Часть 4 Эль-Пасо

Глава I

Там было очень жарко, в Эль-Пасо. В отеле «Хилтон» все номера с кондиционерами, и это замечательно, но на улице термометр все эти дни показывал около тридцати пяти. На гонорар, выплаченный мистером Саммерсом, я приобрел джинсовую спортивную рубашку и пару легких брюк, после чего начал знакомиться с городом — впрочем, не перенапрягаясь. По-быстрому с городом не познакомишься, тут время требуется. Чтобы уж с этим покончить, скажу еще, что в Эль-Пасо были куплены вельветовые джинсы коричневого цвета, а в Хуаресе — сомбреро; но, с час побыв техасцем, стараясь истребить свой чикагский акцент, я понял, что дело безнадежно, и отдал это сомбреро мальчишке-мексиканцу, рывшемуся в куче ореховой скорлупы с намерением отыскать нерасколотые орехи. Еще я дал ему доллар, за что удостоился выговора от строгого вида пожилой американки, изъяснявшейся стилем школьной учительницы, — зачем, мол, я их приучаю попрошайничать, а потом еще сами жалуемся, что в Хуаресе никто ничего делать не хочет.

Мне вовсе не хотелось, чтобы никто ничего не делал в Хуаресе, равно как в Эль-Пасо. Еще мне пришлось купить себе летние брюки из хлопка — вернее, из хлопка с примесью нейлона; дело в том, что прежние, серого цвета, сильно запачкали и в двух местах порвали, выставляя меня из знаменитого борделя в Хуаресе, принадлежавшего арабу, который сам жил в Калифорнии, в Сан-Диего. Этот араб разбогател на том, что поставлял мальчиков педерастам с деньгами, за что местная администрация смотрела на него довольно косо.

К этому времени я успел переговорить почти со всеми менеджерами заведений в тех районах Эль-Пасо и Хуареса, где над дверями горят красные фонари, а также с самими девицами. Никто ничего мне сообщить не смог, а случалось, меня просто гнали в шею, но до рукоприкладства дошло только в борделе, принадлежавшем арабу.

У американцев почему-то считается, что это даже на пользу, если тебе разок намнут шею, причем и кино, и телевидение всемерно укрепляют такое поверье. Видно, такой уж нам достался век, что следует поскорее забыть, какой хрупкий и тонкий организм наше тело, и уверовать, что оно несокрушимо, оттого-то среди ковбоев, среди частных детективов полным-полно таких, которые умудряются в драках, достойных неандертальцев, сохранять в целости свои кулаки, а также физиономии и внутренности, подвергнутые такой же обработке их противниками. Но я все же думаю, что нормальному человеку лучше обходиться без этого, вспомнив хотя бы про размеры штрафов, полагающихся за то, что слишком дал волю рукам.

Только в Хуаресе эти законы не работают. Мне всего-то и нужно было выяснить, в каком из этих заведений лет десять-двенадцать назад работала девушка по имени Сильвия. Но мои расспросы их страшно нервировали, особенно в том арабском борделе, где какой-то норвежец с помощью двух мексиканцев измолотили меня и вышвырнули на улицу да еще добавили ногами по голове и в живот, пока я валялся в пыли, — все лицо было разбито в кровь, когда я пришел в себя. Добавляли и еще, только я уже ничего не чувствовал. Вообще ничего не чувствовал, пока не очнулся наутро в больнице — уже американской, на авеню Альмеда.

Рядом с моей койкой сидел подобравший меня полицейский, здоровенный откормленный мужчина с квадратной челюстью, приветствовавший меня такими словами:

— Доброе утро, милок, решил, значит, еще немножко у нас побыть?

— Вы кто такой? — осведомился я, и сразу резкая боль пронзила рот, затем голову, потом и желудок.

— Сержант Хоумер, милок, а вот ты, видать, порядков наших совсем не знаешь, правильно говорю?

— Какой я вам милок…

— Ну, милок, не милок, ты лучше скажи, откуда такой взялся?

— Да вот взялся. В общем, милок. Только говорить мне очень трудно, язык не ворочается. Может, потом побеседуем, когда прочухаюсь?

— А ты уже прочухался, милок. Челюсть тебе малость попортили, только и делов. Вообще, дешево отделался, вот, правда, морда у тебя вся была в собачьем дерьме, когда тебя нашли. Теперь лучше, не бойся.

— Ничего не лучше. Где я нахожусь?

— В больнице округа, вот где. А сам-то ты знаешь, кто ты такой есть, а, милок? Память тебе, часом, не напрочь отшибло? А то смотри, восстановим.

— Знаю, знаю.

— Ну, скажи.

— Слушайте, шли бы вы, дали б передохнуть, — взмолился я. — Потом придете, я вам все скажу. Даже могу будущее ваше предсказать, если желаете.

Его широкая грубо вылепленная физиономия, заслонявшая от меня всю палату, стала еще шире — видимо, сержант Хоумер улыбнулся, ласково сообщив мне:

— Вот что, милок, тебя эти красножопые малость помяли, так? — ну ты же не хочешь, чтобы теперь и американцы еще добавили, точно тебе говорю, не хочешь.

— Ладно. Только не надо меня милком называть.

— Короче, твоя фамилия-то как? — донеслось из-под улыбающейся маски. — Скажи-ка поскорей, милок, я тебя тогда по фамилии называть буду.

— Алан Маклин.

— Алан Маклин? Ладно, пусть будет Маклин, милок Ты мне вот что скажи, откуда ты к нам заявился.

— Из Лос-Анджелеса.

— И ты что же, бордели наши решил осмотреть да про какую-то Сильвию собрать сведения?

— А тебе-то откуда это известно? — прошептал я, чувствуя, что все плывет перед глазами от боли, а каждое произнесенное слово отдается в голове тяжелым ударом.

— Ты что думаешь, Алан, мы вчера с дерева слезли? Говорить не умеем, вопросы задавать? Или что с нами народ разговаривать брезгует?

— Хорошо. Да, мне нужно найти одну женщину, которую зовут Сильвия.

— Какая Сильвия?

— Сильвия Кароки.

— Кароки? Ну и фамилия, ядрена мать. Еврейка, что ли? Или из желтомордых?

— Венгерская это фамилия, венгерская. Слушай, Хоумер, — опять взмолился я, — мне говорить трудно. Голова трещит черт знает как, загнусь, наверное. Оставь ты меня в покое.

— Да, милок, здорово тебе врезали. — Опять ухмылочка эта его. — Не подфартило тебе, милок, Я вот что тебе, Алан, скажу, ты давай оклематься постарайся, а потом мы с тобой бутылочку раздавим, а? Так, посидим вдвоем вечером, согласен? Я тут такие места знаю.

Глаза у меня закрылись.

— Значит, Сильвия тебе эта нужна. А зачем?

— Потому что задание у меня такое. Работа, понял? Я частный детектив.

— Да ну? Полицейский, значит, только в одиночку работаешь. А я-то все думаю: «Странный этот Алан какой-то, по шлюхам таскается, и за это ему морду бьют».

Его форма с начищенными пуговицами и блестящими ремнями смутно маячила где-то совсем рядом.

— Все одно странно что-то, Алан.

— Бумажник мой достань, там удостоверение.

— Нет у тебя никакого бумажника, милок. Они с тебя все сняли. Штаны вот оставили, рубашку и еще трусы замазанные. Хотя вообще-то хорошие трусы, из нейлона.

— Ну, не веришь, так у лейтенанта Эбби справься из управления…

Боль тупо гудела во мне, и появлялась странная, необъяснимая эйфория, какая бывает перед тем, как теряешь сознание. Если я при смерти, пусть при смерти, даже смерть — облегчение, и сержант Хоумер оставит меня, наконец, в покое. Я отключился под мерные звуки его голоса:

— Ставь 46 000 песо, милок, точно говорю. Какой там, на хрен, тотализатор футбольный, тут такие деньги огрести можно. Давай, как оклемаешься, сразу и двинем…

Глава II

В больнице я провалялся еще целый день, а наутро меня выписали, вручив счет за медицинские услуги и такси до гостиницы. В отеле я оплатил счет, съел в ресторане бифштекс с помидорами и картофелем, выпил две бутылочки пива, а потом поднялся к себе покурить и успокоить опять начавшуюся боль в желудке. Голова больше не раскалывалась, синяки потускнели, и руки начали подживать. Но так называемые «мелкие внутренние повреждения» заставляли меня морщиться от боли всякий раз, как я пробовал вздохнуть поглубже; а из-за проклятого бифштекса я несколько часов места себе не находил, трудно было наклоняться или делать резкие движения. Больничная еда при таком состоянии, видно, самая подходящая, а бифштекс вполне мог отправить меня на тот свет. Врач в больнице успокаивал: ничего, несколько дней и приду в норму, но вот попробовал сбрить щетину и что-то засомневался, придет ли время, когда это можно будет делать, не испытывая страдания.

Побрившись и приняв ванну, я сумел немножко подремать. Разбудил меня телефон. Лейтенант Эбби из городского управления, тот самый, с которым я сразу установил связь, просил приехать к нему безотлагательно.

Эбби был из тех полицейских, которым уже на все наплевать, просто тянут лямку, чтобы заработать на жизнь. В свои сорок лет он задубел, по выражению его лица ничего нельзя было понять, кроме того, что его ничуть не трогает происходящее с остальными. Со мной он разговаривал так, что невозможно было понять, нравлюсь я ему или совсем нет. Жестом показал, где сесть, и вытащил из стола бумажник, осведомившись, мой ли.

— Мой, — кивнул я, взглянув. Все было на месте, кроме денег.

— Сколько там лежало?

Я сказал, что примерно триста долларов.

— Вы всегда носите с собой так много?

— Если есть, что носить.

— Так, стало быть, бумажник этот принес старый американец по фамилии Тони Сантос.

— Сказал, где нашел?

— На улице. А что еще он мог сказать, что ему теща подарила, после того как вас отделала?

— Ладно. Передайте ему мою благодарность, — сказал я, пряча бумажник в карман.

— Обязательно. Он с нами давно работает. Вот что, Маклин, Сантос и другие, кто с нами работает, — им ведь тоже деньги нужны. Вы уж не будьте в претензии. Люди есть люди.

— Конечно, — согласился я. — Сколько с меня?

— Пятьдесят.

— Сколько?

— Полсотенную. Что, непонятно?

— Да нет, понятно, — сказал я. Сотню я уже выложил за предоставленную возможность порыться в их архивах и каталогах, да еще триста — за удовольствие прогуляться по борделям Хуареса, плюс этот счет из больницы, а теперь еще полсотни плати.

— В налоговой декларации укажете, что израсходовано на поддержку охраны общественного порядка. Тогда процент снизят.

— Ну как же, прямая выгода. Послушайте, тут у вас останавливаться что, не умеют?

— Похоже, это вы не умеете, Маклин. Вас сюда никто не звал. И вообще, с частными детективами связываться — хуже не бывает. Валите отсюда с вашими изысканиями. Вам что, у себя в Лос-Анджелесе борделей не хватает? Вернули вам бумажник, все документы на месте. Вот и поезжайте себе домой.

Я положил на стол пятьдесят долларов и вышел, чувствуя, что по горло сыт техасским гостеприимством. В Эль-Пасо я провел уже семь дней и ничего не раздобыл, абсолютно ничего — ни в полицейских архивах, ни в библиотеках, ни в старых газетах — решительно ни одного свидетельства, что Сильвия Кароки когда-нибудь бывала в этом городе.

Глава III

И все равно я восьмой день торчал в Эль-Пасо, потому что других вариантов не было, разве что вернуться в Питсбург и начать все заново. Или вообще бросить это дело, отдать Фредерику Саммерсу аванс — но такого сделать я не мог по причинам, прояснившимся для меня позднее.

Шататься пешком по улицам — для этого было слишком жарко, а голова опять начала болеть. За одиннадцать долларов в день я взял напрокат машину — расход, по-моему, оправдан — и познакомился получше с городом и с окрестностями. Раз уж не удается добыть новых фактов, по крайней мере, обживусь в городе да к тому же можно будет потолковать не с одними фараонами да котами. Я катил мимо ранчо, нефтяных скважин, покосившихся мексиканских лачуг и решил перекусить в придорожной забегаловке, но весь аппетит пропал, когда я увидел прибитый на дверях плакатик «Черномазым, мексиканцам и собакам вход воспрещается». Я добрался до Рио-Гранде, полюбовавшись хлопковыми плантациями, упирающимися в болота, а когда головные боли прекратились, предпринял экскурсию к Сьерра-де-Кристо Рей, где на вершине горы воздвигнута статуя Иисуса Благодетеля.

Хотя это всего в трех милях от Эль-Пасо, места тут безлюдные, и не стоит в одиночку затевать двухчасовой подъем к этой статуе, гигантской стелой вознесшейся вверх. Приехал я туда совсем рано, и не было там в этот утренний час никого, за исключением мальчишки-мексиканца лет двенадцати, который сидел на камне в тени и задумчиво, сосредоточенно ковырялся в зубах. Зубы у него, как у большинства мексиканцев, особенно молодых, были крупные и белые, а выражение лица не по годам взрослое, красивый такой мальчишка с копной жестких волос, напоминавших петушиный гребень. Были на нем выцветшие, во многих местах заштопанные голубые джинсы и белая майка, удивившая меня своей безукоризненной чистотой.

— Доброе утро, сеньор, — приветствовал он меня, — К Иисусу подняться задумали?

— Мне говорили, что в одиночку лучше этого не делать, как бы там наверху по голове не огрели.

— Со мной вы же не в одиночку пойдете, сеньор.

— С тобой?

— Меня зовут Панчо — по-английски это Фрэнк будет, а так Панчо Гусман. Меня в честь Панчо Вильи так назвали, упокой, Господи, его душу. Ничего, что я так говорю?

— Конечно, — успокоил я его.

— Хорошо, что вы такой. Пойду с вами, если хотите. Там четырнадцать площадок, пока к Иисусу поднимаешься, так я всех бандитов этих знаю, хулиганов и вымогателей, которые там работают.

— У тебя дома, наверное, телевизор есть? — улыбнулся я.

— Это вы про то, что я говорю не как все? Другие туристы тоже замечали, я, правда, стараюсь. А телевизора нет, мы бедные; я телевизор к соседям хожу смотреть, они его в лотерею выиграли. Фильмы про гангстеров смотрю. Мать у них на ранчо росла, где ее отец был пастухом, так она говорит, что вестерны эти сплошь одно вранье, лучше про гангстеров. И сама про гангстеров смотрит, а еще про частных детективов. Вы мне доллар заплатите, если я с вами пойду.

Я дал ему доллар и спросил, что это за четырнадцать площадок.

— А вы не католик, сеньор? — спросил он в ответ.

— Нет.

— Понятно. Но в Бога веруете?

— Как сказать. А если не верую, ты со мной не пойдешь?

— Я смотрю на вещи широко, сеньор. Не фанатик какой-нибудь, как прочие. Отец у меня родом из Даранго, там индейцев много, так они никакие не христиане и бедные, ужас просто, а все равно, ничем они нас не хуже; только мама по-другому думает и ругается с ним, она все время в церковь ходит. А я вот не фанатик. Со всеми могу поладить, сеньор. Ну вот, по нашей вере четырнадцать ступеней Христос прошел в муках своих, пока его из дома Понтия Пилата на Голгофу вели. Вы про это, наверное, слыхали, да? — терпеливо объяснял он мне.

— Слыхал, конечно.

— Так вот, сеньор, пока мы до Христа дойдем, будет четырнадцать площадок, где передохнуть можно, и на каждой крест установлен, и мы их ступенями называем.

Мы начали подъем. Пока мы продвигались от ступени к ступени чудесным этим утром и любовались уходящими вверх крестами, Панчо Гусман все мне рассказал про Урбичи Солера, который воздвиг эту статую, а до того поставил еще одного Христа в Андах, и про тореро Хосе Артруби — ему в ближайшее воскресенье драться на корриде, только быков выпускают малорослых и для серьезного дела не годных, и о том, как сделать, чтобы тебя не обжулили на рынке, и где мексиканцам лучше — на американском берегу Рио-Гранде или на другом, и про разные телепрограммы, особенно такие, где фильмов много. Еще он сказал, что надеется скопить сотню долларов, пока не начались занятия в школе; семь долларов он поставил на лучшего боевого петуха в Хуаресе, что надо мне на петушиные бои сходить, обязательно надо — он, вот, последний раз на корриде одиннадцать долларов выиграл, поспорив на победителя.

Мы лезли вверх среди голых скал, кое-где облепленных колючками, и ни души нам не встретилось за все те два часа, что понадобились, чтобы добраться до продуваемой ветром верхней площадки, где высилось изваянное в камне изображение Христа Благодетеля, которому скульптор придал типично мексиканское выражение печали и терпения. Отсюда как на ладони были видны весь Эль-Пасо и Хуарес, и Форт-Блисс с близлежащим аэропортом, мимо которого коричневой лентой струилась Рио Гранде, а по берегам зеленые пятна хлопковых плантаций, и горы — то бурые, то ослепительно белые блестят в лучах солнца. Когда летишь самолетом, ты отделяешься от земли, и она становится тебе чужой, но здесь, на вершине, упираешься ногами в земную твердь, и сам ты часть земли, хотя и очутился высоко над нею, и тогда появляется чувство покоя, свершения — особенное чувство, которое не с чем сравнить. Этот покой входил в меня, и вся моя душа отзывалась ему, и я думал про то, как мудро древние поступили, сделав горы обиталищем своих богов и строя там алтари, у которых приносились жертвы.

Я плюхнулся на камень рядом с Панчо, который, с любопытством на меня поглядывая, расспрашивал, зачем это я проделал такой трудный путь наверх, если, конечно, это не тайна.

— А почему тебе кажется, что тайна?

— Техасцы народ скрытный.

— Но я-то не техасец, я из Лос-Анджелеса.

— Понятно. — Мне тоже было понятно: раз я из Калифорнии, со мной можно обходиться по-простому. Панчо все так же пристально меня разглядывал своими темными глазами. — У вас, может быть, неприятности какие-нибудь?

— Очень интересно, — заметил я. — Ты, стало быть, и душевной терапией занимаешься?

Он поинтересовался, что такое терапия, а когда я объяснил, Панчо сказал:

— Хорошее слово, надо обязательно запомнить. Все новые английские слова стараюсь запоминать. А вам, сеньор, я вот что хочу сказать. Я в Эль-Пасо и в Хуаресе всех знаю, так что мог бы вам чем-нибудь помочь, если нужно.

— Да, наверное, можешь. А если мне понадобится кого-нибудь в Эль-Пасо разыскать, можно к тебе обратиться?

Он оглядывал открывающуюся панораму, и я вдруг почувствовал зависть к этому подростку-мексиканцу, ведь, вспоминая детство, он всегда будет видеть перед собой эти горы, эти изумительные пейзажи. Тут он, глядя мне прямо в глаза, спросил:

— А кого вам нужно разыскать, сеньор?

— Одну женщину.

— Ага. Вы влюблены, сеньор?

— Знаешь, — сказал я, — когда-нибудь тебе зададут хорошую порку за такие расспросы.

— Ха! Пусть попробуют, сеньор. У меня тут в горах друзей много найдется. Как это вы сказали — зададут порку? Ну, мои друзья тоже порку задать сумеют, вы не сомневайтесь, сеньор. Скажите, пожалуйста, а вы в полицию обращались?

Я кивнул.

— И по телефонной книге искали?

Я улыбнулся.

— Зря вы смеетесь, сеньор, люди тут вовсе не такие хитрые, как им самим кажется. Полиция, коты и попы — вот они все, что надо, знают. Коты вечно врут, это точно, а в полиции вы уже были, остаются попы, только они помалкивают, как в рот воды набрали. Понимаете, когда кого-то разыскивают, дело почти всегда драками кончается. В Хуаресе все время техасцы разные рыскают, ищут кого-то. Наверное, у американцев привычка такая — счеты сводить.

— А что, много попов в Эль-Пасо, ну и в Хуаресе тоже?

— Да уж не сомневайтесь, сеньор.

— А ты с ними знаком?

Мальчишка задумался.

— Ну как вам сказать, какие они? Вы же не католик, вам попов этих не понять. В общем, разные они бывают, как и все люди.

И добавил:

— Только слова из них не выколотишь, это уж все они такие.

— Послушай, Панчо, — теперь я говорил с ним вполне серьезно, — ты мне вот что скажи. Допустим, католик перед смертью хочет исповедаться, чтобы ему отпустили грехи. Ну, он много грешил в жизни, жулик был или еще что, какой-нибудь хулиган, не знаю, даже хуже. Так вот, большой это грех, если кто-нибудь из таких же жуликов будет говорить, что он, мол, сам поп, пусть к нему приходят исповедоваться?

— Очень большой, — сказал мальчишка, и я заметил, что глаза у него загорелись.

— Так вот, представь себе, что такой человек лежит при смерти. Кто ему эти грехи отпустит?

Кажется, никогда еще я не заходил так издалека, и на губах мальчишки появилась насмешливая улыбка, ему, видимо, забавно было удостовериться в моем полном невежестве, а может, показались смешными мои маневры. Но я знал, что в душе он надо мной смеется, хотя и стараясь этого не показывать. Я вытащил из бумажника еще доллар, положил ему в руку. Он разгладил бумажку, перевернул ее, затем, тщательно сложив, спрятал в карман.

— А где этот ваш человек умирает, в Эль-Пасо или в Хуаресе?

— И там, и там — не знаю.

— Ну, не может же он сразу в двух местах умирать, правда, сеньор? Я серьезно вас спрашиваю. Потому что, если в Эль-Пасо, тогда позовут капеллана из полиции или в ближайшую церковь сбегают, если, конечно, не решат: пусть себе подыхает как собака. А вот в Хуаресе на такой случай есть отец Гонсалес.

— Почему именно он?

— Ха! Ну как вам объяснить? Отец Гонсалес — совсем бедный, и прихожане у него совсем бедные, и он такой добрый, не поверите. Говорят, смолоду сам сильно грешил. Разное говорят. Но в таких делах больше обращаться не к кому, он, как это по-вашему говорится? — с сочувствием подходит. Приход у него старый, очень старый, это на Чихуахуа, улица такая есть в Хуаресе. Бедный приход. Туда даже туристы никогда не заглядывают. А вот вам с отцом Гонсалесом непременно надо поговорить по этому вашему делу.

— Непременно, — согласился я.

Глава IV

Саженец дуба, который когда-то воткнули в землю и бросили, выдержал все и вымахал в несколько этажей, так что весь двор был в пестрой тени от его листьев. Лучи вечернего солнца играли на толстых ветвях. Выпирающие толстые корни навевали мысль об упорстве и мудрости. Земля под дубом была выжжена до желтизны, нигде не былиночки, и такого же горчично-желтого цвета были стены миссии. Я сидел на скамье, привалившись к спинке, и слушал доносившиеся звуки вечерней службы. Прохладно тут, так приятно расслабиться. Скамья сколочена из грубо оструганных планок, широкая, прочная скамья, которую сидящие за столько-то лет отполировали до блеска. Я провел по ней рукою — гладкая, прохладная поверхность.

Служба кончилась, священник вышел на крыльцо, прощаясь с прихожанами, — их было немного, человек десять. Старые крестьяне, все больше индейцы — мужчины, женщины, сплошь с узловатыми руками тяжко работающих людей. Каждому священник говорил что-то ласковое, подбадривающее. Он и сам был из индейцев, широкоскулый, до черноты загорелый, все лицо в мелких морщинках. На нем была длинная бесформенная ряса, не догадаешься, пятьдесят ему или все сто.

Честно говоря, к священникам, вообще к духовенству я отношусь без особой симпатии, но этот поп чем-то к себе сразу располагал — и манерой держаться, и исходившей от него добротой. Когда прихожане разошлись, он медленно двинулся ко мне и с легким испанским акцентом сказал:

— Я отец Гонсалес. Вы меня ждете?

Я встал, сказав, что действительно хотел бы с ним побеседовать, и назвал свое имя. Мы пожали друг другу руки — крепкая, мускулистая ладонь, видимо, очень сильный. Усевшись на скамью, он жестом пригласил меня сесть рядом. Минут пять мы молчали, мне хотелось, чтобы он заговорил первым.

— Вот это старое дерево, — наконец, начал он, — дуб, мистер Маклин.

— Понимаю. Замечательное дерево.

— Тут нигде больше дубы не растут. Я не к тому, что у меня какая-то там выдающаяся миссия, нет, самая обыкновенная да и старая к тому же, знавала времена получше нынешних, только давно это было. И все равно все про нее знают, потому что тут это дерево растет, а солнце разукрасит стены лучше любого умельца. Вы ведь не нашей веры, мистер Маклин, верно?

— Нет, другой.

— И вам наша вера не по душе?

— С чего вы взяли?

— Да уж видно, сэр, по тому видно, как вы себя со мною держите. Не верите вы мне. Все думаете: что это за поп мексиканский? Просто стараетесь не судить слишком строго. Я тоже стараюсь, мистер Маклин. Чем старше становлюсь, тем больше стараюсь никого не судить слишком строго.

— Простите, — сказал я. — Меньше всего хотел вас обидеть.

— Ну что вы! — старик улыбнулся; теперь, когда на его лице появилась улыбка, сразу стало видно, как он стар, сколько мудрости таится в этом широкоскулом, плоском лице индейца. — А я разве сказал, что вы меня обидели? Да ничего подобного, наоборот, мне бы, старику, проявить больше обходительности, уж вы, пожалуйста, отнеситесь снисходительно. Ведь душа с другой душой не сразу сближается, да и забываю я, что у вас на родине каждый норовит частоколом от прочих отгородиться. Я, когда с новыми людьми встречаюсь, всегда пробую понять, какая у человека душа, и знаете, мистер Маклин, мне приятно, когда сюда приходят люди из вашей страны. Все равно зачем. Ведь отсюда всего миля до границы, а на самом деле нас разделяет огромная, огромнейшая дистанция.

— Да, ваша правда, — согласился я. — Вы, наверное, все думаете, что это мне от вас потребовалось, отец Гонсалес?

— Ну, вы же сами мне скажете. Не торопитесь, службы сегодня больше не будет. Может, правда, вы сами спешите?

— Нет-нет.

— Ну и хорошо. Вы ужинали?

— Нет. Но спасибо, я не голоден.

— Разве можно так говорить, даже если к бедному в дом пришли? Голод — это ведь благо великое, обязательно нужно, чтобы человек испытывал голод, хотя бы слегка. Я живу один, но в печи у меня найдется горшок с тушеными бобами и свежей выпечки тортильи тоже найдутся, я их у булочника покупаю, вон там, напротив. И еще есть холодное пиво. Вы как, против простой мексиканской пищи ничего не имеете?

— Спасибо вам большое, я очень тронут.

Он поднялся.

— Тогда схожу за тортильями. Пойдете со мной или здесь подождать предпочитаете? За ужином и поговорим или после, если вам так больше нравится.

Мы пошли с ним по улице, свернули за угол — тут, как во всех мексиканских городках, тянулись с обеих сторон сплошные стены, ни одного окна, только двери. В одну из них мы, постучав, вошли, пересекли нищенски обставленную комнату, где не было ничего, кроме постели, стула и деревянного шкафчика, и очутились во дворе. Маленькая, согнутая годами индианка стояла на коленях перед печкой, сделанной из гнутого листа жести и камней. Жесть была раскалена тлеющими внутри углями. Увидев нас, женщина обернулась и что-то сказала по-испански священнику. Он, улыбаясь, ответил ей тоже по-испански, и она взяла из чана комок теста, скатала шарик и принялась быстро мять его пальцами — растягивала, сжимала, пока не образовалась толстая лепешка. Бросив ее на сковороду, женщина тут же взялась за следующую, демонстрируя необыкновенную быстроту и ловкость. Старик заметил мне:

— Теперь нечасто увидишь, чтобы вот так пекли тортильи. У нас, мистер Маклин, тоже машинки разные появились. Но если машинками пользоваться, вкуса никогда такого не будет, пресно выходит, грубовато. А сегодня я вас угощу настоящим мексиканским хлебом, такой у нас пекли, еще когда испанцев и в помине не было, — он чуть ли не извинялся передо мной за свою патетику, — священный это хлеб, хотя, и то правда, любой хлеб священен. Вас, наверное, удивляет, что я тортильи хлебом называю. Но, понимаете, когда-то все люди на земле пекли свой хлеб вот так, как она делает, лепешки пекли, а не батоны — да, и в Европе так было, и на Востоке, и в Африке. Так что у всех живущих на земле есть что-то общее. Хлеб насущный — самая глубокая, самая прочная связь, которая может объединить людей.

Я смотрел на него во все глаза, и что-то, видимо, было написано у меня на лице такое, что старик засомневался, всерьез ли я отношусь к его словам. Похоже, даже чуточку обиделся, словно бы он душу передо мной открывает, а я тайком над ним посмеиваюсь.

— Ну конечно, — сказал я. — Вы все правильно говорите. Я знаю, ведь я по специальности историк, древнюю историю изучал.

— А сейчас другим занимаетесь, мистер Маклин?

— Да, я частный детектив.

— Вот как? Что-то не похожи вы на частного детектива.

— Вы тоже не очень похожи на священника.

Он пожал плечами, засмеялся. Тортильи были готовы. Женщина завернула их в бумагу, отец Гонсалес расплатился. Мы пошли назад в миссию. Она представляла собой небольшое квадратное помещение из одного зала, почти никаких украшений, никогда еще я не видел так просто обставленного католического храма — алтарь, распятие, исповедальница, еще несколько необходимых для служб предметов и грубо сработанные деревянные скамьи на кирпичном полу, до блеска отполированном босыми ступнями стольких поколений крестьян. За алтарем была комнатка, занимаемая священником: койка, два стула, стол, обмазанная глиной печь, где на углях грелись бобы. Пока отец Гонсалес, достав глиняное блюдо, раскладывал тортильи, я молча осматривался. Из ящика в углу были извлечены две луковицы, которые он, покрошив, смешал с бобами, — надеюсь, вы не побрезгуете сырым луком, с бобами он очень хорош. Я его успокоил: очень люблю лук, — и он так и просиял. Радуется, как ребенок, самым простым вещам. На столе появились глиняные тарелки и стаканы. Он вышел, вернувшись с двумя бутылками пива, они, оказывается, остывали в колодце — всегда наготове, если вдруг гость забредет.

— Ну вот, мистер Маклин, прошу к столу: тортильи, бобы, лук, пиво — так у нас всегда едят; пиво, правда, бывает только по праздникам. Простая еда, зато очень полезная. Вы увидите.

Ни вилок, ни ложек не было, так что пришлось, следя, как он это делает, подцеплять бобы разломанной тортильей, заедать их луком и пивом смягчать острый вкус. В Лос-Анджелесе мы иногда ели тортильи с бобами, но тут и сравнивать было нечего, а холодное пиво оказалось необыкновенно светлым и прозрачным. Я был очень голоден и с жадностью набросился на еду, пока не пришло ощущение сытости, а с ним и чувство покоя. За едой мы обменялись несколькими словами, а когда ужин был окончен, старик, улыбнувшись, осведомился у меня, смягчая интонации, чтобы не обидеть:

— Ну как, мистер Маклин, по-прежнему думаете, что попы все сплошь жулики? Мол, такую еду только для туристов держу, а у самого в погребе цыплята да вина лучших марок, а?

Я признался, что поначалу у меня были такие подозрения.

— Потому что наша церковь слишком погрязла в двуличии, да? — уточнил он. — Всюду дьявольские искушения, и проповедуем мы ложные истины вроде чистилища и ада, и поклоняемся ложным идолам.

— Я против католицизма ничего не имею, — успокоил я его. — Религия, знаете, мне чужда, так пусть и она признает, что я ей чужд. — Он кивнул, не думая меня упрекать. — А к вам я пришел, потому что мне о вас очень хорошие слова говорили.

— Кто именно, мистер Маклин?

— Один мальчишка, с которым мы познакомились на горе, где статуя Иисуса, — Панчо его зовут.

— А, ну как же. И что же он вам обо мне говорил?

— Говорил, что если в Хуаресе умирает очень плохой человек, которому почти что нет прощения, обязательно пошлют за вами, только бы успеть.

На лице старика опять промелькнула улыбка, он о чем-то задумался, что-то вспоминал. Видимо, думал, отчего я решил, что это — хорошие слова о нем.

— Надо очень любить людей, чтобы не отказать в последнем утешении даже таким.

— А может, надо только их понимать, мистер Маклин? Вы никогда не задумывались, какая мука для хорошего человека сталкиваться со злом?

Я сказал, что нет, не задумывался, да и не очень мне было понятно, что он имеет в виду, говоря: хороший человек.

— Хороший человек тот, кто не изведал искушений, мистер Маклин.

— Боюсь, я по-другому смотрю на вещи.

— Напрасно вы так думаете, — сказал он, — хотя, с другой стороны, вы правы. Как вы думаете, мистер Маклин, сколько мне лет?

Я покачал головой, но он настаивал, и я предположил, что лет шестьдесят девять-семьдесят. Тут он весь расцвел, словно маленький мальчик, которому удалось провести за нос взрослых.

— Мне восемьдесят восемь, мистер Маклин. Восемьдесят восемь лет я наблюдаю жизнь, в которой так мало радостей и столько печалей. Я родился в 1870 году, мистер Маклин, неподалеку отсюда, миль тридцать, — на старой гасиенде в Гранде. Отец мой был пеоном, одним из трехсот пеонов, принадлежавших сеньору Фортесу, хозяину этой гасиенды. У нас в семье было одиннадцать детей, а выжили всего трое, остальные умерли, когда им еще и десяти не исполнилось. Вот так, никогда в жизни я не видел, чтобы мой отец улыбнулся и мать тоже. Мать умерла, когда мне было шесть лет. Я убежал из дома, перебрался на тот берег и поначалу был на посылках у продавца, который ездил с фургоном по округе, сладости продавал, а потом я коров пас на ранчо «Треугольник», это в Гвадалупе. И подрался с одним ковбоем, потому что он оскорбил меня и весь мой народ; а когда он за пистолет схватился, я его прикончил ножом. Пистолетом я потом тоже научился пользоваться, и к девятнадцати годам пять человек на тот свет отправил, не веривших, что мексиканец тоже с пистолетом управляться может. Ну, стал я преступником, ловили меня, тысячу долларов за мою голову назначили, и пришлось мне прятаться в разных местах, отсюда до самого Санта-Фе и даже до Калифорнии. Обычно пастухом нанимался, и повадки все эти перенял полностью, хвастливый был такой юноша, чуть что — сразу за нож, и всех на свете ненавидел, и девушек в два счета окручивал, а если надо, пистолет всегда наготове, так, мне казалось, я себя достаточно утверждаю и отстаиваю. Вам странно, что я, священник, обо всем этом с вами вспомнил? Так вот, мистер Маклин, потому-то я и стараюсь ни о ком не судить слишком строго, что сам столько зла причинил, сам все заповеди нарушал, людские и Божии. Я себе давно уже вот что сказал: раз Господь повелел тебе так долго пребывать на земле, значит, тебе дело поручено, важное дело. Может быть, для того я и существую, чтобы нехорошие люди мне во всем признавались, ведь на самом-то деле не злые они, просто тоска их гложет и отвращение к самим себе. Вам, видно, один из таких вот повстречался, да, мистер Маклин? И ко мне вы пришли, потому что думаете я мог ему грехи отпустить, когда он умирал.

— Вы что, и мысли читать умеете? — прошептал я. Он помотал головой и ответил, печально улыбаясь:

— Да нет, зря вы. Просто — зачем бы вам еще мною интересоваться? Я ведь только старый, очень старый человек, которому Святая Церковь не мешает делать свое дело, да и кто еще согласится поехать в такой приход. А другого повода меня искать у вас не было, мистер Маклин.

— Простите меня, пожалуйста.

— За что, мистер Маклин? За то, что вы по ошибке сочли меня хорошим человеком? Ну, так это не такая уж непростительная ошибка. Очень скоро мне предстоит отправиться туда, где точно взвесят, что тяжелее — бесчисленные мои грехи или немногие достоинства. Что плохого, если там вспомнят, что вот и мистер Маклин считал, что достоинства все же имеются. — Снова промелькнула эта озорная улыбка, — Впрочем, вы же американец, человек цивилизованный, вы в эти глупости не верите про рай, про ад. Извините меня, не надо мне над вами подтрунивать, но просто вы мне нравитесь. А вообще полагается с открытым сердцем к людям подходить, особенно к вам, гринго. Ну так что же вы хотите от меня узнать?

Я рассказал. Признался, что мне приходится действовать методом домыслов и предположений и интересует меня один подонок из Питсбурга, который выдавал себя за священника и назывался Питер Поп, только никаких его следов в полицейском архиве не обнаружилось, и никто о нем не слышал, но я не исключаю, что он мог вляпаться в какую-нибудь историю тут, в Хуаресе.

— Напрасно вы свой метод так невысоко цените, мистер Маклин, ведь, если подумать, все мы хотим узнать тайны о нашем мире, а как в них проникнешь, если нет фантазии и не умеешь строить какие-то самые невероятные предположения? Когда этот ваш Питер мог тут находиться?

— Десять-одиннадцать лет тому назад.

— А что заставляет вас думать, что он, Питер Поп, так ведь? — умер тут, в Хуаресе?

— Видите ли, — сказал я, — у меня нет точных свидетельств, что он вообще тут находился, в Эль-Пасо или в Хуаресе. Просто я считаю, что он, возможно, попал в Эль-Пасо и тогда уж непременно у него должны быть неприятности с полицией. Но в Эль-Пасо следов его нет. Значит, либо он тут никогда не бывал, либо на самом деле поехал не в Эль-Пасо, а в Хуарес. А если он не умер тут, в Хуаресе, тогда почему ничего про него не слышали в Эль-Пасо? Понятно, это сплошь одни догадки.

— Вы в полицию нашу обращались?

— Сходил. Но дело было так давно, а у вас, в Мексике полиция не составляет досье на тех, кто подозревается в причастности к преступному миру. Все дело в давности срока. И в фамилии. Я не знаю его настоящей фамилии.

— Зато я знаю, мистер Маклин, — сказал старик совершенно спокойно.

— Знаете?

— Да, мне известно, кто этот человек, которого вы называете Питер Поп. Он похоронен на кладбище за моей миссией, мистер Маклин. Если хотите, можем сходить на его могилу. А пока не хотите ли узнать, каким образом так вышло, что он здесь похоронен?

Я только кивнул, лишившись дара речи.

— Пойдем посидим вон на той скамейке у входа. Солнышко садится, там сейчас очень хорошо.

Глава V

Десять лет назад священник сидел на этой же скамье, наслаждаясь разлившимся по телу покоем и, может быть, перебирая в памяти прожитое, пытаясь ответить на вопросы, которые не дано разрешить никому, даже служителю церкви. Когда он поднял глаза от выжженной солнцем земли, у дерева стояла девушка. Пестрые тени падали на ее платье, на распущенные по плечам пышные волосы. Какое было платье? Этого он уже не помнит, но, кажется, простое, свободное, без рукавов, и ноги тоже голые. Мексиканские сандалии, такие на юге делают, а потом везут сюда, к границе, где много американских туристов. Косметики никакой, да и не нужна косметика на этом загорелом лице с резко выраженными чертами. Сколько ей было лет? Шестнадцать, ну, может быть, семнадцать. Он обратил внимание, что осанка у нее была, как у индианок с юга, привыкших таскать на голове тяжелые узлы. На минуту ему показалось, уж не мексиканка ли, только очень она высокая, мексиканки такими не бывают.

— Ее звали Сильвия? — спросил я старика.

— Да, мистер Маклин.

— Сильвия Кароки?

— Кажется, да. Давно это было, могу и ошибаться.

— Но что Сильвия — точно?

— Да, мистер Маклин. Звали ее точно Сильвия.

Глава VI

— Yo necesito ayuda. Por favor[5]

По-испански она говорила с сильным акцентом, но понять можно было, особенно если привык разбирать жаргон. Старик ответил:

— Говори по-английски, милая. Я по-английски тоже могу.

— Вы ведь отец Гонсалес? — она подошла ближе.

— Да, я отец Гонсалес.

— Вы мне поможете? Очень прошу.

— Если смогу, милая. Садись, расскажи, что у тебя за беда.

Она присела на краешек скамьи и смотрела на отца Гонсалеса, не отрываясь.

— Вы священник?

— Ну конечно. А ты принадлежишь к католической церкви, дитя мое?

Она печально покачала головой.

— Нет. Я ни к какой церкви не принадлежу. Но там, в морге, лежит один человек, так он католик. И он умер без отпущения грехов…

— Он кто? Мексиканец?

— Нет. Американец.

— А как вышло, что он умер, дитя мое?

— Его убили. Подрался, и двое из той компании прирезали его ножами.

Священник кивнул. Он был полон сострадания и к ней, и к нему — ко всем, кто становится жертвой таких вот вспышек насилия.

— Так, значит, он мертв?

— Да.

— Что же я могу для него сделать, дитя мое? Поздно принимать его исповедь.

— Понимаете, святой отец, он в морге. Я спросила у капитана полиции, как они с телом поступят? Говорит, что для таких на кладбище есть яма с негашеной известью. Вот я и пришла вас просить: заберите тело и похороните на освященной земле. И помолитесь о его несчастной душе.

— Но ты же не веруешь в бессмертие души!

— Нет, не верую! — ответила она с яростью. — Не верую! И в Бога вашего не верую, святой отец! Ни в какого Бога! Все как есть вам говорю, святой отец.

— И очень хорошо делаешь, дитя мое. Всегда следует говорить правду. Но если ты так настроена, зачем же ко мне пришла?

— Потому что он веровал.

— Не понимаю я тебя, — сказал священник. — Ты его вдова?

— Нет.

— Любила его?

— Я его ненавидела!

Старик развел руками, глядя на Сильвию с недоумением. Ждал, что она скажет, и услышал:

— Все вы одинаковые. Имейте мужество признаться, святой отец.

— Да ведь все люди одинаковые, — мягко ответил отец Гонсалес.

— Я прошу вас помочь. К чему эти разговоры?

— Ни к чему, дитя мое.

— Так вы его тут похороните?

— У него нет ни родственников, ни друзей?

— Никого. В целом мире никого, кроме меня.

— Тогда нетрудно будет забрать тело, чтобы похоронить здесь. Как его звали?

— Фрэнк Патерно.

— Понимаю, — Священник встал, взял ее за руку. — Что же, дитя мое, пойдем в полицию, постараемся с ними договориться.

Глава VII

Сгущались сумерки, небо было расцвечено, как букет увядающих роз. Отец Гонсалес поднялся, сделав мне знак следовать за ним, и, не задавая вопросов, я пошел на кладбище, где лежал Фрэнк Патерно, называвший себя Питер Поп. На его могиле стоял деревянный крест с именем, датами рождения и смерти. Я прочел даты и долго стоял в подступавшей все ближе тьме, погрузившись в свои мысли. Потом повернулся к старику. Мы вернулись, и он зажег лампу, приглашая меня посидеть с ним еще.

— Если я правильно понял, — сказал он, — вас, мистер Маклин, интересует та девушка, а не тот, кто здесь лежит.

— Вот оттого вы мне и рассказали про вашу встречу, не пытаясь придать ей какой-то смысл?

— А много ли вы видели вещей, обладающих ясным смыслом, мистер Маклин? Когда ты совсем молод, кажется, что прочно стоишь ногами на земле и никогда эта связь не ослабнет. Но идут годы, она начинает слабеть, так, мистер Маклин? Уже нет былой уверенности, уже прочность не та. Наверное, с вами тоже такое произошло, разве нет?

— Причем тут это?

— Притом, что правда и ложь, настоящее и поддельное — они, мистер Маклин, смешиваются, расплываются. Или это просто фантазии выжившего из ума старика?

— Вы вовсе не выжили из ума, отец Гонсалес, — ответил я, задумчиво глядя на него. — Вы вот мексиканец, а по-английски говорите так, словно в университете специально риторике обучались. Ваш приход, может быть, самый бедный на много миль вокруг, а тем не менее никогда мне, кажется, не встречался такой умный, такой всепонимающий человек. Вы меня угостили ужином, который подают в обычном крестьянском доме, но сделали так, что у нас с вами был пир эпикурейцев.

— Стало быть, есть, что замаливать, спаси меня, Боже.

— Замаливать?

— Мистер Маклин, вы человек очень наблюдательный, — вздохнул он. — Но никаких тайн здесь нет. Вы просто не учитываете, что, как и многие, кто вырос здесь, на границе, я с детства говорю на двух языках. Английский я знал еще маленьким ребенком, к тому же учился в семинарии Федерального округа, затем в Риме, а главное, я уже давно, очень давно живу на земле. Пусть это бедная церковь, но для меня, мистер Маклин, она большое богатство, очень большое. — Голос его стал едва слышен.

— И оттого, что тут лежит тело Фрэнка Патерно?

— Да, и от этого. Как знать? Ему же ничего не нужно было, только немножко освященной земли.

— Но ведь он был вор, сводник, ничтожество, он зарабатывал тем, что сам объявил себя священником…

Отец Гонсалес прервал меня.

— Какой мерой меряете, мистер Маклин? Кому дано знать, что творится в душе человеческой?

— Вот видите, — сказал я, — с клириками спорить невозможно. У вас на все найдется эвфемизм, не можете вы вещи своими именами назвать.

— Зато вам, мистер Маклин, все на свете понятно, да?

— Если бы! Вот вы столько всего мне рассказали, а ведь ничего не объяснилось. Чего ради Сильвия Кароки так пеклась о человеке, которого ненавидела?

— Этого я вам объяснить не могу, мистер Маклин.

— То есть не хотите.

— Да.

— Почему?

— А разве вы сами не понимаете? — в голосе старика теперь чувствовалась усталость. — Я ведь священник. Как же я могу делиться с первым встречным тем, что мне открыли, вверив душу?

— Но почему нет? Она же не на исповеди у вас была.

— Если формально, то нет, не на исповеди. Такого не было. И она не обратилась в мою веру, вообще не приняла религию. Странная это девочка — верней, женщина, она ведь уже не ребенок была, совсем не ребенок — вот оттого я так ясно ее и помню, хотя столько лет прошло.

— Но ведь она была проститутка! Девка из борделя в Хуаресе!

— В Хуаресе бордели ничуть не хуже, чем в Эль-Пасо, мистер Маклин, а кроме того, вдумайтесь и поймете, что всем нам приходится так или иначе собой торговать. Я уже слишком стар, а вы, мистер Маклин, слишком проницательны, чтобы всерьез принимать на веру всю эту благочестивую ложь. Да, всем приходится торговать собой, только у некоторых выходит так, что за право торговать платит сам торговец. Вам странно такое слышать? А я просто хочу понять, что же мы называем грехом, и не надо сразу же обрушивать проклятия. Когда эта Сильвия Кароки тут появилась, я сразу проникся к ней сердцем, — знаете почему?

Я помотал головой.

— Потому что в ней гордость была настоящая и сила тоже — не та гордость, какая у очень богатых бывает, и сила не оттого, что она чего-то добилась; в общем, не то, что мы называем soberbia — трудно это слово передать по-английски, а была в ней animo — тоже точного эквивалента не подберу, ну, в общем, честь, я думаю, и мужество, и твердость, раз уж более точных выражений не находится. Как мне это вам объяснить? Давным-давно, еще на гасиенде, где я жил ребенком, один пеон не стерпел измывательств надсмотрщика, замахнулся на него, огрызнулся, что-то такое и его привязали к столбу на площади, стали хлестать бичами, чтобы не заносился. После каждых десяти ударов надсмотрщик подходил к нему, спрашивал: «Ну как, хватит?» И если бы он сказал, что хватит, они бы остановились. Но он не сказал, и его забили насмерть. Понимаете теперь, что я имел в виду, когда про Сильвию говорил?

— Кажется, да, — сказал я.

— Таких женщин за всю жизнь, может быть, раз-два встретишь, не больше…

— Да, согласен.

— Она у меня тут осталась, — сказал отец Гонсалес. — Пять дней прожила. Некуда ей было идти.

— И вы хотели, чтобы она осталась насовсем?

— Хотел, мистер Маклин. Если бы был помоложе, не надо бы мне было доказывать, что для мужчины самая большая удача в жизни встретить такую женщину. Мне не страшно вспоминать свою юность, свои тогдашние страсти, только от них давным-давно ничего не осталось. Когда появилась Сильвия, мне уж было под восемьдесят. Я уступил ей койку, а сам спал на подстилке в храме и чувствовал себя как отец, к которому вернулся ребенок, а ведь надо вам сказать, мистер Маклин, собственных детей у меня никогда не было.

Глава VIII

На третий день после ее прихода отец Гонсалес, свершив утреннюю службу, вышел во дворик, где Сильвия стирала его белье в старом жестяном корыте. До сих пор он помнит ее в ослепительных лучах раннего солнца: волосы завязаны узлом, руки все в мыльной пене — сильные загорелые руки. Во время службы она никогда не заходила в храм, прячась в комнате священника или устроившись где-нибудь на дворе. После первого их разговора она старалась не касаться религии, да и отец Гонсалес избегал таких споров. А сейчас просто поблагодарил ее за то, что все выстирано, только зря она считает, что должна этим заниматься.

— Я ведь ем ваш хлеб, святой отец, — ответила она, выпрямившись и влажной рукой поправляя прилипшую ко лбу прядь.

— Нет, Сильвия, не мой. Не бывает никакого моего хлеба. Хлеб нам Господь послал, а я его просто ем и благодарен за то, что он такой вкусный. А если кто-то придет разделить со мной трапезу, я только счастлив.

— Зачем вам это? — спросила она.

— О чем ты?

— Зачем вы мне все время показываете, какой вы хороший?

— Разве я показываю? Я этого не хотел, Сильвия. Но если даже и так, что же тебя раздражает?

— Вы же сами говорили, что врать стыдно.

— Ну и что?

— А то, что хороших людей нет, отец Гонсалес. Вы очень старый. Вас больше ничто не волнует. Тело не волнует, все в прошлом. И что же, вы думаете сделать меня католичкой, показывая, что вы такой хороший, когда на самом деле вас ничто не волнует и ничто не злит?

— Нет, что ты, я ни о чем таком не думал.

— Тогда не надо, прошу вас, не надо!

— Хорошо, успокойся.

— И не рассказывайте мне, какой вы счастливый, когда кто-то ест ваш хлеб.

— Хорошо, дитя мое, не буду, раз тебе так лучше.

Час спустя, она явилась к нему вся зареванная и молила о прощении.

Глава IX

— Ну вот, видите, кое-что вы мне рассказали, — заметил я отцу Гонсалесу.

— Просто о том, что было, не о том, что она мне сказала, как на исповеди. По-своему она была права. Когда ты стар, мистер Маклин, не так-то просто понять, добродетель это, усталость, пресыщенность? Что до моей веры, мистер Маклин, она не уступила ни в чем, но я, кажется, завоевал ее доверие и даже немножечко любви. Очень она была странная, эта ваша Сильвия.

— Моя?

— Говорю так, мистер Маклин, потому что, мне думается, вы в нее влюблены, да что там, вы просто ею одержимы, уж не мне судить, отчего: впрочем, мне такого и знать не надо. И у нее была такая же одержимость, которая защищала ее от мира. Она все делала не потому, что это ей удовольствие доставляло, а просто приходилось, выхода не было. Понимаете, о чем я?

— Не очень.

— Ну вот хоть мои книги взять, например. — Он встал, подошел к книжному шкафчику, стоявшему у стены. — У меня их не так много: духовные книги, латинская Библия, «Дон Кихот» на испанском, «Гекльберри Финн» — ужасно люблю эту книгу; да еще жития святых на испанском и «Война и мир» в английском переводе, сколько раз ее перечитывал, такое приносит успокоение, столько мудрости в ней, а вот «Гек Финн» тем хорош, что, сколько ни читай, всегда смешно, и вас, гринго, я с каждым разом все лучше начинаю понимать, как в эту книгу загляну. Так вот, Сильвия прочла обе книги «Гека» за один день проглотила, а «Войну и мир» — огромная ведь вещь — читала не отрываясь, словно какая-то страсть ее погоняла. Не для отдыха это делалось, не из любопытства, а походило на то, как человек, который изголодался, бросается на пищу.

Я тоже подошел к шкафу, перелистал томики «Войны и мира». Все время чувствовал: вот эти страницы она читала — глупое такое чувство. Отец Гонсалес, понаблюдав за мной, сказал:

— А через пять дней она ушла. Почти всю эту книгу успела прочесть, мистер Маклин, совсем немного оставалось.

— Как вы думаете, отец Гонсалес, зачем она у вас целых пять дней провела? Ведь не ради того, чтобы прочесть книгу.

Он кивнул, подумал.

— Вы с нею из одного теста, мистер Маклин, вам обоим непременно надо кольнуть. Когда человеку ужасно нужно кого-то любить, когда он хочет кого-то полюбить, а эта любовь приносит лишь горе и боль, он кидается к первому же, кто проявит к нему участие и доброту, словно мстит.

— Простите.

— Чем еще могу быть вам полезен, мистер Маклин? Рассказать вам то, что она мне одному доверила, не просите. Могу только сказать, что свои обязательства по отношению к ненавистному ей Фрэнку Патерно она выполнила, потому что он тоже кое-что для нее сделал. Она человек совсем не похожий на людей моей веры да и на меня. Пуританского в ней много. Сама для себя определила, что морально, а что нет, хотя не знаю, можно ли это назвать моралью; но во всяком случае правилам этим она следовала неукоснительно. А знаете, ведь жизнь такая, что девяносто девять из ста кончают тем, что опустошены, разбиты, на все махнули рукой или смирились безропотно. О, сколько я таких перевидал, сохрани их, Господь! И вдруг обнаруживается, что есть несломленные, несмирившиеся. Я знаю этот тип. Потому, мистер Маклин, знаю, что сам был таким же…

— А после исчезновения вы ее больше не видели?

— Видел. Всего один раз.

Глава X

В тот день старик задержался в храме после вечерней проповеди. Сидел на скамье перед алтарем, смотрел, как пляшут пылинки в солнечных лучах, и вспоминал, вспоминал, сколько за его жизнь соприкоснулось с ним людей; если бы свести их вместе, получился бы необыкновенный карнавал — целый мир прошел перед его глазами. Так он сидел, уйдя в свои мысли, и не заметил Сильвии, пока она не пристроилась на скамье рядом и, положив ладонь на его запястье, прошептала:

— Buenas tardes, padre[6].

— Bienvenida. — Он тоже проговорил это слово шепотом и почувствовал, как подступает ощущение покоя и счастья. Потом он все пытался понять, откуда оно? Что для него значила Сильвия? Сейчас он мне признался, что где-то в тайниках души лелеял глупую мечту, что она вернулась, чтобы с ним остаться, и будет жить здесь, в этой нищенской миссии, и возьмет на себя заботу о нем в последние годы, словно дочь, — правда, он тут же погнал прочь эти наивные мечты. И все равно он был счастлив, что она снова здесь, даже когда она сказала:

— Я уезжаю, падре. Я пришла проститься.

— Спасибо, что вспомнила обо мне, дитя мое.

— Напрасно вы меня благодарите. Я вовсе не чувствую себя вам обязанной. Но уехать, не простившись, не могла.

— Понимаю. — Чувствовалось, что и она тоже испытывает глубокое волнение. — Куда же ты едешь?

— В Нью-Йорк. Еду через несколько часов.

Тут он заметил, что на ней новое платье и туфли тоже новые. А еще появилась сумочка. И волосы недавно вымыты, уложены со всем тщанием. Он не стал задавать вопросов, но и она не пыталась его обмануть. Такого между ними не бывало, чтобы она пробовала выдать себя не за то, что есть, а он никогда ни в чем ее не упрекнул.

— Я познакомилась с одним человеком, падре, он комиссионер. Он мне одолжил денег и взялся доставить в Нью-Йорк. Больше я тут оставаться не могу.

— Наверное, ты права, — сказал он.

— Сначала хотела что-то выдумать, — призналась Сильвия. — Ну, какую-нибудь историю, чтобы не причинять вам боли. Но не смогла.

— Спасибо, что не смогла, дитя мое.

— Это я должна сказать вам спасибо.

— Что ты, перестань. Вот только… только скажи, дитя мое, чем все это для тебя кончится? Что будет с тобой? К чему ты стремишься?

Она ответила, подумав:

— Разве можно к чему-то стремиться, святой отец? И разве вы поймете, что для меня самое важное в жизни? Я и сама-то не всегда это понимаю. Только когда начинаю ненавидеть весь мир и злоба меня душит, и тоска, — душит, падре, я не преувеличиваю, — вот тогда у меня появляется такое чувство, что мне нужно все золото, все сокровища мира, чтобы исцелиться.

Сказано было ясно и просто, как сказал бы ребенок. Старик поднялся и отошел от нее ближе к алтарю, где стало уже совсем темно. Не хотел, чтобы она заметила слезы, стоявшие у него в глазах, и кроме того — так он мне сказал — у него не хватило мужества, чтобы хоть что-то ей возразить.

Глава XI

— Вы ведь помните, когда именно был ваш последний разговор? — спросил я с надеждой.

— Нет, мистер Маклин, слишком много лет прошло.

— Всего десять.

— Это много даже для такого старика, как я, хотя время в моем возрасте так и несется.

— Она ведь три года прожила в Эль-Пасо и Хуаресе, целых три года, а вы ничего про это время не можете мне рассказать.

— Не могу, мистер Маклин, потому что это было мне доверено, и я должен хранить доверенное в тайне, пока с меня не будет снят зарок. Я бедный священник, мистер Маклин, неужели вы хотите, чтобы я оказался еще и скверным пастырем?

Я с горечью смотрел на него, а он добавил:

— И к тому же, мистер Маклин, что нового я могу вам рассказать? Я же описал нашу последнюю встречу. Судя по вашему поведению, она, слава Богу, жива. Если вы ее любите, мистер Маклин, вспомните, что любовь не подсчитывает и не прикидывает, ведь так только новое пальто покупают, желая непременно увериться, что оно вправду неношенное. А Сильвию вы не купите, мистер Маклин, уж будьте уверены.

— Вы, правда, так думаете?

— Правда, мистер Маклин. Впрочем, это только мое мнение.

— Вы знаете, с кем она уехала в Нью-Йорк?

Священник покачал головой.

— Ни имени, ни фамилии не знаете, вообще ничего? Она сказала — комиссионер, то есть коммивояжер, так чем он торговал?

Он по-прежнему молчал. Потом я, наконец, услышал:

— Мистер Маклин, я ведь даже не знаю, что вы разыскиваете — прошлое Сильвии, се саму? И я не задаю вам вопросов.

— Ну хотя бы, в каком месяце была ваша последняя встреча? Уж месяц-то вы можете мне назвать, отец Гонсалес.

— Да, месяц помню. Сентябрь, 1948 год. Кажется, самое начало сентября, и уж точно, это было не в воскресенье. — Видно было, что он напрягает память. — Простите, мистер Маклин, многое стал забывать. Вроде бы в пятницу она сюда пришла или в понедельник, а впрочем, не ручаюсь…

Было уже совсем темно, когда я вышел от него, чтобы по мрачным улицам Хуареса добраться до границы. Мы обменялись рукопожатием, потом он положил ладонь мне на плечо.

— Всякий раз, когда я с кем-то прощаюсь, мистер Маклин, это прощание навеки, ведь в моем возрасте на новую встречу не рассчитываешь. Я быстро проникаюсь расположением к людям. Вы уж не сердитесь, только мне кажется, вас ко мне привела та же судьба, которая когда-то привела сюда Сильвию. Позвольте мне вас обоих благословить.

Я сказал: «Спасибо вам огромное», — на какое-то мгновенье полностью забыв о существовании Фредерика Саммерса.

Глава XII

Мне ничего не хотелось, только бы поскорее выбраться из Эль-Пасо. Термометр подобрался к отметке «сорок» и замер неподвижно. Опять начались головные боли, последствия того избиения. Спал я скверно, чаще всего вообще не спал, потеряв счет часам, которые провел у себя в номере, куря сигарету за сигаретой в ожидании, когда начнет светать. Окно номера выходило на восток, и я пять раз наблюдал, как появляется из-за вершин гигантское южное солнце и начинает накаляться пустыня.

Днем я копался в архивах гостиницы. Сунул, что положено, клеркам, бухгалтерам и роскошно одетым администраторам — пусть процветают, лишние деньги кому ж не нужны, тем более что не подвергаются налоговому обложению. Перебирая бумаги в старых папках, я прочел сотни заполненных регистрационных карточек. Ведь год, месяц, неделю, даже, кажется, дни я знал, а удавалось обнаружить человека и по куда более скудной информации. Пришлось выстроить теорию, основанную на географии и сводившуюся к тому, что коммивояжер, который с деловой целью навещает Эль-Пасо, а в Нью-Йорке дел не ведет, должен иметь местом жительства скорее всего именно Нью-Йорк или один из его пригородов.

Найти не удалось ничего. В двух гостиницах архив сохранился только за последние семь лет. Возможно, останавливался он именно в одной из них, но тут уж ничего не поделаешь. Проведя в таких поисках шесть дней, я вдруг вспомнил, что к отцу Гонсалесу Сильвия пришла после вечерней проповеди и сказала, что уезжает через несколько часов.

К туманному портрету интересовавшего меня коммивояжера прибавились новые черты. Состоятельный человек — женат, с положением. Вполне возможно, отец нескольких детей. Отель для него заказывала компания, в которой он работал, стало быть, ему следовало заботиться о своей репутации. Такой тип как следует подумает, прежде чем приводить в номер женщину. Он ведь человек осторожный, не самого смелого десятка. Значит, покончил с делами, расплатился в гостинице и был готов к отъезду, прежде чем началась эта его история с Сильвией.

Раз он такой осторожный и предусмотрительный, надо и мне проявить те же качества. Я просмотрел железнодорожное, авиационное, автобусное расписания десятилетней давности. Получалось, что в случае, если он уехал из Эль-Пасо после девяти вечера, сделать это он мог только на машине.

Почему я испытывал к нему такую жгучую ненависть, сказать не могу. Ведь к Физелли, к старику Кароки такого чувства у меня не было, а вот этого субъекта я ненавидел, люто ненавидел, желая ему смерти.

Изобретал я его черта за чертой, кусочек за кусочком. Сам испытывал то, что должен был испытывать он, сидя рядом с Сильвией. Вести машину он был в состоянии не больше двух часов, может быть, даже меньше — пока не заприметил первый попавшийся мотель. Я нанял машину и поехал по шоссе 80 — всего через полмили от городской черты оказался мотель «Эль-Ранчо», куда я завернул. Нет, этот построили семь лет назад. Совсем рядом оказалось еще три новых мотеля и один, работающий с 1947 года. Я разыскал хозяина, мы присели за рюмкой. Договор был такой: с меня пятьдесят, если не узнаю ничего нужного, сотня, если получу необходимые сведения. Управляться за стойкой осталась его жена, а мы покатили в Эль-Пасо.

Он рассказал мне про трех своих администраторов — Пибоди, Коэна, Сантоса. Оказывается, они сохраняли карточки на всех своих клиентов, а другие выбрасывали по прошествии семи лет. Так что никаких ошибок быть не может, только надо проверить по архиву. Еще он сказал, что в мотелях все устроено по-особому, это вам не гостиница, совсем на гостиницу не похоже, порядки другие. Был он совершенно лысый, этот тощий, бледный человек, сопровождавший каждую свою фразу покачиванием головы. Еще он все время облизывал губы, и от его тела исходил сильный неприятный запах.

— Попробуйте-ка в гостинице свободные установления завести, мигом со света сживут, а вот в мотеле можно. В мотелях чего только не делается, хотя, конечно, тоже разные они бывают, мотели то есть. И у меня тоже не монастырь, знаете ли. Даже у меня. Вот так-то. Я вам честно скажу. Либо чистенького из себя корчишь, либо делом занимаешься. Я занимаюсь делом. А как иначе-то, сами подумайте. Мне что, детектор лжи установить, что ли? Приезжают в три утра, регистрируются. А через два часа их уже след простыл. Мне как прикажете, до выяснения личности их задерживать? Мы ведь в свободной стране живем. Когда куда-нибудь едешь, брачное свидетельство брать необязательно. У меня хоть драк и прочего не бывает. А то есть местечки, так там по шесть раз на день белье перестилают. И несовершеннолетних готовы принять. Ну, и черт с ними. Вот у меня так: если клиенту явно двадцати нет, тогда, будь добр, брачное свидетельство предъяви. Правильно я делаю, мистер Маклин?

Я ничего не ответил, а он все что-то талдычил, талдычил всю дорогу. В Эль-Пасо, обзвонив Пибоди, Коэна и Сантоса, я принялся за дело как следует, показал им всем свое удостоверение, подписал какие-то бумаги о неразглашении. Каждый из них получил по пятерке — всего-то за то, что извлек из архива карточки за сентябрь 1948 года. Я эти карточки просматривал под пристальным наблюдением клерка и хозяина мотеля, во все глаза смотревшего, как бы я, раскопав, что нужно, не вздумал заявить, что ничего подходящего не нашлось.

— Идите вы к черту, — не выдержал я.

— Эй, полегче, полегче, — сказал он, — А то сейчас никаких карточек не будет.

— К черту! Я же сказал.

А карточка уже лежала передо мной на столе. Первый понедельник сентября 1948 года: «Мистер и миссис Оскар Стивенс. Авеню Форт Вашингтон, 4500, Филадельфия, штат Пенсильвания».

Зарегистрировались в десять вечера. На машине мистера Стивенса был нью-йоркский номер — он, видимо, не подумал, что клерк запишет и номер его машины. Хотя и адрес он выдумал не очень изобретательно. В Филадельфии нет авеню Форт Вашингтон, она в Нью-Йорке. И фамилию он сначала хотел написать другую — Стирнс; видно: «в» получилось, когда он исправил «р». Так что, похоже, не Оскар Стивенс, а Оскар Стирнс, а вот номер машины известен мне точно.

Я выложил сотню, тщательно скопировал регистрационную карточку. Потом велел хозяину мотеля убираться на все четыре стороны, правда, улыбаясь, чтобы он не вскидывался. Он на прощанье заметил, что никто не давал мне права оскорблять его и обзывать, как собаку. Я извинился.

Через четыре часа я был на борту самолета, летевшего в Нью-Йорк.

Загрузка...