сидя женщина у огня.

Испуганная, она вскочила и закричала, прося о помощи.

— Посторонись, Женевьева, уйди в сторону, — прокричал голос Диксмера, — отойди, чтобы я мог убить его!

В десяти шагах от себя Морис увидел ствол карабина.

Но едва только женщина взглянула на Мориса, сна в ужасе закричала и вместо того, чтобы посторониться, как приказывал муж, бросилась между Морисом и карабином.

Этот порыв привлек все внимание Мориса к благородному созданию, стремившемуся защитить его.

Он вскрикнул в свою очередь.

Это была незнакомка, которую он так искал.

— Вы!.. Вы!.. — воскликнул он.

— Тише! — произнесла она.

Потом, повернувшись к вооруженным преследователям, приближавшимся со стороны окна, сказала:

— Вы не убьете сю!

— Это шпион, — громко сказал Диксмер, мягкое и спокойное от природы лицо которого оставалось беспощадным. — Это шпион и он должен умереть.

— Это он шпион? — ответила Женевьева. — Он шпион? Подойдите сюда, Диксмер. Я вам скажу только одно слово, и вы поймете, что глубоко заблуждаетесь.

Диксмер отошел от окна, Женевьева шагнула навстречу и, наклонившись к его уху, тихо произнесла несколько слов.

Хозяин кожевенной мастерской поднял голову.

— Он?

— Он самый, — ответила Женевьева.

— Вы уверены в этом?

Молодая женщина на этот раз ничего не ответила. Она повернулась к Морису и, улыбаясь, протянула ему руку.

На лице Диксмера была странная смесь приязни и холодности. Он опустил приклад карабина на пол.

— Ну тогда другое дело, — сказал он.

Затем он подал своим товарищам знак следовать за ним, отошел с ними в сторону и сказал несколько слов, после чего те удалились.

— Спрячьте кольцо, — тем временем прошептала Женевьева. — Его все здесь знают.

Морис быстро снял кольцо с пальца и положил в карман жилета.

Через минуту дверь павильона отворилась и Диксмер, уже без оружия, подошел к Морису.

— Извините, гражданин, — сказал он ему. — Если бы я раньше знал, в каком я долгу перед вами! Моя жена, вспоминая об услуге, которую вы оказали ей 10 марта, забыла ваше имя. И мы были в полном неведении, кому обязаны. Знай мы это, поверьте, ни на секунду не усомнились бы ни в вашей чести, ни в ваших намерениях, простите же еще раз!

Морис был ошеломлен. Он чудом держался на ногах, чувствуя, что голова его идет кругом, и он вот-вот упадет.

Он прислонился к камину.

— И все-таки, — спросил он, — почему вы хотели убить меня?

— А вот это секрет, гражданин, — ответил Диксмер. — Но я вам его открою. Как вы уже знаете, я хозяин кожевенной мастерской. Большинство кислот, которые я применяю для выделки кож, являются запрещенным товаром. Короче, контрабандисты, работающие на меня, подумали, что готовится донос в Совет Коммуны. Увидев, что вы собираете сведения, я испугался. А мои контрабандисты испугались еще сильней меня, увидев ваш красный колпак и решительный вид. И не стану от вас скрывать, что ваша смерть была делом решенным.

— Уж это-то я хорошо знаю, черт возьми, — воскликнул Морис, — вы не сообщили мне На этот раз ничего нового. Я слышал ваш спор и видел карабин.

— Я у вас попросил прощения, — ответил Диксмер со смиренным видом. — Поймите же, благодаря теперешним беспорядкам, мы, я и мой компаньон господин Моран, сколачиваем себе приличное состояние. У нас есть фурнитура для военных ранцев, ежедневно мы изготовляем их от полутора до двух тысяч. У муниципалитета нет времени проверять наши счета. Таким образом мы можем немножко грешить. А, кроме того, как я уже сказал, материалы мы получаем контрабандой. Все это позволяет нам зарабатывать хорошие деньги.

— Черт возьми! — сказал Морис. — Теперь я понимаю ваш страх: один донос, и все это прекращается. Но теперь-то вы знаете, кто я, и должны успокоиться, не так ли?

— Теперь, — ответил Диксмер, — я даже не потребую с вас слова.

Потом, положив руку Морису на плечо, Диксмер посмотрел на него с улыбкой:

— Ну, а теперь, когда вы среди друзей, я могу вас спросить: зачем вы пришли сюда, молодой человек? Разумеется, — добавил хозяин кожевенной мастерской, — если вы захотите промолчать, то вольны сделать это.

— Но, кажется, я вам об этом говорил, — пробормотал Морис.

— Да, о какой-то женщине, — сказал буржуа, — было что-то связанное с женщиной.

— Боже мой! Гражданин, — сказал Морис. — Я прекрасно понимаю, что должен вам все объяснить. Да, я искал одну женщину, которая накануне сказала мне, что живет в этом квартале Я не знаю ни ее имени, ни положения, ни адреса. Знаю только, что безумно влюблен, что она — маленького роста…

Женевьева была высокой.

— Что она блондинка, и что у нее живое лицо…

Женевьева была брюнеткой с большими задумчивыми глазами.

— Гризетка, — продолжал Морис. — Чтобы ей понравиться, я и надел этот популярный наряд.

— Ну вот, все и объяснилось, — сказал Диксмер с выражением такого ангельского доверия на лице, что никто не смог бы в нем усомниться.

Женевьева, чувствуя, что заливается краской, отвернулась.

— Бедный гражданин Линдей, — сказал Диксмер, смеясь, — как ужасно вы провели здесь время, а уж вам-то я бы желал зла в самую последнюю очередь. Такой преданный патриот, брат! А ве: ть я и в самом деле подумал, что какой-то злоумышленник использует ваше имя.

— Не будем больше об этом, — сказал Морис, который понял, что пора уходить, — укажите мне обратный путь и забудем…

— Указать вам дорогу? — воскликнул Диксмер. — Вы хотите нас покинуть? Нет, нет, сегодня я, вернее мы, я и мой компаньон, даем ужин, на котором будут и те бравые молодцы, которые хотели вас зарезать. Я бы очень хотел, чтобы вы поужинали с нами. Вы увидите, что они вовсе не такие дьяволы, как на первый взгляд.

— Но, — сказал Морис, вне себя от радости, что может еще несколько часов находиться возле Женевьевы, — я не знаю, следует ли мне согласиться.

— Как, следует ли согласиться!? — воскликнул Диксмер. — Я думаю, что следует: на ужине будут такие же преданные патриоты как и вы. Да и я не поверю, что вы простили меня до тех пор, пока мы не преломим хлеб за одним столом.

Женевьева не произнесла ни слова. Морис терзался.

— Я ведь сам не знаю, — бормотал молодой человек, — боюсь, не буду ли вам мешать, гражданин… Этот костюм… Мой ужасный вид…

Женевьева робко взглянула на него.

— Мы приглашаем от чистого сердца, — сказала она.

— Согласен, гражданка, — ответил Морис, кланяясь.

— Хорошо, пойду успокою наших приятелей, — сказал Диксмер, — а вы пока согрейтесь, дорогой друг.

Он вышел. Морис и Женевьева остались одни.

— Ах, сударь, — сказала молодая женщина с интонацией, которой напрасно старалась выразить упрек, — вы нарушили и данное вами слово, вы не сумели сохранить тайну.

— Как! — воскликнул Морис, — сударыня, разве я вас скомпрометировал? В таком случае, простите меня. Я удаляюсь и никогда…

— Боже! — воскликнула она, вставая. — Вы ранены в грудь. Рубашка вся в крови.

И действительно, на тонкой белой рубашке Мориса, которая была в таком странном контрасте с его грубым костюмом, виднелось большое пятно запекшейся крови.

— О! Сударыня, не беспокойтесь, — сказал молодой человек. — Один из контрабандистов уколол меня кинжалом.

Женевьева побледнела и взяла его за руку.

— Простите меня, — прошептала она, — за то зло, которое я вам причинила. Вы спасли мне жизнь, а я чуть не стала причиной вашей смерти.

— Разве я не вознагражден за все, ведь я нашел вас? Неужели вы хоть на мгновение усомнились, что я искал только вас, а не другую женщину.

— Пойдемте со мной, — перебила Женевьева, — я дам вам белье… Не нужно, чтобы наши гости видели вас в таком виде: это было бы для них страшным упреком.

— Я вам ужасно мешаю, правда? — сказал Морис, вздыхая.

— Вовсе нет, я выполняю свой долг.

И она добавила:

— И выполняю его даже с удовольствием.

Женевьева проводила Мориса в большую туалетную комнату, обставленную очень элегантно и изысканно, чего Морис никак не ожидал увидеть в доме хозяина кожевенной мастерской. Этот Диксмер действительно казался миллионером.

Потом она открыла все шкафы.

— Берите, — сказала она, — вы здесь у себя дома.

И ушла.

Когда Морис вышел, он увидел вернувшегося Диксмера.

— Пойдемте, к столу! — сказал он, — ждут только вас.

Глава IX Ужин

Когда вместе с Диксмером и Женевьевой Морис вошел в столовую, расположенную в той части здания, где он побывал вначале, стол был уже накрыт к ужину, но зала была еще пуста.

Начали входить приглашенные, всего — шестеро. Это были мужчины, приятные внешне и в большинстве своем молодые, одетые по последней моде. На двоих или троих были даже якобинские куртки и красные колпаки.

Диксмер представил им Мориса, огласив при этом все его звания и перечислив достоинства.

Затем, повернувшись к Морису, сказал:

— Вы, гражданин Линдей, видите всех, кто помогает мне в деле. В силу особенностей нашего времени, благодаря революционным принципам, стершим все границы, мы живем по законам святого равенства. Каждый день мы дважды собираемся за этим столом. Итак, к столу, граждане, к столу!

— А мсье Моран? — робко спросила Женевьева. — Разве мы не будем его ждать?

— И то правда, — ответил Диксмер. — Гражданин Моран, о котором я уже вам говорил, гражданин Линдей, это мой компаньон. Если можно так выразиться, он отвечает за мозговую сторону нашего дела: ведает делопроизводством, заведует кассой, оформляет счета, выдает и получает деньги, то есть, занят больше нас всех. И из-за этого иногда опаздывает. Я схожу за ним.

В эту минуту дверь отворилась и вошел гражданин Моран.

Это был невысокого роста человек, черноволосый, с густыми бровями. Он был в очках с зелеными стеклами, которые обычно носят люди, чьи глаза устают от работы. За очками прятались черные глаза, блеск которых не могли скрыть даже стекла. Как только он произнес первые слова, Морис сразу узнал этот голос, мягкий и повелительный одновременно, который он постоянно слышал во время ужасного спора, узнал именно по мягкости. Моран был одет в черный костюм с большими пуговицами, на нем была рубашка из белого шелка с тонким жабо, которое он в течение всего ужина часто теребил рукой. Морис не мог не восхищаться белизной и превосходной формой этой руки, что поражало, ведь это была рука торговца.

Все сели на свои места. Гражданин Моран расположился справа от Женевьевы, Морис — слева, Диксмер — напротив жены, остальные гости заняли свободные места за продолговатым столом.

Ужин был изысканным: у Диксмера был аппетит делового человека и он, не скрывая этого, отдавал дань своему столу. Его работники, вернее те, кто считались ими, составляли ему в этом добрую компанию. Гражданин Моран говорил мало, ел еще меньше, почти не пил и редко смеялся. Морис, возможно в силу обстоятельств, при которых впервые услышал этот голос, испытывал к нему живую симпатию. Только временами он пытался и не мог определить возраст Морана и это его беспокоило. Моран казался ему то человеком сорока — сорока пяти лет, то совсем молодым.

Диксмер, занимая место за столом, счел своим долгом разъяснить гостям причину присутствия постороннего человека в их узком кругу.

Он отчитался в этом как наивный, не привыкший лгать человек, но гости, казалось, остались вполне довольны объяснением, потому что, несмотря на всю неловкость, с которой промышленник представил молодого человека, его небольшая речь удовлетворила всех.

Морис взглянул на него с удивлением.

«Клянусь честью, — сказал он себе, — я кажется, перестаю верить самому себе. Неужели это тот самый человек с горящим взглядом и грозным голосом, который преследовал меня с карабином в руках три четверти часа назад с желанием убить? В тот момент я мог бы принять его за героя или убийцу, черт возьми! Как обстоятельства меняют человека!»

Во время этих наблюдений в сердце Мориса соседствовали печаль и радость, и оба эти чувства были так глубоки, что молодой человек и сам себе не мог объяснить, что преобладало в его душе. Наконец-то он был рялом с прекрасной незнакомкой, которую столько искал. Как он себе и представлял, у нее было нежное имя. Он пьянел от счастья, чувствуя, что она находится рядом с ним. Он впитывал каждое слово, произнесенное ею, звуки ее голоса приводили в трепет самые потаенные струны его сердца. Но сердце это было разбито тем, что он видел.

Женевьева оказалась такой, какой он ее представлял, действительность не разрушила сон той грозовой ночи. Это была молодая элегантная женщина с грустным взглядом, с возвышенной душой. Ее судьба была характерной для периода, предшествовавшего незабываемому 1793 году, это была благородная девушка, вынужденная из-за постигшего дворянство разорения связать свою судьбу с буржуазией, с коммерцией. Диксмер казался честным человеком, безусловно был богат, его отношение к Женевьеве, казалось, было отношением человека, который поставил себе цель сделать женщину счастливой. Но эти доброта и богатство, благородные намерения, разве могли они заполнить то огромное расстояние, которое существовало между этой женщиной и ее мужем: между молодой девушкой, поэтичной, изысканной, очаровательной и мужчиной довольно заурядной внешности со своими меркантильными заботами? Чем Женевьева заполняла эту пустоту?.. Увы, подсказывал Морису тот случай: любовью. Напрашивалось первоначальное предположение, возникшее в тот вечер, когда он встретился с молодой женщиной: она возвращалась с любовного свидания.

Мысль, что Женевьева кого-то любила, терзала сердце Мориса.

Итак, он вздыхал ц уже сожалел о том, что пришел сюда, чтобы принять еще большую дозу яда, называемого любовью.

Но наступила минута и. слушая этот голос, такой нежный, чистый и мелодичный, встречая ее взор, такой ясный, которому, казалось, нечего скрывать и который открывал самые глубины души, Морис думал, что совершенно невозможно, чтобы такое создание могло обманывать. И он ощущал горькую радость, думая, что это прекрасное тело и душа принадлежат этому буржуа с честной улыбкой и вульгарными шутками и всегда будут принадлежать только ему.

Говорили, в основном, о политике, да иначе и быть не могло. О чем еще было говорить в то время, когда политикой было пропитано все, она, казалось, виднелась на дне тарелок, покрывала все стены и каждый час о ней возвещали на улице.

Вдруг один из молчавших до этого гостей поинтересовался новостями об узниках Тампля.

При звуке этого голоса Морис невольно вздрогнул. Он узнал человека, который в недавнем приключении выступал за экстремальные меры, именно он уколол Мориса кинжалом, а затем настаивал на его смерти.

Объясняя патриотические взгляды и крайние революционные пристрастия того, Диксмер представил его как хозяина мастерской, честного мастера. При определенных обстоятельствах и Морис не был бы против чрезвычайных мер, которые в то время были в моде, проповедником которых выступал Дантон. Но будь Морис на месте этого человека, орудие и голос которого доставили ему так много неприятных минут, да и сейчас еще вызывали острые ощущения, он бы не убивал того, кого заподозрил в шпионаже, а закрыв того в саду, победил бы его один на один с саблей к руке, без жалости и сострадания. Вот так бы поступил Морис. Но нельзя же требовать от промышленника того, что можно потребовать от Мориса.

Этот экстремально настроенный человек, который, казалось, в своих политических взглядах выступал за те же жестокие методы, что и в личном поведении, заговорил о Тампле и удивился, что охрану узников доверили постоянному совету, который можно было легко подкупить, и солдатам муниципальной гвардии, чья верность уже не раз подвергалась соблазнам.

Да, — сказал гражданин Моран, — но все же нужно признать, что, во всяком случае до сегодняшнего дня, повеление солдат муниципальной гвардии оправдывало доверие нации а имени Неподкупный заслуживает, пожалуй, только гражданин Робеспьер.

— Несомненно, несомненно, — возобновил свою речь его собеседник, — но если ничего не случилось до сих пор, то нельзя утверждать, что ничего не произойдет и впредь.

— Это касается и национальной гвардии, — продолжал владелец кожевенной мастерской, — а ведь из секций также призывают группы граждан на службу в Тампль. Итак, вы не допускаете мысли, что в одной такой группе из двадцати-двадцати пяти человек не окажется восемь-десять молодцов, которые в одну прекрасную ночь перережут часовых и похитят узников?

— Полноте! — сказал Морис. — Ты видишь, гражданин, что это никудышный способ, ведь уже была похожая попытка похищения, но провалилась.

— Да, — снова сказал Моран, — но лишь только потому, что один из переодетых аристократов имел неосторожность в разговоре, уж не знаю с кем, обронить слово «сударь»

— А потом, — добавил Морис, который пытался доказать, что полиция Республики хорошо себя проявила, — появление в Париже шевалье де Мезон-Ружа было замечено с самого начала.

— Ах вот как! — воскликнул Диксмер.

— Разве знали, что Мезон-Руж в Париже? — холодно спросил Моран. — И что, было известно, каким именно образом он проник в Париж?

— Совершенно верно.

— Черт возьми! — сказал Моран, наклоняясь вперед, чтобы лучше видеть Мориса, — интересно было бы узнать об этом подробнее, ведь нам до сих пор об этом ничего не известно. Вы — секретарь одной из главных секций Парижа, вы ведь должны быть лучше осведомлены?

— Несомненно, — ответил Морис, — то, что я вам сейчас расскажу — истинная правда.

Все гости, и даже Женевьева, казалось, проявили нескрываемый интерес к рассказу молодого человека.

— Итак, — сказал Морис, — шевалье де Мезон-Руж, кажется, прибыл из Вандеи. Он пересек всю Францию удачно, как всегда. Днем, прибыв к заставе Руль, он прождал там до девяти часов вечера. В девять часов какая-то женщина, переодетая простолюдинкой, прошла через эту заставу с костюмом стрелка национальной гвардии для шевалье. Через десять минут она вернулась вместе с ним. Часовой, видевший, как она проходила одна, заподозрил недоброе, заметив, что женщина возвращается в сопровождении молодого человека. Часовой забил тревогу, сообщил на караульный пост, караульный отряд отправился за ними. Эта пара, почувствовав за собой погоню, бросилась к одному из особняков на Елисейских полях, где им открыли дверь. По всей вероятности, патруль, преданный тиранам, ожидал шевалье на углу улицы Бар-дю-Бек. Остальное вы знаете.

— Да, — сказал Моран, — все, что вы нам здесь рассказали, довольно любопытно…

— А особенно последний факт.

— Да, конечно. Но известно ли, что стало с той женщиной?

— Нет, она исчезла, и абсолютно неизвестно, кто она и что с ней.

Компаньон Диксмера и сам гражданин Диксмер, казалось, вздохнули с облегчением.

Женевьева слушала рассказ бледная, неподвижная и молчаливая.

— Но, — произнес гражданин Моран со своей обычной холодностью, — но кто же может доказать, что шевалье де Мезон-Руж был в Тампле с тем патрулем?

— Один из членов муниципальной гвардии, мой друг, дежуривший в тот день в Тампле, опознал его.

— Стало быть он знал его приметы?

— Он видел его когда-то раньше.

— А как выглядит этот шевалье де Мезон-Руж? — поинтересовался Моран.

— Ему лет 25–26, невысокого роста, блондин с приятным лицом, чудесными глазами и великолепными зубами.

Стало очень тихо.

— Ну хорошо, — сказал Моран, — если ваш друг из муниципальной гвардии узнал этого пресловутого шевалье де Мезон-Ружа, почему же он его не арестовал?

— Ну, во-первых, потому что, не зная о его пребывании в Париже, он побоялся быть обманутым случайным сходством, а потом, мой друг немного умеренный, и он всегда поступает так, как поступают люди мудрые и умеренные: в случае сомнения воздерживается от действий.

— Вы стали бы действовать иначе, гражданин? — спросил Диксмер Мориса, резко засмеявшись.

— Поверьте, — ответил Морис, — я бы предпочел обмануться, чем упустить столь опасного человека как этот шевалье де Мезон-Руж.

— И что бы вы сделали, сударь? — произнесла Женевьев

— Что бы я сделал, гражданка? — ответил Морис. — О, Боже! Я бы быстро закрыл все двери и ворота в Тампле, направился бы прямо к этому патрульному отряду, схватил за ворот шевалье и сказал бы ему: «Шевалье де Мезон-Руж, я арестовываю вас как предателя нации!» И уж если бы я схватил его за ворот, то не выпустил бы, будьте в этом уверены.

— Но что бы с ним было потом? — спросила Женевьева.

— Сначала был бы судебный процесс над ним и его соучастниками, потом он был бы гильотинирован, вот и все.

Женевьева вздрогнула и бросила на своего соседа взгляд полный ужаса.

Но гражданин Моран казалось не заметил этого взгляда и спокойно опорожнил свой стакан.

— Гражданин Линдей прав, — сказал он, — только так и нужно было действовать. К сожалению, этого не сделали.

— А известно ли, что стало с шевалье де Мезон-Ружем? — спросила Женевьева.

— Вероятно, он, — сказал Диксмер, — увидев, что его попытка не удалась, сразу же покинул Париж.

— А возможно даже и Францию, — добавил Моран.

— Вовсе нет, вовсе нет, — продолжил Морис.

— Как! Он имел неосторожность остаться в Париже? — воскликнула Женевьева.

— Он отсюда не двигался.

Это предположение, высказанное Морисом так уверенно, было встречено всеобщим удивлением.

— Вы вероятно высказываете лишь свое предположение, гражданин? — спросил Моран.

— Нет, это реальный факт.

— О! — произнеси Женевьева. — Не могу этому поверить, гражданин, это было бы непростительной неосторожностью.

— Вы женщина, гражданка, стало быть должны понимать, что у человека с характером де Мезон-Ружа должно быть нечто, заставляющее его не думать о собственной безопасности.

— И что же ставит его выше страха лишиться жизни таким ужасным способом?

— Бог мой! Любовь, гражданка, — ответил Морис.

— Любовь? — повторила Женевьева.

— Несомненно. Разве вы не знаете, что шевалье де Мезон-Руж влюблен в Антуанетту?

Раздались два-три неуверенных смешка, робких и вымученных. Диксмер посмотрел на Бориса так, будто пытался проникнуть в его тайные мысли. Женевьева чувствовала, что слезы застилают ей глаза, а пробежавшая по телу дрожь, не ускользнула от Мориса. Гражданин Моран пролил вино из бокала, который в этот момент подносил к губам, и его бледность ужаснула бы Мориса, если бы все внимание молодого человека в этот момент не было сосредоточено на Женевьеве.

— Вы взволнованы гражданка, — прошептал Морис.

— Разве вы не говорили, что я пойму, потому что я женщина? Нас, женщин, всегда трогает такая преданность даже идущая вразрез нашим принципам.

— А преданность шевалье де Мезон-Ружа еще более привлекательна, — сказал Морис, — уверяют, что он никогда не говорил с королевой.

— Послушай, гражданин Линдей, — сказал человек, тяготеющий к крайним мерам, — мне кажется, и позволь уж мне сказать об этом, что ты слишком снисходителен к этому шевалье.

— Сударь, — сказал Морис, возможно намеренно используя слово, переставшее ее быть в употреблении, — я всегда восхищаюсь натурами гордыми и мужественными, что не мешает мне бороться с ними, когда я встречаю их в рядах своих врагов. Я не теряю надежды встретиться когда-нибудь с шевалье де Мезон-Ружем.

— И? — произнесла Женевьева.

— И, если я его встречу, то сражусь с ним.

Ужин был закончен. Женевьева, поднимаясь из-за стола, подала всем пример,

В этот момент раздался бой часов.

— Полночь, — холодно произнес Моран.

— Полночь! — воскликнул Морис. — Уже полночь!

— Это восклицание радует меня, — сказал Диксмер. — Оно доказывает, что вам не было скучно, и вселяет надежду, что мы встретимся вновь. Это дом доброго патриота и он открыт для вас, и смею надеяться, что вы скоро убедитесь и в том, что это дом друга.

Морис поблагодарил и повернулся к Женевьеве:

— Гражданка тоже позволяет мне вернуться?

— Я не только позволяю, я прошу вас об этом, — живо ответила Женевьева. — Прощайте, гражданин.

И она ушла к себе.

Морис попрощался с каждым из гостей, выделив при этом Морана, который ему очень понравился, пожал руку Диксмеру, и ушел, слегка ошеломленный, но скорее радостный, чем опечаленный всеми этими событиями, такими разными, пережитыми этим вечером.

— Неуместная, досадная встреча! — сказала после ухода Мориса молодая женщина, разражаясь слезами в присутствии мужа, которого она привела к себе.

— Ну, полно! Гражданин Морис Линдей — известный патриот, секретарь влиятельной секции, чистый, любимый, популярный. Напротив, это ценное приобретение для бедного владельца мастерской, связанного с контрабандой, — ответил улыбаясь Диксмер.

— Вы действительно так думаете, друг мой?.. — робко спросила Женевьева.

— Я думаю, что он будет как бы свидетельством патриотизма и своего рода индульгенцией для нашего дома. И я уверен, что, начиная с этого вечера, сам шевалье де Мезон-Руж был бы у нас в безопасности.

И Диксмер, поцеловав жену в лоб скорее с отеческой, чем с супружеской нежностью, оставил ее в маленьком павильоне, который полностью принадлежал ей, и перешел в другую часть дома, где он жил вместе с гостями, которые были на ужине.

Глава X Сапожник Симон

Наступил май. Ясный день наполнял теплом легкие, уставшие дышать ледяным туманом зимы, лучи живительного солнца опустились на темные стены Тампля.

Во внутреннем дворике, отделявшем башню от садов, смеялись и курили солдаты караульного отряда.

Несмотря на прекрасный день, все три женщины ответили отказом на предложение спуститься и прогуляться по саду: королева после смерти мужа упорно не покидала свою комнат, чтобы не проходить мимо дверей тех комнат, что на втором этаже занимал король.

После зловещего дня, 21 января, она иногда прогуливалась на свежем воздухе, но на верхней, огороженной зубцами башни площадке.

Солдаты муниципальной гвардии были предупреждены, что трем женщинам разрешено выходить, но целый день они напрасно прождали, что узницы воспользуются разрешением.

Около пяти часов во внутренний дворик спустился какой-то мужчина и подошел к сержанту, командиру караульного поста.

— А, это ты, папаша Тизон! — произнес он и по голосу чувствовалось, что у сержанта было хорошее настроение.

— Да, это я, гражданин. Я принес от Мориса Линдея, твоего друга, он сейчас находится наверху, разрешение, выданное Советом Тампля моей дочери. Сегодня вечером она может прийти ненадолго. проведать мать.

— И в то время, когда придет дочь, тебя здесь не будет, бессердечный отец? — спросил сержант.

— Увы, но не по своей воле я должен покинуть Тампль, гражданин сержант. Я тоже надеялся обнять свою бедную дочь, которую

не видел уже два месяца. Как бы не так! Служба, проклятая служба вынуждает меня в это время покинуть Тампль, идти с докладом в Коммуну. У ворот меня ожидают два сержанта с фиакром, и все это как раз в то время, когда должна прийти бедная Софи.

— Бедный отец, — сказал сержант.

К Родине любовь

Душит голос крови.

Одно стонет, и другое просит

В жертву долга…

— Папаша Тизон, если ты сможешь найти рифму, завершающую это стихотворение, скажи мне. А то мне никак не удается ее подобрать.

— А ты, гражданин сержант, когда дочь придет повидаться со своей бедной матерью, которая без нее уже просто погибает, пропусти уж ее.

— Приказ для меня — закон! — ответил сержант, в котором читатели несомненно узнали нашего друга Лорэна. — Заверяю тебя, когда придет твоя дочь, ее пропустят.

— Спасибо, бравый фермопил, спасибо, — поблагодарил Тизон.

И он направился с докладом в Коммуну, нашептывая:

— О, бедная жена, хоть бы ей посчастливилось!

— Послушай, сержант, — обратился к Лорэну один из караульных, слышавших этот разговор, глядя вслед уходящему Тизону, — это трогает до глубины души, не правда ли?

— Что именно, гражданин Дево? — спросил Лорэн.

— Ну, как же! — сказал сентиментальный гвардеец. — Видеть как человек с суровым лицом и каменным сердцем, этот безжалостный страж королевы уходит со слезами горя и радости на глазах из-за того, что его жена увидит дочь, а он — нет! Да, сержант, не раздумывая можно сказать, все это очень печально…

— Несомненно, вот поэтому он и не раздумывает, а просто уходит со слезами, как ты точно подметил.

— О чем он должен думать?

— Хотя бы о том, что другая женщина, с которой он так безжалостно обращается, тоже три месяца не видела своего ребенка. Но о ее горе, о ней он не думает, его волнуют только свои беды. Конечно, эта женщина была королевой, — продолжал сержант насмешливым тоном, смысл которого трудно было понять, — и он должен обращаться с королевой иначе, чем со своей женой.

— Неважно, все равно это грустно, — сказал Дево.

— Грустно, но необходимо, — заметил Лорэн. — Самое лучшее, как ты уже Сказал, не думать…

И он принялся мурлыкать:

Вчера Нисетта в роще темной

Шла одинешенька…

В то время как Лорэн сочинял эту буколическую песенку, слева от поста вдруг послышался сильный шум: проклятия, угрозы, плач.

— Что случилось? — спросил Дево.

— Кажется, голос ребенка, — прислушиваясь, ответил Лорэн.

— Действительно, — сказал один из караульных, — там бьют бедного малыша. Все-таки не стоило посылать людей, не имеющих собственных детей.

— Не хочешь ли спеть? — произнес какой-то пьяный и хриплый голос.

И, подавая пример, заорал:

Мадам Ве´то[34] собиралась

Перерезать весь Париж.

— Нет, — ответил ребенок, — я не буду петь.

— Так ты будешь петь?

И пьяный опять завел свое:

Мадам Ве´то собиралась…

— Нет, — ответил ребенок, — нет, нет, нет.

— Ах ты, маленький негодяй! — сказал хриплый голос.

И в воздухе раздался свист ремня. Ребенок завопил от боли.

— Черт возьми! — сказал Лорэн, — это же подлец Симон избивает маленького Капета.

Кое-кто из солдат караульной службы пожал плечами, двое или трое попытались улыбнуться. Дево поднялся и ушел.

— Я ведь говорил, — прошептал он, — что таким отцам, как я, здесь нечего делать.

Вдруг маленькая дверь открылась, и королевский сын выбежал во двор под ударами ремня своего стража, но рядом упало что-то тяжелое, задев его ногу.

— А! — закричал ребенок.

Он споткнулся и опустился на колено.

— Принеси мне колодку, чудовище, а не то я…

Ребенок поднялся и в знак отказа покачал головой.

— Ах так! — прорычал тот же голос. — Ну, подожди, я покажу тебе.

И сапожник Симон высунул голову из чулана, словно дикий зверь из берлоги.

— Довольно! — прикрикнул Лорэн, нахмурив брови. — И до чего же мы так дойдем, гражданин Симон?

— Нужно покарать этого волчонка, — сказал сапожник.

— За что его карать? — спросил Лорэн.

— За что?

— Да.

— За то, что этот маленький негодяй не хочет ни петь, как настоящий патриот, ни работать, как настоящий гражданин.

— И зачем тебе это нужно? — ответил Лорэн. — Разве нация доверила тебе Капета для того, чтобы ты учил его петь?

— Ах, вот в чем дело! — произнес удивленный Симон. — Куда это ты суешь свой нос, сержант? Я тебя спрашиваю.

— Куда я сую свой нос? Я вмешиваюсь в то, что касается каждого человека, имеющего сердце. А сердечному человеку не пристало смотреть, как бьют ребенка.

— Подумаешь! Ведь это сын тирана.

— В первую очередь это ребенок, ребенок, не имеющий никакого отношения к преступлениям своего отца, невинный ребенок. Следовательно, его не за что наказывать.

— А я говорю, что его отдали мне для того, чтобы я делал с ним все, что захочу. А я хочу, чтобы он пел песню «Мадам Вето», и он будет петь.

— Но пойми, несчастный, — сказал Лорэн, — мадам Вето — это его мать. Ты бы хотел, чтобы твоего сына заставляли петь о том, что его отец — негодяй?

— Я? — завопил Симон. — Ах, ты чертов аристократ!

— Не надо проклятий, — остановил его Лорэн. — Я не Капет, но и меня никто бы не заставил петь силой.

— Я сдам тебя под арест, поганый аристократ.

— Ты? — сказал Лорэн. — Ты сдашь меня под арест? Попробуй арестовать хоть одного фермопила!

— Посмотрим. Хорошо смеется тот, кто смеется последним. А пока, Капет, собери мои колодки, возьми туфель или, тысяча чертей…

— А я, тебе говорю, — страшно побледнев, сказал Лорэн, делая шаг назад и сжав зубы, — что он не будет собирать твои колодки. Я тебе говорю, что он не будет подавать тебе туфли, слышишь ты, гнусный негодяй? Ах да, у тебя есть большая сабля, но ею ты можешь напугать только самого себя. Попробуй только коснуться ее!

— А!.. Убивают! — завопил Симон, белея от бешенства.

В это время во двор вошли две женщины. У одной из них в руках был документ. Она обратилась к часовому.

— Сержант! — крикнул часовой. — Это дочь Тизона, она просит разрешения повидать свою мать.

— Пропусти, Совет Тампля разрешил, — сказал Лорэн, не оборачиваясь, так как боялся, чтобы Симон не воспользовался этим и не начал бить ребенка.

Часовой пропустил обеих женщин, но не успели они подняться и на четыре ступеньки по темной лестнице, как встретили Мориса Линдея, который в это время спускался во двор.

Почти стемнело, во всяком случае, различить черты лица было уже почти невозможно.

Морис остановил их.

— Кто вы, гражданки? — спросил он. — И что вам здесь нужно?

— Я — Софи Тизон, — сказала одна из женщин. — Я получила разрешение повидаться со своей матерью, и иду к ней.

— Да, — сказал Морис. — Но разрешение дано только тебе одной, гражданка.

— Я привела с собой подругу, чтобы среди солдат было хотя бы две женщины.

— Хорошо, но твоя подруга наверх не пойдет.

— Как будет угодно, гражданин, — сказала Софи Тизон, пожав руку подруге, которая словно вросла в стену и, казалось, была поражена страхом от неожиданного поворота событий.

— Граждане часовые, — подняв голову, крикнул Морис, обращаясь к часовым, которые стояли на площадка каждого этажа. — Пропустите гражданку Тизон. Только ее, подруга останется на лестнице, проследите за этим.

— Да, гражданин, — ответили часовые.

— Поднимайтесь же, — сказал Морис.

Женщины прошли.

Что касается Мориса, то, перепрыгнув одним махом четыре или пять ступенек, которые ему оставалось преодолеть, он вбежал во двор.

— Что тут случилось? — спросил он караульных. — Кто шумел? Крики ребенка были слышны аж на верхней площадке.

— Здесь, — сказал Симон, который, привыкнув к манерам солдат из муниципальной гвардии, подумал, что Морис идет к нему на помощь, — этот предатель, этот аристократ мешает мне взгреть Капета.

И он ткнул пальцем в Лорэна.

Да, черт возьми, я ему мешаю, — сказал Лорэн, обнажая свой клинок, — и, если ты еще раз назовешь меня аристократом или предателем, я разрублю тебя пополам.

— Убивают! Охрана, на помощь! — завопил Симон.

— Это я здесь — охрана, — ответил Лорэн, — и не зови меня, потому что, если я подойду, то уничтожу тебя.

— Ко мне, гражданин гвардеец, ко мне! — воскликнул Симон, который на сей раз почувствовал серьезную угрозу со стороны Лорэна.

— Сержант прав, — холодно произнес Морис, которого звал на помощь Симон, — Ты позоришь нацию, подлец, ты избиваешь ребенка.

— Знаешь, почему он его бьет, Морис? Потому что ребенок не хочет петь «Мадам Вето», потому что сын не хочет оскорблять свою мать.

— Негодяй! — сказал Морис.

— И ты тоже? — сказал Симон. — Значит я окружен предателями?

— Ах ты, мерзавец, — произнес Морис, хватая Симона за горло и вырывая у него из рук ремень. — Ну-ка попробуй докажи, что Морис Линдей — предатель.

И он сильно стегнул сапожника по спине.

— Спасибо, сударь, — сказал ребенок, который наблюдал эту сцену. — Только потом он будет мстить мне за это.

— Иди, Капет, — сказал Лорэн. — Иди, дитя мое, если он опять будет тебя бить, зови на помощь, и мы накажем этого палача. Ну, Капет, возвращайся в башню.

— Почему вы называете меня Капет, вы ведь меня защищаете? — спросил ребенок. — Вы же прекрасно знаете, что Капет — это не мое имя.

— Как не твое имя? — заинтересовался Лорэн. — Как же тебя зовут.

— Меня зовут Людовик Шарль де Бурбон. Капет — это фамилия моих предков. Я знаю историю Франции, меня учил отец.

— И ты хочешь сделать сапожника из ребенка, которого сам король учил истории Франции? — воскликнул Лорэн.

— Будь спокоен, — сказал Морис ребенку. — Обо всем этом будет доложено.

— И я доложу, — сказал Симон. — Кроме всего прочего, я доложу, что вы вместо одной женщины, которая имела право войти в башню, пропустили двоих.

В это время из башни действительно вышли две женщины. Морис подбежал к ним.

— Ну как, гражданка, — обратился он к той, что стояла ближе к нему. — Ты видела свою мать?

И тут же Софи Тизон встала между ним и своей подругой.

— Да, гражданин, спасибо, — ответила она.

Морису хотелось рассмотреть подругу девушки или хотя бы услышать ее голос. Но она была плотно закутана в манто и, казалось, не решалась произнести ни слова. Ему даже показалось, что она дрожит…

Этот ее страх вызвал у него подозрения.

Он поспешно поднялся в башню и, войдя в первую комнату, через витраж увидел как королева что-то прятала в карман. Записка, решил он.

— М-да, — сказал он, — меня обвели вокруг пальца.

Он подозвал Агриколу.

— Гражданин Агрикола, — сказал он. — Войди к Марии-Антуа-нетте и не своди с нее глаз.

— Боже мой! — ответил гвардеец. — А что?..

— Я тебе говорю, иди и не теряй ни минуты, ни секунды.

Гварлеец вошел к королеве.

— Позови жену Тизона, — приказал он другому гвардейцу.

Спустя пять минут вошла сияющая жена Тизона.

— Я повидалась с дочерью, — сказала она.

— Где это было? — спросил Морис.

— Здесь же, в этой прихожей.

— Прекрасно, а твоя дочь не просила повидаться с Австриячкой?

— Нет.

— И она не заходила к ней?

— Нет.

— А когда ты разговаривала с дочерью, из комнаты узницы никто не выходил?

— Откуда я знаю? Я смотрела только на свою дочь, которую не видела уже три месяца.

— А ну-ка, вспомни хорошенько.

— Ах, да, кажется, вспомнила…

— Что?

— Выходила молодая девушка.

— Мария-Тереза?

— Да.

— Она разговаривала с твоей дочерью?

— Нет.

— Твоя дочь ничего ей не передавала?

— Нет.

— Она ничего не роняла на пол?

— Моя дочь?

— Нет, дочь Марии-Антуанетты?

— Она подняла свой носовой платок.

— Ах, несчастная! — воскликнул Морис. Он бросился к колоколу и с силой дернул веревку.

Это был набат.

Глава XI Записка

В башню поспешно поднялись еще два гвардейца, которых сопровождали караульные с поста.

Двери были закрыты, часовые тщательно следили за выходом из каждой комнаты.

— Что вам угодно, сударь? — спросила королева вошедшего Мориса. — Я уже собирался лечь в постель, когда, пять минут назад, этот гражданин (королева указала на Агриколу), вдруг ворвался в комнату, ничего не объяснив.

— Сударыня, — ответил Морис, приветствуя ее. — Это не моему коллеге нужно что-то от вас, а мне.

— Вам, сударь? — спросила Мария-Антуанетта, разглядывая Мориса, манеры которого вызывали у нее расположение. — И что же вам угодно?

— Угодно, чтобы вы отдали мне записку, которую спрятали в карман, когда я вошел.

Королева и мадам Елизавета вздрогнули. Королева сильно побледнела.

— Вы, сударь, ошибаетесь. Я ничего не прятала, — сказала она.

— Ты лжешь, Австриячка! — воскликнул Агрикола.

Морис быстро положил руку на его плечо.

— Минуточку, дорогой коллега, — сказал он, — позволь мне поговорить с гражданкой. Ведь все-таки я занимаюсь этим делом.

— Ну, давай, только не церемонься с ней, черт возьми!

— Вы спрятали записку, гражданка, — строго произнес Морис, — вы должны отдать ее нам.

— Какую записку?

— Ту, которую принесла вам дочь Тизона, а гражданка ваша дочь (Морис указал на принцессу) подобрала ее с пола вместе с носовым платком.

Три женщины в ужасе переглянулись.

— Но, сударь, это уже больше, чем тиранство, — сказала королева. — Мы ведь женщины!

— Не будем смешивать, — твердо продолжал Морис, — мы не судьи и не палачи. Мы — надсмотрщики, то есть ваши сограждане, которым поручено вас охранять. Нами получен приказ, и нарушить его, значит — изменить. Прошу вас, гражданка, отдайте мне записку, которую вы спрятали.

— Господа, — надменно произнесла королева, — поскольку вы — надсмотрщики, то ищите, и лишите, как это водится, этой ночью нас сна.

— Боже упаси нас поднять руку на женщин. Сейчас я сообщу обо всем в Коммуну, и мы будем ждать указаний оттуда. Только, пожалуйста, не ложитесь в постели, спите в креслах, а мы будем вас охранять… И, если понадобится, то опять начнутся обыски.

— В чем дело? — спросила жена Тизона, просунув в дверь свое растерянное лицо.

— Похоже, гражданка, что ты имеешь отношение к измене. Придется навсегда лишить тебя возможности видеться с дочерью.

— Видеться с моей дочерью?.. Да что ты такое говоришь, гражданин? — спросила жена Тизона, которая до сих пор не могла понять, почему ей запретят видеться с дочерью.

— Я говорю, что твоя дочь приходила сюда не для того, чтобы увидеться с тобой, а для того, чтобы передать письмо гражданке Капет, и что она сюда больше не придет.

— Но, если она не будет приходить, я не смогу ее видеть, ведь нам запрещено выходить?..

— На этот раз тебе некого винить, сама виновата во всем, — сказал Морис.

— О! — завопила бедная мать. — Я виновата! Да что ты такое говоришь, в чем я виновата? Ведь ничего не было, ручаюсь за это. — О! Если бы я предполагала, что может что-нибудь случиться! Горе тебе, Антуанетта, ты дорого мне заплатишь!

И эта до крайности разъяренная женщина, погрозила королеве кулаком.

— Никому не угрожай, — сказал Морис, — будь мягче. Ты — женщина и гражданка. Антуанетта тоже женщина и мать, поэтому она должна сжалиться над матерью. Завтра твоя дочь будет аресто-

вана и заключена в тюрьму… Потом, если что-нибудь обнаружится, а ты хорошо знаешь, что когда очень хотят, то всегда находят, она погибнет, и она и ее подруга.

Жена Тизона, слушавшая Мориса с возрастающим ужасом, ошеломленно посмотрела на королеву.

— Ты слышишь, Антуанетта?.. Моя дочь?.. Это ты погубила мою дочь?

Казалось, что и королева пришла в ужас, но не от угрозы, которой горели глаза тюремщицы, а от отчаяния, которое она видела в этом взгляде.

— Подойдите, мадам Тизон, мне нужно с вами поговорить, — сказала она.

— Ну, хватит! Никаких уговоров! — воскликнул коллега Мориса. — Это уже слишком, черт возьми!

— Оставь их в покое, Агрикола, — сказал Морис ему на ухо. — Любым способом нужно узнать истину.

— Ты прав, гражданин Морис, но…

— Зайдем за витраж, гражданин Агрикола, и повернемся спиной, я уверен, что та, для которой мы делаем это снисхождение, не заставит нас в этом раскаяться.

Эти слова были сказаны так, чтобы королева их услышала. Она бросила в сторону молодого человека благодарный взгляд. Морис беззаботно отвернулся и зашел за витраж. За ним последовал Агрикола.

— Понимаешь ли ты эту женщину? — спросил он Агриколу. — Королева — великая грешница, но это женщина с большой благородной душой. Венец разбит, но горе еще больше возвысило ее.

— Черт возьми! Как ты хорошо говоришь, гражданин Морис! Мне нравится слушать тебя, тебя и твоего друга Лорэна. То, что ты сейчас произнес — это тоже стихи.

Морис улыбнулся.

Во время этого разговора по другую сторону витража происходила сцена, которую предвидел Морис.

Жена Тизона подошла к королеве.

— Мадам, — сказала королева, — ваше отчаяние разрывает мне сердце. Я вовсе не хочу лишать вас ребенка, это слишком жестоко, но подумайте, что, если я сделаю то, что от меня требуют эти мужчины, возможно, ваша дочь погибнет.

— Делайте, что они говорят! — закричала жена Тизона. — Делайте, что они говорят!

— Но прежде подумайте, о чем идет речь.

— О чем идет речь? — спросила тюремщица с почти диким любопытством.

— Ваша дочь приводила с собой подругу.

— Да, такую же работницу, как и она сама. Из-за того, что здесь много солдат, она не хотела приходить одна.

— Эта подруга вручила вашей дочери записку, а ваша дочь ее уронила. Проходившая мимо Мари подобрала ее. Это ничего не

значащая бумага, но в ней злонамеренные люди смогут найти тайный смысл. Разве вы не слышали, что, если они захотят что-то найти, то обязательно найдут.

— И дальше что?

— Вы хотите, чтобы я отдала эту бумагу? Вы хотите, чтобы я пожертвовала другом, но разве это поможет вам вернуть дочь?

— Делайте, что они говорят! — опять закричала женщина. — Делайте, что они говорят!

— Но ведь эта записка скомпрометирует вашу дочь, — сказала королева, — поймите же!

— Моя дочь, как и я, — истинная патриотка, — воскликнула мегера. — Слава богу, Тизонов знают! Делайте, что вам говорят!

— Боже мой! — сказала королева, — как бы мне хотелось суметь убедить вас!

— Моя дочь! Я хочу, чтобы мне вернули мою дочь, — топая ногами, закричала жена Тизона. — Отдай бумагу, Антуанетта, отдай!

— Вот она, мадам.

И королева протянула несчастному созданию бумагу, которую та радостно подняла над головой и закричала:

— Сюда, идите сюда, граждане! Бумага у меня. Берите ее и верните мне моего ребенка.

— Вы жертвуете друзьями, сестра, — сказала мадам Елизавета.

— Нет, сестра, — грустно ответила королева. — Я приношу в жертву только нас. Записка никого не может скомпрометировать.

На крики жены Тизона появились Морис и Агрикола. Она тотчас же отдала им записку. Развернув ее, они прочитали:

«На востоке один друг бодрствует».

Едва взглянув на записку, Морис вздрогнул.

Почерк показался ему знакомым.

— О! Боже мой! — воскликнул он. — Это что, почерк Женевьевы? О! Нет! Нет! Это невозможно. Я просто сошел с ума. Этот почерк просто похож на ее. Да и что может быть общего у Женевьевы с королевой?

Он повернулся и увидел, что Мария-Антуанетта смотрит на него. Что же касается жены Тизона, то она в ожидании решения пожирала Мориса глазами.

— Ты хорошо сделала свое дело, — сказал он жене Тизона, — а вы, гражданка, поступили просто прекрасно, — сказал он королеве.

— В таком случае, сударь, — ответила Мария-Антуанетта, — последуйте моему примеру. Проявите милосердие и сожгите эту записку.

— Ты шутишь, Австриячка, — сказал Агрикола, — сжечь бумагу, которая, возможно, поможет нам схватить целый выводок аристократов? Ей-ей, это было бы слишком глупо.

— И правда, сожгите ее, — сказала жена Тизона. — Она может скомпрометировать мою дочь.

— Я думаю, что не только твою дочь, но и других, — сказал Агрикола, вынув из рук Мориса записку, которую тот, будь он один, наверняка бы сжег.

Десять минут спустя, записка была уже доставлена членам Коммуны. Ее читали и комментировали на все лады.

— «На востоке один друг бодрствует», — сказал чей-то голос. — Что, черт возьми, все это значит?

— Ну как же! — ответил географ. — В Лорьяне[35], это же ясно. Лорьян — это маленький городок в Бретани, расположенный между Ваном и Кемпером. Черт возьми! Надо бы сжечь этот город, если в нем живут аристократы, которые еще бодрствуют и следят за Австриячкой.

— Это тем опаснее, — сказал другой, — что Лорьян — это морской порт, в нем можно войти в сговор с англичанами.

— Я предлагаю, — сказал третий, — послать в Лорьян комиссию, которая проведет там расследование.

О принятом решении Морису было сообщено.

— Сомневаюсь, что место нахождения «востока» определено правильно, — сказал он себе. — Но, что точно, так это то, что речь идет не о Бретани.

На следующий день королева, которая, как мы уже говорили, не спускалась в сад, потому что не могла проходить мимо комнат, где содержался в заключении ее муж, попросила разрешения подняться на верхнюю площадку башни, чтобы прогуляться там с дочерью и мадам Елизаветой.

Ее просьбу удовлетворили. Морис тоже поднялся по лестнице, спрятался в будке часового и стал ждать, что же последует за вчерашней запиской.

Сначала королева с безразличным видом прогуливалась в обществе мадам Елизаветы и своей дочери. Потом ее спутницы продолжили прогулку, а она остановилась, повернулась в сторону востока и внимательно посмотрела на дом, в окнах которого появилось несколько человек. В руках одного из них был белый носовой платок.

Морис достал из кармана подзорную трубу и, пока он ее настраивал, королева сделала широкий взмах рукой, как бы давая понять тем любопытным у окна, что им пора удалиться. Но Морис все же успел заметить светлую голову бледнолицего мужчины, поклон которого был так почтителен.

За этим молодым человеком, а ему было не больше двадцати пяти — двадцати семи лет, стояла женщина, скрытая им наполовину. Морис направил на нее подзорную трубу, ему показалось, что он узнал Женевьеву, и он вышел из укрытия. Тотчас же женщина, в руке которой тоже была подзорная труба, бросилась назад, увлекая за собой молодого человека. Была ли это действительно Женевьева? Узнала ли она Мориса? Или же эта любопытствующая пара удалилась только по знаку королевы?

Морис еще немного подождал, не появится ли вновь молодой человек и женщина. Но окно было пустым, и он поручил Агриколе тщательно следить за ним, а сам поспешил спуститься по лестнице и стал в засаде на углу улицы Порт-Фуэн, чтобы увидеть, выйдут ли те люди из дома. Это оказалось напрасным, никто не появился.

И тогда, не сумев справиться с подозрениями, разъедавшими ему сердце с того самого момента, когда подруга дочери Тизона упорно не желала открыть лицо и молчала, Морис направился на старинную улочку Сен-Жак.

Когда он вошел, Женевьева в белом пеньюаре сидела под жасминовым кустом, где ей обычно подавали завтрак. Как всегда, она ласково поздоровалась с Морисом, пригласив его выпить чашку шоколада.

Тем временем появился Диксмер, выразивший тем большую радость, что увидел Мориса в такое неурочное время дня. Но до того, как позволить Морису выпить чашку шоколада, Диксмер, по-прежнему полностью захваченный своими коммерческими делами, потребовал, чтобы его друг, секретарь секции Лепеллетье вместе с ним прошелся по мастерским. Морис согласился.

— Итак, дорогой Морис, — сказал Диксмер, беря под руку молодого человека и увлекая его за собой, — я сообщу вам важную новость.

— Политическую? — спросил Морис, по-прежнему занятый своими мыслями.

— Ах, дорогой гражданин, — улыбаясь, ответил Диксмер, — ну, разве мы занимаемся политикой? Нет, нет, новость имеет отношение исключительно к промышленности. Божьей милостью мой почтенный друг Моран, очень одаренный химик, как вы знаете, только что открыл тайну стойкой окраски красного сафьяна. Сейчас я покажу вам эту краску. Впрочем, вы увидите Морана за работой! В своем деле он настоящий волшебник.

Морис не очень понимал, как можно быть волшебником в производстве красного сафьяна. Но тем не менее согласился и последовал за Диксмером. Они прошли мастерские и в своеобразной лаборатории Морис увидел гражданина Морана за работой: тот был в своих зеленых очках, рабочей одежде и, казалось, как нельзя более эффективно превращал грязновато-белую баранью кожу в пурпурную. Его, видневшиеся из-под засученных рукавов, ладони и руки были по локоть красного цвета. Как и говорил Диксмер, он всем сердцем радовался кошенили[36].

Кивком он поздоровался с Морисом, ни на миг не отрываясь от работы.

— Ну, гражданин Моран, — спросил Диксмер, — что вы нам скажете?

— Мы будем зарабатывать сто тысяч ливров в год только этим способом, — сказал Моран. — Я уже неделю не сплю, и кислоты сожгли мне глаза.

Морис оставил Диксмера с Мораном, а сам вернулся к Женевьеве, тихонько говоря:

— Нужно признать, что моя теперешняя деятельность притупила мой ум. После недели пребывания в Тампле я сам себя буду принимать за аристократа и сам на себя донесу. Добрый Диксмер! Славный Моран! И как хоть на мгновение я мог их подозревать!

С нежной улыбкой Женевьева ждала Мориса, и это заставило его забыть о подозрениях. Она была такая же, как всегда: нежная, дружелюбная, очаровательная.

Те часы, когда он видел Женевьеву, были часами, когда он действительно жил. Все остальное время он находился в том состоянии, которое можно было назвать «лихорадка 1793». Она как бы делила Париж на два лагеря и превращала существование людей в ежечасную борьбу.

Однако к полудню ему пришлось покинуть Женевьеву и вернуться в Тампль.

В конце улицы Сент-Авуа он встретил Лорэна, который возвращался домой после дежурства. Тот шел вместе с отрядом, поэтому ему пришлось выйти из строя, чтобы пообщаться с Морисом, лицо которого светилось нежным счастьем, как бывало всегда после свидания с Женевьевой.

— О! — Лорэн сердечно пожал руку друга.

Напрасно ты прячешь истому,

Я знаю, чего ты желаешь,

Я знаю, о чем ты вздыхаешь,

Любовь в твоем взоре и в сердце твоем…

Морис сунул руку в карман за ключом. Это средство он изобрел, чтобы прерывать поэтические порывы своего друга. Но тот, увидев это движение, засмеялся и отбежал.

— Кстати, — сказал Лорэн, сделав несколько шагов, он повернулся, — ты еще три дня пробудешь в Тампле, Морис. Рекомендую присмотреть за маленьким Капетом.

Глава XII Любовь

Вот уже в течение некоторого времени Морис чувствовал себя безумно счастливым и крайне несчастным одновременно. Так бывает всегда при зарождении чувства.

Ежедневная работа в секции Лепеллетье, вечерние визиты на улочку Сен-Жак, появления в клубе фермопил, заполняли его жизнь.

Он не скрывал от себя, что видеть каждый вечер Женевьеву было для него тем же, что пить большими глотками безнадежную любовь.

Женевьева была одной из тех робких и легких на вид женщин, которые чистосердечно протягивают руку другу, невинно подставляют лоб вашим губам с доверием сестры или неведением девственницы, и перед кем слова любви кажутся богохульством, а плотские желания — святотатством.

Рафаэль запечатлел самые чистые чувства на своих полотнах в образе улыбающейся Мадонны, с целомудренными глазами, небесным выражением лица. Пожалуй, эти картины божественного ученика Перуджино могли бы дать представление об облике Женевьевы.

Среди свежести и аромата своих цветов, отдаленная от забот своего мужа да и от него самого, Женевьева каждый раз, когда Морис ее видел, казалась живой загадкой, которую он не мог разгадать да и не осмеливался разгадывать.

Однажды вечером, как обычно, они сидели вдвоем у того самого окна, через которое он впервые попал в эту комнату так шумно и поспешно. Легкий вечерний ветерок доносил запах цветущей сирени. Морис, после долгого молчания, во время которою он наблюдал за одухотворенным взглядом Женевьевы, смотрящей на зажигающуюся на лазурном небосклоне серебряную звезду, осмелился спросить у нее, как могло случиться, что она так молода, в то время как ее муж перешагнул средний возраст, так изысканна, тогда как в муже ее все говорило о его простонародном происхождении и воспитании, наконец, она так поэтична, в то время, как ее муж думал только о взвешивании, растяжке и окраске кож.

— И потом, почему в доме владельца кожевенных мастерских, — спросил Морис, — и арфа, и пианино, и эти пастели — ваши работы, как вы сказали? Наконец, непонятно, почему аристократизм, который я так ненавижу в других, я обожаю в вас?

Женевьева посмотрела на Мориса взглядом, полным искренности,

— Благодарю, — сказала она, — за этот вопрос. Это свидетельствует о том, что вы человек деликатный и что вы никогда не наводили обо мне справок у кого-либо.

— Никогда, сударыня, — сказал Морис, — у меня есть один преданный друг, который за меня отдаст жизнь, у меня есть сотня товарищей, готовых идти со мной туда, куда я их поведу, но, когда речь идет о женщине, а особенно о такой женщине как Женевьева, я могу довериться только одному человеку — себе самому.

— Благодарю, Морис, — сказала молодая женщина. — Я сама расскажу вам о себе все, что вы захотите узнать.

— Как звучит ваша девичья фамилия? — спросил Морис. — Ведь я знаю только вашу фамилию по мужу.

Женевьева усмотрела в этом вопросе эгоизм влюбленного и улыбнулась.

— Женевьева дю Трейи, — сказала она.

Морис повторил:

— Женевьева дю Трейи.

— Моя семья, — продолжала Женевьева, — разорилась со времен войны в Америке. В ней участвовали мой отец и старший брат.

— Оба дворяне? — поинтересовался Морис.

— Нет, нет, — ответила Женевьева, покраснев.

— Но вы ведь мне только что сказали, что ваша девичья фамилия дю Трейи.

— Без частицы, сударь. Моя семья была богатой, но не придавала никакого значения дворянскому титулу.

— Вы мне не доверяете, — улыбаясь заметил молодой человек.

— О нет, нет, — опять принялась за рассказ Женевьева. — В Америке мой отец был связан с отцом мсье Морана, а мсье Диксмер служил поверенным мсье Морана. Когда мы разорились, то, зная, что у мсье Диксмера независимое состояние, мсье Моран представил его моему отцу, а тот его, в свою очередь, — мне. Я поняла, что он хочет жениться на мне, и это, чувствовалось, было и желанием моей семьи. Я никого никогда не любила. Я согласилась. И вот уже три года, как я жена Диксмера, и должна сказать, что в течение этих трех лет мой муж был ко мне так добр, так великодушен, что несмотря на разницу во взглядах и возрасте, которую вы отметили, у меня не было ни минуты сожаления.

— Но, — сказал Морис, — когда вы выходили замуж за мсье Диксмера, он ведь еще не был во главе этого предприятия?

— Нет, мы жили в Блуа. После 10 августа мсье Диксмер купил этот дом и мастерские. А чтобы я не видела рабочих, чтобы отделить меня от всего того, что могло бы стеснить мои привычки, как вы заметили, Морис, немного аристократические, он предоставил мне эту часть дома, в которой я живу одна, в уединении, согласно своим вкусам, желаниям и я счастлива, когда такой друг как вы, Морис, приходит отвлечь меня или помечтать вместе со мной.

И Женевьева протянула Морису руку, которую тот пылко поцеловал.

Женевьева слегка покраснела.

— Теперь, друг мой, — сказала она, отнимая руку, — вы знаете, как я стала женой мсье Диксмера.

— Да, — ответил Морис, пристально взглянув на Женевьеву, — но вы ничего не сказали о том, как мсье Моран стал компаньоном вашего мужа.

— О! Это очень просто, — ответила Женевьева. — У мсье Диксмера, как я вам уже сказала, было какое-то состояние, но его было недостаточно для того, чтобы одному взяться за такое большое предприятие. Сын мсье Морана, его покровителя, друга моего отца, как я вам уже говорила, предложил половину средств, и поскольку имел познания в области химии, го предался исследованиям с большим энтузиазмом. Он также ответственен за всю коммерческую часть и благодаря ему торговля мсье Диксмера получила такой размах.

— К тому же, мсье Моран, — сказал Морис, — один из ваших лучших друзей, не так ли, сударыня.

— Мсье Моран — благородная натура, это одно из самых возвышенных сердец, существующих на белом свете, — серьезно ответила Женевьева.

— Если он не представил вам иных доказательств, — сказал Морис, немного задетый тем, что молодой женщине компаньон мужа казался столь значительным, — кроме того, что делил доходы предприятия с мсье Диксмером и изобрел новый способ окраски сафьяна, позвольте вам заметить, что похвала ваша довольно высокопарна.

— Он представил мне и другие доказательства, — сказала Женевьева.

— Он ведь еще довольно молод, не правда ли? — поинтересовался Морис. — Хотя из-за его очков с зелеными стеклами трудно сказать, сколько ему лет.

— Ему тридцать пять лет.

— Вы давно его знаете?

— С детства.

Морис прикусил губу. Он всегда подозревал, что Моран любит Женевьеву.

— Да, — сказал Морис, — это и объясняет ту фамильярность, с которой он обращается с вами.

— Он постоянно держится в определенных рамках, — улыбаясь ответила Женевьева. — Мне кажется, что эта непринужденность, которую даже едва можно назвать дружеской, не нуждается в объяснении.

— О, простите, сударыня, — сказал Морис, — вы знаете, что все человеческие привязанности имеют своих завистников, и моя дружба испытывает ревность к той дружбе, которой вы одариваете Морана.

Он замолчал. Женевьева тоже молчала. В этот день они больше не говорили о Моране и Морис расстался с Женевьевой, еще более влюбленный в нее, чем прежде, ведь теперь он ее ревновал.

Хотя молодой человек и был ослеплен своим чувством, а сердце его сжималось от страсти, он не мог не заметить, что в рассказе Женевьевы оказалось много пробелов, сомнительных мест, недомолвок, на которые он сразу не обратил внимания, но которые всплыли потом в его памяти и странно тревожили его. Это беспокойство не могли скрасить ни свобода, предоставленная Диксмером в его беседах с Женевьевой, ни уединение, в котором они проводили вечера. Кроме того, Морис стал сотрапезником в доме и не только оставался наедине с Женевьевой, которую, впрочем, казалось, охраняла от желаний молодого человека ее ангельская чистота, но и сопровождал Женевьеву в небольших прогулках, которые та совершала время от времени.

Одно его удивляло, что, несмотря на сложившуюся в общении с обитателями дома непринужденность, чем больше он искал сближения с Мораном, впрочем, вероятнее всего для того, чтобы удобнее было следить за проявлением чувств, которые, как казалось Морису, тот питает к Женевьеве, тем больше этот странный человек, ум которого привлекал Мориса, а утонченные манеры пленяли с каждым днем все больше, казалось, старался отдалиться от Мориса. Тот горько пожаловался на это Женевьеве, потому что не сомневался, что Моран видит в нем соперника, и лишь ревность удаляет их друг от друга.

— Гражданин Моран ненавидит меня, — сказал он однажды Женевьеве.

— Вас? — спросила Женевьева, удивленно взглянув на него своими прекрасными глазами. — Вас ненавидит мсье Моран?

— Да, я в этом уверен.

— А почему он должен вас ненавидеть?

— Хотите, я скажу вам? — воскликнул Морис.

— Конечно, — ответила Женевьева.

— Ну, хорошо, потому что я…

Морис остановился. Он собирался сказать: «Потому что я вас люблю».

— Я не могу вам сказать почему, — покраснев ответил Морис.

Отчаянный республиканец рядом с Женевьевой был робким и колеблющимся, как молодая девушка.

Женевьева улыбнулась.

— Скажите, — начала она снова, — что между вами нет симпатии, и я вам, может быть, поверю. Вы — натура пылкая, у вас блестящий ум, вы — изысканный человек. Моран же торговец и химик. Он робок и скромен. И эта робость, эта скромность мешают ему сделать первый шаг вам навстречу.

— А кто просит его делать первый шаг? Я их уже сделал пятьдесят, а он никак мне не ответил. Нет, — продолжал Морис, покачав головой, — нет, конечно же дело не в этом.

— Ну, тогда в чем же?

Морис предпочел промолчать.

На следующий день после этого объяснения с Женевьевой, он приехал к ней в два часа дня и нашел ее одетой для выхода.

— А, добро пожаловать, — сказала Женевьева, — вы будете сопровождать меня в качестве кавалера.

— И куда вы направляетесь? — спросил Морис.

— Я еду в Отей. Прекрасная погода. Я бы хотела немного прогуляться пешком. В экипаже мы доедем до заставы, там оставим его и пойдем в Отей пешком. Когда я закончу в Отее свои дела, мы вернемся к экипажу.

— О, — сказал восхищенный Морис, — вы дарите мне великолепный день.

Молодые люди отправились в путь. Они миновали Пасси, их экипаж спускался вниз, слегка подпрыгивая на неровностях дороги, затем они продолжили свою прогулку пешком.

Подойдя к Отею, Женевьева остановилась.

— Подождите меня в конце парка, — сказала она. — Я приду сразу, как только закончу свои дела.

— К кому же вы идете? — поинтересовался Морис.

— К подруге.

— Я не могу вас сопровождать?

Женевьева, улыбаясь, покачала головой.

— Это невозможно, — сказала она.

Морис кусал губы.

— Хорошо, — сказал он, — я подожду.

— Что? — переспросила Женевьева.

— Ничего, — ответил Морис. — Вы долго там будете?

— Если бы я знала, что так побеспокою вас, Морис, что вы сегодня заняты, — сказала Женевьева, — то никогда не стала бы просить оказать мне эту маленькую услугу, я попросила бы сопровождать меня…

— Мсье Морана? — быстро спросил Морис.

— Вовсе нет. Вы ведь знаете, что мсье Моран на фабрике в Рамбуйе и вернется только вечером.

— Тогда кому бы вы отдали предпочтение?

— Морис, — нежно произнесла Женевьева, — я не могу заставить ждать человека, назначившего мне встречу, если вы не можете меня подождать, то возвращайтесь в Париж, только потом пришлите мне экипаж.

— Нет, нет, сударыня, — живо сказал Морис, — я к вашим услугам.

И он поклонился Женевьеве, которая, слегка вздохнув, направилась в Отсй.

А Морис отправился в место, назначенное для встречи, и, прогуливаясь взад и вперед, сбивал своей тростью верхушки трав, цветов и сорняков, которые росли вдоль дороги. Как все очень занятые люди, Морис туда и обратно ходил довольно быстро.

Что сейчас особенно занимало все мысли Мориса, так это желание знать, любила ли его Женевьева или не любила совсем. Она держала себя с молодым человеком как сестра или подруга, но он чувствовал, что ему этого было недостаточно. Всем сердцем он любил ее. Она стала вечной думой его дней, бесконечно повторяющимся сном его ночей. Раньше ему нужно было только одно — вновь видеть Женевьеву. Теперь этого было недостаточно: ему нужно было, чтобы Женевьева его любила.

Женевьевы не было около часа, и это время показалось ему вечностью. Но вот он увидел, как она направляется к нему с улыбкой на устах. Морис же, напротив, шел к ней, нахмурив брови. Наше бедное сердце устроено так, что умудряется искать неприятности даже в самом счастье.

Улыбаясь, Женевьева взяла Мориса под руку.

— Ну, вот и я, — сказала она. — Простите, друг мой, что я заставила вас ждать…

Морис ответил кивком, и они пошли по чудесной аллее, тенистой, влажной, густой, поворот которой вывел их на большую дорогу.

Это был один из тех дивных весенних вечеров, когда каждое растение питает воздух своим ароматом, каждая птица, сидящая на ветке, поет свой гимн Всевышнему, один из тех вечеров, которые, кажется, предназначены для того, чтобы навсегда остаться в воспоминаниях.

Морис молчал, Женевьева о чем-то думала. Она обрывала лепестки букета, который держала в руке, опирающейся на руку Мориса.

— Что с вами? — спросил вдруг Морис. — Что вас так огорчило?

Женевьева могла бы ему ответить: «Мое счастье».

Она посмотрела на него своим нежным и поэтичным взором.

— А вы сами, — сказала она, — разве вы сегодня не более грустны, чем обычно?

— Я, — сказал Морис. — У меня есть причина быть грустным, а вы?

— Вы несчастны?

— Конечно. Разве вы никогда по моему дрожащему голосу не замечали, как я страдаю? Разве не случалось, что во время беседы с вами или вашим мужем мне приходилось вставать, как будто мне не хватало воздуха, и выходить, ведь мне казалось в такие моменты, что моя грудь вот-вот разорвется?

— Но, — спросила смущенная Женевьева, — чем вы объясняете это страдание?

— Если бы я был кокеткой, — сказал Морис, горько засмеявшись, — я бы сказал, что у меня расшалились нервы.

— А сейчас вы тоже страдаете?

— Очень, — сказал Морис.

— Ну, что же, тогда будем возвращаться.

— Уже?

— Конечно.

— Ах, да! Правда, — прошептал молодой человек, — я и забыл, что мсье Моран должен вернуться из Рамбуйе до наступления сумерек, а уже смеркается.

Женевьева посмотрела на него с упреком.

— Опять! — сказала она.

— Почему же в прошлый раз вы так расхвалили мне мсье Морана? — спросил Морис. — Это ваша вина.

— А с каких это пор, — спросила Женевьева, — перед людьми, которых ценишь, нельзя говорить того, что думаешь о человеке достойном уважения?

— Слишком сильно это уважение, раз оно заставляет вас так ускорить шаги из боязни опоздать на несколько минут.

— Сегодня вы крайне несправедливы, Морис. Разве я не провела с вами часть дня?

— Вы правы, я и правда слишком требователен, — вновь начал Морис, отдаваясь раздражению. — Пойдем к мсье Морану, пойдем!

Женевьева чувствовала, как досада переполняет ее сердце.

— Да, — сказала она, — пойдем к мсье Морану. Он, по крайней мере, друг, который никогда не доставляет мне неприятностей.

— Да, такие друзья всегда ценны, — сказал Морис, задыхаясь от ревности, — и я гоже хотел бы иметь таких.

В это время они уже шли по большой дороге, горизонт алел в последних лучах заходящего солнца, которые играли на позолоченной резьбе собора Инвалидов. И первая звезда, та самая, что в прошедшие вечера уже привлекала взор Женевьевы, засияла в темной синеве неба.

Со смиренной покорностью Женевьева выпустила руку Мориса.

— Что с вами? Вы и меня заставляете страдать, — сказала она.

— Ах, — ответил Морис, — я ведь не такой интриган, как некоторые. Я не умею заставить себя любить.

— Морис! — воскликнула Женевьева.

— О, сударыня! Если он всегда добр, всегда в ровном настроении, то только потому, что он не страдает.

Женевьева вновь оперлась своей белой рукой о мощную руку Мориса.

— Прошу вас, — сказала она изменившимся голосом, — не надо больше, не говорите!

— Почему?

— Потому что ваш голос причиняет мне боль.

— Итак, все во мне вам не нравится, даже голос?

— Молчите, заклинаю вас.

— Повинуюсь, сударыня.

И пылкий молодой человек провел рукой по лбу, влажному от пота.

Женевьева видела, что он действительно страдал. Такие натуры, как Морис, страдают как никто другой.

— Вы мой друг, Морис, — сказала Женевьева, подняв на него ангельский взор, — драгоценный друг. Сделайте так, Морис, чтобы я не потеряла этого своего друга.

— О, вы не будете о нем долго сожалеть! — воскликнул Морис.

— Вы ошибаетесь, — сказала Женевьева, — я буду сожалеть о вас долго, всегда.

— Женевьева! Женевьева! — воскликнул Морис. — Сжальтесь надо мной!

Женевьева вздрогнула.

В первый раз Морис произнес ее имя с таким чувством.

— Хорошо, — продолжал Морис, — поскольку вы обо всем догадываетесь, позвольте мне говорить об этом, Женевьева. Хотя вы, может быть, и испепелите меня взглядом. Уж слишком долго я молчу. Я буду говорить, Женевьева.

— Сударь, — ответила молодая женщина, — я ведь вас просила во имя нашей дружбы молчать. Сударь, я прошу вас об этом снова, сделайте это для меня. Ни слова больше, именем Неба, ни слова больше!

— Дружба, дружба. Ах, если это та дружба, которую вы питаете к мсье Морану, я не хочу больше вашей дружбы, Женевьева, мне нужно больше, чем другим.

— Ну, довольно, — сказала мадам Диксмер, — хватит, мсье Линдей. Вот наш экипаж, соблаговолите отвезти меня к моему мужу.

Морис дрожал от волнения и охватившего его жара. Когда Женевьева, чтобы подняться в экипаж, оперлась о руку Мориса, молодому человеку ее рука показалась пламенем. Они сели в экипаж. Женевьева сзади, в глубине кареты. Морис разместился впереди. Они проехали весь Париж, не сказав ни слова.

И только Женевьева на протяжении всей дороги все прикладывала к глазам носовой платок.

Когда они приехали в мастерскую, Диксмер был занят в своем рабочем кабинете. Моран, вернувшись из Рамбуйе, переодевался. Направляясь в свою комнату, Женевьева протянула Морису руку со словами:

— Прощайте, Морис, вы этого хотели…

Морис ничего не ответил, прошел к камину, где висела миниатюра с изображением Женевьевы, пылко поцеловал ее, прижал к сердцу, потом повесил на место и ушел.

Морис не помнил как вернулся к себе. Ничего не видя и не слыша он шел по Парижу. Все происшедшее предстало перед ним как сон, он не мог дать себе отчета ни в своих действиях, ни в чувствах. Бывают моменты, когда самая трезвая, не теряющая самообладания душа, забывается под влиянием необузданности, вызванной низменными силами воображения.

Это было, как мы уже отметили, бегство, а не обычное возвращение домой. Он разделся без помощи слуги, не ответил кухарке, которая принесла ему ужин. Потом взял со стола письма, пришедшие за день, прочитал их одно за другим, не понимая ни слова. Туман ревности, опьянение разума еще не развеялось.

В десять часов Морис машинально улегся в постель, так как сделал все, что полагалось после того, как расстался с Женевьевой.

Если бы хладнокровному Морису рассказали о его странном поведении как о действиях кого-то другого, он бы не понял, не принял бы действий, поставивших Женевьеву в затруднительное положение, счел бы этого человека сумасшедшим. Он почувствовал страшный удар, который был нанесен всем его надеждам, в которых он никогда раньше не отдавал себе отчета, и на которых, какими бы неясными они не были, покоились все его мечты о счастье, витавшие подобно неуловимому пару на горизонте.

Итак, с Морисом произошло то, что почти всегда происходит в подобном случае. Он был оглушен полученным ударом. И, очутившись в постели, тотчас же уснул или, вернее, лишился чувств до следующего дня.

Его разбудил шум открывающейся двери. По привычке зашел слуга, чтобы открыть окна в спальне Мориса, и принес цветы.

В 93-м году выращивали массу цветов, и Морис их обожал. Но сейчас он даже не взглянул на них и, приподнявшись, опираясь отяжелевшей головой на руку, стал вспоминать все, что произошло накануне.

Морис спрашивал себя и не мог ответить, что вызвало его дурное настроение. Одной из причин была ревность к Морану. Но следовало ли ревновать к человеку, который уехал в Рамбуйе, тогда как сам Морис был наедине с женщиной, которую любил, мог наслаждаться этим свиданием в окружении пленительной природы, просыпающейся в один из первых дней весны.

Его дурное настроение не могло объясниться и подозрением к тому, что могло бы произойти в доме в Отее, куда он проводил Женевьеву, и где она находилась более часа. Нет, непрекращающейся мукой его жизни была мысль о том, что Моран — возлюбленный Женевьевы. Это была странная фантазия его мозга, ведь никогда ни единым жестом, ни единым взглядом, ни единым словом компаньон Диксмера не дал подтверждения этому подозрению.

Голос слуги вывел его из задумчивости.

— Гражданин, — сказал он, показывая на лежащие на столике распечатанные письма, — вы уже выбрали, какие из них оставите, а какие сжечь?

— Сжечь что? — спросил Морис.

— Те письма, которые гражданин прочитал вчера вечером, перед тем как лечь в постель.

Морис не помнил, чтобы он прочитал хотя бы одно письмо.

— Сожгите все, — приказал он.

— А вот сегодняшние, гражданин, — сказал слуга.

Он протянул Морису пачку писем, а другие бросил в камин.

Морис взял письма, которые дал ему слуга, пальцами почувствовал знакомую толщину сургучной печати и вдохнул знакомый аромат, исходящий от одного из писем. Он стал быстро перебирать их и при виде печати и почерка на одном конверте вздрогнул.

Этот человек, такой стойкий перед лицом любой опасности, побледнел только от запаха одного из писем.

Подошел слуга поинтересоваться, что с ним случилось, но Морис знаком велел ему удалиться.

Морис осмотрел письмо с одной и с другой стороны. У него было предчувствие, что в письме таится беда для него, и вздрогнул, как вздрагивают перед неизвестностью.

Тем не менее он призвал все свое мужество, распечатал письмо и прочитал следующее:

«Гражданин Морис!

Нам необходимо разорвать связи, которые, как мне кажется, с вашей стороны выходят за пределы дружеских отношений. Вы человек чести, гражданин, и теперь, когда миновала ночь, после того, что произошло между нами вчера вечером, вы должны понять, что ваше присутствие в нашем доме стало невозможным. Я рассчитываю, что вы сумеете найти подходящий предлог, чтобы объяснить это моему мужу. Надеюсь сегодня же увидеть ваше письмо господину Диксмеру и буду убеждать себя, что мне придется сожалеть о заблудшем друге, увидеть которого вновь мне мешают правила приличия.

Прощайте навсегда.

Женевьева.

P. S. Посыльный ждет ответ».

Морис позвал: вошел слуга.

— Кто принес это письмо?

— Гражданин посыльный.

— Он здесь?

— Да.

Больше Морис не вздыхал, не колебался. Он прыгнул в изножье кровати, натянул брюки, сел перед пюпитром, взял первый попавшийся лист бумаги (это как раз был лист с напечатанным вверху названием секции) и написал:

«Гражданин Диксмер,

Я вас любил и все еще люблю, но не считаю возможным видеться с вами впредь».

Морис искал причину, по которой он не мог больше встречаться с гражданином Диксмером, и нашел только одну, ту, которая возникала в эту эпоху в головах у всех. Он продолжил:

«Ходят слухи о вашей умеренности в отношении государственных интересов. Я вовсе не хочу вас обвинять, но и не могу вас защищать. Примите мои сожаления и будьте уверены, что ваши секреты будут погребены в моем сердце».

Морис даже не перечитал письмо, написанное, как мы уже сказали, под воздействием первой пришедшей в голову мысли. У него не было сомнений по поводу воздействия, которое это письмо должно было произвести. Диксмер, как казалось Морису — отменный патриот, по крайней мере на словах. Диксмер рассердится, получив письмо, его жена и Моран станут склонять его к молчанию, он не ответит, и, таким образом, забвение подобно черной вуали скроет радостное прошлое и превратит его в мрачное будущее. Морис подписал письмо, запечатал его, передал слуге, и посыльный ушел.

И тогда слабый вздох сорвался с уст республиканца. Он взял перчатки, шляпу и направился в секцию.

Он надеялся, бедный Брут, вновь обрести свой стоицизм ь общественной деятельности.

А состояние общественных дел было ужасным: шла подготовка к 31 мая[37]. Террор, подобно бурному потоку, устремился с вершины Горы и пытался снести преграду, воздвигнутую на его пути жирондистами, этими дерзкими умеренными, которые осмелились потребовать возмездия за сентябрьскую резню и какое-то время бороться за спасение жизни короля.

Пока Морис отдавался работе с таким пылом, что лихорадка, от которой он хотел избавиться, пожирала его голову вместо сердца, посыльный вернулся на старинную улочку Сен-Жак и наполнил дом оцепенением и ужасом.

Письмо, побывав у Женевьевы, было вручено Диксмеру.

Диксмер распечатал его, прочитал, сначала ничего не поняв, потом протянул гражданину Морану, который после чтения уронил свой белый, будто слоновой кости, лоб на руку.

В положении, в котором находились Диксмер, Моран и их товарищи, и о котором совершенно не знал Морис, но знают читатели, это письмо было подобно удару молнии.

— Он честный человек? — с тревогой спросил Диксмер.

— Да! — без колебаний ответил Моран.

— Неважно! — вступил в разговор тот из их компании, который придерживался крайних мер. — Мы поступили крайне глупо, что не убили его тогда.

— Друг мой, — сказал Моран, — мы боремся против насилия, мы клеймим его преступлением. Каковы бы ни были последствия, мы хорошо сделали, что не убили человека. А потом, я повторяю, у Мориса благородная и честная душа.

— Да, но если эта благородная и честная душа принадлежит экзальтированному республиканцу, то он, возможно, сочтет себя преступником как раз, если не принесет в жертву свою честь на алтарь отечества, как они это называют.

— Но, — сказал Моран, — разве вы думаете, что он что-то знает?

— Ну, а как иначе понять фразу, о том, что секреты будут погребены в его сердце?

— Очевидно речь идет о том, что я доверил ему относительно нашей контрабанды, ни о чем другом он не знает.

— Но, — сказал Моран, — а об этом свидании в Отее он ничего не подозревает? Вы ведь знаете, что он сопровождал вашу жену?

— Это я посоветовал Женевьеве взять его с собой для охраны.

— Послушайте, — сказал Моран, — мы сможем убедиться, верны ли наши подозрения. Очередь дежурства нашего отряда в Тампле 2 июня, то есть через неделю. Вы, Диксмер, — капитан, а я — лейтенант. Если ваш отряд, то есть наша компания, получит контрприказ, как его уже однажды получил отряд «Бют-де-Мулэн», который Сантерр заменил на отряд де Гравийе, значит все раскрылось, и нам остается лишь бежать из Парижа или умереть, сражаясь. А, если все пойдет, как задумано…

— Мы погибнем точно так же, — ответил ему Диксмер.

— Почему же?

— Черт возьми! Разве все планы не завязаны на этого общественного деятеля? Разве не он, сам того не зная, должен открыть нам дорогу к королеве?

— Да, действительно, — сказал удрученный Моран.

— Итак, вы видите, — произнес Диксмер, нахмурив брови, — нам необходимо во что бы то ни стало вновь связаться с этим молодым человеком.

— Ну, а если из боязни скомпрометировать себя, он откажется? — спросил Моран.

— Послушайте, — ответил ему Диксмер, — я посоветуюсь сейчас с Женевьевой, она последняя, кто из нас его видел. Может быть она что-нибудь знает?

— Диксмер, — произнес Моран, — едва ли стоит впутывать во все наши заговоры Женевьеву. Конечно, не потому, что я боюсь ее болтливости. Но мы играем в слишком опасную игру, и мне стыдно и жаль делать ставку на голову женщины.

— Голова женщины, — ответил Диксмер, — весит столько же, сколько и голова мужчины, а особенно там, где хитрость, чистосердечие или красота могут сделать столько же, а иногда даже больше, чем сила, мощь и мужество. Женевьева разделяет наши убеждения и наши симпатии. Женевьева разделит и нашу участь.

— Поступайте, как считаете нужным, дорогой друг, — ответил Моран. — Я сказал лишь то, что должен был сказать. Женевьева достойна во всех отношениях той миссии, которую вы на нее возлагаете, а вернее, она сама возложила на себя. Святые всегда становятся мучениками.

И он протянул белую женственную руку Диксмеру, который сжал ее своими сильными пальцами.

Затем Диксмер, посоветовав Морану и другим их товарищам, соблюдать еще большую осторожность, чем когда бы то ни было, прошел к Женевьеве.

Она сидела у стола, склонившись над вышивкой.

Услышав шум открывающейся двери, она повернулась и увидела мужа.

— О, это вы, друг мой, — произнесла она.

— Да, — ответил Диксмер, лицо которого было спокойным и улыбающимся. — Я получил от нашего друга Мориса письмо, из которого ничего не понял. Вот, прочтите и скажите, что вы об этом думаете?

Женевьева взяла письмо дрожащей рукой и прочитала.

Диксмер следил за тем, как ее глаза пробегали по строчкам.

— И что? — спросил он, когда Женевьева закончила чтение.

— Я думаю, что мсье Морис Линдей честный человек, — спокойно ответила Женевьева, — и что нам не надо ничего бояться с его стороны.

— Вы уверены, что он не знает, к кому вы ездили в Отей?

— Абсолютно уверена.

— Почему же тогда вдруг такое решение? Он не показался вам вчера более холодным или же наоборот более взволнованным, чем обычно?

— Нет, — ответила Женевьева, — я думаю, он был таким, как всегда.

— Прежде чем отвечать мне, Женевьева, хорошо подумайте, потому что ваш ответ, и вы должны это понять, будет иметь огромное влияние на все наши планы.

— Подождите, — сказала Женевьева, которая, несмотря на все усилия, уже не могла скрывать охватившее ее волнение, — подождите же.

— Хорошо, — сказал Диксмср, мышцы его лица слегка напряглись, — вспомните все, Женевьева.

— Да, — начала молодая женщина, — да, я припоминаю. Вчера он был хмур. Мсье Морис немного тиран в своих привязанностях… и мы несколько раз сердились друг на друга в течение последних недель.

— Это были простые размолвки? — спросил Диксмер.

— Вероятно.

— Послушайте, Женевьева, при нашем положении дел, поймите правильно, не должно быть вероятностей, нам нужна уверенность.

— Хорошо, друг мой, я в этом уверена.

— Стало быть, это письмо лишь предлог для того, чтобы не приходить в наш дом?

— Друг мой, ну как я могу ответить вам на это?

— Ответьте как есть, Женевьева, — ответил Диксмер, — потому что ни у одной другой женщины, кроме вас, я бы этого не спросил.

— Это предлог, — опустив глаза, сказала Женевьева.

— Ах так! — воскликнул Диксмер.

Затем, после нескольких минут молчания, он вынул из-за жилета свою руку, которой сдерживал биение сердца, и положил ее на спинку стула, на котором сидела жена.

— Дорогой друг, окажите мне услугу, — сказал Диксмер.

— Какую? — спросила удивленная Женевьева, повернувшись к нему.

— Вы можете устранить опасность в самом начале. Морис, возможно, более информирован о наших секретах, чем мы думаем. То что вы считаете предлогом, возможно соответствует и действительности. Напишите ему записку.

— Я? — вздрогнув, прошептала Женевьева.

— Да, вы. Скажите ему, что это вы распечатали письмо и именно вы хотите получить объяснение по этому поводу! Он придет, вы его расспросите и легко отгадаете, что же произошло.

— О, нет, нет! — воскликнула Женевьева. — Я не могу сделать то, о чем вы меня просите. Я этого не сделаю.

— Дорогая Женевьева, когда на карту поставлены такие интересы, как вы можете отступать из-за каких-то мелких соображений самолюбия?

— Я ведь сказала вам, сударь, свое мнение о Морисе, — ответила Женевьева, — он честен, он рыцарь, но он капризен, а я хочу быть зависимой только от своего мужа.

Она ответила с таким спокойствием и вместе с тем настолько твердо, что Диксмер понял: дальнейшие разговоры на эту тему бесполезны. Больше он не промолвил ни единого слова, посмотрел на Женевьеву невидящим взглядом, провел рукой по вспотевшему лбу и вышел.

Моран в волнении ожидал его. Диксмер слово в слово повторил ему состоявшийся разговор.

— Ну, хорошо, — ответил Моран, — не будем пока больше об этом думать. В любом случае, я не хочу ни добавлять забот вашей жене, ни ранить ее самолюбие.

Диксмер положил руку ему на плечо.

— Вы сошли с ума, сударь, — произнес он, пристально взглянув на Морана, — или вы не даете отчета своим словам.

— Как, Диксмер, вы думаете?..

— Я думаю, шевалье, что вы, как и я, не можете поддаваться эмоциям и порывам, исходящим из вашего сердца. Ни вы, ни я, ни Женевьева не принадлежим себе. Мы призваны защитить устои, которые обычно разрушают основание, на которое опираются. Так вот, в данном случае мы и являемся этим основанием.

Моран вздрогнул и промолчал, его молчание было печальным.

Не проронив ни слова, они несколько раз прошлись по саду.

Затем Диксмер расстался с Мораном.

— Мне нужно отдать несколько распоряжений, — произнес он спокойным голосом. — Я покидаю вас, мсье Моран.

Моран протянул Диксмеру руку, потом посмотрел ему вслед.

— Бедный Диксмер, — прошептал он. — Боюсь, что в этом деле он рискует больше всех.

Диксмер вернулся в мастерские, отдал несколько приказов, почитал газеты, приказал раздать хлеб и масло беднякам близлежащего района и, вернувшись к себе, переоделся.

Через час Мориса, занимающегося подготовкой к очередному выступлению в секции, оторвал от дела слуга, который наклонился к нему и тихонько сказал:

— Гражданин Линдей, к вам пришел какой-то человек. Он утверждает, что должен сообщить вам что-то очень важное. Он ждет вас дома.

Вернувшись домой, Морис был крайне удивлен, застав там Диксмера, листавшего газеты. По дороге Морис все время расспрашивал слугу о госте, но тот совсем не знал этого человека, и поэтому не мог ничего о нем сообщить.

Увидев Диксмера, Морис остановился на пороге и невольно покраснел.

Диксмер поднялся и, улыбаясь, протянул ему руку.

— Какая муха вас укусила, и что это вы такое мне написали? — спросил он молодого человека. — По правде говоря, все это меня больно ударило, дорогой Морис. Я умеренный и фальшивый патриот, так, кажется вы написали? Понятно, что вы не можете повторить мне в лицо подобные обвинения. Признайтесь, что вы просто ищете со мной ссоры.

— Я признаю все, что вы хотите, дорогой Диксмер, потому что вы были для меня примером порядочного человека. Но тем не менее я принял решение, и оно бесповоротно.

— Как же так? — спросил Диксмер. — Вы утверждаете, что меня не в чем упрекнуть, и все равно нас покидаете?

— Дорогой Диксмер, поверьте, что для того, чтобы предпринять подобные действия и лишиться такого друга как вы, у меня должны быть очень веские причины.

— Да, но во всяком случае, — опять заговорил Диксмер, пытаясь улыбнуться, — причины совсем иные. То, о чем вы написали, только предлог.

Морис на минуту задумался.

— Послушайте, Диксмер, — сказал он, — мы живем в такое время, когда сомнение, высказанное в письме, может и должно вызвать беспокойство, я это понимаю. Не пристало честному человеку оставлять вас под гнетом такого беспокойства. Да, Диксмер, причины, о которых идет речь в письме, — только предлог.

Это признание, которое по идее должно было прояснить чело коммерсанта, казалось, наоборот, омрачило его.

— Ну, а настоящая причина? — спросил Диксмер.

— Я не могу вам ее назвать, — ответил Морис. — Но если бы вы ее знали, то одобрили бы мое поведение, я в этом уверен.

Диксмер настаивал.

— Вы все же хотите услышать? — спросил Морис.

— Да, — ответил Диксмер.

— Хорошо, — ответил Морис, который испытывал некоторое облегчение от того, что приблизился к правде. — Ну так вот, у вас молодая и красивая жена, нравственная чистота которой хорошо известна. Так вот, я подумал, что мои визиты к вам могут быть неверно истолкованы.

Диксмер слегка побледнел.

— Правда? — спросил он. — Ну что ж, дорогой Морис, супруг должен быть благодарен вам за это.

— Понимаете, — продолжал Морис, — я не самоуверен и не думаю, что мое присутствие могло бы быть опасно для вашего покоя или покоя вашей жены, но оно может послужить источником клеветы, а вы знаете, что чем абсурднее клевета, тем легче в нее верят.

— Ребенок! — сказал Диксмер, пожав плечами.

— Пусть я ребенок, как хотите, — ответил Морис, — издалека мы останемся добрыми друзьями, ведь нам не в чем будет упрекнуть друг друга, тогда как рядом, наоборот…

— Что рядом?

— Все закончится тем, что мы озлобимся.

— Подумайте, Морис, разве я могу в это поверить?

— Ах, Боже мой! — произнес молодой человек.

— Но почему вы мне обо всем этом не написали, вместо того, чтобы сказать, Морис?

— Чтобы избежать того, что между нами сейчас происходит.

— Вы рассердились, Морис, что я достаточно люблю вас, чтобы прийти за объяснениями? — спросил Диксмер.

— Совсем наоборот! — воскликнул Морис. — Я счастлив, клянусь вам, видеть вас еще раз до того как мы окончательно расстаемся.

— Расстанемся, гражданин! И все же мы вас очень любим, — ответил Диксмер, взяв руку молодого человека и сжав ее в своих руках.

Морис вздрогнул.

— Моран, — продолжал Диксмер, от которого это не ускользнуло, — сегодня утром сказал мне: «Сделайте все, что сможете, но верните этого дорогого мсье Мориса».

— Ах, сударь, — ответил молодой человек, нахмурив брови и отнимая руку, — я бы не подумал, что так нужен гражданину Морану.

— Вы не верите? — спросил Диксмер.

— Я, — ответил Морис, — не хочу ни сомневаться, ни вообще думать на эту тему. Когда я приходил к вам, то делал это ради вас и вашей жены, а вовсе не ради гражданина Морана.

— Вы его не знаете, Морис, — сказал Диксмер, — у него прекрасная душа.

— Согласен, — ответил Морис, горько улыбнувшись.

— Ну, а теперь, — продолжал Диксмер — вернемся к цели моего визита.

Морис стал в позу человека, которому нечего больше сказать и который ждет.

— Так вы говорите, что были пересуды?

— Да, гражданин, — подтвердил Морис.

— Ну что же, поговорим откровенно. Почему вы должны обращать внимание на болтовню какого-то бездельника соседа? Ведь у вас есть совесть, а у Женевьевы честь, не так ли?

— Я моложе вас, — сказал Морис, которого уже начала удивлять эта настойчивость, — и я более восприимчив к таким вещам. Поэтому я вам заявляю, что репутации такой женщины как Женевьева не должна коснуться даже болтовня бездельника соседа. Позвольте мне, дорогой Диксмер, остаться верным моему первому решению.

— Ну что ж, — сказал Диксмер, — раз уж мы признаемся во всем, признайтесь еще в одном.

— В чем? — спросил Морис, краснея… — В чем вы хотите, чтобы я признался?

— Что вас не политика и не слухи о вашем постоянном присутствии у меня в доме заставляют покинуть нас.

— А что же тогда?

— Тайна, которую вы узнали.

— Какая тайна? — переспросил Морис, с выражением такого наивного любопытства, что коммерсант воспрянул духом.

— Да это дело с контрабандой, о которой вы узнали в тот вечер, когда мы познакомились таким странным образом. Вы мне так и не смогли простить этого мошенничества и обвиняете в том, что я плохой республиканец, потому что использую английские товары в своих мастерских.

— Мой дорогой Диксмер, клянусь вам, что я совершенно забыл, когда посещал ваш дом, что бывал у контрабандиста.

— Правда?

— Правда.

— У вас нет больше никаких других причин, чтобы покинуть мой дом, кроме тех, о которых вы сказали?

— Слово чести.

— Ну хорошо, Морис, — сказал Диксмер, поднимаясь и пожимая руку молодого человека, — я надеюсь, что вы поразмыслите и откажетесь от этого вашего решения, которое всех нас так огорчает.

Морис поклонился и ничего не ответил, что свидетельствовало о его окончательном отказе.

Диксмер вышел в отчаянии от того, что не смог сохранить отношения с человеком, который при определенных обстоятельствах стал бы для них не только полезным, но и необходимым.

Шло время. Мориса раздирали тысячи противоречивых желаний. Диксмер просил его вернуться. Женевьева могла бы его простить. Отчего же он был в таком отчаянии? На его месте Лорэн, наверняка бы, вспомнил множество афоризмов своих любимых авторов. Но ведь было и письмо Женевьевы: содержало оно категорическую отставку Но, несмотря на это, Морис носил его на груди вместе с той маленькой запиской, которую получил на следующий день после того, как вызволил Женевьеву из рук грубых патрульных. И, наконец, он упорно ревновал ее к этому ненавистному Морану, который был первопричиной его разрыва с Женевьевой.

Итак, в своем решении Морис оставался непреклонным.

Но надо заметить, что после того, как он был лишен каждодневных визитов на старинную улочку Сен-Жак, Морис почувствовал гнетущую пустоту и, когда наступал час его обычных походов в сторону квартала Сен-Виктор, он впадал в глубокую меланхолию и мысленно пробегал все обычные стадии ожидания и сожаления.

Каждое утро, просыпаясь, он надеялся найти письмо от Диксмера и признавался сам себе, что хотя и сопротивлялся уговорам живого Диксмера, но уступил бы письму. Каждый день он покидал дом с надеждой встретить Женевьеву и уже придумал тысячу предлогов, чтобы заговорить с ней при встрече. Каждый вечер он возвращался домой с надеждой встретить там посыльного, который однажды утром принес ему печаль, ставшую теперь постоянной спутницей.

Часто в минуту отчаяния Морис краснел от мысли, что испытывает такую муку и не может воздать по заслугам тому, от кого так страдает: ведь первопричиной всех печалей был Моран. Тогда Морис придумывал план ссоры с Мораном. Но компаньон Диксмера был таким хрупким и безобидным, что оскорбления или провокации со стороны такого колосса, как Морис, были бы подлостью.

Несколько раз заходил Лорэн, чтобы отвлечь друга от переживаний, о которых Морис говорить упорно не желал, однако и не отрицал, что они существуют. Лорэн сделал все, что мог для того, чтобы вернуть Родине это сердце, страдающее от любви к другой. Но, несмотря на то, что положение в стране оставалось тяжелым, и в любом другом состоянии Морис был бы полностью вовлечен в вихрь политических событий, молодой республиканец страдал так, что не мог участвовать в этих событиях с активностью, превратившей его в героя 14 июля и 10 августа.

Вот уже в течение десяти месяцев две противоборствующие системы, до сих пор лишь слегка атаковавшие друг друга, готовились к схватке, которая должна была стать смертельной для одной из них. Эти две системы, рожденные самой Революцией, с одной стороны были представлены умеренными, то есть жирондистами Бриссо, Петионом, Верньо, Валазе, Ланжине, Барбару и т. д., а с другой — им противостояла Гора, то есть террор, представленная Дантоном, Робеспьером, Шенье, Фабром, Маратом, Колло д’Эрбуа, Эбером и другими.

После событий 10 августа казалось, что влияние должно было перейти к партии умеренных. Правительство было сформировано из оставшихся старых и новых членов. Были приглашены Ролан, Сервьен и Клавьер — прежние министры и Дантон, Монж и Лебрен — из вновь назначенных. За исключением одного, Дантона, который являлся среди своих коллег как бы генератором энергии, все остальные министры принадлежали к партии умеренных.

Когда мы произносим «умеренный», то, разумеется, не в прямом смысле.

Но события 10 августа эхом отозвались за границами Франции, и враждебная коалиция уже готовилась к наступлению, но не для того, чтобы помочь Людовику XVI лично, а в защиту роялистских принципов, пошатнувшихся в самой своей основе. И тогда прозвучали слова угрозы, произнесенные Брунсвиком[38], и их ужасной реальностью стало падение Лонгви и Вердена. Последовал террор, Дантон уже предвидел сентябрьские дни и реализовывал это кровавое предвидение, которое показало врагу, что вся Франция, являющаяся соучастницей ужасного убийства, готова бороться за свое существование со всей энергией отчаяния. Сентябрь спас Францию, но поставил ее вне закона.

Франция оказалась спасенной, энергия оказалась бесполезной, и партия умеренных вновь обрела некоторую силу. И тогда жирондисты стали упрекать участников этих кровавых дней. Звучали слова «губитель» и «убийца». Словарь нации даже пополнился новым ловом septembriseur — участник сентябрьских событий.

Дантон с этим согласился. Как и Кловис, он лишь на короткое время склонил голову под этим кровавым крещением, чтобы потом поднять ее еще выше и с большей угрозой. Второй случай для возобновления террора представился во время процесса над королем. В борьбу вступили насилие и умеренность, но это была борьба не личностей, а принципов. Умеренность была побеждена, и голова Людовика XVI отсечена на эшафоте.

Как и 10 августа, 21 января — день казни Людовика XVI — дало новый толчок к действиям коалиции. Ей еще противостоял какое-то

время Дюмурье, но был арестован за беспорядки его администрации, препятствовавшей помощи людьми и деньгами, и заявил, что он против якобинцев и обвинил их в дезорганизации. Он переходит в партию жирондистов и, объявляя себя их другом, вредит им.

Восстает Вандея. Раздаются угрозы из разных областей страны. В тылах — измена. Якобинцы обвиняют умеренных и хотят нанести по ним удар 10 марта, то есть в тот самый вечер, описанием событий которого начинается наше повествование. Но их спасает поспешность со стороны противников, а, возможно, и дождь, заставивший Петиона, этого глубокого знатока парижского духа, сказать: «Идет дождь. Сегодня ночью ничего не будет».

Но, начиная с 10 марта, для жирондистов все является предзнаменованием разгрома. Марат был обвинен и оправдан. Робеспьер и Дантон мирятся, так, по крайней мере, мирятся тигр и лев, чтобы вместе победить быка, которого должны сожрать. Энрио, участник сентябрьской резни, назначен генералом национальной гвардии. Другими словами, все предвещает этот ужасный день, который должен был грозовым вихрем снести последнюю преграду, которую Революция противопоставляла Террору.

Таковы были события, в которых Морис при любых других обстоятельствах принял бы активное участие, этого требовали его могучая натура и экзальтированный патриотизм. Но к счастью или к несчастью, ни призывы Лорэна, ни события на улицах не могли изгнать из головы Мориса одну единственную мысль, неотступно его преследовавшую. И когда наступило 31 мая, то бесстрашный участник осады Бастилии и Тюильри валялся дома в кровати, пожираемый лихорадкой, убивающей самых сильных, но от которой можно излечить одним лишь взглядом или словом.

Глава XIII 31 мая

В этот день, вошедший в историю, 31 мая, когда с самого утра слышался гул набата и трубили общий сбор, отряд из предместья Сен-Виктор вошел в Тампль.

После того как все обычные формальности по размещению караула были выполнены, для охраны башни прибыл дежурный из муниципальной гвардии с четырьмя дополнительными орудиями.

В это же время явился и Сантерр в форме с желтыми эполетами, забрызганной жирными пятнами.

Он провел смотр отряда и счел его состояние удовлетворительным, затем пересчитал караульных из муниципальной гвардии, их оказалось трое.

— Почему гвардейцев только трое? — спросил он. — Кто же этот отсутствующий, недостойный называться гражданином?

— Того, кого здесь нет, гражданин генерал, — ответил наш старый знакомый Агрикола, — не обвинишь в умеренности, ведь это секретарь секции Лепеллетье, лидер бравых фермопилов, гражданин Морис Линдей.

— Хорошо, — ответил Сантерр, — я тоже знаю Мориса Линдея как достойного патриота, однако, если он не явится в течение десяти минут, его занесут в списки отсутствующих.

И генерал занялся другими делами.

Во время этой беседы в нескольких шагах находились капитан стрелков и солдат. Один из них опирался на ружье, другой сидел на стволе пушки.

— Вы слышали? — вполголоса спросил капитан солдата. — Морис до сих пор не пришел.

— Да. Но он придет, будьте спокойны.

— Если он не явится, — сказал капитан, — я поставлю вас часовым на лестнице и, когда она поднимется на площадку, вы сможете сказать ей несколько слов.

В это время вошел человек, по трехцветному шарфу которого можно было определить принадлежность к муниципальной гвардии. Но он был незнаком капитану и солдату, поэтому они не сводили с него глаз.

— Гражданин генерал, — обратился незнакомец к Сантерру, — прошу назначить меня вместо гражданина Мориса Линдея. Он болен, вот заключение врача. Мое дежурство через неделю, так что он отдежурит за меня также, как сегодня я за него.

— Да, но только в том случае, если все эти Капеты через неделю будут еще живы, — заметил один из гвардейцев.

Сантерр в ответ на шутку усмехнулся, затем повернулся к ходатаю Мориса.

— Ладно, — сказал он, — иди и запишись вместо Мориса Линдея, но в графе примечаний отметь причину этой замены.

С радостным удивлением капитан и солдат переглянулись.

— Через неделю, — сказали они друг другу.

— Капитан Диксмер, — крикнул Сантерр, — займите вместе с солдатом ваш пост в саду.

— Пойдемте, Моран, — сказал капитан стоявшему рядом стрелку.

Раздалась барабанная дробь, и владелец кожевенных мастерских вместе со своим компаньоном направились в указанное место.

По пути на территории Тампля им встречались группы вооруженных караульных, прохаживающихся по охраняемым участкам.

Их пост находился в саду, где во времена Людовика XVI иногда прогуливалось королевское семейство. Теперь он был запущен и бесплоден, почти без цветов и деревьев.

Шагах в двадцати пяти от части стены, ограждавшей Тампль и выходившей на улицу Порт-Фуэн, находилась хибара, которую муниципальные власти разрешили построить для удобства караульных. В дни, когда им запрещалось покидать Тампль, они могли здесь подкрепиться. Вести хозяйство в этом небольшом кабачке было поручено истинной патриотке, вдове жителя предместья, убитого 10 августа. Ее называли вдовушка Плюмо.

Эта хижина, построенная из досок и самана, располагалась посредине бывшей грядки, о существовании которой напоминали остатки карликовой изгороди из самшита. Состояла она всего из одной комнаты площадью в двенадцать квадратных футов. Под хижиной размещался подвал, в который вели вырубленные прямо в земле ступени. В нем вдовушка Плюмо хранила продукты и напитки, о которых заботилась вместе с дочерью, девочкой лет двенадцати-пятнадцати.

После начала дежурства караульные прохаживались по саду, рассматривали рисунки, патриотическое содержание которых соответствовало подписям, которыми была испещрена стена, окружавшая Тампль. Под рисунком повешенного короля надпись гласила: «Мсье Вето принимает воздушные ванны». Или другой — изображен гильотинированный король и надпись: «Мсье Вето гильотинирован». Другие караульные уже направились к вдовушке Плюмо за информацией гастрономического характера.

Среди них находились и капитан со стрелком, на которых мы уже обратили внимание.

— А, капитан Диксмер, — сказала кабатчица, — заходите. У меня есть для вас превосходное сомюрское вино!

— Благодарю, гражданка Плюмо, но ведь сомюрское, на мой взгляд, ничего не стоит без сыра бри, — ответил капитан, который прежде чем произнести это, внимательно осмотрелся и заметил, что на полках нет именно этого сыра.

— Капитан, как нарочно у меня только что взяли последний кусок этого сыра.

— Ну что ж, — сказал капитан, — нет сыра, не будет и сомюрского, а ведь я хотел угостить не только своего напарника, но и остальных.

— Прошу тебя, капитан, подожди минут пять, я сбегаю к консьержу. Он соперничает со мной, и у него всегда есть этот сыр. Пусть я переплачу, но постараюсь для тебя, потому что ты достойный патриот.

— Да, сходи, — ответил Диксмер, — а мы пока сами спустимся в подвал и выберем вино.

— Будь как у себя дома, капитан.

Вдова Плюмо во весь дух понеслась к домику консьержа, а капитан, взяв свечу, вместе со стрелком спустился в подвал.

— Итак, — осмотревшись, сказал Моран, — подвал идет в сторону улицы Порт-Фуэн, глубина девять-десять футов и каменной облицовки нет.

— А какой грунт?

— Известковый туф. Это все наносная земля, ее несколько раз перекапывали, поэтому нигде нет даже намека на камень.

— Быстрее, — воскликнул Диксмер, — я слышу возвращается хозяйка. Возьми пару бутылок и давай наверх.

Они вылезли из подвала как раз в тот момент, когда вдова вернулась с великолепным сыром бри, который они так настойчиво требовали.

Следом за ней вошли несколько солдат, привлеченных превосходным сыром.

Диксмер выставил двадцать бутылок вина, а гражданин Моран рассказывал о самопожертвовании Куртиуса, бескорыстии Фабрициуса, патриотизме Брута и Кассия. Все оценили эти рассказы, также как и сыр бри, и анжуйское вино, предложенное Диксмером.

Пробило одиннадцать часов. В половине двенадцатого менялись часовые.

— Обычно Австриячка прогуливается с двенадцати до часу, не так ли? — спросил Диксмер у Тизона, который в это время проходил мимо кабачка.

— Точно, с двенадцати до часу. — И он принялся напевать:

В свою очередь поднялась мадам,

Тарам, там там, там там.

Солдаты знали эту грубоватую песенку и встретили ее обычными ухмылками.

Диксмер объявил, что часовые меняются, и теперь их черед стоять на постах до половины второго. Он велел всем поторопиться с завтраком, затем подал знак Морану, чтобы тот взял оружие и, как было условлено, отправился на последний этаж башни, дежурить у той самой будки, в которой прятался Морис, когда заметил подаваемые королеве сигналы из окна дома на улице Порт-Фуэн.

Если бы в момент, когда Моран получил этот приказ, который он так ждал, кто-нибудь взглянул на него, то наверняка отметил бы смертельную бледность его лица, обрамленного черными прядями волос.

Вдруг вокруг Тампля раздался шум, и вдалеке послышались крики и рев.

— В чем дело? — поинтересовался Диксмер у Тизона.

— Да так, мелочи, — ответил тюремщик. — Этот бриссотинский[39] сброд перед тем как отправиться на гильотину решил устроить нам небольшой бунт.

Шум становился все более угрожающим. Было слышно, как подкатывали артиллерийские орудия. Мимо Тампля с воплями пробежала толпа:

— Да здравствуют секции! Да здравствует Анрио![40] Долой бриссотинцев! Долой роландистов![41] Долой мадам Вето!

— Хорошо орут! — сказал Тизон, довольно потирая руки, — Пойду открою окно, чтобы мадам Вето могла полностью насладиться любовью, которую питает к ней ее народ.

И он направился к башне.

— Эй, Тизон! — крикнул кто-то мощным голосом.

— Да, генерал, — резко остановившись, ответил тюремщик.

— Сегодня никаких прогулок, — приказал Сантерр. — Узницы не должны покидать своих комнат.

Приказ не подлежал обсуждению.

— Хорошо! — сказал Тизон. — Это прибавит им огорчений.

Диксмер и Моран мрачно переглянулись, потом в ожидании времени теперь уже бессмысленного караула, прогуливались от кабачка до стены, выходящей на улицу Порт-Фуэн. Моран измерял это расстояние шагами — каждый шаг равнялся трем футам.

— Сколько? — спросил Диксмер.

— Шестьдесят или шестьдесят один фут, — ответил Моран.

— И сколько понадобится дней?

Моран задумался, затем тростинкой начертил на песке какие-то геометрические знаки, которые тотчас же стер.

— Не менее семи.

— Морис будет здесь через неделю, — прошептал Диксмер. Итак, за эту неделю обязательно нужно помириться с ним.

Пробило половину двенадцатого. Моран взял ружье и, вздыхая, в сопровождении капрала пошел сменять часового, который прохаживался на верхней площадке башни.

Глава XIV Самопожертвование

На следующий день после событий, о которых мы рассказали в предыдущей главе, то есть 1 июня, в десять часов утра Женевьева сидела у окна на своем привычном месте. Она спрашивала себя, почему вот уже три недели как дни стали для нее такими грустными, почему они тянутся так медленно, и почему вместо того, чтобы с нетерпением ждать наступления вечера, теперь она ждет его со страхом?

Ночи ее тоже были печальными. А прежде они были прекрасны: она вспоминала прошедший день и мечтала о завтрашнем.

Ее взгляд упал на ящик с чудесными цветами — это были красные гвоздики. Зимой этот ящик стоял в помещении, где под временным арестом оказался Морис, теперь же она перенесла его в комнату, чтобы распустившиеся цветы радовали ее взор.

Это Морис научил ее ухаживать за цветами в этом деревянном ящике. Она сама их поливала, подрезала, подвязывала под руководством Мориса. Во время его визитов ей нравилось показывать ему цветы, которые росли, благодаря их совместному любовному уходу. Но, с тех пор как Морис перестал приходить, за бедными цветами некому было ухаживать, увядающие бутоны желтели, и полузасохшие цветы свисали по обе стороны ящика.

Взглянув на это плачевное зрелище, Женевьева поняла причину своей печали. Ей подумалось, что дружба схожа с цветами, если ее питать своими чувствами, то сердце от этого расцветает, потом какой-нибудь каприз или несчастье срезает эту дружбу на корню, и бедное сердце, жившее этим, сжимается, изнемогающее и увядшее.

Молодая женщина ощутила ужасную тоску. Чувство, которое она хотела побороть в себе и надеялась, что добилась в этом успеха, кричало, что оно умрет только вместе с ее сердцем. Она была в отчаянии — эта борьба становится для нее все невыносимее. Она склонила голову, поцеловала один из увядших бутонов и заплакала.

Ее муж вошел, когда она вытирала глаза.

Но занятый своими мыслями Диксмер не заметил, какую мучительную боль только что перенесла его жена, не обратил внимания на ее покрасневшие веки.

При появлении мужа, Женевьева быстро поднялась, подбежала к нему и повернулась так, чтобы окно оказалось у нее за спиной.

— Ну как? — поинтересовалась она.

— Ничего нового. К ней невозможно приблизиться. Ей ничего невозможно передать, невозможно даже увидеть ее.

— Как! — воскликнула Женевьева. — Это все из-за этого бунта в Париже?

— Да! Именно из-за него надзиратели стали вдвое недоверчивее. Они боятся, что во время всеобщей неразберихи кто-нибудь попытается вновь проникнуть в Тампль. В то время, когда Ее Величество должна была подняться на верхнюю площадку башни, Сантерр отдал приказ, запрещающий прогулку и королеве, и мадам Елизавете, и принцессе.

— Бедный шевалье, он должно быть очень расстроен.

— Узнав, что мы лишились такого шанса, он пришел в отчаяние. Он до такой степени побледнел, что мне пришлось увести его оттуда из боязни, что его состояние может нас выдать.

— Но, — робко спросила Женевьева, — разве в Тампле не было никого из ваших знакомых из муниципальной гвардии?

— Там должен был дежурить один наш знакомый, но он не пришел.

— Кто же это?

— Гражданин Морис Линдей, — сказал Диксмер тоном, которому постарался придать видимость безразличия.

— А почему он не пришел? — спросила Женевьева, в свою очередь делая такое же усилие.

— Он болен.

— Болен?

— Да, и даже серьезно. Вы знаете, что он истинный патриот, и, несмотря на это, вынужден был уступить свое дежурство другому.

— Боже мой, Женевьева, вы теперь осознаете, — продолжил Диксмер, — что он, по всей вероятности, избегает встреч и общения с нами.

— Я думаю, друг мой, — ответила Женевьева, — что вы преувеличиваете сложность ситуации. Мсье Морис может не приходить сюда из-за своих капризов, и не видеться с нами из-за каких-то пустяков, но тем не менее, он нам не враг. Ведь холодность не исключает вежливости, и я уверена, что своим визитом вы прошли половину пути к примирению.

— Женевьева, — сказал Диксмер, — для того, что мы ждем от Мориса, нужна не вежливость, а настоящая глубокая дружба. Эта дружба разбита, и надеяться не на что.

Диксмер глубоко вздохнул, и его лицо, обычно такое безмятежное, омрачилось морщинами.

— Нет, — робко произнесла Женевьева, — если вы считаете, что мсье Морис так нужен в ваших делах…

— Я не представляю успеха без его помощи, — ответил Диксмер.

— Тогда почему вы не попытаетесь еще раз посетить гражданина Линдея?

Ей казалось, что если она назовет молодого человека по фамилии, то ее голос будет менее нежен, чем в том случае, если бы она произнесла его имя.

— Нет, — ответил Диксмер, покачав головой. — Я сделал все, что в моих силах. Новый визит может показаться ему странным и возбудить подозрения. И потом, видите ли, Женевьева, в этом деле я вижу глубже, чем вы: в сердце у Мориса рана.

— Рана? — спросила очень взволнованно Женевьева. — О, Боже! Что вы хотите сказать? Говорите же, друг мой!

— Я хочу сказать, и вы в этом убеждены, также как и я, Женевьева, что причина нашего разрыва с гражданином Линдсем не только каприз.

— Что же еще вы считаете причиной разрыва?

— Возможно гордость, — живо ответил Диксмер.

— Гордость?..

— Да, он оказывал нам честь. По крайней мерс он так думал, этот парижский буржуа, этот полуаристократ, судя по тому как он одевается, полуаристократ, скрывающий свою чувствительность под маской патриотизма. Он оказывал нам честь, этот республиканец, всемогущий в своей секции, в клубе, в муниципалитете, жалуя дружбой фабрикантов-кожевенников. Может, мы не всегда шли ему навстречу, может быть, в чем-то мы забывались?

— Но, — вновь заговорила Женевьева, — если мы не всегда шли ему навстречу или в чем-то забывались, то, мне кажется, ваш визит должен был искупить эту вину.

— Да, но только в том случае, если вина исходила от меня. А если она исходила от вас?

— От меня! Ну, в чем я могла провиниться перед мсье Морисом, друг мой? — удивленно произнесла Женевьева.

— Ах, да кто знает? Но разве не вы первая обвиняли его в капризах? Я возвращаюсь к моей первоначальной мысли. Вы, Женевьева, виновны в том, что не написали Морису.

— Я! — воскликнула Женевьева. — Вы так думаете?

— Я не только в данный момент так думаю, — ответил Диксмер, — я много об этом думал в течение трех недель, пока длится наш разрыв.

— И?.. — робко произнесла Женевьева.

— И считаю этот шаг просто необходимым.

— О нет! — воскликнула Женевьева. — Диксмер, не требуйте от меня этого.

— Вы же знаете, Женевьева, что я никогда и ничего от вас не требую: я только прошу. Вы слышите? Я прошу вас написать гражданину Морису.

— Но… — произнесла Женевьева.

— Послушайте, — перебил ее Диксмер, — или у вас были серьезные причины для ссоры с Морисом, потому что по отношению ко мне он не высказал никаких претензий, или ваша ссора — простое ребячество.

Женевьева ничего не ответила.

— Если эта ссора — ребячество, было бы безумием так ее затягивать. И если даже была серьезная причина, то, исходя из положения, в котором мы сейчас находимся, мы тем более не должны — хорошо поймите это — считаться ни с нашим достоинством, ни с самолюбием. Не будем взвешивать все «за» и «против». Пересильте себя, напишите записку гражданину Морису Линдею, и он вернется.

— Но, — сказала она, — нельзя ли найти другого, менее компрометирующего средства для того, чтобы вернуть полное согласие между вами и мсье Морисом?

— Компрометирующего, так вы сказали? Но, напротив, это как мне кажется, самое естественное средство.

— Но не для меня, друг мой.

— Вы очень упрямы, Женевьева.

— Но согласитесь, что вы сталкиваетесь с моим упрямством впервые.

Диксмер мял в руках носовой платок, которым уже несколько раз вытирал вспотевший лоб.

— Да, — сказал он, — и именно поэтому я очень удивлен.

— Боже мой! — сказала Женевьева. — Диксмер, неужели вы и правда совсем не понимаете причин моего упрямства и хотите заставить меня говорить?

Она уронила голову на грудь, ее руки безвольно повисли вдоль тела.

Диксмер, казалось, сделал над собой неимоверное усилие, взял за руку Женевьеву, заставил ее поднять голову и, посмотрев ей в глаза, рассмеялся. Его смех показался бы Женевьеве крайне неестественным, если бы в тот момент она не была так взволнованна.

Я понял в чем дело, — сказал он, — вы правы, я был слеп. С вашим редкостным умом, дорогая Женевьева, с вашим благородством, вы попались на банальность, вы испугались, как бы Морис не влюбился в вас.

Женевьева почувствовала, как смертельный холод пронзил ее сердце. Эта ирония мужа по поводу любви Мориса, любви неистовой силы, которую, зная характер молодого человека, она ценила и в глубине сердца сама разделяла, боясь признаться в этом самой себе, ошеломила ее. Ей даже не хватало сил взглянуть на мужа. Она чувствовала, что не может что-либо ему ответить.

— Я угадал, не так ли? — продолжал Диксмер. — Но успокойтесь, Женевьева, я знаю Мориса. Это непримиримый республиканец, в сердце которого может быть только одна любовь, любовь к родине.

— Сударь, — воскликнула Женевьева, — вы уверены в том, что сказали?

— Ну, конечно, — ответил Диксмер. — Если бы Морис любил вас, то вместо того, чтобы ссориться с вами, он удвоил бы заботу и предупредительность по отношению к тому, кого намеревался обмануть. Если бы Морис любил вас, он не отказался бы так легко от титула друга дома, с помощью которого и совершают подобные измены.

— Заклинаю вашей честью, — воскликнула Женевьева, — не шутите этим, умоляю Вас!

— А я и не шучу, сударыня. Я говорю, что Морис не любит вас, вот и все!

— А я, — покраснев, воскликнула Женевьева, — говорю вам, что вы ошибаетесь.

— В таком случае, — ответил Диксмер, — Морис, у которого хватило сил скорее удалиться, чем обмануть доверие хозяина, — честный человек. А честные люди теперь редкость, Женевьева, и нужно стараться сблизиться с ними. Женевьева, вы напишете Морису, не так ли?..

— О! Боже мой! — только и произнесла молодая женщина.

И она уронила голову на руки. Тот, на которого она рассчитывала опереться в минуту опасности, вместо того, чтобы поддержать ее, еще и подталкивал к краю пропасти.

Диксмер с минуту смотрел на нее, потом попытался улыбнуться.

— Хватит, дорогая, — сказал он, — не будем больше говорить о женском самолюбии. Если Морис захочет сделать вам какое-то признание, так же как и в первый раз не обращайте на это внимание. Я вас знаю, Женевьева. У вас достойное и благородное сердце. Я уверен в вас.

— О, Боже! — воскликнула Женевьева и, сделав шаг, поскользнулась так, что коленом коснулась пола. — Кто может быть уверен в других, когда никто не уверен в себе самом?

Диксмер побледнел так, что казалось вся кровь отхлынула у него от лица к сердцу.

— Женевьева, — сказал он, — я виновен в том, что заставил вас пройти через все муки, которые вы только что испытали. Я должен был сказать вам сразу: Женевьева, мы живем с вами в эпоху великих пожертвований. Женевьева, ради королевы, нашей благодетельницы, я бы пожертвовал не только рукой, головой, но даже и моим счастьем. Некоторые отдадут за нее свои жизни. Я же сделаю для нее больше, ради нее я рискну своей честью, моя честь, если она будет поругана, будет еще одной слезой, которая упадет в океан печали, готовый поглотить Францию. Но моей чести ничего не угрожает до тех пор, пока ее охраняет такая женщину, как Женевьева.

Диксмер впервые раскрыл себя полностью.

Женевьева подняла голову, взглянула на него полными восхищения глазами, медленно встала и подставила лоб для поцелуя.

— Вы этого хотите? — спросила она.

Диксмер утвердительно кивнул головой., х

— Тогда диктуйте.

И она взяла перо.

— Нет, — сказал! Диксмер, — поскольку он помирится с нами после того, как получит письмо от Женевьевы, то пусть же это письмо и будет от Женевьевы, а не от Диксмера.

Диксмер во второй раз поцеловал жену в лоб, поблагодарил ее и вышел.

И тогда дрожащая Женевьева написала:

«Гражданин Морис!

Вы знаете, как вас любит мой муж. Неужели за эти три недели разлуки, которые нам показались вечностью, вы все забыли? Приходите, мы ждем вас. Ваше возвращение будет для нас настоящим праздником.

Женевьева».

Глава XV Богиня Разума

Как сказали накануне генералу Сантерру, Морис действительно был серьезно болен.

С тех пор как больной не выходил из своей комнаты, Лорэн регулярно навещал его и делал все возможное, чтобы хоть как-то развлечь друга. Морису по-прежнему нездоровилось. Есть такие болезни, когда не хотят поправляться.

Первого июня Лорэн пришел около часа.

— Что за праздник сегодня? — поинтересовался Морис. — Ты просто великолепен.

И действительно, на Лорэне был костюм, строго соответствующий времени: красный колпак, якобинская куртка и трехцветный пояс, украшенный игрушками, которые называются пистолетами.

— Вначале, — сказал Лорэн, — будет разгром Жиронды, которая уже доживает Последние часы, о чем извещает барабанный бой. Сейчас, например, на площади Каррусель уже готовят ядра для пушек. Затем, послезавтра, состоится большое торжество, на которое я тебя приглашаю.

— А что сегодня? Ты ведь сказал, что зашел за мной?

— Ах да! Сегодня у нас репетиция.

— Какая репетиция?

— Репетиция большого торжества.

— Мой дорогой, — сказал Морис, — ты ведь знаешь, что я, никуда не выхожу уже целую неделю и, следовательно, ничего не знаю. Нужно, чтобы ты мне всё объяснил.

— Как! Разве я тебе ничего не говорил?

— Ничего.

— Ну, прежде всего, ты уже знаешь, что мы некоторое время назад упразднили старого Бога и заменили его новым.

— Да, знаю.

— А теперь, кажется, все заметили, что новое божество — умеренный, роландист и жирондист.

— Лорэн, хватит святотатствовать. Ты же знаешь, я это не люблю.

— Мой дорогой, чего же ты хочешь? Нужно жить в своем времени. Я ведь тоже любил его, этого прежнего Бога, хотя бы потому, что я к нему привык. Ну, а, что касается нового божества, то он действительно виновен, потому что с тех пор, как он на небесах, все идет вкривь и вкось, ну и, наконец, наши законодатели подписали декрет о своем отказе от власти…

Морис пожал плечами.

— Можешь пожимать плечами сколько угодно.

— Ну что же, — продолжал Лорэн, — пойдем, полюбуешься богиней Разума.

— Зачем ты впутываешься во все эти маскарады? — спросил Морис.

— Друг мой, если бы ты знал богиню Разума так, как знаю ее я, ты бы стал одним из самых ярых ее приверженцев. Я хочу вас познакомить, я представлю тебя ей.

— Оставь меня в покое с твоими глупостями. Мне грустно, и ты это прекрасно знаешь.

— Тем более, черт возьми! Она хоть немного тебя развеселит, это хорошая девушка… Да ты ведь ее знаешь, эту суровую богиню, которую парижане собираются украсить лавровыми венками и возить в позолоченной повозке! Это… угадай…

— Ну, как я могу угадать?

— Это Артемиза.

— Артемиза? — переспросил Морис, пытаясь вспомнить, что у него связано с этим именем.

— Ну, высокая брюнетка, с которой я познакомил тебя в прошлом году, на балу в Опере. Ты потом еще пошел с нами ужинать.

— А, да, действительно, — ответил Морис, — теперь припоминаю. Так это она?

— Да, у нее больше всех шансов получить этот титул. Я представил ее на конкурс, все фермопилы обещали мне отдать за нее свои голоса. Через три дня состоится конкурс, а сегодня — подготовительный обед. Сегодня мы будем разливать шампанское, а послезавтра, возможно, будем разливать кровь? Но пусть разливают, что хотят, Артемиза станет богиней, черт меня побери! Итак, пойдем, примерим ей тунику.

— Благодарю, но у меня всегда было отвращение к подобным вещам.

— Одевать богинь? Черт возьми, дорогой мой! С тобой очень нелегко. Хорошо, если это может тебя развеселить, то я буду надевать на нее тунику, а ты — снимать.

— Лорэн, я болен. Я не только не могу сам веселиться, но мне плохо и от веселья других.

— Ты меня просто пугаешь, Морис: ты больше не дерешься, не смеешься. Ты, случайно, не участвуешь в каком-нибудь заговоре?

— Не выдумывай, Лорэн. Оставь меня в покое. Я не могу и не хочу никуда идти. У меня постельный режим, я остаюсь.

Лорэн почесал за ухом.

— Я вижу в чем тут дело, — сказал он.

— Что же ты видишь?

— Я вижу, что ты ждешь богиню Разума.

— Черт возьми, — разозлился Морис, — очень тягостно иметь таких остроумных друзей. Уходи, или я осыплю проклятьями и тебя, и твою богиню…

— Давай, осыпай…

Но стоило Морису поднять руку, чтобы усилить слова жестом, как вошел слуга и протянул ему письмо.

— Гражданин Ажесилас[42], ты входишь в самый неподходящий момент, — воскликнул Лорэн. — Именно сейчас твой хозяин собирался проявить себя во всем великолепии.

Морис опустил руку и с полным безразличием потянулся за письмом. Но стоило ему лишь коснуться конверта, как он вздрогнул, с жадностью поднес письмо к глазам, пожирая взглядом и почерк, и печать. Побледнев так, что, казалось, сейчас последует обморок, он распечатал конверт.

— О! — прошептал Лорэн. — Вот, кажется, и у тебя пробуждается интерес к жизни.

Но Морис больше его не слушал, целиком погрузившись в эти несколько строк, написанных Женевьевой. Прочитал их раз, потом перечитал два, три, четыре раза. Потом он вытер лоб и уронил руку с видом ошалевшего человека.

— Черт побери! — закричал Лорэн. — Кажется, пришло письмо с хорошими известиями?

Морис в пятый раз перечитал текст, и вновь румянец окрасил его лицо. Иссохшие глаза вновь увлажнились, глубокий вздох расширил грудь, и Морис, позабыв о болезни и слабости, выпрыгнул из кровати.

— Одежду! — крикнул он удивленному слуге. — Мою одежду, дорогой Ажесилас. О, Лорэн, мой добрый Лорэн, я ведь ждал это письмо каждый день, но, по правде говоря, уже не надеялся. Так, белые штаны, рубашка с жабо. Сейчас же бриться и причесываться!

Слуга бросился выполнять приказания Мориса.

— О! Вновь увидеть ее! — воскликнул молодой человек. — Лорэн, ведь до сих пор я не знал, что такое счастье.

— Бедный Морис, — заметил Лорэн, — мне кажется, тебе надо сделать то, что я тебе посоветовал.

— О, дорогой друг, — опять воскликнул Морис, — прости меня, но сейчас я совсем потерял голову.

— Возьми мою, — смеясь ответил Лорэн, довольный своей шуткой.

Морис тоже рассмеялся, и другу было удивительно вновь слышать его смех.

Счастье вновь вернуло ему чувство юмора.

Но это было еще не все.

— Вот возьми, — сказал он, протягивая цветущую ветку апельсинового дерева, — передай от моего имени этот цветок достойной вдове Мавзола[43].

— Вот так галантность! — воскликнул Лорэн. — Прощаю тебя, потому мне кажется, что ты влюблен, а я всегда с глубоким почтением отношусь к большим несчастьям.

— Да, я влюблен, — проговорил Морис, сердце которого разрывалось от захлестнувшего его счастья. — Да, я влюблен и теперь знаю, что она меня тоже любит. Если бы она меня не любила, то не позвала бы, не так ли, Лорэн?

— Согласен, — ответил обожатель богини Разума. — Но то, как ты воспринимаешь подобные вещи, меня просто пугает.

Часто любовь Эгерии[44]

оборачивается изменой

Тирана по имени Купидон.

Люби Разум, как я люблю,

О нем ведь порой забывают,

И глупость не сделаешь ты.

— Браво! Браво! — закричал Морис, хлопая в ладоши.

Он бросился к лестнице, перепрыгивая через четыре ступени, выбежал на улицу и устремился в знакомом направлении — на старинную улочку Сен-Жак.

— Это он мне аплодировал, как ты думаешь, Ажесилас? — спросил Лорэн.

— Да, конечно, гражданин, и в этом нет ничего удивительного, то, что вы прочли, было очень красиво.

— В таком случае он болен еще сильнее, чем я думал, — заметил Лорэн.

И в свою очередь он спустился по лестнице, только более спокойно. Ведь Артемиза не была Женевьевой.

Едва Лорэн с цветущей веткой апельсинового дерева вышел на улицу Сент-Оноре, как толпа молодых граждан почтительно проследовала за ним, несомненно принимая его за одного из тех добродетельных молодых людей, которым Сен-Жюст[45] предлагал носить белые одежды и ходить, держа в руке флер-доранж.

Этот эскорт разрастался, поскольку в то время добродетельного молодого человека можно было встретить весьма редко.

И вся процессия была свидетелем того, как цветы были преподнесены Артемизе. Это был знак внимания, от которого остальные претендентки на титул богини Разума сделались просто больными.

В этот же вечер по Парижу распространилась известная теперь кантата:

Да здравствует богиня Разума!

Ясное пламя и мягкий твой свет.

И поскольку эта кантата дошла до нас без имени ее автора, установление которого потребует от исследователей этого периода истории Франции большой настойчивости, мы возьмем на себя смелость утверждать, что она была сочинена для прекрасной Артемизы нашим другом Гиацинтом Лорэном.

Глава XVI Блудный сын

Даже если бы у него за спиной выросли крылья, Морис не смог бы бежать быстрее.

Улицы были заполнены народом, но Морис замечал толпу только потому, что она замедляла его бег. Говорили, что Конвент осажден, что большинство народа недовольно им, что депутатов не выпускают из здания. Очевидно, в этих слухах была доля истины, поскольку гремела барабанная дробь и слышались пушечные выстрелы.

Но что значили в этот момент для Мориса и пальба, и удары набата? Что ему до того, что депутаты не могут выйти из здания? Он несся со всех ног.

На бегу он представлял, как Женевьева ждет его у окна, выходящего в сад, чтобы еще издалека, только заметив его, послать свою самую очаровательную улыбку.

Несомненно и Диксмера предупредят о его счастливом возвращении, и он протянет Морису свою мягкую большую руку для преданного и искреннего рукопожатия.

В этот день он любил Диксмера, любил даже Морана с его черными волосами и зелеными очками, под которыми угадывался неискренний взгляд.

Он любил всех, потому что был счастлив. Он охотно осыпал бы всех встречных цветами, чтобы и они были счастливы также как он.

Но в своих ожиданиях Морис обманывался, как это обычно бывает с девятнадцатью из двадцати слушающих только голос своего сердца.

Вместо того, чтобы ждать Мориса с самой нежной улыбкой, Женевьева дала себе обещание встретить его холодной вежливостью. Это был слабый заслон, который она хотела поставить бурному потоку, бушевавшему в ее сердце.

Она поднялась в свою комнату на втором этаже и решила спуститься, только когда ее позовут.

Увы! Она тоже обманывала себя.

Не обманывался только Диксмер, он ждал появления Мориса за оградой и иронично улыбался.

Что же касается гражданина Морана, то он, как всегда, был занят своими делами.

Морис толкнул маленькую дверь, которая вела в сад. Как и раньше прозвонил колокольчик, извещая о его приходе.

Стоящая у закрытого окна Женевьева вздрогнула.

Она опустила занавеску, которую держала чуть отодвинутой.

Первое, что ощутил Морис, вернувшись в этот дом, было разочарование. Женевьева не только не ждала его у окна на первом этаже, но и войдя в салон, где они расстались, он не обнаружил ее и с горечью про себя отметил, что за три недели отсутствия стал здесь чужим.

Его сердце сжалось.

Морис увидел Диксмера. Тот подбежал к нему со словами радости.

Тогда появилась и Женевьева, которая перед этим долго хлопала себя по щекам, чтобы вызвать прилив крови. Но ей не удалось даже дойти до конца лестницы, как весь этот искусственный румянец исчез, отхлынув к сердцу.

Морис заметил, как Женевьева появилась в дверном проеме, он приблизился к ней, чтобы поцеловать руку. Вот тогда-то он и заметил, как изменилась молодая женщина.

В свою очередь, она с ужасом отметила его худобу и лихорадочный блеск глаз.

— Ну вот и вы, сударь? — произнесла она с волнением, которое ей не удалось скрыть.

А ведь она обещала себе, что при встрече будет говорить безразличным тоном: «Здравствуйте, гражданин Морис. Почему вы так редко бываете у нас?»

Но произнесенное ею приветствие показалось Морису холодным.

Диксмер сразу прекратил эти затянувшиеся взаимные разглядывания, приказав подать обед. Было около двух часов.

В столовой Морис заметил, что его прибор тоже был на столе.

Пришел и гражданин Моран, одетый в коричневый костюм. У нет были все те же очки с зелеными стеклами, те же пряди черных волос и то же белое жабо. Морис держался миролюбиво и всем присутствующим внушал гораздо меньше опасений, так как был у них перед глазами, а не находился где-то в отдалении.

Ну какова была вероятность того, что Женевьева любила этого маленького химика? Нужно быть очень влюбленным, а следовательно сумасшедшим, чтобы придумать этакую нелепость.

Да и момент для ревности был явно неподходящим. В кармане у Мориса лежало письмо от Женевьевы, и сердце его, прыгая от радости, казалось куда-то падает.

Женевьева вновь обрела спокойствие. У женщин есть такая особенность: настоящее почти всегда может стереть у них следы прошлого и угрозы будущего.

Женевьева почувствовала себя счастливой и овладела собой, то есть стала спокойной и холодной, несмотря на ее приветливость при встрече. Этот нюанс ее поведения Морис так и не смог понять. Лорэну легче, он, наверняка, нашел бы какое-нибудь объяснение в творениях своих любимых авторов.

Разговор зашел о богине Разума. Падение жирондистов и рождение нового культа, который все небесное наследство передавал в женские руки — эти два события были главными на этот день. Диксмер утверждал, что он бы не рассердился, если бы честь быть богиней Разума была бы оказана Женевьеве. Морис хотел было рассмеяться, но Женевьева оказалась того же мнения, что и ее муж. Морис, глядя на них, поразился, что дух патриотизма затмил даже трезвый ум Диксмера и повлиял на поэтическую натуру Женевьевы.

Моран развивал мысль о роли женщины в политике, вспоминая деятельность Теруань де Мерикур[46], героини событий 10 августа и мадам Ролан[47], которая была душой Жиронды. Затем он метнул несколько словесных стрел против женщин из народа, участвовавших в заседаниях Конвента. Эти слова заставили Мориса улыбнуться. А ведь это были злые насмешки над женщинами-патриотками, которым впоследствии придумали отвратительное название — лакомки гильотины.

— Гражданин Моран, — остановил его Диксмер, — давайте-ка уважать патриотизм, даже когда он заблуждается.

— А я считаю, — произнес Морис, — что касается патриотизма, то женщины всегда в достаточной мере патриоты, если, конечно, они не слишком аристократичны.

— Вы правы, — ответил Моран, — но я открыто заявляю, что считаю женщину достойной презрения, если она приобретает мужские манеры, а мужчину — подлецом, если он оскорбляет женщину даже в том случае, если женщина его заклятый враг.

Моран очень естественно подвел Мориса к этой деликатной теме. Морис утвердительно кивнул головой. Полемика была начата, и Диксмер добавил:

— Минуточку, минуточку, Моран, надеюсь, вы исключите тех женщин, которые являются врагами нации?

После этого замечания несколько минут стояла тишина…

И эту тишину нарушил именно Морис.

— Не будем исключать никого, — грустно сказал он. — Женщины, которые были врагами нации, уже сегодня достаточно наказаны, как мне кажется.

— Вы говорите об узницах Тампля? Об Австриячке, о сестре и дочери Капета? — произнес Диксмер такой скороговоркой, что лишил свою фразу всякого выражения.

Моран побледнел в ожидании ответа молодого республиканца, остальные пребывали в таком же напряжении — ведь они придавали ответу огромное значение.

— Да, я говорю именно о них, — пояснил Морис.

— Как! — сдавленным голосом сказал Моран. — Так это правда, что о них говорят, гражданин Морис?

— А что говорят? — спросил молодой человек.

— Что с ними жестоко обращаются как раз те, чей долг их защищать.

— Есть такие, кто недостоин называться мужчиной. Есть неспособные сражаться подлецы, которым нужно мучить побежденных для того, чтобы убедить самих себя в том, что они — победители.

— О! Вы совсем не из таких, Морис, я в этом абсолютно уверена, — воскликнула Женевьева.

— Сударыня, — ответил Морис, — во время казни короля я должен был убить каждого, кто захотел бы спасти его. И тем не менее, когда он проходил мимо меня, я невольно снял шляпу и, повернувшись к своему отряду, сказал: «Граждане, я вас предупреждаю, что изрублю всякого, кто посмеет оскорбить бывшего короля!»

— И после этого предупреждения не последовало ни одного возгласа. Кстати, я собственноручно написал первое из десяти тысяч объявлений, которые были расклеены по Парижу, когда король возвращался из Варенны:

«Кто поклонится королю — будет избит,

Кто оскорбит его — будет повешен.»

— Итак, — продолжал Морис, не замечая, какой потрясающий эффект произвели на присутствующих его слова, — я в достаточной мере доказал, что являюсь истинным патриотом, что ненавижу королей и их сторонников. И я заявляю, что несмотря на мои взгляды, а они основаны на глубоких убеждениях, несмотря на то, что считаю Австриячку виновной в большей части тех бед, которые приносят горе Франции, никогда ни один мужчина, кто бы он ни был, будь это даже сам Сантерр, не оскорбит бывшую королеву в моем присутствии.

— Гражданин, — перебил его Диксмер, покачав головой, как сделал бы человек, не одобряющий подобной смелости, — знаете, вам нужно быть очень уверенным в нас, чтобы говорить подобное.

— Я могу сказать это перед вами и перед кем угодно, Диксмер. Еще добавлю: она, может быть, погибнет на эшафоте также, как и ее муж, но я не из тех, кому женщина внушает страх, я соблюдаю законы человечности по отношению к тем, кто слабее меня.

— А королева, — робко спросила Женевьева, — показывала ли она как-нибудь, мсье Морис, что она ценит вашу порядочность по отношению к ней?

— Узница неоднократно благодарила меня за проявленное уважение, сударыня.

— Выходит, она с удовольствием ждет, когда же наступит ваше дежурство?

— Надеюсь на это, — ответил Морис.

— Тогда значит, — произнес Моран, дрожа, — вы и детей не мучаете?

— Я? — воскликнул Морис. — Спросите у этого подлого сапожника Симона, как тяжела моя рука, он это хорошо прочувствовал, когда посмел бить молодого Капета.

Этот ответ произвел за столом Диксмера самопроизвольное движение: все собравшиеся почтительно встали.

Только Морис продолжал сидеть ц даже не подозревал, что явился причиной этого порыва восхищения.

— А в чем дело? — с удивлением спросил он.

— Мне показалось, что позвали из мастерской, — ответил Диксмер.

— Нет, нет, — отозвалась Женевьева, — мне тоже так показалось, но мы ошиблись.

И все снова заняли свои места.

— Так это, значит, о вас говорят, гражданин Морис? — спросил Моран дрожащим голосом. — Так это, значит, вы тот гвардеец, кто так благородно защитил ребенка?

— А разве об этом говорят? — наивно спросил Морис.

— Вот оно, благородное сердце, — сказал Моран, поднимаясь из-за стола, чтобы больше не проявить случайно своих чувств. Он направился в мастерскую, как будто там его ждала срочная работа.

— Да, гражданин, об этот говорили, — ответил Диксмер, — и смею заметить, что все мужественные и благородные люди восхищались вами, даже не зная вас.

— И оставим его неизвестным, — сказала Женевьева. — Это очень опасная слава.

Итак, в этой беседе каждый высказал свое отношение к героизму, самопожертвованию и чувствительности, вплоть до признания в любви.

Глава XVII «Горняки»

Когда обед был закончен, Диксмеру доложили, что в кабинете его ожидает нотариус. Он извинился перед Морисом, с которым именно так он обычно и расставался, и направился к себе.

Речь шла о приобретении небольшого дома на улице Кордери, напротив сада у башни Тампль. Диксмер скорее покупал место, а не полуразрушенный дом, который намеревался восстановить.

Поэтому его владелец почти не торговался. В то же утро нотариус встретился с ним, и они сошлись на цене в девятнадцать тысяч пятьсот пятьдесят ливров. Оставалось только подписать купчую и выдать сумму в обмен на это строение. Владелец должен был полностью освободить дом в тот же день, а на следующий — рабочие должны были приступить к его реставрации.

Купчая была подготовлена, Диксмер и Моран направились на улицу Кордери вместе с нотариусом, чтобы тотчас же осмотреть новое приобретение, ведь они покупали дом без предварительного осмотра.

Это строение находилось неподалеку от того места, где сейчас находится дом № 20, было оно четырехэтажным, с мансардой. Нижний этаж раньше сдавали виноторговцу, поэтому под домом находились великолепные подвалы.

Их-то особенно и расхваливал владелец, потому что подвалы были своеобразной достопримечательностью дома. Диксмер и Моран, казалось, не обратили на подвалы особого внимания, но тем не менее оба из любезности вместе с домовладельцем спустились и осмотрели то, что он называл подземельем.

Хозяин дома нисколько не преувеличивал, подвалы действительно были великолепны. Один из них находился под улицей Кордери. Было слышно, как наверху по мостовой проезжали экипажи.

Казалось, Диксмер и Моран не заинтересовались этим роскошным подземельем и даже поговорили между собой о том, чтобы засыпать его. Ведь то, что было необходимо торговцу вином, было абсолютно ни к чему двум добропорядочным буржуа, рассчитавшим занять весь дом.

Осмотрев подвалы, они поднялись на второй этаж, потом на третий и на четвертый. С четвертого сад Тампля был весь как на ладони, по нему разгуливал караул из муниципальной гвардии, получивший эту территорию для своих нужд с тех пор, как члены королевской семьи сюда не выходили.

Диксмер и Моран увидели также вдовушку Плюмо, как всегда суетившуюся у своего кабачка. Сами же они, конечно, не хотели, чтобы она их тоже узнала, поэтому стали у окна позади хозяина, который расхваливал очередную достопримечательность этого дома.

Покупатель захотел осмотреть мансарду.

Владелец дома не ожидал этого, и у него не оказалось с собой ключей. Однако, при виде продемонстрированной ему пачки ассигнаций тотчас же отправился за ними вниз.

— Я не ошибся, — сказал Моран, — этот дом как нельзя лучше подходит для нашего дела.

— А что вы скажете о подвалах?

— Это просто помощь Провидения, которое сократит нашу работу на два дня.

— Вы уверены, что подвалы тянутся в сторону кабачка за стенами Тампля?

— Они отклоняются немного влево, но это не страшно.

— Каким же образом, — спросил Диксмер, — вы станете продвигаться под землей в нужном направлении?

— Будьте спокойны, дорогой друг, я уже подумал об этом.

— А если мы отсюда подадим королеве условный знак?

— Она не сможет увидеть его со своей площадки. Только мансарда может находиться на нужном уровне, да и то я пока сомневаюсь. Надо посмотреть.

— Неважно, — ответил Диксмер, — Тулан или Мони смогут увидеть наш сигнал откуда-нибудь и предупредят Ее Величество.

Диксмер завязал на ситцевой занавеске несколько узлов и выставил ее из окна, словно занавеску выдуло ветром.

Потом оба, будто бы им не терпелось осмотреть мансарду, подошли к лестнице и стали ждать владельца дома. Уходя, они закрыли дверь четвертого этажа, чтобы владельцу не пришло в голову убрать обратно в комнату развевающуюся занавеску.

Мансарда, как и предвидел Моран, оказалась ниже уровня верхней площадки Тампля. Это было одновременно и трудностью, и преимуществом: трудность заключалась в том, что нельзя было продолжать общаться с королевой с помощью условных знаков, а преимуществом же было то, что отсутствие этой возможности исключало всякое подозрение.

Ведь за высокими домами наблюдали особо.

— Надо бы через Мони, Тулана или дочь Тизона как-то сообщить королеве, чтобы она была начеку, — прошептал Диксмер.

— Я подумаю об этом, — ответил Моран.

И они спустились вниз, где в салоне их ожидал нотариус с приготовленной купчей.

— Хорошо, — сказал Диксмер, — дом мне подходит. Отсчитайте гражданину 19 тысяч 550 ливров, и пусть он ставит свою подпись.

Владелец дома тщательно пересчитал деньги и расписался.

— Тебе известно, гражданин, — сказал Диксмер, — мое главное условие? Дом должен быть освобожден сегодня, потому что завтра сюда придут мои рабочие.

— Да, конечно, гражданин. Ты можешь взять ключи. Сегодня вечером, к восьми часам, дом будет абсолютно пуст.

— Извини, — сказал Диксмер, — но нотариус говорил, что из дома есть также выход на улицу Порт-Фуэн?

— Да, гражданин, есть, — ответил домовладелец, — но я его закрыл, потому что у меня один слуга, ему трудно следить сразу за двумя входными дверьми. Если поработать там пару часов, то и ту дверь можно будет прекрасно использовать. Хотите в этом убедиться?

— Спасибо, не стоит, — ответил Диксмер, — мне совершенно не нужна та дверь.

И они удалились, в третий раз напомнив владельцу, что тот обещал освободить дом к восьми часам вечера.

Они вернулись в девять. За ними на некотором расстоянии следовали человек пять-шесть, на которых при общем беспорядке, царившем в Париже, никто не обратил внимания.

Сначала они вошли в дом вдвоем: бывший владелец сдержал слово, дом был абсолютно пуст.

Ставни были тщательно закрыты. Высекли огонь и зажгли свечи, которые захватил с собой Моран.

Затем в дом, один за другим, вошли сопровождавшие их мужчины. Это оказались контрабандисты, которые однажды вечером хотели убить Мориса, а впоследствии стали его друзьями.

Заперли двери и спустились в подвал.

И вот подвал, на который днем совсем не обращали внимания, вечером стал самой важной частью всего дома.

Сначала закрыли все отверстия, через которые любопытный взгляд мог проникнуть внутрь.

Потом Моран перевернул пустую бочку, взял лист бумаги и стал чертить на нем карандашом геометрические фигуры.

А в это время его товарищи с Диксмером вышли из дома, прошли на улицу Кордери, туда, где она пересекается с улицей Бос и остановились у закрытого экипажа.

В этом экипаже находился человек, который молча выдал каж дому шанцевые инструменты: одному — заступ, другому — кирку, третьему — лопату, четвертому — мотыгу. И каждый спрятал полученный инструмент под широким плащом. «Горняки» опять направились к дому, а экипаж исчез.

Моран закончил свои расчеты. Он встал прямо в углу подвала.

— Копайте здесь, — сказал он.

И спасители королевы тотчас же принялись за работу.

Положение узниц Тампля становилось все более тяжелым и мучительным. Какое-то время у королевы, мадам Елизаветы и принцессы была небольшая надежда. Гвардейцы из муниципальных войск Тулан и Лепитр сочувствовали августейшим узницам и проявляли к ним внимание. Сначала не привыкшие к этому бедные женщины им не доверяли. Но разве можно не доверять, когда надеешься? Да и что еще могло случиться с королевой, которая была разлучена с сыном тюрьмой, а с мужем смертью? Погибнуть на эшафоте, как он? Она уже думала об этом и свыклась с этой мыслью.

Когда в первый раз дежурили Тулан и Лепитр, королева спросила у них, действительно ли они интересуются ее судьбой и попросила подробнее рассказать о гибели короля. Это было грустное испытание, которому она подвергла их сочувствие.

Королева попросила принести ей газеты, в которых рассказывалось о казни. Лепитр пообещал захватить их с собой в следующий раз, их смена была через три недели.

Пока был жив король, в Тампле дежурили четыре гвардейца из муниципалитета. После смерти короля гвардейцев стало трое: один дежурил днем, а двое — ночью. Тулан и Лепитр придумали хитрость, благодаря которой всегда дежурили вместе по ночам.

Часы дежурства обычно распределялись по жребию: на одной бумажке писали «день», а на двух других — «ночь», бросали в шляпу, а затем гвардейцы по очереди вытаскивали их. Таким образом случай определял время дежурства.

Каждый раз, когда дежурили Лепитр и Тулан, они на всех трех бумажках писали «день» и предлагали третьему гвардейцу тянуть жребий. Тот испытывал судьбу, и, конечно же, на его бумажке всегда было написано, что он должен дежурить днем. Тулан и Лепитр брали оставшиеся бумажки и тихонько ворчали, что им всегда достается самое неприятное для дежурства время, то есть ночь.

Когда королева убедилась в их добром отношении, то наладила через них связь с шевалье де Мезон-Ружем. Но тогда попытка освобождения не удалась. Королева и мадам Елизавета должны были бежать, переодевшись в офицеров муниципальной гвардии, их должны были обеспечить пропусками. Что же касается детей королевы, принцессы и дофина, то для их похищения был придуман другой план. Служитель, который зажигал в Тампле масляные лампы, всегда приводил с собой двоих детей, которые были такого же возраста, что и принц с принцессой. Один из заговорщиков, Тюржи, должен был одеть костюм этого служителя и вывести королевских детей.

А теперь несколько слов об этом Тюржи.

Это был старый лакей, который обычно прислуживал королю за столом, он был переведен в Тампль из Тюильри вместе с несколькими слугами, потому что на первых порах стол короля был просто роскошен. В первый месяц заключения он стоил нации в 30–40 тысяч франков.

Но можно легко догадаться, что подобная расточительность не могла продолжаться долго. Коммуна издала приказ. Из Тампля отослали поваров, кухарок и поварят. Оставили только одного лакея, это и был Тюржи. Вполне естественно, что Тюржи был посредником между узницами и их сторонниками, потому что имел право выходить из Тампля, а стало быть, мог относить записки и приносить ответы.

Обычно эти ответы были скручены и спрятаны в пробки графинов с миндальным молоком, которые приносили королеве и мадам Елизавете. Они были написаны с помощью лимонного сока и становились видимыми, только когда их подносили к огню.

Все было готово для побега, но однажды Тизон раскурил свою трубку с помощью пробки от графина. По мере того, как бумага горела, он стал замечать проявляющийся на ней текст. Тизон потушил наполовину сгоревшую бумагу и принес ее остатки в Совет Тампля. Там ее поднесли к огню, но прочитать могли лишь обрывки слов, поскольку другая половина записки превратилась в пепел.

Опознали почерк королевы. Тизона допросили, и он рассказал, что со стороны Лепитра и Тулана, по его мнению, наблюдается в отношении узницы попустительство. На гвардейцев донесли в муниципалитет, и они больше в Тампле не появлялись.

Оставался Тюржи.

Но подозрительность достигла высшей точки. Его никогда не оставляли с принцессами наедине. Всякое сношение с внешним миром сделалось невозможным.

В один из дней мадам Елизавета отдала Тюржи маленький ножичек с золотым лезвием, которым она пользовалась, разрезая фрукты, чтобы он его почистил. У Тюржи появились кое-какие догадки, и во время чистки он отделил ручку. Внутри лежала записка.

В этой записке был перечень условных знаков.

Тюржи протянул нож мадам Елизавете, но находившийся поблизости гвардеец вырвал его и внимательно осмотрел, также отделив ручку от лезвия. К счастью, записки там не было. Но гвардеец тем не менее конфисковал нож.

Это было как раз в то время, когда неутомимый шевалье де Мезон-Руж мечтал о повторной попытке и собирался осуществить задуманное с помощью дома, который только что приобрел Диксмер.

Мало-помалу узницы потеряли надежду на спасение. В этот день королева была напугана криками, доносящимися с улицы. Она поняла, что обвиняли жирондистов, которые были последним оплотом умеренности. И от всего этого королеву охватила смертельная тоска. Если не будет жирондистов, то в Конвенте некому будет защищать королевскую семью.

В семь часов подали ужин. Гвардейцы тщательным образом осмотрели все блюда, развернули одну за другой все салфетки, прощупали хлеб и вилкой, и пальцами, разбили орехи, короче, все прошло через их руки. Они очень боялись, чтобы какая-нибудь записка не дошла до узниц. Проверив все, они пригласили членов королевской семьи к столу:

— Вдова Капета, ты можешь есть.

Королева покачала головой в знак того, что она не голодна.

Но в этот момент принцесса подошла к матери, будто хотела ее обнять, и чуть слышно шепнула:

— Садитесь за стол, я думаю, будет какой-то сигнал от Тюржи.

Королева вздрогнула и подняла голову. Напротив нее стоял Тюржи, через его левую руку была переброшена салфетка, а взглядом он указывал на правую руку.

Королева встала, подошла к столу и заняла свое обычное место.

За их трапезой наблюдали два гвардейца. Им было запрещено даже на секунду оставлять узниц наедине с Тюржи.

Ноги королевы и мадам Елизаветы встретились под столом и слегка коснулись друг друга.

Королева сидела лицом к Тюржи, и все движения лакея, прислуживающего за столом, были ей хорошо видны. Впрочем, все его жесты были настолько естественны, что не могли вызвать, да и не вызвали никаких подозрений у надзирателей.

После ужина со стола убирали с такими же мерами предосторожности, как и накрывали: мельчайшие крошки хлеба были подняты и тщательно осмотрены, после чего Тюржи вышел первым, за ним — гвардейцы. Оставалась жена Тизона.

После того как ее разлучили с дочерью, о судьбе которой она абсолютно ничего не знала, эта женщина стала совершенно свирепой. Каждый раз, когда королева обнимала свою дочь, жену Тизона обуревала безумная ярость, и королева, материнское сердце которой понимало горе другой матери, часто останавливалась именно в тот момент, когда хотела предаться единственному утешению, которое ей еще оставалось, — прижать к сердцу свою дочь.

Тизон вернулся за женой, но та заявила, что не уйдет до тех пор, пока вдова Капета не ляжет спать.

Мадам Елизавета ушла в свою комнату.

Королева и принцесса разделись и легли, лишь тогда жена Тизона взяла свечу и вышла.

Охранники тоже улеглись, расположившись в коридоре на своих складных брезентовых кроватях.

Луна, эта бледная гостья узниц, скользнула косым лучом через отверстие в навесе и окно к подножию кровати королевы.

Какое-то время все в комнате было тихо.

Потом тихонько отворилась дверь, и чья-то тень скользнула через полосу лунного света и подошла к изголовью кровати. Это была мадам Елизавета.

— Вы видели? — прошептала она.

— Да, — ответила королева.

— Вы поняли?

— Да. Но не могу в это поверить.

— Давайте повторим эти знаки.

— Сначала он коснулся своего глаза, чтобы дать нам понять, что есть новости.

— Затем переложил салфетку с левой руки на правую, а это значит, что вопросом нашего освобождения занимаются опять.

— Потом он поднес руку ко лбу, а это значит, что помощь к нам придет из страны, а не из-за границы.

— Потом, когда вы попросили его не забыть принести завтра ваше миндальное молоко, он завязал на платке два узла.

— Значит, опять нам пытается помочь шевалье де Мезон-Руж. Благородное сердце!

— Это он, — сказала мадам Елизавета.

— Вы спите, дочь моя? — спросила королева.

Нет, матушка, — ответила принцесса.

— Тогда молитесь за него, вы знаете, за кого.

Мадам Елизавета бесшумно вернулась в свою комнату, и потом в течение пяти минут был слышен голос принцессы, которая в тишине ночи беседовала с Богом.

Это было как раз в тот момент, когда по указанию Морана в подвале небольшого дома на улице Кордери раздались первые удары заступов.

Глава XVIII Тучи

Пережив упоение первых взглядов после разлуки, Морис понял, что Женевьева оказала ему совсем не такой прием, как он ожидал. Он рассчитывал на встречу с глазу на глаз, чтобы вновь обрести утраченное или хотя бы развеять сомнения.

Но Женевьева препятствовала его планам, решив не оставаться с ним наедине, ведь она хорошо помнила, что эти свидания были весьма опасными, несмотря на всю их нежность.

Морис надеялся на завтрашний день, так как сегодня к Женевьеве с визитом пришла одна из родственниц, приглашенная заранее. На сей раз Морису нечего было ей сказать, поскольку Женевьева могла быть в этом и невиновна.

Когда он собрался уходить, Женевьева попросила Мориса проводить родственницу на улицу Фоссе-Сен-Виктор.

Морис ушел, надув губы, но Женевьева улыбнулась ему на прощанье и он принял эту улыбку, как обещание.

Увы! Морис обманывался. На следующий день, 2 июня, в тот ужасный день, когда пали жирондисты, он спровадил своего друга Лорэна, который непременно хотел пойти с ним в Конвент, отложил все дела, чтобы навестить свою подругу. Таким образом Свобода имела в лице Женевьевы опасную соперницу.

Морис застал Женевьеву в ее маленьком салоне. Она была полна грации и предупредительности, но вместе с ней в салоне находилась молодая горничная с трехцветной кокардой, которая вышивала инициалы на носовых платках, сидя в углу у окна, и не ушла при появлении Мориса.

Морис нахмурился; Женевьева заметила гнев Олимпийца и стала еще любезнее, но не настолько, чтобы отослать из комнаты прислугу. Морис нервничал и ушел на час раньше, чем обычно. Все это могло быть случайностью, поэтому он набрался терпения.

В этот вечер ситуация была такой, что ее отзвуки дошли даже до Мориса, который уже довольно давно жил вне политики.

Потребовалось ни больше, ни меньше, чем падение политической партии, правившей во Франции в течение десяти месяцев, чтобы отвлечь его от любовных переживаний хотя бы на мгновение.

На следующий день Женевьева вела себя с Морисом точно также, как и накануне. Предвидя это, Морис продумал план своего поведения: спустя десять минут после прихода и, убедившись, что занятую вышиванием горничную и не думают отсылать, взглянул на часы, поднялся, поклонился Женевьеве и ушел, не сказав ни слова.

И более того, он ни разу не обернулся.

Бледная и нервная Женевьева поднялась, чтобы посмотреть вслед уходящему Морису, на мгновенье застыла, затем опустилась в кресло, впав в уныние от результатов своей дипломатии.

В этот момент появился Диксмер.

— Что, Морис ушел? — воскликнул он удивленно.

— Да, — пробормотала Женевьева.

— Но ведь он только что пришел?

— Да, около четверти часа назад.

— Ну, так он, наверное, вернется?

— Сомневаюсь.

— Оставьте нас, Мюгэ[48], — сказал Диксмер.

Горничная взяла имя этого цветка вместо ненавистного ей имени Мария, которое она имела несчастье носить также как и Австриячка.

Мюгэ вышла.

— Итак, дорогая Женевьева, — спросил Диксмер, — вы помирились с Морисом?

— Напротив, друг мой, кажется, что сейчас отношения между нами стали еще более холодными, чем когда-либо.

— И чья же в этом вина? — спросил Диксмер.

— Мориса, конечно.

— Ну-ка, расскажите, я рассужу.

— Как! — покраснев, ответила Женевьева. — Вы не догадываетесь?

— Почему он рассердился? Не догадываюсь.

— Он, кажется, невзлюбил Мюгэ.

— Ах так? Ну, так нужно было ее отослать. Я не желаю из-за горничной лишаться такого друга как Морис.

— Но я думаю, — произнесла Женевьева, — он не будет требовать, чтобы ее вообще выслали из дома, будет достаточно…

— Чего?

— Что ее удалят из моей комнаты.

— И Морис прав, — сказал Диксмер. — Ведь он пришел к вам, а не к Мюгэ. Стало быть, Мюгэ ни к чему было находиться в комнате во время его прихода.

Женевьева с удивлением посмотрела на мужа.

— Но, друг мой… — пробормотала она.

— Женевьева, — продолжал Диксмер, — я думал, что вы — моя союзница, которая облегчит выполнение возложенной на меня миссии, а получается как раз наоборот, ваши страхи удваивают наши трудности. Я уже был уверен, что все наладилось, а оказывается, теперь придется все начинать сначала. Разве я не говорил, Женевьева, что уверен в вас и вашей чести? Разве я не говорил вам, наконец, что очень нужно, чтобы Морис вновь стал нашим самым близким другом? О, Боже! Ну, почему женщины вечно препятствуют нашим планам?

— Но, друг мой, нет ли у вас какого-нибудь другого средства? Я уже говорила, что будет лучше, если Морис станет находиться подальше от нас.

— Да, для всех нас, может быть. Но для той, которая выше нас, ради которой мы поклялись пожертвовать своим счастьем, жизнью и даже честью, нужно, чтобы этот человек вернулся к нам. Вы знаете, что тень подозрения уже пала и на Тюржи, и поговаривают, что узницам дадут другого лакея?

— Хорошо, я отошлю Мюгэ.

— Боже мой, Женевьева, — сказал Диксмер с нетерпением, которое он проявлял очень редко, — зачем вы мне все это говорите? Зачем раздувать пожар на пустом месте? Зачем создавать лишние трудности? Женевьева, будьте просто честной, преданной женой и делайте все как считаете нужным, вот и все. Завтра меня не будет, я заменяю Морана на земляных работах. Завтра я не обедаю с вами, а Моран во время обеда должен кое о чем просить Мориса. Он вам все расскажет сам. То, чего он должен добиться у Мориса, очень важно. Речь идет не о цели, к которой мы движемся, а о средстве ее достижения. Это последняя надежда этого человека, такого благородного, такого преданного, нашего защитника, которому мы обязаны жизнью.

— И ради которого я бы тоже отдала свою жизнь! — с воодушевлением воскликнула Женевьева.

— Да, Женевьева, это благороднейший человек, не знаю, как случилось, что вы не сумели сделать так, чтобы Морис полюбил его, а ведь очень важно, чтобы Морис полюбил его. А сейчас вы поставили Мориса в такое положение, что он может отказать Морану в просьбе, а вам нужно любой ценой добиться, чтобы Морис выполнил ее. Вы хотите, чтобы я сказал вам, Женевьева, до чего доведут Морана ваша деликатность и чувствительность?

— О, сударь, — воскликнула Женевьева, сжав руки и побледнев, — сударь, не будем говорить об этом.

— Хорошо, — ответил Диксмер, целуя жену в лоб, — будьте сильной и подумайте.

И он ушел.

— О! Боже мой! Боже мой! — прошептала Женевьева с тревогой. — Как они все добиваются, чтобы я приняла эту любовь, к которой сама стремлюсь всей душой!..

Следующий день, как мы уже отметили, был воскресеньем.

В семье Диксмеров, как и во всех буржуазных семьях того времени, существовал следующий обычай: в воскресенье обед был

более продолжительным, чем в обычные дни. Став близким другом дома, Морис был приглашен на эти обеды и старался их не пропускать. По воскресеньям, хотя за стол садились в два часа, он обычно приезжал к двенадцати.

Но после того, как Морис ушел, не попрощавшись, Женевьева почти не надеялась увидеть его на этом воскресном обеде.

И действительно, пробило двенадцать, а Мориса не было, потом — половину первого, потом — час.

Невозможно объяснить, что в эти часы ожидания происходило в сердце Женевьевы.

Сначала она оделась, как обычно, потом, видя, что он опаздывает, из чисто женского кокетства приколола один цветок к корсажу, другой — в волосы. И снова стала ждать, чувствуя, что сердце сжимается все сильнее и сильнее. Скоро уже было нужно садиться за стол, а Морис все не приходил.

Без десяти два Женевьева услышала стук копыт лошади Мориса, который знала очень хорошо.

— Ну, наконец-то, — воскликнула она, ее гордость не могла больше бороться с любовью. — Он меня любит! Он меня любит!

Морис спрыгнул с лошади, передал поводья встречавшему его садовнику и приказал ждать его у ворот. Женевьева с беспокойством заметила, что садовник не повел лошадь в конюшню.

Морис вошел. Он был в этот день во всем блеске своей мужской красоты. На нем был черный камзол с широкими отворотами, белый жилет, замшевые штаны подчеркивали стройность ног с мускулами Аполлона, а воротничок белого батиста и красивые волосы, обрамлявшие лицо, оттеняли элегантность и мужественность его красоты.

Он вошел. Женевьева с лучезарной улыбкой поспешила ему навстречу.

— Ах, вот и вы, наконец, — сказала она, протягивая руку. — Вы пообедаете с нами, не так ли?

— Напротив, гражданка, — холодно ответил Морис, — я приехал сообщить, что не смогу присутствовать на обеде.

— Не сможете?

— В секции меня ждут неотложные дела. Я приехал сказать, чтобы вы меня не ждали напрасно и не обвинили в невежливости.

Женевьева почувствовала, что ее сердце опять сжалось.

— Боже мой! — произнесла она. — И Диксмер сегодня не обедает дома, а он так рассчитывал застать вас здесь по возвращении, просил задержать вас!

— В таком случае мне понятна ваша настойчивость, сударыня. Вы получили наказ мужа. А я об этом и не догадывался. Наверное, я никогда не избавлюсь от излишнего самомнения.

— Морис!

— Да, сударыня, я должен был понять, что мне не следует появляться здесь в отсутствие Диксмера. Ведь это ставит вас в затруднительное положение.

— Почему? — робко спросила Женевьева.

— Потому что после моего возвращения, вы меня всячески избегаете. А ведь я вернулся только из-за вас, и вы это знаете. Боже мой! С тех пор, как я вернулся, все время вижу кого-то рядом с вами.

— Полноте, друг мой, — сказала Женевьева, — вы еще сердитесь, а я ведь стараюсь устроить все как можно лучше.

— Нет, Женевьева, вы могли бы сделать лучше: принять меня как раньше или прогнать навсегда.

— Ну, Морис, — нежно произнесла Женевьева, — войдите в мое положение, поймите мою тревогу и не будьте со мной тираном.

Молодая женщина подошла и грустно посмотрела на него.

Морис молчал.

— Так чего же вы хотите? — продолжала она.

— Я хочу любить вас, Женевьева, потому что чувствую, что не могу больше жить без этой любви.

— Морис, сжальтесь!

— В таком случае, сударыня, надо было позволить мне умереть.

— Умереть?

— Да, умереть или забыть.

— Значит, вы могли бы обо всем забыть? — воскликнула Женевьева, и ее глаза наполнились слезами.

— О! Нет, нет, — прошептал Морис, упав на колени, — нет, Женевьева, умереть, может быть, но забыть — никогда, никогда!

— Однако, Морис, — твердо сказала Женевьева, — так было бы лучше, потому что эта любовь преступна.

— Вы и мсье Морану так говорили? — произнес Морис, который от этой внезапной холодности сразу пришел в себя.

— Мсье Моран совсем не такой безумец, как вы, Морис, и мне никогда не приходилось говорить ему о том, как он должен вести себя в доме друга.

— Готов держать пари, — ответил Морис, иронично улыбаясь, — что если Диксмер обедает не дома, то уж Моран обязательно будет здесь. Вот чего было бы достаточно, чтобы помешать мне любить вас. Ведь как только Моран будет здесь, рядом с вами, — и в голосе Мориса прозвучало презрение, — я не смогу любить вас или, по меньшей мере, не смогу думать о том, что люблю вас.

— А я, — сжимая руку молодого человека, воскликнула Женевьева, доведенная до крайности этими вечными подозрениями, — клянусь вам. Вы слышите, Морис? И мне не хотелось бы больше никогда возвращаться к этому. Я вам клянусь, что Моран никогда не сказал мне ни слова о любви, что Моран никогда не любил меня, что он никогда не будет любить меня. Я вам клянусь моей честью и душой моей матери.

— Увы! Увы! — воскликнул Морис. — Как бы я хотел вам поверить!

— Верьте мне, бедный безумец, — сказала она с улыбкой, которая любому другому, но не ревнивцу, показалась бы очаровательной. —

Верьте мне. Ну, что вы еще хотите знать? Моран любит одну женщину, и все остальные женщины на земле меркнут для него, как меркнут полевые цветы перед звездами неба.

— Перед какой это женщиной, — спросил Морис, — могут меркнуть все другие, в число которых входит и Женевьева?

— Разве та, которую любят, — смеясь продолжала Женевьева, — не является для любящего венцом творения?

— Ну что ж, — сказал Морис, — если вы не любите меня, Женевьева…

Молодая женщина с тревогой ждала конца фразы.

— Если вы меня не любите, — продолжал Морис, — то можете ли вы мне поклясться, что не любите никого другого?

— О! В этом, Морис, я могу вам поклясться от всего сердца, — воскликнула Женевьева, довольная тем, что Морис сам подсказал ей ответ.

Морис схватил руки Женевьевы, которые она простирала к небу, и покрыл их страстными поцелуями.

— Теперь, — сказал он, — я буду добрым, доверчивым и великодушным. Я хочу улыбаться и быть счастливым.

— И не будете больше ничего от меня требовать?

— Я постараюсь.

— Теперь, я думаю, — сказала Женевьева, — ни к чему держать лошадь у ворот. Дела в секции подождут.

— О, Женевьева, ради вас я заставил бы подождать и весь мир.

Во дворе послышались шаги.

— Сейчас нам доложат, что обед подан, — сказала Женевьева.

Они быстро пожали друг другу руки…

Это был Моран, который сказал, чтобы его не ждали и садились за стол.

Ему тоже хотелось хорошо выглядеть во время воскресного обеда.

Глава XIX Просьба

Моран был одет с особой изысканностью.

Даже самый утонченный щеголь не смог бы упрекнуть его ни в безукоризненном узле галстука, ни в отлично сидевших сапогах, ни в тонкости его белья.

Прежними оставались только его волосы и очки. Клятва Женевьевы так ободрила Мориса, что ему показалось, что он впервые по-настоящему разглядел и эти волосы, и эти очки.

«Черт возьми, — сказал себе Морис, направляясь навстречу Морану. — Ну какого черта я так ревновал ее к тебе, великолепный гражданин Моран! Одевайся так хоть каждый день, а по воскресеньям — в золотые одежды. С сегодняшнего дня, я обещаю, что буду замечать только твои волосы и очки, и не буду обвинять тебя в том, что ты любишь Женевьеву».

Можно понять, насколько рукопожатие Мориса, которым после своего внутреннего монолога он обменялся с Мораном, было сердечнее и откровеннее, чем обычно.

Против обыкновения обед проходил в очень узком кругу. На небольшом столе стояли только три прибора. Морис подумал, что под столом он сможет коснуться ног Женевьевы. Нога могла бы продолжить безмолвную любовную фразу, начатую рукой.

Сели за стол. Морис искоса глянул на Женевьеву. Она находилась между светом окна и ним. Ее волосы от этого приобрели голубоватый отлив воронова крыла. Лицо ее светилось от счастья, а глаза были влажны от переполнявшей ее любви. Морис под столом поискал и нашел ногу Женевьевы. Он увидел, как при этом прикосновении она покраснела, потом побледнела. Ее маленькая ножка покоилась теперь между ногами Мориса.

Вместе с изысканной одеждой для воскресного обеда Моран, казалось, вновь обрел свое блестящее остроумие, которым Морис восхищался и прежде. Каскад шуток сопровождался полыханием пламени в его глазах, которое не могли погасить даже зеленые стекла очков.

Он говорил смешные вещи, но сам никогда не смеялся. Именно этот невозмутимый тон придавал силу и особое очарование остротам Морана. Этот торговец много ездивший по коммерческим делам в поисках различных шкур — от пантеры до кролика, знал Египет, как Геродот, Африку — как Левайан[49], а Оперу и будуарные сплетни — как Мюскаден.

— Черт побери! Гражданин Моран, вы просто настоящий ученый!

— О, я много видел, а еще больше читал, — сказал Моран, — а потом нужно же было мне подготовиться к оседлой, размеренной жизни, я ведь скоро сколочу состояние и стану жить спокойно. Уже пора, гражданин Морис, пора!

— Вы говорите как старик, — заметил Морис. — Сколько же вам лет?

При этом вопросе Моран вздрогнул, несмотря на то, что вопрос был вполне естественен.

— Мне 38 лет, — сказал он. — Вот что значит быть ученым, как вы говорите, выглядишь старше своих лет.

Женевьева рассмеялась, за ней засмеялся Морис, Моран лишь улыбнулся.

— Итак, вы много путешествовали? — спросил Морис, сжимая ногу, которую Женевьева хотела потихоньку высвободить.

— Часть моей молодости прошла за границей.

— Простите, но вы ведь не только многое видели, но и выводы делали, — продолжал Морис, — потому что такой человек как вы не может быть ненаблюдательным.

— Согласен, многое, — ответил Моран. — Я мог бы сказать, что видел все!

— Ну все, гражданин, это, пожалуй, многовато, — смеясь заметил Морис, — и, если вы думаете…

— Да! Вы правы. Я никогда не видел двух вещей. И действительно, в нашей сегодняшней жизни эти две вещи становятся все более редкими.

— Что же это? — спросил Морис.

— Первая, — ответил Моран серьезно, — это Бог.

— За неимением Бога, гражданин, — сказал Морис, — я мог бы показать вам богиню.

— Как это? — перебила Женевьева.

— Да, богиню нашего времени: богиню Разума. У меня есть друг, о котором я несколько раз вам говорил, мой дорогой бравый Лорэн, у него золотое сердце и только один недостаток — он любит сочинять четверостишия и каламбуры.

— Ну и что?

— Так вот, он хочет подарить Парижу богиню Разума, она не имеет изъянов и вполне соответствует образу божества. Это гражданка Артемиза, бывшая танцовщица из Оперы, а теперь — парфюмерщица на улице Маритэн. Как только она окончательно станет богиней, я смогу вам ее показать.

Моран серьезно поблагодарил Мориса кивком головы и продолжал:

— Второе, — сказал он, — это король.

— О, со вторым сложнее, — заметила Женевьева, пытаясь улыбнуться, — его больше нет.

— Но вы должны были видеть последнего, — сказал Морис.

— Я совсем не имею в виду коронованную голову: это должно быть довольно грустно.

— Действительно, — произнес Морис. — Я могу это подтвердить, потому что в последние месяцы видел это вблизи.

— Коронованную голову? — спросила Женевьева.

— По крайней мере ту, — продолжал Морис, — на которой остался тяжелый и болезненный след от короны.

— Ах да, королева, — сказал Моран. — Вы правы, гражданин Морис, — это должно быть тягостное зрелище…

— Она такая прекрасная и гордая, как о ней говорят? — поинтересовалась Женевьева.

— Разве вы никогда ее не видели, сударыня? — в свою очередь спросил удивленный Морис.

— Я? Никогда!.. — ответила молодая женщина.

— Это очень странно, — заметил Морис.

— Ну почему же странно? — сказала Женевьева. — До 1791 года мы жили в провинции. А с 91-го я живу на этой старинной улочке Сен-Жак, которая тоже напоминает провинцию, только здесь меньше солнца, птиц и цветов. Вы ведь знаете, какой образ жизни я веду, гражданин Морис, и он всегда был таким. Ну как же я могла увидеть королеву? Мне никогда не представлялся такой случай.

— И не думаю, что вы воспользуетесь тем, который, к несчастью, может представиться, — сказал Морис.

— Что вы хотите сказать? — спросила Женевьева.

— Гражданин Морис, — продолжил Моран, — наверное, имеет в виду то, что уже не является большим секретом.

— Что именно?

— Возможную казнь Марии-Антуанетты, ее смерть на том же эшафоте, на котором был казнен ее муж. Гражданин говорит, что вы не воспользуетесь случаем увидеть королеву в тот день, когда ее повезут из Тампля на площадь Революции.

— О, конечно же нет! — воскликнула Женевьева на эти слова, произнесенные Мораном с леденящим хладнокровием.

— Итак, можете надевать по ней траур, — бесстрастным тоном продолжал химик. — Австриячку хорошо охраняют, а Революция подобна волшебнику, который одним мановением волшебной палочки убирает тех, кто не нужен.

— И все же, — сказала Женевьева, — мне бы хотелось увидеть эту бедную женщину.

— Ладно, — сказал Морис, который рвался выполнить все желания Женевьевы. — Вы действительно этого хотите? Если Революция — волшебница, в этом я согласен с гражданином Мораном, то я, в качестве представителя муниципалитета, могу некоторое время побыть волшебником.

— Вы могли бы показать мне королеву, сударь? — воскликнула Женевьева.

— Конечно, могу.

— Каким образом? — спросил Моран, обменявшись с Женевьевой взглядом, который молодой человек не заметил.

— Нет ничего проще, — ответил Морис. — Конечно, некоторым гвардейцам муниципалитета не доверяют. Но я предоставил достаточно доказательств моей преданности делу свободы, поэтому не вхожу в число тех, кто не пользуется доверием. Пропускают в Тампль дежурные гвардейцы муниципалитета и командиры караульных постов. А сейчас начальником караула мой друг Лорэн, его через три месяца повысят в звании и он станет аджюдан-майором[50]. Итак, приходите в Тампль, когда я буду там дежурить, то есть в ближайший четверг.

— Я надеюсь, — сказал Моран Женевьеве, — вы воспользуетесь этой возможностью.

— О, нет, — ответила молодая женщина, — я не хочу.

— Ну, почему? — воскликнул Морис, который в этом мероприятии видел лишнюю возможность встретиться с ней и не хотел лишаться этого шанса.

— Потому что, — ответила Женевьева, — это может стать, дорогой Морис, причиной какого-нибудь неприятного конфликта. А, если из-за моего каприза у вас будут неприятности, я себе этого никогда не прощу.

— Это разумное объяснение, Женевьева, — сказал Моран. — Поверьте, недоверие сейчас очень возросло и сегодня подозревают даже

самых преданных патриотов. Откажитесь от этого плана, который, как вы и сами говорите, всего лишь простой каприз.

— Можно заподозрить, Моран, что вы так говорите из зависти. Вы сами никогда не видели ни королеву, ни короля, поэтому не хотите, чтоб их увидели другие. Лучше не спорьте, а составьте компанию.

— Я? Ну нет.

— Не гражданка Диксмер желает пойти в Тампль, а я ее приглашаю, также как и вас. Приходите развлечь бедного узника. Когда закрываются большие ворота, я на двадцать четыре часа становлюсь таким же узником, как и члены королевской семьи.

— Приходите же, — сказал он, сжав под столом ногу Женевьевы, — умоляю вас.

— Моран, — спросила Женевьева, — пойдете со мной?

— Это будет для меня потерянный день, — сказал Моран, — этот поход лишь помешает мне в делах.

— Значит, я не пойду, — сказала Женевьева.

— Но почему? — спросил Моран.

— Боже мой, это ведь так просто, — ответила Женевьева. — Я не могу рассчитывать на помощь моего мужа, и если вы, благоразумный человек тридцати восьми лет не будете меня сопровождать, я никогда не осмелюсь пройти через все эти посты стрелков, артиллеристов и прочих караулов с просьбой предоставить мне возможность поговорить с гвардейцем, который всего на три или четыре года старше меня.

— Ну что ж, если вы, гражданка, считаете, что мое присутствие так необходимо…

— Гражданин ученый, будьте же галантны, словно вы обыкновенный человек, и пожертвуйте половиной дня ради жены вашего друга.

— Ладно! — согласился Моран.

— А теперь, — продолжал Морис, — я попрошу вас только об одном — о соблюдении тайны. Ведь посещение Тампля очень подозрительно само по себе, и если в результате что-нибудь случится, нас всех гильотинируют. Ведь якобинцы не шутят, черт возьми! Вы еще увидите, что они сделают с жирондистами.

— Черт побери! — выругался Моран, — если все так, как сказал гражданин Морис, то можно лишиться своего дела, а меня это вовсе не устраивает.

— Но разве вы не слышали, — продолжила, улыбаясь, Женевьева, — что гражданин сказал всех?

— Всех?

— Да, всех вместе.

— Приятная компания, ничего не скажешь, — ответил Моран, — но я все же предпочитаю, моя прекрасная сснтимснталистка, в вашей компании жить, а не умирать.

«Ну надо же, — подумал Морис, — как я только мог вообразить, что этот человек возлюбленный Женевьевы?»

— Итак, Моран, договорились, — произнесла Женевьева. Моран, я к вам обращаюсь, к вам, рассеянный, к вам, мечтатель. Итак, в ближайший четверг, поэтому в среду вечером не начинайте проводить очередной химический опыт, который задержит вас в лаборатории на сутки, как это часто бывает.

— Будьте спокойны, — ответил Моран, — а впрочем, напомните мне об этом.

Женевьева поднялась из-за стола, Морис последовал ее примеру. Моран тоже собирался сделать это и, возможно, хотел последовать за ними, когда один из рабочих принес химику маленькую колбу с жидкостью, которая поглотила все его внимание.

— Пойдем быстрее, — сказал Морис, увлекая за собой Женевьеву.

— О, будьте спокойны, — произнесла та, — он теперь освободиться не раньше, чем через час.

И молодая женщина отняла руку, которую Морис нежно сжимал в своей. Ее мучили угрызения совести за свое поведение, и она хотела чем-то порадовать его.

— Видите, — сказала она, проходя по саду и показывая Морису гвоздики, которые в том же ящике вынесли на воздух, чтобы немного оживить, — мои цветы мертвы.

— Кто их убил? Ваша небрежность? — спросил Морис. — Бедные гвоздики.

— Не моя небрежность, мой друг, а ваше отсутствие.

— Им нужно так мало, Женевьева, немного воды и все. А после моего исчезновения у вас было достаточно времени.

— Но, если бы цветы не орошались слезами, эти бедные гвоздики, как вы их называете, не погибли бы.

Морис обнял ее, быстро приблизил к себе ее лицо и прежде, чем она успела защититься, коснулся губами ее глаз, улыбающихся и томных одновременно, которые смотрели на ящик с полуувядшими цветами.

Женевьева чувствовала себя такой виноватой, что была снисходительна к поведению Мориса.

Диксмер вернулся поздно и застал Морана, Женевьеву и Мориса беседующими в саду о ботанике.

Глава XX Цветочница

Наконец наступил четверг — день дежурства Мориса. Стоял июнь, небо было ярко-синим, на его фоне четко выделялись новые белые дома. Чувствовалось приближение жары. Воздух Парижа наполнялся ароматом цветущих деревьев и цветов. Эти запахи опьяняли, словно хотели заставить жителей столицы хоть ненадолго забыть об испарениях крови, бесконечно поднимающихся над мостовыми и площадями.

Морис должен был прибыть в Тампль к девяти часам. На этот раз он дежурил со своими коллегами Мерсево и Агриколой. В восемь

Морис уже был на старинной улочке Сен-Жак, в полном одеянии муниципального гвардейца, его тонкую талию украшал трехцветный пояс. Как обычно, он приехал к Женевьеве верхом и по дороге слышал, как ему вслед раздавались одобрительные возгласы истинных патриотов.

Женевьева была уже готова: она надела простое муслиновое платье, сверху — мягкую накидку из тафты, маленькую шляпку украшала трехцветная кокарда.

Моран, которого, как мы знаем, пришлось долго уламывать, из опасения, что в нем заподозрят аристократа, был в повседневной одежде, полубуржуазной, полуремесленной. Он только что вернулся, и его лицо хранило следы сильной усталости.

Моран утверждал, что трудился всю ночь, чтобы закончить срочную работу.

Диксмер ушел сразу же после возвращения своего друга Морана.

— Ну, что вы решили, Морис, — спросила Женевьева, — как мы увидим королеву?

— Мой план таков, — сказал Морис. — Я прихожу вместе с вами в Тампль, представляю Лорэну, моему другу, начальнику караула, после чего занимаю свой пост и в удобное время прихожу за вами.

— Но, — спросил Моран, — где и как мы увидим узниц?

— Во время их обеда или ужина, сквозь стекла витражей, за которыми находятся гвардейцы муниципалитета, если вас устроит.

— Прекрасно, — сказал Моран.

Он подошел к стоящему в глубине столовой шкафу и залпом выпил стакан вина. Это было удивительно. Моран вел трезвый образ жизни и обычно пил подкрашенную воду.

Женевьева обратила внимание, что Морис с удивлением посмотрел на Морана.

— Не подумайте чего-нибудь плохого, — сказала она. — Ведь он убивает себя работой, этот несчастный Моран, он забывает даже о еде. Ведь ничего не ел со вчерашнего утра.

— Разве он не обедал у вас? — поинтересовался Морис.

— Нет, у него были дела в городе.

Зря Женевьева из предосторожности так защищала Морана. Потому что Морис, как все влюбленные, не придавал никакого значения тому, что не касалось любимой женщины.

Моран после стакана вина торопливо проглотил ломоть хлеба.

— Ну вот, — сказал он, — теперь я готов, дорогой мсье Морис. Если вы не против, можем отправляться в путь.

Морис, который в это время обрывал лепестки сорванной по пути увядшей гвоздики, подал руку Женевьеве со словами:

— Пойдемте, пора!

И они отправились в путь. Морис был так счастлив, что еле сдерживал рвущийся из груди крик радости. Ну, чего он мог еще желать? Она не только не любила Морана, теперь он был в этом уверен, но любила его, во всяком случае, Морис на это надеялся. Бог

посылал на землю лучи благодатного солнца, рука Женевьевы трепетала в его руке, вокруг раздавались крики, прославлявшие триумф якобинцев и падение Бриссо и его сторонников, родина была спасена.

В жизни действительно есть моменты, когда сердце человека кажется слишком маленьким, чтобы вместить переполняющие его радость и горе.

— Какой прекрасный день! — воскликнул Моран.

Морис с удивлением обернулся: он впервые видел проявление порыва у этого всегда задумчивого или сдержанного человека.

— О, да! Прекрасный, — подтвердила Женевьева, опираясь на руку Мориса. — Только бы он остался до вечера таким же безоблачным, как сейчас.

Морис принял эти слова на свой счет, и его счастье удвоилось.

Моран через зеленые стекла своих очков посмотрел на Женевьеву с выражением особой признательности, возможно он тоже принял эти слова на свой счет.

Миновали Пети-Пон, улицу Жюивери и мост Нотр-Дам, потом прошли Ратушную площадь, улицы Барр-дю-Бек и Сент-Авуа. По мере того, как они приближались к цели, шаги Мориса становились все более легкими, в то время как шаги его спутников все более замедлялись.

Таким образом они дошли до угла улицы де Вьей-Одриетт, как вдруг дорогу им преградила цветочница, предлагая лоток с цветами.

— О, какие чудесные гвоздики! — воскликнул Морис.

— Да, очень красивые, — сказала Женевьева. — Наверное, у тех, кто их выращивал, не было других забот, поэтому они и не увяли.

Это замечание нежностью отозвалось в сердце молодого человека.

— Красавец, — обратилась цветочница к Морису, — купи букет для гражданки. Она одета в белое, к этому наряду подойдут великолепные красные гвоздики, ведь белое прекрасно сочетается с пурпурным. Она приколет букет к груди и, поскольку грудь ее находится на уровне голубого цвета твоего костюма, у вас получится великолепное сочетание национальных цветов.

Цветочница была молода и красива, она произносила свои комплименты с удивительной грацией. Они были так искусны, что возможно и показались бы чрезмерны, если бы так хорошо не подходили к ситуации. Короче говоря, цветы были почти символичны. А еще они были очень похожи на те, что погибли в ящике, стоявшем в комнате Женевьевы.

— Хорошо, — согласился Морис, — я куплю их. Потому что это — гвоздики. Все другие цветы я ненавижу.

— О, Морис, — сказала Женевьева, — не нужно, у нас в саду столько цветов!

Но несмотря на то, что губы отказывали, по глазам Женевьевы было видно, что она умирает от желания получить этот букет.

Морис выбрал самый красивый из всех букетов, им оказался тот, что предложила сама цветочница.

Он состоял из двадцати пунцовых гвоздик с нежным и вместе с тем острым запахом. В середине букета, подобно королю, выделялся огромный цветок.

— Держи, — сказал Морис продавщице, бросив на лоток ассигнацию в пять ливров. — Это тебе.

— Спасибо, красавец, — поблагодарила цветочница, — десять раз спасибо!

И она направилась к другой паре в надежде, что день, который начался так удачно, так хорошо и продолжится. Во время этой сцены, хотя она длилась считанные минуты, Моран переминался с ноги на ногу, вытирая вспотевший лоб, а Женевьева побледнела и вся дрожала. Своей очаровательной ручкой она взяла приподнесенный Морисом букет и поднесла его к лицу, но не для того, чтобы насладиться ароматом, а чтобы скрыть свое волнение.

Оставшаяся часть пути прошла весело, по крайней мере для Мориса. У Женевьевы веселье было весьма неестественным. У Морана оно проявлялось странным образом, то прерывистыми вздохами, то оглушительным смехом, то чудовищными шутками.

В девять часов они пришли в Тампль.

В это время Сантерр проводил перекличку гвардейцев из муниципалитета.

— Я здесь, — сказал Морис, — оставив Женевьеву под охраной Морана.

— А, добро пожаловать, — сказал Сантерр, протягивая руку молодому человеку.

Морис остерегался не пожать протянутую ему руку. Ведь в то время дружба Сантерра была просто бесценной.

Увидев этого человека, который во время казни короля командовал барабанщиками, Женевьева вздрогнула, а Моран побледнел.

— Кто эта прекрасная гражданка, — спросил Сантерр у Мориса, — и что она здесь делает?

— Это жена достойного гражданина Диксмера. Не может быть, чтобы ты не слышал об этом истинном патриоте, гражданин генерал.

— Да, да, конечно, слышал, — ответил Сантерр, — это фабрикант-кожевенник, капитан стрелков из легиона «Виктор».

— Именно так.

— Хорошо! Но она, ей Богу, красавица. А это что за урод рядом с ней?

— Это гражданин Моран — компаньон ее мужа и стрелок из отряда Диксмера.

Сантерр подошел к Женевьеве.

— Здравствуй, гражданка, — сказал он.

Женевьева сделала над собой усилие.

— Здравствуйте, гражданин генерал, — ответила она, улыбаясь.

Сантерр был польщен и улыбкой, и титулом.

— А зачем ты пришла сюда, прекрасная патриотка? — продолжал он.

— Гражданка никогда не видела вдову Капета и хотела бы взглянуть на нее.

— Хорошо, — ответил Сантерр, — до того как…

И он сделал жуткий, но выразительный жест.

— Ну да ладно, — продолжал Сантерр. — Только постарайся сделать так, чтобы никто не видел, как она входит в башню, это было бы дурным примером, впрочем, я доверяю тебе.

Сантерр снова пожал Морису руку, дружески кивнул Женевьеве и занялся своими делами.

Отдав команды по перестановке гренадеров и стрелков, после того, как по новому расставили пушки, Морис опять взял Женевьеву под руку и направился к посту, которым командовал Лорэн. Моран следовал за ними.

— А вот и Морис, черт возьми! — воскликнул Лорэн. — Да еще с такой хорошенькой женщиной! Ты что, хитрец, готовишься соперничать с моей богиней Разума? И, если это так, то бедная Артемиза!

— Гражданин аджюдан! — крикнул капитан.

— Так точно! Внимание! — закричал Лорэн. — В шеренгу! Здравствуй, Морис. Ускоренным шагом марш!

Раздалась барабанная дробь, караульные направились по своим постам и, когда развод был закончен, прибежал Лорэн.

Последовал обмен приветствиями и пожеланиями.

Морис представил Лорэна Женевьеве и Морану.

Затем начались объяснения.

— Да, понимаю, — сказал Лорэн, — ты хочешь, чтобы гражданин и гражданка вошли в башню. Это легко. Сейчас я расставлю часовых и предупрежу их, чтобы пропустили тебя и твоих спутников.

Через десять минут Женевьева и Моран вошли вслед за тремя гвардейцами в башню и стали за витражами.

Глава XXI Красная гвоздика

Королева только что поднялась. Два или три последних дня ей нездоровилось, и она оставалась в постели дольше обычного. Только услышав от мадам Елизаветы, что погода прекрасна, и светит солнце, она сделала усилие и попросила разрешения прогуляться по площадке, чтобы дочь подышала воздухом. Это было разрешено ей без особых трудностей.

И было еще нечто, что влекло ее на прогулку. Однажды с высоты площадки башни она увидела в саду дофина. Но после первого жеста, которым обменялись сын и мать, вмешался Симон и увел ребенка.

Но главное было то, что она увидела его. Конечно, маленький узник был бледен и очень изменился. Он был одет, как ребенок из

народа — в куртку и грубые штаны. Но ему все же оставили его прекрасные белокурые волосы, вьющиеся божественным ореолом.

Если бы она могла увидеть его хотя бы еще раз, каким бы праздником это было для материнского сердца!

Но была и другая причина.

— Сестра, — сказала ей мадам Елизавета, — в коридоре, в углу, мы нашли пучок соломы. Это означает, что мы должны быть внимательны, друг находится поблизости,

— Да, это так, — сказала королева, глядя на золовку и дочь, пытаясь воспрянуть духом и не отчаиваться.

Выполнив все служебные предписания, Морис вновь стал хозяином Тампля. Ему выпал жребий дежурить днем, а Мерсево и Агриколе — ночью.

Предыдущая смена убыла, оставив протокол дежурства в Совете Тампля.

— Что, гражданин, — сказала жена Тизона, обращаясь к Морису, — вы привели желающих посмотреть на наших голубиц? Только меня приговорили к разлуке с моей бедной Софи.

— Это мои друзья, — ответил Морис. — Они никогда не видели жену Капета.

— Они прекрасно смогут увидеть ее из-за витража.

— Конечно, — согласился Морис.

— Только при этом, — сказала Женевьева, — у нас будет вид тех любопытных жестоких людей, которые подходят к решетке, чтобы насладиться муками находящегося по другую сторону узника.

— Ну не поведете же вы их на площадку башни, где сегодня жена Капета будет прогуливаться с золовкой и дочерью. Ей-то они оставили дочь, тогда как меня, а я ни в чем не виновата, лишили моей дочери. Ох уж эти аристократы! Для них всегда есть какие-то привилегии.

— Но ее лишили сына, — ответил тот.

— Если бы у меня был сын, — прошептала тюремщица, — я, может быть, меньше сожалела о дочери.

Во время этого разговора, Женевьева и Моран несколько раз переглянулсь.

— Друг мой, — сказала молодая женщина Морису, — если бы вы сумели как-то устроить меня на пути, по которому королева пойдет на прогулку… Мне кажется, смотреть из-за витража — унизительно, как для них, так и для нас.

— Добрая Женевьева, — сказал Морис, — вы и здесь такая чуткая?

— Черт возьми, гражданка, — воскликнул один из коллег Мориса, который в соседней комнате завтракал хлебом с сосисками, — если бы ты была узницей, а вдова Капета захотела тебя увидеть, эта мерзавка так бы с тобой не церемонилась.

Женевьева бросила на Морана молниеносный взгляд, чтобы увидеть его реакцию на эти ругательства в адрес королевы. И

действительно, Моран вздрогнул, его глаза полыхнули странным фосфоресцирующим светом, а кулаки на мгновение сжались. Но все это было столь мимолетно, что никто ничего не заметил.

— Как зовут того гвардейца? — спросила она у Мориса.

— Это гражданин Мерсево, — ответил молодой человек.

Потом, чтобы объяснить его грубость, добавил:

— Он — камнетес.

Мерсево услышал слова Мориса и глянул в его сторону.

— Давай, давай, — сказала ему жена Тизона, — заканчивай есть, мне нужно убирать.

— Если бы Австриячка могла убить меня 10 августа, она это наверняка бы сделала, — сказал Мерсево, — а в тот день, когда она сыграет в ящик, я буду в первых рядах смотреть на это.

Моран смертельно побледнел.

— Пойдемте, гражданин Морис, — сказала Женевьева, — пойдемте туда, куда вы обещали меня отвести. Здесь мне кажется, что я сама узница, я задыхаюсь.

И Морис повел Морана и Женевьеву мимо часовых, которые, предупрежденные Лорэном, пропускали их беспрепятственно.

Он разместил их в маленьком коридорчике верхнего этажа таким образом, чтобы в тот момент, когда королева вместе с другими узницами будет подниматься в галерею, эти августейшие особы обязательно прошли мимо них.

Прогулка была назначена на десять часов, до ее начала оставалось всего несколько минут. Морис не только не оставил своих друзей, но, чтобы ни малейшее подозрение не пало на них, поскольку эта экскурсия была нелегальной, встретив гражданина Агриколу, позвал его с собой.

Пробило десять часов.

— Открывайте! — прокричал снизу голос. Морис узнал генерала Сантерра.

Тотчас караульные взялись за оружие, опустили решетки, часовые вскинули ружья. По всему двору раздавалось бряцание железа, топот. Это произвело сильнейшее впечатление на Морана и Женевьеву. Морис заметил, как они оба побледнели.

— Сколько предосторожностей для охраны троих женщин! — прошептала Женевьева.

— Да, — сказал Моран, пытаясь усмехнуться. — Если бы те, кто пытается их похитить, были на нашем месте и видели бы то, что видим мы, они отказались бы от своих замыслов.

— Действительно, — добавила Женевьева. — Я начинаю думать, что они не спасутся.

— Надеюсь на это, — ответил Морис.

И, склонясь через перила лестницы, произнес:

— Внимание, вот и узницы.

— Назовите мне их, — попросила Женевьева, — я же их не знаю.

— Первые две, которые поднимаются по лестнице, это сестра и дочь Капета. А последняя, перед ней бежит маленькая собачка, это — Мария-Антуанетта.

Женевьева сделала шаг вперед. А Моран, вместо того, чтобы смотреть на узниц, казалось, приклеился к стене.

Его мертвенно-бледные губы приобрели землистый оттенок камней башни Тампль.

В белом платье, с прекрасными чистыми глазами Женевьева казалась ангелом, ожидающим узниц, чтобы осветить их горестный путь и хоть немного их порадовать.

Мадам Елизавета и принцесса прошли мимо, бросив на посторонних удивленный взгляд. Первая, конечно, подумала, что это те, кто подавал ей знаки, потому что она живо повернулась к принцессе и сжала ей руку, уронив при этом носовой платок, как бы предупреждая королеву.

— Обратите внимание, сестра, — сказала она, — я уронила носовой платок.

И она продолжала подниматься вместе с принцессой.

Королева, учащенно дыша и слегка покашливая, что свидетельствовало о ее нездоровье, наклонилась, чтобы подобрать платок, упавший к ее ногам. Но ее маленькая собачка завладела им и понесла мадам Елизавете. Королева продолжала подниматься и через несколько ступенек, в свою очередь, оказалась перед Женевьевой, Мораном и молодым человеком.

— О, цветы! — сказала она. — Как давно я их не видела. Как они прекрасно пахнут, как вы счастливы, сударыня, что у вас такие цветы!

Одновременно с мыслью, пронесшейся у нее в голове после этих печальных слов, Женевьева протянула руку, чтобы предложить свой букет королеве. Тогда Мария-Антуанетта подняла голову, посмотрела на молодую женщину, и чуть заметный румянец появился на ее бледном лице.

Но естественным движением, повинуясь привычке пассивного следования распорядку, Морис поднял руку, чтобы остановить порыв Женевьевы.

Королева замерла в нерешительности и, посмотрев на Мориса, узнала в нем того самого гвардейца, который обычно говорил с ней решительно, но в то же время почтительно.

— Это запрещено, сударь? — спросила она.

— Нет, сударыня. Женевьева, вы можете подарить свой букет.

— О, сударь, благодарю вас! — с признательностью воскликнула королева.

И Мария-Антуанетта грациозно протянула исхудалую руку и наугад сорвала одну гвоздику в этой массе цветов.

— Но возьмите все, сударыня, возьмите, — робко произнесла Женевьева.

— Нет, — ответила королева с очаровательной улыбкой. — Этот букет, возможно, вам подарил тот, кого вы любите, и я совсем не хочу лишать вас этих цветов.

Женевьева покраснела, и этот румянец заставил королеву улыбнуться.

— Пойдем дальше, гражданка Капет, — сказал Агрикола.

Королева перед тем, как исчезнуть из поля зрения смотревших на нее, еще раз повернулась и прошептала:

— Как эта гвоздика чудесно пахнет, и до чего же эта женщина хороша!

— Она меня не видела, — прошептал Моран, который почти стоял на коленях в полутьме коридора, где королева его действительно не видела.

— Но ведь вы ее увидели, Моран, не так ли? Ведь правда, Женевьева? — сказал Морис, вдвойне счастливый от того, что спектакль, который он организовал для друзей, удался, и от того, что он доставил этим мало неприятностей несчастной узнице.

— О, да! — сказала Женевьева. — Я ее хорошо рассмотрела и теперь, если я буду жить даже сто лет, она все время будет у меня перед глазами.

— И как вы ее нашли?

— Очень красива!

— А вы, Моран?

Моран, ничего не ответив, сжал кулаки.

— Скажите-ка, — смеясь, совсем тихо спросил Морис у Женевьевы, — не в королеву ли влюблен Моран?

Женевьева вздрогнула, но тотчас же взяла себя в руки:

— Ей богу, — рассмеялась она в ответ, — какой же вы фантазер!

— И все же вы мне не сказали, Моран, какое впечатление она произвела на вас? — настаивал Морис.

— Я нашел ее очень бледной, — ответил он.

Морис опять взял Женевьеву под руку и проводил во двор. На темной лестнице ему показалось, что Женевьева поцеловала ему руку.

— Что это значит? — спросил Морис.

— Это значит, Морис, что я никогда не забуду, что из-за моего каприза вы рисковали головой.

— О, Женевьева, — ответил на это Морис, — вы преувеличиваете. Вы ведь знаете, что благодарность — это не то чувство, которого я добиваюсь.

Женевьева нежно пожала ему руку.

За ними, спотыкаясь, шел Моран.

Они спустились во двор, Лорэн выпустил их из Тампля. Но перед тем как расстаться, Женевьева заставила Мориса дать обещание, что тот придет на следующий день обедать на старинную улочку Сен-Жак.

Глава XXII Соглядатай Симон

Морис вернулся на свой пост, его сердце наполняла неземная радость. Но здесь он увидел заплаканную жену Тизона.

— Что с вами, мамаша? — спросил он.

— Я очень зла, — ответила тюремщица.

— Почему?

— Потому что по отношению к беднякам в этом мире царит страшная несправедливость.

— В чем, собственно, дело?

— Вы ведь богач, буржуа. Вы приходите сюда только на день, и вам разрешают приходить с красивыми женщинами, которые дарят Австриячке букеты. А я вечно торчу на этой голубятне, при этом мне еще запрещают видеть мою бедную Софи.

Морис взял руку женщины и положил в нее ассигнацию в десять ливров.

— Возьмите, мадам Тизон, — сказал он, — возьмите это и мужайтесь. И видит Бог, Австриячка не будет здесь вечно!

— Десять ливров, — сказала тюремщица, — это так благородно с вашей стороны. Но я предпочла бы иметь папильотку с прядью волос моей бедной дочери.

Она произносила эти слова в тот момент, когда к ним поднялся Симон, который услышал их и видел, как тюремщица сжала в кармане руку с ассигнацией, полученной от Мориса.

Теперь следует остановиться на том, в каком расположении духа пребывал Симон.

Он только что пришел со двора, где встретил Лорэна. Они терпеть не могли друг друга.

И эта антипатия была вызвана не столько сценой насилия, о которой мы уже рассказывали, сколько разницей в происхождении, вечным источником проявлений, которые кажутся таинственными, но так легко объясняются.

Симон был уродлив, Лорэн — красив. Симон был грязным, Лорэн благоухал. Симон был республиканским фанфароном, Лорэн — одним из преданных патриотов, которые ради революции готовы были пожертвовать собой. И случись драка, Симон чувствовал это инстинктивно, удар этого щеголя будет не слабее, чем у Мориса.

Заметив Лорэна, Симон остановился и побледнел.

— Что, твой отряд заступает в караул? — проворчал он.

— А твое какое дело? — ответил один из гренадеров, которому этот вопрос явно пришелся не по душе. — Мне кажется, наш отряд достойнее других.

Симон вытащил из кармана куртки карандаш и сделал вид, что что-то записывает на листке бумаги, таком же грязном, как и его руки.

— Эй, Симон, — сказал Лорэн. — Оказывается, ты и писать умеешь. Это с тех пор, как ты стал собирать налоги с Капетов? Смотрите, граждане, честное слово, он пишет. Симон — финансовый инспектор.

По рядам гвардейцев, образованных молодых людей, прокатился взрыв смеха, от которого несчастный сапожник просто отупел.

— Ну хорошо же, — сказал он, проскрежетав зубами и побелев от гнева, — говорят, что ты пропустил в башню посторонних без разрешения Коммуны. Так вот, я напишу это в донесении на тебя, через гвардейца из муниципалитета.

— Ну тот, по крайней мере, умеет писать, — заметил Лорэн. — Ведь сегодня это Морис, Морис — Железный кулак, ты знаешь об этом?

И надо же было случиться, что именно в этот момент вышли Моран и Женевьева.

Заметив их, Симон бросился в башню и увидел, как Морис в утешение дал жене Тизона ассигнацию в десять ливров.

Морис не обратил внимания на этого несчастного, которого каждый раз инстинктивно обходил стороной, как обычно обходят отвратительную ядовитую рептилию.

— Ах, так! — сказал Симон жене Тизона, которая вытирала глаза передником. — Ты что же, гражданка, хочешь, чтобы тебя гильотинировали?

— Меня? — спросила жена Тизона. — За что?

— Ты получаешь деньги от гвардейца из муниципалитета, чтобы провести аристократов к Австриячке.

— Я? — сказала жена Тизона. — Замолчи, ты сошел с ума.

— Это будет записано в донесении, — напыщенно сказал Симон.

— Ты что? Ведь это были друзья гражданина Мориса, одного из самых преданных патриотов, которые только могут быть.

— А я говорю, что это заговорщики. Коммуну поставят об этом в известность, и она решит.

— Ты что же, пойдешь доносить на меня, шпион?

— Конечно, в том случае, если ты сама не расскажешь обо всем.

— Но о чем я должна рассказать?

— О том, что произошло. Где были эти аристократы?

— Там, на лестнице.

— Когда вдова Капета поднималась на площадку?

— Да.

— И они разговаривали?

— Да, обменялись двумя словами.

— Видишь, двумя словами. Здесь пахнет аристократией.

— Гвоздиками.

— Гвоздиками! Почему гвоздиками?

— Потому что у гражданки был букет, который благоухал.

— У какой гражданки?

— У той, которая смотрела на проходившую королеву.

— Ты все время говоришь о королеве, гражданка Тизон, а о посещении аристократов ты забываешь. Итак, на чем я остановился? — продолжал Симон.

— Да, конечно, — ответила его собеседница, — был цветок, гвоздика. Она выпала из рук гражданки Диксмер, когда Мария-Антуанетта вытаскивала ее из букета.

— Жена Капета взяла цветок из букета гражданки Диксмер? — уточнил Симон.

— Да, и это я подарил ей этот букет, слышишь? — угрожающим голосом сказал Морис, который все это время слушал этот разговор, выводивший его из себя.

— Видят то, что видно, а говорят то, что слышно, — проворчал Симон, который все еще держал в руках найденную на лестнице и смятую его ножищей гвоздику.

— А я тебе говорю, — продолжал Морис, — что тебе нечего делать в башне. Твое место палача там, внизу, возле маленького Капета, которого ты сегодня не будешь бить, потому что я здесь и запрещаю тебе это делать.

— Значит, ты мне угрожаешь и называешь меня палачом! — воскликнул Симон, разрывая цветок. — Ну, мы еще посмотрим, что позволено аристократам… Ага, а это что такое?

— Что? — спросил Морис.

— То, что я чувствую внутри гвоздики! Ага!

И на глазах у изумленного Мориса Симон вытащил из чашечки цветка маленькую свернутую бумажку, искусно туда вложенную.

— О! — в свою очередь воскликнул Морис. — Это что такое, Господи?

— А это мы узнаем, — проговорил Симон, отступая к окну. — Твой дружок Лорэн утверждал, что я не умею читать? Ну, так ты сейчас увидишь.

Лорэн клеветал на Симона: тот умел читать написанное печатными буквами, если почерк был достаточно крупным. Но записка была написана так мелко, что Симону пришлось прибегнуть к помощи очков. Он положил записку на подоконник и стал рыться в карманах. Пока сапожник был занят поисками, гражданин Агрикола открыл дверь комнаты, которая находилась как раз напротив маленького окошка, и поток воздуха подхватил записку как перышко. Когда Симон наконец-то нашел свои очки, водрузил их на нос и повернулся, то напрасно пытался найти записку, она исчезла.

Симон зарычал.

— Здесь лежала записка! — вопил он. — Здесь была записка! Берегись, гражданин гвардеец, очень нужно, чтобы она нашлась!

И он быстро побежал вниз, оставив ошеломленного Мориса.

Через десять минут три члена Коммуны уже входили в башню. Королева еще находилась на площадке, и был дан приказ оставить ее в полном неведении относительно того, что только что произошло в башне. Члены Коммуны поднялись наверх.

Первое, что им бросилось в глаза, красная гвоздика, которую королева все еще держала в руке. Удивленно переглянувшись, они подошли к ней.

— Отдайте цветок, — сказал старший из них.

Королева, для которой их появление было неожиданным, вздрогнула и замерла в нерешительности.

— Отдайте цветок, сударыня, — воскликнул Морис с каким-то страхом.

Королева протянула гвоздику.

Старший из членов Коммуны взял цветок и ушел, за ним последовали его коллеги. Они прошли в соседнее помещение, чтобы осмотреть цветок и составить протокол.

Разломав гвоздику, увидели, что внутри было пусто.

Морис перевел дыхание.

— Минуточку, минуточку, — сказал один из членов Коммуны, когда гвоздика оказалась раскрытой. — Лунка пуста, это правда, но в ней, наверняка, была спрятана записка.

— Я готов, — произнес Морис, — дать все необходимые объяснения, но прежде я прошу меня арестовать.

— Мы учтем твое пожелание, — ответил старший из членов Коммуны, — но мы не имеем на это права. Ты слишком известен, как настоящий патриот, гражданин Линдей.

— Я своей жизнью отвечаю за друзей, которых имел неосторожность привести с собой.

— Ни за кого не следует ручаться, — ответил ему обвинитель.

Со двора доносился шум.

Это Симон после напрасных попыток найти унесенный ветром маленький клочок бумаги, побежал к Сантерру и рассказал ему о попытке похищения королевы со всеми дополнениями, на которые только было способно его соображение. Тампль был блокирован, караул сменили к большой досаде Лорэна, который протестовал против этого оскорбления, нанесенного его отряду.

— Ах ты, мерзкий сапожник, — сказал он Симону, погрозив ему саблей, — это тебе я обязан подобной «шуткой». Ну что же, будь спокоен, я отплачу тебе за это.

— А я думаю, что скорее ты за все это заплатишь нации, — ответил тот, потирая руки.

— Гражданин Морис, — сказал Сантерр, — ты поступаешь в распоряжение Коммуны, там тебя допросят.

— Слушаюсь, генерал. Я уже просил арестовать меня, прошу сделать это сейчас.

— Подожди, подожди, — злорадно прошептал Симон, — мы постараемся обделать твое дело.

И он направился к жене Тизона.

Глава XXIII Элоиза

Целый день во дворе, в саду и его окрестностях искали маленький кусочек бумаги, послуживший причиной поднявшегося шума. Уже не было сомнений в том, что эта записка являлась предвестником очередного заговора.

Отдельно от мадам Елизаветы и дочери допросили королеву. Но она ничего не сказала, кроме того, что встретила на лестнице молодую женщину с букетом гвоздик и взяла из этого букета один цветок.

Причем она взяла цветок только после того, как это разрешил Морис. Ей больше нечего было добавить к сказанному, и это была правда во всей своей простоте и силе.

Обо всем этом было сообщено Морису, когда очередь дошла до него. Он подтвердил показания королевы, сказав, что они точны и искренни.

— Так что же, — сказал допрашивающий, — значит имел место заговор?

— Но это невозможно! — воскликнул Морис. — Ведь я сам, обедая у мадам Диксмер, предложил ей прийти посмотреть на королеву, которую она никогда прежде не видела. И мы ничего не назначали заранее, ни дня, ни способа, которым сделаем это.

— Но при ней были цветы, — констатировал допрашивающий. — Она заранее приготовила букет?

— Вовсе нет. Это я купил его у цветочницы, которая подошла к нам на углу улицы Вьей-Одриетт.

— Этот букет выбрала сама цветочница?

— Нет, гражданин, я выбрал его сам среди десяти или двенадцати. Правда, я выбрал самый красивый.

— Можно ли было в течение того времени, пока вы шли сюда, засунуть в цветок записку?

— Невозможно, гражданин. Я ни на минуту не покидал мадам Диксмер. И чтобы вложить записки в каждый цветок букета, а именно это утверждает Симон, понадобилось бы по меньшей мере полдня.

— Но хватило бы времени, чтобы вложить записки хотя бы в пару гвоздик?

— Я видел сам, как узница наугад вытащила цветок, отказавшись принять весь букет.

— Как я понимаю, гражданин Линдей, ты считаешь, что никакого заговора не было?

— Заговор существует, — ответил Морис. — И я первый готов утверждать это. Только мои друзья не имеют к нему никакого отношения. Однако, чтобы оградить нацию от тревог, я предлагаю залог и сажаю себя под арест.

— Ну уж нет, — сказал Сантерр. — Разве так поступают с такими, как ты, истинными революционерами? Если ты посадишь себя под арест, чтобы ответить за друзей, то я должен буду тоже оказаться под стражей, потому что несу ответственность за тебя. Но ведь доноса, как такового, нет? Никто не знает, что произошло. Мы удвоим наблюдение, а особенно — ты, и все узнаем без огласки.

— Спасибо, командир, но я вам ответил так, как ответили бы вы, находясь на моем месте. Мы не должны ограничиваться Тамплем, нам нужно отыскать цветочницу.

— Цветочница далеко, но будь спокоен, ее будут искать. А ты понаблюдай за друзьями, я же займусь Тамплем.

Но они совершенно не подумали о Симоне, который на этот счет имел свои соображения.

Он появился в конце разговора, чтобы узнать новости. Ему сказали о решении.

— Ах так! Значит нужно только донесение по всей форме, чтобы состряпать дело, — сказал он. — Подождите же пять минут, я принесу его вам.

— От кого же? — спросил один из членов Коммуны.

— От мужественной гражданки Тизон, которая изобличит тайные происки сторонника аристократии Мориса, и интриги другого ложного патриота из числа его друзей по имени Лорэн.

— Будь осторожнее, Симон! Рвение в интересах нации, похоже, затуманивает тебе голову. Морис Линдей и Гиацинт Лорэн — проверенные патриоты.

— Пусть это решит трибунал, — ответил Симон.

— Хорошенько подумай, Симон. Ведь это будет постыдный процесс для всех истинных патриотов.

— Позорный или нет, что мне за дело до этого? Разве я боюсь скандала? По крайней мере, люди узнают всю правду о тех, кто предает.

— Итак, ты настаиваешь на том, чтобы сделать донесение от имени жены Тизона?

— Сегодня же вечером я сообщу об этом кордельерам. Сообщу и о тебе, гражданин, если ты не хочешь арестовать Мориса.

— Хватит, — ответил допрашивающий, который как и все в то злосчастное время, дрожал перед теми, кто громко кричал. — Ладно, его арестуют.

Поскольку решение было принято, Морис вернулся в Тампль, где его ждала записка следующего содержания:


«Наш отряд не допущен к несению караульной службы, поэтому, по всей вероятности, я смогу увидеть тебя лишь завтра утром. Приходи ко мне завтракать, ты введешь меня в курс дела, а также расскажешь об интригах и происках Симона.

Утверждают, что верит Симон, что все зло только лишь от гвоздики.

Я же, пусть подумает он,

Спросил бы прекрасную розу.

А я завтра, в свою очередь, расскажу, что мне ответила Артемиза.

Твой друг Лорэн».


«Ничего нового, — написал ему в ответе Морис. — Спи спокойно этой ночью и завтракай без меня. Из-за того, что случилось днем, я выйду отсюда не раньше полудня.

Хотел бы быть зефиром, чтобы иметь возможность послать поцелуй той розе, о которой ты пишешь.

Разрешаю тебе отхлестать мою прозу так же, как я критикую твои стихи.

Морис.

P. S. Думаю, что заговор — это всего лишь ложная тревога».


Лорэн вышел из Тампля около одиннадцати часов, после того, как его вместе с отрядом отстранили из-за сапожника от караула.

Он пережил это унижение и утешился, сочинив очередное четверостишье, и, повторяя его, направился к Артемизе.

Артемиза обрадовалась его приходу. Погода, как мы уже говорили, была великолепной, и девушка предложила прогуляться по набережной, на что Лорэн охотно согласился.

Разговаривая о политике, они шли в сторону угольного порта. Лорэн рассказывал о случившемся в Тампле, пытаясь понять, какие обстоятельства помешали его дежурству, когда, дойдя до улицы Барр, они обратили внимание на цветочницу, которая, как и они, поднималась по правому берегу Сены.

— Гражданин Лорэн, — сказала Артемиза, — я надеюсь ты купишь мне букет.

— Конечно же! — ответил Лорэн. — И даже два букета, если это доставит вам удовольствие.

И они ускорили шаг, чтобы догнать цветочницу, которая шла очень быстро.

На мосту Мари девушка-цветочница остановилась, перегнулась через перила и высыпала все цветы из корзины в реку.

Цветы, разлетевшись во все стороны, какое-то время кружились в воздухе. Более тяжелые букеты быстрее попадали в воду. Цветы подхватывало течением.

— Смотри, — сказал Лорэн, глядя на цветочницу, которая так странно расправилась со своим товаром, — можно подумать… или нет… или да… очень странно!

Цветочница приложила палец к губам, будто просила Артсмизу молчать, и исчезла.

— Кто это? — спросил Лорэн. — Вы знакомы с этой смертной, богиня?

— Нет. Но сначала мне показалось… Нет, все же я ошиблась.

— И тем не менее она подала вам знак, — настаивал Лорэн.

— Непонятно только, почему сегодня утром она была цветочницей? — пробормотала Артемиза.

— Стало быть вы все-таки знаете ее, Артемиза? — повторил свой вопрос Лорэн.

— Да, это цветочница, — ответила Артемиза, — услугами которой я временами пользуюсь.

— Во всяком случае, — заметил Лорэн, — у вашей цветочницы очень странная манера сбывать свой товар.

И в последний раз посмотрев на цветы, которые достигли деревянного моста, где их закружил мощный поток воды, они направились в Рапе, где рассчитывали пообедать наедине.

Об этом инциденте больше не думали. Лишь потому, что случай был несколько странным и носил какой-то мистический характер, он запечатлелся в поэтическом воображении Лорэна.

Донесение жены Тизона на Мориса и Лорэна наделало много шума в Якобинском клубе. Морису намекали, что, если он виноват, то должен спрятаться. Но уверенный в себе Морис остался в Тампле, и, когда пришли, чтобы арестовать его, молодого человека нашли на посту.

Мориса тотчас же допросили.

Морис остался при своем мнении, что его друзья невиновны, он был в них уверен, но и молча жертвовать собой ему не хотелось, поэтому он сказал о причастности к этому делу цветочницы.

Лорэн вернулся домой в пять часов вечера. Он только что узнал об аресте Мориса и его заявлении.

Лорэн тотчас же вспомнил о цветочнице, которая бросила в Сену свой товар: это было внезапное открытие. Странная цветочница, совпадение кварталов, полупризнание Артемизы, все ему инстинктивно подсказывало, что именно в этом разгадка тайны, которую должен был раскрыть Морис.

Опрометью он выскочил из комнаты, быстро сбежал с четвертого этажа и понесся к богине Разума, которая в это время вышивала золотые звезды на платье из голубого газа.

Это было то самое платье, в котором она собиралась участвовать в конкурсе.

— Хватит звезд, дорогая, — сказал Лорэн. — Сегодня утром арестовали Мориса, и вечером, по всей вероятности, придут за мной.

— Арестовали Мориса?

— Да, Боже мой, да! Сейчас сплошь и рядом происходят большие события. Почти все они происходят из-за пустяков. Так что не будем пренебрегать пустяками. Кто была эта цветочница, которую мы встретили сегодня утром, дорогая подруга?

Артемиза вздрогнула.

— Какая цветочница?

— Черт возьми, ну та, которая с такой расточительностью бросала цветы в Сену!

— Ах, Боже мой! — сказала Артемиза. — Почему вы придаете столько значения этому событию и с такой настойчивостью возвращаетесь к нему?

— Я прошу вас сейчас же ответить на мой вопрос, дорогая подруга.

— Но я не могу, друг мой.

— Вы — богиня, для вас нет ничего невозможного.

— Я поклялась честью, что буду хранить молчание.

— А я поклялся честью, что заставлю вас говорить.

— Но почему вы так настаиваете?

— Потому, черт возьми, чтобы Морису не перерезали глотку.

— Боже мой! Мориса могут гильотинировать! — в ужасе воскликнула молодая женщина.

— Если вы мне не скажете, то и я буду сомневаться, останется ли моя голова на плечах.

— О, нет! — сказала Артемиза. — Ведь это ее окончательно погубит.

В это время в комнату Артемизы вбежал слуга Лорэна.

— Гражданин, — завопил он, — спасайся!

— В чем дело? — спросил его Лорэн.

— Дома тебя ждут жандармы. Когда они входили, я по крыше перебрался в соседний дом и прибежал, чтобы предупредить тебя.

Артемиза в ужасе закричала. Ведь она по-настоящему любила Лорэна.

— Артемиза, — сказал Лорэн, вы положили жизнь цветочницы на одни весы с жизнью Мориса и вашего возлюбленного? Если это так, то я заявляю, что отныне не считаю вас богиней Разума и стану называть вас богиней Безумия.

— Бедная Элоиза! — воскликнула бывшая танцовщица из Оперы. — Я предаю тебя не по своей вине.

— Ну хорошо, дорогая, — сказал Лорэн, протягивая ей лист бумаги. — Вы мне уже назвали ее имя, а теперь скажите ее фамилию и адрес.

— О нет, писать — никогда! — воскликнула Артемиза. — Лучше я вам скажу.

— Так скажите и не беспокойтесь, я его не забуду.

И Артемиза назвала Лорэну фамилию псевдоцветочницы.

Ее звали Элоиза Тизон и проживала она на улице Нонадьер, в доме 24.

Услышав это имя, Лорэн вскрикнул и побежал.

Но не успел он добежать и до конца улицы, когда Артемизе вручили письмо.

В этом письме было всего три строки:

«Ни слова обо мне, дорогая подруга. Если ты откроешь мое имя, то это меня бесповоротно погубит. Не говори обо мне до завтра, сегодня вечером я покидаю Париж.

Твоя Элоиза».

— Боже мой! — воскликнула будущая богиня, если бы я только знала об этом, я бы, конечно, потянула время до завтра.

Она бросилась к окну, чтобы вернуть Лорэна, но его уже не было видно.

Глава XXIV Мать и дочь

Весть о случившемся за несколько часов облетела весь Париж. Болтливость в то время способствовала тому, что большинство политических вопросов решалось на улице.

Ужасный и угрожающий отзвук этого события дошел и до старинной улочки Сен-Жак. Спустя два часа там уже знали об аресте Мориса.

Благодаря активности Симона, все детали заговора быстро распространились за пределами Тампля, но, поскольку каждый толковал их на свой лад, до кожевенника, правда, дошла в несколько искаженном виде. Говорили об отравленном цветке, который якобы передали королеве для того, чтобы с его помощью она усыпила стражу и выбралась из Тампля. К этим слухам прибавились подозрения насчет надежности отряда, приведенного накануне Сантерром. Уже назывались имена многочисленных жертв.

Но на старинной улочке Сен-Жак была известна точная картина происшедшего. Моран с Диксмером, когда до них дошли эти слухи, сразу же покинули дом, оставив Женевьеву одну в сильном отчаянии.

Действительно, случись с Морисом несчастье, — виновата в этом была бы только Женевьева. Ведь именно она собственной рукой довела молодого человека до тюремной камеры, в которой он сейчас оказался запертым, и откуда он, по всей вероятности, выйдет только для того, чтобы отправиться на эшафот.

Нет, Морис не заплатит своей головой за каприз Женевьевы. Если Мориса приговорят, Женевьева пойдет в трибунал и всю вину возьмет на себя, признавшись во всем. Она сама будет отвечать за все и ценой своей жизни спасет Мориса.

И Женевьева вместо того, чтобы вздрогнуть при мысли умереть за Мориса, напротив, нашла в ней горькое счастье.

Она любила молодого человека, она любила его больше чем следовало бы женщине, которая ему не принадлежала. Для нее это был способ вернуть Богу свою душу такой же чистой и незапятнанной, какой она получила его от Всевышнего.

Выйдя из дома, Моран и Диксмер расстались. Диксмер отправился на улицу Кордери, а Моран побежал на улицу Нонандьер. Добравшись до моста Мари, Моран заметил толпу праздношатающихся и любопытных, которые обычно собирались вокруг какого-нибудь происшествия. Так вороны слетаются на поле битвы.

При виде толпы Моран остановился, ноги у него подкосились, и он вынужден был опереться на парапет моста.

Через несколько секунд он призвал свою способность собираться во время сильных потрясений, смешался с толпой и поинтересовался, что происходит. Ему сказали, что десять минут назад с улицы Нонандьер, дом 24 увели молодую женщину, виновную в преступлении, застали ее за упаковкой чемоданов.

Моран также узнал, где должны были допрашивать бедную девушку. Ему сообщили, что ее повезли в секцию Матерей, и он тотчас направился туда.

Клуб был переполнен. Но тем не менее Моран, поработав локтями и кулаками, пробился к трибуне. Первое, что он увидел, была высокая благородная фигура и гордое лицо Мориса, стоявшего у скамьи подсудимых, готового взглядом испепелить Симона, который в этот момент как раз разглагольствовал.

— Да, граждане, — кричал он, — гражданка Тизон обвиняет гражданина Линдея и гражданина Лорэна. Гражданин Линдей рассказывает о какой-то цветочнице, на которую он хочет свалить вину за свое преступление. Но я хочу вас предупредить заранее, цветочницу, конечно же, не найдут. Это заговор аристократов, которые пытаются свалить вину друг на друга, потому что они трусы. Вы хорошо видели, что гражданин Лорэн быстро убрался, когда все это случилось. Его не найдут точно так же, как и цветочницу.

— Ты лжешь, Симон, — яростно произнес чей-то голос. — Его не нужно искать, потому что он здесь!

И Лорэн вошел в зал.

— Пропустите меня, пропустите! — закричал он, пробиваясь вперед.

И занял место рядом с Морисом.

Это появление Лорэна, показавшее всю силу характера молодого человека, произошло очень естественно, без всякой напыщенности и манерности. Оно произвело огромное впечатление на присутствующих, которые принялись ему аплодировать и кричать: «Браво!».

Морис только улыбнулся и протянул руку своему другу, сказав при этом себе: «Я был уверен, что не останусь долго в одиночестве на скамье подсудимых».

Собравшиеся в зале с видимым интересом глазели на этих молодых красивых людей, которых обвинял завидующий их молодости и красоте гнусный сапожник из Тампля.

Сапожник заметил, что по отношению к нему обстановка в зале меняется в худшую сторону. Тогда он решил нанести последний удар.

— Граждане, — завопил он, — я требую, чтобы выслушали отважную гражданку Тизон, я требую, чтобы она говорила, я требую, чтобы она обвиняла.

— Граждане, — остановил его Лорэн, — я требую, чтобы до этого была выслушана молодая цветочница, которую только что арестовали и скоро доставят сюда.

— Нет, — сказал Симон, — это будет еще один лжесвидетель, какой-нибудь сторонник аристократов. Гражданка Тизон и сама сгорает от желания оповестить правосудие.

Тем временем Лорэн разговаривал с Морисом.

— Да, — кричали на трибунах, — пусть дает показания гражданка Тизон!

— Гражданка Тизон в зале? — спросил председатель.

— Конечно, она здесь, — воскликнул Симон. — Гражданка Тизон, скажи, что ты здесь!

— Я здесь, гражданин председатель, — ответила тюремщица, — но, если я все расскажу, мне вернут мою дочь?

— Твоя дочь не имеет никакого отношения к делу, которое мы расследуем, — ответил председатель, — сначала дай показания, а затем обращайся в Коммуну с требованием вернуть твою дочь.

— Слышишь? Гражданин председатель приказывает тебе дать показания, — прокричал Симон. — Сейчас же говори!

— Подожди минуту, — сказал, повернувшись к Морису, председатель, удивленный спокойствием обычно такого пылкого молодого человека. — Гражданин Линдей, может сначала ты хочешь что-нибудь сказать?

— Нет, гражданин председатель. Только прежде, чем называть меня трусом и предателем, Симон мог бы лучше осведомиться на этот счет.

— Что ты там говоришь? — кривляясь, твердил Симон с выговором парижской черни.

— Я говорю, Симон, — продолжал Морис, и в голосе его было больше грусти, чем гнева, что ты будешь жестоко наказан, когда увидишь, что произойдет дальше.

— И что же сейчас произойдет? — спросил Симон.

— Гражданин председатель, — продолжал Морис, не реагируя на своего отвратительного обвинителя, — я присоединяюсь к своему другу Лорэну с требованием, чтобы молодая девушка, которую только что арестовали, была заслушана раньше, чем заставят говорить эту бедную женщину, которой, наверняка, подсказали, какие надо дать показания.

— Ты слышишь, гражданка? — опять закричал Симон. — Они утверждают, что ты — лжесвидетельница.

— Это я — лжесвидетельница? — возмутилась жена Тизона. — Ах так, ну подожди:

— Гражданин, — сказал Морис, — прикажи этой несчастной замолчать.

— Ага, ты боишься! — закричал Симон. — Гражданин председатель, я требую свидетельских показаний гражданки Тизон.

— Да, да, показаний! — взревел зал.

— Тише! — крикнул председатель. — Вот едет представитель Коммуны.

В этот момент послышался шум приближающегося экипажа, бряцания оружия и выкрики бежавших рядом людей.

Симон с беспокойством повернулся к двери.

— Уходи, — сказал ему председатель, — я лишаю тебя слова.

Симон спустился в зал.

В зал вошли жандармы, которые проталкивали сквозь толпу какую-то женщину.

— Это она? — спросил Лорэн у Мориса.

— Да, это она, — ответил тот. — Несчастная, она погибла!

— Цветочница! Цветочница! — прокатилось по залу. — Это цветочница!

— Я требую, чтобы сначала дала свидетельские показания жена Тизона, — вопил сапожник. — Ты ей приказал говорить, председатель, а она все еще молчит.

Жену Тизона вызвали на трибуну, и она начата свое страшное повествование. По ее словам, виновна была цветочница, а Морис и Лорэн являлись сообщниками.

Это сообщение произвело впечатление на публику в зале.

Симон торжествовал.

— Введите цветочницу, — крикнул председатель.

— Это ужасно, — прошептал Моран, закрыв голову руками.

Ввели цветочницу, и она встала у трибуны, напротив жены Тизона, которая только что закончила давать свои свидетельские показания.

Вошедшая подняла вуаль.-

— Элоиза! — воскликнула жена Тизона. — Моя дочь… Ты здесь?..

— Да, матушка, — тихо ответила молодая девушка.

— А почему жандармы привели тебя сюда?

— Потому что меня обвиняют, матушка.

— Тебя… обвиняют? — воскликнула с тревогой жена Тизона. — Кто?

— Вы, матушка.

В зале воцарилась гробовая тишина. Боль от этой ужасной сцены вошла в сердце каждого из присутствующих.

— Это ее дочь!.. — перешептывались в зале. — Ее дочь, несчастная! Морис и Лорэн смотрели на обвинителя и обвиняемую с чувством глубокого сострадания и скорби.

Симон хотел дождаться, чем же кончится эта сцена, надеясь, что Мориса и Лорэна обвинят в соучастии, поэтому старался не попасться на глаза жене Тизона, которая ошеломленно оглядываясь по сторонам.

— Как зовут тебя, гражданка? — спросил председатель, сам взволнованный происходящим, хотя девушка была спокойна и, казалось, смирилась со своей судьбой.

— Софи-Элоиза Тизон, — гражданин.

— Сколько тебе лет?

— Девятнадцать.

— Где ты живешь?

— Улица Нонандьер, 24.

— Это ты продала гражданину Линдею, вот он сидит на скамье, сегодня утром букет гвоздик?

Девушка повернулась к Морису и, посмотрев на него, ответила:

— Да, гражданин, я продала ему букет гвоздик.

Жена Тизона взглянула на дочь глазами, полными ужаса.

— Знала ли ты, что в каждой из этих гвоздик была записка для вдовы Капета?

— Я это знала, — ответила обвиняемая.

По залу прокатились возгласы ужаса и восхищения.

— Почему ты продала эти гвоздики гражданину Морису?

— Потому что увидела на нем трехцветный шарф муниципального гвардейца. И не сомневалась, что он шел в Тампль.

— Кто твои сообщники?

— У меня их нет.

— Как! Ты одна замышляла этот заговор?

— Ну, если считать это заговором, то одна.

— Гражданин Морис знал об этом?

— Что в цветах спрятаны записки?

, — Да, — уточнил председатель.

— Гражданин Морис — гвардеец муниципалитета. Он может видеть королеву с глазу на глаз в любой час дня и ночи. Если бы гражданину Морису нужно было что-то сказать или передать королеве, он не стал бы для этого что-то писать.

— Раньше ты знала гражданина Мориса?

— Я встречала его раньше в Тампле, когда еще жила там с моей бедной матерью, знала его чисто визуально.

— Ты слышишь, презренный! — воскликнул Лорэн, грозя кулаком Симону, который, ошеломленный таким поворотом дел, опустив голову, старался незамеченным выскользнуть из зала, — Видишь, что ты наделал?

Взгляды присутствующих обратились на Симона, они выражали крайнее негодование.

Председатель продолжил допрос:

— Поскольку ты вручила букет, поскольку ты знала, что в каждом цветке спрятана записка, ты должна также знать, что в ней было написано!

— Я знаю это.

— Тогда скажи, что же было в той записке?

— Гражданин, — твердо произнесла девушка, — я сказала все, что могла и хотела сказать.

— Ты отказываешься отвечать?

— Да.

— Знаешь, что тебя за это ожидает?

— Да.

— Может быть, ты надеешься на свою молодость и красоту?

— Я надеюсь только на Бога.

— Гражданин Морис Линдей, — сказал председатель, — гражданин Гиацинт Лорэн, вы свободны. Коммуна признает вашу невиновность и отдает должное вашему патриотизму. Уведите гражданку Элоизу в тюрьму здешней секции.

При этих словах жена Тизона, казалось, проснулась, испустила жуткий крик и хотела броситься к дочери, чтобы в последний раз обнять ее, но жандармы не позволили ей это сделать.

— Я прощаю вас, матушка, — закричала девушка, когда жандармы уводили ее.

Жена Тизона дико завопила и упала замертво.

— Какая благородная натура! — взволнованно и печально прошептал Моран.

Глава XXV Цветок с секретом

Следом за теми событиями, о которых мы вам только что поведали, разыгралась последняя сцена этой драмы.

Жена Тизона, пораженная тем, что произошло, покинутая теми, кто привел ее в этот зал, ведь есть что-то отвратительное даже в невольных преступлениях, а когда мать убивает собственное дитя, пусть даже в порыве патриотического рвения — это непростительно, после некоторого времени полной неподвижности она подняла голову, огляделась, ошеломленная, и, увидев, что осталась совершенно одна, с криком бросилась к дверям.

Там оставалось еще несколько человек из числа самых любопытных и настойчивых. Увидев ее, они посторонились, показывая на тюремщицу пальцем и говоря друг другу:

— Видишь эту женщину? Это она донесла на свою дочь.

Жена Тизона испустила крик отчаяния и бросилась в сторону Тампля.

Она пробежала треть улицы Мишель-ле-Конт, когда какой-то человек преградил ей дорогу и, закрыв лицо плащом, сказал:

— Ну, довольна, что убила собственное дитя?

— Убила дитя? Убила свое дитя? — воскликнула бедная мать. — Нет, нет, это невозможно.

— И тем не менее это так, потому что твоя дочь арестована.

— Куда ее отвезли?

— В Консьержери[51], а оттуда отправят в революционный трибунал, а ты знаешь, что бывает с теми, кто туда попадет.

— Прочь с дороги, — сказала жена Тизона, — дайте мне пройти.

— Куда ты идешь?

— В Консьержери.

— Что ты там собираешься делать?

— Посмотреть на дочь, хотя бы еще один раз.

— Туда тебя не пустят.

— Но мне разрешат лежать на пороге, жить там, спать там, я буду там до тех лор, пока ее не выведут, и я не увижу ее.

— А если бы кто-нибудь пообещал тебе вернуть дочь?

— О чем вы говорите?

— Я спрашиваю тебя, если бы кто-нибудь пообещал тебе вернуть дочь, ты сделала бы то, что велел бы тот человек?

— Ради моей дочери — все! Все ради моей Элоизы! — закричала мать, заламывая в отчаянии руки. — Все! Все! Все!

— Послушай, — сказал незнакомец, — ведь это Бог тебя наказывает.

— За что?

— За те муки, которые ты причинила такой же бедной матери, как ты.

— О ком вы говорите? Что вы хотите сказать?

— Своими откровениями и грубостями ты часто доводила узницу до того отчаяния, в котором сейчас находишься сама. Бог наказал тебя — послал смерть девушке, которую ты так любишь.

— Вы сказали, что есть человек, который может ее спасти. Где он? Чего он хочет? Что требует?

— Этот человек хочет, чтобы ты прекратила преследовать королеву. Чтобы ты попросила у нее прощения за оскорбления, которые нанесла ей. Чтобы, если ты заметишь, что эта женщина, тоже мать, которая и страдает, и плачет, и отчаивается, волею судьбы или каким-то неожиданным чудом может спастись, то вместо того, чтобы препятствовать этому, ты должна помочь всем, чем можешь, чтобы она спаслась.

— Послушай, гражданин, — сказала жена Тизона, — это ведь ты тот самый человек, не так ли?

— Ну и что?

— Это ты обещаешь спасти мою дочь?

Незнакомец молчал.

— Ты мне это обещаешь? Клянешься мне в этом? Отвечай.

— Послушай. Все, что мужчина может сделать для того, чтобы спасти женщину, я сделаю, чтобы спасти твое дитя.

— Мою дочь нельзя спасти! — воскликнула жена Тизона и зарыдала. — Он лгал, когда обещал ее спасти.

— Сделай все, что можешь, для королевы, и я сделаю все, что могу, для твоей дочери.

— Что для меня королева? Это — мать, у которой есть дочь, вот и все. И, если кого-то лишат головы, то не ее дочь, а ее саму. Пусть

бы мне отрубили голову, но спасли мою дочь! Пусть бы меня отвели на гильотину, но с головы моей дочери не упал бы ни один волосок. Я пошла бы на гильотину, напевая:

Пойдет, пойдет, пойдет,

Бей аристократов…[52]

И жена Тизона принялась напевать ужасным голосом. Потом внезапно прервала пение, разразилась смехом.

Казалось, мужчина в плаще был сам напуган началом безумия этой женщины и сделал шаг назад.

— Ты не уйдешь так просто, — в отчаянии сказала жена Тизона, хватая его за плащ, — нельзя сказать матери: «Сделай это, и я спасу твое дитя» и после того добавить: «может быть». Так ты спасешь ее?

— Да.

— Когда?

— В тот день, когда ее повезут из Консьержери на эшафот.

— Зачем ждать? Почему не сегодня ночью, не сегодня вечером, не теперь же?

— Потому что не могу.

— Ага! Вот видишь, видишь, — закричала женщина, — ты не можешь, а вот я, я могу.

— Что же ты можешь?

— Я могу преследовать узницу, как ты ее называешь, могу следить за королевой, как ты говоришь, аристократ! Я в любое время дня и ночи могу войти в эту тюрьму и сделаю это. Что же до ее спасения, посмотрим. Посмотрим. Ведь мою дочь не хотят спасти, а ее должны спасти? Нет уж, голову за голову. Ну как? Мадам Вето была королевой, я это хорошо знаю, Софи-Элоиза Тизон всего лишь бедная девушка, я и это хорошо знаю. Но перед гильотиной все равны.

— Ну что ж, ладно, — сказал человек в плаще, — спаси ее, а я спасу твою дочь.

— Поклянись.

— Клянусь.

— Чем?

— Чем хочешь?

— У тебя есть дочь?

— Нет.

— Ну ладно, — сказала жена Тизона, уронив руки в унынии, — чем же ты поклянешься?

— Клянусь Богом.

— Вот еще, — ответила женщина. — Ты же хорошо знаешь, что они убрали старого, а нового еще не придумали.

— Клянусь могилой своего отца.

— Могилой нельзя клясться, это принесет ей несчастье… О, Боже мой, Боже мой! Как я только подумаю, что может быть через три

дня тоже буду клясться могилой своей дочери! Моей дочери! Моей бедной Элоизы! — воскликнула жена Ткзона так громко, что на этот крик открылись многие окна.

При виде открывающихся окон, стоящий у стены мужчина шагнул к тому, кто укрывался плащом.

— С этой женщиной не о чем говорить, — сказал тот, что был в плаще, — она безумна.

— Нет. она всего лишь мать, — ответил другой.

И он увел своего товарища,

Видя, что они уходят, жена Тизона, казалось, пришла в себя.

— Куда вы? — закричала она. — Вы спасете Элоизу? Подождите, я пойду с вами. Подождите, да подождите же!

И с криками бедная женщина последовала за ними, но на ближайшем перекрестке потеряла их из вида. Она остановилась, в нерешительности оглядываясь по сторонам. Поняв, что осталась одна в тишине и в ночи — двойном символе смерти, она душераздирающе закричала и рухнула без сознания на мостовую.

Пробило два часа.

А в это время королева, сидя возле коптящей лампы между золовкой и дочерью, скрытая дочерью, которая притворялась, что обнимает ее, от взглядов муниципальной гвардии, перечитывала маленькую записку, написанную на тончайшей бумаге таким мелким почерком, что ее обожженные слезами глаза с трудом разбирали написанное.

В записке было следующее:


«Завтра, во вторник, попросите спуститься в сад, это вам будет разрешено без каких-либо трудностей, потому что приказано предоставить вам эту льготу тотчас, как вы только об этом попросите. Сделав три или четыре круга, притворитесь уставшей, подойдите к хибаре и попросите у Плюмо разрешения посидеть там. Там через минуту притворитесь, что вам совсем плохо, что вы сейчас лишитесь чувств. Тогда закроют двери, чтобы оказать вам помощь, и вы останетесь с принцессой и мадам Елизаветой. Тотчас же откроется крышка хода, ведущего в подвал. Поспешите спуститься в подвал вместе с сестрой и дочерью и вы будете спасены».


— Боже мой! — произнесла принцесса. — Неужели наступит конец нашим несчастьям?

— А эта записка не западня? — добавила мадам Елизавета.

— Нет, нет, — ответила королева, — это так отчетливо говорит о присутствии моего друга, таинственного, но мужественного и верного.

— Это от шевалье?

— От него, — ответила королева.

Мадам Елизавета сжала руки.

— Перечитаем записку еще раз по очереди, — предложила королева, — чтобы все знали, что нужно делать.

И они втроем стали читать и, когда заканчивали чтение, услышали, то дверь их комнаты открывается. Мадам Елизавета с принцессой обернулись, королева, не меняя положения, незаметным движением поднесла записку к волосам и сунула ее в прическу.

Дверь открыл один из муниципальных гвардейцев.

— Что вам угодно, сударь? — хором спросили мадам Елизавета и принцесса.

— Гм! — ответил гвардеец. — Мне кажется, что уже поздно и вам пора ложиться спать…

— Разве теперь есть новое постановление Коммуны, — сказала королева, поворачиваясь к нему со своим обычным величием, — которое определяет, в котором часу мне нужно ложиться спать?

— Нет, гражданка, — ответил гвардеец, — но, если нужно, такое постановление будет принято.

— А пока, сударь, — продолжила Мария-Антуанетта, — извольте уважать, я не говорю комнату королевы, но комнату женщины,

— Эти аристократы выражаются так странно… — проворчал гвардеец.

И он удалился, подчиняясь высокомерному достоинству королевы.

Через минуту лампа погасла и, как обычно, женщины разделись в темноте, оберегая свою стыдливость.

На следующий день, в девять утра, королева, перечитав спрятанную в постели вчерашнюю записку, чтобы еще раз освежить в памяти инструкции, разорвала ее на мельчайшие куски, оделась, после чего разбудила мадам Елизавету, подошла к дочери.

Потом, через несколько минут, она вышла и позвала дежурных гвардейцев.

— Что тебе нужно, гражданка? — спросил один из них, в то время как другой не соизволил оторваться от завтрака, чтобы откликнуться на призыв королевы.

— Сударь, — сказала Мария-Антуанетта, — я сейчас была в комнате моей дочери, бедное дитя, она очень больна. У нее распухли ноги и сильно болят. Вы, наверное, знаете, что это я приговорила ее к необычной для нее неподвижности: мне было разрешено выходить на прогулку в сад, но, поскольку для этого нужно было проходить мимо комнаты, в которой раньше жил мой муж, а это было выше моих сил, я ограничивалась прогулками по террасе.

— Теперь же такие прогулки недостаточны для моей бедной дочери. Я прошу вас, гражданин гвардеец, попросить от моего имени у генерала Сантерра разрешение на прогулки в саду. Буду вам за это признательна.

Королева произнесла последнюю фразу так мягко, но в то же время с таким достоинством, она так умело избегала того, что могло бы задеть республиканскую гордость собеседника, что он поначалу представ перед ней в головном уборе, как большинство охранников, снял его и, когда она закончила говорить, поклонился ей со словами:

— Будьте спокойны, сударыня, у генерала Сантерра испросят разрешение на то, что вы желаете.

Уже потом, уходя, как бы убеждая себя в том, что поступил согласно этикету, а не проявил слабость, он повторял:

— Ну, конечно, это будет справедливо.

— Что будет справедливо? — спросил его напарник.

— Что эта женщина станет гулять с больной дочерью.

— Чего же она просит?

— Она просит, чтобы ей разрешили погулять в саду.

— Вот еще! — ответил второй охранник. — Пусть еще попросит разрешения прогуляться от Тампля до площади Революции, и ее прогуляют.

Услышав эти слова, королева побледнела, но потом из них же почерпнула новый прилив мужества для того, чтобы пойти на то, что ее сегодня ожидало.

Гвардеец покончил с трапезой и спустился вниз. Королева попросила подать завтрак в комнату дочери, и ей это было разрешено.

Принцесса, чтобы подтвердить слух о своей болезни, осталась в постели, а мадам Елизавета и королева сидели рядом с ней.

В одиннадцать часов пришел Сантерр. Как обычно, его появление сопровождалось барабанным боем и входом в Тампль нового караульного отряда, менялись также и гвардейцы муниципалитета.

Когда Сантерр, гарцуя на своем коне, инспектировал отряд, который отдежурил, и тот, что заступал в караул, он останавливался, чтобы те, у кого к нему были просьбы, требования или жалобы, могли их высказать.

Закончивший дежурство гвардеец воспользовался этим и подошел к генералу.

— Что тебе нужно? — резко спросил Сантерр.

— Гражданин, — сказал гвардеец, — я хочу сказать от имени королевы.

— А кто такая королева? — спросил Сантерр.

— И действительно, — продолжил гвардеец, и сам удивленный тем, что настолько забылся. — Так что я там говорил? Что я, с ума сошел? Я хотел сказать от имени мадам Вето…

— Ну, ладно, понял, — ответил Сантерр. — Так что же ты хотел сказать?

— Маленькая Вето больна, кажется, из-за того, что ей не хватает воздуха и движения.

— Разве стоит из-за этого предъявлять претензии нации? Нация позволила ей прогулки в саду, а она отказалась.

— Да, все именно так, но теперь она просит, чтобы ей позволили спуститься.

— Здесь нет проблемы. Вы все слышите, — сказал Сантерр, обращаясь к отряду, — вдова Капета спустится в сад погулять. Это решение нации. Но будьте осторожны, чтобы она не перебралась через стены, если же это произойдет, то я всем отрублю головы.

Шутка гражданина генерала была встречена взрывом гомерического хохота.

— Ну, теперь вы предупреждены, — отметил Сантерр, — прощайте. Я еду в Коммуну. Кажется, нужно выдать паспорт на тот свет Ролану и Барбару[53]

Именно эта новость привела гражданина генерала в хорошее расположение духа.

Покидая Тампль, Сантерр пустил коня галопом.

Следом за ним покинул Тампль отряд, который закончил дежурство.

Наконец и гвардейцы муниципалитета уступили свои места вновь прибывшим, которые получили распоряжение Сантерра в отношении королевы.

Один из них поднялся к королеве и объявил ей, что генерал Сантерр удовлетворил ее просьбу.

«О! — подумала королева, глядя на небо за окном. — Неужели твой гнев, Господи, улегся и ты больше не станешь преследовать

нас?»

— Спасибо, сударь, — поблагодарила она гвардейца с той очаровательной улыбкой, которая погубила Барнава и свела с ума столько мужчин, — спасибо!

Затем повернулась к своей маленькой собачке, которая прыгала возле нее и ходила на задних лапках, потому что по взглядам хозяйки чувствовала, что происходит нечто экстраординарное.

— Пойдем, Блэк, — сказала королева, — пойдем погуляем.

Маленькая собачка принялась прыгать и, посмотрев на гвардейца, поняв, что именно этот человек принес новость, так обрадовавшую хозяйку, подбежала к нему, виляя длинным хвостом, и осмелилась даже лизнуть его.

И этот мужчина, который, может быть, остался бы безразличным к мольбам королевы, разволновался от ласки собаки.

— Вы могли бы чаще гулять с собачкой, гражданка Капет, — сказал он. — Человечность требует заботиться о каждом создании.

— Когда мы сможем выйти, сударь? — спросила королева, — Как вы думаете, сильное солнце нам не повредит?

— Выйдете, когда пожелаете, — ответил охранник, — на сей счет нет никаких особых распоряжений. Но, если вы выйдете в полдень, а это время смены часовых, то в башне будет меньше движений.

— Ну хорошо, в полдень, — сказала королева, прижимая руки к груди, чтобы унять сердцебиение.

И она взглянула на гвардейца, который казался ей не таким суровым, как его собратья. Возможно, из-за уступок желаниям узницы, этот человек лишится жизни в борьбе, что затеяли заговорщики.

Но в этот момент, когда сердце королевы готово было смягчиться от сочувствия, душа ее пробудилась. Она вспомнила 10 августа, трупы своих друзей, разбросанные по коврам дворца. Она вспомнила 2 сентября и голову принцессы де Ламбаль[54], надетую под ее окнами на пику. Она вспомнила 21 января и своего мужа, погибшего на

эшафоте, барабанную дробь, заглушившую его голос. Наконец, она подумала о своем сыне, бедном ребенке, крики которого она не раз слышала и не могла ничем ему помочь. И сердце ее отвердело.

— Увы! — прошептала она, — несчастье, как кровь античной гидры: оно питает массу новых бед!

Глава XXVI Блэк

Гвардеец вышел, чтобы позвать своих коллег и начать чтение протокола, оставленного предыдущей сменой.

Королева осталась наедине с сестрой и дочерью. Они переглянулись.

Принцесса бросилась к королеве и обняла ее.

— Помолимся Богу тихо, чтобы никто не заподозрил, что мы молимся, — сказала королева.

Есть жестокие времена, когда молитва, этот естественный гимн Богу, живущий в сердце человека, в глазах других становится подозрительным, потому что является актом надежды или признательности. У охранников надежда и признательность вызывали беспокойство, поскольку у королевы была только одна надежда — побег, поскольку королева могла поблагодарить Бога только за то, чтобы он представил ей эту возможность.

Закончив безмолвную молитву, они сидели втроем, не произнося ни слова.

Часы пробили одиннадцать, потом полдень.

Когда раздался последний удар часов, послышалось бряцание оружия сперва на лестнице, а затем уже неподалеку от покоев королевы.

— Это поднимаются часовые, — произнесла королева, — сейчас они будут здесь.

Мария-Антуанетта заметила, что мадам Елизавета и дочь побледнели.

— Мужайтесь, — сказала королева, тоже побледнев.

— Уже полдень, — раздалось снизу. — Пусть узницы спускаются.

— Ну, вот и мы, — ответила королева, окинув последним взглядом, в котором проскальзывало и сожаление, комнату, где жила, темные стены, грубоватую и довольно простую мебель — свидетеля своего заточения.

Открылась первая, выходившая в коридор, дверь. Коридор был темным, его мрак позволил пленницам скрыть свое волнение. Впереди бежал маленький Блэк. Когда проходили мимо помещения, от которого Мария-Антуанетта пыталась отвести взгляд, верный пес мордочкой напоролся на гвоздь и жалобно, протяжно заскулил. Королева быстро прошла вперед, но у нее не было сил позвать собачку, и она прислонилась к стене.

Потом сделала несколько шагов, но ее ноги подкашивались, и она вынуждена была остановиться. Мадам Елизавета и дочь подошли к ней, и на непродолжительное время группа из трех женщин замерла, голова королевы склонилась к голове дочери.

В это время к ним подбежал маленький Блэк.

— Что случилось? — крикнул кто-то. — Она спускается или нет?

— Идем, идем, — сказал сопровождавший их гвардеец, стоявший возле этой скорбной группы, с почтением созерцая ее безмолвную печаль.

— Идем! — сказала королева.

И она первой спустилась к выходу.

Когда узницы оказались перед последней дверью, из-под которой пробивались солнечные лучи, стража еще раз обменялась полученными приказами. Только после этого тяжелая дверь медленно открылась.

У двери на земле сидела или, вернее, лежала какая-то женщина. Это была жена Тизона, которой не было видно уже целые сутки; что вызывало у узниц недоумение.

Королева взглядом пыталась вобрать окружающее: день, деревья, сад. Она искала глазами крышу заветной хибары, где ее уже несомненно ждали друзья, когда внезапно, услышав шум ее шагов, жена Тизона вскочила и раскинула руки в стороны. Королева увидела ее бледное, помятое лицо, обрамленное седеющими волосами.

В этот момент с медлительностью, характерной для душевнобольных, она стала у двери, закрыв дорогу Марии-Антуанетте.

— Что вам угодно, добрая женщина? — спросила королева.

— Он сказал, что нужно ваше прощение.

— Кто сказал? — не поняла королева.

— Человек в плаще, — ответила жена Тизона.

Королева с удивлением посмотрела на мадам Елизавету и на дочь.

— Иди, иди прочь, — сказал гвардеец. — Пропусти вдову Капета. У нее есть разрешение на прогулку в саду.

— Я это знаю, — ответила жена Тизона, — потому я и пришла Лода: наверх меня не пропустили, а я должна попросить у нее прощения. Вот я и ждала ее здесь.

— Почему же вас не пропустили наверх? — спросила королева.

Жена Тизона захохотала.

— Потому что они утверждают, будто я — сумасшедшая! — ответила она.

Королева посмотрела и увидела в глазах этой несчастной какой-то странный блеск, мутноватый взгляд свидетельствовал об отсутствии мысли.

— Боже мой! — произнесла королева. — Бедная женщина! Что же с вами случилось?

— Со мной случилось… Вы что же, не знаете? — сказала женщина. — Да нет же, знаете, потому что из-за вас ее приговорили…

— Кого?

— Элоизу.

— Вашу дочь?

— Да, ее… Мою бедную дочь!

— Приговорили… Но кто? Как? За что?

— Потому что она продала букет…

— Какой букет?

— Букет гвоздик… Она вовсе не цветочница, — ответила жена Тизона, как будто что-то вспоминая. — Как же она могла продать букет?

Королева вздрогнула. Невидимая нить связала эту сцену с предыдущими событиями. Она поняла, что не следует терять времени на этот бесполезный диалог.

— Добрая женщина, — сказала она, — я прошу вас пропустить меня. Вы мне позже обо всем расскажете.

— Нет, сейчас. Нужно, чтобы вы меня простили. Нужно, чтобы я помогла вам убежать, тогда они спасут мою дочь.

Королева смертельно побледнела.

— Боже мой! — прошептала она, поднимая глаза к небу.

Потом повернулась к гвардейцу:

— Сударь, — попросила она, — будьте так добры, уберите эту женщину, вы же видите, что она не в себе.

— Пойдем, мамаша, — сказал гвардеец, — освободим дорогу.

Но жена Тизона не двигалась с места.

— Нет, — продолжала она, — пусть она простит меня, пусть спасут мою дочь.

— Кто?

— Человек в плаще.

— Сестра, — сказала мадам Елизавета, — утешьте ее несколькими словами.

— Охотно, — ответила королева. — Действительно, так будет быстрее.

Затем она повернулась к душевнобольной:

— Добрая женщина, чего вы желаете? Говорите.

— Я хочу, чтобы вы простили меня за то, что я заставляла вас страдать, за оскорбления, которыми я вас осыпала, за доносы. И потом, когда вы увидите человека в плаще, вы прикажете ему спасти мою дочь, потому что он сделает все, что вы захотите.

— Я не знаю, кого вы имеете в виду, когда говорите о человеке в плаще, — ответила королева. — Но если речь идет только о том, чтобы успокоить вашу совесть и получить от меня прощение за нанесенные мне оскорбления, я от всей души искренне прощаю вас, бедная женщина. Пусть и меня простят те, кого я могла обидеть.

— О! — воскликнула жена Тизона с невыразимой радостью, — Раз вы простили, теперь он спасет мою дочь. Вашу руку, сударыня, вашу руку.

Удивленная королева протянула руку, ничего не понимая. Жена Тизона схватила ее и прижалась к ней губами.

Тут на улице, где стоял Тампль, повышался голос глашатая, сообщавшего новости.

— Слушайте, — кричал он, — слушайте постановление. Элоиза Тизон за участие в заговоре приговорена к смертной казни!

Как только эти слова услышала жена Тизона, лицо ее исказилось, она опять раскинула руки, преграждая путь королеве.

— О! Боже мой! — прошептала королева, которая в свою очередь тоже не пропустила ни слова из этого ужасного сообщения.

— Приговорили к смертной казни? — крикнула мать. — Мою дочь приговорили? Моя Элоиза погибла? Значит он ее не спас и не может спасти? Значит, слишком поздно?.. А-а!..

— Бедная женщина, — сказала королева, поверьте, я вам сочувствую.

— Ты? — сказала жена Тизона, и глаза ее налились кровью. — Ты? Ты мне сочувствуешь? Ты меня жалеешь? Никогда! Никогда!

— Вы ошибаетесь, я жалею вас от всего сердца, пропустите же меня.

— Пропустить тебя!

Жена Тизона расхохоталась.

— Ну уж, нет! Выпустить тебя, чтобы ты бежала! Ведь они сказали, что если я попрошу у тебя прощения и помогу тебе бежать, моя дочь будет спасена. Но раз моя дочь умрет, то ты тоже не спасешься.

— Ко мне! Помогите мне, — воскликнула королева. — Ах, Боже мой, Боже мой! Вы же видите, что эта женщина безумна.

— Нет, я не безумная, нет. Я знаю, что говорю, — крикнула жена Тизона. — Да, это правда, существует заговор. Это Симон его раскрыл. Это моя дочь, моя бедная дочь, та, которая продала букет. Она это подтвердила перед Революционным трибуналом… Букет гвоздик… Там внутри были записки…

— Сударыня, — сказала королева, — именем Неба!

Опять послышался голос глашатая, выкрикивающий:

— Постановление, по которому Элоиза Тизон приговаривается к смертной казни за участие в заговоре!

— Ты слышишь, — завопила душевнобольная, вокруг которой уже стали собираться дежурившие в Тампле охранники, — приговорили к смерти? Это из-за тебя, только из-за тебя убьют мою дочь! Слышишь, из-за тебя, Австриячка.

— Именем Неба, — сказала королева. — Если вы не хотите избавить меня от этой несчастной сумасшедшей, позвольте мне хотя бы подняться в башню. Я не могу выносить упреки этой женщины: они слишком несправедливы, они убивают меня!

И королева, всхлипнув, отвернулась, чтобы никто не видел ее слез.

— Да, да, плачь, лицемерка! — закричала безумная. — Твой букет ей дорого стоил… Она должна была это знать: умирают все, кто тебе служит. Ты приносишь несчастье. Австриячка: убили твоих друзей, твоего мужа, твоих защитников, а теперь убьют и мою дочь! Когда же, наконец, убьют тебя, чтобы никто больше из-за тебя не умирал?

Эти последние слова несчастная прокричала, сопровождая их угрожающими жестами.

— Несчастная! — прокричала мадам Елизавета. — Ты забыла, что перед тобой королева?

— Королева, она?.. — повторила жена Тизона, слабоумие которой становилось все более явным. — Если это — королева, то пусть она запретит палачам убивать мою дочь… Пусть помилуют мою бедную Элоизу… Короли могут миловать… Ну, верни же мне мою дочь, и я признаю, что ты — королева… А до этого ты просто женщина, и та женщина, которая приносит несчастье, которая убивает!..

— Сударыня, сжальтесь, — воскликнула Мария-Антуанетта, — вы же видите мое горе и мои слезы.

И королева попыталась пройти, не затем, чтобы бежать, а машинально, чтобы избавиться от этого наваждения.

— Ну нет! Ты не пройдешь, — вопила безумная. — Ты хочешь бежать, мадам Вето… Я это хорошо знаю, человек в плаще мне об этом сказал. Ты хочешь бежать к пруссакам… Но ты не убежишь, — продолжала она, цепляясь за платье королевы, — я помешаю тебе! Я! Бей мадам Вето! К оружию, граждане… Чтобы кровь…

И несчастная упала, вырвав клок из платья королевы, руки ее в Судороге искривились, волосы были растрепаны, глаза налиты кровью.

Растерявшаяся, но, по крайней мере, свободная от безумной, королева только было собралась направиться в сторону сада, как вдруг жуткий крик, собачий лай и какой-то странный шум вывели из оцепенения наблюдавших эту сцену гвардейцев.

— К оружию! К оружию! Измена! — кричал кто-то, и королева узнала голос сапожника Симона.

Возле этого человека, стоявшего с саблей в руке на пороге хибары, яростно лаял маленький Блэк.

— К оружию! Весь отряд! — орал Симон. — Нас предали. Пусть Австриячка возвращается в башню. К оружию! К оружию!

Прибежал офицер. Симон о чем-то ему рассказывал, указывая на хибару, глаза его горели. Офицер в свою очередь крикнул:

— К оружию!

— Блэк! Блэк! — позвала королева, сделав несколько шагов вперед.

Но собака не откликалась и продолжала яростно лаять.

Прибежали вооруженные караульные, они поспешили к хибаре, а гвардейцы муниципалитета окружили королеву, ее золовку и дочь, заставили их вернуться в башню и плотно закрыли за ними дверь.

— Оружие к бою! — закричали гвардейцы часовым.

Послышался шум заряжающихся ружей, которые готовили к бою.

— Это там, под крышкой подвала, — рычал Симон. — Я видел, как двигается эта крышка, я уверен в этом. Вот и эта непричастная к заговору собачка затявкала на заговорщиков, которые, по всей вероятности, прячутся в подвале. Глядите, собака продолжает лаять.

И действительно, Блэк оживился, услышав крики Симона, и его лай стал еще громче.

Офицер схватил кольцо крышки от подвала. Два самых сильных гренадера, увидев, что он не может с ней справиться, попытались помочь, но безуспешно.

— Вы видите, они снизу держат крышку, — сказал Симон. — Огонь, стреляйте сквозь крышку, друзья мои!

— Эй, вы, — крикнула вдовушка Плюмо, — вы разобьете мои бутылки.

— Огонь! — повторял Симон. — Огонь!

— Замолчи ты, крикун! — сказал ему офицер. — Так, принесите топоры, мы поднимем доски… Одному взводу находиться в полной готовности! Внимание! Как только крышка поднимется, тотчас огонь!

По скрежету железа и подрагиванию почвы караульные поняли, что под землей что-то происходит. Потом из подвала послышался звук, который был похож на звук опускаемой железной решетки.

— Мужайтесь! — сказал офицер подбежавшим гвардейцам.

Топором отделили доски. Двадцать ружейных стволов

были направлены в яму подвала, но через отверстие, которое, правда, все, увеличивалось, ничего не было видно. Офицер зажег пучок соломы и бросил его в подвал. Подвал был пуст.

Подняли крышку, которая на этот раз поддалась сразу.

— Следуйте за мной, — крикнул офицер, — храбро устремившись по лестнице вниз.

— Вперед! Вперед! — закричали охранники и бросились за офицером.

— Ах, гражданка Плюмо, — сказал Симон, — ты сдаешь свой подвал аристократам!

Было видно, что стену недавно разрывали. На влажной почве виднелось множество следов, в направлении улицы Кордери был вырыт ход шириной в три фута и высотой — в пять.

Офицер двинулся по этому ходу, решив преследовать аристократов хоть до чрева земли. Но не успел он сделать три-четыре шага, как уперся в железную решетку.

— Стойте! — крикнул он тем, кто шел вплотную за ним. — Дальше идти нельзя, здесь преграда.

— А ну, в чем тут дело? — поинтересовались гвардейцы муниципалитета, которые, заперев узниц в башне, пришли сюда узнать новости. — Давайте посмотрим!

— Черт возьми, — выругался офицер, — да это чистой воды заговор. Аристократы хотели похитить королеву во время прогулки и, вероятно, обо всем условились заранее.

— Черт, — выругался гвардеец из муниципалитета. — Пусть сбегают за гражданином Сантерром и предупредят Коммуну.

— Солдаты, — приказал офицер, — оставайтесь в этом подвале и убивайте каждого, кто здесь появится.

Отдав этот приказ, офицер поднялся наверх, чтобы составить рапорт.

— Ага! — кричал Симон, потирая руки. — Ага! Ну, кто скажет, что я не в своем уме? Молодец, Блэк! Блэк — настоящий патриот, Блэк спас Республику. Иди сюда, Блэк!

Когда пес приблизился к нему, он ударил собаку ногой так, что тот отлетел шагов на двадцать.

— Эй, Блэк, я тебя люблю! — опять сказал Симон. — Ты поможешь нам перерезать глотку своей хозяйке. Иди сюда, Блэк, иди!

Но на этот раз вместо того, чтобы послушаться, Блэк, лая, понесся к башне.

Глава XXVII Мюскаден

Прошло около двух часов после событий, о которых мы рассказали вам.

Лорэн прохаживался по комнате Мориса, Сцевола же чистил сапоги своего хозяина в прихожей, чтобы им было удобнее беседовать, дверь в комнату была открыта. Лорэн остановился, чтобы задать слуге несколько вопросов.

— Так ты говоришь, гражданин Сцевола, что твой хозяин ушел утром?

— Да, Боже мой, да.

— В обычное время?

— Может, на десять минут раньше или позже, я не могу сказать точно.

— И с тех пор ты его не видел?

— Нет, гражданин.

Лорэн замолчал и, сделав по комнате три или четыре круга, заговорил снова:

— Он взял с собой саблю?

— Когда он идет в секцию, то всегда берет ее с собой.

— Ты уверен, что он пошел именно в секцию?

— Так он, во всяком случае, мне сказал.

— В таком случае я отправлюсь к нему, — сказал Лорэн. — И если мы разминемся, ты скажешь ему, что я приходил и скоро вернусь.

— Подождите, — сказал Сцевола.

— Что?

— Я слышу его шаги на лестнице.

— Ты уверен?

— Я уверен в этом.

Почти в ту же минуту дверь отворилась, и вошел Морис. Лорэн бросил на него быстрый взгляд и не заметил в облике друга ничего необычного.

— А, вот наконец-то и ты! — сказал Лорэн. — Я жду тебя уже два часа.

— Тем лучше, — улыбнулся Морис. — Значит, у тебя было достаточно времени, чтобы сочинить двустишье или четверостишье.

— Ах, дорогой Морис, — ответил Лорэн, — я этим больше не

занимаюсь.

— Четверостишьями?!

— Да.

— Ба! До чего же мы дожили? Конец света?

— Морис, друг мой, мне очень грустно.

— Тебе грустно?

— Я несчастен.

— Ты несчастен?

— Да, меня мучает совесть.

— Совесть?

— Да, Бог мой, — ответил Лорэн, — ты или она, ведь середины здесь быть не могло. Ты или она. Ты хорошо знаешь, я-то ни секунды не колебался. А вот Артемиза в отчаянии. Эта была ее подруга.

— Бедная девушка!

— А поскольку Артемиза сообщила мне ее адрес…

— Тебе, наверное, не нужно было вмешиваться, пусть бы все шло своим чередом.

— Конечно, и тебя бы приговорили вместо нее. Очень разумно. И я еще пришел к тебе за советом!

— Ладно, продолжай.

— Понимаешь? Бедная девушка, я хотел бы сделать хоть что-то для ее спасения. Порой мне кажется, что если бы я хоть подрался с кем-нибудь, и то стало бы легче.

— Ты что, с ума. сошел, Лорэн? — пожал плечами Морис.

— А что, если пойти в Революционный трибунал?

— Слишком поздно, приговор ей уже вынесен.

— И то правда, — ответил Лорэн, — и это ужасно, что девушка вот так погибнет.

— А самое ужасное то, что мое спасение повлекло за собой ее смерть. Но, в конце концов, Лорэн, нас должно утешать то, что она участвовала в заговоре.

— Ах, Боже мой, сейчас почти все в большей или меньшей степени заговорщики. Она поступила, как все. Бедная девушка!

— Не сожалей о ней так много, друг мой, — сказал Морис, — потому что мы тоже часто попадаем под обвинения. Мы сами еще далеко не окончательно смыли обвинение в соучастии, на нас осталось пятно. Сегодня в секции капитан стрелков Сент-Ле обозвал меня жирондистом. Мне пришлось взяться за саблю, чтобы доказать ему, что он ошибается.

— Так вот почему ты вернулся так поздно?

— Вот именно.

— А почему ты не предупредил меня?

— Потому что в дела такого рода ты не должен вмешиваться. Нужно было покончить с этим сразу, и чтобы не было лишнего шума.

— И этот негодяй обозвал тебя, Морис, жирондистом?

— Да, черт возьми! А это говорит о том, мой дорогой, что еще одна такая передряга, и мы лишимся своей популярности. А ты знаешь, что значит в наше время слово «непопулярный»: это значит — подозрительный.

— Я хорошо это знаю, — сказал Лорэн, — от этого слова вздрагивают даже самые храбрые. Но это неважно… Мне отвратительно опускать на гильотину голову бедной Элоизы, даже не попросив у нее прощения.

— Чего же ты в конце концов хочешь?

— Я хочу, чтобы ты остался здесь, Морис, ведь тебе не в чем себя упрекнуть? А что касается меня, то здесь совершенно другое дело. Раз я ничего не могу для нее сделать, я хочу встать на дороге, по которой ее повезут, понимаешь, Морис, я хочу пожать ей руку.

— В таком случае, я буду сопровождать тебя, — сказал Морис.

— Друг мой, это невозможно, только подумай: ты — гвардеец муниципалитета, секретарь секции, ты был в этой истории замешан, в то время как я был только твоим защитником. Тебя и впрямь посчитают виновным. Оставайся. Я же не рискую ничем, поэтому и пойду.

Все это было настолько логично и верно, что Морису нечего было возразить. Если бы он обменялся хоть одним взглядом с дочерью Тизона, идущей на эшафот, то признал бы этим свое участие в заговоре.

— Иди же, — сказал он Лорэну, — но будь осторожен.

Лорэн улыбнулся, пожал руку Мориса и ушел.

Морис открыл окно и грустно помахал ему вслед. Пока Лорэн дошел до угла улицы, он несколько раз оборачивался, будто его притягивала какая-то магнетическая сила и, улыбаясь, смотрел на Мориса.

Когда Лорэн исчез из вида, Морис закрыл окно и упал в кресло. Он находился в своего рода забытьи, в котором у натур сильных и чутких проявляется предчувствие большого несчастья. Это сродни затишью перед бурей в природе.

Из этого забытья его вывел слуга, вернувшийся домой после того, как выполнил ряд поручений. Он имел вид возбужденный, какой обычно бывает у слуг, когда они горят от нетерпения поделиться с хозяином новостью, которую только что узнали.

Но, увидев озабоченного Мориса, он не осмелился отвлекать его и довольствовался тем, что без всяких на то причин настойчиво прохаживался туда и обратно.

— Чего тебе нужно? — небрежно спросил Морис. — Говори, если хочешь мне что-то сказать.

— О, гражданин, еще один заговор, подумать только!

Морис пожал плечами.

— Но это заговор, от которого волосы на голове встают дыбом, — настаивал Сцевола.

— Да что ты! — ответил Морис тоном человека, привыкшего к тридцати заговорам на день.

— Да, гражданин, — продолжал Сцевола, — от этого невольно вздрогнешь! У настоящих патриотов по спине бегают мурашки.

— Ну, что же это за заговор? — спросил Морис.

— Австриячка чуть не убежала.

— Да ты что! — сказал Морис, который начал внимательнее слушать рассказ слуга.

— Похоже, — сказал Сцевола, — что вдова Капета поддерживала связь с дочерью Тизона, которую сегодня гильотинируют. Она не смогла ей помочь, несчастная.

— Каким образом королева поддерживала связь с этой девушкой? — спросил Морис, чувствуя, что его лоб покрывается потом.

— На сей раз при помощи гвоздики. Представляете, гражданин, план побега, оказывается, был спрятан в цветке.

— В гвоздике! И кто же хотел ей помочь?

— Шевалье… де… подождите… это имя очень известно… но я всегда забываю имена… Шевалье де… ох, как же я глуп! Шевалье де Мезон…

— Мезон-Руж?

— Да, да, именно так.

— Невозможно.

— Почему невозможно? Я же вам говорю, что нашли подземный ход, и говорят, что были уже подготовлены кареты.

— Но ведь ты еще ничего мне об этом не рассказал.

— Так сейчас расскажу.

— Рассказывай! Если это и сказка, то по крайней мере красивая.

— Нет, гражданин, это не сказка, есть масса доказательств. В этом вы сами сможете убедиться. Так вот, аристократы из дома на улице Кордери прорыли подземный ход, ведущий в подвал хибары гражданки Плюмо. Ее тоже обвинили в соучастии. Вы ведь ее, надеюсь, знаете?

— Да, — ответил Морис. — И что дальше?

— Вдова Капета должна была бежать через этот подземный ход. Представляете, она уже поставила ногу на первую ступеньку, чтобы спуститься вниз. Но гражданин Симон схватил ее за платье. Поэтому звучал большой городской набат, а в секциях били в барабаны. Можно было подумать, что пруссаки уже в Даммартине и заслали на нашу территорию своих разведчиков.

В этом потоке правды и лжи, реальности и абсурда Морис едва успевал следить за главной линией сюжета. Все началось с гвоздики, которую на его глазах взяла королева, с той, что он сам купил у несчастной цветочницы. В цветке был спрятан план заговора, который должен был осуществиться так, как более или менее правдоподобно рассказал Сцевола.

В это время на улице раздалась барабанная дробь, и Морис услышал следующее:

— Большой заговор в Тампле разоблачен гражданином Симоном. Заговор в пользу вдовы Капета раскрыт в Тампле!

— Да, да, — сказал Морис, — то, чего я больше всего боялся действительно произошло. И еще Лорэн. Если среди этой экзальтированной толпы он попытается протянуть девушке руку, его разорвут в клочья…

Морис взял шляпу, пристегнул к поясу саблю и в два прыжка оказался на улице.

«Где он? — спросил себя Морис и ответил. — Конечно же на дороге из Консьержери».

И он бросился к набережной.

В конце набережной Межиссери он увидел большую толпу, был там и вооруженный отряд, штыки и пики возвышались над людьми. Морису показалось, что среди этой толпы он видит фигуру в знакомой одежде, окруженную враждебно настроенными людьми. Сердце его сжалось, и он рванулся к этому скоплению народа.

Он увидел Лорэна, которого окружали люди из отряда марсельцев. Лорэн был бледен, губы — сжаты, взгляд — угрожающий, руку он держал на сабле, просчитывая расстояние, удобное для нанесения удара.

В двух шагах от него стоял Симон. Он гнусно посмеивался, и, указывая на Лорэна марсельцам и прочим любопытным, говорил:

— Смотрите! Вы видите этого типа, я выгнал его из Тампля как аристократа: это один из тех, кто помогал вести переписку в гвоздиках. Это сообщник дочери Тизона, которую скоро здесь повезут. Он спокойно прогуливается по набережной в то время, когда его соучастницу везут на гильотину. А может, она была не только соучастницей, но и любовницей, с которой он пришел попрощаться, а может, — попытаться спасти.

Лорэн был не тем человеком, который мог бы выслушивать и дальше подобные речи. Он вынул саблю из ножен.

В это время толпа расступила сь перед широкоплечим молодым человеком, который опрокинул по пути трех или четырех любопытных, мешавших ему идти вперед.

— Радуйся, Симон, — сказал Морис. — Наверное, ты сожалел, что меня не было рядом с моим другом, это удвоило бы твое рвение доносчика. Ну что ж, можешь разоблачать, я здесь.

— Да, — ответил Симон с гнусным смешком, — ты пришел кстати. А это, — сказал он, — красавец Морис Линдей, его обвиняли вместе с дочкой Тизона, но он выпутаться, потому что богат.

— Бей их! Бей их! — закричали марсельцы.

— Попробуйте, — ответил Морис.

Он сделал шаг вперед и, к;ак бы примериваясь, уколол в лоб одного из самых ярых крикунов, глаза которого тотчас же залила кровь.

— Убивают! — закричал о н.

Марсельцы приготовили пики, топоры, взвели курки. Испуганная толпа отступила. Позади двух друзей был дом, а перед ними — отряд марсельцев, для которых они представляли хорошую мишень.

С последней гордой улыбкой они переглянулись, готовясь погибнуть в угрожавшем им круговороте железа и пламени. Но в этот момент дверь дома, к которому они были прижаты, открылась, и отряд молодых людей, одетых так, что в них можно было узнать мюскаденов, вооруженный саблями и пистолетами, кинулся на марсельцев. Началась ужасная схватка.

— Ура! — прокричат Морис и Лорэн, воодушевленные внезапно подоспевшей помощью, не подумав о том, что, сражаясь в рядах пришедших им на помощь людей, они оправдывали обвинения Симона.

Но, если сами они не думали о своем спасении, то нашелся человек, который подумал за них. Это был высокого роста молодой человек двадцати пяти-двадцати шести лет, с голубыми глазами, сражавшийся с бесконечным жаром, ловко орудуя саблей, которую, казалось бы, его маленькая женская рука не должна была и удержать. Заметив, что Морис и Лорэн, вместо того, чтобы убежать через специально для них открытую дверь, сражались рядом с ним, повернулся к ним и негромко сказал:

— Бегите через эту дверь. То, чем мы будем здесь заниматься, вас не касается, вы себя только напрасно скомпрометируете.

Затем, видя, что друзья колеблются:

— Назад! — закричал он Морису. — С нами не должно быть патриотов. Гвардеец Линдей, мы — аристократы!

Толпа издала вопль, услышав слово, которое в то время означало одно — смерть.

Но молодой блондин вместе с тремя или четырьмя друзьями не испугался криков, они втолкнули Мориса и Лорэна в открытую дверь и захлопнули ее за ними, после этого снова кинулись в драку. В толпе прибавилось любопытных, потому что должна была проехать повозка с приговоренной.

Морис и Лорэн, таким чудом спасенные, удивленно переглянулись.

Они вышли во двор, отыскали потайную дверь, выходившую на улицу Сент-Жермен-Локсеруа.

Со стороны моста Шанж появился отряд жандармов, который быстро очистил набережную, хотя на соседней улице, где находились двое друзей, еще какое-то время шла ожесточенная борьба.

Их обогнала повозка, на котором везли на гильотину бедную Элоизу.

— Галопом! — крикнул чей-то голос. — Галопом!

Повозка пронеслась мимо. Лорэн заметил несчастную молодую девушку, которая стояла с улыбкой на губах и гордым взглядом. Но он не мог обменяться с ней даже жестом. Она проехала, не взглянув на это людское море, кричавшее:

— К смерти аристократку! К смерти!

В это время маленькая дверь, откуда вышли Морис с Лорэном, вновь отворилась, и появились три или четыре мюскадена в разорванной окровавленной одежде. Вероятно, это были те, кто уцелел из небольшого отряда.

Последним шел молодой блондин.

Он швырнул свою окровавленную саблю и бросился на улицу Лавандьер.

Глава XXVIII Шевалье де Мезон-Руж

Морис поспешил вернуться в секцию, чтобы подать жалобу на Симона.

Правда, Лорэн перед тем, как расстаться с ним, предложил более эффектное средство: собрать несколько фермопилов, дождаться первого выхода Симона из Тампля и убить его в драке.

Но Морис был категорически против.

— Ты пропащий человек, — сказал он Лорэну, — если пойдешь по пути самосуда. Сделаем все законно. Для правоведов это должно быть несложно.

И вот, на следующее утро Морис направился в секцию, чтобы оформить жалобу.

Его удивило, что в секции председатель не прореагировал на нее, уклонился от ответа, сказав лишь, что не может быть судьей между двумя славными гражданами, воодушевленными любовью к родине.

— Хорошо! — сказал Морис. — Теперь я знаю, что нужно сделать для того, чтобы заслужить репутацию хорошего гражданина. Для этого нужно собрать людей и убить другого человека, который вам не нравится. Значит это вы называете проявлением любви к родине? Тогда мне придется присоединиться к мнению Лорэна. Начиная с сегодняшнего дня, я буду проявлять свой патриотизм так, как понимаете его вы, и начну с Симона.

— Гражданин Морис, — ответил председатель, — по-моему, в этом деле Симон меньше виноват, чем вы. Ведь он раскрыл заговор, хотя это и не входит в его обязанности, и раскрыл его там, где ничего не увидел ты, чей долг был раскрыть его. Кроме того, случайно или намеренно, этого мы не знаем, ты потворствуешь врагам нации.

— Я? — спросил Морис. — Скажи на милость, это уже что-то новенькое. Кому же это я потворствую, гражданин председатель?

— Гражданину Мезон-Ружу.

— Я? — сказал ошеломленный Морис. — Вы говорите, что я связан с шевалье де Мезон-Ружем? Я его не знаю, я его никогда…

— Видели, как ты с ним разговаривал.

— Я?

— И пожимал ему руку.

— Где это было? Когда?.. Гражданин председатель, — сказал Морис, убежденный в своей невиновности, — ты лжешь!

— Твое патриотическое рвение далековато тебя заносит, гражданин Морис, — ответил председатель. — Ты не обрадуешься тому, что я сейчас тебе скажу, потому что докажу, что не лгу. Вот три обвиняющих тебя донесения от разных людей.

— Хватит, — сказал Морис, — не думайте, что я настолько глуп, чтобы поверить в вашего Мезон-Ружа.

— А почему ты не веришь в него?

— Потому что это не заговорщик, а призрак, которому вы стремитесь приписать все интриги и заговоры наших врагов.

— Почитай донесения.

— Не стану я их читать, — сказал Морис. — Я протестую, потому что я никогда не видел шевалье де Мезон-Ружа и никогда с ним не разговаривал. Пусть тот, кто не верит моему честному слову, скажет мне об этом, и я знаю, что ему ответить.

Председатель пожал плечами. Морис, который не любил оставаться в долгу, тоже выразил свое недоумение.

Атмосфера во время заседания секции была мрачной и напряженной.

После заседания председатель, который слыл истинным патриотом, за что и был избран на это место, подошел к Морису и сказал:

— Мне нужно с тобой поговорить.

И Морис направился за председателем, который провел его в маленький кабинет, примыкающий к залу заседаний.

Когда они вошли, председатель посмотрел Морису в лицо, затем положил руку на плечо молодого человека.

— Морис, — сказал он, — я знал и уважал твоего отца, люблю и уважаю тебя. Морис, поверь мне, ты подвергаешься большой опасности, потому что не веришь, а это — первый признак упадка революционного духа. Морис, друг мой, когда теряют веру, теряют и верность. Ты не веришь во врагов нации: из этого следует, что ты проходишь мимо, не замечая их, а значит, даже не подозревая об этом, становишься инструментом их заговоров.

— Какого черта! Гражданин, — сказал Морис, — я знаю себя, я смелый, преданный патриот, но мое рвение не делает меня фанатичным. Вот уже в двадцати заговорах виноват один и тот же человек. Хотелось бы, наконец, увидеть этого «виновника».

— Ты не веришь в заговорщиков, Морис? — спросил председатель. — Ну хорошо, а скажи мне тогда, ты действительно не веришь в ту красную гвоздику, из-за которой вчера гильотинировали дочь Тизона?

Морис вздрогнул.

— Ты не веришь и в подземный ход в саду Тампля, который соединил подвал гражданки Плюмо и один из домов на улице Кордери?

— Нет, — ответил Морис.

— Тогда сделай так, как обычно поступают в таких случаях, сходи и убедись лично.

— Но я больше не состою на службе в Тампле. Меня туда не пропустят.

— Теперь в Тампль может войти каждый, кто хочет.

— Как это?

— Почитай этот рапорт. Поскольку ты такой неверующий, я стану говорить с тобой только на языке официальных бумаг.

— Как! — воскликнул Морис, читая рапорт. — До такой степени?

— Продолжай.

— Королеву переводят в Консьержери?

— Ну и что? — ответил председатель.

— Да…

— И ты считаешь, что это из-за сновидений, из-за того, что ты называешь игрой воображения, из-за ерунды Комитет общественного спасения пошел на такие крайние меры?

— Эта мера принята, но она не будет выполнена как, впрочем, и ряд других. Я все это видел уже не раз…

— Прочитай же все до конца, — сказал председатель.

И он протянул Морису последний документ.

— Расписка Ришара, тюремщика из Консьержери? — воскликнул Морис.

— Уже два часа, как она заключена под стражу.

На этот раз Морис задумался.

— Ты знаешь, Коммуна действует отнюдь не поверхностно, — продолжал председатель. — Она идет прямо и широкими шагами, ее меры далеки от ребячества и она выполняет принцип Кромвеля:

«Королей надо бить только по голове».

— Познакомься с секретной запиской из Министерства полиции.

Морис прочитал следующее:

«Учитывая, что мы располагаем достоверными данными о том, что шевалье де Мезон-Руж находится в Париже, что его видели в разных частях города, что он оставил следы нескольких заговоров, удачно разоблаченных, я призываю всех руководителей секций усилить надзор».

— Ну как? — спросил председатель.

— Ну что ж, придется поверить тебе, гражданин председатель, — воскликнул Морис.

И он продолжал чтение:

«Приметы шевалье де Мезон-Ружа: рост пять футов три дюйма, волосы светлые, глаза голубые, нос прямой, борода каштановая, подбородок округлый, голос мягкий, руки женственные, 35–36 лет».

Когда он читал приметы шевалье де Мезон-Ружа, в его мозгу промелькнуло странное видение. Он подумал о молодом человеке, командовавшем отрядом мюскаденов, который накануне спас его и Лорэна.

— Черт возьми! — прошептал Морис. — Неужели это был он? В таком случае, когда в доносах писали, что видели, как я с ним разговаривал, это не было ложью. — Только Морис не помнил, чтобы пожимал ему руку.

— Итак, Морис, — спросил председатель, — что теперь скажешь обо всем этом, друг мой?

— Я должен сказать, что верю вам, — с грустью ответил Морис, потому что уже в течение некоторого времени чувствовал, как злой дух собирает тучи над его головой.

— Не играй так своей популярностью, Морис, — продолжал председатель. — Популярность сегодня — это жизнь. Непопулярность — остерегайся ее — это подозрение в измене.

На подобные доводы Морису нечего было ответить, он и сам думал так же. Он поблагодарил своего старого друга и покинул секцию.

— Ну что ж, — прошептал он, — отдохнем немного. Слишком много подозрений и борьбы. А я ведь тоже имею право на отдых и радость. Пойду-ка я, навещу Женевьеву.

И Морис отправился на старинную улочку Сен-Жак.

Когда он пришел в дом кожевенника, Диксмер с Мораном как раз оказывали помощь Женевьеве, с которой случился сильный нервный припадок.

Поэтому Мориса не сразу впустили в дом, как это было обычно.

— Доложи все-таки обо мне, — сказал слуге обеспокоенный Морис, — и, если Диксмер не может меня принять сейчас, я уйду.

Слуга скрылся в павильоне Женевьевы, а Морис остался в саду.

Ему показалось, что в доме происходит нечто странное. Рабочие больше не занимались своими делами, а с обеспокоенным видом бродили по саду.

Диксмер сам вышел навстречу Морису.

— Входите, дорогой Морис, — сказал он. — Вы не из тех, для кого закрыта эта дверь.

— Что случилось? — поинтересовался молодой человек.

— Женевьева больна, — ответил Диксмер, — и не просто больна, а бредит.

— О, Боже мой! — воскликнул молодой человек, взволнованный тем, что и здесь, в этом доме, нашел тревогу и страдание. — Что случилось?

— Знаете, дорогой мой, — продолжал Диксмер, — в этих женских болезнях никто толком ничего не понимает, а особенно мужья.

Женевьева лежала в шезлонге. Возле нее находился Моран, который подносил ей соль.

— Ну как? — спросил Диксмер.

— Без изменений, — ответил Моран.

— Элоиза! Элоиза! — прошептала молодая женщина обескровленными губами.

— Элоиза! — удивленно повторил Морис.

— Ах, Боже мой, — сказал Диксмер, — Женевьева имела несчастье выйти вчера на улицу и увидеть повозку с этой бедной девушкой по имени Элоиза, которую везли на гильотину. После этого с ней и случилось пять или шесть нервных припадков. Она только и повторяет это имя.

— Ее особенно поразило то, что в этой девушке она узнала ту самую цветочницу, которая продала ей гвоздики, вы об этом знаете.

— Конечно, потому что из-за этого сам чуть не лишился головы.

— О, мы знаем об этом, дорогой Морис, и очень боялись за вас. Но Моран был на заседании и сообщил нам, что вы вышли на свободу.

— Тихо! — прошептал Морис. — Она, кажется, опять что-то говорит.

— Да, но слова не разобрать, — ответил Диксмер.

— Морис, — прошептала Женевьева, — они убьют Мориса. К нему, шевалье, к нему!

Эти слова сменились глубокой тишиной.

— Мезон-Руж, — прошептала еще Женевьева, — Мезон-Руж!

Морис почувствовал как в его мозгу, подобно молнии, мелькнуло подозрение. Впрочем, он был слишком взволнован болезнью Женевьевы, чтобы обратить на эти слова должное внимание.

— Вы приглашали врача? — спросил он.

— Все не так страшно, — ответил Диксмер. — У нее просто расшатались нервы.

И он с такой силой сжал руку жены, что Женевьева пришла в себя, со стоном открыв глаза, которые до сих пор были закрыты.

— А, вы все здесь, — прошептала она, — и Морис тоже с вами. Я счастлива видеть вас, друг мой. Если бы вы только знали, как я…

И она поправилась:

— … как все мы страдали эти два дня!

— Да, — сказал Морис, — мы все здесь. Успокойтесь же и больше так нас не пугайте. Есть одно имя, которое вам лучше пока не произносить, сейчас оно отнюдь не является святым.

— Какое? — быстро спросила Женевьева.

— Имя шевалье де Мезон-Ружа.

— Я назвала имя шевалье де Мезон-Ружа? Я? — со страхом произнесла Женевьева.

— Конечно, — с натянутой улыбкой подтвердил Диксмер. — Видите ли, Морис, в этом нет ничего удивительного, потому что его публично назвали сообщником дочери Тизона, ведь это он руководил попыткой похищения, которая, к счастью, не удалась.

— Я и не считаю, что в этом есть что-то удивительное, — ответил Морис. — Я только говорю, что ему надо хорошо спрятаться.

— Кому?

— Шевалье де Мезон-Ружу, черт возьми! Его ищет Коммуна а у сыщиков хороший нюх.

— Пусть его только арестуют до того, — сказал Моран, — как он предпримет очередную попытку, которая будет удачнее последней.

— Во всяком случае, — заметил Морис, — королеве это в любом случае не поможет.

— Почему? — спросил Моран.

— Потому что королева отныне находится в надежном укрытии, там он не доберется до нее.

— Где же она? — поинтересовался Диксмер.

— В Консьержери, — ответил Морис. — Сегодня ее перевезли туда.

Диксмер, Моран и Женевьева вскрикнули, но Морис принял этот возглас за проявление удивления.

— Итак, вы видите, — продолжал он, — что шевалье придется расстаться со своими планами в отношении королевы. Тюрьма Консьержери гораздо надежнее, чем Тампль.

Моран с Диксмером переглянулись, но Морис этого не заметил.

— Боже мой! — вскричал он. — Мадам Диксмер опять побледнела.

— Женевьева, — сказал Диксмер жене, — тебе нужно лечь в постель, дитя мое, ты больна.

Морис понял, что его выпроваживают таким способом. Он поцеловал руку Женевьеве и ушел.

Вместе с ним вышел и Моран, который проводил его до конца старинной улочки Сен-Жак.

Там они расстались, Моран направился к ожидавшему его слуге, который держал под уздцы оседланную лошадь.

Морис был так погружен в свои мысли, что даже не спросил у Морана, с которым они, впрочем, не обменялись ни словом, после того, как вместе покинули дом Диксмера, кто был этот человек, и зачем нужна лошадь.

Морис направился вдоль улицы Фоссе-Сен-Виктор и вышел на набережную.

«Как все это странно, — говорил он себе. — Рассудок мой помутился? Или все события сразу обрели свою истинную значимость?.. Но у меня такое чувство, что я вдруг увидел все словно под микроскопом».

И, чтобы немного успокоиться, Морис, облокотившись на перила моста, подставил лицо вечернему ветру.

Загрузка...