Задумавшись, Морис так и стоял на мосту, созерцая течение воды с тем меланхоличным видом, который в какой-то мере присущ каждому истинному парижанину. Вдруг он услышал слаженный шаг небольшого отряда. Так мог идти патруль.
Он обернулся. Это был отряд национальной гвардии, движущийся на Мориса с противоположной стороны моста. В наступающих сумерках ему показалось, что среди гвардейцев был Лорэн.
И действительно, увидев Мориса, Лорэн бросился к нему с распростертыми объятиями.
— Наконец-то, — воскликнул он. — Это ты. Черт побери! Тебя днем с огнем не отыскать.
Безмерно счастлив я, что встретился с тобою!
Быть может, я уже не так гоним судьбою?[55]
Надеюсь, на этот раз ты не будешь роптать, я ведь цитирую Расина, а не Лорэна.
— А почему ты с патрульными? — поинтересовался Морис, которого теперь беспокоило буквально все.
— У меня задание, друг мой. Речь идет о восстановлении нашей с тобой пошатнувшейся репутации.
Повернувшись к отряду, Лорэн скомандовал:
— Оружие, на караул! Итак, дети мои, поскольку ночь не наступила, поболтайте о своих делах, а мы поговорим о своих.
Потом он вновь обернулся к Морису.
— Сегодня в секции я узнал две важные новости, — продолжал Лорэн.
— Какие?
— Первая, нас с тобой начинают считать подозрительными.
— Я это знаю. Что дальше?
— Как? Ты это знаешь?
— Да.
— Вторая, организатор этого заговора с красной гвоздикой — шевалье де Мезон-Руж.
— И это я знаю.
— Но ты, очевидно, не знаешь, что красная гвоздика и подземный ход — звенья одной цепи.
— И это я знаю.
— Ну что ж, тогда перейдем к третьей новости. Уж о ней ты точно не знаешь, я уверен. Сегодня вечером мы схватим шевалье де Мезон-Ружа.
— Схватите шевалье де Мезон-Ружа?
— Да.
— Выходит, ты стал жандармом?
— Нет, но я — патриот. А патриот всегда в долгу перед своей родиной. Шевалье де Мезон-Руж очень вредит моей родине, устраивая один заговор за другим. Итак, родина приказала мне, патриоту, чтобы я освободил ее от вышеназванного шевалье, который ей ужасно мешает, и я выполняю приказ моей родины.
— И все же странно, что ты взялся за подобное дело, — сказал Морис.
— Я не сам взялся за него, на меня его взвалили, но должен тебе сказать, что я не противился. Чтобы реабилитировать себя, мы должны совершать что-то весьма значительное. Ведь наша реабилитация, это не только наша безопасность, но и право при первом же удобном случае всадить клинок дюймов на шесть в брюхо этого гнусного Симона.
— Но как узнали, что именно шевалье де Мезон-Руж стоял во главе заговора, связанного с подземным ходом?
— Наверняка, это пока еще неизвестно, но есть предположение.
— Значит, от частного случая вы пришли к общему выводу?
— Мы действуем, благодаря нашей уверенности.
— И как же ты собираешься выполнить приказ? Ведь…
— Послушай меня внимательно.
— Слушаю.
— Едва я услышал крик: «Гражданин Симон раскрыл большой заговор!..» (опять этот каналья Симон, везде только и слышно о нем), как у меня появилось желание самому во всем разобраться. Все говорили о подземном ходе.
— Он что, действительно, существует?
— Да, я его видел.
Видел своими глазами
лишь то, что увидел я с вами.
— Ну, что же ты меня не критикуешь?
— Потому что это из Мольера, и потому что обстоятельства сейчас не располагают к шуткам.
— Над чем же сейчас шутить, если не над серьезными вещами?
— Так ты сказал, что видел?
— Подземный ход? Повторяю, да, я видел подземный ход и даже прошел по нему. Он соединяет подвал гражданки Плюмо с одним из домов на улице Кордери, с домом № 12 или № 14, точно не помню.
— Неужели?! Лорэн, ты прошел по нему?..
— От начала до конца. Этот ход очень надежно построен. Кроме того, в трех местах он перегорожен решетками, которые опускаются одна за другой. В случае, если бы заговорщикам удалось осуществить задуманное, эти решетки помогли бы им выиграть время и увезти мадам Капет в надежное место. К счастью, благодаря отвратительному Симону, этого не случилось.
— Но, мне кажется, — сказал Морис, — что в первую очередь нужно было бы арестовать жильцов из дома на улице Кордери.
— Сделали бы сразу, если бы не нашли этот дом совершенно пустым.
— Но ведь этот дом кому-то да принадлежит?
— Нового владельца никто не знает. Известно только, что недели две или три тому назад этот дом был продан новому владельцу, вот и всё! Конечно, соседи слышали шум, но они думали, что идут ремонтные работы. Что же касается прежнего владельца, то он покинул Париж. Вот так-то!
— «Черт возьми, — сказал я Сантерру, отойдя с ним в сторону, — вы все в очень затруднительном положении.
— Да, — согласился он, — это так. ’
— Но ведь этот дом был продан?
— Да.
— Пару недель назад?
— Две или три недели.
— Но при продаже должен был присутствовать нотариус?
— Да.
— Значит, нужно искать в Париже нотариуса, который занимался продажей этого дома, посмотреть документы. Таким образом, мы сможем узнать имя и адрес покупателя.
— Ну что ж, в добрый час! Это хороший совет, — сказал Сантерр. — И этого человека обвиняют в том, что он плохой патриот. Лорэн, Лорэн! Или я тебя реабилитирую, или пусть черт меня возьмет!»
— Короче, продолжал Лорэн, — сказано — сделано. Разыскали нотариуса, просмотрели документы и узнали имя, а также адрес виновного. Тогда Сантерр и приказал мне провести эту операцию.
— Так что же, этот дом купил шевалье де Мезон-Руж?
— Нет. Можно предположить, что это сделал его соучастник.
— Почему же ты говоришь, что идешь арестовывать шевалье де Мезон-Ружа?
— Мы схватим их всех вместе.
— Но прежде всего, ты знаешь, как выглядит этот шевалье?
— Прекрасно знаю.
— У тебя есть его приметы?
— Черт возьми! Сантерр сообщил их мне. Пять футов, два или три дюйма рост, белокурый, голубые глаза, прямой нос, каштановая борода. Впрочем, я его видел.
— Когда?
— Да сегодня же.
— Ты его видел?
— И ты тоже.
Морис вздрогнул.
— Это тот самый белокурый молодой человек, который спас нас сегодня утром. Тот самый, что командовал отрядом мюскаденов и так дерзко сражался с марсельцами.
— Так это был он?
— Он самый. За ним следили и потеряли из виду неподалеку от дома на улице Кордери. Отсюда и предположение, что шевалье из той же компании заговорщиков. И проживать они должны все вместе.
— Да, это возможно.
— Это факт.
— Но мне кажется, Лорэн, — добавил Морис, — что вечером арестовать того, кто спас нас утром, будет с твоей стороны неблагодарно.
— Хватит! — ответил Лорэн. — Ты что же, думаешь, он спас нас, потому что хотел спасти именно нас?
— А кого же?
— Они сидели там в засаде, чтобы спасти несчастную Элоизу Тизон, когда ее повезут мимо них. А те, кто напал на нас, просто им мешали, и они хотели просто избавиться от них. Мы спаслись как бы рикошетом. Короче говоря, как бы там ни было, меня нельзя упрекнуть ни в малейшей неблагодарности. А впрочем, видишь ли, Морис, существует необходимость. Нам очень нужно реабилитироваться, а для этого необходимо совершить какой-то яркий поступок.
И я поручился за тебя.
— Перед кем?
— Перед Сантерром. И он знает, что именно ты возглавишь эту операцию.
— Как это я?
«Ты уверен, что арестуешь виновных? — спросил меня Сантерр.
— Да, — ответил я, — но если Морис будет в этом участвовать.
— Ты уверен в Морисе? С некоторых пор он стал умеренным.
— Те, кто это говорят — ошибаются. Морис не более умеренный, чем я.
— Ты можешь поручиться за него?
— Как за самого себя, — сказал я Сантерру».
Потом я направился к тебе, но не застал дома. Я пошел этой дорогой потому, что всегда хожу здесь. А также знаю, что ты тоже предпочитаешь ее. И вот мы встретились. Итак, вперед!
Победа, напевая,
нам дорогу открывает…
— Дорогой Лорэн, мне очень жаль, но у меня нет ни малейшего желания участвовать в этом деле. Скажешь, что не нашел меня.
— Но это невозможно! Тебя видел весь отряд.
— Ладно. Скажешь, что встретил меня, но я отказался идти с вами.
— Тем более невозможно.
— Почему же?
— Потому что в этом случае ты будешь уже не умеренным, а подозрительным. Знаешь, что делают с подозрительными: их ведут на площадь Революции, предлагают отдать честь статуе Свободы. Только вместо того, чтобы салютовать шляпой, они салютуют головой.
— Ну что ж, Лорэн, будь что будет. Тебе, наверное, кажется, что я говорю странные вещи?
Вытаращив глаза, Лорэн смотрел на Мориса.
— Да, — продолжил Морис, — жизнь внушает мне отвращение…
Лорэн расхохотался.
— Итак, — сказал он, — мы поссорились с нашей возлюбленной, поэтому у нас в голове грустные мысли. Ну-ка, прекрасный Амадис[56], давай опять станем мужчиной и гражданином. Я вот, наоборот, когда ссорюсь с Артемизой, становлюсь таким ярым патриотом! Кстати, Её Божество, богиня Разума, передает тебе миллион приветов.
— Поблагодари ее от моего имени. Прощай, Лорэн.
— Как это «прощай»?
— А так, я ухожу.
— Куда?
— Да к себе, черт тебя побери!
— Ты губишь себя, Морис.
— Плевать.
— Морис, одумайся. Друг мой, подумай.
— Уже подумал.
— Я ведь не все сказал.
— И что еще?
— Я не рассказал всего, что говорил мне Сантерр.
— И что же он еще говорил?
— Когда я сказал ему, что именно ты возглавишь эту операцию, он посоветовал мне: «Будь осторожен».
— С кем?
— С Морисом.
— Со мной?
— Да. Он сказал: «Морис очень часто бывает в этом квартале».
— В каком?
— В котором живет Мезон-Руж.
— Как! — воскликнул Морис. — Так он прячется там?
— По крайней мере, есть такое предположение, потому что именно там живет его возможный соучастник, покупатель дома на улице Кордери.
— В предместье Виктор? — спросил Морис.
— Да, именно в предместье Виктор.
— И где?
— На старинной улочке Сен-Жак.
— Боже мой! — поднося руку к глазам, словно ослепленный молнией, прошептал Морис.
Через мгновение, как будто ему хватило этого мгновения, он взял себя в руки.
— Кто он? — спросил Морис.
— Владелец кожевенных мастерских.
— Имя?
— Дискмер.
— Ты прав, Лорэн, — сказал Морис, усилием воли скрывая волнение. — Я иду с вами.
— И правильно делаешь. Ты вооружен?
— Сабля как всегда при мне.
— Возьми еще пару пистолетов.
— А ты?
— У меня карабин.
— Ружья на плечо! Вперед, марш!
И патрульный отряд направился дальше. Морис был рядом с Лорэном, а впереди шел какой-то человек, одетый во все серое. Это был представитель полиции.
Время от времени на перекрестках или у домов появлялась какая-то тень, которая обменивалась паролем с человеком в сером. Это были агенты.
Когда отряд прибыл на старинную улочку Сен-Жак, человек в сером не колебался. Он здесь прекрасно ориентировался и сразу устремился вперед.
Перед воротами в сад, через которые однажды внесли Мориса, связанного по рукам и ногам, он остановился.
— Это здесь, — сказал представитель полиции.
— Что здесь? — спросил Лорэн.
— Именно здесь мы и схватим двух главарей.
Морис прислонился к стене. Ему казалось, что еще мгновение и он упадет в обморок.
— А теперь, — добавил человек в сером, — давайте посмотрим. Здесь три входа: главный, тот, у которого мы стоим сейчас, и вход в павильон. Вместе с шестью-восемью гвардейцами я войду через главный вход. Вы же наблюдайте за этим — оставим здесь четверых или пятерых, а трех самых надежных поставьте у входа в павильон.
— А я, — сказал Морис, — перелезу через стену и займу место в саду.
— Прекрасно, — сказал Лорэн. — Ты сможешь открыть нам ворота изнутри.
— Охотно, — заметил Морис, — но, чтобы все не испортить, не входите, пока я не позову вас. Из сада я увижу все, что будет происходить в доме.
— Ты никак знаешь этот дом? — поинтересовался Лорэн.
— Было время, когда я собирался купить его.
Лорэн расставил гвардейцев у ограды и в нишах дверей. А полицейский с восемью-десятью гвардейцами направился перекрывать главный вход.
Через минуту звуки шагов растворились в пустынной темноте, не привлекая ни малейшего внимания.
Часовые заняли отведенные им места и изо всех сил старались слиться с тем, что их окружало. Все делалось тихо, можно было поклясться, что на старинной улочке Сен-Жак не происходит ничего необычного.
Морис полез на стену.
— Подожди, — остановил его Лорэн.
— Что еще?
— А пароль?
— Да, верно.
— «Гвоздика и подземный ход». Арестовывать всех, кто не будет знать этих слов, пропускать всех, кто их произнесет. Вот так.
— Спасибо, — сказал Морис.
И он спрыгнул со стены в сад.
Первый удар был ужасен. Морис должен был собрать в кулак всю свою силу воли, чтобы скрыть от Лорэна охватившее его волнение. Но в одиночестве, в тишине ночного сада, он немного успокоился, и беспорядочно роившиеся в его голове мы от более или менее пришли в порядок.
Как же так! Выходит, дом, в который Морис приходил часто и с самыми чистыми намерениями, дом, ставший для него олицетворением земного рая, был местом кровавых интриг! Выходит, радушный прием, оказанный в ответ на его горячую дружбу — всего только лицемерие, а любовь Женевьевы — только реакция на страх!
Наши читатели уже хорошо знакомы с садом, где неоднократно про17ливались молодые люди, по которому сейчас от одних деревьев и кустов к другим скользил Морис, пока не укрылся от лунного света в той самой оранжерее, куда его принесли в тот раз, когда он впервые оказался в этом доме.
Оранжерея находилась как раз напротив павильона, в котором жила Женевьева.
В этот вечер свет вместо того, чтобы освещать лишь комнату молодой женщины, метался от одного окна к другому.
Занавеска была наполовину поднята, и Морис заметил Женевьеву, спешно собиравшую вещи. Его удивило, что в ее руках блеснуло оружие.
Чтобы лучше видеть происходящее в комнате, он встал на одну из каменных тумб.
В камине пылал жаркий огонь. Женевьева жгла какие-то бумаги.
В это мгновение открылась дверь, и в ее комнату вошел человек.
Вначале Морис решил, что это Диксмер.
Молодая женщина подбежала, схватила его руки, и они в сильном волнении какое-то время смотрели друг на друга. Морис ничего не мог понять, потому что не слышал, о чем они говорили.
Но тут он рассмотрел мужчину.
— Это не Диксмер, — прошептал он.
И действительно, вошедший не отличался высоким ростом и, в отличие от Диксмера, был довольно субтилен.
— Это не Диксмер, — прошептал Морис, как будто должен был повторить это еще раз, чтобы убедить себя в коварстве Женевьевы.
Он потянулся к окну, но чем ближе оказывался от него, тем меньше видел: в его голове пылал жар.
Морис задел ногой лестницу. Так как окно находилось на высоте семи-восьми футов, он приставил ее к стене, поднялся и впился глазами в окно.
На вид незнакомцу, находящемуся в комнате Женевьевы, было лет 27–28. Голубые глаза, элегантная внешность. Он держал руки молодой женщины в своих и что-то ей говорил, видя слезы, которые затуманивали чудесный взгляд Женевьевы.
Легкий шум, произведенный Морисом, заставил молодого человека повернуться к окну.
И тут Морис едва сдержал крик удивления: он увидел таинственного незнакомца, который спас его на площади Шателе.
В эту минуту Женевьева отняла свои руки и подошла к камину, чтобы убедиться, что все бумаги сгорели.
Морис не мог больше сдерживаться. Все страсти, терзающие мужчину — любовь, месть, ревность, — огненными зубами впились в его сердце. Он с силой толкнул плохо закрытую оконную раму и спрыгнул в комнату.
В тот же миг к его груди были приставлены два пистолета.
Женевьева повернулась на шум и онемела, увидев Мориса.
— Сударь, — холодно сказал молодой республиканец тому, от кого зависела в эту минуту его жизнь, — так это вы — шевалье де Мезон-Руж?
— А что будет, если это и так?
— О, если это так, то я знаю, что вы — человек мужественный, а, стало быть, спокойный, потому хотел бы сказать вам несколько слов.
— Говорите, — согласился шевалье, не убирая пистолетов.
— Вы можете меня убить, но вам не удастся сделать это так, чтобы я не крикнул; умирая, я обязательно закричу. И тогда множество людей, окружающих этот дом, разнесут его в щепки за десять минут. Так что опустите пистолеты и послушайте, что я сейчас скажу этой сударыне.
— Женевьеве? — спросил шевалье.
— Мне? — прошептала молодая женщина.
— Да, вам.
Женевьева стала бледнее статуи, схватила Мориса за руку, но молодой человек оттолкнул ее.
— Вы сами знаете, в чем вы меня заверяли, — с глубоким презрением произнес он. — Теперь я вижу, что вы говорили правду. Вы действительно не любите мсье Морана.
— Морис, выслушайте меня! — воскликнула Женевьева.
— Нам не о чем говорить, сударыня, — ответил Морис. — Вы обманули меня. Вы одним ударом разрубили все нити, связывающие мое сердце с вашим. Вы мне говорили, что не любите мсье Морана, но вы мне не сказали, что любите другого.
— Сударь, — сказал шевалье, — что вы там говорите о Моране или, вернее, о каком! Моране вы говорите?
— О химике Моране.
— Химик Моран перед вами. Химик Моран и шевалье де Мезон-Руж — одно и то ж е лицо.
И, протянув руку к столу, он взял лежавший там парик, надел его и совершенно преобразился на глазах молодого республиканца.
— Ах, так, — с удвоенным презрением произнес Морис, — теперь я понимаю, это не Моран, кого вы любите, потому что Морана не существует. Это просто очередная хитрая уловка, и она еще более низка.
Шевалье сделал угрожающий жест.
— Сударь, — продолжал Морис, — соблаговолите оставить меня на минутку с сударыней. Хотя, можете, если хотите, присутствовать на беседе, она будет недолгой.
Женевьева подала Мезон-Ружу знак набраться терпения.
— Итак, — продолжал Морис, — вы, Женевьева, выставили меня на посмешище! О, горе мне! Вы ловко использовали меня во всех ваших интригах. Вы использовали меня как инструмент! Это бесчестно! Но вы будете за это наказаны, сударыня. Сейчас этот человек убьет меня на ваших глазах! Но не пройдет и. пяти минут, как он тоже упадет к вашим ногам, а, если выживет, то только для того, чтобы лишиться головы на эшафоте.
— Он умрет? — воскликнула Женевьева, — его лишат головы на эшафоте? Но вы, Морис, не знаете, что это мой спаситель, спаситель моей семьи, я отдам жизнь за него. Если он умрет, умру и я. Если вы — моя любовь, то он — моя вера!
— Вы продолжаете говорить о своей любви ко мне? — сказал Морис. — И правда, женщины слишком слабы и трусливы.
Потоп, повернувшись, добавил:
— Ну что, сударь, — обратился он к молодому роялисту, — нужно убить меня или умереть.
— Почему?
— Потому что, если вы меня не убьете, я вас арестую.
Морис протянул руку, чтобы схватить его за ворот.
— Я не стану отвоевывать у вас свою жизнь, — ответил шевалье де Мезон-Руж, — берите!
И он бросил оружие на кресло.
— Почему же вы не будете драться со мной за свою жизнь?
— Потому что моя жизнь не стоит тех душевных мук, которые будут меня терзать, если я убью порядочного человека. И особенно потому, что Женевьева любит вас.
— О! — воскликнула молодая женщина, заламывая руки. — Как вы всегда добры, великодушны и справедливы, Арман.
Морис смотрел на них с почти дурацким выражением лица.
— Итак, — сказал шевалье, — я возвращаюсь в свою комнату. Даю вам слово чести, не для того, чтобы сбежать, а чтобы спрятать один портрет.
Морис быстро взглянул на портрет Женевьевы. Тот был на своем обычном месте.
Мезон-Руж либо угадал мысль Мориса, либо захотел проявить верх великодушия.
— Да, — сказал он, — я знаю, что вы — республиканец. Но я знаю также, что у вас чистая и верная душа. Я доверяюсь вам до конца: смотрите!
И он вынул спрятанную на груди миниатюру: это был портрет королевы.
Морис уронил голову на руки.
— Жду ваших распоряжений, сударь, — сказал Мезон-Руж. — Если вы хотите меня арестовать, то, когда мне настанет момент отдаться в ваши руки, постучите в эту дверь. С тех пор, как моя жизнь не поддерживается больше надеждой на спасение королевы, зачем она мне.
И шевалье вышел. Морис не сделал ни одного движения, чтобы задержать его.
Едва Мезон-Руж; вышел из комнаты, Женевьева бросилась в ноги молодому человеку.
— Простите, Морис, — прорыдала она, — за все зло, которое я вам причинила. Простите мои обманы. Простите, во имя моих слез и страданий, потому что, клянусь вам, я столько плакала, столько страдала. Мой муж уехал сегодня утром. Я не знаю, куда он отправился, может бить я больше никогда его не увижу. Единственного друга, который у меня остался, вернее, не столько друга, сколько брата, вы хотите убить. Простите, Морис, простите.
Морис поднял молодую женщину.
— Что вы хотите? — сказал он, — такова судьба! Сейчас все играют своей жизнью. Шевалье де Мезон-Руж играл, как и другие, но проиграл. Настало время платить.
— То есть, умереть, если я правильно поняла?
— Да!
— Ему умереть! И это мне говорите вы!
— Это не я, Женевьева, это — роковое стечение обстоятельств.
— Но судьба еще не сказала своего последнего слова, поскольку вы можете спасти его, именно вы.
— В ущерб своему слову, а, следовательно, и своей чести? Я понимаю, Женевьева.
— Закройте глаза, Морис, на все, о чем я прошу вас, и моя благодарность будет безграничной.
— Я напрасно буду закрывать глаза, сударыня. Есть пароль, не зная которого, никто отсюда не сможет выйти, потому что дом окружен.
И вы знаете его?
— Конечно, знаю.
— Морис!
— Что?
— Друг мой, мой дорогой Морис, скажите мне пароль, мне очень нужно его знать.
— Женевьева! — воскликнул Морис. — Но кто вы мне, чтобы сказать: Морис, ради моей любви лишись слова, чести, измени своему делу, откажись от своих взглядов? Что вы предлагаете мне, Женевьева, взамен всего этого, вы, кото рая так сильно меня искушает?
— О, Морис! Спасите его, сначала спасите его, а потом требуйте от меня жизнь.
— Женевьева, — ответил Морис печально, — я стою одной ногой на дороге бесчестья. Чтобы окончательно встать на эту дорогу, у меня должна быть весомая при чина, хотя бы для самого себя. Женевьева, поклянитесь, что не любите шевалье де Мезон-Ружа…
— Я люблю шевалье де Мезон-Ружа как сестра, как подруга и никак иначе, клянусь вам.
— Женевьева, вы любите меня?
— Морис, я люблю вас, это правда, как и то, что Бог меня слышит.
— Если бы я сделал то, о чем вы меня просите, покинули бы вы родных, друзей, родину, чтобы бежать с предателем?
— Морис! Морис!
— Она еще колеблется… О, она колеблется.
И Морис в презрении отпрянул.
Женевьева, которая опиралась на его руку, лишилась опоры и упала на колени.
— Морис, — сказала она, откинувшись назад и заламывая руки, — все, что только захочешь, клянусь тебе! Приказывай, я повинуюсь.
— Ты будешь моей, Женевьева?
— Как только ты потребуешь.
— Клянись Христом.
Женевьева протянула руки.
— Боже мой! — произнесла она. — Ты простил женщине супружескую неверность, надеюсь, простишь и меня.
И крупные слезы покатились по ее щекам, падая на длинные густые волосы, ниспадающие на грудь.
— О, не клянитесь так! — воскликнул Морис. — Или я не приму вашей клятвы!
— Боже мой, — прошептала она, — я клянусь посвятить свою жизнь Морису, умереть вместе с ним, и, если будет нужно, умереть ради него, если он спасет моего защитника, моего брата, шевалье де Мезон-Ружа.
— Хорошо, он будет спасен, — сказал Морис.
Он подошел к его комнате.
— Сударь, — сказал Морис, — переоденьтесь в костюм кожевенника Морана. Я возвращаю вам ваше слово, вы — свободны.
— И вы тоже, сударыня, — сказал он Женевьеве. — Пароль: «Гвоздика и подземный ход».
И словно боясь оставаться в этой комнате, где он произнес слова, превратившие его в предателя, Морис: открыл окно и выпрыгнул в сад.
Морис снова занял свой пост в саду, напротив окна Женевьевы, только на этот раз оно было темно, поскольку молодая женщина вернулась в комнату шевалье де Мезон-Ружа.
Морис вовремя покинул дом, потому что едва он дошел до угла оранжереи, как ворота в сад открылись и в сопровождении Лорэна с пятью-шестью гвардейцами поя вился человек в сером.
— Ну что? — поинтересовался Лорэн.
— Как видите, — ответил Морис, — я на своем месте.
— Никто не пытался нарушить запрет? — спросил Лорэн.
— Никто, — сказал Морис, который был счастлив, ему не пришлось солгать, отвечая на столь удачно сформулированный вопрос. — А что делали вы?
— А мы получили дополнительные сведения и теперь уверены, что шевалье де Мезон-Руж точно вот уже около часа находится в этом доме и никуда из него не выходил, — ответил представитель полиции.
— И вы знаете, в какой из комнат он находится?
— Его комната отделена от комнат гражданки Диксмер лишь коридором?
— Ах так! — произнес Лорэн.
— Черт побери, их и не нужно было разъединять. Кажется, шевалье де Мезон-Руж — игривый малый.
Кровь бросилась Морису в голову. Как бы тысяча искр вспыхнула у него в глазах.
— Ну, а… как же гражданин; Диксмер, что он думает об этом? — спросил Лорэн.
— Он считает, что для него это большая честь.
— Ну так что? — сдавленным голосом произнес Морис. — Что мы решим?
— Сейчас мы, — сказал человек в сером, — возьмем его в его же комнате, а может быть и в постели.
— Разве он ни о чем не догадывается?
— Абсолютно ни о чем.
— Известен план этого участка? — спросил Лорэн.
— У нас очень точный план, — ответил человек в сером. — В углу сада — павильон, вон там, нужно подняться по ступенькам. Видите их? Там площадка, направо расположена комната гражданки Диксмер. Окно, которое мы сейчас видим, — окно этой комнаты. В коридор выходит дверь еще одной комнаты, комнаты врага.
— Да, с таким планом, — сказал Лорэн, — можно вс е сделать с завязанными глазами. Пойдем же.
— Прилегающие к дому улицы под надежной охраной? — спросил Морис с интересом, который все присутствующие расценили как естественное опасение за то, чтобы шевалье не сбежал.
— И улицы, и проходы, и переулки, и закоулки, — всё! — ответил представитель полиции. — Думаю, не зная пароля, даже мышь не проскользнет.
Морис вздрогнул. Было предпринято столько мер, что он стал бояться, как бы его измена не стала бесполезной для торжества его счастья.
— Итак, — продолжал человек в сером, — сколько вам нужно людей, чтобы арестовать шевалье?
— Сколько человек? — спросил Лорэн и ответил: — Надеюсь, будет достаточно меня и Мориса, не так ли, Морис?
— Да, — пробормотал тот, — конечно, нас двоих будет достаточно.
— Послушайте, — продолжал человек в сером, — только без хвастовства, вы сможете его взять?
— Черт побери! Возьмем ли мы его! — воскликнул Лорэн. — Ну, конечно же! Не правда ли, Морис, ведь нужно, чтобы его взяли мы?
Лорэн сделал ударение на последнем слове. Он умышленно выделил это слово, так как знал, что их начали подозревать, и эти подозрения необходимо было сразу же снять, так как в эту эпоху они быстро становились постоянными и тогда уж от них действительно трудно было избавиться. Лорэн также понимал, что после того, как они вдвоем схватят шевалье де Мезон-Ружа, уже никто не посмеет сомневаться в их патриотизме.
— Хорошо, — сказал человек в сером, — вы его возьмете, но я все-таки поставлю у выхода еще трех-четырех человек. Ведь шевалье даже спит со шпагой под подушкой, а на ночном столике у него всегда лежит пара пистолетов.
— Черт побери! — выругался один из гвардейцев. — Давайте войдем к нему все вместе, зачем кого-то выделять? Если он сдастся, отправим его на гильотину, если же окажет сопротивление, раскроим его.
— Отлично сказано, — заметил Лорэн. — Вперед! Войдем через окно или через дверь?
— Через дверь, — сказал человек в сером. — Может в ней случайно остался ключ. Если же мы полезем в окно, то придется разбить стекло, а это наделает шуму.
— Ладно, вой дем через дверь, — сказал Лорэн. — Главное — войти. Итак, Морис, сабли наголо!
Морис машинально вытащил саблю из ножен.
И небольшая вооруженная группа под командованием человека в сером, который хорошо ориентировался здесь, устремилась к павильону. Поднявшись по ступенькам, вошли в коридор.
— О! — радостно воскликнул Лорэн. — Ключ в двери.
И действу1тельно, в темноте, ощупывая дверь рукой, он почувствовал металлический холод ключа.
— Ну, открывай же, гражданин, — сказал представитель полиции.
Лорэн осторожно повернул ключ, дверь открылась.
Морис вытер рукой влажный от пота лоб.
— Ну вот мы и на месте, — произнес Лорэн.
— Не совсем, — парировал человек в сером. — Если наш план точен, то мы сейчас находимся в комнатах гражданки Диксмер.
— Можно в этом убедиться, — сказал Лорэн. — Давайте зажжем свечи. В камине еще тлеют угли.
— Зажжем факелы, — решил человек в сером. — Они не гаснут как свечи.
Он взял два факела из рук одного из гвардейцев и зажег их от полуугасшего камина. Один из них он протянул Морису, другой — Лорэну.
— Глядите, — сказал он, — я не ошибся, эта дверь ведет в спальню, гражданки Диксмер, а та — выходит в коридор.
— Вперед! В коридор! — воскликнул Морис.
Распахнулась дверь в коридор, также незапертая, и они оказались у комнаты шевалье. Раз двадцать Морис раньше видел эту дверь, но ему никогда не приходило в голову поинтересоваться, что же за ней находится. Ведь для Мориса весь мир был сосредоточен там, где находилась Женевьева.
— О! — прошептал Лорэн. — Здесь уже все по иному, ключа в двери нет.
— Но, — проговорил Морис, с трудом ворочая языком, — вы уверены, что он именно здесь?
— Если план верен, то его комната должна находиться именно здесь, — сказал представитель полиции. — Впрочем, вы сейчас сами в этом убедитесь. Итак, ломайте дверь. Всем приготовиться. Как только дверь откроется, врывайтесь в комнату.
Четыре гвардейца, которых выбрал человек в сером, вскинули ружья и по его знаку выстрелили: дверь разлетелась в щепки.
— Сдавайся или ты мертв! — воскликнул Лорэн, бросаясь в комнату.
Никто не ответил: полог над кроватью был задернут.
— Следите за улицей, — приказал человек в сером. — При первом же движении полога, открывайте огонь!
— Подождите, — сказал Морис, — я открою полог.
И в надежде, что Мезон-Руж спрятался за занавесками и первый удар кинжала или первый выстрел достанется ему, Морис кинулся к пологу.
Кровать была пуста.
— Черт возьми! — выругался Лорэн. — Никого!
— Сбежал, — пробормотал Морис.
— Но это невозможно, граждане! Невозможно! — закричал человек в сером. — Его видели около часа назад. Он вошел сюда, и никто не видел, чтобы он выходил, да и все выходы перекрыты.
Лорэн распахнул двери шкафов, осмотрел все места, где можно было спрятаться.
— Тем не менее, никого нет! Вы ведь тоже прекрасно видите, что здесь никого нет!
— Никого! — с волнением, которое можно было легко понять, повюрил Морис. — Действительно, здесь никого нет!
— А комнаты гражданки Диксмср? — предположил человек в сером. — Может быть он там?
— О! — произнес Морис. — Комнату женщины нужно уважать.
— Конечно, — ответил на это Лорэн, — мы с почтением отнесемся и к комнате гражданки Диксмер, и к ней самой, но посетить ее надо обязательно.
— Гражданку Диксмер? — спросил один из гвардейцев, довольный тем, что можно двусмысленно пошутить.
— Нет, — ответил Лорэн, — только комнату.
— Тогда, — сказал Морис, — позвольте, я войду первым.
— Иди, — согласился Лорэн, — ты старший по званию: каждому свое!
Двоих оставили охранять эту комнату. Все направились туда, где
зажигали факелы.
Морис подошел к двери, ведущей в спальню Женевьевы. Впервые он подходил к этой двери.
Сердце Мориса бешено колотилось.
Ключ оказался в двери. Морис потянулся к ключу, но вдруг остановился.
— Ну что же ты, — сказал Лорэн, — открывай!
— А если гражданка Диксмер уже спит? — ответил Морис.
— Мы только посмотрим ее кровать, заглянем под кровать, в камин и в шкафы, — ответил Лорэн, — после чего, если у нее никого нет, мы пожелаем ей доброй ночи.
— Нет, не совсем так, — произнес человек в сером, — мы ее арестуем. Гражданка Женевьева Диксмер была аристократкой. Она признана соучастницей дочери Тизона и шевалье де Мезон-Ружа.
— Тогда открывай сам, — ответил Морис, выпуская ключ, — я не арестовываю женщин.
Представитель полиции покосился на Мориса, а гвардейцы стали между собой перешептываться.
— Что это вы там шепчетесь? — спросил Лорэн. — Я того же мнения, что и Морис.
И он сделал шаг назад.
Человек в сером схватил ключ, быстро повернул его, и дверь поддалась. Гвардейцы устремились в комнату.
На маленьком столике горели две свечи, но спальня Женевьевы, как и комната шевалье де Мезон-Ружа была пуста.
— Никого! — воскликнул представитель полиции.
— Никого! — повторил, бледнея, Морис. — Где же она?
Лорэн с удивлением посмотрел на Мориса.
— Идите, — сказал человек в сером. А сам с гвардейцами начал обыскивать дом: от подвалов до мастерских.
Как только в своих поисках они удалились от Мориса, который с нетерпением наблюдал за ними, он бросился в спальню, вновь открывая все шкафы и шепча с тревогой:
— Женевьева, Женевьева!
Но Женевьева не отвечала, комната действительно была пуста.
Тогда Морис в свою очередь кинулся обыскивать дом. Он осмотрел все, но безрезультатно.
В это время послышался шум, и к дверям подошли вооруженные люди. Обменявшись с часовым паролем, они заполнили сад и дом. Меж пришедшими мелькал задымленный султан на шлеме Сантерра.
— Ну? — спросил он Лорэна. — Так где же заговорщик?
— Заговорщик?
— Да. Я вас спрашиваю, чем вы здесь занимались?
— Я тоже мог бы спросить вас об этом: ваш отряд, если он хорошо охранял выходы, должен был арестовать его, потому что Мезон-Ружа в доме, когда мы пришли, уже не было.
— Что вы там такое говорите? — закричал разъяренный генерал. — Значит вы его упустили?
— Мы не могли его упустить, потому что не видели его.
— Тогда я отказываюсь что-либо понимать, — сказал Сантерр.
— Что именно?
— То, что мне сказал ваш посланец.
— А разве мы к вам кого-нибудь посылали?
— Конечно. Это был человек в коричневом, черноволосый, в зеленых очках. Он пришел предупредить нас от вашего имени, что вы чуть не схватили Мезон-Ружа, но он защищался, как лев. Поэтому вместе с отрядом я поспешил к вам на помощь.
— Человек в коричневом, с черными волосами и в зеленых очках? — повторил Лорэн.
— Да, он еще держал под руку женщину.
— Молодую и красивую? — воскликнул Морис, бросаясь к генералу.
— Да, молодую и красивую.
— Это был он и гражданка Диксмер.
— Кто он?
— Мезон-Руж… О! Презренный, почему я не убил их обоих?
— Ну, ну, гражданин Линдей, — произнес Сантерр, — их схватят.
— Но, какого черта вы их пропустили? — спросил Лорэн.
— Черт побери! — выругался Сантерр. — Я их пропустил, потому что они знали пароль.
— Они знали пароль! — воскликнул Лорэн. — Выходит, среди нас находится предатель?
И Лорэн осмотрелся, ища глазами предателя, чтобы громогласно обличить его.
Он встретил мрачный и нерешительный взгляд Мориса.
— О! — прошептал он. — Что все это значит?
— Этот человек не мог уйти далеко, — заметил Сантерр. — Мы обыщем всю округу. А может быть, он уже наткнулся на какой-нибудь патруль, который оказался более удачливым и уже схватил его.
— Да, да, будем искать, — сказал Лорэн.
И он схватил за руку Мориса, а затем, под предлогом начала поисков, увел его в сад.
— Да, будем искать, — согласились гвардейцы, — но перед этим…
Один из них кинул факел в сарай, набитый досками и хворостом.
— Пойдем, — говорил Лорэн, — пойдем.
Морис не оказал ни малейшего сопротивления. Он шел за Лорэном как ребенок. Не обменявшись ни словом, они дошли до моста. У моста они остановились, Морис обернулся.
Небо над предместьем стало красным, и было видно, как над домами взлетают тысячи искр.
Вздрогнув, Морис протянул руку в сторону старинной улочки Сен-Жак.
— Огонь, — произнес он, — огонь!
— Ну и что, — сказал Лорэн, — огонь, и что из этого?
— О, Боже мой! Боже мой! А, если она вернулась?
— Кто?
— Женевьева.
— Женевьева — это мадам Диксмер, не так ли?
— Да, она.
— Думаю, что ты можешь этого не бояться. Она не вернется, потому что там ей нечего делать.
— Лорэн, я должен найти ее, мне нужно отомстить за себя.
— О! — произнес Лорэн.
Любовь — тиранит и богов,
и смертных на земле.
Поэтому, замечу вам,
на жертвенник ее
Несут порой не только фимиам.
— Ты мне поможешь найти ее, правда, Лорэн?
— Черт возьми, это будет не так трудно.
— Но как?
— Как видно, тебя очень интересует судьба гражданки Диксмер. Вероятно, ты знаешь самых близких ее друзей. Она не покинет Париж, потому что они все хотят оставаться здесь. Она спрячется у какой-нибудь из своих верных подруг. Завтра утром какая-нибудь Роза или Мартон принесет тебе записочку примерно такого содержания:
Если захочет Цитеру Марс увидеть вновь,
Пусть шарф из лазури у Ночи попросит любовь.
И пусть Морис придет к консьержу на такую-то улицу, в такой-то дом и спросит мадам * * * Вот так.
Морис пожал плечами. Он знал, что у Женевьевы нет никого, где она могла бы спрятаться.
— Мы не найдем ее, — прошептал он.
— Позволь-ка мне сказать тебе кое-что, Морис, — сказал Лорэн.
— Что именно?
— Даже если мы не найдем ее, это будет не самое большое несчастье.
— Если мы не найдем ее, Лорэн, — ответил Морис, — я умру.
— Ах ты, черт! Выходит, что ты чуть не умер от этой самой любви?
— Да, — ответил Морис.
Лорэн на минуту задумался.
— Морис, — сказал он, — сейчас около одиннадцати часов, квартал безлюден, вот скамья, которая, кажется, стоит здесь специально для двух друзей. Давай-ка поговорим откровенно. Я обещаю, что буду говорить только в прозе.
Морис осмотрелся и сел рядом с другом.
— Говори, — сказал он, уронив отяжелевшую голову на руки.
— Дорогой друг, послушай, без вступления, без перифраз, без комментариев, я расскажу тебе об одной вещи, которая нас погубит, вернее, которой ты нас погубишь.
— Как это? — спросил Морис.
— Милый друг, — продолжал Лорэн, — есть постановление Комитета общественного спасения, которое объявляет предателем родины каждого, кто поддерживает отношения с врагами. Тебе известно об этом постановлении?
— Конечно, — ответил Морис.
— Ты о нем знаешь?
— Да.
— Ладно. Тебе не кажется, что ты хорошо подходишь под это постановление?
— Лорэн!
— Конечно. Хотя ты не считаешь, что родину боготворят те, кто предоставляет кров, стол и ночлег шевалье де Мезон-Ружу, который не является экзальтированным республиканцем, и, полагаю, не будет обвинен в участии в сентябрьских событиях.
— Ах, Лорэн! — вздохнул Морис.
— Так вот, из этого следует, — продолжал моралист, — что ты был или в какой-то степени есть друг врага родины. Постой, постой, не возмущайся, дорогой друг. Ты как Анселан[57], едва шевельнешься, как гора уже приходит в движение. Повторяю, не возмущайся, а лучше признайся, что ты больше не ревностный патриот!
Лорэн произнес эти слова со всей нежностью, на которую только был способен, и почти с искусностью Цицерона.
Морис промолчал, выразив свой протест жестом.
Но Лорэн не довольствовался таким ответом и продолжал:
— Ах, Морис, если бы мы с тобой жили в какой-нибудь оранжерее, при постоянной температуре, не превышающей по правилам ботанику шестнадцати градусов, я бы сказал, дорогой Морис, что всё это очень элегантно, всё, как надо, время от времени будем немножко аристократами, это хорошо пахнет. Но ведь сейчас время жатвы, и мы живем при 35–40-градусной жаре! Под ногами тех, кто считается умеренным, горит земля. А уж когда подует холодом, то это уже признак подозрительности. А если уж кто считается подозрительным, то, дорогой Морис, ты слишком умен, чтобы не знать, что следует за этим.
— Ладно! Пусть уж меня быстрее убьют и все на этом закончится, — воскликнул Морис. — Я устал от жизни.
— Возможно, четверть часа назад я бы и позволил тебе сделать так, как ты хочешь, — ответил на это Лорэн, — но ведь ты прекрасно понимаешь, что сегодня нужно умирать республиканцем, ты же умрешь аристократом.
— О! — воскликнул Морис, у которого в жилах начинала бурлить кровь, от нетерпимого горя, следствия сознания своей вины. — О, ты зашел слишком далеко, друг мой.
— Я зайду еще дальше, потому что ты стал аристократом.
— Донесешь на меня?
— Тьфу ты! Нет, я закрою тебя в подвале и по звуку бубенчика буду искать, как заблудившегося. Потом объявлю, что аристократы мучили и морили тебя голодом, как Эли де Бомона[58], мсье Латюда[59] и других. Когда же тебя найдут, то рыночные торговки и старьевщики из секции предместья Виктор публично увенчают тебя цветами. Так что постарайся вновь стать Аристидом[60], иначе твоя дальнейшая судьба не вызовет сомнения.
— Лорэн, Лорэн, я знаю, что ты прав, но я качусь под откос, как будто меня тащит неведомая сила. Меня несет туда судьба? За это ты сердишься на меня?
— Я не сержусь, а браню тебя. Вспомни о тех сценах, которые Пилад устраивал Оресту[61] почти ежедневно. Они свидетельствуют о том, что дружба — это своего рода парадокс, друзья дискутировали с утра до вечера.
— Оставь меня, Лорэн, так будет лучше.
— Никогда!
— В таком случае, позволь мне любить, сходить с ума, а может даже стать преступником, потому что, если мы еще с ней встретимся, я убью ее.
— Или упадешь перед ней на колени. Ах, Морис, Морис, ты влюбился в аристократку, кто бы мог подумать, что такое может случиться. Ты точно как бедный Осселэн[62] с маркизой де Шарни.
— Прекрати, Лорэн, умоляю тебя!
— Я вылечу тебя, Морис, черт меня побери. Я не хочу, чтобы в лотерею ты выиграл гильотину, как говорит бакалейщик с улицы Ломбар. Сейчас ты начнешь возмущаться. Будешь изображать из меня кровопийцу. Но мне, Морис, нужно предать огню остров Сен-Луи[63]. Факел мне, факел!
Но нет, моей печали нет конца.
К чему же факел мне просить?
Морис, и твоего достаточно огня,
чтоб от него воспламенить
и душу, и окрестности, и город.
Морис невольно улыбнулся.
— Ты забываешь, мы условились говорить только в прозе.
— Но ведь своим безумством ты переходишь все границы, — ответил Лорэн. — Морис, давай запьем, станем пьяницами или будем выступать на собраниях с разными предложениями, начнем изучать политическую экономию. Но ради Бога, давай никогда не влюбляться. Давай любить только Свободу.
— Или Разум.
— Ах, да, богиня передает тебе привет и находит, что т, ы — очаровательный смертный.
— И ты не ревнуешь?
— Морис, для того, чтобы спасти друга, я готов на любые жертвы.
— Спасибо, мой бедный Лорэн, я оценю это. Но самый лучший способ утешить меня, видишь ли, это дать мне возможность упиться своей печалью. Прощай, Лорэн! Ступай к своей Артемизе!
— А ты куда пойдешь?
Морис сделал несколько шагов в сторону моста.
— Разве теперь ты живешь в районе старинной улочки Сен-Жак?
— Нет, но мне хочется пройти через этот район.
— Чтобы еще раз посмотреть на то место, где жила твоя бесчеловечная?
— Чтобы посмотреть, не вернулась ли она, ведь она знает, что я жду ее. О, Женевьева, Женевьева! Я никогда не думал, что ты способна на такое предательство!
— Морис, один тиран, который слыл прекрасным знатоком прекрасного пола — он умер от того, что сильно любил — говорил:
Женщина так часто меняется,
И безумец тот, кто ей доверяется.
Морис вздохнул и друзья направились к старинной улочке Сен-Жак.
По мере приближения, они все отчетливее слышали сильный шум, видели поднимающееся зарево, слышали патриотические песни, которые днем, под солнцем, в бою, казались героическими гимнами, но ночью, при свете пожара у этих песен появлялся мрачный оттенок пьянства и каннибализма.
— О, Боже мой! Боже мой! — произнес Морис, забывая о том, что Бог был упразднен.
Он продолжал идти, его лоб покрылся потом.
Лорэн посмотрел на продолжающего шагать Мориса и прошептал сквозь зубы:
Любовь, когда ты держишь нас в своих руках,
Сказать «прощай» не можем мы никак.
Казалось, весь Париж собрался на это зрелище. Морис должен был пройти сквозь строй гвардейцев, ряды представителей различных секций, толпу разъяренной челяди, которая всегда с дикими воплями носились там, где что-то происходило.
Морис, который шел в страшном нетерпении, ускорил шаг. Лорэн едва успевал за ним, но он слишком любил друга, чтобы оставить его в этот момент в одиночестве.
Почти все было кончено: огонь из сарая, куда один из гвардейцев швырнул горящий факел, перекинулся на мастерские, построенные из дерева, когда они сгорели, огонь перекинулся и на сам дом.
— О! Боже мой! Боже мой! — воскликнул Морис. — А если она вернулась и ждала меня в какой-нибудь из комнат, окруженная пламенем, звала меня…
И полуобезумевший от горя Морис, предпочитая скорее верить в безрассудство той, кого он любил, чем в ее предательство, опустив голову, подошел к двери, еле видневшейся в клубах дыма.
Лорэн по-прежнему шел за ним он пошел бы за ним и в ад.
Крыша пылала, огонь начинал охватывать лестницу.
Морис, задыхаясь, прошел по второму этажу, по комнатам Женевьевы, шевалье де Мезон-Ружа, по коридорам. Прерывающимся голосом он звал:
— Женевьева! Женевьева!
Но никто не отозвался.
Вернувшись в первую комнату, друзья увидели, что пламя уже охватило дверь. Не слушая крики Лорэна, который указывал ему на окно, Морис прошел сквозь пламя.
Потом через двор, заваленный старой мебелью, он побежал в другую часть дома, проник в столовую, прошел через салон Диксмера, кабинет химика Морана. Везде было полно дыма, каких-то обломков, битого стекла. Огонь уже достиг этой части дома и стал ее пожирать.
Так же как и в павильоне, Морис обошел все: побывал в комнатах и осмотрел коридор. Он даже спустился в подвал — вдруг Женевьева, спасаясь от пожара, укрылась там.
Никого.
— Черт возьми! — выругался Лорэн. — Ты же видишь, здесь никого нет, кроме саламандр, но ведь мы ищем не это славное животное. Пойдем, спросим у тех, кто здесь был. Может, кто-то и видел.
Морис был в отчаянии. Из дома его удалось увести буквально силой. Его надежда висела на волоске.
Они начали поиски: обошли всю округу, останавливали проходящих женщин, но все оказалось безрезультатно. Был час ночи. Морис, несмотря на свое атлетическое сложение, буквально валился от усталости. Наконец, он отказался от своих поисков, от постоянных стычек с толпой.
Лорэн остановил проезжавший фиакр.
— Дорогой мой, — сказал он Морису, — мы сделали все, что в человеческих силах, чтобы найти Женевьеву. Мы совсем измотаны, мы даже обгорели, мы чуть не поссорились из-за нее. Каким бы требовательным ни был Купидон, он не может потребовать большего от влюбленного, не говоря уже о том, кто таковым не является. Давай сядем в фиакр и отправимся по домам.
Морис ничего не ответил и сел в фиакр. До его дома они доехали, не обменявшись ни единым словом.
В тот момент, когда Морис вылезал из фиакра, он заметил, как в его квартире закрылось окно.
— Вот хорошо, — сказал Лорэн, — тебя ждут, теперь мне будет спокойнее. А теперь стучи.
Морис постучал, дверь открылась.
— Спокойной ночи, — пожелал ему Лорэн. — Утром я зайду за тобой.
— Спокойной ночи, — машинально ответил Морис.
И за ним закрылась дверь.
На первых ступеньках лестницы он увидел слугу.
— О, гражданин Линдей, — воскликнул тот. — Мы так волновались за вас.
Слово мы поразило Мориса.
— Вы? — переспросил он.
— Да, я и та дама, что ожидает вас.
— Дама, — повторил Морис, считая, что сейчас не время, чтобы искать в памяти воспоминания, связанные с кем-нибудь из прежних подруг. — Хорошо, что ты сказал мне об этом, я переночую у Лорэна.
— Это невозможно. Она стояла у окна и видела, как вы вышли из фиакра, и воскликнула: «Вот и он!»
— Ну и что? Это не имеет значения, у меня сейчас нет настроения предаваться любви. Поднимись и скажи, что она ошиблась.
Слуга уже хотел подняться наверх, но вдруг остановился.
— Эх, гражданин, — сказал он, — вы неправы. Она и так очень грустна, а мой ответ приведет ее в полное отчаяние.
— Но скажи, хотя бы, как она выглядит, — спросил Морис.
— Гражданин, я не видел ее лица, она завернута в накидку и плачет. Вот все, что я знаю.
— Она плачет! — воскликнул Морис.
— Да, но потихоньку, сдерживая рыдания.
— Она плачет, — повторил Морис. — Выходит в мире есть кто-то, кто меня любит так, что до такой степени беспокоится из-за моего отсутствия?
И он вслед за слугой медленно поднялся наверх.
— Вот и он, гражданка! — закричал слуга, стремительно входя в комнату.
Морис вошел за ним.
В углу он увидел трепещущее существо, прятавшее лицо в подушки и тихонько всхлипывавшее.
Знаком он приказал слуге удалиться.
Тот повиновался и закрыл за собой дверь.
Морис подбежал к молодой женщине, которая подняла голову.
— Женевьева! — воскликнул молодой человек. — Женевьева, вы у меня! Боже мой, я, наверное, сошел с ума?
— Нет, нет, друг мой, вы в своем уме, — ответила молодая женщина. — Я же обещала быть вашей, если вы спасете шевалье де Мезон-Ружа. Вы его спасли и я здесь! Я ждала вас.
Наверное, Морис неправильно истолковал смысл сказанного, потому что отступил назад и с грустью посмотрел на молодую женщину.
— Женевьева! — тихо произнес он, — так значит вы не любите меня?
Взгляд Женевьевы затуманился слезами. Она отодвинулась и, прислонившись к спинке софы, разразилась рыданиями.
— Увы! — сказал Морис. — Вы и сами видите, что больше не любите меня. И не только не любите, Женевьева, но и испытываете, наверное, ненависть, раз вы так отвечаете.
В словах Мориса было столько горя и столько страсти, что Женевьева поднялась и взяла его за руку.
— Боже мой, — сказала она, — тот, кого считаешь самым лучшим, по-прежнему проявляет свой эгоизм!
— Это я — эгоист? Женевьева, что вы хотите этим сказать?
— Разве вы не понимаете, как я страдаю? Мой муж бежал, мой брат изгнан, мой дом сгорел, и все это за одну ночь, а потом еще эта ужасная сцена между вами и шевалье!
Морис слушал ее с восхищением, потому что даже при самой сильной страсти нельзя было допустить, что такое нагромождение чувств может привести в состояние печали, в котором пребывала Женевьева.
— Вы пришли, вы здесь, вы со мной, вы не покинете меня больше!
Женевьева вздрогнула.
— А куда же мне было идти? — с горечью ответила она. — Разве у меня было убежище, другой защитник, кроме того, кто назначил мне плату за защиту? О, я была в отчаянии. Я прошла через мост Пон-Неф, Морис, и, проходя по нему, посмотрела вниз, на темную воду. Она притягивала и околдовывала меня; Там твое место, говорила я себе, там твой приют, бедная женщина. Там твой неприкосновенный приют, там твое забвение.
— Женевьева, Женевьева! — воскликнул Морис. — Как вы только могли сказать такое?.. Стало быть, вы совсем меня не любите?
— Я сказала, — тихо ответила Женевьева, — я сказала, что приду, и пришла.
Морис вздохнул и опустился к ее ногам.
— Женевьева, — прошептал он, — не плачьте. Женевьева, успокойтесь, забудьте о своих печалях, ведь вы любите меня. Женевьева, именем Неба скажите мне, что вовсе не мои угрозы шевалье привели вас сюда. Скажите, что, если бы вы даже не виделись со мной сегодня вечером, то будучи одна, без приюта, вы пришли бы сюда. Скажите же это, чтобы я освободил вас от того обещания, которое вынудил вас дать мне.
Женевьева посмотрела на молодого человека взглядом, полным признательности.
— Благодарю тебя, Господи, — сказала она. — Как это благородно.
— Послушайте, Женевьева, — сказал Морис. — Бог, которого изгнали из здешних храмов, но которого не могут изгнать из наших сердец, в которые Он вдохнул Любовь. Бог сотворил этот вечер, такой мрачный с виду, но искрящийся в глубине радостью и счастьем. Бог привел вас ко мне, Женевьева. Он передал вас в мои руки. Бог хочет воздать нам за наши страдания, длившиеся так долго, за наши добродетели, проявившиеся в борьбе с этой любовью, которая казалась незаконной, словно такое чистое и глубокое чувство может быть преступлением. Не плачьте же больше, Женевьева! Дайте мне вашу руку. Хотите чувствовать себя, словно вы здесь у брата, который с почтением будет целовать край вашего платья, и удалится из этой комнаты, даже не оглянувшись? Да? Скажите только слово, подайте только знак, и вы увидите, как я уйду и вы останетесь одна, свободная и в безопасности как дева во храме. Или, напротив, обожаемая Женевьева, может быть вы захотите вспомнить, что я так любил вас, что едва не умер от этого, что ради этой любви, которую вы можете сделать роковой или счастливой, я предал своих соратников и стал противен сам себе. Может быть вы захотите подумать о том, что будущее готовит нам счастье, о силе и энергии нашей молодости и любви, чтобы защитить это зарождающееся счастье от всего, что может ему навредить! О, Женевьева, ты ведь ангел доброты, скажи мне, хочешь ли ты сделать человека таким счастливым, чтобы он не сожалел больше о жизни и желал бы только вечного счастья? Итак, вместо того, чтобы оттолкнуть меня, улыбнись мне, моя Женевьева, позволь мне прижать твою руку к моему сердцу, наклонись к тому, кто стремится к тебе со всей силой своего чувства, своими чаяниями, всей душой своей. Женевьева, любовь моя, жизнь моя, Женевьева, не думай о своей клятве!
Сердце молодой женщины переполнилось от этих нежных слов: томление любви, усталость от страданий исчерпали ее силы. В ее глазах больше не было слез, но рыдания еще вырывались из ее волновавшейся груди.
Морис понял, что у нее нет больше сил сопротивляться, и обнял ее. Она уронила голову ему на плечо, и ее длинные распущенные волосы касались разгоряченных щек ее возлюбленного.
В то же время Морис почувствовал, как содрогнулась ее грудь, подобно волнам после бури.
— Ты плачешь, Женевьева, — с глубокой грустью сказал он. — О, успокойся! Я никогда не стану навязывать тебе своей любви, никогда мои губы не будут осквернены поцелуем, отравленным хотя бы одной слезой сожаления.
И Морис разомкнул живое кольцо своих рук, отстранил лицо от лица Женевьевы и медленно отвернулся.
Но тотчас же, что так естественно для женщины, которая защищается и которая в то же время сгорает от желания, Женевьева кинулась на шею Морису, обвив ее своими дрожащими руками, с силой прижавшись к нему холодной и влажной от слез щекой, которая сразу же высохла на горячей щеке молодого человека.
— О! — прошептала она. — Не покидай меня, Морис. На всем свете у меня нет никого, кроме тебя!
Веселые солнечные лучи проникли сквозь зеленые ставни и своим светом золотили листья трех больших розовых кустов, которые росли в деревянных ящиках, стоящих на окне.
Эти цветы сильнее радовали глаз еще и потому, что сезон уже начал подходить к концу, а розы наполняли ароматом маленькую столовую, покрытую плитками, сияющую чистотой, где за накрытой изящно, но без особого изобилия стол, только сели Женевьева и Морис.
На столе было все необходимое, поэтому дверь была закрыта. И само собой разумеется, они сказали слуге:
— Мы обслужим себя сами.
Он что-то делал в соседней комнате, суетясь как слуга у Федры. Тепло и красота последних погожих дней врывались в комнату через полуоткрытые жалюзы, заставляя сверкать золотом и изумрудами листья кустов роз, ласкаемых солнцем.
Женевьева уронила на тарелку фрукт, который держала в руках, и, задумавшись, улыбнулась одними лишь губами, тогда как ее большие глаза выражали меланхолию. Она сидела молчаливо, словно в оцепенении, хотя и была счастлива в солнце любви, как цветы под лучами небесного светила.
Вскоре ее взгляд отыскал глаза Мориса, который, не отрываясь, смотрел на нее и мечтал.
Женевьева положила руку на плечо молодою человека, вздрогнувшего от этого прикосновения. Потом она положила ему на плечо и голову с тем доверием и той непринужденностью, которые порой значат больше, чем слова любви. Не говоря ни слова, Женевьева смотрела на него.
Морису нужно было только слегка наклонить голову, чтобы прикоснуться губами к полуоткрытым губам своей возлюбленной.
Он наклонил голову. Женевьева побледнела и ее глаза закрылись, как лепестки цветка, который скрывает свою чашечку от лучей света.
Так они и пребывали в полузабытьи непривычного счастья, как вдруг резкий звонок заставил их вздрогнуть. Они отстранились друг от друга.
Вошел слуга и с таинственным видом прикрыл дверь.
— Это гражданин Лорэн, — сказал он.
— Так это мой дорогой Лорэн! — воскликнул Морис. — Сейчас я его выпровожу. Извини, Женевьева.
Молодая женщина остановила его.
— Выпроводить вашего друга, Морис, — сказала она, — который помогал вам, поддерживал вас. Нет, я не хочу гнать такого друга из вашего дома и из вашего сердца. Пусть он войдет, Морис, пусть войдет.
— Как, вы позволяете?.. — произнес Морис.
— И даже хочу этого, — ответила Женевьева.
— О! Значит вы находите, что я недостаточно люблю вас, — воскликнул Морис, восхищенный такой деликатностью, — вам хочется, чтобы вас боготворили?
Женевьева склонила свое покрасневшее лицо к молодому человеку. Морис открыл дверь. Вошел Лоран, пригожий, как ясный день, в своем полущегольском костюме. Заметив Женевьеву, он удивился, но удивление тут же сменилось почтительным поклоном.
— Входи, Лорэн, входи, — сказал Морис. — Ты низвергнут с трона, Лорэн: теперь появился кто-то, кого я предпочитаю тебе. Я отдал бы за тебя жизнь, но ради нее, как ты уже знаешь, Лорэн, я пожертвовал честью.
— Сударыня, — сказал Лорэн серьезно, что свидетельствовало о его глубоком волнении, — я постараюсь любить Мориса сильнее, чем вы, чтобы он вообще не перестал любить меня.
— Садитесь, сударь, — улыбаясь, сказала Женевьева.
— Да садись ты, — добавил Морис, справа от которого теперь находился друг, слева — возлюбленная. Его сердце наполнилось тем счастьем, к которому человек на земле может только стремиться.
— Надеюсь, ты больше не хочешь лишать себя жизни?
— Как это? — не поняла Женевьева.
— Боже мой! — произнес Лорэн, — какое непостоянное существо — человек. Философы правы, презирая его за легкомыслие. Вот один из них. Верите ли, сударыня, еще вчера вечером он хотел кинуться в воду, еще вчера заявлял, что для него в этом мире нет больше счастья, сегодня же утром, как я вижу, он весел, на его устах играет улыбка, а на лице написано счастье, а его сердце вновь бьется жизнерадостно. Правда, он не ест, но это не свидетельствует о том, что он несчастен от этого.
— Как? — спросила Женевьева. — Он хотел сделать все это?
— Все это и еще кое-что. Я расскажу вам об этом немного позже. А сейчас я голоден. Кстати, это Морис виноват в том, что вчера я вместе с ним оббегал весь квартал Сен-Жак. Так что позвольте мне разделить с вами завтрак, к которому никто из вас еще не притрагивался.
— А ведь ты прав! — с детской радостью воскликнул Морис. — Давайте завтракать. Я ведь ничего не ел, да и вы, Женевьева.
Он проследил за реакцией Лорэна, когда произнес это имя, но тот даже не нахмурил брови.
— Ах так, значит ты угадал, кто она такая? — спросил его Морис.
— Черт возьми! — ответил Лорэн, отрезая большой кусок белорозовой ветчины.
— Я тоже голодная, — сказала Женевьева, протягивая Лорэну свою тарелку.
— Лорэн, — сказал Морис, — вчера вечером я был болен.
— Ты был больше, чем болен, ты был просто безумен.
— А сегодня утром, мне кажется, что страдаешь ты.
— Почему?
— Потому что ты не сочинил еще стихов.
— Как раз этим-то я и занимаюсь. — ответил Лорэн.
Когда среди Граций сидя,
Лирой Феб в руках играет;
По следам Венеры ж выйдя,
Лиру он в пути теряет.
— Как всегда — четверостишье. Здорово! — смеясь, отметил Морис.
— Да и нужно, чтобы ты ими довольствовался, потому что сейчас нам надо поговорить о менее веселых вещах.
— Что-нибудь случилось? — с беспокойством спросил Морис.
— Следующим в Консьержери дежурю я.
— В Консьержери? — воскликнула Женевьева. — Возле королевы?
— Да, возле королевы, сударыня, думаю, что да…
Женевьева побледнела. Морис нахмурился и подал знак Лорэну.
Тот отрезал новый кусок ветчины, который был раза в два больше первого…
Королева действительно была переведена в Консьержери, куда за нею последуем и мы.
У моста Шанж на набережной Флер возвышается старинный дворец Сен-Луи, который называли просто Дворцом, как Рим — просто Городом. Его продолжают называть так и сейчас, несмотря на то, что вместо королей в нем сегодня обитают секретари суда, судьи и адвокаты.
Большое и мрачное здание Дворца вызывает больше страха, чем любви к строгой богине правосудия. Здесь собрано все необходимое для человеческой мести. Это и помещения, где во время следствия содержатся арестованные, и залы, в которых проходят судебные процессы. Ниже расположились камеры для тех, кому уже объявлен приговор. У входа находится маленькая площадка, где осужденных клеймят раскаленным железом, навсегда выжигая знак бесчестья. А в ста пятидесяти шагах от нее расположена большая площадь, где проходят казни — Гревская площадь, на ней и заканчивается процесс отмщения, начатый во Дворце. У правосудия все было под рукой.
Часть зданий на набережной Люнетт, вставших рядом друг с другом, мрачных и серых, с маленькими зарешеченными окнами на широких сводах — это и есть Консьержери. Страшная и мрачная тюрьма с камерами, стены которых проросли влажной черной плесенью. Через таинственные выходы, устроенные в здании, сбрасывали в реку трупы тех, кто должен был исчезнуть бесследно. В 1793 году Консьержери, неустанная поставщица жертв эшафота, была переполнена арестованными, не выручала и быстротечность — приговоры выносились в одночасье — судебного процесса. Старая тюрьма Сен-Луи превратилась в пристанище смерти. По ночам под сводами ее дверей раскачивался красный фонарь — зловещий символ ужаса и скорби.
Накануне того дня, когда Морис, Лорэн и Женевьева вместе завтракали, тяжелый перестук потряс мостовую набережной и стекла тюрьмы. Он затих под ее сводами, жандармы ударили рукоятками сабель в ворота. Они распахнулись и экипаж въехал во двор. Ворота тут же закрылись и проскрежетали запираемые замки. Повинуясь команде, из кареты вышла какая-то женщина. И тотчас открывшаяся дверь поглотила ее. Три или четыре любопытных физиономии, высунувшиеся на свет фонарей, чтобы увидеть заключенную, через мгновенье вновь исчезли. Послышалось несколько вульгарных смешков и несколько грубых слов, которыми они обменялись. Голоса еще были слышны, но их владельцев уже поглотила темнота.
Женщина, которую доставили таким образом, оставалась в первой каморке вместе с жандармами. Она понимала, что нужно было перейти во вторую. И попыталась сделать это, но не учла, что требовалось одновременно согнуть ноги в коленях и опустить голову, как бы свернуться. Потому что снизу поднималась ступенька, а сверху опускалась балка. И узница, которая, несомненно, еще не привыкла к тюремной архитектуре, хотя довольно долго пребывала под арестом, забыла опустить голову и с силой ударилась о железную балку.
— Вам больно, гражданка? — спросил один из жандармов.
— Мне уже больше ничего не причиняет боль, — спокойно ответила она. И без единой жалобы прошла дальше, хотя у нее над бровью появился красный от проступившей крови след от удара.
Далее находилось кресло консьержа, более почтенное в глазах заключенных, чем в глазах придворных. Поскольку тюремный консьерж — это раздатчик милостей, а для узника каждая милость крайне важна. Часто малейшая благосклонность консьержа превращает несчастному мрачное небо в лучезарный небосвод.
Консьерж Ришар удобно устроился в кресле, которое подчеркивало его значимость. Шум экипажа, скрежет решеток, извещающие о появлении нового «гостя», не подняли его. Он взял щепотку табаку, посмотрел на узницу, открыл толстую книгу регистрации и обмакнул перо в маленькую деревянную чернильницу, напоминавшую кратер вулкана, по краям которого всегда есть остатки расплавленной массы.
— Гражданин консьерж, — сказал старший конвойной группы, — занеси-ка привезенную в книгу, да поживее — нас давно уже ждут в Коммуне.
— О! Это совсем не долго, — ответил консьерж, добавляя в чернильницу несколько капель вина, оставшихся в стакане. — Для этого у нас есть, слава Богу, руки! Твое имя и фамилия, гражданка?
И, обмакнув перо в чернильницу, он приготовился записать в нижней части листа, заполненного уже на три четверти, сведения о вновь прибывшей узнице. Стоявшая позади его кресла гражданка Ришар приветливо и с почтительным удивлением рассматривала женщину, которую расспрашивал муж. Удивляла ее внешность — грустная, но и одновременно благородная, гордая.
— Мария-Антуанетта-Жанна-Жозефина Лотарингская — ответила узница, — эрцгерцогиня Австрийская, королева Франции.
— Королева Франции? — удивленно повторил консьерж, приподнимаясь и опираясь руками о кресло.
— Королева Франции, — повторила узница тем же тоном.
— То есть, вдова Капета, — заметил старший конвойный группы.
— Под каким же из этих имен мне записать ее? — спросил консьерж.
— Под каким хочешь, только быстрее, — ответил жандарм. Консьерж опустился вновь в свое кресло и, слегка дрожа, записал в своей книге фамилию, имя и титул, названные узницей. Эта запись, отливающая красноватым цветом чернил, сохранилась, но крысы революционной Консьержери, отгрызли на листе самое драгоценное место.
Жена Ришара по-прежнему стояла за креслом мужа, сложив из чувства религиозного сострадания руки на груди.
— Ваш возраст?
— Тридцать семь лет и девять месяцев, — ответила королева. Ришар привычно занес все данные, описал приметы узницы, добавил необходимые обычные формулировки.
— Вот и все, дело сделано, — произнес он.
— Куда ты ее поместишь? — спросил старший.
Ришар опять взял щепотку табака и посмотрел на жену.
— Ну вот! — заволновалась та. — Нас ведь не предупредили и мы совсем не знали…
— Давай, поищи! — сказал конвоир.
— Есть совещательная комната судей, — продолжала жена.
— Гм! Но она довольно большая, — прошептал Ришар.
— Тем лучше! Если она большая, то в ней легко разместить охрану.
— Иди туда, — сказал Ришар. — Только она нежилая. В ней нет даже кровати.
— Да, действительно. Об этом я и не подумала.
— Чего уж там! — заметил один из жандармов. — Поставите кровать завтра, а это завтра наступит уже совсем скоро.
— Впрочем, гражданка может провести ночь и в нашей комнате, не так ли? — обратилась жена Ришара к мужу.
— А как же мы? — спросил консьерж.
— Просто не будем ложиться. Как сказал гражданин жандарм, скоро наступит утро.
— Хорошо, — решил Ришар, — проводите гражданку в мою комнату.
— Тем временем подготовьте нам расписку в получении арестованной, — заметил старший.
— Вы получите ее после того, как проводите гражданку.
Жена Ришара взяла стоявшую на столе свечу и пошла первой. Мария-Антуанетта, не проронив ни слова, последовала за ней, как всегда бледная и спокойная. Двое тюремщиков замыкали шествие. Королеве показали кровать, которую жена Ришара поспешила застелить чистым бельем. Конвоиры стали у выхода, дверь закрылась на двойной оборот замка, и Мария-Антуанетта осталась одна.
Никто не знает, как она провела эту ночь, потому что в эту ночь она осталась наедине с Богом.
На следующий день королеву перевели в продолговатую комнату, где совещались судьи. Помещение разделили на две части ширмой, не достигавшей потолка. Одна часть комнаты предназначалась для королевы. Вторая — для охраны. Окно в толстых решетках освещало каждую из этих двух частей. Ширма, служившая вместе с тем и дверью, отделяла королеву от стражи.
Вся комната была выложена плиткой. Ее стены были когда-то облицованы деревом и оклеены обоями, обрывки которых, украшенные геральдическими лилиями, еще кое-где виднелись. Кровать у окна, рядом с ней стул. Вот и вся меблировка королевской тюрьмы.
Войдя в эту камеру, королева попросила, чтобы принесли ее книги и рукоделие. Ей принесли «Революции в Англии», книгу, которую она начала читать еще в Тампле, «Путешествие молодого Анаршарсиса» и ее вышивку.
Охранники устроились на своей половине. История сохранила их имена. Как обычно и случается с незначительными существами, которых судьба связывает с великими событиями, и на которых отражаются отблески того света, которые бросает молния, разбивая либо королевские троны, либо самих королей.
Их звали Дюшен и Жильбер.
Коммуна назначила их, потому что они считались истинными патриотами. Они должны были оставаться на своем посту в этой камере до суда над Марией-Антуанеттой: так надеялись избежать беспорядка, почти неминуемого в том случае, если охрана меняется несколько раз в день. Так что на этих двоих лег тяжелый груз ответственности.
И с этого самого дня королева, слушая разговоры охранников, которые никогда не понижали голоса, о чем бы ни говорили, поняла, что стража ее будет постоянной. Это и радовало, и беспокоило се. С одной стороны, говорила она себе, они должны быть очень надежными, поскольку их выбрали среди множества других. С другой — ее друзьям легче подкупить двух постоянных сторожей, чем сотню незнакомцев, волею случая определенных на дежурство и неожиданно оказавшихся рядом с ней на один день.
В первую ночь перед тем как лечь, один из жандармов по привычке закурил. Дым табака проник через перегородку и окутал несчастную королеву, у которой все несчастья вместо того, чтобы притупить, наоборот, обострили чувствительность. Вскоре она почувствовала недомогание и тошноту, голова ее раскалывалась от удушья. Но, верная своей неукротимой гордости, так ничего и не сказала.
Изнемогая от бессоницы, она вслушивалась в ночную тишину. И казалось, что сквозь стены доносятся протяжные и зазывные стоны. В них было что-то зловещее и пронзительное. Как бывает при вое ветра, когда буря заимствует голос человека, чтобы одушевить страсти стихии.
Вскоре она догадалась, что стоны, заставившие ее вздрогнуть, были печальной и настойчивой жалобой собаки, скулившей на набережной. Она тотчас же подумала о своем бедном Блэке. О нем она не вспомнила в тот момент, когда ее увозили из Тампля, но голос которого она, казалось, теперь узнала. И действительно, бедное животное, из-за избытка бдительности потерявшее свою хозяйку, незаметно следовало за экипажем из Тампля до решеток Консьержери. Здесь его остановили железные ворота, захлопнувшиеся за королевой и едва не убившие его. Но бедное животное вскоре опять вернулось и, поняв, что его хозяйка заперта в этом каменном склепе, звало её, завывая, в десяти шагах от часового, в ожидании ответной ласки.
Королева ответила вздохом, встревожившим охрану.
Но поскольку вздох был единственным и на половине, где разместилась Мария-Антуанетта, снова наступила тишина, охранники успокоились и опять задремали.
На рассвете королева поднялась и оделась. Позже, сидя у зарешеченного окна, из которого лился голубоватый свет, падавший на ее исхудавшие руки, она делала вид, что читает. На самом же деле ее мысли были далеки от книги. Жандарм Жильбер приоткрыл ширму и молча посмотрел на нее. Мария-Антуанетта услышала шум его шагов, но даже не шевельнулась.
Она сидела так, что ее голова находилась в ореоле утреннего света. Жильбер подал товарищу знак, чтобы тот увидел эту картину.
Дюшен подошел.
— Посмотри, — шепотом произнес Жильбер, — как она бледна. Это ужасно! Ее глаза покраснели. Скорей всего она плакала от страданий.
— Ты же хорошо знаешь, — ответил Дюшен, — что вдова Капета никогда не плачет. Для этого она слишком горда.
— Значит, она больна, — решил Жильбер.
И продолжил, повысив голос:
— Скажи-ка, гражданка Капет, не больна ли ты?
Королева медленно подняла глаза и направила свой ясный и вопрошающий взгляд на охранников.
— Это вы со мной говорите, судари? — спросила она голосом, полным доброты, поскольку, как ей казалось, заметила оттенок интереса у того, кто обратился к ней.
— Да, гражданка, с тобой, — продолжал Жильбер. — Мы спрашиваем тебя: не больна ли ты?
— Почему вы это спрашиваете?
— Потому что у тебя покраснели глаза.
— К тому же, ты очень бледна, — добавил Дюшен.
— Благодарю вас, судари. Нет, я не больна, но ночью мне
действительно было плохо.
— Тебя мучили твои печали?
— Нет, судари, мои печали всегда одинаковы. Религия научила меня складывать их к подножию креста. Я страдаю каждый день одинаково. Нет, просто этой ночью я слишком мало спала.
— Наверное, из-за перемены жилища и смены кровати, — предположил Дюшен.
— К тому же, это жилище не из лучших, — посочувствовал Жильбер.
— Нет, судари, не из-за этого, — покачав головой, сказала королева. — Хорошее или нет, но мне безразлично мое жилище.
— В чем же тогда причина?
— В чем?
— Да.
— Прошу простить меня за мои слова, но я очень непривычна к запаху табака, который и сейчас исходит от вас, сударь.
— А, Боже мой! — воскликнул Жильбер, взволнованный той кротостью, с которой с ним говорила королева. — Почему же, гражданка, ты не сказала мне об этом раньше?
— Потому что не думала, что имею право стеснять вас своими привычками, сударь.
— В таком случае у тебя больше не будет неудобств, по крайней мере с моей стороны, — сказал Жильбер, отбросив трубку, которая разбилась, ударившись о пол. — Я не стану больше курить.
И он повернулся, уводя своего компаньона и закрывая ширму.
— Возможно, ей отрубят голову, это дело нации. Но к чему нам заставлять страдать эту женщину? Мы ведь солдаты, а не палачи, как Симон.
— Твое поведение отдает аристократией, — заметил Дюшен, покачав головой.
— Что ты называешь аристократией? Ну, хоть немного, объясни мне.
— Я называю аристократией все, что досаждает нации и доставляет удовольствие ее врагам.
— По твоему выходит, что я досаждаю нации, потому что прекратил окуривать вдову Капета? Ну, хватит? Видишь ли, — продолжал он, — я помню о своей клятве, которую дал родине, и о приказе моего командира. Приказ я знаю наизусть: «Не позволить узнице бежать, не позволять никому проникать к ней, прекращать всякую переписку, которую она захочет завязать или поддержать и умереть, если надо, на своем посту!» Вот что я обещал и выполню свое обещание. Да здравствует нация!
— То, о чем я тебе сказал, — продолжал Дюшен, — не говорит о том, что я слежу за тобой. Я просто не хочу, чтобы у тебя Тэыли неприятности…
— Тихо! Кто-то идет.
Из этого разговора королева не упустила ни слова, хотя охранники и говорили шепотом. Жизнь в неволе удваивает остроту чувств.
Охранники насторожились не зря — к комнате по коридору приближались люди.
Дверь открылась. Вошли двое гвардейцев муниципалитета вместе с консьержем и несколькими тюремщиками.
— Где арестованная? — спросили они.
— Там, — в один голос ответили охранники, указав на ту часть комнаты, где находилась королева.
— Как она устроилась?
— Посмотрите сами.
И Жильбер открыл ширму.
— Что вам угодно? — спросила королева.
— Они представляют Коммуну, гражданка Капет, — сказал охранник.
«Этот человек добрый, — подумала Мария-Антуанетта, — и, если мои друзья очень захотят…»
— Ладно, ладно, — прервали гвардейцы муниципалитета, оттолкнув Жильбера и входя к королеве. — Ни к чему здесь церемониться.
Королева сделала вид, что не заметила их. По ее безучастности можно было понять, что она не видит и не слышит происходящего вокруг, словно по-прежнему находится одна.
Представители Коммуны тщательно осмотрели комнату, постучали по деревянным стенам с остатками обоев, перерыли постель, проверили решетки на окне, которое выходило на женский двор. Потом, напомнив охранникам о чрезвычайной бдительности, вышли, не сказав ни слова Марии-Антуанетте. И она сохранила полную безучастность, словно и не было этих бесцеремонных визитеров.
К исходу того самого дня, когда гвардейцы муниципалитета тщательно осмотрели камеру королевы, какой-то человек, одетый в серую карманьолку, с густой шевелюрой черных волос, не помещавшихся под одной из тех медвежьих шапок, по которым в то время отличали наиболее рьяных патриотов, прогуливался в большом зале, философски названном «Залом Потерянных шагов». Он, казалось, с большим вниманием рассматривал проходящих мимо людей, которых здесь обычно бывает много. А в эпоху, когда судебные процессы приобрели исключительно важное значение и когда в суде защищали только в том случае, если приходилось оспаривать голову обвиняемого у палача и у гражданина Фукье-Тэнвилля[64], их неутомимого поставщика, число людей здесь заметно выросло.
Поведение человека, портрет которого мы только что набросали, отличалось весьма хорошими манерами. В то время общество разделилось на два класса: овец и волков. И одна часть населения, вселяя общий страх, пожирала другую.
Наш дерзкий прогуливающийся патриот был невысокого роста. Он держал в грязной руке одну из тех дубинок, которые называли «конституцией». Его рука, игравшая этим жутким орудием, могла бы показаться маленькой тому, кто решился бы «сыграть» со странной личностью наедине роль инквизитора, которую он присвоил себе. Но никто не осмеливался связываться с обладателем столь угрожающей наружности.
Человек с дубинкой несомненно внушал опасения кое-кому из писарей, рассуждавших о государственных делах. Дела же эти шли к худшему или все лучше и лучше. Оценка зависела от того, кто ее выносил, консерватор или революционер. Писари искоса поглядывали на черную бороду незнакомца, его зеленоватые глаза, спрятанные под густыми кустистыми бровями, невольно вздрагивали, когда этот устрашающий патриот пересекал Зал Потерянных шагов, приближаясь к ним.
Странные и непонятные действия его только усиливали страх. Они видели, что этот человек то приближался к ним, то нервно измеряя шагами длину залы, ронял на пол свою дубинку. Ударяя по плиткам, она вырывала из них то приглушенный, то звонкий и раскатистый звук.
Но не только на писарей, о ком мы говорим и которых называют «дворцовыми крысами», производил он такое жуткое впечатление; многие входившие в Зал Потерянных шагов через широкую дверь или через какую-нибудь маленькую боковую, старались как можно быстрее миновать патриота в медвежьей шапке.
Он же упорно повторял маршрут из одного конца зала в другой, пересчитывая плитки пола своей дубинкой. Если бы писари были менее напуганы, а отдельные посетители — более внимательны, то они несомненно заметили бы определенную последовательность и логику его поступков. На первый взгляд просто капризный, нервный, как все эксцентричные, одержимые натуры, патриот не суетился бездумно, а отдавал предпочтение определенным плиткам. Скорее всего тем, что находились вблизи правой стены и тем, что прилегали по центру зала и издавали самые чистые и звонкие звуки.
Он закончил тем, что сосредоточил свой гнев всего на нескольких плитках, находившихся в центре зала. В какой-то момент он даже остановился, будто прикидывая взглядом расстояние.
Остановка была мгновенной. Никто не заметил вспышку радости в его глазах. Тем более, что через миг он снова насупился и зашагал, постукивая.
Почти в эту же самую минуту другой патриот — а в то время по выражению лиц, одежды легко было определить политические взгляды — вошел через дверь, ведущую из галереи. Манеры, поведение первого патриота не произвели на вошедшего никакого впечатления. Не разделяя общего страха, он двинулся ему навстречу. И они сошлись в центре зала.
На вновь пришедшем была точно такая же медвежья шапка, серая карманьолка, грязные руки держали такую же дубинку. Плюс к этому сбоку висела еще и большая сабля, которая при ходьбе била его по икрам. Внешний вид его вызывал еще больший ужас. Если первый был просто страшен, то второй — выглядел злобно, подло, фальшиво. Хотя казалось, что оба принадлежали к одному классу, разделяли одни убеждения, присутствующие все же рискнули украдкой полюбопытствовать, чем закончится их встреча. Точнее, сближение, поскольку они шли по одной линии. Вначале любопытство не оправдалось. Патриоты лишь обменялись взглядами. Правда, первый, который был поменьше ростом, слегка побледнел. И только по невольному движению его губ было видно, что бледность эта вызвана не чувством страха, а отвращением.
Тем не менее, ему удалось сразу же, хотя и с большим усилием, преодолеть его. И до этого его такое неприветливое лицо прояснилось. Какое-то подобие улыбки — признак благосклонности пробежало по его губам. И он слегка изменил курс движения, отклонился влево с целью остановить другого патриота.
Их встреча произошла недалеко от центра зала.
— Черт возьми! Так это же гражданин Симон! — воскликнул первый патриот.
— Он самый! Но что тебе от него нужно — от гражданина Симона? И кто ты такой сам?
— Не притворяйся, что не узнаешь меня!
— Я совсем не узнаю тебя. Клянусь, что никогда тебя не видел.
— Ну, полноте! Ты не узнаешь того, кто был удостоен чести нести голову Ламбаль?
Эти слова, произнесенные с глухой яростью, сорвались с губ патриота в карманьолке. Симон вздрогнул.
— Ты? — произнес он. — Ты?
— Чем тебя это удивляет? Эх, гражданин, а я считал тебя другом, соратником!.. Ты меня огорчаешь.
— То, что ты сделал, — это здорово, — сказал Симон. — Но я не знаю тебя.
— У тебя больше шансов быть на виду, потому что ты воспитываешь маленького Капета. Поэтому я тебя знаю и уважаю.
— Спасибо.
— Что привело сюда? Не ради прогулки же ты пришел?
— Да, я жду кое-кого… А ты?
— Я тоже.
— Как же тебя зовут? Я поговорю о тебе в клубе.
— Меня зовут Теодор.
— А дальше?
— Дальше — все. Тебе недостаточно?
— О! Вполне… Кого же ты ждешь, гражданин Теодор?
— Одного друга, которому хочу сообщить интересную весть.
— Правда! А расскажи мне.
— Есть на примете выводок аристократов…
— Как их зовут?
— Нет, извини, это я могу сообщить только моему другу.
— Ты неправ. А вот и мой друг приближается к нам. Мне кажется, он достаточно хорошо знает, как тотчас уладить твое дело. Ну, так как?
— Фукье-Тэнвилль! — воскликнул первый патриот.
— Именно он, дорогой друг.
— Так, очень хорошо.
— Да, хорошо… Здравствуй, гражданин Фукье.
Фукье-Тэнвилль, бледный, спокойный, по привычке смотрящий широко раскрытыми черными глазами из-под густых бровей, только что открыл боковую дверь зала, держа в руке регистрационную книгу, а под мышкой — пачку бумаг.
— Здравствуй, Симон, — сказал он. — Что нового?
— Новостей много. Прежде всего сообщение гражданина Теодора, который нес голову Ламбаль. Я представляю его тебе.
Фукье обратил свой умный взгляд на патриота, которого этот осмотр явно взволновал, хотя и до этого его нервы были напряжены.
— Теодор, — сказал Фукье. — Кто он такой, этот Теодор?
— Я, — сказал человек в карманьолке.
— И это ты нес голову Ламбаль? — сказал общественный обвинитель с явно выраженным сомнением.
— Я, нес по улице Сент-Антуан.
— Но я уже знаю одного, кто хвастается тем же, — заметил Фукье.
— А я знаю десять таких, — мужественно продолжал гражданин Теодор. — Но обычно те, кто говорит об этом, чего-то требуют. Я же, я не требую ничего, поэтому надеюсь иметь предпочтение.
Это высказывание рассмешило Симона и развеселило Фукье.
— Ты прав, — сказал он, — и если ты его еще не получил, то обязательно добьешься. А теперь я прошу, оставь нас. Симон должен мне кое-что сказать.
Теодор удалился, мало смущенный бесцеремонностью гражданина общественного обвинителя.
— Минуточку, — крикнул Симон, — не отсылай его просто так. Послушай сначала припасенное им сообщение.
— Ах, да! — рассеянно поправился Фукье-Тэнвилль, — сообщение?
— Да, о целом выводке, — добавил Симон.
— Ну, что же, говори. О чем идет речь?
— Ничего важного: о гражданине Мезон-Руже и нескольких его друзьях.
Фукье отпрыгнул назад, Симон поднял руки к нёбу.
— Правда? — воскликнули они вместе.
— Чистая правда. Хотите их взять?
— Немедленно. Где они?
— Я встретил Мезон-Ружа на улице Гранд-Трюандери.
— Ты ошибаешься, его нет в Париже, — возразил Фукье.
— Я видел его, говорю тебе.
— Невозможно. Мы бросили по следу сотню человек. Он не из тех, кто показывается на улицах.
— Он, он, он, — твердил Теодор, — высокий брюнет, сильный, как трое силачей, и бородатый, как медведь.
Фукье с пренебрежением пожал плечами.
— Еще одна глупость, — сказал он. — Мезон-Руж маленького роста, худощав и у него нет и намека на бороду.
С подавленным видом патриот опустил руки.
— Неважно, доброе намерение — тоже поступок. Ну, а теперь, Симон, говори скорее, меня ждут в канцелярии суда.
— Особенно нового ничего нет. Ребенок чувствует себя хорошо.
Патриот так повернулся к ним спиной, чтобы одновременно и не показаться нескромным, но и слышать все то, о чем они говорят.
— Если я вам мешаю, то пойду, — сказал он.
— Прощай, — сказал Симон.
— Привет, — бросил Фукье.
— Скажи своему другу, что ты ошибся, — добавил Симон.
— Да, я подожду его.
И Теодор отошел от них на несколько шагов и оперся на
свою дубинку.
— Значит, малыш поживает хорошо, — заметил Фукье. — А как настроение?
— Я леплю его по своему желанию.
— Он разговаривает?
— Когда я хочу этого.
— Как ты думаешь, мог бы он выступить свидетелем на процессе Антуанетты?
— Мне незачем думать, я в этом уверен.
Теодор облокотился о стойку, уставившись на дверь. Взгляд его был рассеян, тогда как уши под широкой медвежьей шапкой насторожены. Несомненно, он вслушивался в разговор и многое слышал.
— Подумай хорошенько, — настаивал Фукье. — Не соверши промаха перед Комиссией. Уверен, что Капет будет говорить?
— Он скажет все, что я захочу.
— Он рассказал тебе то, о чем мы хотим его расспросить?
— Да, обо всем.
— Это важно, гражданин Симон, то, что ты нам обещаешь. Для матери такие признания ребенка будут смертельны.
— Я надеюсь на это, черт побери!..
— Такого еще не было с тех пор, как Нерон сообщал секретные сведения Нарциссу, — глухо прошептал Фукье. — Еще раз, Симон, взвесь.
— Можно подумать, гражданин, что ты держишь меня за дурака. Каждый раз повторяешь мне одно и то же. Позволь привести сравнение. Если я опущу кожу в воду, она станет мягкой?
— Не знаю, возможно, — растерялся Фукье.
— Она становится мягкой. Так вот, маленький Капет становится в моих руках таким же послушным, как самая мягкая кожа. Для этого у меня есть свои методы.
— Ну, ладно, — пробормотал Фукье. — Это все, о чем ты хотел сказать?
— Все… Впрочем, чуть не забыл: есть у меня сообщение.
— Как всегда! Ты что же, хочешь завалить меня работой?
— Нужно служить родине.
И Симон протянул ему кусок бумаги, такой же грязный, как и кожа, о которой он только что говорил, но, естественно, не такой мягкой. Фукье взял его и прочитал.
— Опять этот гражданин Лорэн. За что ты так ненавидишь его?
— Он всегда враждебно настроен к закону. Слышал, как он вчера заявил женщине, которая помахала ему из окна: «Прощайте, сударыня». Завтра я надеюсь передать тебе несколько слов о другом подозрительном. О Морисе Линдее, который был муниципальным гвардейцем в Тампле до истории с красной гвоздикой.
— Уточни, уточни, — улыбнулся Фукье Симону и протянул ему руку.
Затем он поспешно повернулся к нему спиной, и таким образом, высказал свое отношение к Симону.
— Какого черта еще уточнять? Ведь гильотинировали и за гораздо меньшие преступления, чем совершили эти подозрительные.
— Терпение, — спокойно отпарировал Фукье. — Все сразу не сделаешь.
И он заторопился по своим делам. Симон поискал глазами гражданина Теодора, чтобы в разговоре с ним отвести душу. Но не увидел его.
Стоило только Симону выйти из зала через западную дверь, как Теодор появился в углу одной из каморок, предназначенных для писарей. Его сопровождал обитатель комнатушки.
— Когда закрывают ворота? — спросил Теодор у писаря.
— В пять.
— Что происходит потом?
— Ничего. Зал пуст до следующего дня.
— Никаких обходов, посещений?
— Нет, сударь, наши каморки запираются на ключ.
Слово сударь заставило Теодора нахмурить брови. Он тотчас же недоверчиво огляделся.
— В каморке есть лом и пистолеты?
— Да, под ковриком.
— Возвращайся к нашим… Кстати, покажи-ка мне еще комнату трибунала, в которой есть незарешеченное окно, выходящее во двор неподалеку от площади Дофина.
— Налево, между стойками, под фонарем.
— Хорошо. Уходи и держи лошадей наготове в условленном месте!
— О! Удачи вам, сударь, удачи!.. Рассчитывайте на меня!
— Вот подходящий момент… никто не смотрит… открой каморку.
— Все в порядке, сударь. Я буду молиться за вас!
— Не за меня сейчас нужно молиться! Прощай!
И гражданин Теодор, тщательно осмотревшись, так ловко проскользнул в каморку, что вряд ли можно было заподозрить писаря, закрывшего дверь, в том, что рядом с ним кто-то был еще.
И наш достойный писарь, вынув ключ из замка, взял под мышку свои бумаги и вышел из просторного зала вместе с остальными служащими, которых удар часов, извещавших пять, заставлял дружно, как пчел из улья, покидать канцелярию суда.
Своим большим сероватым покрывалом ночь окутала этот огромный зал, в котором несчастным эхом повторялись резкие слова обвинителей и умоляющие — обвиняемых. Со всех концов огромного зала в темноте видна прямая и неподвижная белая колонна, похожая на фантома, защищающего это священное место.
Единственным шумом, наполнявшим темноту, был крысиный галоп и хруст поедаемых ими в каморках писарей бумаг. Ради них крысы прогрызли дыры в деревянных перегородках. Иногда слышался шум проезжающего экипажа, доносившийся, как сказал бы академик, и до этого святилища Фемиды. Иногда — чуть-чуть различимый лязг ключей, который, казалось, шел из-под земли. Но все эти звуки были дальними. И ничего, кроме этих отдаленных шумов не нарушало плотность тишины, точно также, как в царство темноты вторгались лишь редкие вспышки света.
Можно с уверенностью сказать, что если бы кто-то в этот час и осмелился появиться в огромном зале Дворца, то смельчака охватил бы головокружительный страх. Стены здесь были окрашены кровью Сентябрьских жертв, а по его лестницам днем прошли двадцать пять приговоренных к смертной казни несчастных. И всего несколько футов отделяло пол зала от карцеров Консьержери, населенных скелетами.
Тем не менее, среди этой ужасающей ночи, среди этой почти мертвой тишины, послышался слабый скрежет. Дверь одной из каморок для писарей приоткрылась и тень, темнее ночи, скользнула в зал. Это был тот ярый патриот, которого шепотом называли сударем, претендовавший на имя Теодора. Он проскользнул легкими шагами в зал, едва касаясь неровных плиток пола. В правой руке, он сжимал тяжелый железный лом, а левую прижимал к поясу, где находился пистолет.
«Я насчитал двенадцать плиток, начиная от каморки. Так, посмотрим, вот край первой…» И, ощупывая ногой промежутки между плитками, он продолжал считать. Время сделало свое, каждое соединение хорошо чувствовалось.
«Итак, — прошептал он, останавливаясь, — все ли я предусмотрел? Хватит ли у меня сил, а у нее — мужества? О! Да, ведь я хорошо знаю ее мужество. Великий Боже! Когда же я возьму ее за руку, когда же я скажу ей: «Государыня, вы спасены!..»
Он застыл, словно под тяжестью этой надежды.
«О! — говорил он сам с собой. — Это безрассудный, бессмысленный план, скажут другие, закутываясь в одеяла или переодевшись в прислугу. Они будут довольствоваться тем, что пройдут вокруг Консьержери. Но у них нет тех целей, что у меня. Ведь я хочу спасти не только королеву, а в первую очередь — женщину!
За работу, и попробуем повторить все, что нужно сделать… Поднять плитку — пустяк. Оставить отверстие открытым — в этом и кроется вся опасность. Возможен обход. Но обычно его не бывает. У них не могло возникнуть никаких подозрений — у меня нет даже соучастников. Да и потом с таким нетерпением, как у меня, трех минут хватит, чтобы пересечь темный коридор и оказаться под ее комнатой. В следующие пять я подниму камень, лежащий как раз перед ее камином. Она услышит мою работу, но твердость характера не позволит ей испугаться. Она поймет, что приближается освободитель… Ее охраняют двое. Они, конечно, прибегут… Ну, ничего, в конце концов, это всего лишь два человека, — подумал патриот с мрачной улыбкой, оглядывая по очереди оружие, разместившееся на его поясе, а также то, что держал в руке. — Два человека это всего лишь два выстрела из пистолета или два удара этим ломом. Бедные люди!.. Но ведь умирает и много других, не более виновных.
Итак, вперед!»
И гражданин Теодор решительно воткнул лом между двумя плитками.
В тот же момент, подобно золотому зайчику, по плиткам скользнул луч света. Раздавшийся под сводами шум заставил заговорщика одним прыжком вернуться в каморку и затаиться. Вскоре Теодор услышал доносящиеся издалека голоса, ослабленные расстоянием и волнением, которое невидимые пришельцы испытывали ночью в огромном здании.
Теодор наклонился и через отверстие увидел сначала человека в военной форме, большая сабля которого стучала по плиткам. Именно этот звук прежде всего и привлек его внимание. Рядом с ним шел человек в одежде фисташкового цвета. В руке он держал линейку, а под рукой — рулоны бумаги. Третий был в толстой куртке из ратина и в подбитом мехом колпаке. И, наконец, четвертый был в сапогах и карманьолке.
Решетка Мерсье заскрежетала и ударила по железной цепи, предназначенной для того, чтобы удерживать ее открытой днем.
Вошли четверо мужчин.
«Обход, — прошептал Теодор. — Боже милостивый! Через десять минут я бы погиб».
И с пристальным вниманием он начал рассматривать тех, кто входил в дозорную группу.
Троих он узнал.
Тот, кто шел впереди, одетый в форму генерала, был Сантерр. Человек в куртке из ратина и в подбитом мехом колпаке — консьерж Ришар. Что касается человека в сапогах и карманьолке, то похоже, это был тюремщик.
Но Теодор никогда не встречал человека в одежде фисташкового цвета, у которого была линейка и рулоны бумаг под рукой.
Кем мог он быть? И что собирались делать в десять часов вечера в Зале Потерянных шагов генерал Коммуны, охранник из Консьержери, тюремщик и этот незнакомец?
Гражданин Теодор стал на колено, держась рукой за пистолет, а другой — поправляя шапку на своих волосах. Торопливым движением он слегка сдвинул их набок. Случайность выдала: волосы явно были не его собственными.
До этого четверо ночных посетителей хранили молчание. Или, по крайней мере, слова произносились шепотом и они доносились до ушей Теодора неясным шумом. Но в десяти шагах от каморки Сантерр заговорил, и его голос звучал отчетливо.
— Ну, вот мы здесь, в зале Потерянных Шагов. Теперь нашим гидом будешь ты, гражданин архитектор. И постарайся доказать нам, что твое открытие не обычный вздор. Революция осудила разные глупости и мы больше не верим в подземные ходы, о которых все еще бредят некоторые головы. Что ты скажешь на это, гражданин Ришар? — добавил Сантерр, повернувшись к человеку в подбитом мехом колпаке и в куртке из ратина.
— Я никогда не утверждал, что под Консьержери не могло бы быть подземного хода, — ответил тот. — Вот Гракх, прослуживший здесь уже лет десять и, следовательно, изучивший Консьержери как свои пять пальцев, тоже не слыхал о существовании подземного хода, о котором говорит гражданин Жиро. Но так как гражданин Жиро является архитектором города, то он должен знать о нем лучше нас, поскольку этот ход относится к его хозяйству.
Услышав разговор, Теодор вздрогнул.
«К счастью, — прошептал он, — зал велик, и до того, как они найдут то, что нужно, им придется потрудиться дня два.
Но архитектор встал на колени, развернул большой лист бумаги, надел очки и принялся рассматривать план при мигающем свете фонаря, который держал Гракх.
— Боюсь, — посмеивался Сантерр, — не приснился ли подземный ход гражданину Жиро?
— Ты увидишь, гражданин генерал, — не сдавался архитектор, — ты увидишь, приснился ли он мне. Подожди, подожди.
— Мы и так ждем, — ответил Сантерр.
— Вот и подождите, — заметил архитектор и занялся подсчетом:
— 12 и 4 будет 16, — сказал он, — а 24, если разделить на 6, дают 4. После этого нам остается половина. Я дорожу своим местом и, если ошибусь хоть на фут, можете сказать, что я — невежда.
Архитектор говорил с такой уверенностью, что гражданин Теодор просто оцепенел.
Сантерр посмотрел на план с долей уважения и восхищения.
Тем более, что сам он ничего в нем не понимал.
— Внимательно следите за тем, что я вам сейчас скажу.
— Где это? — поинтересовался Сантерр.
— Да на этой карте, черт возьми! Где вы находитесь? В 13 футах от стены есть подвижная плитка, которую я подметил буквой «А». Вы видите ее?
— Разумеется, я вижу «А», — сказал Сантерр. — Или же ты думаешь, что я не умею читать?
— Под этой плиткой имеется лестница, — продолжал архитектор, — смотрите я пометил ее «В».
— «В», — повторил Сантерр. — Я вижу «В», но не вижу лестницу.
И генерал, не сдерживаясь, рассмеялся над своей грубоватой шуткой.
— Подняв плиту и поставив ногу на последнюю ступеньку, — наставлял архитектор, — отсчитайте пятьдесят шагов и три фута, посмотрите наверх — вы попадете как раз в канцелярию суда, куда приведет этот подземный ход, находящийся под камерой королевы.
— Ты хочешь сказать, вдовы Капета, гражданин Жиро, — заметил Сантерр, нахмурив брови.
— Ах да, вдовы Капета.
— Но ты сказал королевы.
— Старая привычка.
— Так вы говорите, что этот ход ведет под канцелярию суда? — спросил Ришар.
— Не только под канцелярию. Я могу сказать, в какую именно часть канцелярии вы выйдете: под камином.
— Да, это забавно, — заметил Гракх, — Действительно, каждый раз, когда я роняю полено у камина — камень звенит.
— Если мы действительно найдем то, о чем ты говоришь, гражданин архитектор, я признаю, что геометрия — прекрасная наука.
— Что же, признай, гражданин Сантерр, потому что я проведу тебя в то место, которое обозначено на плане буквой «А».
Гражданин Теодор до боли сжал руки.
— Не торопи. После того, когда увижу, когда увижу, — повторил Сантерр. — Я ведь как святой Томас?
— Ты сказал святой Томас?
— Честное слово, сказал по привычке, также как и ты упомянул королеву. Правда, меня не обвиняют в заговоре в пользу святого Томаса.
— Как и меня в пользу королевы.
После обмена репликами архитектор осторожно взял линейку, выверил расстояние, закончил расчеты и ударил по одной из плиток.
По той самой плитке, по которой в яростном гневе стукнул ломом Теодор.
— Здесь, гражданин генерал, — сказал архитектор.
— Ты уверен, гражданин Жиро?
Теодор в каморке забылся до такой степени, что в ярости ударил одной ногой по другой, издав при этом глухое рычание.
— Уверен, — настаивал Жиро. — И ваша экспертиза в сочетании с моим докладом докажет Конвенту, что я не ошибался. — Да, гражданин генерал, — добавил архитектор с воодушевлением, — эта плитка открывает подземный ход, который ведет в канцелярию суда, проходя под камерой вдовы Капета. Подняв ее, спустимся в подземный ход вместе; И вам докажу, что два человека или даже один могли бы ночью ее похитить.
Шепот ужаса и восхищения от слов архитектора пробежал по всей группе, дошел до ушей гражданина Теодора, который, казалось, превратился в статую.
— Да, это опасность, которой мы избежали, — подтвердил Жиро. — Я поставлю решетку под камерой вдовы Капет и перегорожу подземный ход. Тем самым я спасу родину.
— О! — воскликнул Сантерр, — гражданин Жиро, у тебя была такая возвышенная идея.
— Чтоб ты провалился в преисподню, трижды дурак! — в бешенстве проворчал Теодор.
— Давай же, поднимай плитку, — обратился архитектор к гражданину Гракху, помимо фонаря державшему в руках и лом.
Гражданин Гракх принялся за работу, и через минуту плитка была поднята.
И тогда показалось зияющее отверстие подземного хода с уходящей в глубину лестницей. Из подземелья вырвался затхлый воздух, плотный, как пар.
— И снова проигрыш! — прошептал Теодор. — О! Само небо не хочет ее спасения. Ее дело — проклятое дело!
а несколько минут трое мужчин застыли у жерла подземного хода. Тем временем тюремщик опустил в отверстие фонарь, луч света от которого не мог достичь дна подземелья.
С высоты своего величия торжествующий архитек-, тор победно оглядел своих спутников.
— Вот и все, — подчеркнул он через минуту.
— Это, бесспорно, подземный ход, — произнес Сантерр. — Остается только выяснить, куда он ведет.
— Да, — поддержал его Ришар. — Остается выяснить только это.
— Пожалуйста, гражданин Ришар, спускайся и убедись лично, сказал ли я правду, — поторопил архитектор.
— Есть кое-что получше, чем лезть туда, — не согласился Ришар. — Сейчас мы все вернемся в Консьержери. Там у камина мы поднимем плитку и посмотрим.
— Очень хорошо! — согласился Сантерр. — Пойдемте!
— Но следует быть осторожным, — не согласился архитектор. — Если ход останется открытым, то это может кое у кого вызвать нежелательные мысли.
— Какой черт притащится сюда в столь поздний час? — удивился Сантерр.
— Впрочем, — заметил Ришар, — зал пуст. К тому же мы оставим здесь Гракха на всякий случай. Оставайся здесь, гражданин Гракх, а мы придем к тебе с другой стороны по подземному ходу.
— Ладно, — согласился Гракх.
— Ты вооружен? — поинтересовался Сантерр.
— При мне сабля, а также этот лом, гражданин генерал.
— Чудесно! Добросовестно охраняй. Минут через десять мы вернемся.
И они втроем, заперев входную решетку, ушли по галерее Мерсье, чтобы отыскать вход в подземелье Консьержери.
Тюремщик смотрел им вслед до тех пор, пока мог их видеть, и слушал их до тех пор, пока мог слышать. Затем он поставил фонарь на пол, свесил ноги в жерло подземелья и задумался, погрузившись в свое одиночество. Тюремные служители тоже иногда мечтают, только вот никто не интересуется их мечтами.
Вдруг, когда он задумался о чем-то заветном, то почувствовал, как чья-то рука опустилась ему на плечо. Он обернулся, увидел незнакомое лицо и хотел закричать, но в этот миг ствол пистолета уперся ему в лоб. И голос его застрял где-то в горле, руки безвольно упали, а в глазах появилась отчаянная, порожденная смертельным страхом, мольба.
— Ни слова, — предупредил незнакомец, — или ты — мертвец.
— Что вам угодно, сударь? — прошептал тюремщик.
Как видим, даже в 93 году были моменты, когда не называли друг друга на «ты» и забывали о слове «гражданин».
— Я хочу, — ответил гражданин Теодор, — чтобы ты пропустил меня в подземный ход.
— Зачем?
— Тебе-то что за дело до этого?
Вместо ответа тюремщик с удивлением уставился на неожиданного собеседника, но тот прочитал в его взгляде не только удивление, но и проблеск согласия.
Он опустил пистолет.
— Ты отказываешься получить состояние?
— Не знаю. У меня еще никогда не было подобных предложений.
— Считай, я его сделал.
— Вы предлагаете мне заработать состояние?
— Да.
— Что вы подразумеваете под словом «заработать».
— Пятьдесят тысяч ливров золотом, устроит? Такие деньги — редкость. Сегодня 50 тысяч ливров золотом стоят уже миллион. Итак, я предлагаю пятьдесят тысяч ливров.
— За то, что я пропущу вас туда?
— Да, но при условии, что ты пойдешь туда со мной и поможешь мне в том, что мне будет нужно.
— А что вам нужно будет делать? Через пять минут этот подземный ход заполнят солдаты, которые вас арестуют.
Гражданин Теодор был поражен серьезностью этих слов.
— Ты можешь помешать солдатам спуститься туда?
— Это невозможно. И ничего здесь не придумаешь.
Было видно, что тюремщик напряг весь свой ум, чтобы отыскать способ заработать пятьдесят тысяч ливров.
— А завтра, — спросил гражданин Теодор, — мы сможем туда войти?
— Конечно, только к завтрашнему дню во всю ширину подземного входа встанет решетка. Тем более, что она будет цельной и без двери.
— Значит надо придумать что-то другое, — сказал гражданин Теодор.
— Да, нужно придумать что-то другое, — согласился тюремщик. — Подумаем.
Итак, как видим, гражданин Гракх уже вступил в союз с гражданином Теодором.
— Ладно, это моя забота, — закончил Теодор. И задал новый вопрос. — Что ты делаешь в Консьержери?
— Я — тюремщик.
— Не понял?
— Я открываю двери и закрываю их.
— Ты ночуешь здесь?
— Да, сударь.
— И ешь ты здесь?
— Не всегда. У меня тоже есть свободные часы.
— И тогда?
— Я их использую.
— И чем занимаешься?
— Захожу в кабачок «Пюи-де-Ноэ», за хозяйкой которого я ухаживаю. Она обещала выйти за меня замуж, когда я соберу тысячу двести франков.
— Где этот кабачок?
— Недалеко от улицы Вьей-Драпери.
— Очень хорошо.
— Тише, сударь!
Теодор прислушался.
— Да! — сказал он.
— Вы слышите?
— Да, шаги, шум.
— Они возвращаются. Вы хорошо видите, что у нас нет больше времени.
Это «нас» становилось все более и более убедительным.
— Согласен. Ты отличный малый, гражданин, и мне кажется, ты послан мне судьбой.
— Для чего?
— Для того, чтобы однажды разбогатеть.
— Да услышит Вас Бог!
— Значит, ты веришь в Бога?
— Иногда. Например, сегодня… Я бы охотно в него поверил.
— Так поверь, — улыбнулся Теодор и положил в руку служителя десять луидоров.
— Черт возьми! — произнес тот, глядя на освещенное фонарем золото. — Это уже серьезно.
— Серьезнее и быть не может.
— Что нужно делать?
— Завтра будь в кабачке «Пюи-де-Ноэ», тогда и скажу, что мне от тебя нужно. Тебя как зовут?
— Гракх.
— Что ж, до завтра, гражданин Гракх. Сделай так, чтобы консьерж Ришар выгнал тебя.
— Выгнал? А мое место?
— А ты хочешь остаться, имея пятьдесят тысяч?
— Нет. Но если я останусь служителем в тюрьме и бедным, то, я уверен, меня не гильотинируют.
— Уверен?
— Почти. Тогда как будучи богатым и свободным…
— Ты спрячешь деньги и станешь волочиться за какой-нибудь вязальщицей вместо того, чтобы ухаживать за хозяйкой «Пюи-де-Ноэ».
— Хорошо, договорились.
— Так завтра, в кабачке.
— В котором часу?
— В шесть вечера.
— Улетайте быстрее, вот они… Я говорю — улетайте — поскольку мне кажется, что вы спустились сквозь своды.
— До завтра, — повторил Теодор, убегая.
И действительно, настало время уходить: приближались шум шагов и голоса. Из подземного хода уже виднелся слабый свет фонарей.
Теодор побежал к той двери, на которую ему указал писарь — хозяин каморки, ломом выбил в ней замок. Всего несколько минут ему понадобилось, чтобы открыть окно и выскользнуть через него на улицу Республика.
Но перед тем, как покинуть Зал Потерянных шагов, он успел услышать разговор гражданина Гракха и Ришара.
— Гражданин архитектор оказался прав: подземный ход пролегает под комнатой вдовы Капет. Это было опасно.
— Да, конечно, — поддержал Гракх, сознающий, что говорит чистую правду.
Из подземного хода показался Сантерр.
— Гражданин архитектор, а где твои рабочие? — обратился он к Жиро.
— До того, как наступит день, они появятся и немедленно поставят решетку, — ответил голос, который, казалось, доносился из чрева земли.
— И ты спасешь родину! — сказал Сантерр, полусерьезно, полунасмешливо.
— Ты и не представляешь, насколько близок к истине, гражданин генерал, — прошептал Гракх.
Как мы узнали из предыдущих глав, подготовка процесса над королевой шла полным ходом. Предполагали, что после принесения в жертву этой головы, народная ненависть, клокочущая с давних пор, будет, наконец, утолена.
Было достаточно поводов, чтобы заставить упасть эту голову, однако Фукье-Тэнвилль, общественный обвинитель, решил, что не следует пренебрегать и новыми доводами обвинения, которые Симон обещал предоставить в его распоряжение.
На следующий день после того, как прошла встреча Симона и Фукье-Тэнвилля в Зале Потерянных шагов, узники — обитатели Тампля в очередной раз были встревожены бряцаньем оружия.
Этими узниками были мадам Елизавета, принцесса и ребенок, которого с колыбели называли Величеством, а теперь он стал всего лишь маленьким Людовиком Капетом.
Генерал Анрио в трехцветном султане и при огромной сабле, в сопровождении гвардейцев национальной гвардии вошел в башню, где томился королевский сын. Рядом с генералом следовал с недовольной миной на лице секретарь суда, с письменным прибором в руках — бумагой и чрезвычайно длинным пером.
За ним шел общественный обвинитель. Мы уже видели, мы знаем и мы еще раз встретимся с этим сухим, желтолицым и мрачным человеком, от налитого кровью взгляда которого вздрагивал даже сам свирепый Сантерр.
Замыкали шествие несколько гвардейцев национальной гвардии во главе с лейтенантом. А первым, чтобы указать комиссии дорогу, поднимался Симон, лживо улыбаясь, держа в одной руке кивер, подбитый медвежьим мехом, а в другой — колодку.
Они вошли в довольно темную, но просторную комнату, в глубине которой на кровати застыл в полной неподвижности молодой Людовик. Когда мы видели этого несчастного ребенка, убегавшего от разъяренного до состояния зверя Симона, тогда в нем ощущались жизненная сила человека, протестующего против недостойного поведения сапожника Тампля. Он убегал, кричал, плакал: то есть боялся; а значит — страдал и — надеялся на лучшее.
Сегодня же страх и надежда исчезли. Несомненно, страдание осталось. Но даже если оно и было, то ребенок — мученик, которого заставляли таким жестоким способом платить за ошибки родителей, ребенок-мученик прятал его в самой глубине своего сердца и скрывал его под видом полной отрешенности и безмолвия.
Он даже не поднял голову, когда к нему подошли члены комиссии. Они же без всякого вступления взяли стулья и расселись: общественный обвинитель — в изголовье кровати, Симон — в ногах, секретарь — у окна, гвардейцы — немного в стороне и в полутьме.
Те же из присутствующих, кто с некоторым интересом или даже любопытством рассматривал маленького узника, заметили бледность ребенка, его странную полноту, скорее отечность, опухшие сгибы его ног и суставов.
— Этот ребенок очень болен, — сказал лейтенант с такой уверенностью, которая заставила повернуться к нему Фукье-Тэнвилля, уже приготовившегося к допросу.
Маленький Капет поднял глаза и посмотрел в полутьме на того, кто произнес эти слова, прозвучавшие как сочувствие. Ребенок узнал в нем молодого человека, который однажды во дворе Тампля помешал Симону избить его. Мягкие и умные искорки вспыхнули в его темно-голубых глазах. И тут же исчезли.
— Так это ты, гражданин Лорэн, — произнес Симон, стараясь привлечь внимание Фукье-Тэнвилля к другу Мориса.
— Да, я, собственной персоной, гражданин Симон, — ответил Лорэн с непоколебимым апломбом.
И поскольку Лорэн хотя и был всегда готов к встрече с любой опасностью, но напрасно не искал ее, то он воспользовался стечением обстоятельств, чтобы поприветствовать Фукье-Тэнвилля. Общественный обвинитель ответил ему.
— Ты заметил, гражданин, что ребенок болен? — спросил Тэнвилль. — Ты врач?
— По крайней мере, я изучал медицину, хотя я и не врач.
— И что же с ним?
— Какие симптомы болезни?
— Да.
— Я нахожу, что у него отекли щеки и глаза, руки худые и бледные, колени распухшие. И если бы я проверил его пульс, то уверен, что насчитал бы 85–90 ударов в минуту.
Ребенок, казалось, даже не слышал перечня своих мук.
— И как наука определяет состояние узника? — спросил общественный обвинитель.
Лорэн почесал пальцами кончик носа, прошептал:
Хотят заставить справедливо говорить меня,
Но нет желания во мне произносить слова.
Потом громко добавил:
— Честное слово, гражданин, я ведь мало знаю о режиме маленького Капета, чтобы ответить… Однако…
Симон внимательно прислушался, исподтишка засмеявшись, радуясь тому, что его враг почти скомпрометировал себя.
— Однако, — продолжал Лорэн, — мне кажется, что он мало занимается физическими упражнениями.
— Да уж, — согласился Симон, — маленький негодяй не хочет больше ходить пешком.
Ребенок остался безразличным к реплике сапожника.
Фукье-Тэнвилль поднялся, подошел к Лорэну и о чем-то совсем тихо поговорил с Ним.
Никто не слышал общественного обвинителя, но всем было ясно: беседа скорее напоминала допрос.
— О! Ты так думаешь, гражданин? Это довольно тяжело для матери…
— Во всяком случае, мы сейчас все узнаем, — уточнил Фукье. — Симон утверждает: ребенок сам рассказал ему об этом. И если понадобится — повторит рассказ.
— Это было бы мерзко, — сказал Лорэн, — но в конце концов вполне возможно: Австрийка не защищена от греха, а права она или нет, меня не касается… Из нее уже сделали Мессалину[65]. Но этого, видимо, мало и из нее хотят сделать еще и Агриппину[66]. Это, думаю, уже слишком.
— Так доложил Симон, — безразлично ответил Фукье.
— Я и не сомневаюсь, что Симон мог это сказать… Есть люди, которых не останавливает никакое обвинение, даже самое немыслимое… Но не считаешь ли ты, — продолжал Лорэн, пристально глядя на Фукье, — не считаешь ли ты, человек умный, порядочный, влиятельный, что спрашивать ребенка о таких подробностях, которые приказывают уважать естественные и священные законы природы, спрашивать о таком, все равно, что оскорблять все человечество в лице этого ребенка.
Общественного обвинителя не рассердил монолог. Он вытащил из кармана записку и протянул ее Лорэну.
— Конвент приказал мне информировать его, — сказал он. — Остальное меня не касается, и я проинформирую Конвент.
— Да, согласился Лорэн, — если ребенок признается…
Молодой человек с отвращением покачал головой.
— Впрочем, — продолжал Фукье, — мы располагаем не только доносом Симона. Смотри, вот общественное обвинение.
И Фукье вытащил из кармана другую бумагу.
Это был один из номеров газеты, которую называли «Папаша Дюшен», составленный Эбером.
Подобное обвинение, действительно, содержалось во всех опубликованных в газете письмах.
— Это написано, даже напечатано, — сказал Лорэн. — Но это неважное доказательство. Я поверю лишь тогда, когда сам услышу рассказ, увижу, что он это говорит сам, без угроз, то…
— Что?
— То, несмотря на Симона и Эбера, я все равно буду сомневаться, как и ты.
Симон с нетерпением следил за разговором. Этот презренный не знал о той силе, которую порой оказывает случайный взгляд, выхваченный из толпы, выражай он симпатию или неожиданную ненависть. Иногда эта сила отталкивает, иногда притягивает, заставляя подчиниться, и нередко она неудержимо сближает людей.
Так Фукье, почувствовав отчуждение, несогласие во взгляде Лорэна, хотел, чтобы его понял лейтенант.
— Сейчас начнем допрос, — сказал обвинитель. — Секретарь, возьмите перо.
Секретарь уже написал начальные фразы протокола и ждал, как и Симон, как и Анрио, как все присутствующие, когда же закончится беседа между Фукье-Тэнвиллем и Лорэном. Только сам ребенок, хотя в этой сцене он был главным действующим лицом, держал себя совершенно безучастно. Его взгляд, зажегшийся на мгновение после слов Лорэна, опять потускнел.
— Тишина! — предупредил Анрио. — Сейчас гражданин Фукье-Тэнвилль начнет допрос ребенка.
— Капет, — спросил обвинитель, — ты знаешь, что стало с твоей матерью?
Мраморно белое лицо маленького Людовика залилось краской. Но ответа не последовало.
— Ты слышал меня, Капет? — повторил обвинитель.
То же молчание.
— О, он прекрасно слышит, — вмешался Симон. — Он молчит, как обезьяна, из страха, чтобы ее не приняли за человека и не заставили работать.
— Отвечай, Капет, — проговорил Анрио. — Тебя допрашивает комиссия Конвента. Ты должен подчиниться законам.
Ребенок побледнел, но ничего не ответил.
Симон яростно махнул рукой. У глупых низменных натур ярость проявляется такими же отвратительными признаками, как и опьянение. — Ты заговоришь, волчонок? — завопил он, грозя ребенку кулаком.
— Замолчи, Симон, — прервал Фукье-Тэнвилль, — тебе слово никто не давал.
Выражение, которое он привычно употреблял в революционном трибунале, вырвалось само по себе.
— Ты понял, Симон, — подхватил Лорэн, — тебе не давали слова. Вторично слышу, как тебя останавливают. В первый раз это было, когда ты обвинял дочь Тизона и с удовольствием помог отрубить ей голову.
Симон замолчал.
— Мать любила тебя, Капет? — спросил Фукье.
И снова молчание.
— Говорят, что нет, — не сдавался обвинитель.
Нечто вроде смутной улыбки скользнуло по губам ребенка.
— Но ведь он мне говорил, — завопил Симон, — что она его слишком любила.
— Видишь, Симон, как это досадно, когда маленький Капет, такой разговорчивый наедине, перед всеми вдруг становится немым, — бросил Лорэн.
— Ох, если бы мы были одни! — проскрипел зубами Симон.
— Да, если бы вы были одни… Но, к счастью или к несчастью, вы не одни. Иначе ты, Симон, достойнейший патриот, тут же бы взгрел бедного ребенка. Не так ли? Но ты не один и не осмелишься, мерзкое существо, это сделать перед всеми нами. Перед честными людьми, помнящими, что наши предки, на которых мы стараемся быть похожими, уважали всех слабых. Не осмелишься, потому что ты не один, да и не храбрец ты, «достойный человек», способный драться только с малыми детьми.
— О! — прошипел Симон, вне себя от ярости.
— Капет, — спросил Фукье, — ты признавался в чем-нибудь Симону?
Взгляд ребенка был полон иронии, не поддающейся описанию.
— Говорил ли ты ему что-нибудь о своей матери? — добивался обвинитель.
Теперь взгляд ребенка выражал презрение.
— Отвечай: да или нет, — воскликнул Анрио.
— Отвечай: «да»! — заорал Симон, замахиваясь колодкой на ребенка.
Ребенок вздрогнул, но даже не шевельнулся, чтобы уклониться от удара.
Присутствующие не смогли сдержать возгласов отвращения. Лорэн же бросился вперед и до того, как Симон успел опустить руку, схватил его за запястье.
— Оставь меня! — взревел Симон, становясь от бешенства пунцовым.
— Хорошо, — изменил подход Фукье. — В том, что мать любит свое дитя, нет ничего дурного. Но скажите-ка мне, Капет, каким именно образом твоя мама любила? Это может быть полезно для нее.
При мысли о том, что он может быть полезен для своей матери, юный узник вздрогнул.
— Она любила меня так, как мать любит своего сына, сударь, — сказал он. — И здесь не может быть никаких других способов ни для матерей, которые любят своих детей, ни для детей, которые любят свою мать.
— А я утверждаю, змееныш, я утверждаю, что ты мне говорил, как твоя мать…
— Тебе, наверное, приснилось, — спокойно перебил его Лорэн, — должно быть тебя мучали кошмары, Симон.
— Лорэн! Лорэн! — проскрежетал зубами Симон.
— Да, Лорэн, ну и что. Ты не можешь любить Лорэна, который всегда ставит на место людей, теряющих от злости честь и совесть. Но тебе и не донести на него за то, что он удержал твою руку. Произошло это перед генералом Анрио и гражданином Фукье-Тэнвиллем, а уж они далеки от «умеренных». Вот и получается, что даже нельзя донести, чтобы его гильотинировали, как Элоизу Тизон. Досадно, и даже очень досадно, но это так, бедный Симон!
— Ну, погоди! Ну, погоди! — с усмешкой гиены перебил Симон.
— Да, дорогой друг, — отозвался Лорэн, — но надеюсь, с помощью Разума!.. Ага, ты ожидал, что я скажу: с помощью Бога? Так вот, надеюсь, с помощью Разума и моей сабли, вывернуть твои внутренности. Но сейчас отойди, Симон, ты мешаешь мне смотреть.
— Разбойник!
— Замолчи, ты мешаешь мне слушать.
И взглядом Лорэн уничтожил Симона.
Симон сжал кулаки, черными разводами на которых он гордился. Но только этим ему и пришлось ограничиться.
— Теперь, когда ребенок заговорил, — предположил Анрио, — он, конечно, ответит и на другие вопросы. Продолжай, гражданин Фукье.
— Ты будешь дальше отвечать? — спросил Фукье.
Ребенок промолчал.
— Ты видишь, гражданин, ты видишь! — сказал Симон.
— Упорство ребенка удивительно, — сказал Анрио. невольно взволнованный этой настоящей королевской твердостью
— Ты получил плохой совет, — заметил Лорэн.
— От кого? — спросил Анрио.
— Да от его «хозяина».
— Ты меня обвиняешь? — воскликнул Симон. — Ты на меня доносишь?.. Ах так, это занятно…
— Постараемся воздействовать на него добротой, — сказал Фукье.
Повернувшись к ребенку, который сидел с совершенно безучастным видом, он посоветовал:
— Ну, дитя мое, отвечайте национальной комиссии, не усугубляйте свое положение, отказываясь от полезных объяснений. Вы говорили гражданину Симону о материнских ласках, каким образом и в чем именно выражались эти ласки, как она любила вас?
Людовик обвел всех взглядом, который задержался на Симоне и наполнился ненавистью, но по-прежнему молчал.
— Вы считаете себя несчастным? — спросил обвинитель. — Вы живете в плохих условиях, вас плохо кормят, с вами плохо обращаются? Вам бы хотелось больше свободы, больше всего того, к чему вы привыкли, другую тюрьму, другого охранника? Вы хотите лошадь для прогулок? Вам нужно общество детей, ваших сверстников?
Людовик хранил глубокое молчание, которое он нарушил только однажды, чтобы защитить свою мать.
Комиссия застыла в безмолвном удивлении: столько
твердости, столько ума проявил этот ребенок. Даже не верилось.
— Да, эти короли, — тихо сказал Анрио, — особая порода. Они, как тигры, даже маленькие горды и злы.
— Что записать в протокол? — спросил секретарь, попавший в затруднительное положение.
— Нужно поручить это Симону, — не удержался Лорэн. — Писать нечего, будем считать, что он прекрасно сделал свое дело.
Симон погрозил кулаком своему неумолимому врагу.
Лорэн рассмеялся.
— Ты не станешь так смеяться в тот день, когда сыграешь в ящик, — задохнулся от ярости Симон.
— Не знаю, опережу ли я тебя или последую за тобой в этой церемонии, которой ты пугаешь меня, — отозвался Лорэн, — Но знаю точно: когда придет твоя очередь, то многие будут радоваться. Боги!.. Я сказал «боги» во множественном числе… Боги! Как ты будешь безобразен в последний день, Симон. Как ты будешь отвратителен.
И Лорэн, откровенно рассмеявшись, отошел и стал позади других членов комиссии.
Комиссии ничего не оставалось делать, как удалиться.
Что касается ребенка, то, избавившись от допрашивающих, он принялся напевать меланхолический припев любимой песни своего отца…
Как и следовало ожидать, покой не мог долго царить в той счастливой обители, где скрывались Женевьева с Морисом. Ведь во время урагана гнездо голубков сотрясается вместе с деревом, на котором оно свито.
Женевьева опасалась всего на свете. Теперь она боялась не столько за Мезон-Ружа, сколько за Мориса. Она довольно хорошо знала своего мужа и была уверена в том, что, исчезнув, Диксмер сумел спастись. Убежденная в том, что он спасен, она стала беспокоиться за себя. Она не осмелилась бы доверить свои печали и самому скромному человеку, но все ее печали выдавали покрасневшие глаза и побледневшие губы.
Однажды Морис вошел так тихо, что, погруженная в глубокую задумчивость, Женевьева не услышала его. Остановившись на пороге, он увидел ее, сидящую неподвижно. Взгляд Женевьевы был устремлен в одну точку. Руки безжизненно лежали на коленях, а голова в задумчивости склонена на грудь. Некоторое время он смотрел на нее с глубокой грустью. И все, что происходило в сердце молодой женщины, вдруг стало понятно ему, словно он прочитал ее мысли.
Он шагнул к ней.
— Вы не любите больше Францию, Женевьева, — сказал Морис, — признайтесь мне в этом. Вы готовы бежать даже от воздуха, которым здесь дышат, даже к окну вы подходите с отвращением.
— Увы, я хорошо знаю, что не умею скрывать свои мысли, — призналась Женевьева. — Вы правильно поняли, Морис.
— И все-таки это прекрасная страна! — произнес молодой человек. — И жизнь в ней сегодня обжигающая, как огонь. Это — горящая активность трибун, клубы, заговоры. Они придают особую прелесть даже часам домашнего досуга. И любят сейчас так горячо, как будто боятся, что в последний раз, что до завтра уже можно не дожить.
Женевьева согласно кивнула головой.
— Страна, недостойная того, чтобы ей служить! — прервала она.
— Почему?
— Да потому, что даже вас, который так много сделал для се свободы, даже вас подозревают.
— Но вы, дорогая Женевьева, — возразил Морис, глядя на нее затуманенным любящим взором, — вы — заклятый враг этой свободы. Вы — кто так много сделал для того, чтобы ее уничтожить, вы спокойно спите под крышей республиканца. Так что, согласитесь, все-таки какая-то компенсация есть.
— Да, — ответила Женевьева, — да. Но это же не бесконечно. Не может долго длиться то, что несправедливо.
— Что вы хотите сказать?
— Хочу сказать, что я — аристократка, я, которая тайно грезит о поражении вашей партии и ваших идей. Я, которая готова участвовать в заговорах за возвращение прежнего режима даже в вашем доме, самим своим присутствием приговаривающая вас к смерти и позору, согласно вашим воззрениям, по крайней мере, Морис, я не останусь здесь как злой дух этого дома. Я не поведу вас на эшафот.
— Куда же вы пойдете, Женевьева?
— Куда пойду? Однажды, когда вас не будет, Морис, я пойду и донесу сама на себя, не сказав, откуда я пришла.
— О! — воскликнул пораженный до глубины души Морис. — Такая неблагодарность!
— Нет, — ответила молодая женщина, обвивая руками его шею, — нет, друг мой, все это только от любви, от самой преданной любви, клянусь вам. Я не хотела, чтобы моего брата схватили и убили, как мятежника. И я не хочу, чтобы мой возлюбленный был схвачен и казнен, как предатель.
— Вы решитесь на такое, Женевьева? — спросил Морис.
— Это такая же правда, как то, что Бог есть на небе! — ответила молодая женщина. — Впрочем, это от страха: меня мучают угрызения совести.
Она наклонила голову, словно под тяжестью этих угрызений.
— О! Женевьева! — произнес Морис.
— Вы хорошо понимаете то, о чем я говорю и особенно то, что я при этом испытываю, Морис, — продолжала она, — потому что и сама испытываю те же угрызения. Вы же сознаете, что я отдалась вам, но я вам не принадлежу. Вы овладели мной, но я не имела права отдать вам себя.
— Довольно! — прервал Морис. — Довольно!
Его лоб наморщился, мрачное решение блеснуло в его таких чистых глазах.
— Я вам докажу, Женевьева, — продолжил молодой человек, — что люблю только вас. Я докажу вам, что моя любовь превыше всего. Вы ненавидите Францию, хорошо, пусть так, мы покинем ее.
Женевьева, прижав руки к груди, смотрела на него восторженно и восхищенно.
— Вы не обманываете меня? — прошептала она.
— Когда это я обманывал вас? — спросил Морис. — Разве в тот день, когда опозорил себя, чтобы завоевать вас?
Женевьева горячо поцеловала Мориса, крепко обняв возлюбленного.
— Да, Морис, ты прав, — согласилась она. — Это я обманывала себя. То, что я испытываю, это больше, чем угрызение совести, может быть это перерождение моей души. Но ты, по крайней мере, ты ее понимаешь, и я слишком люблю тебя, чтобы испытывать любое иное чувство, кроме боязни потерять тебя. Давай уедем далеко, друг мой, уедем туда, где никто не сможет нас настичь.
— О! Благодарю! — произнес вне себя от радости Морис.
— Но как бежать? — Женевьева вздрогнула от этой ужасной мысли. — Сегодня нелегко убежать от кинжала убийц 2 сентября или от топора палачей 21 января.
— Женевьева! — сказал Морис. — Бог защитит нас, поверь. Тогда, 2 сентября, о котором ты говоришь, я пытался сделать благое дело, и за него мне воздастся сегодня. Я хотел спасти одного бедного священника, с которым вместе учился. Ходил к Дантону, и по его просьбе Комитет общественного спасения выписал паспорт для выезда этому несчастному и его сестре. Паспорт Дантон вручил мне. Но гонимый священник вместо того, чтобы прийти за ним, как я ему говорил, заперся в Карме, там и умер.
— А паспорт? — вырвалось у Женевьевы.
— По-прежнему, у меня. Сегодня он стоит миллион и даже больше миллиона, Женевьева, — он стоит жизни, стоит счастья!
— О! Боже мой! Боже мой! — воскликнула молодая женщина, — да благословит вас Всевышний!
— Все мое состояние, — продолжал Морис, — поместье. Ты это знаешь. Управляет им старый слуга нашей семьи, истинный патриот, добрая душа, которой мы можем довериться. Он будет посылать мне деньги от доходов туда, куда я захочу. По дороге в Булонь мы заедем к нему.
— А где он живет?
— Недалеко от Аббевиля.
— Когда мы поедем, Морис?
— Через час.
— Никто не должен знать, что мы уезжаем.
— Никто и не будет об этом знать. Я побегу к Лорэну: у него есть кабриолет без лошади, а у меня есть лошадь без экипажа. Мы уедем тотчас, как я вернусь. Ты же пока, Женевьева, подготовь все к отъезду. Не собирай много вещей: все, что нам будет нужно, мы купим заново в Англии. Сейчас я дам поручение Сцеволе и он уйдет. Вечером Лор все ему объяснит, а
мы к этому времени будем уже далеко.
— Нас не задержат по дороге?
— А разве у нас нет паспорта? Мы поедем к Юберу, так зовут управляющего, Юбер — член муниципалитета Аббевиля. От Аббевиля до Булони он будет нас сопровождать и охранять, в Булони мы купим или наймем барку. Кстати, я могу сходить в Комитет, чтобы мне дали поручение в Аббевиль. Только не
надо никакого обмана, правда, Женевьева? Будем стремиться к нашему счастью, рискуя жизнью.
— Да, да, и удача будет сопутствовать нам. Но как ты сегодня благоухаешь, друг мой! — удивилась молодая женщина, пряча лицо на груди Мориса.
— Забыл совсем. Сегодня утром у дворца Эгалите я купил тебе букет фиалок. Но, войдя сюда и увидев, как ты грустна, я мог думать только о том, как выяснить причину твоей грусти.
— О! Дай же мне его.
Женевьева вдохнула аромат цветов с тем фанатизмом, который нервные натуры почти всегда проявляют к запахам.
И вдруг ее глаза наполнились слезами.
— Что с тобой? — спросил Морис.
— Бедная Элоиза! — прошептала Женевьева.
— Да, — со вздохом произнес Морис. — Но давай думать о нас, милая. Оставим мертвых почивать в тех могилах, которые своим самопожертвованием они уготовили сами себе. Прощай! Я уезжаю.
— Возвращайся скорее.
— Не дольше, чем через полчаса я вновь буду здесь.
— А если не застанешь Лорэна?
— Неважно! Его слуга меня знает. И я могу взять у него все, что мне нравится даже в его отсутствие. Точно так же, как и он у меня.
— Удачи тебе.
— Ты же, моя Женевьева, приготовь все, но ограничься самым необходимым. Нам совсем не нужно, чтобы отъезд выглядел, как переезд.
— Не волнуйся, все поняла.
Молодой человек шагнул к двери.
— Морис! — позвала Женевьева.
Он обернулся и увидел, что молоДая женщина протянула к нему руки.
— До свидания, до свидания, любовь моя, и мужайся! — сказал он. — Через полчаса я вернусь.
Женевьева осталась одна и, как мы знаем, должна была подготовиться к отъезду.
Собиралась она как в лихорадке. Оставшись в Париже, Женевьева испытывала двойную вину. Ей казалось, за пределами Франции, за границей ее преступление, которое скорее было стечением роковых обстоятельств, будет менее тягостно. Она даже надеялась, что в одиночестве и изоляции забудет о том, что существуют другие мужчины, кроме Мориса.
Было решено бежать в Англию. Они поселятся в маленьком домике, вдали от всех, одни, скрывшись от посторонних глаз, сменят фамилии — из своих двух сделают одну.
Там они найдут двух слуг, ничего не знающих об их прошлом. К счастью, так сложилась жизнь, что и Морис, и Женевьева говорили по-английски. Ни она, ни он ничего не оставляли во Франции, о чем можно было бы сожалеть. Кроме той матери, о которой сожалеют всегда, хотя иногда она бывает и мачехой, и которая называется родиной…
Женевьева собирала вещи, необходимые для их путешествия, точнее — бегства. Она испытывала удовольствие от того, что среди всего многого выбирала наиболее любимое Морисом: костюм, подчеркивающий его фигуру, галстук, который лучше всего оттенял цвет лица, книги, которые он чаще всего перелистывал.
Не спеша она отобрала то, что хотела взять с собой, оставалось заполнить сундуки. В ожидании их Женевьева разложила все — одежду, белье, книги — на стульях, канапе и пианино.
Неожиданно донесся звук поворачиваемого в замочной скважине ключа.
— Ну, вот и хорошо, — подумала она, — вернулся Сцевола. Но разве Морис не встретил его?
И Женевьева продолжала возиться с вещами.
Сквозь раскрытые двери салона она слышала, как кто-то ходит в прихожей.
Она держала ноты и искала веревку, чтобы перевязать их.
— Сцевола! — позвала молодая женщина.
Шаги в соседней комнате приблизились.
— Сцевола! — повторила Женевьева. — Войдите, прошу вас.
— Я здесь! — раздался чей-то голос.
Услышав его, Женевьева стремительно повернулась и в ужасе вскрикнула.
— Мой муж!
— Он самый, — спокойно ответил Диксмер.
Женевьева стояла на стуле, подняв руки в поисках какой-либо веревочки в шкафу. Тут же у нее закружилась голова. Она протянула руки и чуть не опрокинулась назад, желая найти под ногами пропасть и броситься в нее.
Диксмер подхватил ее, донес до канапе, усадил.
— Что это с вами, дорогая моя? — спросил он. — Неужели мой приход произвел на вас столь неприятное впечатление?
— Я умираю, — откинувшись, пробормотала Женевьева, закрыв лицо руками, чтобы не видеть это ужасное привидение.
— Наверное, вы уже считали меня усопшим, не так ли, дорогая моя? И теперь я кажусь вам фантомом?
Женевьева обвела все вокруг блуждающим взглядом, и заметив портрет Мориса, соскользнула с канапе, упала на колени, как бы прося поддержки у этого застывшего, бессильно улыбающегося лица.
Бедная женщина ощущала весь тот гнев, который скрывал Диксмер за показным равнодушием.
— Да, мое дорогое дитя, издевался кожевенник, — это я Возможно вы считали, что я уже довольно далеко от Парижа, но нет — я остался здесь. Я вернулся через сутки и увидел на месте оставленного дома кучу пепла. Принялся расспрашивать о вас — бесполезно, никто ничего не знал о вас. Тогда я начал розыск — и найти вас стоило большого труда. Конечно, не ожидал встретить вас здесь. Но, признаюсь, кое-какие подозрения у меня были, поэтому я здесь и нашел вас. Как себя чувствует Морис? Вы, уверен, очень сильно страдали. Вы, такая преданная роялистка, вынуждены жить под одной крышей со столь фанатичным республиканцем.
— Боже мой! — прошептала Женевьева. — Боже мой! Сжальтесь надо мной!
— Хотя, — продолжал Диксмер, оглядываясь, — меня успокаивает, дорогая моя, то, что вы здесь неплохо устроились и не выглядите сильно пострадавшей от такой ссылки. Я же после пожара в нашем доме и нашего разорения бродил наугад по городу, жил в подвалах, в лодках, а какое-то время — даже в клоаках, примыкающих к Сене.
— Сударь! — произнесла Женевьева.
— У вас здесь прекрасные фрукты, а я же часто должен был оставаться без десерта, поскольку вообще не имел возможности пообедать.
Женевьева, рыдая, закрыла лицо руками.
— И, поверьте, не потому, что у меня не было денег. Слава Богу, я унес с собой тридцать тысяч франков золотом, что сегодня равняется пятистам тысячам франков. Но как может угольщик, рыбак или старьевщик вытащить из кармана луидор и купить кусок сыра или сосиску! Ах, Боже мой, сударыня, я по очереди переодевался в этих людей. Сегодня, чтобы как можно лучше изменить свой облик, я стал патриотом, рьяным патриотом, марсельцем. Я гроссирую и ругаюсь. Черт возьми! Изгнаннику в Париже не так легко, как молодой и красивой женщине. Я не имею счастья знать преданную патриотку, которая скрывала бы меня от посторонних глаз.
— Сударь, сударь! — взмолилась Женевьева. — Сжальтесь надо мной! Вы ведь прекрасно видите, что я умираю…
— Я объясняю ваше состояние тревогой. Вы ведь очень волновались за меня. Но успокойтесь, я здесь, я вернулся, и мы больше не расстанемся с вами, сударыня.
— Сейчас вы убьете меня! — воскликнула Женевьева.
Диксмер взглянул на нее с ужасающей улыбкой.
— Убить невинную женщину! О! Сударыня, о чем вы говорите? Неужели печаль, терзающая вас из-за моего отсутствия в такой мере помутила ваш разум?
— Сударь, — вновь взмолилась Женевьева, — сударь, я умоляю вас: лучше убейте меня, чем мучить такими жестокими насмешками. Да, я виновна, да, я преступница, да, я заслуживаю смерти. Убейте меня, сударь, убейте!..
— Значит, вы признаете, что заслуживаете смерти?
— Да, да.
— И, чтобы искупить свое не знаю уж какое преступление, в котором вы себя обвиняете, примете эту смерть без сожаления?
— Ударьте, сударь, я не издам ни звука. Вместо того, чтобы проклинать, я благословлю ту руку, которая меня убьет.
— Нет, сударыня, я не хочу убивать вас, хотя, вероятно, вы умрете. Только ваша смерть будет не позорной и бесславной, а вы не можете не опасаться этого, она войдет в историю как одна из самых благородных смертей. Благодарите меня, сударыня, я накажу вас бессмертием.
— Что вы собираетесь предпринять?
— Вы будете по-прежнему идти к той цели, к которой мы стремились все, пока нас не сбили с дороги. Для вас и для меня вы падете виновной, а для всех же остальных вы умрете мученицей.
— О! Боже мой! Если вы и дальше будете говорить такими загадками, то сведете меня с ума. Во что вы вовлекаете, куда поведете меня?
— Возможно, к смерти.
— Позвольте мне помолиться.
— Помолиться?
— Да.
— За кого же?
— Какое это имеет для вас значение? С того момента, когда вы убьете меня, я уплачу свой долг. Но если я его заплачу, то больше ничего не буду вам должна.
— Да, это так, — согласился Диксмер, удаляясь в соседнюю комнату. — Я жду вас.
Женевьева встала на колени перед портретом Мориса, прижав руки к готовому разорваться сердцу.
— Морис, — тихо произнесла она, — прости меня. Я и не ожидала, что буду так счастлива, я лишь надеялась сделать счастливым тебя! Морис, я уношу от тебя счастье, составляющее твою жизнь. Прости мне свою смерть, мой возлюбленный!
Отрезав прядь длинных волос, она обвязала ею букет фиалок и положила его у портрета. Лицо на бесчувственном немом холсте с печалью следило за ее уходом. По крайней мере, так сквозь слезы в глазах показалось Женевьеве.
— Вы готовы, наконец, сударыня? — спросил Диксмер.
— Да! — прошептала молодая женщина.
— Впрочем, не торопитесь, сударыня!.. — отозвался Диксмер. — Я не спешу. Наверное, скоро вернется Морис и я буду рад выразить ему благодарность за оказанное вам гостеприимство.
Женевьева вздрогнула от ужаса, представив встречу мужа и любовника.
Она стремительно поднялась.
— Все кончено, сударь, — сказала она. — Я готова!
Диксмер пошел первым. Дрожащая Женевьева проследовала за ним, полуприкрыв глаза и откинув назад голову. Они сели в фиакр, который ожидал их у входа и экипаж тронулся.
Как сказала Женевьева, все было кончено.
Тот самый человек в карманьолке, с которым мы познакомились тогда, когда он измерял шагами Зал Потерянных шагов, и которого мы слышали там во время обхода архитектора Жиро, генерала Анрио и папаши Ришара, точнее, слышали, как он обменялся несколькими репликами с тюремщиком, охранявшим вход в подземелье, тот самый рьяный патриот с густыми усами и в медвежьей шапке, хвалившийся Симону тем, что нес голову принцессы Ламбаль, на следующий вечер после нашего знакомства ровно к семи часам находился в кабачке «Пюи-де-Ноэ».
Кабачок был расположен на углу улицы Вьей-Драпери и принадлежал торговцу, точнее торговке вином.
Патриот сидел в глубине зала, закопченного табаком и свечами, притворяясь, что наслаждается рыбой, пожаренной в прогорклом масле. К чести кабачка следует признать, что столы, покрытые красноватыми, вернее фиолетовыми скатертями, могли приютить немало посетителей. Но на этот раз зал пустовал. Только два или три завсегдатая, пользующиеся здесь привилегиями, проводили свой очередной вечер. Да и те исчезли друг за другом и без четверти восемь патриот остался в одиночестве. И тогда он с отвращением аристократа отодвинул грубое блюдо, которое, казалось, еще минуту назад доставляло ему удовольствие, достал из кармана плитку испанского шоколада и принялся медленно поглощать его уже с подлинным наслаждением без всякого притворства.
Время от времени, хрустя испанским шоколадом и черным хлебом, он бросал взгляды, полные тревожного нетерпения, на застекленную дверь, завешенную клетчатой красно-белой занавеской. Иногда он прислушивался и прекращал свою трапезу с рассеянностью, заставляющей задуматься хозяйку. Она сидела за прилавком недалеко от двери, на которую патриот так часто устремлял взгляды, и женщине, даже не обладающей особым тщеславием, могло показаться, что именно она вызывает у него такой интерес.
Наконец, колокольчик входной двери прозвенел и его звук заставил вздрогнуть нашего патриота. Он вновь принялся за рыбу, но украдкой, чтобы хозяйка не заметила, половину куска он кинул собаке, смотрящей на него голодными глазами, а вторую — коту, набрасывающемуся на пса с частыми и опасными ударами когтистых лап.
Дверь с занавеской в красно-белую клетку открылась, вошел человек, одетый почти так же, как патриот, только вместо медвежьей шапки на нем был красный колпак. На поясе вошедшего висела огромная связка ключей и в дополнение к ним — широкая сабля в кожаных ножнах.
— Мой суп! Мою бутылку! — крикнул он, входя в общий зал, даже не прикоснувшись к своему красному колпаку, довольствуясь тем, что кивнул хозяйке кабачка. Потом со вздохом усталости расположился за столом, рядом с тем, за которым ужинал наш патриот.
Хозяйка из-за давней почтительности, которую она питала к вошедшему, поднялась и сама пошла заказывать то, что он потребовал.
Мужчины сидели, повернувшись спиной друг к другу: один из них смотрел на улицу, другой — в глубину зала. Они не обменялись ни единым словом до тех пор, пока хозяйка не исчезла.
Когда за ней захлопнулась дверь, при свете единственной свечи, установленной на конце железного прута и дававшей достаточно света обоим посетителям, человек в медвежьей шапке увидел в стоящем перед ним зеркале, что комната абсолютно пуста.
— Добрый вечер, — произнес он, не поворачиваясь, своему соседу.
— Добрый вечер, — ответил тот.
— Итак, — продолжил патриот с тем же подчеркнутым безразличием, — как наши дела?
— Все кончено.
— Что именно?
— Как мы и условились, я нашел повод поговорить о службе с папашей Ришаром. Пожаловался на слабость слуха, на обмороки и даже упал в обморок прямо в канцелярии суда.
— Очень хорошо, и что дальше?
— А дальше папаша Ришар позвал свою жену, и она потерла мне виски уксусом, что и привело меня в чувство.
— Потом, как мы и решили, я пожаловался на то, что недостаток воздуха вызывает у меня обмороки и что напряженная
служба в Консьержери, где сейчас содержатся четыреста заключенных, меня убивает.
— И что ответили они?
— Мамаша Ришар меня пожалела.
— А папаша Ришар?
— Выставил меня за дверь.
— Но того, что он выставил тебя, еще недостаточно.
— Подождите. Мамаша Ришар, очень добрая женщина, тут же упрекнула его в бессердечии. Она знала, что я — отец семейства.
— И что он ответил?
— Сказал, что она права. Но что первое непреложное условие для тюремного служащего — это оставаться в тюрьме, с которой он связан. Республика не лечит, а отрубает головы тем, у кого во время исполнения служебных обязанностей случаются обмороки.
— Черт возьми! — выругался патриот.
— И он, этот папаша Ришар, прав. С тех пор, как в тюрьме австриячка, для надзирателей начался сущий ад: готовы подозревать даже родного отца.
Патриот позволил собаке, которую укусил кот, вылизать свою тарелку.
— Заканчивайте, — потребовал он, не поворачиваясь.
— Тут я опять застонал, словно почувствовал себя очень плохо. Попросил прислать врача и стал уверять, что мои дети умрут с голоду, если меня уничтожит моя страна.
— А папаша Ришар?
— Папаша Ришар сказал мне, что тюремным служащим не следует заводить детей.
— Но оставалась еще и мамаша Ришар?
— К счастью! Она закатила сцену мужу, упрекала его в жестокости. Папаше Ришару ничего не оставалось, как проявить доброту своего сердца. Он сказал мне: «Ну хорошо, гражданин Гракх, договоритесь с кем-нибудь из своих друзей о помощи. Согласен: представь мне того, кто будет тебя замещать». Я вышел, пообещав: «Хорошо, папаша Ришар, я сейчас поищу…»
— И ты нашел, «мой удалец»?
В этот момент появилась хозяйка. Она принесла гражданину Гракху его суп и бутылку.
И Гракх, и патриот тут же притворились равнодушными, не интересующимися друг другом.
— Гражданка, — сказал служитель, — я получил небольшое вознаграждение от папаши Ришара. Поэтому позволю сегодня свиную котлету с корнишонами и бутылку бургундского. Отправь служанку к мяснику, а сама сходи в подвал.
Тут же служанка вышла через входную дверь, а сама хозяйка спустилась в подвал.
— Молодец, — заметил патриот, — ты толковый парень.
— Такой толковый, что не прячусь, несмотря на ваши прекрасные обещания, чем бы они не обернулись для нас обоих. Вы предполагаете, чем это закончится?
— Да, конечно.
— Мы оба рискуем головами.
— Не беспокойся о моей.
— Признаюсь вам, сударь, что не ваша голова служит причиной моего живого беспокойства.
— Твоя?
— Конечно.
— Думаю, что это не самая большая потеря…
— Эх, сударь, голова — это драгоценная вещь.
— Но не твоя.
— Как? Не моя?
— По меньшей мере не сейчас.
— Что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать, что твоя голова не стоит и ломаного гроша. Если бы я, к примеру, был агентом Комитета общественного спасения, то тебя уже завтра бы гильотинировали.
Служитель так быстро повернулся, что на него залаяла собака.
Он был смертельно бледен.
— Не поворачивайся и не бледней, — произнес патриот. — Спокойно доедай свой суп: я не агент-провокатор, я — друг. Сделай так, чтобы я попал в Консьержери, устрой меня на свое место, дай ключи и завтра я отсчитаю тебе пятьдесят тысяч ливров золотом.
— Правда?
— У тебя же прекрасный залог — моя голова.
Служитель задумался на некоторое время.
— Ну, — подтолкнул патриот, наблюдая в зеркало за своим собеседником, — не делай глупых выводов. Если ты донесешь на меня, то лишь выполнишь свой долг. Республика за это не даст тебе даже одного су. Если ты будешь служить мне, то есть, забудешь о своем долге, и поскольку в этом мире несправедливо делать что-нибудь задаром, я дам тебе пятьдесят тысяч ливров.
— Все хорошо понимаю, — ответил служитель, — я останусь в выигрыше, если сделаю то, что вы просите; но я опасаюсь последствий…
— Последствий!.. Чего ты боишься? Я ведь на тебя не донесу.
— Не сомневаюсь.
— На следующий день после того, как я устроюсь, ты придешь и сделаешь в Консьержери обход. Я дам тебе двадцать пять свитков, в каждом из них будет по две тысячи франков.
Эти двадцать пять свитков разместятся в твоих карманах. Вместе с деньгами я дам тебе карту, с помощью которой ты покинешь Францию. Ты уедешь, и всюду, куда бы ты не поехал, кроме того, что ты богат, ты по меньшей мере будешь независим.
— Хорошо, сударь, договорились, будь что будет. Я ведь бедняк; я не вмешиваюсь в политику. Франция всегда прекрасно обходилась без меня и в дальнейшем не пропадет. Но если вы сделаете дурное дело, то тем хуже для вас.
— Во всяком случае, — ответил патриот, — я не сделаю ваше положение хуже, чем оно сейчас.
— Сударь позволит мне не судить о политике национального Конвента?
— Ты великолепен в философии и беззаботности. А теперь скажи, когда ты представишь меня папаше Ришару?
— Если хотите, сегодня вечером.
— Да, конечно. И кем я буду?
— Моим кузеном Мардошем.
— Мардошем, так Мардошем. Имя мне нравится. И какого сословия?
— Брючный мастер.
— От брючника до кожевенника рукой подать.
— А вы что, кожевенник?
— Я мог бы им быть.
— Понятно.
— В котором часу ты представишь меня?
— Через полчаса, если хотите.
— Тогда в девять.
— Когда я получу деньги.
— Завтра.
— Стало быть, вы ужасно богаты?
— Я ни в чем не нуждаюсь.
— Вы из бывших, не так ли?
— Какая разница?
— Иметь деньги и раздавать их, подвергаясь риску попасть на гильотину! Действительно, эти бывшие очень глупы!
— Чего же ты хочешь? У санкюлотов так много ума, что другим не осталось.
— Тсс! Вот мое вино.
— Встретимся напротив Консьержери.
— Да.
Патриот расплатился и вышел.
Из-за двери послышался его громовой голос:
— В чем дело, гражданка? Котлеты с корнишонами! Мой кузен умирает с голоду.
— Добрый Мардош! — отметил тюремщик, смакуя бургундское, которое ему только что налила нежно смотревшая на него кабатчица.
Покинув кабачок, патриот не ушел слишком далеко. Сквозь закопченые стекла он следил за служителем. Необходимо было убедиться: не свяжется ли тот с агентами республиканской полиции, одной из лучших во все времена. Потому что одна половина общества шпионила за другой не во имя правительства, а ради спасения собственной головы.
Но ничего опасного для патриота не произошло. За несколько минут до девяти, служитель поднялся, потрепал по подбородку кабатчицу и вышел. На набережной Консьержери патриот нагнал его и они вместе вошли в тюрьму.
Сделка состоялась в тот же вечер. Папаша Ришар согласился, чтобы Мардош занял место гражданина Гракха…
А за два часа до этого события, в помещении тюремного смотрителя, оно расположено в другой части тюрьмы,
разыгралась сценка, последствия которой имели немалое значение для главных действующих лиц этой истории. Устав
ший за день секретарь Консьержери сложил свои бумаги и уже намеревался уйти, как какой-то человек, сопровождаемый гражданкой Ришар вошел в его кабинет.
— Гражданин секретарь, — сказала она, — примите своего собрата из военного министерства. Он пришел от имени гражданина министра, чтобы восстановить имена военных, заключенных под стражу.
— Ах, гражданин, — расстроился секретарь, — вы несколько запоздали; я уже убрал все бумаги.
— Простите меня, дорогой собрат, — ответил вошедший, — но у нас так много работы, что мы можем ходить по другим делам только в то время, когда другие уже едят или спят.
— Ну, раз дело обстоит именно так, дорогой собрат, то поторопитесь. Уже время ужина, а я голоден. Покажите ваши документы.
— Вот они, — предъявил свои бумаги секретарь военного министерства, и его собрат, хотя и крайне спешивший, просмотрел их очень тщательно.
— Не беспокойтесь, с ними все в порядке, — заметила жена Ришара. — Мой муж уже познакомился с ними.
— Это не имеет значения, — возразил секретарь, продолжая читать документы.
Секретарь военного министерства ждал терпеливо, как человек, привыкший к строгим формальностям.
— Прекрасно, — произнес секретарь Консьержери, — вы можете начинать работу в любое время. Вам потребуется много постановлений?
— Сотню.
— Это займет уйму времени.
— В таком случае, дорогой собрат, я устроюсь у вас. Если вы, конечно, позволите.
— Что вы имеете в виду? — не понял секретарь Консьержери.
— Это я расскажу во время ужина, на который сейчас приглашаю вас, ведь вы сами сказали, что голодны.
— И не намерен отрицать.
— Вот и хорошо, вы познакомитесь с моей женой, прекрасной хозяйкой, ближе узнаете меня, я — добрый малый.
— Честное слово, вы производите на меня именно такое впечатление, однако, дорогой собрат…
— Не спорьте, соглашайтесь запросто. Я куплю устриц на площади Шатэле, у нас есть цыпленок, взятый у торговца жареным мясом, и два или три блюда, которые мадам Дюран готовит в совершенстве.
— Вы меня соблазняете, дорогой собрат, — смутился секретарь Консьержери, ослепленный меню, к которому он не привык. Революционный трибунал платил ему два ливра ассигнациями, которые в действительности едва равнялись двум франкам.
— Значит, согласны?
— Согласен.
— В таком случае оставим работу до утра — и в путь.
— Отправляемся.
— Так что же вы?
— Одну минуту. Только позвольте мне предупредить жандармов, которые охраняют австриячку.
— Зачем вы их предупреждаете?
— Чтобы они знали, что я ушел. Предупрежденные о том, что секретарская комната пуста, они будут прислушиваться к малейшим звукам.
— Право, очень нужная мера предосторожности.
— И вы так считаете?
— Разумеется, идите.
Секретарь Консьержери вышел и постучал в окошко, которое открыл один из охранников, предварительно спросив:
— Кто там?
— Секретарь, я ухожу. До свидания, гражданин Жильбер.
— До свидания, гражданин секретарь.
И окошко захлопнулось.
Секретарь военного министерства с пристальным вниманием следил за этой сценкой. И когда дверь камеры, в которой находилась королева, открылась, он успел осмотреть первое отделение. Его взгляд выхватил сидящего за столом жандарма Дюшена, и он еще раз убедился в том, что при королеве только два охранника. Но когда секретарь Консьержери вернулся, его собрат постарался придать своему лицу самое что ни на есть безразличное выражение.
При выходе из Консьержери они столкнулись с двумя мужчинами. Ими были гражданин Гракх и его кузен Мардош.
Кузен Мардош и секретарь военного министерства мгновенными движениями, которые, казалось, были вызваны одним и тем же чувством, при виде друг друга надвинули на глаза, один — медвежью шапку, другой — шляпу с широкими полями.
— Кто это? — поинтересовался секретарь военного министерства.
— Я знаю только одного из них — тюремщика по имени Гракх.
— Значит, тюремщики все-таки выходят из Консьержери, — с подчеркнутым безразличием заметил военный секретарь.
— Для этого им отведено определенное время.
Разговор прервался. Новые друзья пересекли мост Шанж. На углу площади Шатэле секретарь военного министерства, как и обещал, купил корзинку с устрицами. Дальше они продолжили путь по набережной Жевр.
Жилище секретаря военного министерства оказалось весьма простым. Гражданин Дюран занимал три маленькие комнаты на Гревской площади в доме без привратника. Каждый жилец имел свой ключ от входной двери. Было условлено, что если у кого-то не оказывалось при себе ключа, то он стучал молотком в ворота один, два или три раза: в зависимости от этажа, на котором жил. И тот, кто ждал или кто слышал этот сигнал, спускался и открывал дверь.
У гражданина Дюрана ключ был в кармане, ему стучать не пришлось.
Секретарю из Дворца Правосудия очень понравилась жена секретаря военного министерства. Ею оказалась действительно очаровательная женщина. Выражение глубокой печали, застывшее на ее лице, вызывало интерес с первого взгляда. Замечено, для красивых женщин печаль является одним из самых неоспоримых средств соблазна; печаль делает влюбленными всех без исключения мужчин. Даже секретарей, что бы там ни говорили, а секретари — тоже мужчины. А среди них даже самый жестокий эгоист, не говоря уже о человеке с чувствительным сердцем, всегда стремится утешить огорченную женщину, сменить белые розы бледного лица на розы, более приятные для глаз, как говорил гражданин Дора.
Оба секретаря поужинали с большим аппетитом. Только мадам Дюран почти ничего не ела. Разговор шел на разные темы.
Секретарь военного министерства расспрашивал своего собрата с любопытством, довольно странным для этого драматического времени, о порядках во Дворце в дни судебных приговоров, о средствах досмотра посторонних. Секретарь Дворца, очарованный тем, что его слушают с таким вниманием, отвечал с удовольствием. Он рассказывал о привычках тюремных смотрителей, о Фукье-Тэнвилле, о гражданине Симоне — главном актере трагедии, которая ежедневно разыгрывалась на площади Революции.
Позже и он попросил коллегу рассказать о военном министерстве.
— Ничего интересного, я осведомлен гораздо меньше, чем вы. Мое положение намного ниже вашего. Я — скорее помощник секретаря, — отговорился Дюран. — Я незаметный служащий, приносящий пользу своей работой людям, занимающим видное положение. Это обычное явление любой бюрократии, даже революционной. Земля и небо, возможно, когда-нибудь изменятся, но канцелярии — никогда.
— Хорошо, я помогу вам, гражданин, — сказал секретарь Дворца, очарованный хорошим вином хозяина и особенно прекрасными глазами мадам Дюран.
— Благодарю, — ответил тот, кому было сделано это благосклонное предложение. — Любое разнообразие в работе — развлечение для бедного служащего. Мне, конечно, хочется поскорее закончить дела в Консьержери и не беспокоиться по поводу того, что они затягиваются. Если бы еще я мог приводить в канцелярию мадам Дюран, которая так скучает здесь.
— Не возражаю, — ответил секретарь Дворца, очарованный приятным развлечением, которое обещал его собрат.
— Она бы диктовала мне списки, — продолжил гражданин Дюран. — Ну, а время от времени, если вы нашли этот ужин не слишком плохим, вы бы приходили к нам сюда.
— Да, но не слишком часто, — самодовольно согласился секретарь Дворца. — Должен вам признаться, что меня будут бранить, если я стану возвращаться позднее обычного в один из домов на улице Пети-Мюск.
— Это устраивает и меня как нельзя лучше, — сказал Дюран, — не правда ли, дорогая?
Мадам Дюран, очень бледная и все такая же печальная, подняла на мужа глаза и ответила:
— Как вам будет угодно.
Пробило одиннадцать, пора было уходить. Секретарь из Дворца поднялся и простился со своими новыми друзьями.-
Его радость по поводу нового знакомства и приятного ужина была неподдельной.
Гражданин Дюран проводил гостя до лестничной площадки. Вернувшись в комнату, бросил:
— Ну, Женевьева, пора спать.
Молодая женщина поднялась, не отвечая, взяла лампу и прошла в другую комнату.
Дюран, а вернее Диксмер, посмотрел, как она вышла, посидел минуту в задумчивости, нахмурив лоб, затем он прошел в свою комнату на противоположной стороне коридора.
этого вечера секретарь военного министерства приходил усердно трудиться к своему коллеге во Дворец. Мадам Дюран делала выписки из документов, подготовленных заранее, а Дюран старательно их переписывал.
Дюран украдкой стремился рассмотреть все вокруг. Он приметил, как ежедневно в девять вечера Ришар или его жена приносили корзину с провизией и ставили се под дверь камеры королевы. И в тот момент, когда секретарь предупреждал охранника: «Я ухожу, гражданин», Жильбер или Дюшан выходили и забирали корзину для Марии-Антуанетты.
Три вечера подряд Дюран дольше обычного засиживался за делами. И все эти часы задержки корзинка простояла у двери — охранники брали продукты только после ухода секретаря, и четверть часа спустя они выставляли ее назад за дверь уже пустой.
На четвертый вечер, происходило это в начале октября, после того, как секретарь Дворца ушел, и Дюран, вернее Диксмер и его жена остались в комнате одни, он уронил перо и прислушался к тишине с таким вниманием, словно от этого зависела его жизнь. Затем быстро встал, подбежал на цыпочках к двери камеры, приподнял салфетку, прикрывающую корзинку, и воткнул в хлеб маленький серебряный футляр.
Так же неслышно, бледный и дрожащий от волнения, а оно проявляется даже у самых сильных натур, совершающих после длительной подготовки рискованный поступок, он вернулся на свое место, прижав одну руку ко лбу, другую — к сердцу.
Женевьева наблюдала за ним, но не произнесла ни единого слова. После того, как муж забрал ее от Мориса, она всегда ждала, чтобы он заговорил первым.
Однако на этот раз она нарушила молчание.
— Это будет сегодня вечером?
— Нет, завтра, — ответил Диксмер.
И снова встал, осмотрелся, тщательно прислушался, собрал списки и, подойдя к камере, постучал в дверь.
— В чем дело? — спросил Жильбер.
— Гражданин, — сказал Диксмер, — я ухожу.
— Хорошо, — ответил охранник из глубины камеры. — До свидания.
— До свидания, гражданин Жильбер.
Дюран услышал скрип засовов, понял, что охранник открыл дверь и вышел.
В коридоре, который вел из комнаты папаши Ришара во двор, он столкнулся с тюремщиком в медвежьей шапке и с тяжелой связкой ключей.
Диксмера охватил страх. Этот грубый человек, как и все из «го сословия, сейчас окликнет его, всмотрится и, возможно, узнает его. Он надвинул на лоб шляпу, а Женевьева спрятала лицо в воротник своего черного пальто.
Но он ошибся.
— О! Извините! — только и произнес тюремщик, хотя его слегка толкнул Диксмер.
Диксмер вздрогнул, услышав этот мягкий и вежливый голос. Но тюремщик торопился, проскользнул в коридор, открыл ведущую к папаше Ришару дверь и исчез. Диксмер и Женевьева продолжили свой путь.
— Странно, — сказал Диксмер, когда за ними закрылась дверь, и свежий воздух охладил его пылающее лицо.
— Да, очень странно, — прошептала Женевьева.
Оставшись наедине, супруги могли поделиться причинами своего удивления. Но Диксмер скрыл свои мысли, пытаясь успокоить себя тем, что он ошибся, саму встречу — галлюцинацией. Женевьева же ограничилась тем, что, сворачивая за угол на мост Шанж, бросила последний взгляд на темное здание Дворца, в котором видение, напоминающее призрак потерянного друга пробудило в ней столько воспоминаний, нежных и в то же время горьких.
Они пришли на Гревскую площадь, не обменявшись ни единым словом.
А в это время охранник Жильбер как всегда вышел и взял корзинку с провизией, предназначенной королеве. В ней были фрукты, холодный цыпленок, бутылка белого вина, графин с водой и половина хлеба. Жильбер поднял салфетку, осмотрел обычный набор продуктов в корзинке, разложенных гражданкой Ришар. Отодвинув ширму, громко объявил:
— Гражданка, ваш ужин.
Мария-Антуанетта разломила хлеб. Едва ее пальцы прикоснулись к нему, она почувствовала холод серебра и поняла, что на этот раз в хлебе что-то спрятано.
Она оглянулась: охранник уже вышел.
Какое-то время королева сидела неподвижно, в ожидании, когда охранник отойдет как можно дальше. И, убедившись в том, что он сел рядом с товарищем, она вытащила футлярчик из хлеба. В нем была записка. Развернув ее, королева прочитала:
«Сударыня, будьте готовы к тому, что завтра в то же самое время, когда вы получите эту записку, в то же самое время, в камеру Вашего Величества войдет женщина. Она переоденется в вашу одежду, а вам отдаст свою. Потом вы выйдете из Консьержери под руку с одним из самых преданных ваших слуг.
Не беспокойтесь из-за шума, который произойдет в первой комнате. Не обращайте внимания ни на крики, ни на стоны, только поторопитесь быстрее переодеться в платье и пальто той женщины, которая должна остаться вместо Вашего Величества».-
— Какая преданность, — прошептала королева. — Благодарю тебя, Господи! Значит не все меня, как о том говорили, проклинают.
Она перечитала записку. Второй абзац поразил ее. «Не обращайте внимания ни на крики, ни на стоны», — прошептала она. — О! Это значит, что моих охранников убьют, бедные люди! Они проявили ко мне столько участия… Никогда, никогда!»
Она оторвана чистую часть листочка и, поскольку у нее не было ни пера, ни карандаша, чтобы ответить незнакомому другу, который беспокоился за нее, она вытащила булавку из своего шейного платка и наколола на бумаге буквы, составившие слова:
«Я не могу и не должна соглашаться на жертвоприношение чьей-либо жизни в обмен на мою.
Она положила записку в футлярчик и воткнула его во вторую половинку разломанного хлеба.
Едва она управилась, пробило десять часов. Королева, продолжая держать в руке кусок хлеба, с грустью считала удары, падавшие медленно и ритмично. Неожиданно она услышала в одном из окон, выходившем в женский двор, резкий звук. Подобный звук издает стекло, разрезаемое алмазом. Потом кто-то легонько постучал в окно, раз, второй. Явно преднамеренным кашлем человек пытался заглушить стук. К ее удивлению в уголке окна появился сложенный клочок бумаги. Кому-то удалось просунуть его сквозь стекло. Тут же королева услышала бряцание ключей, бьющиеся один о другой и удаляющиеся шаги
Она поняла, что в стекле прорезано отверстие и через него человек, чьи удаляющиеся шаги она слышала, передал ей записку. Бумажка валялась на полу. Королева отыскана ее глазами,
прислушиваясь, не приближается ли кто-нибудь из охранников. Но услышала, что они о чем-то тихо беседуют, как обычно, чтобы не докучать ей. Тогда она тихонько встала и шагнула, чтобы подобрать записку.
Тонкий и твердый, похожий на футляр предмет, выскользнул из нее и, упав на пол, издал металлический звон. Это было тончайшее лезвие, скорее похожее на украшение, чем на инструмент. Одно из тех стальных орудий, с помощью которого даже слабая и неловкая рука способна перерезать за четверть часа железо самой толстой решетки.
«Сударыня, — говорилось в записке, — завтра в половине десятого один человек придет поговорить через окно с жандармами, которые вас охраняют. За это время Ваше Величество подпилит третий прут решетки своего окна, считая слева направо… Пилите осторожно, Вашему Величеству должно хватить четверти часа. Потом будьте готовы выйти через окно… Это сообщение послал вам один из самых преданных ваших подданных, посвятивший жизнь Вашему Величеству, готовый с радостью отдать ее ради Вас».
— О! — прошептала королева. — Не западня ли это? Но нет, кажется, мне знаком этот почерк. Он тот же, таким была написана записка, полученная мною в Тампле. Так и быть. Возможно, Господь хочет, чтобы я бежала.
Королева упала на колени и предалась молитве, этому высшему утешенью заключенных.
Наконец-то наступил этот роковой день, которому предшествовала бессонная ночь. Этот ужасный день, который без преувеличения можно назвать окрашенным в цвет крови.
В тот октябрь каждый, даже самый яркий солнечный день имел свои мертвенно-бледные пятна Королева плохо спала. Сон не дал ей отдыха: едва закрывала глаза, как ей чудилась кровь, крики.
Она уснула с лезвием в руках.
Большую часть дня она посвятила молитве. Тюремщики часто видели ее молящейся, поэтому не придали никакого значения этому приливу набожности.
Время от времени узница доставала спрятанное на груди лезвие, переданное теми, кто пытался ее спасти, и сравнивала изящество инструмента с толщиной решетки. К счастью, она была вмурована в стену только с одной стороны — нижней. Верхняя часть соединилась с поперечными прутьями. Если удастся
подпилить нижнюю часть, то достаточно будет потянуть за прутья, и решетка отойдет.
Но отнюдь не физические трудности останавливали королеву. Она прекрасно понимала, что задуманное — возможно. Но сама эта возможность превращала надежду в кровавое, слепящее глаза пламя. Пройти к ней ее друзья могли, только убив тех, кто ее охраняет. Но все в ней протестовав против такой цены — смерти единственных людей, проявлявших жалость и участие к ней в эти долгие дни заключения.
С другой стороны, за этими решетками, которые ей предстояло перепилить, за телами этих двух охранников, смерть которых прокладывала дорогу ее спасителям, были жизнь, свобода и, возможно, месть! Три таких ценности, особенно притягательных для женщины, просящей у Бога прощения за то, что она так страстно их желала. К тому же она сознавала: охранники ни о чем не подозревают, даже предполагать не могут о той западне, в которую их хотят заманить. Если, конечно, считать заговор западней.
Эти простые люди, по ее представлению, были бы просто преданы, а страдания не только научили ее переносить зло, но и предугадывать, предчувствовать его.
Королева больше не считала два неожиданных предложения о побеге ловушкой. Но по мере того, как крепла вера и исчезал страх быть схваченной в заранее расставленной западне, все с большим ужасом она думала о неизбежности крови и смерти невинных.
— Странная судьба, возвышенный спектакль! — прошептала она. — Двое заговорщиков объединяются для того, чтобы спасти бедную королеву, скорее — бедную женщину-узницу, ничего не предпринимающую для того, чтобы соблазнить или ободрить заговорщиков. И оба заговора намечены на один день, на один час. Кто знает! Может быть они — части одного целого. Может быть, этот двойной заговор и приведет к свободе. И если я захочу — буду спасена. Но бедная женщина заплатит за меня своей жизнью. И еще два охранника своей смертью предварят мою смерть. Нет, Бог и будущее не простят меня. Невинные жертвы, безвинная кровь — чрезмерная цена. Невозможная цена.
И тут же ее мозг опровергал собственный вывод. Напоминал о многочисленных примерах самопожертвования слуг ради благополучия своих господ, об античных традициях и праве господ распоряжаться жизнью подданных, об уходящих призраках королевской власти.
— Анна Австрийская согласилась бы, — уговаривала она себя. — Анна Австрийская поставила бы превыше всего великий принцип спасения августейших особ.
Всю жизнь и во всем королева старалась равняться на Анну Австрийскую. И даже сейчас пыталась предугадать ее выбор в такой трагической ситуации. Хотя и другие мысли, горькое прозрение приходило к ней. Безумным было само ее согласие приехать во Францию с желанием править так, как правила Анна Австрийская. И все-таки она приехала и правила. Не потому, что сама этого хотела. Такова была воля родителей. Это они, два короля, решили, чтобы их дети, никогда не видевшие друг друга, не успевшие полюбить друг друга, соединились браком на одном алтаре, чтобы умереть потом на одном и том же эшафоте.
Как спорить с роком? Но разве моя смерть не повлечет за собой смерть бедного ребенка, который в глазах немногих моих друзей все еще является королем Франции?
В такой постоянно возрастающей тревоге, измученная своими страхами, лихорадкой сомнений королева дождалась вечера. Много раз она украдкой поглядывала на своих охранников и никогда еще, казалось ей, они не были столь спокойными. И мелкие знаки внимания, оказываемые ей этими грубоватыми мужчинами, особенно сильно поражали ее.
Когда в камере сгустились сумерки и прозвучали шаги часовых, а бряцание оружия и ворчание собак уже эхом отдавались под сводами, когда, наконец, вся тюрьма проявила себя во всем своем ужасе и безнадежности, Мария-Антуанетта, покоренная слабостью, свойственной женской натуре, в ужасе поднялась.
— Я убегу, — шептала она, — Да, да, я убегу. Когда они придут, когда заговорят, я подпилю решетку. Я сделаю все, что Бог и мои освободители прикажут. У меня есть долг перед детьми, их не убьют из-за меня, или если все-таки их убьют, а я буду свободна… О! Тогда, по крайней мере…
Она не закончила. Глаза ее закрылись, угас голос. Это был ужасный сон обессиленной королевы в комнате, запертой на засовы и решетки. Но вскоре, во все еще продолжающемся сне, решетки и засовы упали Она увидела себя в середине огромной безжалостной армии и приказала пламени пылать, а железу выйти из ножен. Она мстила народу, который в конечном счете был не ее народом…
А в это время Жильбер и Дюшен спокойно беседовали и готовили себе ужин.
А в это же время Диксмер и Женевьева вошли в Консьержери и, как всегда, расположились в канцелярии. Через час после их прихода, как обычно, секретарь суда закончил свои дела и оставил их одних.
Как только за коллегой закрылась дверь, Диксмер бросился к пустой корзинке, выставленной за дверь в обмен на корзинку с провизией. Он схватил кусок хлеба, разломил его и нашел футлярчик. В нем была записка королевы. Прочитав ее, он побледнел. На глазах у Женевьевы он разорвал бумажку на тысячу кусочков и бросил их в горящий зев печки.
— Поздно, — бросил он, — все решено.
Потом, повернувшись к Женевьеве, сказал:
— Подойдите, сударыня.
— Я?
— Да, мне нужно с вами тихонько поговорить.
Женевьева, неподвижная и холодная, как мраморная статуя, покорно кивнула головой и подошла к нему.
— Вот и настал час, сударыня, — произнес он. — Выслушайте меня.
— Да, сударь.
— Вы предпочитаете полезную смерть, смерть, которая прославит вас и вызовет сожаление в народе, смерти бесславной, не так ли?
— Да, сударь.
— Я мог убить вас, когда застал у вашего любовника. Но человек, который, как я, посвятил свою жизнь праведному и святому делу, должен извлекать пользу даже из своих собственных несчастий, к чему я и стремлюсь, и на что надеюсь. Как вы убедились, я отказал себе в удовольствии самому свершить над вами суд. Я. также пощадил вашего любовника…
Что-то вроде мимолетной, но ужасной улыбки промелькнуло на бескровных губах Женевьевы.
— Сударь, — прервала она, — я готова. К чему все эти речи?
— Вы готовы?
— Да, вы меня убьете. Вы правы, я жду.
Взглянув на Женевьеву, Диксмер невольно вздрогнул. Так величественна она была. Ее как бы освещал ореол, самый яркий из всех возможных, тот, что берет свет свой от любви.
— Я закончу, — продолжал Диксмер. — Я предупредил королеву, она ждет. Однако, вполне возможно, что она окажет некоторое сопротивление, но вы заставите ее сделать все, что нужно.
— Хорошо, сударь, отдавайте приказы, я их исполню.
— Сейчас я постучу в дверь, Жильбер мне откроет. Вот этим кинжалом, — Диксмер расстегнул свою одежду и показал, наполовину вытащив из ножен кинжал с двумя лезвиями, — этим кинжалом я убью его.
Женевьева невольно вздрогнула.
Диксмер сделал знак рукой, приказывая ей сосредоточиться.
— В тот момент, когда я нанесу удар, — наставлял он, — вы броситесь во вторую комнату, туда, где находится королева. Там нет двери, вы это знаете, есть только ширма. Вы поменяетесь с королевой одеждой, а я тем временем убью второго охранника. Затем я возьму королеву под руку и выйду с ней из камеры.
— Очень хорошо, — холодно произнесла Женевьева.
— Вы понимаете? — продолжал Диксмер. — Каждый вечер вас видят здесь в этом черном пальто, скрывающем ваше лицо. Наденьте это пальто на Ее Величество и сделайте все точно так, как вы это делаете каждый раз сами.
— Я сделаю все так, как вы говорите, сударь.
— Теперь мне остается только простить вас и поблагодарить, сударыня, — произнес Диксмер.
Женевьева кивнула головой и холодно улыбнулась.
— Мне не нужны ни ваше прощение, ни ваша благодарность, сударь, — сказала она, протянув руку. — То, что я делаю, а точнее, собираюсь сделать, сглаживает преступление, совершенное, мною по слабости. И не одна я виновна в нем. Вспомните свое поведение, сударь. Вы ведь почти вынудили меня совершить это преступление. Вы прямо-таки толкали меня к нему. Таким образом, вы — подстрекатель, судья и мститель сразу. Это я должна простить вам мою смерть и я вам ее прощаю. Это я должна, сударь, поблагодарить вас за то, что вы лишаете меня жизни. Потому что жизнь стала для меня невыносимой в разлуке с единственным человеком, которого я люблю, а вы своей жестокой местью разорвали все узы, связывающие меня с ним.
Диксмер впился ногтями в грудь; хотел ответить, но голоса не было.
Он сделал несколько шагов по канцелярии.
— Время идет, — произнес он наконец, — на счету каждая секунда. Вы готовы, сударыня? Тогда пойдемте.
— Я вам уже сказала, сударь, — ответила Женевьева со спокойствием мученицы, — я жду!
Диксмер собрал все бумаги, проверил, надежно ли заперты двери, чтобы никто не смог войти в канцелярию. Потом он попытался повторить свои инструкции.
— Не нужно, сударь, — остановила его Женевьева. — Я прекрасно знаю, что нужно делать.
— Тогда прощайте!
И Диксмер протянул ей руку, словно в этот величественный момент все обвинения должны были отойти перед значимостью ситуации и возвышенностью самопожертвования.
Вздрогнув, Женевьева коснулась кончиками пальцев руки своего мужа.
— Вы станете рядом со мной, сударыня, — произнес Диксмер. — И как только я ударю Жильбера, пройдете.
— Я готова.
Диксмер, сжав в правой руке свой широкий кинжал, левой постучал в дверь.
то время, как в канцелярии и у двери в камеру королевы, а точнее у двери в первую комнату, занимаемую охранниками, происходила сцена, о которой вы прочитали в предыдущей главе, с другой стороны камеры, то есть с так называемого «женского двора» тюрьмы тоже велись подготовительные работы.
Вдруг от стены, как каменная статуя, отделился человек. Его сопровождали две собаки. Напевая «Ca ira» — очень модную в то время песенку, он провел связкой ключей по пяти прутьям решетки, закрывающим окно королевы. Королева вздрогнула; но, догадавшись, что это сигнал, тихонько открыла окно и так умело принялась за работу, что сама удивилась своей сноровке. Раньше в слесарной мастерской, где ее августейший супруг иногда проводил время, она лишь касалась своими изящными пальцами инструментов, похожих на тот, на который в этот час возлагались все надежды на спасение.
Как только человек со связкой ключей услышал, что окно королевы открылось, он постучал к охранникам.
— А! А! — узнал Жильбер, глядя сквозь решетку. — Так это ведь гражданин Мардош.
— Он самый и есть, — подтвердил тюремщик. — Ну как? Кажется, мы хорошо несем службу?
— Как обычно, гражданин ключник. Вы, кажется, не часто находили у нас погрешности.
— Да, — согласился Мардош, — но в эту ночь нужна особая бдительность.
— Неужели? — удивился подошедший Дюшен.
— Да.
— А что произошло?
— Откройте окно, я расскажу вам.
— Открывай, — скомандовал Дюшен.
Жильбер открыл окно и обменялся рукопожатием с ключником, охранники уже успели подружиться с ним.
— Так в чем же дело, гражданин Мардош? — повторил Жильбер.
— Заседание Конвента было очень жарким. Вы читали?
— Нет. Что же там произошло?
— Сначала гражданин Эбер сообщил кое-что неизвестное.
— Что именно?
— А то, что заговорщики, которых считали мертвыми, живы и даже очень живы.
— Я уже слышал об этом, — вставил Жильбер. — Негодяи Делессар и Тьерри сейчас в Англии.
— А шевалье де Мезон-Руж? — произнес ключник так громко, чтобы королева его услышала.
— Как! Этот тоже в Англии?
— Вовсе нет, он во Франции, — так же громко продолжал Мардош.
— Он что, вернулся?
— Он и не уезжал.
— Какой дерзкий человек! — заметил Дюшен.
— Такой уж он есть.
— Теперь попытаются его арестовать?
— Конечно, попытаются, но кажется, что это совсем непросто.
В этот момент лезвие в руках королевы так сильно заскрежетало о железо, что ключник испугался, как бы охранники не услышали, несмотря на все его усилия заглушить эти звуки.
Он наступил на лапу одной из собак, которая взвыла от боли.
— Бедное животное! — сказал Жильбер.
— Ему тоже следовало бы надеть сапоги, — ответил ключник. — Жирондист, замолчи.
— Твоего пса зовут Жирондист, гражданин Мардош?
— Точно, я выбрал для него такое имя.
— Однако, о чем ты говорил? — перебил Дюшен, который, поскольку и сам в какой-то мере являлся заключенным, живо интересовался всем происходящим, как и все находящиеся в изоляции люди.
— Ах, да, я говорил о гражданине Эбере. Именно так, патриот! Я говорил, что гражданин Эбер хотел перевести австриячку обратно в Тампль.
— Зачем?
— Черт возьми! Он считает, что ее перевели из Тампля только для того, чтобы отвлечь от немедленной инспекции Коммуны.
— А еще и затем, чтобы оградить ее от попыток этого проклятого Мезон-Ружа, — сказал Жильбер. — Но мне кажется, что подземный ход все-таки существует.
— То же самое ему заявил и гражданин Сантерр. На это Эбер ответил, что раз о нем стало известно, то никакой опасности он больше не таит. И что в Тампле Марию-Антуанетту можно было бы охранять с половиной тех мер, которые приходится применять здесь, поскольку Тампль очень крепко стоит и надежнее Консьержери.
— Честное слово, — заявил Жильбер, — что касается меня, то я хотел бы, чтобы ее снова отправили в Тампль.
— Ясно, тебе надоело ее охранять.
— Нет, но это меня печалит.
Мезон-Руж громко кашлянул: чем глубже лезвие вонзалось в прут, тем больше шума оно производило.
— Так что же решили? — спросил Дюшен, подождав, пока у ключника закончится приступ кашля.
— Решили, что она останется здесь, но суд над ней состоится незамедлительно.
— Бедная женщина! — произнес Жильбер.
Дюшен, у которого слух оказался более тонким, чем у его сослуживца, или его внимание было не так занято рассказом Мардоша, наклонился, прислушиваясь к происходящему там, за ширмой.
Ключник заметил это движение.
— Понимаешь, гражданин Дюшен, — живо сказал он, — попытки заговорщиков, если они узнают, что времени на осуществление задуманного у них нет, станут совсем отчаянными. Когда в тюрьме удвоят охрану, им останется одно — вооруженный захват Консьержери. Чтобы добраться до королевы, то есть, я хотел сказать до вдовы Капета, заговорщики убьют всех, кто им помешает.
— Ну что ты! Как же войдут сюда твои заговорщики?
— Переодевшись в патриотов, они притворятся, что хотят повторить события 2 сентября, подлецы! Потом двери будут открыты — и прощай!
На мгновение воцарилась тишина, вызванная изумлением охранников.
Ключник с радостью, смешанной со страхом, услышал, что лезвие продолжает работать. Пробило девять часов.
В это время кто-то постучал в дверь камеры, но охранники были заняты беседой и не обратили внимания на стук.
— Хорошо, будем тщательно следить за всем, — сказал Жильбер.
— И, если понадобится, умрем на своем посту настоящими республиканцами, — добавил Дюшен.
«Она должна скоро закончить», — подумал про себя ключник, вытирая вспотевший лоб.
— И вы со своей стороны тоже будьте бдительны, — заметил Жильбер, — потому что вас они тоже не пощадят, если произойдет то, о чем вы говорили.
— Я тоже так думаю, — согласился ключник. — В ночные обходы я изнемогаю от усталости: вы сменяете друг друга и можете спать хотя бы через ночь.
В это время в дверь камеры опять постучали. Мардош вздрогнул: любое, даже самое незначительное событие, могло помешать осуществлению его плана.
— Что там такое? — как бы невзначай поинтересовался он.
— Ничего особенного, — ответил Жильбер, — это секретарь из военного министерства уходит и предупреждает нас об этом.
— Очень хорошо, — сказал ключник.
Секретарь продолжал упорно стучать в дверь.
— Ладно, ладно, — крикнул Жильбер, не отходя от окна. — До свидания! Прощайте!
— Кажется, он что-то говорит, — сказал Дюшен, поворачиваясь к двери. — Ответь же ему…
Тут послышался голос секретаря.
— Подойди же, гражданин охранник, мне надо с тобой поговорить.
Голос, хотя волнение и изменило его, заставил ключника насторожиться. Ему показалось, что он его узнал.
— Что же тебе все-таки нужно, гражданин Дюран? — спросил Жильбер
— Мне надо тебе кое-что сказать.
— Ладно, скажешь завтра
— Нет, сегодня, я должен поговорить с тобой сейчас, — продолжил тот же голос.
— О! — прошептал ключник. — Что-то должно произойти — это голос Диксмера
Зловещий и вибрирующий голос, казалось, заимствовал что-то мрачное из отдаленного эха, рождающегося в темном коридоре.
Дюшен повернулся.
— Хорошо, — сказал Жильбер, — раз уж он так просит, я пойду.
И он направился к двери.
Воспользовавшись тем, что неожиданные события отвлекли внимание обоих охранников, ключник подбежал к окну королевы.
— Удалось, закончили? — спросил он.
— Я перепилила уже больше половины, — ответила королева
— Боже мой, Боже мой! — прошептал он. — Поторопитесь! Поторопитесь!
— Эй, гражданин Мардош, — сказал Дюшен, — где ты там?
— Я здесь, — воскликнул ключник, быстро возвращаясь к окну, у которого стоял раньше.
В тот момент, когда он перебегал, раздался ужасный крик, потом последовали проклятия, потом звук сабли, вырываемой из металлических ножен.
— Ах, злодей! Ах, разбойник! — кричал Жильбер.
Из коридора доносился шум драки.
Распахнулась дверь, и служитель увидел две борющиеся фигуры. Какая-то женщина, оттолкнув Дющена, бросилась в комнату королевы.
Дюшен, не обращая на нее никакого внимания, рванулся на помощь своему товарищу.
Ключник прыгнул к окну королевы. Он увидел женщину, стоящую на коленях перед королевой; она просила, она умоляла узницу поменяться с ней одеждой.
Он наклонился и сверкающим взором вмиг рассмотрел женщину, узнавая и боясь узнать ее. Вдруг он жалобно вскрикнул:
— Женевьева! Женевьева! — позвал он.
Королева, уронив лезвие, подавленно сжалась. Еще одна попытка побега потерпела крах.
Ключник схватился за прутья решетки и сверхчеловеческим усилием потряс уже подпиленный прут.
Но решетка осталась на месте, потому что железо было недостаточно подпилено.
Тем временем Диксмеру удалось оттеснить Жильбера от двери и он уже почти прорвался в камеру. Но Дюшен, нажав на дверь, оттолкнул его.
Правда, Дюшену не удалось ее закрыть. В отчаянии Диксмер просунул руку между дверью и стеной.
Кинжал, зажатый в руке, скользнув по груди охранника, разорвал одежду и ранил его. Силы обоих были на пределе. Диксмер, чувствуя, что рука сейчас сломается, надавил плечом на дверь. И отчаянным напряжением вырвал свою онемевшую руку.
Дверь с грохотом захлопнулась: Дюшен задвинул засовы, Жильбер повернул ключ в двери.
В коридоре раздались быстрые шаги, затем все стихло. Охранники, переглянувшись между собой, стали осматривать камеру. И тут они услышали шум, производимый ключником, который пытался вырвать решетку.
Жильбер бросился к королеве. Он увидел стоящую на коленях Женевьеву, которая умоляла королеву поменяться с ней одеждой. Дюшен схватил карабин и подбежал к окну: прямо перед ним на решетке висел человек и с яростью вырывал ее.
Дюшен прицелился.
Молодой человек заметил наклоняющееся к нему дуло оружия.
— О, да! Убей меня, убей!
Величественный в своем отчаянии, он подставил грудь, словно посылая вызов пуле.
— Шевалье! — воскликнула королева, — Шевалье, я умоляю вас: живите, живите!
Услышав голос Марии-Антуанетты, Мезон-Руж упал на колени.
Раздался выстрел, падение спасло шевалье: пуля пролетела над его головой.
Женевьева, решив, что ее друг убит, без сознания рухнула на пол.
Когда дым рассеялся, в «женском дворе» уже никого не было.
Через десять минут тридцать солдат в сопровождении двух комиссаров обшарили Консьержери, осмотрев даже самые отдаленные уголки. Они никого не нашли. Секретарь, спокойный и улыбающийся, как ни в чем ни бывало, прошел мимо кресла папаши Ришара.
Что касается ключника, то он выбежал с криком:
— Тревога! Тревога!
Часовой попытался преградить ему дорогу штыком, но тут на него набросились собаки.
Арестовали только Женевьеву, которая после допроса была заключена под стражу.
Мы не можем и дальше оставлять в забвении одного из самых главных персонажей этой истории, того, кто во время событий, о которых рассказано в предыдущей главе, страдал больше всех, и чьи страдания более всего заслуживают сочувствия наших читателей…
Яркое солнце освещало улицу Моннэ, и думушки болтали у дверей своих домов так радостно, будто вот уже в течение десяти месяцев ни единое кровавое облачко не зависало над городом; в этот час Морис возвращался в кабриолете, обещанном Женевьеве. Он передал поводья чистильщику сапог с паперти Сен-Есташ и с переполненным радостью сердцем поднялся по ступенькам лестницы.
Такова уж живительная сила любви. Она оживляет сердца, даже казавшиеся мертвыми, для любых проявлений жизни, она заполняет пустоты души, пробуждает в ней ликующую жизнь, полную надежды и счастья. Чувство это захватывает любящего до конца, ослепляет его. Ничего и никого он уже не видит, кроме любимого.
Морис не заметил болтающих кумушек, не слышал их слова; он видел только Женевьеву, готовящуюся к отъезду; слышал только Женевьеву, рассеянно напевающую свою привычную песенку. И эта песенка звучала настолько отчетливо, что он мог поклясться, что различает малейшие оттенки ее голоса.
На лестничной площадке Морис остановился перед открытой дверью, что очень удивило его — обычно она всегда была закрыта. Он огляделся, чтобы убедиться, нет ли Женевьевы в коридоре и не увидел ее там. Он прошел через прихожую, столовую, салон, зашел в спальню. Нигде никого. Он позвал.
Слуга, как мы знаем, ушел. Морис предположил: в его отсутствие Женевьеве, возможно, понадобилась веревка, чтобы перевязать чемоданы или что-нибудь из продуктов в дорогу и она спустилась за покупками. Он подумал, что это большая неосторожность с ее стороны и Мориса охватило беспокойство, но что предпринять — он не знал.
Он ходил и ходил по комнате, время от времени поглядывая сквозь окно на небо, потемневшее от туч. Вскоре Морису почудились на лестнице шаги. Прислушался; это были шаги не Женевьевы, выбежал на площадку, он наклонился через перила и узнал слугу, поднимающегося по лестнице с беззаботностью, характерной для домашних слуг.
— Сцевола! — крикнул он.
Слуга поднял голову.
— Это вы, гражданин?
— Да, это я, но где же гражданка?
— Гражданка? — удивленно спросил Сцевола, продолжая подниматься.
— Да, ты ее внизу не видел?
— Нет.
— Спустись. Спроси у консьержа, у соседей, не видел ли ее кто?
— Сейчас.
— Скорее же! Скорее! — крикнул Морис. — Разве ты не видишь, что я, как на углях?
Морис подождал пять-шесть минут на лестнице и, поскольку Сцевола не возвращался, вернулся в квартиру и снова стал смотреть в окно: он видел, как Сцевола зашел в две или три лавки и вышел назад, явно ничего не узнав. В нетерпении он позвал слугу.
Тот поднял голову и увидел в окне своего потерявшего терпение хозяина.
Морис знаком приказал ему подняться.
— Невозможно же, чтобы она ушла, — уговаривал себя Морис.
И снова позвал:
— Женевьева! Женевьева!
Мертвая тишина. В пустой комнате не было даже эхо.
Вошел Сцевола.
— Один только консьерж видел ее.
— Консьерж?
— Да, соседи ничего не слышали.
— Так ты говоришь, консьерж видел? Когда?
— Он видел, как она выходила.
— Значит, она ушла?
— Кажется.
— Одна? Невозможно, чтобы Женевьева ушла одна.
— Она была не одна, гражданин, она была с мужчиной.
— Как с мужчиной?
— По крайней мере, так мне сказал гражданин консьерж.
— Сходи за ним, мне нужно знать, что это был за мужчина.
Сцевола сделал два шага к двери, потом обернулся:
— Подождите-ка, — сказал он, поразмыслив.
— Что? Что ты хочешь сказать? Говори, ты просто убиваешь меня.
— Возможно с мужчиной, который бежал за мной.
— За тобой бежал мужчина? Зачем?
— Чтобы от вашего имени попросить у меня ключ.
— Какой ключ, несчастный? Говори же, говори!
— Ключ от квартиры.
— И ты дал незнакомому человеку ключ от квартиры? — воскликнул Морис, схватив его за шиворот.
— Но он не был незнакомцем, сударь. Это — один из ваших друзей.
— Один из моих друзей. Наверняка Лорэн. Да, она ушла с Лорэном.
И, несмотря на бледность, Морис улыбнулся и провел платком по вспотевшему лбу.
— Нет, нет, нет, сударь, это был не он, — сказал слуга. — Черт возьми! Или я не знаю мсье Лорэна…
— Но кто же это был?
— Вы хорошо его знаете, тот самый мужчина, который приходил к вам однажды…
— Когда?
— В тот день, когда вы были таким грустным, а потом стали таким веселым…
Сцевола замечал все.
Ошеломленный Морис смотрел на слугу — дрожь пробежала по его телу. Потом, после долгого молчания, воскликнул:
— Диксмер?
— Честное слово, сударь, кажется, он.
Морис закачался и, отступив, упал в кресло. Его глаза закрылись.
— Боже мой! — прошептал он.
Потом, открыв глаза, посмотрел на букет фиалок, забытый, а точнее, оставленный Женевьевой. Он бросился к нему, взял и поцеловал цветы; потом обратил внимание на то, где лежал букет.
— Сомнений больше нет, — произнес он. — Эти фиалки… это ее последнее «прощай»!
Морис огляделся: он обратил внимание на то, что чемодан собран наполовину, а белье валяется на полу и лежит в полуоткрытом шкафу. Несомненно, белье выпало из рук Женевьевы на пол при появлении Диксмера.
Ему вдруг все стало ясно. Ужасная сцена, разыгравшаяся в этих четырех стенах, которые раньше были свидетелями такого большого счастья, воочию предстала перед ним.
До этого момента Морис пребывал в подавленном состоянии. Теперь же его пробуждение было жутким, а ярость молодого человека — ужасающей. Он поднялся, закрыл окно, достал из секретера два заряженных пистолета, осмотрел запальные устройства и, убедившись, что они в хорошем состоянии, положил пистолеты в карманы. Потом кинул в кошель две горсти луидоров, которые, несмотря на свой патриотизм, сохранил на дне ящика, взял саблю.
— Сцевола, — обратился он, — надеюсь, ты привязан ко мне, ведь ты служил моему отцу и мне пятнадцать лет.
— Да, гражданин, — ответил слуга, охваченный ужасом при виде мраморной бледности и нервной дрожи, которую никогда раньше не замечал у своего хозяина, считавшегося одним из самых отважных и самых сильных мужчин, — что прикажете?
— Послушай, если дама, которая жила здесь…
Он замолчал, потому что его голос, когда он произносил эти слова, дрожал так, что дальше Морис не смог продолжать.
— Если она вернется, — сказал он через минуту, — прими ее. Запри за ней дверь, возьми карабин, стань на лестнице и ценой головы, жизни, души, какой угодно, но не позволяй никому войти сюда. Если же кто-то захочет ворваться сюда силой, защити ее — бей, убивай, стреляй, ничего не бойся. Сцевола, я все возьму на себя.
Тон, которым говорил молодой человек, и его пылкое доверие воодушевили Сцеволу.
— Я не только убью кого бы там ни было, — сказал он, — но и пожертвую жизнью ради гражданки Женевьевы.
— Спасибо… А теперь послушай. Эта квартира мне ненавистна, я вернусь сюда только в том случае, если найду Женевьеву. Если ей удастся бежать, если она вернется, поставь на окно большую японскую вазу с королевскими маргаритками, которые она так любила. Это тебе задание на день. Ночью поставишь фонарь. Таким образом, каждый раз, когда я буду проезжать мимо, буду знать, что она здесь. Если на окне не будет вазы или фонаря, буду продолжать поиски.
— Будьте осторожны, сударь! Будьте осторожны! — воскликнул Сцевола.
Морис не ответил; выбежал из комнаты, спустился по лестнице и, словно на крыльях, понесся к Лорэну.
Невозможно выразить удивление, гнев, ярость поэта в тот момент, когда он узнал от Мориса ужасную новость.
— Так ты даже не знаешь, где она? — все время повторял он.
— Пропала! Исчезла! — в приступе отчаяния вопил Морис. — Он убил се, Лорэн, он убил ее!
— Ну, нет, дорогой друг, нет, мой добрый Морис, он не убил ее. После стольких дней размышлений таких женщин, как Женевьева, не убивают; нет, если бы он се убил, то убил бы сразу, на месте, и в знак мести оставил бы ее тело в твоей квартире. Но, видишь ли, он исчез вместе с ней, крайне счастливый от того, что вновь нашел свое сокровище.
— Ты не знаешь его, Лорэн, ты его не знаешь, — повторял Морис. — Даже во взгляде этого человека есть что-то зловещее.
— Это ты ошибаешься. На меня он всегда производил впечатление смелого человека. Он забрал Женевьеву, чтобы принести ее в жертву. Он сделает так, что их арестуют вместе и вместе убьют. Вот в чем я вижу опасность, — сказал Лорэн.
Эти слова удвоили исступление Мориса.
— Я найду ее! Я найду ее или умру! — воскликнул он.
— Что касается первого, то, очевидно, мы найдем ее, — сказал Лорэн, — только успокойся. Морис, добрый мой Морис, поверь мне, человек, потерявший спокойствие, потерпит поражение. При твоем волнении, при твоих поступках не дождаться верных, разумных мыслей.
— Прощай, Лорэн, прощай!
— Что ты собираешься делать?
— Ухожу.
— Ты покидаешь меня? Почему?
— Потому что это касается только одного меня, потому что я один должен рисковать жизнью, чтобы спасти жизнь Женевьевы.
— Ты хочешь умереть?
— Я готов на все: я пойду к председателю Комитета по надзору, поговорю с Эбером, Дантоном, Робеспьером. Я во всем признаюсь, пусть только мне вернут се.
— Хорошо, — согласился Лорэн.
И он поднялся, не сказав больше ни слова, пристегнул пояс, надел форменную шляпу и, так же как Морис, сунул в карманы два заряженных пистолета.
— Пойдем, — просто добавил он.
— Но ты же скомпрометируешь себя! — воскликнул Морис.
— Ну и что?
Когда пьеса закончена, друг дорогой,
Со сцены уйти надо вместе с тобой.
— И куда же мы пойдем? — спросил Морис.
— Поищем вначале в том старинном квартале, знаешь? На старинной улочке Сен-Жак, потом выследим Мезон-Ружа: там, где он, несомненно, будет и Диксмер. Затем осмотрим дома на Вьей-Кордери. Знаешь, пошли разговоры о том, что королеву вновь вернут в Тампль! Поверь мне, такие мужчины, как они, до последней минуты не потеряют надежду спасти ее.
— Действительно, ты прав, — согласился Морис. — Думаешь, что Мезон-Руж в Париже?
— Диксмер ведь здесь.
— Это так, и они, наверняка, связаны, — сказал Морис, которого эти смутные проблески надежды привели в себя.
С этого момента друзья принялись за поиски, но все их усилия были напрасны. Париж велик и его тень густа. Ни одна пропасть так надежно, как он, не сохраняла тайну, которую преступление или несчастье доверили ей.
Сотни раз Морис и Лорэн проходили по Гревской площади, сотни раз бывали рядом с маленьким домом, где жила Женевьева под неусыпным надзором Диксмера. Так раньше священники следили и своей жертвой перед тем, как убить ее в угоду Богу…
Ну, а Женевьева, убедившись в том, что ей суждено погибнуть, как и все благородные души смирилась с самопожертвованием и хотела лишь умереть спокойно. Впрочем, она опасалась Диксмера меньше, чем провала и огласки заговора, которые толкнули бы Мориса на мрсть.
Она хранила глубокое молчание, словно смерть уже закрыла ей уста.
Не посвящая Лорэна, Морис умолял членов этого ужасного Комитета общественного спасения помочь ему, а Лорэн со своей стороны, ничего не говоря Морису, тоже хлопотал по этому делу.
И в тот же день Фукье-Тэнвилль поставил красные кресты напротив их фамилий и слово ПОДОЗРИТЕЛЬНЫЕ соединило их в кровавом объятии.
В двадцать третий день этого месяца второго года французской республики, единой и неделимой, соответствующий 14 октября 1793 года по старому стилю, как тогда говорили, толпа любопытствующих с самого утра забила зал, в котором проходило заседание революционного трибунала.
Коридоры Дворца, набережная Консьержери были заполнены нетерпеливыми и жадными зрителями, которые передавали друг другу слухи и страсти, подобно волнам, передающим друг другу свой шум и свою пену.
Несмотря на любопытство, подталкивающее зрителей, а, возможно, что именно из-за этого любопытства, каждая волна этого моря, бурная, зажатая между двумя барьерами — внешним, который толкал ее вперед, и внутренним, который отталкивал ее, сохраняла в этом приливе и отливе свое, почти не меняющееся место. Но те, кто успел захватить лучшие места, поняли, что они должны ценить свое счастье и старались поделиться всем увиденным и услышанным со своими соседями, разместившимися менее удачно, которые тут же по цепочке передавали примитивную информацию следующим.
У входной двери в трибунал группа сгрудившихся людей жестоко спорила о десяти линиях[67] пространства в ширину и в высоту; потому что 10-ти линий в ширину хватало для того, чтобы между двумя плечами увидеть уголок зала и фигуры судей: десяти линий в высоту — чтобы видеть поверх голов весь зал и фигуру обвиняемой.
К несчастью, этот проход из коридора в зал, такой узкий, занимал один человек, он загородил его почти полностью своими широкими плечами и руками, поднятыми вверх в виде подпоры,
он сдерживал напирающую толпу, готовую хлынуть в зал, если этот заслон не выдержит. Этот непоколебимый человек, стоящий на пороге трибунала, был молод и красив и при каждом приливе толпы встряхивал своей густой шевелюрой, под которой сверкал мрачный и решительный взгляд. Оттолкнув же очередной прилив толпы, устояв перед очередной ее атакой, опять словно становился каменным.
Сотню раз потная толпа пыталась опрокинуть его, своим высоким ростом он всем мешал, но как мы уже отметили, он был непоколебим, как скала.
Из середины же кипящего человеческого моря другой человек пытался проложить себе дорогу с упорством, граничащим с жестокостью. Ничто не останавливло его неутомимое продвижение вперед, ни удары тех, кто оставался позади, ни проклятия тех, кого он давил, ни жалобы женщин, которых в этой толпе было немало. На удары он отвечал ударами, на проклятия — таким взглядом, перед которым отступали даже самые храбрые, на жалобы — безучастностью, схожей с презрением.
Наконец, он приблизился к тому самому мощному молодому человеку, который преградил вход в зал. И среди общего выжидания, поскольку всем хотелось видеть столкновение двух жестоких соперников, так вот среди всеобщего выжидания, он попытался протиснуться оправдавшим себя способом, заключающимся в том, чтобы раздвинуть локтями, как клином, двух стоящих впереди зрителей и оттеснить их назад.
Это был молодой человек невысокого роста, бледное лицо и хрупкое тело которого говорили о щуплом сложении, но в его горящих глазах была непобедимая воля.
И едва его локти коснулись молодого человека, стоящего теперь перед ним, как тот, удивленный такой агрессией, быстро повернулся и также быстро вскинул кулак, грозящий мгновенным уничтожением. В этот момент оба соперника оказались лицом к лицу и одновременно у них обоих вырвался легкий вскрик.
Они узнали друг друга.
— О! Гражданин Морис, — произнес хрупкий молодой человек с невыразимой печалью в голосе. — Позвольте мне увидеть ее. Я умоляю вас. Вы убьете меня потом!
Мориса а это действительно был он, тронула и восхитила эта беспредельная преданность, несокрушимая воля.
— Вы! — прошептал он. — Вы здесь, безумец!
— Да, я здесь! Но я уже изнемог… О, Боже мой! Она говорит! Позвольте мне увидеть ее! Позвольте ее послушать!
Морис посторонился, и молодой человек прошел в зал. Теперь, поскольку Морис сдерживал толпу, ничто не мешало шевалье видеть происходящее в зале: он вынес столько ударов и толчков ради того, чтобы попасть сюда.
Эта сцена и краткий разговор привлекли внимание судей. Обвиняемая тоже взглянула в их сторону, она заметила и узнала шевалье.
Что-то похожее на дрожь пробежало по телу сидящей в железном кресле королевы.
Допрос проходил под председательством Армана, вел его Фукье-Тэнвилль, защитником королевы был Шово-Лагард.
Все это время Морис оставался неподвижным, в то время как любопытствующие и в зале, и в коридоре уже сменились по нескольку раз.
Шевалье нашел себе опору у колонны. И был также бледен, как колонна, на которую он опирался.
День сменился темной ночью. Несколько свечей, зажженных на судейском столе, несколько ламп вдоль стен зала зловещим красным отблеском освещали благородное лицо королевы, которое было таким прекрасным на сверкающих огнями праздниках в Версале. Она отрешенно отвечала несколькими короткими и высокомерными фразами на вопросы председателя, иногда наклоняясь к своему адвокату, чтобы о чем-то тихо его спросить. Ее бледное лицо хранило свою обычную гордость. На ней было платье с черными разводами, которое Мария-Антуанетта постоянно носила после смерти короля.
Судьи поднялись, чтобы удалиться на совещание: заседание закончилось.
— Я вела себя очень высокомерно, сударь? — спросила она у Шово-Лагарда.
— Ах, сударыня, — ответил он, — вы всегда прекрасны, как бы вы ни говорили.
— Глядите-ка, какая она гордая! — воскликнула женщина из зала. И эти слова как будто ответили на вопрос, который несчастная королева только что задала своему адвокату.
Королева повернула голову в сторону женщины.
— Да, да, — откликнулась женщина, — это я сказала, что ты слишком горда, Антуанетта, и эта гордость погубила тебя.
Королева покраснела.
Шевалье повернулся к женщине, произнесшей эти слова, и тихо заметил:
— Она была королевой.
Морис схватил его за запястье.
— Пойдем, — чуть слышно посоветовал он ему. — Будьте мужественны, не губите себя.
— О! Мсье Морис, — ответил шевалье, — вы — мужчина и знаете, что говорите тоже с мужчиной. Скажите, как вы думаете,
ее могут приговорить к смерти?
— Не думаю, — ответил Морис. — Я в этом уверен.
— Женщину! — с надрывом воскликнул Мезон-Руж.
— Нет, королеву, — ответил Морис. — Вы это только что сказали сами.
Шевалье в свою очередь схватил Мориса за руку с силой, которую невозможно было даже предположить, и заставил его наклониться к себе.
Была половина четвертого утра, в зале уже появились свободные места. И здесь, и там частично погасли лампы, отдельные уголки зала погрузились в темноту. В одном из самых темных и находились Мезон-Руж и Морис, который был готов выслушать все, что ему скажет шевалье.
— Почему вы здесь и что делаете, — спросил шевалье. — У вас же, сударь, вовсе не жестокое сердце.
— Увы! — ответил Морис. — Я здесь лишь для того, чтобы узнать, что случилось с одной несчастной женщиной.
— Вот как, — отозвался Мезон-Руж, — с той, которую муж толкнул в камеру королевы, не так ли? С той, которую арестовали у меня на глазах.
— Женевьеву?
— Да, Женевьеву.
— Значит, Женевьева — узница, принесенная в жертву своим мужем, убитая Диксмером?.. Теперь я понимаю, все понимаю. Шевалье, расскажите мне, как это произошло, скажите, где она, как я могу найти ее? Шевалье… эта женщина, это — моя жизнь, слышите?
— Да, я ее видел, я был там, когда ее арестовали. Я тоже пришел, чтобы помочь королеве бежать! Но наши планы были не согласованы, и вместо того, чтобы выручить, они нанесли вред один другому.
— И вы не спасли Женевьеву, вашу сестру?
— Как я мог? Ее отделяла от меня железная решетка. Если бы вы были там и соединили ваши силы с моими, то проклятая решетка поддалась бы, мы спасли бы их обеих.
— Женевьева! Женевьева! — прошептал Морис.
Потом, с яростью взглянув на Мезон-Ружа, спросил:
— А Диксмер? Что стало с ним?
— Не знаю. Он спасся. И он, и я.
— О! — прошептал Морис, стиснув зубы, — если бы я когда-нибудь его встретил…
— Да, я понимаю, но для Женевьевы еще не все потеряно, — сказал Мезон-Руж, — тогда как здесь, для королевы… Морис, вы сердечный человек, вы могущественны, у вас друзья… Прошу вас, как просят Бога, помогите мне спасти королеву!
— Вы надеетесь?
— Морис, Женевьева умоляет вас моими устами.
— Не произносите этого имени, сударь. Кто знает, может и вы, как Диксмер, тоже пожертвовали бедной женщиной.
— Сударь, — с гордостью ответил шевалье, — я знаю, что когда иду на риск, то жертвую только собой.
Морис хотел что-то сказать, но открылась дверь совещательной комнаты.
— Тише, сударь, — остановил его шевалье, — тише. Судьи идут.
Морис почувствовал, как дрожащая рука Мезон-Ружа, белая и хрупкая, легла на его руку.
— О! — прошептал шевалье. — О! У меня останавливается сердце.
— Мужайтесь и держитесь или вы погибли! — ответил Морис.
Трибунал действительно вернулся и весть о его возвращении распространилась в коридорах и галереях.
Толпа опять повалила в зал и, кажется, даже лампы ожили и в этот решающий и торжественный момент засветились ярче.
Привели королеву: она держалась прямо, высокомерно, взгляд ее был неподвижен, губы сжаты.
Ей зачитали решение суда, приговаривающего ее к смертной казни.
Она выслушала приговор, не побледнев, не нахмурившись, ни один мускул на лице не выдал ее волнение.
Повернувшись к шевалье, она послала ему долгий и выразительный взгляд, словно хотела поблагодарить этого человека, которого всегда воспринимала как олицетворение преданности; затем, опираясь на руку офицера, командовавшего вооруженной охраной, спокойно и достойно покинула зал.
Морис глубоко вздохнул.
— Слава Богу! — сказал он. — В ее показаниях нет ничего, что скомпрометировало бы Женевьеву. Еще есть надежда.
— Слава Богу! — в свою очередь прошептал шевалье де Мезон-Руж. — Все кончено, закончена борьба. У меня нет больше сил идти дальше по этому пути.
— Мужайтесь, сударь, — тихо произнес Морис.
— Постараюсь, сударь, — ответил шевалье.
Затем, пожав друг другу руки, они покинули зал через разные выходы.
Королеву увезли в Консьержери. Пробило четыре на больших часах, когда она вернулась туда.
У моста Пон-Неф Морис попал в объятия Лорэна.
— Стой, — сказал он, — хода нет!
— Почему?
— Куда ты направляешься?
— К себе. Теперь я могу вернуться, потому что знаю, что с ней произошло.
— Тем лучше, но домой ты не пойдешь.
— Почему?
— Причина проста: два часа назад к тебе приходили, чтобы арестовать.
— Ах, так! — воскликнул Морис. — В таком случае, мне тем более следует вернуться.
— С ума сошел? А Женевьева?
— Да, ты прав. И куда же мы пойдем?
— Ко мне, черт возьми!
— Но я погублю тебя.
— Тем более надо идти. Итак, в путь!
И он увлек Мориса за собой.
Как стало известно читателю, королеву из трибунала отвезли назад, в Консьержери.
Вернувшись в камеру, она взяла ножницы и отрезала свои длинные прекрасные волосы, ставшие еще прекраснее из-за того, что вот уже полгода пудра не касалась их. Она завернула волосы в бумагу, написав сверху:
«Разделить между моими дочерью и сыном».
Затем она села, а вернее, упала на стул, разбитая усталостью — допрос длился семнадцать часов — и уснула.
В семь часов ее разбудил шум за ширмой, она проснулась, вскочила, повернулась и увидела совсем незнакомого человека.
— Что нужно от меня? — спросила она.
Мужчина подошел к ней и вежливо поприветствовав, уточнил: она ли королева.
— Меня зовут Сансон, — представился он.
Королева слегка вздрогнула и поднялась. Одно только его имя сказало ей больше, чем длинная речь.
— Вы пришли слишком рано, сударь, — сказала она. — Не могли бы вы явиться немного позже?
— Нет, сударыня, — возразил Сансон. — У меня приказ.
Ответив, он сделал еще один шаг в сторону королевы. Все в этом человеке было выразительным и ужасным..
— Да, я понимаю, — произнесла узница, — вы хотите отрезать мне волосы?
— Это необходимо, сударыня, — ответил палач.
— Я знала об этом, сударь, — сказала королева, — и мне захотелось избавить вас от такого труда. Мои волосы здесь, на столе.
Сансон проследил за движением руки королевы.
— Только, — продолжала она, — я бы желала, чтобы сегодня вечером они были переданы моим детям.
— Сударыня, — ответил Сансон, — это меня не касается.
— Я только думала…
— Я занимаюсь только тем, — продолжал палач, — что снимаю… с приговоренных… их одежду… их драгоценности… все, что они формально отдают мне. Иначе все идет в Салпетриер, где распределяется между бедняками в больницах. Так предписывает постановление Комитета общественного спасения.
— Но, в конце концов, сударь, — настаивала Мария-Антуанетта, — могу ли рассчитывать, что эти волосы вручат моим детям?
Сансон молчал.
— Я возьму это на себя, — пообещал Жильбер.
Узница бросила на охранника взгляд, полный невыразимой признательности.
— Я пришел, — объяснил Сансон, — чтобы отрезать вам волосы. Поскольку эта работа уже сделана, я могу, если желаете, ненадолго оставить вас одну.
— Прошу вас, сударь, — сказала королева, — я хочу подумать и помолиться.
Сансон поклонился и вышел.
Королева осталась одна: Жильбер обратился к ней только за тем, чтобы предложить ей свою помощь и тут же скрылся за ширмой.
Приговоренная встала на колени, на стул, который был ниже других и служил ей скамеечкой для молитвы…
В эти минуты произошла не менее ужасная сцена, чем та, о которой мы рассказали, но участники ее находились в доме священника маленькой церкви Сен-Ландри в Сите.
Священник этого прихода только что поднялся. Когда старая экономка подала ему скромный завтрак, вдруг в дверь дома громко постучали. Даже в наши дни для священника непредвиденный, визит всегда связан с каким-нибудь событием: крестинами, свадьбой или исповедью. Ну, а в то время визит незнакомца мог означать только что-то очень важное. Действительно, в ту эпоху священник больше не был просителем божьих милостей, а должен был вести дела с людьми.
Однако аббат Жирар принадлежал к числу тех, кому можно было бояться меньше других: он дал клятву Конституции, совесть и порядочность взяли в нем верх над эгоизмом и религиозностью. Несомненно, аббат Жирар допускал возможность того, что и такой образ правления может быть успешным. Но жалел о злоупотреблениях по отношению к Боту и связанных с именем Бога. Жалел в душе. Выбор же его был иным: он оставил себя, своего бога и принял братство республиканского режима.
— Посмотрите, мадам Жасинта, — попросил он, — посмотрите, кто это так рано стучит в нашу дверь. Если это случайно не какое-нибудь срочное дело, о котором просят, то скажите, что сейчас меня вызывают в Консьержери и мне следует немедленно туда отправиться.
Мадам Жасинту[68] раньше называли мадам Мадленой; но она согласилась обменять свое прежнее имя на название цветка. Впрочем, и аббат Жирар согласился вместо кюре стать гражданином.
По приказу хозяина Жасинта поспешила спуститься в маленький сад, в котором находилась входная дверь. Она отодвинула засовы и увидела молодого человека, очень бледного, очень взволнованного, но с приятным и честным лицом.
— Месье аббат Жирар? — сказал он.
Жасинта обратила внимание на беспорядок в его одежде, длинную бороду и нервную дрожь, бившую пришедшего: все это казалось ей дурным предзнаменованием.
— Гражданин, — запротестовала она, — больше здесь нет ни сударя, ни аббата.
— Простите, сударыня, — продолжал молодой человек, — я хочу сказать викария Сен-Ландри.
Жасинта, несмотря на свой патриотизм, была тронута словом сударыня, которое теперь практически не употреблялось, однако ответила:
— Его нельзя видеть, гражданин: он молится.
— В таком случае, я подожду, — ответил молодой человек.
— Но, — продолжала мадам Жасинта, которой эта настойчивость вновь напомнила о дурных предчувствиях, охвативших ее вначале. — Вы напрасно будете ждать, его вызывают в Консьержери, и он сейчас уезжает.
Молодой человек ужасно побледнел, а точнее из бледного он превратился в мертвенно-бледного.
— Значит, это правда, — прошептал он.
Потом уже громче:
— Именно по этой причине, сударыня, — сказал он, — я и пришел сюда.
Продолжая говорить, он шагнул вперед, осторожно, но с твердостью, отодвинул засовы двери и, несмотря на сопротивление и даже угрозы мадам Жасинты, вошел в дом и даже в комнату аббата.
Тот, увидев его, удивленно вскрикнул.
— Простите сударь, — тотчас же отозвался молодой человек, — но мне нужно поговорить с вами об очень важном деле. Позвольте сделать это без свидетелей.
Старый священник по опыту знал, как выражаются большие несчастья. На взволнованном лице молодого человека он прочитал страсть, а в прерывающемся голосе — чрезмерное волнение.
— Пропустите его, Жасинта, — сказал он.
Молодой человек с нетерпением следил глазами за экономкой, которая, привыкнув принимать участие во всех тайнах своего хозяина, колебалась — уйти или остаться. Потом, когда она, наконец, закрыла дверь, заговорил незнакомец.
— Сударь, вы, наверное, хотите знать, кто я такой. Я сейчас расскажу все. Я — изменник; я — человек, приговоренный к смерти, живущий уже на пределе сил, я — шевалье де Мезон-Руж.
Аббат, сидя в своем большом кресте, вздрогнул от ужаса.
— О! — не пугайтесь, — продолжал шевалье. — Никто не видел, как я вошел сюда, а если кто-нибудь меня и увидел бы, то не узнал. За два месяца я очень изменился.
— Но что вам угодно, гражданин? — спросил кюре.
— Сегодня вы направляетесь в Консьержери, не так ли?
— Да, меня вызвал консьерж.
— Вы знаете, зачем?
— К какому-нибудь больному, умирающему или, возможно, приговоренному.
— Вы знаете, что вас ждет приговоренная.
Старый священник с удивлением взглянул на шевалье.
— А вы знаете, кто она, эта приговоренная, — продолжал Мезон-Руж.
— Нет… не знаю.
— Ну так вот, эго — королева…
Аббат вскрикнул
— Королева? О! Боже мой!
— Да, сударь, королева! Я навел справки и узнал, кого из священников ей должны дать. Я узнал, что это вы, и прибежал сюда.
— Чего же вы от меня хотите? спросил священник, напуганный возбужденным голосом шевалье
— Я хочу… я не хочу, сударь. Я пришел просить, вас, умолять, взывать к вам.
— О чем?
— Взять меня с собой к Ее Величеству.
— О! Да вы сошли с ума! — воскликнул аббет Но вы меня погубите! Вы погубите меня!
— Ничего не бойтесь.
— Бедная женщина приговорена и ничего нельзя изменить.
— Знаю; я прошу вас вовсе не для того, чтобы попытаться спасти ее, я хочу видеть ее… Вы слушаете, отец мой? Вы не слушаете меня?
— Я не слушаю вас, потому что вы просите невозможного; я не слушаю вас, потому что вы ведете себя, как слабоумный человек, — сказал священник. — Я не слушаю вас, потому что вы приводите меня в ужас.
— Отец мой, успокойтесь, — ответил молодой человек, пытаясь и сам успокоиться. — Отец мой, поверьте, я в здравом уме. Королева погибла, я знаю. Но если бы я мог броситься к ее ногам хотя бы на секунду, это бы меня спасло. Если я не увижу ее, я убью себя, и поскольку вы будете причиной моего отчаяния, то вы убьете одновременно и тело, и душу.
— Сын мой, сын мой, — сказал священник, — вы ведь просите меня пожертвовать своей жизнью. Подумайте об этом, хотя я и стар уже, тем не менее, моя жизнь нужна еще многим несчастным Хотя я и стар, но не могу идти сам за смертью — это значило бы совершить самоубийство.
— Не отказывайте мне, отец мой, — ответил шевалье. — Послушайте, вам ведь нужен викарий, прислужник; возьмите вместо него меня.
Священник пытался призвать всю твердость своего духа, поскольку его сердце было готово уступить.
— Нет, — сказал он, — нет Это значило бы изменить своему долгу; я поклялся Конституции. Я поклялся ей всем сердцем, душой и совестью. Приговоренная женщина — это виновная королева. Я согласился бы умереть, если бы моя смерть могла быть полезной моему ближнему, ни я не могу изменить своему долгу.
— Но, — воскликнул шевалье, — если я вам скажу и повторю, если я поклянусь вам, что не собираюсь спасать королеву, вот на этом Евангелии, на этом кресте клянусь, что иду в Консьержери не для того, чтобы помешать ей умереть.
— Чего же вы тогда хотите? — спросил старец, взволнованный этим непритворным отчаянием
— Послушайте, — сказал шевалье, душа которого, казалось, наполняла его слова, — она была моей благодетельницей. У нее есть ко мне своеобразная привязанность! Увидеть меня в свой последний час, я уверен, было бы для нес утешением.
— Это все, что вы хотите? — спросил священник, уже готовый уступить такому натиску.
— Более ничего.
— И вы не замышляете никакого заговора, чтобы попытаться освободить приговоренную?
— Никакого. Я — христианин, отец мой, и, если есть в моем сердце хотя бы тень лжи, если во мне есть хоть малейшая надежда на то, что она будет жить, если я хоть что-то попытаюсь сделать, то пусть Господь Бог покарает меня вечным проклятием.
— Нет, нет! Я ничего не могу вам обещать! — сказал аббат, — учитывая то, насколько опасна его неосторожность.
— Послушайте, отец мой, — произнес шевалье с глубокой печалью, — я говорил с вами только как ваш покорный сын, и только с христианским чувством взывал к милосердию. Ни одного дурного слова, ни одной угрозы не вырвалось из моих уст; однако, голова моя в горячке, лихорадка сжигает мою кровь, отчаяние пожирает мое сердце, к тому же я вооружен — смотрите, вот мой кинжал.
И молодой человек вытащил из кармана блестящее тонкое лезвие, которое отбросило мертвенно бледный отблеск на его дрожащую руку.
Священник быстро отступил.
— Не бойтесь, — с грустной улыбкой сказал шевалье. — Другие, зная о том, как вы верны своему слову, попытались бы, запугав вас, вырвать согласие Я же умоляю вас и продолжаю умолять, кланяясь в ноги: сделайте так, чтобы я хоть на мгновение увидел ее. Вот вам для гарантии…
Он достал из кармана записку и протянул ее аббату Жирару. Тот развернул и прочитал следующее:
«Я, Рене, шевалье де Мезон-Руж, клянусь Богом и честыо, что под угрозой смерти заставил достойного аббата из Сен-Ландри провести меня в Консьержери, несмотря на его отказ и сопротивтление. В чем и подписываюсь.
— Хорошо, — сдался священник, — но поклянитесь мне также в том, что вы не совершите ни малейшей неосторожности. Это нужно не только для того, чтобы спасти мою жизнь, ведь я отвечаю также и за вашу.
— Не будем думать об этом, — ответил шевалье. — Вы согласны?
— Приходится согласиться, поскольку вы этого так желаете. Будете ждать меня внизу и, когда она пройдет в канцелярию, вы увидите ее…
Шевалье схватил руку старца и поцеловал ее с таким почтением и пылом, словно целовал распятие.
— О! — прошептал он. — По крайней мере, она умрет королевой, рука палача ее не коснется.
Получив согласие священника из Сен-Ландри, Мезон-Руж кинулся в полуоткрытую комнату аббата. Взмах бритвы — и его борода, усы упали на пол. И только теперь он увидел в зеркале свою ужасную бледность.
Возвратившись, он выглядел совершенно спокойным. Казалось, он просто забыл, что, несмотря на сбритые усы и бороду, его могли узнать в Консьержери.
Шевалье последовал за аббатом, за которым вскоре заехали два чиновника. И с той храбростью, устраняющей всякое подозрение, в том нервном возбуждении, которое преображает даже внешность, он прошел за решетку, окружавшую внутренний двор Дворца. Как и аббат Жирар, он был одет в черное — прежние одежды священников были запрещены.
В канцелярии собралось человек пятьдесят, это были тюремщики, представители власти, комиссары. Они хотели увидеть, как пройдет королева. Одни находились здесь по службе, другие пришли из любопытства.
Сердце Мезон-Ружа билось так сильно, что шевалье даже не слышал переговоров аббата с охранниками и консьержем. Какой-то человек, державший в руках ножницы и кусок ткани, на пороге толкнул его.
Повернувшись, Мезон-Руж узнал в нем палача.
— Что тебе нужно, гражданин? — спросил Сансон.
Шевалье пытался унять дрожь, которая невольно пробежала
по его телу.
— Мне? — переспросил он. — Ты же прекрасно видишь, гражданин Сансон, я сопровождаю кюре из Сен-Ландри.
— Тогда ладно, — ответил палач, направляясь дальше и отдавая приказы помощнику.
В это время Мезон-Руж проник в канцелярию, из нее — в отделение, где находились два охранника.
Они выглядели подавленно: приговоренная, полная достоинства и гордости по отношению к другим, с ними была добра и кротка и они больше походили на ее слуг, чем на охранников.
Но отсюда шевалье не мог видеть королеву: ширма была закрыта.
Она открылась, чтобы смог пройти священник, но тотчас задвинулась за ним
Когда шевалье вошел, беседа уже началась.
— Сударь, — произнесла королева своим гордым и резким голосом, — поскольку вы дали клятву Республике, именем которой меня приговорили к смерти, я не могу исповедоваться вам. У нас теперь не один Бог!
— Сударыня, — ответил аббат, взволнованный этим пренебрежением к вере. — Христианка, которая должна умереть, должна умирать без ненависти в сердце и не должна отталкивать Бога в каком бы виде он не предстал перед нею.
Мезон-Руж сделал шаг, чтобы открыть ширму, надеясь, что королева, увидев его и узнав о причине, которая привела его сюда, изменит отношение к аббату, и тут же поднялись охранники.
— Но, — сказал Мезон-Руж, — поскольку я помощник аббата…
— Если она отказывается от аббата, ей не нужен и его помощник.
— Но, может быть, она согласится, — сказал шевалье, повышая голос, — не может быть, чтобы она не согласилась.
Но Мария-Антуанетта была слишком погружена в свои мысли, чтобы услышать, а тем более узнать голос шевалье.
— Идите, сударь, — продолжала она, обращаясь к Жирару, — идите и оставьте меня: поскольку сейчас мы живем во Франции при режиме свободы, я требую предоставить мне свободу умереть так, как мне вздумается.
Священник попытался настаивать.
— Оставьте меня, сударь, — сказала королева, — я уже говорила вам об этом.
Он опять попытался что-то возразить.
— Я так хочу, — произнесла королева с характерным для Марии-Антуанетты жестом.
Аббат Жирар вышел.
Мезон-Руж попытался заглянуть за ширму, но узница повернулась спиной.
Аббат столкнулся с помощником палача, тот входил, держа в руках веревки. А жандармы вытолкнули шевалье за дверь до того, как отчаявшийся, ослепленный и оглушенный, он смог проникнуть к королеве или хоть что-то предпринять для исполнения задуманного.
Он очутился в коридоре вместе с аббатом. Из коридора их выпроводили в канцелярию. Там уже стало известно об отказе королевы исповедоваться. Австрийская гордость Марии-Антуанетты стала для одних поводом для грубой брани, для других же — предметом тайного восхищения.
— Идите, — сказал папаша Ришар аббату, — возвращайтесь к себе. Поскольку она вас выгнала, то пусть умирает так, как ей вздумается.
— А ведь она права, — сказала жена Ришара, — я бы поступила точно так же.
— И была бы неправа, гражданка, — сказал ей аббат.
— Замолчи, женщина, — прошипел консьерж, сделав большие глаза. — Разве это тебя не касается? Идите, аббат, идите.
— Нет, — сказал аббат, — нет, я буду сопровождать ее, несмотря на ее возражения. Одно слово, пусть хоть одно слово, услышанное сю, напомнит ей о ее обязанностях. Впрочем, Коммуна поручила мне… я должен подчиниться Коммуне.
— Пусть будет так, но отошлите своего помощника, — грубо сказал офицер отряда охраны.
Этим офицером был бывший актер из театра Комеди-Франсез по имени Граммон.
Глаза шевалье вспыхнули от гнева, и он машинально сунул руку в карман. Аббат Жирар, зная, что у шевалье есть кинжал, остановил его умоляющим взглядом.
— Пощадите мою жизнь, — едва слышно прошептал он. — Вы же видите, для вас все потеряно, не губите же вместе с нею себя. По дороге я расскажу ей о вас. Клянусь: я скажу ей о том, какому риску подвергались вы ради того, чтобы увидеть ее в последний раз.
Эти слова успокоили молодого человека. Впрочем, наступила обычная в таком случае реакция, он вдруг впал в удрученное состояние. Этот человек, наделенный героической волей и чудесной силой, пришел сюда на пределе сил; сейчас он чувствовал себя опустошенным, побежденным и находился в том состоянии, которое можно было считать предвестником смерти.
— Да, — сказал он, — так и должно было произойти. Крест для Иисуса, эшафот для нее: боги и короли до конца испивают ту чашу, которую им преподносят люди.
Смирившись с этой мыслью, молодой человек без сопротивления позволил вытолкнуть себя до входной двери, защищаясь только невольными стонами. Он протестовал не больше, чем Офелия, обреченная на смерть, чувствуя, как ее уносят волны.
У решеток и дверей Консьержери собралась столь ужасная толпа, какую невозможно представить даже при самом богатом воображении. Нетерпение подчинило себе остальные страсти. Никто не сдерживал себя — стоял непрерывный, бесконечный гул, словно все население Парижа собралось здесь, в квартале Дворца Правосудия.
Первые ряды этой толпы составляли солдаты — целая армия с пушками. Ей предстояло обеспечить охрану долгожданного праздника, обезопасить тех, кто пришел им насладиться.
Все попытки преодолеть толпу, которая все увеличивалась, по мере того, как известие о приговоре распространялось за пределами Парижа и о нем узнавали патриоты из предместий, были бы напрасны. Мезон-Руж, которого вытолкнули из Консьержери, оказался, естественно, в первом ряду среди солдат. Они спросили: кто ты такой?
Шевалье ответил, что он — викарий аббата Жирара; но ему, как и аббату, королева отказалась исповедоваться.
И солдаты, в свою очередь, вытолкнули его в первые ряды зрителей.
Ему пришлось повторить все то, что он говорил солдатам. Его тут же засыпали вопросами. — Он был у нее… Он ее видел… Что она сказала?.. Что она делает?.. Она по-прежнему горда?.. Она сражена?.. Она плачет?..
Шевалье отвечал слабым, тихим и приветливым голосом из последних сил. Его ответы были правдой, чистой
и простой. Только эта правда служила похвалой твердости и решительности Марии-Антуанетты. И поскольку он рассказывал с простотой и верой евангелиста, то слова его вселили беспокойство и угрызения совести не в одно сердце.
Когда он говорил о маленьком дофине и принцессе, о королеве без трона, о супруге без супруга, о матери без детей, наконец об этой женщине, одинокой и покинутой, среди палачей, то не одно лицо в окружавшей его толпе стало грустным, не одна слеза быстрая и жгучая, скатилась из глаз, недавно сверкавших от ненависти. На часах Дворца пробило одиннадцать; шум сразу затих Сто тысяч человек считали удары часов, которым отвечали удары их сердец.
Когда звук последнего удара погас, растворившись в воз духе, за дверьми послышался сильный шум. В этот же момент тележка, прибывшая со стороны набережной Флер, рассекла сначала толпу, потом охранников и остановилась у самых ступеней.
Вскоре на огромной площадке крыльца появилась королева. Казалось, что в ее глазах отражались все страсти — толп замерла.
В ее коротких волосах проблескивала седина и этот серебристый оттенок придавал еще больше утонченности перламутровой бледности, благодаря которой красота дочери Цезарей в эти трагические минуты казалась неземной.
На ней было белое платье, руки связаны за спиной.
Когда она появилась на верхней ступеньке лестницы — справа от нее находился аббат Жирар, сопровождавший королеву помимо ее воли, а слева шел палач. Оба они были в черном — по толпе пробежал шепот, истинный смысл которого понял бы только Бог, умеющий читать в сердцах людских.
В этот момент между палачом и Марией-Антуанеттой прошел какой-то человек. Это был Граммон. Он подошел, чтобы указать королеве на отвратительную тележку.
Королева невольно сделала шаг назад.
— Идите в тележку, — сказал Граммон.
Все услышали его слова: от волнения собравшиеся онемели. И все заметили, как кровь прилила к щекам королевы. Она покраснела до корней волос, но почти сразу же лицо ее вновь стало мертвенно бледным.
Ее побелевшие губы приоткрылись.
— Почему я должна ехать в этой тележке? — спросила она. — Ведь короля везли на эшафот в собственном экипаже?
Аббат Жирар сказал ей несколько слов. Несомненно, он хотел побороть у осужденной этот последний крик королевской гордости.
Королева замолчала и покачнулась.
Сансон вскинул обе руки, чтобы поддержать, но она выпрямилась до того, как палач прикоснулся к ней.
Она спустилась с крыльца. Помощник палача уже установил деревянную ступеньку у тележки. Королева взошла в тележку, следом за ней поднялся аббат.
Сансон усадил их обоих. Тут тележка покачнулась, и толпа, казалось, покачнулась вместе с ней. Солдаты, не понявшие, что случилось, на всякий случай дружно оттолкнули людей. Таким образом, между тележкой и первыми рядами образовалось свободное пространство.
И в этом пустом пространстве кто-то жалобно завыл.
Королева вздрогнула и встала, осматриваясь.
Она увидела свою собаку, которая потерялась два месяца назад; свою собаку, которая не могла вместе с ней оказаться в Консьержери, и которая, несмотря на крики и удары, бросилась к тележке — но почти тотчас же бедный Блэк, худой, изможденный, исчез под копытами лошадей.
Королева проследила за ним глазами. Она не могла говорить — шум заглушал ее голос. Она не могла показать пальцем — руки были связаны. Впрочем, если бы даже она и смогла показать, и если бы даже ее смогли услышать, то все равно просьба ее была бы бесполезной.
Но через мгновение она снова увидела собаку. Блэк находился на руках бледного молодого человека, который возвышался над толпой, взобравшись на пушку. В порыве невыразимой экзальтации он приветствовал ее, указывая на небо.
Мария-Антуанетта тоже посмотрела на небо и кротко улыбнулась.
Шевалье де Мезон-Руж испустил стон, как будто эта улыбка ранила его в самое сердце, и поскольку тележка повернула к мосту Шанж, он бросился в толпу и исчез.
На площади Революции, прислонившись к фонарю, в ожидании стояли двое мужчин. Они ждали вместе с толпой, часть которой находилась на площади у Дворца, а другая — на площади Революции. Они соединялись между собой густой беспокойной теснящейся людской цепью, протянувшейся между двумя площадями. Масса людей ждала прибытия королевы к орудию казни, уже износившемуся под воздействием дождя и солнца, рук палача и, о, ужас! износилось от соприкосновения с жертвами и которое возвышалось над головами толпы со зловещей гордостью, подобно тому, как королева возвышается над своим народом.
Эти молодые люди, скрестив на груди руки, с бледными губами и нахмуренными бровями, тихо урывками переговаривались — это были Морис и Лорэн. Затерявшись в толпе, они продолжали беседовать и беседа их была столь же интересна, как и другие разговоры, что велись в разных группах людей. Потоки слов подобно электрической цепи оживляли это море людей от моста Шанж до моста Революции.
Сравнение, которое мы только что высказали по поводу эшафота, возвышавшегося над головами, поразило их обоих.
— Смотри, — сказал Морис, — как омерзительный монстр простирает свои кровавые руки. Разве нельзя сказать, что он нас зовет, улыбаясь своим зевом, этим ужасающим ртом.
— Я, ей Богу, — заметил Лорэн, — не принадлежу к той школе поэтов, которая все видит в кровавом свете. Я все всё в розовом, поэтому у подножия этой омерзительной машины я бы еще напевал, надеясь: «Dum spiro, spero»[69].
— И ты еще надеешься в то время, когда убивают женщин?
— Ах, Морис, — ответил Лорэн, — ты, сын революции, не отвергай же свою мать. Оставайся, Морис, добрым и лояльным патриотом. Та, которая должна умереть, это не такая женщина, как другие. Та, которая должна умереть — это злой дух Франции.
— О! Я сожалею вовсе не о ней; не о ней я плачу! — воскликнул Морис.
— Я понимаю, ты думаешь о Женевьеве.
— Видишь ли, одна мысль сводит меня с ума: Женевьева находится сейчас в руках тех поставщиков гильотины, которых зовут Эбер и Фукье-Тэнвилль. В руках тех людей, кто отправил сюда несчастную Элоизу и гордую Марию-Антуанетту.
— Теперь послушай, — размышлял Лорэн. — Что же дает надежду мне, когда народный гнев насытится обедом из двух тиранов — короля и королевы — он уляжется, по крайней мере, на какое-то время, подобно боа, который переваривает в течение трех месяцев то, что заглотил. Он не заглотит больше никого и, как говорят знающие, даже самые маленькие кусочки будут его пугать.
— Лорэн, Лорэн, — посетовал Морис, — я более опытен, чем ты. И я говорю тебе тихо, но могу повторить громко: Лорэн, я ненавижу новую королеву, ту, что, как мне кажется, сменит Австриячку. Это трагическая королева, та, чей пурпур окрашен ежедневной кровью, и ее первым министром является Сансон.
— Мы ей не поддадимся.
— Я уже ни во что не верю, — ответил Морис, тряхнув головой. — Ты же видишь, для того, чтобы нас не арестовали в собственном доме, нас останется только одно — жить на улице.
— Но мы можем покинуть Париж, ничто не мешает нам это сделать. Не станем же мы роптать на судьбу. Мой дядя ждет нас в Сент-Омере; деньги, паспорта, все у нас есть. Мы здесь, потому что хотим остаться.
— То, что ты сказал, не совсем так, мой превосходный друг, преданное сердце… Ты остаешься, потому что я хочу остаться.
— А ты хочешь остаться, чтобы найти Женевьеву. А что может быть проще, вернее и естественнее? Ты думаешь, что она в тюрьме, это более, чем вероятно. Ты хочешь позаботиться о ней, а для этого нельзя покидать Париж.
Морис вздохнул; было ясно: его одолевали другие мысли.
— Помнишь смерть Людовика XVI? — спросил он. — Я хорошо помню свое волнение и гордость. В толпе, среди которой сегодня пытаюсь спрятаться, я тогда был одним из главных действующих лиц. У подножия вот этого эшафота я чувствовал себя таким великим, каким никогда не чувствовал себя и тот король, который поднимался по ступеням смерти. Какая перемена, Лорэн! И когда задумываешься что хватило всего девяти месяцев, чтобы так ужасно измениться.
— Девять месяцев любви, Лорэн!.. Любовь, ты погубила Трою!
Морис в дохнул; его мысли устремились уже в другом направлении.
— Бедный Мезон-Руж, — прошептал он, — какой же для него сегодня грустный день.
— Увы! — сказал Лорэн. — Хочешь, я скажу тебе то, что кажется мне самым грустным во всех революциях?
— Да.
— То, что часто врагами становятся те, кого хотелось бы иметь друзьями и друзьями людей…
— Мне хочется верить в одно, — прервал его Морис.
— Во что?
— В то, что он еще что-нибудь не придумает, что-нибудь совершенно безумное, пытаясь спасти королеву.
— Один человек против ста тысяч?
— Я же сказал тебе: даже что-то безумное… Я знаю, для того, чтобы спасти Женевьеву…
Лорэн нахмурился.
— Я говорю тебе еще раз, Морис, — продолжил он, — даже если придется спасать Женевьеву, ты не станешь плохим гражданином. Ладно, хватит об этом, нас слушают. Посмотри, как в толпе повернулись головы; смотри, а вот и помощник господина Сансона поднимается наверх со своей корзиной и смотрит вдаль. Австриячка подъезжает.
Действительно, Лорэн верно заметил перемены в толпе — в ней нарастал трепет. Это напоминало один из тех шквальных порывов ветра, которые начинаются свистом, а заканчиваются завыванием.
Морис, забравшись на фонарь, посмотрел в сторону улицы Сент-Оноре.
— Да, — произнес он, вздрогнув, — вот и она!
Вдали показался не менее отвратительный механизм, чем гильотина. Это была тележка, на которой доставляли обреченных.
Справа и слева засверкало оружие эскорта, а скачущий перед тележкой Граммон отвечал, сверкая своим оружием, на крики нескольких фанатиков. Но по мере того, как процессия приближалась, крики внезапно стихли под холодным и мрачным взглядом приговоренной.
Еще никогда ее лицо не вызывало столько почтения, никогда Мария-Антуанетта не была более величественной, более королевой. Гордость ее мужества дошла до того, что внушала присутствующим страх.
Бесстрастное к увещеваниям аббата Жирара, сопровождавшего Марию-Антуанетту против се воли, лицо королевы не поворачивалось ни налево, ни направо. Неравномерное движение тележки по ухабистой мостовой только подчеркивало величие ее манеры дер жаться. Можно было подумать, что везут мраморную статую: только у этой королевской статуи был горящий взгляд и волосы развевались по ветру.
Мертвая тишина, подобно той, что бывает в пустыне, вдруг опустились на триста тысяч зрителей этой сцены, которую небо при солнечной погоде видело в первый раз.
Вскоре и в том месте, где стояли Морис и Лорэн, послышались скрип тележки и дыхание лошадей охраны
У подножья эшафота тележка остановилась.
И королева словно вдруг очнулась, все поняла она устремила беспокойный взгляд на толпу, и тот же самый бледный молодой человек, которого она видела у дворца стоящим на пушке, снова возник перед ней, этот раз на каменной тумбе. С нее он послал такое же почтительное приветствие, которое уже адресовал ей, когда она выходила из Консьержери. И он сразу спрыгнул с тумбы.
Его заметили многие, но поскольку он был одет в черное, то распространился слух о священнике, ожидающем Марию-Антуанетту, чтобы в последний момент перед эшафотом послать ей отпущение грехов. Поэтому его никто не тронул. При столь трагических обстоятельствах к благородным, хотя и не совсем законным побуждениям, люди из толпы испытывали высшее почтение.
Королева осторожно спустилась по трем приставным ступенькам; ее поддерживал Сансон, оказывающий ей наивысшее почтение. Казалось, его самого приговорили к исполнению трагического решения.
Пока она поднималась по ступенькам на эшафот, несколько лошадей встали на дыбы, несколько охранников и солдат покачнулись, потеряв равновесие. Немногие заметили, как какая-то тень скользнула под эшафот. Но спокойствие почти тотчас же восстановилось: никто не хотел в эти напряженные минуты покинуть свое место, никто не хотел упустить и малейшей подробности великой свершающейся драмы: все взгляды устремились к смертнице.
Королева уж: е находилась на площадке эшафота. Священник продолжал ей что-то говорить, один из помощников палача тихонько подталкивал ее назад, другой — развязывал косынку на ее шее.
Мария Антуанетта, почувствовав позорную руку, прикоснувшуюся к ее шее, резко отшатнулась и наступила на ногу Сансону, который привязывал ее к роковой доске.
Сансон высвободил свою ногу.
— Простите, сударь, я сделала это нечаянно…
Это были последние слова, которые произнесла дочь Цезарей, королева Франции, вдова Людовика XVI.
На часах Тюильри пробило четверть первого — и в эти секунды Мария-Антуанетта канула в вечность.
Ужасный крик, крик, в котором смешалось все: радость, ужас, скорбь, надежда, триумф, искупление, как ураган, заглушил другой крик, слабый и жалостный, прозвучавший под эшафотом.
Услышали его только охранники, хотя он был очень слабым. Они рванулись вперед. Найдя щель, толпа хлынула, как река, прорвавшая запруду, перевернула ограду, раскидала охрану и, подобно приливу, налетела на эшафот, начав бить его ногами. Под натиском и ударами тот стал раскачиваться. Каждый хотел посмотреть: что же осталось от королевства, будучи уверен в том, что с Людовиком во Франции покончено навсегда.
Но охранников волновало другое — они искали ту тень, которая нарушила дозволенную границу и скользнула под эшафот.
Двое из них вернулись, держа за ворот молодого человека, рука которого прижимала к сердцу окрашенный кровью носовой платок.
За ним бежал жалобно завывающий спаниель.
— К смерти аристократа! К смерти бывшего! — закричали несколько человек, указывая на молодого человека. — Он смочил свой платок кровью Австриячки, к смерти!
— Великий Боже! — произнес Морис. — Лорэн, ты узнаешь его? Ты его узнаешь?
— К смерти роялиста! — требовали одержимые. — Отнимите у него этот платок, который он хочет сделать реликвией, вырвите его, вырвите!
Гордая улыбка пробежала по губам молодого человека. Он разорвал рубашку, обнажил грудь и уронил платок.
— Судари, — вымолвил он, — это не кровь королевы. Это моя кровь, дайте мне спокойно умереть.
На левой стороне его груди открылась глубокая рана. Толпа вскрикнула и отступила.
Молодой человек стал медленно опускаться и упал на колени, глядя на эшафот точно так же, как мученик смотрит на алтарь.
— Мезон-Руж! — прошептал Лорэн на ухо Морису.
— Прощай! — прошептал шевалье, опуская голову с божественной улыбкой. — Прощай, или вернее, до свидания!
И он скончался среди ошеломленных охранников.
— Лорэн, нужно еще кое-что сделать, — сказал Морис, — прежде, чем стать плохим гражданином.
Маленькая, испуганная и завывающая собачка бегала вокруг трупа.
— Ах, это Блэк, — узнал спаниеля какой-то мужчина, державший в руке толстую палку. — Это Блэк. Иди-ка сюда, малыш.
Собака побежала к тому, кто ее позвал. Но едва только спаниель приблизился к мужчине, как тот, разразившись смехом, поднял палку и размозжил ей голову.
— О! Несчастный! — воскликнул Морис.
— Тише, — прошептал Лорэн, останавливая его, — тише или мы погибли… это же Симон.
Друзья вернулись к Лорэну. Морис, чтобы не слишком компрометировать друга, покидал его дом рано утром и возвращался поздно вечером.
Он старался больше времени находиться в Консьержери, надеясь увидеть, не привезут ли Женевьеву, так как он не смог выяснить, в какой тюрьме она содержится.
После своего визита к Фукье-Тэнвиллю Лорэн дал Морису понять, что после первой же его попытки как-то проявить себя его арестуют, и тогда он уже не сможет помочь Женевьеве. Морис, хотя с удовольствием соединился бы с ней даже в тюрьме, стал очень осторожным из страха навсегда потерять ее.
Каждое утро он ходил в Кармы, в Порт-Либр, в Маделонетты, в Сен-Лазар, в Форс и наблюдал за тем, как из тюрем выезжают тележки и направляются с обвиняемыми в революционный трибунал. Осмотрев одних узников, он бежал к следующей тюрьме.
Вскоре Морис осознал, что даже десяти человек не хватило бы для того, чтобы вести наблюдение сразу за тридцатью тремя тюрьмами Парижа того времени. Пришлось ограничиться пребыванием в трибунале в ожидании, что туда привезут и Женевьеву.
Он уже начал приходить в отчаяние. И действительно, какие шансы были у узника после приговора? Иногда трибунал начинал заседать в десять часов, а к четырем выносил приговоры уже двадцати или тридцати человекам. Таким образом, первому еще давали возможность насладиться жизнью в течение шести часов, тогда как последнему приговоренному без четверти четыре, уже в половине пятого рубили голову.
Смириться с тем, что подобный жребий предназначен и Женевьеве, означало бы смириться с судьбой.
О! Если бы он знал, где томится арестованная Женевьева… Как бы Морис радовался простой человеческой справедливости, такой слепой в эту эпоху! Как легко и быстро он вырвал бы Женевьеву из тюрьмы! Никогда еще побеги из них не были такими удобными; но можно также сказать, что никогда они не были и такими редкими.
Что касается дворянства, то оказавшись за решеткой, оно устраивалось там, как в родовом замке и не отказывало себе в удовольствии умереть. Побег приравнивался к попытке уклониться от дуэли. Даже женщины краснели от свободы, приобретенной такой ценой.
Однако Морис не был бы таким щепетильным. Убить собак, подкупить ключников, что могло быть проще! Женевьева не относилась к числу слишком известных личностей, привлекающих всеобщее внимание… Она бы не обесчестила себя побегом, впрочем… даже если бы и так!
Знали бы вы, с какой горечью он представлял себе сады Порт-Либр, откуда можно было без труда выбраться; эти камеры в Маделонеттах, из которых легко оказаться на улице, такую низкую ограду Люксембургской тюрьмы, темные коридоры в Кармах, куда решительный человек мог легко проникнуть сквозь окно!
Но была ли Женевьева в одной из этих тюрем?
Пожираемый сомнением, разбитый тревогой, Морис осыпал проклятиями Диксмера. Он от всей души ненавидел этого человека, подлая месть которого скрывалась под кажущейся преданностью королевскому делу.
«Я найду его, — думал Морис, — если он захочет спасти несчастную женщину, то объявится; если он захочет ее потерять, он оскорбит ее. И тогда я найду этого подлого… и горе ему».
Утром того дня, когда произошли эти события, о которых мы собираемся рассказать, Морис, как обычно, направился в революционный трибунал. Лорэн еще спал.
Ею разбудили громкие голоса женщин за дверью и удары прикладами.
Он бросил вокруг себя ошеломленный взгляд застигнутого врасплох человека, который хочет удостовериться в том, что рядом нет ничего компрометирующего.
В эту минуту вошли четверо членов секции, два жандарма и комиссар.
Их визит был настолько красноречив, что Лорэн поспешил одеться.
— Вы арестуете меня? — спросил он.
— Да, гражданин Лорэн.
— За что?
— Потому что ты — подозрительный.
— Ах, вот как.
— Комиссар нацарапал внизу протокола об аресте несколько слов.
— А где твой друг? — продолжал он.
— Какой друг?
— Гражданин Морис Линдей.
— Очевидно, у себя дома, — ответил Лорэн.
— Нет, он живет у тебя.
— Здесь? Ну, полноте! А впрочем, ищите, и если вы найдете…
— Вот донос, — сказал комиссар, — вполне определенный.
И он протянул Лорэну бумагу, исписанную безобразным почерком с довольно загадочной орфографией. В нем сообщалось, что видели, как каждое утро от гражданина Лорэна выходит гражданин Линдей подозрительный, об аресте которого принято постановление.
Донос был подписан Симоном.
— Ах, вот в чем дело! Этот сапожник теряет практику, — сказал Лорэн, — если он пытается делать сразу два дела. Ну, каково — доносчик и набойщик подметок! Однако, ты просто Цезарь, Симон.
И он рассмеялся.
— Гражданин Лорэн, — спросил комиссар, — где гражданин Морис? Мы требуем, чтобы ты его выдал.
— Ну, я же сказал вам, что здесь его нет!
Комиссар прошел в соседнюю комнату, потом поднялся в каморку, гас жил слуга Лорэна. Осмотрел еще одну комнату. Никаких следов Мориса.
Но на столе в столовой внимание комиссара привлекла недавно написанная записка. Это ее утром, уходя из дома, чтобы не будить друга, хотя они спали в одной комнате, оставил Морис.
«Я иду в трибунал, — сообщал он, — завтракай без меня. Вернусь только вечером».
— Граждане, — сказал Лорэн, — как бы я ни хотел подчиниться вам, вы понимаете, что я не могу идти с вами в сорочке… Позвольте, слуга оденет меня.
— Аристократ! — бросил кто-то. — Ему нужна помощь, чтобы надеть штаны…
— Боже мой, да! — ответил Лорэн. — Я ведь как гражданин Дагобер[70]. Вы заметили, что я не сказал «король».
— Ладно, заканчивай евси дела, — разрешил комиссар, — но поторапливайся.
Из каморки появился слуга и стал помогать хозяину одеваться.
Лорэн позвал слугу не потому, что не мог одеться сам. Он рассчитывал, что тот, замечавший абсолютно все, позже передаст Морису обо всем здесь произошедшем.
— А теперь, судари… простите, граждане… теперь, граждане, я готов и следую за вами. Только позвольте мне, прошу вас, взять с собой последний том «Писем к Эмилии» Демустье, который только что появился, и я еще не успел прочитать его — это скрасит мое пребывание в заключении.
— Твое заключение? — рассмеялся Симон, который выступал в роли представителя муниципальной гвардии, наблюдая за четырьмя членами секции. — Оно будет недолгим: ты проходишь по делу женщины. которая пыталась заставить бежать Австриячку. Ее сулят сегодня… а тебя осудят завтра, после того, как ты дашь свидетельские показания.
— Сапожник, — мрачно сказал Лорэн, — вы слишком быстро пришиваете подметки.
— Да, но как хорош будет удар резака! — ответил Симон с омерзительной улыбкой. — Ты увидишь, увидишь, мой красавец.
Лорэн пожал плечами.
— Ну, что, идем? — сказал он. — Я жду вас.
И когда все повернулись, чтобы спуститься по лестнице, Лорэн наградил Симона таким сильным ударом ногой, что тот, вопя, скатился по крутым ступенькам.
Члены секции не могли удержаться от смеха. А Лорэн сунул руки в карманы.
— При исполнении моих обязанностей, — сказал побелевший от гнева Симон.
— Черт побери! — удивился Лорэн. — А разве мы все здесь не три исполнении обязанностей?
Его посадили в фиакр и отвезли во Дворец Правосудия.
Если читатель пожелает еще раз последовать за нами в революционный трибунал, то мы на том же самом месте обнаружим Мориса, еще более бледного и взволнованного.
В тот момент, когда мы опять открываем сцену этого скорбного театра, куда ведут нас скорее события, чем желание, суд уже начался. Двое обвиняемых с вызывающей тщательностью — в то время это было своеобразным издевательством над судьями — перед тем, как отбыть на эшафот, привели себя в порядок, и судьи еще
обменивались репликами с адвокатами, неясные слова и выражения которых были похожи на слова врача, отчаявшегося от состояния своего больного.
В этот день трибуны занимал народ в свирепом расположении духа. Именно в том, которое подстегивает суровость судей: под взглядами люда из предместий судьи держатся лучше, так же, как актер удваивает энергию, чувствуя дурное настроение публики.
Итак, с десяти утра пять обвиняемых, стараниями этих неуступчивых судей превратились в приговоренных. Те двое, что еще находились на скамье подсудимых, ожидали решения судей: да или нет, оставят им жизнь или швырнут в объятия смерти.
Присутствующие в зале ожесточились от ежедневной, уже привычной трагедии, превратившейся в излюбленный спектакль. И теперь, когда обсуждался приговор, народ своими выкриками принимал участие в этом представлении.
— Смотри! Смотри! Посмотри на того высокого! — указывала одна вязальщица другой, той, у которой не было шляпки, поэтому ей приходилось носить трехцветную кокарду на своем шиньоне. — Смотри, какой он бледный! Можно подумать, что это уже мертвец.
Обвиняемый, с презрительной улыбкой взглянул на женщину.
— О чем ты говоришь? — удивилась соседка. — Он же смеется.
— Да, сквозь слезы.
Один из ремесленников взглянул на часы.
— Сколько времени? — полюбопытствовал сосед.
— Без десяти час! Затянулось уже на три четверти часа.
— Точно, как в городе несчастий — Данфроне: прибыл в полдень — повешен в час.
— А маленький-то, маленький! — кричал другой зритель. — Посмотрите-ка на него, какой уродливой будет его голова в корзине!
— Не торопись оценивать, ведь не всегда удается заглянуть в нес.
— У Сансона можно потребовать показать голову: есть такое право.
— Посмотри, какая красивая голубая одежда у этого тирана, если уменьшится число богатых, то хоть это скрасит жизнь бедным.
Да, как объяснял палач королеве, беднякам доставались наряды богатых жертв. Сразу после казни одежда направлялась в Салпетриер, где ее распределяли среди нуждающихся — туда же была отправлена и одежда казненной королевы.
Морис не обращал внимания на все эти разговоры. Собственные заботы и тревоги словно изолировали его от других.
Вот уже в течение нескольких дней то страх, то надежда заполняли его сердце. И эти постоянные колебания сделали его нечувствительным, безучастным.
Судьи, как и ожидала публика, обоих обвиняемых приговорили к смертной казни. Обреченные вышли уверенным шагом; в ту эпоху умирали красиво.
И туг же раздался мрачный и зловещий голос судебного исполнителя:
— Гражданин общественный обвинитель против гражданки Женевьевы Диксмер.
Морис вздрогнул всем телом и холодный пот заструился по его лицу.
Маленькая дверь, через которую вводили обвиняемых, отворилась и появилась Женевьева.
Она была в белом. Вместо тою, чтобы обрезать волосы, как делали многие женщины, она искусно, с очаровательным кокетством уложила их. Несомненно, бедная Женевьева хотела до последнего момента оставаться красивой для всех, кто мог ее видеть.
При виде Женевьевы Морис почувствовал, как силы, которые он копил для этого случая, вдруг покинули его. И хотя он готовился к такому, уж двенадцать дней не пропускал ни одного заседания и ему уже трижды слышалось имя Женевьевы, но некоторые беды так огромны и глубоки, что предугадать реакцию на них заранее невозможно.
Все, кто увидел вошедшую женщину, такую прекрасную, такую бледную, вскрикнули: одни от ярости — в эту эпоху люди ненавидели любое превосходство: в красоте, в деньгах, уме или происхождении, другие — от восхищения, некоторые — от жалости.
Женевьева, конечно, узнала один единственный голос среди всех. Она повернулась в сторону Мориса, пока председатель листал досье, время времени поглядывая на нее. С первого же взгляда, брошенного в зал, она узнала Мориса, хотя на нем была широкополая шляпа. Она с нежной улыбкой повернулась в его сторону и еще более нежным жестом приложила свои дрожащие руки к губам и, казалось, вложила всю свою душу в этот прощальный воздушный поцелуй, предназначавшийся одному единственному человеку из всей толпы.
По залу пробежал шепот — всех заинтриговало такое начало, Женевьева хотела повернуться к судьям, но застыла посередине этого движения и расширившиеся глаза ее замерли с выражением ужаса.
Напрасно Морис вставал на цыпочки: он ничего не увидел, а вернее, что-то более важное приковало его внимание к сцене, то есть к трибуналу.
Фукье-Тэнвилль начал читать обвинительное заключение. Из него следовало, что Женевьева Диксмср — супруга ярого заговорщика, что она подозревается в оказании помощи шевалье де Мезон-Ружу, который неоднократно предпринимал попытки освободить королеву.
Впрочем, ее и арестовали в тот момент, когда она стояла на коленях перед королевой и умоляла ту поменяться с ней одеждой, предлагая умереть вместо нее. Этот глупый фанатизм, говорилось в обвинительном заключении, заслужил бы, несомненно, похвалу контрреволюционеров. Но сегодня жизнь каждого французского гражданина принадлежит только нации, и если жизнь приносится в жертву врагам нации, то это — двойная измена.
Женевьеву спросили: действительно ли ее арестовали в тот момент, когда она на коленях умоляла королеву поменяться одеждой, как свидетельствуют Дюшен и Жильбер, она ответила просто:
— Да!
— В таком случае, — потребовал председатель трибунала, — расскажите нам о вашем плане: на что вы рассчитывали в дальнейшем?
Женевьева улыбнулась.
— Женщина может на что-то надеяться, — сказала она. — Но женщина не может придумать сама такой план, жертвой которого стала я.
— В таком случае, как вы там оказались?
— Потому что я не принадлежу себе и меня заставили пойти на это.
— Кто заставил? — спросил общественный обвинитель.
— Люди, которые угрожали мне смертью в случае, если я не подчинюсь.
И гневный взгляд молодой женщины опять устремился в ту точку зала, которая оставалась невидимой для Мориса.
— Но, чтобы избежать смерти, которой вам угрожали, вы согласились на другую — ведь за этот поступок вам грозил смертный приговор.
— В то время нож уже был приставлен к моей груди, тогда как гильотина была еще далеко от моей головы. Я подчинилась насилию.
— Почему же вы не позвали на помощь! Каждый честный гражданин защитил бы вас.
— Увы, сударь, — ответила Женевьева с грустной, но в то же время такой нежной интонацией, что сердце Мориса готово было разорваться, — увы, рядом со мной никого не было.
Растроганность уступила место интересу, а интерес — любопытству. Многие из присутствующих опустили головы, одни прятали слезы, другие плакали открыто. В этот момент Морис заметил слева от себя человека с вызывающе, как казалось, поднятой головой и неподвижным лицом.
Это был Диксмер. Он стоял с мрачным видом, безжалостный, ни на минуту не спуская глаз ни с Женевьевы, ни с трибуны.
Кровь ударила в голову молодому человеку. Гнев, охвативший его, перерос в неудержимое желание мести. Он бросил на Диксмера взгляд, полный такой жгучей ненависти, что тот, как бы привлеченный этой горячей волной, повернулся к своему врагу.
Их взгляды пересеклись как два языка пламени.
— Назовите нам имена этих подстрекателей, — сказал председатель.
— Он один, сударь.
— Кто?
— Мой муж.
— Вы знаете, где он?
— Да.
— Укажите адрес, где он находится?
— Он смог быть подлецом, а я не могу. Не я должна сообщать о том, где он находится, а вы сами должны его найти.
Морис взглянул на Диксмера.
Тот не шевельнулся. В голове молодого человека мелькнула мысль: выдать его, выдав тем самым себя, но Морис отогнал ее. «Нет, — сказал он себе, — Диксмер не так должен умереть».
— Значит, вы отказываетесь помочь нам в поиске?
— Я думаю сударь, что не могу себе этого позволить, — ответила Женевьева, — потому что меня за это будут презирать все, а главное — я сама.
— Свидетели были? — спросил председатель.
— Один есть, — ответил судебный исполнитель.
— Вызвать его.
— Максимилиан-Жан Лорэн! — взвизгнул судебный исполнитель.
— Лорэн! — воскликнул Морис. — Боже мой! Что же случилось?
Суд, напомним, проходил в тот день, когда арестовали Лорэна, и Морис еще ничего не знал.
— Лорэн! — оглянувшись с печальным беспокойством, прошептала Женевьева.
— Почему свидетель не отвечает на вызов? — поинтересовался председатель.
— Гражданин председатель, — ответил Фукье-Тэнвилль, — по недавнему доносу этот свидетель был арестован в своем доме. Сейчас его приведут.
Морис вздрогнул.
— Есть еще один более важный свидетель, — продолжал Фукье, — но его пока не нашли.
Улыбаясь, Диксмер повернулся к Морису: возможно, у мужа промелькнула такая же мысль, как и ранее в голове любовника.
Женевьева побледнела и со стоном опустилась на скамью.
В это время в сопровождении двух охранников вошел Лорэн.
Вслед за ними в той же двери возник Симон, который в зале суда устроился на своем обычном месте.
— Ваше имя и фамилия? — спросил председатель.
— Максимилиан-Жан Лорэн.
— Положение?
— Свободный человек.
— Не долго тебе им оставаться, — произнес Симон, показав Лорэну кулак.
— Вы родственник подсудимой?
— Нет, но имею честь считаться ее другом.
— Вам известно, что она участвовала в заговоре с целью освобождения королевы?
— Откуда же я должен был это знать?
— Она могла довериться вам.
— Мне, члену секции фермопилов?.. Да что вы!
— Иногда вас видели вместе с ней.
— Да, могли видеть, даже часто.
— Вы знали, что она — аристократка?
— Я знал, что она — жена кожевника.
— Ее муж был совсем не тем, за кого себя выдавал.
— Ах так, этого я и не знал, мужья не входят в число моих друзей.
— Расскажите о нем.
— Охотно! Это — презренный человек…
— Мсье Лорэн, — сказала Женевьева, — сжальтесь…
Но Лорэн продолжал безучастным голосом:
— Тот, кто пожертвовал бедной женщиной, которую вы видите, даже не из-за политических взглядов, а из-за личной ненависти. Тьфу! Я ставлю его на одну ступень с Симоном.
Диксмер смертельно побледнел. Симон пробовал что-то сказать, но председатель жестом восстановил тишину.
— Кажется, вы великолепно знаете эту историю, гражданин Лорэн, — сказал Фукье. — Так расскажите ее нам.
— Простите, гражданин Фукье, — сказал, поднимаясь Лорэн, — я сказал все, что знал об этом.
Он поклонился и вновь сел.
— Гражданин Лорэн, — продолжал обвинитель, — твой долг все рассказать трибуналу.
— Пусть довольствуется тем, что я уже сказал. Что касается этой бедной женщины, то я повторяю, что она только повиновалась насилию… Ну, посмотрите, да разве она похожа на заговорщицу? Ее принудили сделать то, что она совершила, вот и все.
— Ты так думаешь?
— Я уверен в этом.
— Именем закона, — произнес Фукье, — я требую, чтобы свидетель Лорэн был привлечен к ответственности, как соучастник этой женщины.
Морис застонал.
Женевьева закрыла лицо руками.
Симон воскликнул в порыве радости:
— Гражданин обвинитель, ты спас родину.
Лорэн, ничего не ответив, перепрыгнул барьер, чтобы сесть рядом с Женевьевой. Он взял ее руку и почтительно поцеловал.
— Здравствуйте, гражданка, — сказал он с таким хладнокровием, которое взбудоражило толпу. — Как вы себя чувствуете?
И он сел рядом с ней на скамью подсудимых.
Вся эта сцена подобно фантасмагорическому видению промелькнула перед Морисом. Он опирался на рукоятку сабли, с которой не расставался, и видел, как один за другим падают в бездну, не возвращающую свои жертвы, его друзья. И сцена смерти настолько удручала его, что он спрашивал себя: почему ты, Морис, близкий друг этих несчастных, продолжаешь цепляться за край пропасти и не уступишь вихрю, который унесет тебя вместе с ними?
Лорэн, перепрыгнув через барьер и сев рядом с Женевьевой, увидел мрачное и насмешливое лицо Диксмера.
Женевьева наклонилась к Лорэну:
— Боже мой! Вы знаете, Морис здесь.
— Где?
— Только не смотрите сразу. Ваш взгляд может погубить его.
— Будьте спокойны.
— Позади нас, недалеко от двери. Как ему будет тяжело, если нас приговорят к смерти.
Лорэн с нежным соучастием посмотрел на молодую женщину.
— Нас приговорят. В этом я даже не сомневаюсь. Если вы надеетесь на другой исход, то разочарование будет слишком жестоким.
— Боже мой! — вздохнула Женевьева. — Бедный друг, на этом свете он останется совсем один.
В этот момент Лорэн повернулся в сторону Мориса и Женевьева не удержалась, чтобы тоже не бросить быстрый взгляд на молодого человека. Морис не сводил с них глаз, прижав руку к сердцу.
— Чтобы спастись, у вас есть одно средство, — сказал Лорэн.
— Надежное? — и ее глаза засияли от радости.
— О да! Ручаюсь.
— Лорэн, если бы вы спасли меня, как бы я вас благословляла.
— Но этот способ… — продолжал молодой человек.
Женевьева заметила сомнение в его глазах.
— Вы значит тоже его видели? — спросила она.
— Да, я его видел. Вы хотите спастись? Тогда пусть он тоже сядет в это железное кресло, где сейчас сидите вы.
Диксмер по выражению лица Лорэна несомненно догадался о том, что тот говорил Женевьеве, и побледнел; но вскоре успокоился и адская улыбка вновь заиграла на его губах.
— Это невозможно, — ответила Женевьева, — я не мог ненавидеть его еще больше.
— Скажите лучше, что он знает о вашем благородстве и пользуется этим.
— Конечно, потому что он уверен в себе, во мне, во всех нас.
— Женевьева, Женевьева, я менее совершенен, чем вы. Позвольте мне убедить вас в том, что он должен быть наказан.
— Нет, Лорэн, клянусь вам, что у меня нет ничего общего с этим человеком, даже смерти. Мне кажется, что я изменю Морису, если умру вместе с этим человеком.
— Но ведь в таком случае, вы не умрете.
— Сохранить себе жизнь такой ценой, когда он будет мертв?
— Ах! — вздохнул Лорэн. — Как прав Морис, что любит вас! Вы — ангел, а родина ангелов — на небесах. Бедный милый Морис!
Симон, не слыша, о чем говорят на скамье арестованные, пожирал глазами их лица в надежде разобрать слова.
— Гражданин охранник, — сказал он, — запрети им продолжать строить заговоры против Республики прямо в революционном трибунале.
— Но, — возмутился тот, — ты же хорошо знаешь, гражданин Симон, что здесь больше не составляют заговоров. Если и попытаются что-либо предпринять, то совсем ненадолго. Эти граждане беседуют и поскольку законы не запрещают разговаривать даже в тележке смерти, почему нужно запрещать им разговаривать в трибунале?
Охранником был Жильбер, который, узнав в арестованной женщину, проникшую в камеру королевы, проявил к ней свое доброе отношение, восхищенный ее мудростью и преданностью.
Председатель проконсультировался с судьями и по знаку Фукье-Тэнвилля начал задавать подсудимым вопросы.
— Обвиняемый Лорэн, — спросил он, — какого рода отношения были у вас с гражданкой Диксмер?
— Какого рода, гражданин председатель?
— Да.
Светлая дружба тянулась от сердца к сердцу.
Как брата любила она, а я ее — как сестру.
— Гражданин Лорэн, — поправил Фукье-Тэнвилль, — рифма не очень хорошая.
— Почему? — поинтересовался Лорэн.
— Одна буква лишняя.
— Так отрежь ее, гражданин обвинитель. Отрежь, ведь это — твоя работа.
От этой ужасной шутки безучастное лицо Фукье-Тэнвилля слегка побледнело.
— И как же, — поинтересовался председатель, — гражданин Диксмер смотрел на связь своей жены с человеком, считающимся республиканцем?
— Ничего не могу вам сказать по этому поводу, так как никогда не знал гражданина Диксмера и очень этим доволен.
— Но, — продолжал Фукье-Тэнвилль, — ты не сказал, что твой друг Морис Линдей был тем узлом, который связывал тебя с обвиняемой такой чистой дружбой?
— Если я не сказал об этом, — ответил Лорэн, — значит считаю, что об этом говорить нельзя, и даже думаю, что вы могли бы брать с меня пример.
— Граждане судьи, — обратился к ним Фукье-Тэнвилль, — не сочтете ли странным союз двух республиканцев с аристократкой, замешанной в самом черном заговоре против нации.
— Откуда же я могу знать о заговоре, про который ты говоришь, гражданин обвинитель? — спросил Лорэн, скорее возмутившийся, чем испугавшийся грубости аргумента.
— Вы знали эту женщину, были ее другом, она называла вас братом, вы называли ее сестрой, и вы не знали о ее намерениях? Возможно ли? — задал вопрос председатель, — чтобы она одна задумала и совершила это деяние?
— Она совершила его не одна, — продолжал Лорэн, употребляя те же слова, что и председатель, — потому что она вам сказала, и я вам со этом сказал, и повторяю еще раз, ее вынудил муж.
— Почему же в таком случае ты не знаешь мужа? — спросил Фукье-Тэнвилль. — Ведь муж был заодно с женой?
Лорэну не оставалось ничего иного, как рассказать о первом исчезновении Диксмера, о любви Женевьевы и Мориса; наконец о том, как муж украл и спрятал свою жену в недоступном месте. Рассказать все это для того, чтобы снять с себя всякую вину и рассеять подозрения. Но для этого ему надо было открыть тайну двух друзей; заставить Женевьеву краснеть перед пятьюстами присутствующими в зале суда. Лорэн покачал головой, как бы говоря «нет» самому себе.
— В таком случае, что вы ответите гражданину обвинителю? — спросил председатель.
— Что его логика просто уничтожающая, — ответил Лорэн, — и что он убедил меня в том, о чем я даже не догадывался.
— В чем именно?
— В том, что я, как это теперь представлено, один из самых ужасных заговорщиков, которых когда-либо видели.
Это заявление вызвало в зале смех. Даже сами члены суда не могли бы в это поверить; с такой иронией молодой человек произнес эти слова.
Фукье почувствовал насмешку. В своем неутомимом упорстве он старался проникнуть во все тайны обвиняемых, но сейчас он понял Лорэна и не мог запретить себе сочувствовать ему, восхищаться им.
— Ну, гражданин Лорэн, — обратился он, — говори, защищайся. Трибунал выслушает тебя. Ему ведь известно твое прошлое, а это — прошлое достойного республиканца.
Симон хотел что то сказать; председатель знаком велел ему молчать.
— Говори, гражданин Лорэн, — сказал он, — мы слушаем тебя. Лорэн снова покачал головой.
— Это молчание является признанием, — продолжал председатель.
— Вовсе нет, — ответил Лорэн, — это молчание просто молчание, вот и все.
— Повторяю еще раз, — сказал Фукье-Тэнвилль, — ты будешь говорить?
Лорэн повернулся к залу, чтобы глазами спросить у Мориса, что делать.
Морис не сделал ни малейшего знака, чтобы позволить Лорэну говорить, и тот промолчал,
Это было равносильно тому, что приговорить самого себя к смерти.
За этим быстро последовала бы казнь.
Фукье подвел итог обвинению, а председатель — дебатам; судьи посовещались и признали виновными Лорэна и Женевьеву.
Председатель приговорил их обоих к смертной казни.
На больших часах Дворца пробило два.
С последним ударом часов председатель успел закончить чтение приговора.
Морис прислушался к двум слившимся ударам. Когда стих голос председателя и часы закончили бой, ему показалось, что с их последним ударом его покинули последние силы.
Охранники увели Женевьеву и Лорэна, который предложил молодой женщине руку.
Каждый из них по-своему поприветствовал Мориса: Лорэн улыбнулся; Женевьева, бледная и изнемогающая, кончиками пальцев, смоченных слезами, послала ему воздушный поцелуй.
До последнего момента она надеялась на то, что ей сохранят жизнь, и она оплакивала не себя, а свою любовь, которая угаснет вместе с ее жизнью.
В полуобезумевшем состоянии Морис не ответил на это прощание своих друзей. Он поднялся со скамьи, на которой сидел, бледный и ошеломленный. Его друзья исчезли.
Он почувствовал, что в нем осталось только одно живое чувство — сжигающая сердце ненависть.
Морис бросил вокруг себя последний взгляд и узнал Диксмера, который вместе с другими, выходя из зала, пригнулся под сводами двери, ведущей в коридор.
Со скоростью распрямляющейся пружины, Морис прыгал со скамьи на скамью, пока не достиг той самой двери.
Диксмер уже спускался в полутьме коридора.
Морис бросился за ним.
В тот момент, когда Диксмер ступил на плитки большого зала, его плеча коснулась рука Мориса
В те времена положить руку на плечо чужому человеку считалось делом серьезным.
Повернувшись, Диксмер узнал Мориса.
— А, здравствуйте, гражданин республиканец, — произнес Диксмер, слегка вздрогнув, но тут же взял себя в руки, сумел скрыть свое волнение.
— Здравствуйте, гражданин подлец, — ответил Морис, — вы не ждали меня, не так ли?
— Правильнее сказать — я вас больше не ждал.
— Отчего же?
— Просто я был уверен, что вы появитесь раньше.
— Я пришел к тебе еще слишком рано, убийца! — голос Мориса превратился в ужасающий шепот. Полыхавшая в его сердце гроза проявлялась в гневном блеске глаз.
— Вы пытаетесь испепелить меня своим взглядом, — усмехнулся Диксмер. — Напрасно. Нас сейчас опознают и последуют за нами.
— Вот оно что, ты боишься ареста? Ты боишься, что тебя отправят на тот самый эшафот, на который ты отправляешь других? Раз так — пускай нас арестуют. Даже тем лучше, если нас схватят. Думаю, национальному правосудию сегодня не хватает подлинного виновного.
— Как, впрочем, не хватает одного имени в списке людей чести, согласны? С тех пор как из него исчезло ваше имя.
— Ну что ж, об этом разговор впереди. Пока же, замечу, вы сполна отомстили за себя, к несчастью, отомстили, подставив женщину. Если вам был нужен мой ответ, то почему не дождались меня в моем доме, когда украли Женевьеву?
— Всегда считал, что вор — вы.
— Довольно, сударь, нет смысла спорить. Когда-то я вас знал сильным в деле — не на словах. Вспомните тот день, когда вы пытались убить меня. Тогда вы и проявили всего себя, раскрылись полностью.
— Я до сих пор упрекаю себя в том, что не послушался голоса природы, — спокойно согласился Диксмер. — И не исполнил задуманное.
Морис в сердцах стукнул саблей о пол. — Предлагаю вам реванш.
— Если хотите — завтра, но только не сегодня.
— Почему завтра?
— Или сегодня вечером.
— Почему не сейчас?
— Потому что до пяти я занят.
— Еще готов какой-то гнусный план, — сказал Морис, — еще какая-нибудь западня?
— Ах, мсье Морис, — с издевкой заметил Диксмер, — вы и впрямь неблагодарный человек. Целых шесть месяцев я предоставлял возможность вам и моей жене нежно любить друг друга; целых шесть месяцев я допускал ваши свидания. Никогда еще мужчина, согласитесь, не был таким снисходительным, как я.
— Лишь потому, что это было выгодно. Ты рассчитывал, что я окажусь полезным для тебя.
— Конечно, — подтвердил Диксмер, который становился все более спокойным по мере того, как Морис окончательно вышел из себя. — Конечно! В то время, как вы изменяли своей Республике, продавая ее за один взгляд моей жены; в то время как вы бесчестили себя изменой, а она — прелюбодеяниями, я был умницей и героем. Я выжидал и торжествовал победу.
— Ужас! — не выдержал Морис.
— А разве не так? Оцените свое поведение, сударь. Оно отвратительно! Оно позорно!
— Ошибаетесь. Но поистине позорно и отвратительно поведение мужчины, которому женщина доверила свою честь и который поклялся беречь эту честь, а сам вопреки клятве превратил ее красоту в приманку, чтобы поймать на нее слабое сердце. Вы согласно священному долгу обязаны были защищать женщину, а вы ее предали.
— У меня свой перечень обязанностей и дел и назову его. Я должен был спасти своего друга, отстаивавшего вместе со мной святое дело. Во имя его я пожертвовал и своим состоянием, и своей честью. Больше того, я вычеркнул себя из списка живых, если и вспоминал о себе — то в последнюю очередь. Но у меня больше нет друга — он заколол себя кинжалом, у меня нет больше королевы — моя королева погибла на эшафоте. У меня осталось одно — месть.
— Признайтесь честно — убийство.
— За прелюбодеяние не убивают — наказывают.
— Но это вы подтолкнули ее и потому даже прелюбодеяние в таком случае законно.
— Вы так считаете? — мрачная улыбка исказила лицо Диксмера. — Но вы у нее уточните — думает ли она так.
— Тот, кто наказывает, убивает открыто. Ты же не наказываешь, ты, подставляя ее голову под гильотину, сам прячешься.
— Это я убегаю! Я прячусь! Какие у тебя поводы, чтобы утверждать это, — спросил Диксмер. — Разве я прячусь, если присутствую при вынесении ей смертного приговора? Разве я убегаю, если иду даже в Зал Мертвых, чтобы в последний раз, в последнюю минуту попрощаться с нею?
— Ты намерен снова увидеть ее? — воскликнул Морис. — Ты пойдешь попрощаться с нею?
— Спокойнее, — пожал плечами Диксмер. — В вопросах мести ты, Морис, явно не специалист. На моем месте ты бы предоставил событиям и обстоятельствам развиваться своим чередом. Думаешь, что женщина-прелюбодейка, наказанная мной смертью и приговоренная к ней, расплатилась со мной. Нет, гражданин Морис, я нашел лучший способ сполна возвернуть ей все то зло, которое она причинила мне. Она любит тебя — она умрет вдали от тебя; она ненавидит меня — и опять увидит меня. Вот, — добавил он, доставая из кармана бумажник. — В нем находится пропуск, подписанный секретарем Дворца. С этим пропуском я пройду к Женевьеве и напомню ей о прелюбодеянии. Я увижу, как палач обрезает ей волосы. И когда они упадут, она услышит мой голос, повторяющий: «Прелюбодейка!». Я буду сопровождать ее до тележки и на эшафоте последнее слово, которое она услышит, будет: «прелюбодейка».
— Поберегись! У нее не хватит сил вынести столько подлости, она выдаст тебя.
— Нет, — запротестовал Диксмер, — для этого она слишком ненавидит меня. Если бы она могла меня выдать, то уже бы выдала,
как шепотом ей посоветовал твой друг. Раз она не выдала меня ради спасения жизни, то теперь и вовсе не выдаст: она не захочет умирать вместе со мной. Она хорошо знает, что, если выдаст меня, я продлю ее пытки. Она хорошо понимает, что, если выдаст меня, то я буду с нею не только во Дворце Правосудия — даже на эшафоте мы будем рядом. Вместо того, чтобы оставить ее у Дворца, я сяду с ней в тележку, повторяя всю дорогу это ужасное слово: «Прелюбодейка». Даже на эшафоте она услышит его и только вместе с нею обвинение канет в вечность.
Диксмер был ужасен в своем гневе и ненависти: он схватил руку Мориса и встряхнул ее с такой силой, которую молодой человек у него не предполагал. Но по мере того, как распалялся Диксмер, успокаивался Морис.
— Послушай, — сказал он, — в твоей мести не хватает только одного.
— Чего же?
— Чтобы ты мог ей сказать: «Уходя из трибунала, я встретил твоего любовника и убил его!»
— Напротив, я предпочту сказать ей, что ты жив и всю оставшуюся жизнь тебя будет преследовать картина ее смерти.
— Ты все-таки убьешь меня, — взорвался Морис. — Или, — добавил он, оглянувшись вокруг и чувствуя себя почти хозяином положения, — или я убью тебя.
И бледный от волнения и гнева, он схватил Диксмера за горло и потащил к лестнице, которая вела к берегу реки. Его силы удвоила необходимость сорвать этот тщательно продуманный адский план.
Нападение Мориса вывело Диксмера из себя.
— Да, нас рассудит смерть. Но тебе незачем тащить меня силой — я иду сам.
— Так иди, ты же вооружен.
— Я последую за тобой.
— Нет — впереди. И предупреждаю, при малейшем движении, при малейшей попытке схитрить, я разрублю твою голову вот этой саблей.
— Ты же прекрасно знаешь: я не боюсь, — ответил Диксмер с улыбкой, которая на его бледных губах выглядела страшной.
— Нет, ты не боишься моей сабли, нет, — прошептал Морис, — но ты боишься лишиться своей мести. И ты лишишься ее. Теперь, когда мы, наконец, лицом к лицу, забудь о мести навсегда.
Они направились к реке, и если за ними можно было еще проследить взглядом, то помешать дуэли времени уже не оставалось.
Гнев в одинаковой мере пожирал соперников. Продолжая переговариваться, они спустились по маленькой лестнице и прошли на почти пустынную набережную — толпа все еще заполняла зал, коридор, двор Дворца Правосудия в ожидании новых приговоров. Диксмер жаждал крови Мориса не меньше, чем Морис жаждал крови Диксмера.
Они углубились под один из сводов, выводящих камеры Консьержери к реке, по которым окрашенные кровью воды унесли не один труп из подземной тюрьмы.
Морис стал между рекой и Диксмером.
— Я уверен в том, что убью тебя, — пообещал Диксмер, — ты слишком дрожишь.
— Увы, Диксмер, — отозвался Морис, надежно прикрывая саблей возможность отступления противнику. — Я несомненно убью тебя. И, убив тебя, возьму из твоего бумажника пропуск секретаря Дворца. Хотя ты слишком хорошо застегнулся, моя сабля расстегнет твою одежду, будь она даже из бронзы, как у рыцарей древности.
— Так ты возьмешь пропуск? — завопил Диксмер.
— Обязательно, — подтвердил Морис, — и воспользуюсь им, пройду к Женевьеве. Я буду всюду рядом с ней — на тележке, на эшафоте, и до тех пор, пока она дышит, буду шептать ей: «я люблю тебя»; и в последний момент, прежде чем упадет ее голова, она услышит: «Я люблю тебя».
Левой рукой Диксмер пытался схватить бумажник и вместе с пропуском зашвырнуть его в реку. Но быстрая, как молния, острая, как секира, сабля Мориса обрушилась на руку и почти полностью отрубила кисть.
Раненый крикнул, встряхивая искалеченной рукой, и занял оборону. И под забытым и сумрачным сводом начался страшный бой. Двое мужчин были заперты в таком узком пространстве, что сабли скользили по влажным плитам и тяжело ударялись о стены. Нетерпение и гнев ускорили ритм боя.
Диксмер чувствовал, как течет его кровь, понимал, что с нею уходят и его силы. Он бросился на Мориса с такой яростью, что вынудил его отступить. Отступая, Морис упал и сабля врага задела его грудь.
Но движением, быстрым, как мысль, хотя он и стоял на коленях, Морис перехватил саблю левой рукой и направил ее навстречу Диксмеру. В ярости и азарте тот поскользнулся на покатом склоне и рухнул прямо на саблю соперника. Ее острие пронзило Диксмера.
Раздалось жуткое проклятие, и оба противника покатились к воде…
Поднялся один из них — это был Морис: весь в крови, но в крови своего врага. Он вытащил свою саблю из груди Диксмера. И пока он ее вытаскивал, тело Диксмера содрогалось, прощаясь с жизнью.
Убедившись, что враг мертв, Морис наклонился, расстегнул одежду убитого, достал бумажник. Понимая, что его окровавленный вид привлечет внимание и он будет немедленно арестован, Морис подошел к реке, наклонился, вымыл руки и одежду.
Потом, быстро поднявшись по лестнице, бросил последний взгляд на место боя. Красная дымящаяся струя выбегала из-под свода и стекала к реке.
Он пришел во Дворец, открыл бумажник и достал пропуск, подписанный секретарем.
— Боже праведный, благодарю! — прошептал он.
И заторопился по ступеням, которые вели в Зал Мертвых.
Часы пробили три. Всего час назад Морис и Диксмер спустились на набережную.
Как мы помним, используя жену, Диксмер установил приятные отношения с секретарем Дворца, а не только получал от него списки арестованных. Легко представить, какой ужасный страх охватил секретаря, когда он узнал о разоблачении заговора. Вольно или невольно он оказался соучастником Диксмера и его вполне могли приговорить к смерти вместе с Женевьевой.
Секретаря вызвал Фукье-Тэнвилль. И доказать свою невиновность ему удалось только благодаря Женевьеве, подтвердившей его полную неосведомленность о планах Диксмера. Еще ему повезло: Фукье-Тэнвилль был заинтересован в том, чтобы его администрация оставалась незапятнанной.
— Гражданин, — молил секретарь, бросаясь на колени, — прости меня, я позволил обмануть себя.
— Гражданин, — не уступал общественный обвинитель, — человек, который находится на службе нации и позволяет обмануть себя в такое время, как наше, достоин гильотины.
— Но я был дураком, гражданин, — продолжал секретарь, буквально умирающий от желания назвать Фукье-Тэнвилля… монсиньором.
— Дурак или нет, значения не имеет, — заявил суровый обвинитель. — Ничто не должно усыплять любовь к Республике. Гуси Капитолия тоже были глупыми, тем не менее они проснулись и спасли Рим.
Секретарю нечего было возразить — он лишь стонал в ожидании своей участи.
— Я прощу тебя, — пообещал Фукье. — Я даже стану защищать тебя, поскольку не хочу, чтобы подозревали моего служащего. Но учти, если я услышу еще хоть слово или даже упоминание о твоем деле — ты отправишься на гильотину.
Нет нужды говорить о том, с какой поспешностью и вниманием секретарь отправился листать газеты, всегда готовые сообщить то, что знают, а временами и то, чего не знают, хотя это могло стоить жизни многим людям. Он везде искал Диксмера, чтобы попросить его о молчании, но тот сменил жилище и секретарь не нашел его.
Женевьева, к счастью, еще в своих показаниях до того, как ее посадили на скамью подсудимых, заявила, что ни у нее, ни у мужа не было никаких сообщников. Как же он благодарил взглядом несчастную женщину, когда ее везли в трибунал.
Но после того, как он вернулся в канцелярию, чтобы взять дело, затребованное Фукье-Тэнвиллем, неожиданно вошел Диксмер. От его спокойного и уверенного вида секретарь буквально оцепенел.
— О! — только и сумел он выдавить из себя, словно увидел призрак.
— Разве ты не узнаешь меня? — удивился вошедший.
— Узнаю. Ты — гражданин Дюран, точнее — гражданин Диксмер.
— Да, это я!
— Гражданин, но разве ты не умер?
— Как видишь, еще нет.
— Я хочу сказать, что сейчас тебя арестуют.
— И кто же? Меня никто не знает.
— Я тебя знаю и мне достаточно сказать лишь слово, чтобы тебя гильотинировали.
— А мне нужно сказать два слова, чтобы тебя гильотинировали вместе со мной.
— То, что ты говоришь — чудовищно.
— Нет, просто логично.
— Что ты имеешь в виду? Говори да поторапливайся: чем меньше мы будем разговаривать, тем меньшей опасности подвергаемся.
— Хорошо. Моя жена обречена, не так ли?
— Очень этого боюсь. Бедная женщина!
— Я хочу в последний раз увидеть ее и попрощаться.
— Где?
— В зале Мертвых.
— И ты осмелишься войти туда?
— Почему бы и нет?
— О! — простонал секретарь так, словно от одной этой мысли у него по телу побежали мурашки.
— Есть способ? — спросил Диксмер.
— Войти в зал Мертвых? Да, конечно.
— Какой?
— Воспользоваться пропуском.
— Где взять его?
Секретарь смертельно побледнел и пробормотал:
— Эти пропуска… Вы спрашиваете, где их взять?
— Да, я спрашиваю, где взять пропуск, — не отступал Диксмер. — Мой вопрос предельно ясен.
— Его можно получить… здесь.
— Вот так! Прекрасно; и кто же их обычно подписывает?
— Секретарь.
— Но секретарь — ты.
— Да, конечно, я.
— Смотри, как удачно! — усмехнулся Диксмер, усаживаясь, — ты мне и подпишешь его.
Секретарь вскочил.
— Ты просишь у меня мою голову, гражданин.
— Нет! Я прошу лишь пропуск, вот и все.
— Несчастный, сейчас я арестую тебя! — пригрозил секретарь, собрав всю свою волю.
— Попробуй! — ответил Диксмер. — Но не сомневайся — я донесу на тебя. Скажу, ты — мой сообщник. И вместо того, чтобы пропустить меня одного, ты пойдешь в зал смерти вместе со мной.
Секретарь побледнел.
— Подлец! — воскликнул он.
— Что же здесь подлого? — спросил Диксмер. — Мне нужно поговорить с женой, поэтому я прошу у тебя пропуск.
— Неужели для тебя так важно поговорить с нею?
— Очевидно, если для того, чтобы увидеть ее, я рискую головой.
Довод показался секретарю убедительным. И Диксмер заметил, что он заколебался.
— Успокойся, — посоветовал он. — Уверяю тебя, никто ничего не узнает. Черт побери! У тебя же бывают подобные случаи.
— Редко. Крайне редко.
— Тогда, тем хуже! Арестуют нас обоих!
— Ладно, постараемся все уладить другим способом.
— Если возможно, я не против.
— Вполне возможно. Войдешь в ту дверь, в которую входят приговоренные — для этого пропуск не требуется. Потом, когда ты переговоришь с женой, позовешь меня — и я выведу тебя.
— Неплохо! — оценил Диксмер. — Но, к несчастью, в городе рассказывают очень схожую историю.
— Какую?
— Историю об одном бедном горбуне, который ошибся дверью. Думая, что вошел в архивное помещение, он оказался в зале, о котором мы только что говорили. И вошел он туда через дверь для приговоренных вместо того, чтобы войти через главную дверь. Поскольку у него не было пропуска и никто его не знал, то уже назад и не выпустили. Ему сказали, что раз он вошел через дверь для приговоренных, значит, он и есть приговоренный. Напрасно горбун протестовал, клялся, звал на помощь — никто ему не поверил, никто не пришел на помощь, никто его не выпустил. И, несмотря на все его протесты, клятвы, крики, палач сначала отрезал ему волосы, а потом — голову. Ну, как анекдот, правдоподобен, гражданин секретарь? Ты должен знать его лучше, чем кто-либо другой.
— Да, увы! История правдивая! — задрожал секретарь.
— Сам видишь, было бы безумством воспользоваться твоим советом.
— Но я буду там, я же сказал!
— А вдруг тебя позовут, вдруг ты будешь занят или забудешь?
Диксмер безжалостно повторил, сделав ударение на последнем слове:
— Если ты забудешь, что я там?
— Но я тебе обещаю…
— Нет. Впрочем, и тебя это скомпрометировало бы: увидят, как ты со мной разговаривал. Ни мне, ни тебе это не подходит. Я предпочитаю пропуск.
— Невозможно.
— Тогда, мой дорогой друг, я заговорю и мы вместе отправимся на площадь Революции.
Полумертвый от страха, оглушенный, секретарь подписал пропуск для этого гражданина.
Диксмер стремительно вышел и занял, как мы знаем, место в зале трибунала.
Что произошло дальше, нашим читателям тоже уже известно.
Подписав пропуск, секретарь, чтобы избежать малейшего подозрения в соучастии, пошел в трибунал, и сел рядом с Фукье-Тэнвиллем. Канцелярию он оставил на своего первого помощника.
В три часа десять минут Морис, предъявив пропуск, прошел охрану и без затруднений добрался до роковой двери. Когда мы называем эту дверь роковой, то имеем в виду, что в помещение вели две двери. Через большую входили и выходили обладатели пропусков. А меньшая дверь была для приговоренных, через которую входили те, кто отправлялся на эшафот.
Комната, в которую попал Морис, была разделена на две части. В одной сидели служащие, регистрирующие приходящих. В другой, где стояли только деревянные скамейки, размещали тех, кого только что арестовали, и тех, кого уже приговорили. Впрочем, это было почти одно и то же.
В темный зал свет проникал из единственного окна, имевшегося в той половине комнаты, где размещались служащие.
В углу этого мрачного зала, прислонившись к стене, сидела в полуобморочном состоянии какая-то женщина, одетая в белое. Перед ней, скрестив руки на груди, стоял мужчина, время от времени пытавшийся заговорить с женщиной, которая, как ему казалось, теряет сознание.
Вокруг них сидели приговоренные: одни рыдали или пели патриотические гимны, другие прохаживались широкими шагами, как будто хотели убежать от мучавших их мыслей.
Это была своеобразная прихожая смерти и комната была достойна такого названия. Виднелись гробы, застланные соломой, и слегка приоткрытые — как бы зазывали живых. Это были кровати для отдыха, временные склепы.
В другом конце возвышался не менее безобразный шкаф. Один из осужденных открыл его и в ужасе отступил. В нем была сложена окровавленная одежда казненных накануне. В нескольких местах свешивались длинные волосы — своеобразные чаевые палача: он продавал их родственникам, если власти не успевали сразу же сжечь эти дорогие реликвии.
С трепетом Морис открыл дверь и одним взглядом охватил всю эту картину. Он сделал три шага и упал к ногам Женевьевы.
Бедная женщина вскрикнула, но Морис прикрыл ей рот.
Лорэн со слезами обнял друга: это были первые слезы, которые он пролил.
Как ни странно, остальных несчастных, которым предстояло умереть всем вместе, не затронула столь трогательная встреча трех друзей. Каждый из них был охвачен своими личными горестными чувствами. Чужие переживания их не волновали.
Трое друзей на какой-то миг соединились в теплом и почти радостном объятии. Лорэн первым пришел в себя.
— Тебя что, тоже арестовали? — спросил он у Мориса.
— Да.
— О! Какое счастье! — прошептала Женевьева.
Радость людей, которым осталось жить всего один час, не может длиться даже столько, сколько жизнь.
Морис, посмотрев на Женевьеву с той горячей и глубокой любовью, которая переполняла его сердце, поблагодарил ее за эти слова, такие эгоистичные и в то же время такие нежные, повернулся к Лорэну.
— А теперь, — сказал он, согревая в своих руках руки Женевьевы, — поговорим.
— Да, поговорим, — согласился Лорэн, — если для этого у нас хватит времени. Что же ты хочешь мне сказать?
— Ты арестован из-за меня, приговорен из-за меня, не совершив ничего противозаконного. Если мы с Женевьевой платим наш долг, так зачем еще и тебя заставлять платить его вместе с нами?
— Не понимаю.
— Лорэн, ты свободен.
— Свободен? Я? Да ты с ума сошел, — не удержался Лорэн.
— Нет, я в своем уме. Я повторяю — ты свободен, вот пропуск. Тебя спросят: кто ты такой, ответишь, что работаешь секретарем в тюрьме в Кармах и сюда пришел поговорить с секретарем Дворца. После разговора из любопытства зашел взглянуть на приговоренных, попросив для этого пропуск. Ты их увидел, ты удовлетворен и теперь уходишь.
— Это шутка, не так ли?
— Нет, дорогой друг, вот тебе пропуск, воспользуйся им. Ты ведь не влюблен, тебе не нужно умирать ради того, чтобы провести еще хоть несколько минут со своей возлюбленной, ни секунды не потерять из своей вечности.
— Не понимаю, Морис, — возразил Лорэн. — Если можно выйти отсюда, во что я никогда не поверю, то почему бы сначала не спасти сударыню. Что касается тебя, то мы посмотрим.
— Невозможно, — ответил Морис, у которого ужасно сжалось сердце, — ты же видишь: в пропуске написано «гражданин», а не «гражданка». Да Женевьева и не захочет выйти отсюда без меня и жить, зная, что я умру.
— Если она не уйдет, то почему, ты считаешь, захочу спастись я. Думаешь, у меня меньше мужества, чем у женщины?
— Ошибаешься, мой друг. Я уверен в том, что ты один из самых храбрых людей, но твое упрямство неоправданно и неразумно. Лорэн, воспользуйся случаем. Неужели ты не доставишь нам высшей радости — радости знать, что ты свободен и счастлив.
— Счастлив! — воскликнул Лорэн. — Да ты что, шутишь? Счастлив без вас?.. На кой черт мне жизнь в Париже без своих друзей? Жизнь, лишенная всего, что ее украшало. Не видеть вас больше, не докучать вам своими стихами? Ну нет, черт возьми, нет!
— Лорэн, друг мой…
— Да, именно потому, что я твой друг, я и настаиваю. Если бы у меня была надежда найти вас обоих, я преодолел бы все преграды. Но вырваться отсюда одному, чтобы потом ходить по улицам, склонив голову, мучиться от угрызений совести, непрестанно слышать взывающий голос: «Морис», «Женевьева», особенно в тех местах, где мы бывали вместе, чтобы ваши тени преследовали меня в любимом Париже. Нет, ей Богу, нет. И я считаю, что были правы те, кто изгонял королей, пусть даже короля Дагобера.
— Какое вообще отношение имеет король Дагобер к тому, что происходит сейчас?
— Этот тиран, разве не он говорил великому Элуа[71]: «Он не из такой уж хорошей компании, которую следует покинуть?» А я, я — республиканец! И я говорю: ничто не вынудит меня покинуть хорошую компанию — даже гильотина. В ней я чувствую себя хорошо, с ней я и останусь.
— Бедный друг! Бедный друг! — вымолвил Морис.
Женевьева молчала и только смотрела на них глазами полными
слез.
— Ты сожалеешь о жизни? — спросил Лорэн.
— Да, из-за нее!
— А я, я не сожалею ни о чем. Даже о Богане Разума, у которой — я забыл сказать тебе об этом, — были большие претензии ко мне, мешающие ей утешиться подобно Артемизе древности. Спокойно и сознательно иду на все. Согласен развлекать тех негодяев, которые побегут рядом с тележкой: я продекламирую красивое четверостишье мсье Сансону и попрощаюсь со всей компанией… Впрочем, подожди.
Лорэн замолчал.
— Впрочем, — продолжал он, — я хочу выйти. Я хорошо знаю, что никого не люблю, но совсем забыл, что я кое-кого ненавижу. Сколько времени, Морис?
— Половина четвертого.
— Мне хватит времени, черт возьми! Мне хватит.
— Конечно! — воскликнул Морис, — еще осталось девять обвиняемых. Наша очередь подойдет часам к пяти: у нас в запасе почти два часа.
— Этого времени вполне достаточно; дай-ка мне пропуск и двадцать су.
— Боже мой! Что вы собираетесь делать? — прошептала Женевьева.
Морис пожал ему руку: для него самым главным было то, что Лорэн все-таки уходит.
— Меня осенили кое-какие идеи, — улыбнулся тот.
Морис достал из кармана кошелек и протянул его другу.
— А теперь и пропуск, именем Бога!.. Я хотел сказать именем Высшего Разума!
Морис вручил ему пропуск.
Лорэн поцеловал руку Женевьевы и, воспользовавшись тем, что в канцелярию привели очередную группу приговоренных, перепрыгнул через скамейки и направился к большой двери.
— Эй, — крикнул охранник. — Кажется, один из них хочет спастись.
Лорэн выпрямился и предъявил пропуск.
— Смотри, — сказал он, — гражданин охранник, и учись лучше запоминать людей.
Охранник узнал подпись секретаря. Но он принадлежал к той категории чиновников, которые отличаются особой недоверчивостью и поскольку секретарь Дворца, так и не переборовший внутреннюю дрожь и страх от встречи с Диксмером, выходил как раз из трибунала, он обратился к нему.
— Гражданин секретарь, вот документ, с помощью которого можно выйти из зала Мертвых. Этот документ действителен?
Секретарь побледнел от ужаса и, убежденный в том, что если посмотрит перед собой, то увидит жуткое лицо Диксмера, схватив пропуск, поспешил ответить:
— Да, да, это моя подпись.
— Но, — сказал Лорэн, — если это твоя подпись, тогда верни мне пропуск.
— Нет, — возразил секретарь, разрывая его на тысячу кусочков, — такие пропуска действительны только один раз.
На какой-то миг Лорэн застыл в нерешительности.
— Ну что ж, тем хуже. Но прежде всего мне нужно его убить.
С волнением, которое легко можно понять, Морис следил за Лорэном.
— Он спасен! — с воодушевлением, похожим на радость, Морис сообщил об этом Женевьеве. — Пропуск разорвали и он больше не попадет сюда. Если и попытается, то опоздает: заседание трибунала уже будет закончено, в пять часов нас уже не будет в живых.
Женевьева вздрогнула и вздохнула.
— О! Обними меня, — попросила она, — мы больше не расстанемся… Почему же это невозможно? Боже мой! Чтобы нас убили одним ударом, чтобы мы одновременно сделали свой последний вздох.
Они уединились в самом углу сумрачного зала. Женевьева села рядом с Морисом и обвила его шею руками. Они дышали единым дыханием, они гасили в себе отзвуки любых мыслей. Приближающаяся смерть не могла преодолеть силы любви.
Прошло полчаса.
Через полчаса раздался сильный стук: охранники открыли низкую дверь. За ней стояли Сансон и его помощники со связками веревок в руках.
— О, друг мой! — едва вымолвила Женевьева, — наступил роковой час, я теряю сознание.
— И будете неправы, — вдруг раздался звучный голос Лорэна:
Вы и правда неправы,
Смерть, свободу подари.
— Лорэн! — в отчаянии воскликнул Морис.
— Стихи не слишком хороши? Согласен, со вчерашнего дня я только и делаю, что пишу жалостливые стихи…
— Ты вернулся, несчастный!.. Ты вернулся!.. — Морис ничего не понимал.
— По-моему, мы так и договаривались? Послушай, то, что я расскажу, заинтересует и тебя, и сударыню.
— Боже мой! Боже мой!
— Дай же мне досказать, а то времени не хватит. Я выходил для того, чтобы купить нож на улице Барийери.
— Для чего он тебе?
— Хотел убить этого распрекрасного Диксмера.
Женевьева вздрогнула.
— А! — оживился Морис, — я понимаю.
— Я купил нож. И вот что приказал себе, оцени, какой у твоего друга логический ум. Вероятно, я должен был стать
математиком, а не поэтом. Я рассуждал так. Диксмер подставил свою жену, Диксмер пришел посмотреть, как ее судят. Так? И вывод: он не лишит себя удовольствия посмотреть, как она садится в тележку, и проводить ее к месту казни. Значит, я непременно увижу его в первом ряду зрителей, проскользну к нему со словами: «Здравствуйте, мсье Диксмер», и всажу нож ему в грудь.
— Лорэн, — воскликнула Женевьева.
— Успокойся, дорогая подруга. Провидение распорядилось по-своему. Представьте себе, что зрители вместо того, чтобы как обычно стоять напротив Дворца, образовали полукруг и заполнили набережную.
— Нужно взглянуть, — сказал я себе, — очевидно утонула какая-то особа, как жаль, что это не Диксмер.
Я подошел к парапету и увидел у воды массу людей, старавшихся что-то рассмотреть на земле. Приблизился и вижу… Это что-то… угадай, кто это был…
— Это был Диксмер, — мрачно сказал Морис.
— Как ты догадался? Действительно, дорогой друг, это был Диксмер, который сам пронзил себе живот. Несчастный сам убил себя, чтобы искупить свои грехи.
— Неужели, — мрачная улыбка тронула лицо Мориса, — ты так думаешь?
Женевьева уронила голову на руки: она была слишком слаба, чтобы вынести столько чрезмерных потрясений.
— Да, я так подумал, потому что нашел возле него окровавленную саблю. Если только конечно… если он никого не встретил…
Морис промолчал, и, воспользовавшись тем, что Женевьева, удрученная, ничего не видела, расстегнул свой костюм и показал Лорэну окровавленные жилет и рубашку.
Ну, тогда это совсем другое дело, — сказал Лорэн. И протянул руку Морису.
— Теперь, — произнес он, наклоняясь к Морису, — поскольку меня не обыскали, поверили, что я из свиты мсье Сансона, то нож все еще у меня. И, если гильотина вызывает у тебя отвращение…
Морис с радостью взял оружие в руки.
— Нет, — сказал он, — Женевьева будет слишком страдать.
И вернул нож Лорэну.
— Ты прав, — ответил тот, — да здравствует изобретение мсье Гильотэна! Ведь это его машина? Щелчок по шее, как сказал Дантон. А что такое этот щелчок?
И он кинул нож в середину группы приговоренных.
Один из них, схватив его, вонзил себе в грудь и тут же рухнул замертво.
В тот же момент вскрикнула Женевьева: палач положил руку ей на плечо.
По вскрику Женевьевы Морис понял, что… началось. Любовь может возвысить человеческую душу до героизма, любовь, вопреки естественному инстинкту, может подтолкнуть человека к смерти, но она хранит и боязнь печали. Очевидно, что Женевьева, узнав о том, что Морис умрет вместе с ней, безропотно, в соответствии со своей религиозностью ожидала смерть. Ее больше мучило предчувствие страдания, ведь уйти из этого мира — это значит не только упасть в ту пропасть, имя которой — неизвестность, но еще и страдать при падении.
Морис осмотрелся:
Посередине зала лежал труп, из груди которого охранник поспешил вырвать нож, опасаясь, как бы им не воспользовался еще кто-нибудь из приговоренных. Вокруг него стояли люди, онемевшие от отчаяния, почти не обращавшие ни на кого внимания, торопившиеся написать карандашом на бумажниках последние, не оконченные слова, пожимали друг другу руки. Одни повторяли бесконечно дорогие их сердцам имена или омывали слезами портреты, кольца, пряди волос, другие посылали яростные проклятия тиранам, проклиная весь мир.
Среди всех этих несчастных Сансон, которого давил не возраст — 54 года, а его ремесло; Сансон настолько мягкий, что пытался еще утешить, дать совет одному, другого грустно ободрял, находя христианские слова для ответа и на отчаяние, и на браваду!
— Гражданка, — обратился он к Женевьеве, — нужно снять шейный платок и отрезать или заколоть волосы. Пожалуйста, сделайте это.
Женевьева задрожала.
— Дорогая подруга, — поддержал Лорэн, — мужайтесь!
— Могу ли поднять волосы сударыне? — спросил Морис.
— О! Да, да, пусть это сделает он! — Я умоляю вас, мсье Сансон, — воскликнула Женевьева.
— Хорошо, — ответил Сансон, отворачиваясь.
Морис развязал галстук, еще хранящий тепло его тела. Женевьева поцеловала его и, став на колени перед молодым человеком, склонила к нему свою очаровательную головку, еще более красивую в печали, чем она была когда-либо в минуты радости.
Когда Морис закончил все приготовления, руки его сильно дрожали, а лицо выражало столько горя, что Женевьева воскликнула:
— О, Морис! Я не боюсь.
Сансон повернулся.
— Не правда ли, сударь, я держусь бодро? — спросила она.
— Истинная правда, сударыня, — взволнованно ответил палач, — вы по-настоящему мужественны…
Первый помощник палача в это время просматривал список, присланный Фукье-Тэнвиллем.
— Четырнадцать, — сказал он.
Сансон пересчитал приговоренных.
— Вместе с мертвым — пятнадцать, — ответил он, — как же это получается?
Лорэн и Женевьева пересчитали присутствующих вслед за ним, пораженные одной и той же мыслью.
— Так вы говорите, что должно быть четырнадцать приговоренных, а нас — пятнадцать? — спросила она.
— Да. Наверное Фукье-Тэнвилль ошибся.
— Ты солгал, — повернулась Женевьева к Морису, — тебя не судили.
— Зачем мне ждать до завтра, если ты умираешь сегодня? — ответил он.
— Друг мой, — поблагодарила она, улыбнувшись, — ты успокоил меня, теперь я вижу, что умирать легко.
— Лорэн, — позвал Морис, — Лорэн, в последний раз говорю… тебя никто не может здесь опознать… скажи, что ты пришел сюда попрощаться со мной… скажи, что тебя заперли здесь по ошибке. Позови того охранника, который видел, как ты выходил… Я стану настоящим приговоренным, я должен умереть. Но ты, мы умоляем тебя, друг, доставь нам радость своей жизнью, хотя бы для того, чтобы сохранить память о нас. Еще есть время, Лорэн, мы тебя умоляем!
При этом Женевьева, как при молитве, сложила руки.
Лорэн наклонился и поцеловал их.
— Я сказал нет, значит нет, — твердо ответил он. — Больше об этом со мной не говорите, а то я подумаю, что мешаю вам.
— Четырнадцать, — повторил Сансон, — а их — пятнадцать.
Потом, повысив голос, произнес:
— Ну, среди вас есть кто-нибудь, кто может доказать, что попал сюда по ошибке?
Может быть некоторые уста и открылись бы на этот призыв, но не раздалось ни слова. Те, кто мог бы солгать, постыдились сделать это, а тот единственный, кто не солгал бы, не хотел больше ничего говорить.
На несколько минут воцарилась мертвая тишина, помощники палача занимались своим скорбным делом.
— Граждане, мы готовы… — произнес тогда глухим торжественным голосом Сансон.
В ответ раздались несколько всхлипов и стонов.
— Вот и хорошо, — зазвучал голос Лорэна.
Умрем за Родину, друзья!
Ведь это — лучшая судьба.
— Да, в том случае, когда действительно умирают за родину. Но теперь вижу и понимаю, что мы умираем только для того, чтобы доставить удовольствие тем, кто жаждет нашей смерти.
— Ей Богу, Морис, я точно такого же мнения, что и ты, я тоже начинаю ненавидеть Республику.
— Перекличка! — объявил появившийся в проеме двери комиссар.
Несколько охранников вошли за ним в этот зал, перекрыв выходы и став стеной между жизнью и приговоренными, чтобы помешать этим несчастным вернуться в нее.
Морис отозвался на имя самоубийцы и подумал бесстрастно: на одну смерть будет больше. Его вывели бы из зала и, если бы установили его личность, то все равно неизбежно приговорили бы к гильотине.
Приговоренных повели к выходу. Каждому у двери связывали руки за спиной.
В течение десяти минут эти несчастные не обменялись ни единым словом.
Говорили и действовали только палачи.
Чтобы их больше не разлучили, Морис, Женевьева и Лорэн прижались друг к другу.
Потом приговоренных вывели во двор Консьержери.
Дальнейшее зрелище было ужасным. При виде тележек у многих подкосились ноги — служащие помогали им продвинуться вперед.
За еще закрытыми дверями слышался многоголосый шум толпы, и, судя по нему, можно было догадаться, что толпа эта огромна.
Женевьева села в тележку, Морис поддерживал ее под локоть. Затем занял место позади нее.
Лорэн не торопился, выбрав себе место слева от Мориса.
Двери тюремного двора открылись — в первых рядах зрителей стоял Симон.
Друзья узнали его, он тоже увидел их. И тут же влез на какую-то тумбу, мимо которой должны были проезжать тележки, их было три.
Первая тронулась. И как раз та, в которой находились трое друзей.
— Эй, привет, прекрасный гренадер! — окликнул Симон Лорэна. — Сейчас ты попробуешь удар моего резака, я правильно думаю?
— Да, — ответил Лорэн, — и я постараюсь этим не нанести ему ущерба, чтобы он мог также раскроить и твою шкуру.
За первой тележкой двинулись и две оставшиеся.
Ужасная буря криков, возгласов одобрения, стонов, проклятий вокруг приговоренных была подобна взрыву.
— Держись, Женевьева, держись! — шептал Морис.
— О! — ответила молодая женщина. — Я не сожалею о своей жизни, потому что умираю вместе с тобой. Сожалею лишь о том, что у меня связан?: руки и я не могу перед тем, как умереть, обнять тебя.
— Лорэн — произнес Морис, — Лорэн, поищи в моем жилете, там должен быть перочинный нож.
— Черт побери! — воскликнул Лорэн. — Как же мне нужен этот нож. Я бы чувствовал себя униженным при встрече со смертью, будучи связанным по рукам и ногам, как теленок.
Морис нагнулся так, что карман оказался на уровне рук его друга. Лорэн достал ножик, потом они сообща открыли его. Морис зажал нож зубами и педерезал веревки, стягивающие руки Лорэна.
Освободившись от пут, Лорэн освободил Мориса.
— Поторопись, — предупредил молодой человек, — а то Женевьева сейчас потеряет сознание.
Действительно, для того, чтобы высвободить руки, Морис на мгновение отвернулся от молодой женщины, а поскольку всю свою силу она черпала в нем, Женевьева закрыла глаза, уронив голову на грудь.
— Женевьева, — позвал Морис, — Женевьева, открой глаза, друг мой: у нас осталось несколько минут, чтобы вместе смотреть на этот мир.
— Веревки ранят меня, — прошептала молодая женщина.
Морис развязал ей руки.
Она тотчас же открыла глаза и в состоянии экзальтации, которая делала ее красоту ослепительной, поднялась.
Одной рукой она обняла Мориса за шею, а другой взяла руку Лорэна и все трое, стоя в тележке, они устремили к Небу благодарные взоры.
Народ, оскорбляющий их, когда они сидели, увидев их вставшими, замолчал.
Показался эшафот.
Морис и Лорэн первыми увидели его; Женевьева его не замечала, она смотрела только на своего возлюбленного.
Тележка остановилась.
— Я люблю тебя, — сказал Морис Женевьеве, — я люблю тебя!
— Сначала женщину, женщину первую! — закричала толпа в тысячи голосов.
— Спасибо, народ, — сказал Морис. — Кто же сказал, что ты жесток?
Он взял Женевьеву на руки и, слив в поцелуе ее губы со своими, понес ее в объятия Сансона.
— Держись! — крикнул Лорэн. — Держись!
— Я держусь, — ответила Женевьева, — я держусь!
— Я люблю тебя! — шептал Морис. — Я люблю тебя!
Они больше не были жертвами, которых собирались умертвить. Они были друзьями, ликующими на празднике смерти.
— Прощай! — крикнула Женевьева Лорэну…
Женевьева исчезла под роковым рычагом.
— Теперь ты! — воскликнул Лорэн.
— Нет, ты! — ответил Морис.
— Послушай! Она зовет тебя..
И действительно, Женевьева вскрикнула в последний раз.
— Приди! — звала она.
По толпе прокатился ропот. Пала красивая и грациозная головка.
Морис кинулся вперед.
— Это очень справедливо, — сказал Лорэн. — Все логично. Ты слышишь, Морис?
— Да.
— Она любила тебя, ее убили первой. Ты не был приговорен, ты умрешь вторым; я ничего не сделал, но поскольку меня считают среди нас самым большим преступником, я уйду последним.
Как просто все получается —
Логикой объясняется.
— Ей Богу, гражданин Сансон, я обещал тебе четверостишье, но тебе придется довольствоваться двустишьем.
— Я люблю тебя! — прошептал Морис, уже привязанный к роковой доске, улыбаясь отрубленной голове своей подруги. — Я тебя лю…
Удар прервал его на середине слова.
— Ко мне! — воскликнул Лорэн, прыгая на эшафот. — И быстрее! А то я и так теряю голову… Гражданин Сансон, я не прочитал тебе четверостишье, взамен предлагаю тебе каламбур.
Сансон привязал его к доске.
— Так вот, — закончил Лорэн, — когда умираешь, положено что-то крикнуть. Раньше кричали: «Да здравствует Король!», но короля больше нет. Потом кричали: «Да здравствует Свобода!», но свободы тоже больше нет. Поэтому — «Да здравствует Симон!», соединивший нас троих.
И голова благородного молодого человека упала рядом с головами Мориса и Женевьевы!