Вера Колочкова Синдерелла без хрустальной туфельки

ЧАСТЬ I

1

Ей снился запах. А еще – зеленая лужайка на даче, белая бабушкина шляпа и солнечный зайчик, пляшущий на боку медного таза с яблочным вареньем, горячий и пряный дух которого настырно проникал в ее сон, щекотал ноздри, и даже во сне слышалась-ощущалась легкая волна корицы, которую бабушка всегда зачем-то добавляла в яблочное варенье. Выплывать из сна, из запаха вовсе не хотелось. Хотелось, наоборот, глубже зарыться в одеяло, спрятать голову под подушку и еще хоть самую малую капельку пожить той прежней чудесной жизнью, когда была дача в Сосновке, когда бабушка была здорова и варила себе в удовольствие варенье в медном тазу, наклоняясь к нему мягко свисающими полями большой белой шляпы…

И все же надо вставать. Если полежать в этом счастье пять минут, то Петьке придется идти в школу без завтрака. А если полежать еще пять минут, то придется ему идти и во вчерашней несвежей рубашке, потому как погладить чистую с вечера сил не нашлось – свалилась спать как убитая. Конечно, с вечера – это громко сказано, потому что «вечер» начинался для нее в три часа ночи, после возвращения с работы. Да уж, работы… Если так можно назвать двадцатичасовое стояние у мойки на кухне большого кафе, да еще под грохот незамысловато-популярной музыки из зала, да еще под противно-прогорклый, но все равно кажущийся на голодный желудок таким аппетитным запах жарящихся на дешевом масле размороженных отбивных и бифштексов. Но зато «сутки через сутки», как называл все это безобразие Сергунчик, шустренький директор дешевого и популярного в округе кафе. Зато сегодняшние «сутки» она проведет дома, с бабушкой и Петькой, и наверстает свое необходимое домашнее присутствие…

Василиса откинула одеяло и с силой сбросила ноги на пол. Они гулко бухнули тяжелыми пятками о тоненький матерчатый коврик, не желая никоим образом функционировать с оставшейся лежать на кровати второй половиной тела. Она, эта вторая половина, сопротивлялась до последнего свершающемуся над ней насилию. А чего еще от нее, бедной, можно ожидать после жалкого трехчасового ни-сна-ни-отдыха, да еще так досадно разбавленного дразнящим горячим, пришедшим из прошлого яблочным духом… Уперев кулаки в матрац, она оторвала наконец от подушки голову, встала с постели и, пошатываясь, пошлепала босиком в ванную, по пути с силой постучав кулаком в Петькину дверь. Ничего-ничего, сейчас и завтрак будет, и рубашка, и бабушкин утренний положенный туалет с железной уткой, мокрым полотенцем и добрым словом в поддержку…

Уже через полчаса они сели завтракать. Петька, пыхтя, притащил на самодельной грубой каталке, сделанной из старенького легкого кресла, бабушку из ее комнаты, героически вздохнул над тарелкой с порцией серой овсянки и щедро плеснул в свою чашку с чаем побольше молока – подсластил себе пилюлю немного…

– Вась, а когда мы стихи Колокольчиковой сочинять начнем? – деловито осведомился он у сестры, доедая свою порцию каши. – Который уж день обещаешь!

– Ой, Петь, ну вот давай сегодня вечером, а? Вот сегодня вечером – обязательно, слово даю! – виновато протянула в его сторону Василиса.

– А что, твоя Колокольчикова без стихов никак не проживет? – с улыбкой обратилась к внуку Ольга Андреевна. И, повернувшись к Василисе, тихо засмеялась: – Смотри, Васён, какие нынче пятиклассницы пошли – без стихов к ним даже и не суйся…

– Да, бабушка… – вздохнул в ответ Петька мечтательно. – Колокольчикова, она такая…

– Ну, что ж. Наверное, это и хорошо. Наверное, и правильно. Не все еще потеряно в этом мире, значит…

– Ой, бабушка, ты хочешь сказать, в ваше время тоже девочкам стихи сочиняли, что ли? – удивленно уставился на нее Петька. – Если даже и сочиняли, так, наверное, про ерунду всякую! Когда это было-то, сто лет назад…

– Ну уж, скажешь, сто лет, – протянула обиженно Ольга Андреевна, усмехаясь потихоньку, – обидно даже и слышать от мужчины такое…

Собственно, Ольга Андреевна и в самом деле не была совсем уж бабушкой как таковой, если рассматривать это к ней обращение как показатель женского возраста. Конечно, для внуков своих, Петра и Василисы, по родству она числилась бабушкой, но выглядела еще крепко и очень даже моложаво, несмотря на перенесенный год назад сильный инсульт, который прошел по ней, как она сама считала, издевательски обидно: крепость эту самую да моложавость оставил, а ноги практически умертвил. Лучше б, конечно, наоборот, да что теперь поделаешь. Выбирать не приходится. Еще за то спасибо, что жива осталась. Когда сын ее Олег, отец Петеньки и Васены, погиб так нелепо от руки нанятого киллера, тоже думала, жить не станет. Наверное, и всякая мать так думает, единственного сына теряя… Но ничего, выжила. Тогда хлопоты тяжелые да забота о судьбе внуков согнуться ей не позволили, потому что судьба со смертью ее сына и их отца совершила совсем уж крутой поворот – круче и некуда – и разделила всю их жизнь на прошлую и нынешнюю – вот эту, убого-безысходную. А огромная квартира в центре города, три дорогие иномарки, шикарная дача в Сосновке, Василисина гимназия до восьмого класса с пятью языками и Петенькина престижная начальная лесная школа остались в прошлом, в болезненных воспоминаниях. А после похорон Олеговых выплыли, наехали на них огромнейшие его долги, за которые его и убили, говорят. И откуда они вообще взялись, эти долги, непонятно было, да и не вникал особо в это никто. И то, повезло еще, можно сказать, что осталась им эта старая трехкомнатная квартира, которую за долги не отобрали потому только, что не приватизирована была – руки в свое время не дошли, и в которой им всем и пришлось вскорости поселиться. Да еще жена Олегова осталась, красавица Аллочка, совершенно не приспособленное к бедной жизни создание, бросившее Ольге Андреевне через год после смерти мужа детей на руки и отъехавшее по случаю срочного замужества через объявление в Интернете в замечательный германский город Нюрнберг. Вот тогда с Ольгой Андреевной, после Аллочкиного коварного бегства, этот инсульт и приключился. Не вынес организм обиды. И даже и не само Аллочкино бегство ее доконало, а то, как обманула невестка жениха-немца: в анкете в графе о наличии детей поставила аккуратненький прочерк, тем самым перечеркнув не только их присутствие в своей жизни, но и всю свою прошлую жизнь с ее сыном тоже как бы этим самым перечеркнув…

Так и живет теперь в своем Нюрнберге, будь он неладен. А сюда, к ним, письма шлет. А ей туда ни писать, ни звонить нельзя – ни-ни. Вдруг ее немец узнает, что обманула она его, про отсутствие детей наврав, и выгонит с треском из своего Нюрнберга… И ни о какой настигшей их здесь убогости-безысходности Аллочка не знает: ни об инсульте ее проклятом, ни о безденежье их нынешнем, ни о работе Васенькиной тяжелой «сутки через сутки». Думает, наверное, по-прежнему ее строгая свекровка в чиновницах больших сидит да судьбу внуков по своему разумению устраивает. Да и то, бог с ней. Пусть там и живет – все равно толку от нее никакого. Да если б не обезножела так не вовремя, неужель бы она и в самом деле внуков своих не подняла? Еще как бы подняла, тут и разговору нет…

Ольга Андреевна практически всю свою сознательную жизнь провела в крупных чиновницах, проработав в казначействе начальницей контрольно-ревизионного отдела, государственную казну на этом важном месте своей грудью, можно сказать, тщательно охраняя. Дамой она была бескомпромиссной, честно-въедливой и высокооплачиваемой. То есть исключительно вредной и никаким образом неподкупной. За ее принципиальной спиной всю жизнь казначейское начальство и пряталось, и выставляло ее впереди себя гордым знаменем, показателем абсолютной чиновничьей честности да бескорыстной порядочности – смотрите, мол, и мы все точно такие же… А случилось с ней горе, и отвернулись все дружненько. Она и не обиделась. Знала, что в среде чиновничьей так и происходит всегда. Сошел с рельсов, и валяйся на обочине, и не вспомнит о тебе никто, потому что некогда: игры чиновничьи – это вам не корпоративные какие-нибудь хитрые отношения, это своего рода ходьба по канату тоненькому: подтолкнули тебя слегка, и летишь под откос…

– Бабушка, ты чего вздохнула так горестно? – повернулась к Ольге Андреевне от мойки Василиса. – Вспомнилось что-то?

– Да так, Васенька, ничего… – встрепенулась Ольга Андреевна. – Ты меня подвези-ка лучше к воде, я сама посуду помою. А то не намылась ты ее на работе за двадцать-то часов!

– Ой, да ладно… – легко махнула рукой Василиса и вздохнула украдкой. – Подумаешь, три тарелки да три чашки…

2

Да уж, подумаешь… Это сказать легко и рукой махнуть легко, а стоять почти сутки над нескончаемыми жирными тарелками в горячем пару моечной – это уже ой как не подумаешь. Иногда и в глазах серо-мутно становится, и тошнота подступает от усталости, и хочется изо всех сил не надраивать эти проклятые тарелки мыльной рекламно-прекрасной жидкостью, а колотить их об пол столько, сколько сил хватит!

Только бабушке знать об этом вовсе даже не обязательно. Бабушкину нервную систему надо оберегать, охранять самым строжайшим образом от любых стрессов и переживаний, иначе она, эта ее нервная система, так и не образумится никогда, и не даст никакой надежды на бабушкино от инсульта выздоровление, на вожделенную положительную динамику в убитых проклятым параличом мышцах. Явления этой самой динамики они с Петькой и приходящей к ним в дом через день массажисткой Валерией Сергеевной давно ждут изо дня в день, как чуда, как спасения, как благодати Божьей…

В кафе Василиса устроилась сразу после выпускных школьных экзаменов, буквально на следующий день, потому что бабушкина болезнь к тому времени успела съесть все их денежные скромные припасы, а массаж, по утверждению Валерии Сергеевны, никак прекращать было нельзя, хоть земля с небесами треснут да разверзнутся в одночасье. Так что с работой Василисе, можно сказать, повезло. Ее сначала официанткой взяли, и два месяца она проходила по большому залу кафе в нелепо сидящем на ее крупно-несгибаемой фигуре легкомысленном фартучке с оборочками и белой заколке-короне в волосах, как того требовали дурацкие правила, ностальгически привнесенные из прежней жизни хозяином кафе, нестареющим вертлявым шустрячком Сергеем Сергеичем, в народе называемым просто Сергунчиком. Сколько было ему лет на самом деле, никто толком не знал. Может, сорок, может, меньше. Может, шестьдесят, может, больше. Был он без дела шумноват, очень прост и нахален – рубаха-парень такой, весело и со вкусом стареющий.

Василису Сергунчик сразу невзлюбил за непонятную отстраненность от коллектива, молчаливо-гордую сосредоточенность и за раздражающе правильно поставленную речь. А после того, как пару раз на нее пожаловались посетители, и вовсе перевел в судомойки. Оказалось, не понравилось посетителям, как она у них заказ принимает. Сказали, будто дискомфортно им отчего-то. Будто они не в дешевой кафешке свои отбивные заказывают, а где-нибудь в Виндзорском замке пристают униженно к ее высочеству с глупостями всякими недостойными…

Так она и оказалась в судомойках. А что делать – выбора у нее не было. Зато рядом с домом – только дорогу перейти, нырнуть в спасительную арку, потом во двор, и все. И она дома. И с одеждой зимней можно ничего не придумывать, голову себе не морочить – все равно купить не на что. Зато следующий день после этого ада – свободный. День-рай. День с бабушкой, с Петькой, с самой собой. Да и ад этот, если разобраться, не совсем уж и ад… Василиса к нему попривыкла как-то. Опять же, можно себя не насиловать, не «отслеживать лицо», как Сергунчик говорит, не улыбаться по-официантски мило и подобострастно-приветливо – все равно не получается у нее. А можно, наоборот, отвернувшись к грязным тарелкам от всего этого суетливо жрущего и пьющего безобразия, распрямить спину, гордо вытянуть шею и даже представить на себе чего-нибудь необыкновенное – малиновый берет, например, с большим пером: кто это там, мол, в малиновом берете с послом испанским говорит… А можно и в прошлую жизнь нырнуть хоть ненадолго. Надолго нельзя – потом обратно возвращаться тяжело очень. А на каких-нибудь полчасика вполне даже можно – вспомнить про папу, маму, про прежнюю свою школу… Очень хорошая была школа. Она тогда по наивности полагала, что все школы только такими и бывают, в которых учителя внимательны, заинтересованны и доброжелательны, что свежевыжатый сок на перемене, стильно-удобная униформа и физкультура в бассейне – обязательная, для всех одинаковая школьная атрибутика. И очень была удивлена, когда обнаружила вдруг, что в следующей школе, в которую ей пришлось идти после катастрофически быстро свершившегося сиротства, все совсем, совсем не так… Странно и дико было ей на первых порах наблюдать, как кричит на учеников задерганная, плохо одетая учительница, как злорадно-торжествующе посматривают в ее сторону девчонки-одноклассницы, как ругаются они так, что уши режет, со взрослым смаком через каждое слово, как бьются гордо и в одиночку редкие умники-отличники, пробивая себе через тернии дорогу к хорошему аттестату… Так и не смогла она привыкнуть за два года к новой школе, и не подружилась ни с кем, и аттестат получила средненько-плохой, четверочно-троечный. И не в том даже дело было, что интерес к учебе пропал. Да и не пропадал он никуда, просто трансформироваться не сумел удачно. Не хотела она так учиться, и все тут. Да и времени особо не было опомниться, выскочить из круговерти горестных событий…

А вот у Петьки, слава богу, гораздо мягче все переустройство жизни произошло. Его вообще в школе любят, и друзья какие-никакие появились, и даже влюбиться уже успел в одноклассницу, в Лилю Колокольчикову. Василиса, правда, эту Колокольчикову пока не видела, но за Петьку все равно страшно рада была. Побаивались они с бабушкой за него поначалу – он мальчишка мягкий, искренний, открытый, к миру жестокому всей душой наивно повернутый… А он ничего, молодцом оказался, все по-взрослому, по-философски принял. И даже бегство материнское. Хотя, может, и страдает потихоньку. Даже и наверняка страдает, не признается только. Когда от матери письмо очередное приходит, запирается в своей комнате и читает его там подолгу, и плачет, наверное. Он вообще очень на мать похож, и характером, и внешностью ангельской – те же распахнутые миру светло-зеленые глаза, те же пушисто-вьющиеся, с золотым праздничным отливом густые волосы…

Зато Василисе материнской красоты не досталось ни капельки. Высоким ростом и некоторой неуклюжестью она напоминала давно вышедшую из формы, слегка поправившуюся манекенщицу, которую, как ни бились, так и не научили ходить правильно, потому как, несмотря на прямую спину и гордо вытянутую шею, она упорно косолапила при ходьбе и некрасиво размахивала руками и была совсем не ухожена лицом. В общем, не была сексуальной, не получалось у нее этого старательного выпячивания наружу плотской красоты. Бог таких талантов не дал. Но в то же время было в этой девушке что-то особенное, может, более основательное, чем пресловутая сексуальность, что заставляло на ней задержать взгляд. Пусть не для того, чтобы полюбоваться ею по-мужски одобрительно, но все же останавливало. Сила, может, какая ее внутренняя. Сила отцовской основательно-крепкой породы – с широкой мужской костью, высоким ростом, с мощным разворотом плеч, с грубо, даже топорно вырезанными чертами лица, будто природа, ее создавая, торопилась куда-то и недозавершила-недоделала это тонкое дело: глаза прорезала глубоко, а форму им придать поленилась, оставив вместо нее узкие монгольские щелочки, и нос тоже будто в три приема слепила, и над губами не особо пофантазировала – очертила резко, по-мужски угловато, без особых женских изгибов-прелестей. Какое-то монголо-европейское лицо получилось. Совсем без женского мило-кокетливого обаяния да очарования, но и далеко не простецкое. Отцовское, в общем, лицо. Василису устраивало. Хотя мама, она помнит, частенько вздыхала, на нее в детстве глядючи, и приговаривала чего-нибудь эдакое, вроде: учись хорошо, Васенька, тебе обязательно надо умненькой быть… Сама-то она всегда в писаных красавицах числилась, в любом возрасте – воздушно-нежная фея из сказки про Золушку, созданная исключительно для дорогого комфорта, для украшения жизненного. Она ж не виновата, что комфорт взял да и развалился в несколько дней… А по-другому, чтоб не украшением, она жить не умеет, не научил ее никто, да и необходимости такой не было. Она, когда в восемнадцать лет замуж за отца выскочила, сразу попала в довольно обустроенный и добротный по тем временам быт профессорской семьи своего молодого мужа, а вскорости уже и Василису родила – когда же ей учиться-то было? Да никто особо на этом и не настаивал. Тем более когда Василиса подросла, она еще и Петечку родила. А потом и вовсе незачем стало, потому как отец, по-умному вычислив и упредив грядущие в стране перемены, быстро пошел в гору и вскоре смог обеспечить разросшейся семье довольно основательный, соответствующий новому времени комфорт, в который мама всей своей неземной и воздушной красотой очень, ну просто очень органично вписалась. Прямо как тут всегда и была. Теперь так же и в немецкий комфорт быстренько вписалась, если судить по частым письмам, в которых она расписывает свое новое житье-бытье. Такое чувство, что она каждый день их пишет, письма эти…

– Бабушка, а где последнее письмо от мамы, я не читала еще? – встрепенулась от нахлынувших непрошеных мыслей Василиса, и тут же пожалела о сказанном, и прикусила себе язык: сколько раз себе слово давала – не ворошить без надобности запретную тему…

– А что, разве опять от нее письмо пришло? – невозмутимо-старательно ответила вопросом на вопрос Ольга Андреевна, гордо вскинув голову и глядя куда-то мимо Василисы. – Я не в курсе, Васенька, ты же знаешь, я ее писем не читаю…

«Вот так вот вам. От нее. Как будто у мамы имени нет и никогда не было, – улыбнувшись про себя, подумала Василиса. – Такие вот мы, непреклонно-гордые и обид не прощающие…» Вздохнув тихонько, она еще раз ругнула себя за оплошность – вот угораздило-то. Мама с бабушкой и раньше, в лучшие их времена, не особо хорошо ладили – так, обходили вежливо-равнодушно обоюдоострые углы. Не ссорились, конечно, но и не дружили особо, довольствуясь общепринятым компромиссом, то бишь признанием едино-совместных прав на общего мужчину – кому сына, кому мужа… В глубине души Василиса почему-то уверена была, что бабушка вовсе и не обижается на маму, что давно уже простила ей немецкое бегство. Потому что совсем не глупой была бабушка, потому что должна была понимать – маму ни при каких обстоятельствах в судомойки не запишешь, да и любой другой работой особо не обременишь. Если, конечно, растоптать-уничтожить не захочешь… Так она просто сердится, для виду. Марку держит. Ну что ж, пусть…

– …Василиса, ты не слышишь, что ли? – снова выплыл откуда-то из пространства бабушкин голос. – В дверь три раза уже позвонили! Иди, открывай быстрее, это же Лерочка Сергеевна пришла!

3

Лерочка Сергеевна была очень, очень дорогой массажисткой. Но слава про нее ходила просто необыкновенная. Говорили, она от пациента своего не отступается до тех пор, пока на ноги не поставит окончательно. Заполучить Лерочку Сергеевну в массажистки вообще считалось большой удачей – все равно, что птицу надежды за хвост поймать. Да она и не бралась за каждого, тонко и четко определяя грань своих возможностей: вот здесь я смогу, а тут уж, извините, только Господь Бог поможет… А за Ольгу Андреевну взялась. Вот уже восемь месяцев подряд она трудилась над ней не покладая, как говорится, своих сильно-мускулистых профессиональных рук, приговаривая при этом уверенно каждый раз: «Будет, будет динамика… Не может не быть… Чувствую, что будет…»

Василиса, слушая ее бодрое бормотание, про себя тоже проговаривала каждый раз, как молитву, как заклинание какое: «Будет… Будет динамика… Не может не быть…» И свято верила, что будет обязательно. И верила, что не может не быть.

Только вот оплачивать услуги Лерочки Сергеевны становилось с каждым днем все труднее, на это уходили практически все заработанные в кафе у Сергунчика Василисины деньги. Мало того – еще и с бабушкиной пенсии приходилось иногда прихватывать… Василисе даже сны страшные снились на эту тему: вот Лерочка Сергеевна пришла, а у нее и денег нет, и вот она уходит, так и не сделав очередной массаж, и уносит с собой последнюю надежду…

Хотя Лерочка Сергеевна, надо отдать ей должное, в их тяжелое положение всегда входила и разрешала с расчетом подождать денька три-четыре до Василисиной зарплаты. Чего уж бога гневить…

– Доброе утречко, Василиса-красавица! – ввалилась в прихожую со своим обычным приветствием Лерочка Сергеевна. – Ух, как холодно сегодня! Еще и зимы нет, а уже снегом пахнет…

– Здравствуйте, Лерочка Сергеевна, проходите в комнату! Сейчас я бабушку туда привезу, мы только-только позавтракали. А может, кофе хотите?

– С удовольствием, Василисочка. С холоду кофе – это хорошо. И руки согреются.

– Сейчас, сейчас, Лерочка Сергеевна. Да вы проходите, проходите, сейчас все будет… – суетилась вокруг нее Василиса, стараясь изо всех сил улыбаться поприветливее, потому как сегодня опять придется просить об очередной отсрочке, потому как зарплата у нее будет только послезавтра, и то в лучшем случае, а о худшем и думать начинать страшно…

Пока Лерочка Сергеевна, напившись кофе, упорно старалась всеми силами пробиться к вожделенной мышечной динамике Ольги Андреевны, Василиса, трясясь от страха, спешно репетировала про себя очередную униженную просьбу подождать, войти в положение, не бросать их на полпути… И все же, когда Лерочка Сергеевна вышла к ней из бабушкиной комнаты на кухню и вопросительно посмотрела в глаза, перезабыла все придуманные пять минут назад проникновенно-жалостливые слова и встала перед ней пеньком, тупо уставившись в краснобокое большое яблоко, нарисованное Петькой «для красоты» на белой кухонной столешнице.

– Ну что, опять денег нет? – только и вздохнула Лерочка Сергеевна тихо.

– Вот послезавтра… Уже точно… Зарплата должна быть… – неловко пожала плечами Василиса и покраснела отчаянно, будто заранее хотела обмануть терпеливую Лерочку Сергеевну.

– Василисочка, так вы мне уже за три сеанса должны… Вы помните?

– Да, Лерочка Сергеевна, конечно же, я помню! – проглатывая концы слов, в отчаянии прошептала Василиса. – Вы не бросайте нас, Лерочка Сергеевна!

– Ну конечно, что ж… Я понимаю… Я все понимаю, Василисочка. Только позволь мне один совет тебе дать. Можно?

Василиса молча кивнула, продолжая упорно рассматривать Петькино яблоко на столе и боясь поднять на Лерочку Сергеевну глаза. Господи, да она сейчас не один, она тысячу советов от нее выслушает, миллион советов и миллион упреков – все что угодно выслушает, только бы она их не бросила…

– Я понимаю, как тебе трудно, Васенька. И понимаю, что бабушку на ноги ставить все равно надо, потому что иначе вам с Петей ну никак нельзя. Не потянете вы такой груз. Его и взрослые люди, бывает, с трудом тянут – и в моральном, и в материальном плане… Неходячий инвалид в доме – огромная, огромная проблема, знаешь ли. Бывает, для его близких эта проблема многое в жизни и определяет не в лучшую сторону, чего уж там говорить… А ты еще и сама на ноги не встала, и брата не подняла. Нет, нет, Васенька, обязательно надо тебе бабушку на ноги поднимать!

– Так надо, конечно… – уныло вздохнула Василиса и непонимающе взглянула на Лерочку Сергеевну: странно, чего это она… И без того ясно, что надо…

– Это я вот к чему, Василисочка, веду. Ты ж сама понимаешь, бесплатно я тоже работать не могу. Если начну всех подряд жалеть, так и сама без копейки останусь.

– Лерочка Сергеевна! Я заплачу! Вы не думайте, Лерочка Сергеевна, я обязательно, что вы! – перебив женщину на полуслове, отчаянным шепотом заговорила Василиса, косясь глазами на дверь бабушкиной комнаты.

– Да погоди ты, Васенька, дай сказать… Чего ты перепугалась так? Я ж не отказываю, что ты. Я вот чего тебе предложить хочу… У вас, я смотрю, квартира-то трехкомнатная?

– Да… – опешила Василиса и удивленно уставилась на Лерочку Сергеевну. – Да, трехкомнатная… А что?

– А то! Чего вы, как графья, разжились-то тут, каждый в своей комнате? Вам что, на троих двух комнат мало, что ли? Или в самом деле графья?

– Как это? В каком это смысле – графья? – снова удивленно заморгала мокрыми ресницами Василиса.

– А в таком! Одну-то комнату вы вполне даже можете жильцам сдавать! А что? Доход не такой уж и большой, конечно, выйдет, а ситуацию вашу спасет! Долг, Васенька, это такая штука опасная, между прочим… Один раз не заплатишь, потом второй, а потом пошло-поехало…

– Да знаю… – обреченно махнула рукой Василиса. – У нас за квартиру полгода не плачено, даже и подумать страшно, сколько там уже набежало…

– Ну, вот видишь! А за комнату вполне можно долларов двести-триста взять, а то и все четыреста! Лишние они тебе, что ли?

– Правда? – радостно распахнула на Лерочку Сергеевну глаза Василиса. – Двести долларов?

– Ну да… А ты не знала? Хотя – откуда… Сама еще дите дитем. Вымахала вон под два метра ростом, а жизненного опыту – никакого! Так что давайте-ка вы теснитесь, да и сдавайте комнатку, которая побольше да получше, вот и выйдете таким образом из тяжелой ситуации. Бабушку тебе все равно надо, обязательно надо на ноги ставить, другого выхода у тебя, Васенька, никакого и нету…

– А как их сдают, эти комнаты, Лерочка Сергеевна? Я не знаю… Где жильцов-то найти?

– О господи, Василиса, ты что, в нашу жизнь с неба свалилась? – удивленно уставилась на нее Лерочка Сергеевна.

– Ну да, так и есть, наверное… С неба… – грустно пожала плечами Василиса и улыбнулась виновато, будто сквозь слезы. – Я как-то никогда этого вопроса не касалась, знаете…

– Ну ладно, что с тобой делать, – вздохнула грустно, глядя на нее, Лерочка Сергеевна, – помогу я тебе. У меня дочка одной клиентки как раз в квартирном агентстве работает, вот и попрошу ее подыскать для вас кого-нибудь поприличнее. Студентку какую скромную, что ли… Сегодня же прямо и попрошу. Только давай договоримся так: берешь аванс за месяц вперед и мне сразу долг отдаешь. Хорошо?

– Ой, да конечно, Лерочка Сергеевна! Обязательно! Спасибо вам, дорогая. Даже не знаю, как вас еще и благодарить…

– Ладно, ладно, сочтемся, Васенька. Ну все, побежала я. Значит, послезавтра с утра я у вас, как обычно. А комнатку ты прямо сегодня постарайся приготовить. Так, на всякий случай…

4

Сергунчик лихо подкрался к Василисе и от всей души шлепнул по ягодицам, и рассмеялся весело, наблюдая за ее очередным то ли смятением, то ли гневом, то ли испуганным удивлением. Он частенько так с ней развлекался: подкрадется сзади незаметно, шлепнет совершенно по-хамски изо всех сил и смотрит во все глаза, что она со всем этим будет делать. Только Василиса ничего особо с этим и не делала. Отворачивалась тут же к своим тарелкам и продолжала намывать их яростно, разве что спина ее становилась прямее да предплечья напрягались сильнее прежнего и разворачивались чуть назад, слегка вздрогнув, как от озноба или, может, от легкого омерзения… Как-то само собой получилось, что она научилась именно так себя вести: не реагировать, не обижаться, не злиться. Она даже и не уговаривала себя особенно на такую реакцию, а подсознательно, видимо, берегла эмоции: тратить их на Сергунчика почему-то до смерти жалко было…

– Ну что, коняшка, как работается? Всем довольна? – хохотнув и отскочив на всякий случай от нее подальше, бодренько спросил Сергунчик.

– Да. Всем довольна. Зарплата сегодня будет? – не поворачивая к нему головы, спросила Василиса равнодушно.

– Зарплата? А зачем тебе, коняшка, зарплата? На овес? – спросил Сергунчик и снова расхохотался весело, без злобы, будто и ее приглашал вместе повеселиться или улыбнуться хотя бы навстречу жизнерадостной своей игривости.

Она даже и на «коняшку» не обижалась. Пусть называет как хочет – его дело. Лишь бы зарплату вовремя платил. А то взял моду – задерживать. Нравится ему, видимо, когда все вокруг дергаются да смотрят на него вопрошающе – даст сегодня, не даст…

– Ага, на овес. Так будет? – переспросила Василиса и чуть повернула к нему от своих тарелок голову. – Или нет?

– А зачем тебе деньги, коняшка? На наряды, что ль? Так я смотрю, ты не сильно обряжаться любишь, зимой и летом одним цветом ходишь… А?

Василиса, ничего не ответив, отвернула голову и будто выключила его из поля досягаемости, только по плечам едва заметной волной прошла прежняя дрожь.

Сергунчик ушел. Было слышно, как он громко отчитывает кого-то на кухне, как игриво-повизгивающе хохочет с девчонками-официантками, как радостно приветствует первых посетителей… Фигаро, в общем. И тут, как поется в известной арии, и там. Вообще Василиса против Сергунчика, по большому счету, ничего такого не имела и даже в глубине души – правда, в очень уж сильной глубине – уважала за эту его расторопность-пронырливость: у каждого, как говорится, свой способ для бизнеса. Он же не виноват, что она здесь, в его кафе, оказалась, как в той пословице, не пришей кобыле хвост. Они вообще здесь все такие, друг другу свойские. Уж по крайней мере, всегда найдутся, как пошустрее ответить на этот простой вопрос – зачем им деньги нужны… А она вот не может. Не хватает ей чего-то, чтобы запросто сесть и рассказать тому же Сергунчику про свою беду, про эту безысходно-непробиваемую зависимость под названием «массаж-деньги-массаж». И, наверное, зря. И даже скорее всего, что зря. Отец всегда говорил, что нельзя жизнь через гордыню свою пропускать…

Вспомнив об отце, Василиса вздохнула и тут же будто провалилась, полетела стремительно мыслями в беззаботно-счастливое детство с розовой девчачьей спаленкой, с широкой деревянной лестницей, ведущей на второй этаж их большого дома в Сосновке, на которой она так любила посидеть с отцом на сон грядущий. А еще – с теннисным кортом на зеленой лужайке, с нагретыми полуденным солнцем белыми плитами вокруг маленького бассейна… Господи, каким все это казалось вечным, незыблемым и уютным, самим собой разумеющимся! И мама с дымчатым золотом летящих по ветру волос, и бабушка со своим яблочным вареньем, которого никто не хотел даже попробовать – вечно она на всех обижалась из-за этого, – и отец, в любую свободную минуту мчащийся к ним, туда, в Сосновку, к солнцу, к горячим яблочным запахам, к маминым милым капризам, к детям своим – Петру и Василисе… Именно отец ей и имечко такое необычное дал. Говорил, как принесли ее из роддома, да как глянула она на него первый раз внимательно, так у него внутри все и обмерло. Говорил, будто взгляд у нее тогда уже умным да осознанным был. Вот и назвал сразу Василисой, то бишь премудрой. Как в сказке. А потом все ее стали так звать – Василиса да Василиса, так потом и в загсе записали. Вот такое необычное получилось имя, не как у всех. И любил ее отец тоже, как ей казалось, не как всех. Не как малых детей любят с сюсюканьем всяким, а по-взрослому, как дорогого, очень близкого и бесконечно уважаемого друга, трепетно и сердечно. И разговаривал с ней как со взрослой, и даже советы ее детские выслушивал со всей серьезностью и вниманием, и понять пытался всегда. Хотя, казалось, чего там было понимать – вся ее жизнь, как на ладони, на долгие годы вперед высвечивалась: сначала школа хорошая, потом институт замечательно-престижный, потом работа интересная, происходящая параллельно со становлением крепкой женской личности, потом замужество – дети-внуки…

Вдруг спохватившись, она напряглась и разом заставила себя выпрыгнуть из опасных мыслей-воспоминаний. Испугалась. Знала потому что – засидишься в них подольше, потом уже и не выберешься так просто. Потому что отчаяние коварное подкрадется тут как тут и дверцу для выхода в реальное, здесь и сейчас существующее настоящее быстренько прикроет, и тогда уж берегись, Василиса. Отчаяние – штука неуправляемая. Не знает оно ни здравого смысла, ни уговоров взять себя в руки, ни покорного смирения перед обстоятельствами – ничего такого не признает. Так наизнанку всю душу вывернет, что мало не покажется. Из прошлого надо вовремя выпрыгивать, да и ходить туда надо с осторожностью, понемножку, балуя себя по малой капельке…

Она еще раз с силой тряхнула головой из стороны в сторону, да, видно, перестаралась от усердия: большая плоская салатница «из дорогих», как выражался Сергунчик, вдруг коварно выскользнула из рук и разбилась вдребезги. Василиса вскрикнула от неожиданности и замерла, с удивлением уставившись на синие мелкие стеклышки, красивой мозаикой рассыпавшиеся по желто-коричневым плитам пола. Несколько мелких и острых осколков пребольно впились в ноги, образовав на месте разрезов набухающие на глазах маленькие капельки крови, а она так и стояла, онемев, в ужасе подняв руки в толстых резиновых перчатках, смотрела на все это безобразие – впервые такая оплошность с ней приключилась…

– Ах ты, коняшка неповоротливая! – в тот же момент возник, будто из-под земли, пронырливый Сергунчик. – Ты чего это мне посуду бьешь, а? Учти, все из зарплаты вычту!

– Вычтите. Конечно же, вычтите, – быстро придя в себя, равнодушно-вежливо повернулась к нему Василиса. – Обязательно. Непременно вычтите…

– И вычту! – вдруг завелся с полуоборота Сергунчик. – Поговори у меня тут еще! Барыня нашлась, госпожа Свиристелкина! Ты кто тут есть вообще такая?

– Как – кто? Судомойка я есть, прачка-белошвейка, – улыбнулась ему примирительно Василиса, наклоняясь к ногам и смахивая легонько влажной рукой капельки крови вместе с тонкими осколками. – А фамилия моя вовсе не Свиристелкина, фамилия моя Барзинская…

– Ненормальная какая-то, – убегая, стрельнул в нее недовольным глазом Сергунчик. – Ну, погоди, доберусь я еще до тебя…

Убрав из-под ног осколки и снова встав к мойке, Василиса с удовольствием вспомнила вчерашний разговор с добрейшей Лерочкой Сергеевной и даже улыбнулась сама себе. Подумалось – и впрямь же хорошее дело, жильцов пустить. Двести долларов в их теперешнем положении – это же о-го-го, это ж, можно сказать, богатство целое, сундук с сокровищами Али-Бабы. Можно даже и на сапоги зимние для Петьки чего-нибудь выкроить. Не ходить же ему в старых, пальцы поджав. Нога ведь растет и растет у него катастрофически…

– Слушай, коняшка, а ты откуда вообще такая взялась? – вздрогнула Василиса от неожиданно возникшего над ее ухом голоса Сергунчика, опять-таки незаметно совсем подкравшегося. – У тебя родители есть? Они кто? Ты местная иль приезжая откуда? Не из беженцев, нет? Странная ты такая… Ну, чего молчишь?

– Слишком много вопросов сразу, – улыбнувшись, чуть повернула к нему голову Василиса. – Давайте по одному…

– Ну, папа-мама у тебя есть?

– Папы нет, а мама да, есть, конечно. А что?

– Да так… А где она?

– Кто?

– Ну, мама твоя, кто!

– В Германии живет…

– У-у-у… – закатил к потолку глаза Сергунчик. – Я ж чувствовал – не просто все с тобой, коняшка. Мама, значит, в Германии живет, а ты у меня тут, значит, посуду моешь сутками? Так?

– Ага… Выходит, что так…

Загрузка...