Он звал ее Альхен. С того самого дня, когда увидел русскую невесту в аэропорту города Нюрнберга. С тех пор ни разу Аллой так и не назвал – все Альхен да Альхен. Поначалу непривычно было, а потом ничего, притерпелось. Да и все остальное притерпелось помаленьку – и страна чужая, и речь эта грубо звучащая, и порядки немецкие образцово-показательные… Только один вопрос все время мучил ее, и не вопрос даже – досада маетная: а вот если б не обманула она его, жениха своего заочно-немецкого, не назвалась одинокой да бездетной на интернетском сайте невест, так ли уж удалось бы ей превратиться из Аллы в эту самую Альхен, или фрау Майер, обожаемую русскую женушку преуспевающего сытого бюргера Руди Майера? И как это быстренько все раскрутилось – она и опомниться не успела. Когда ехала сюда по гостевой визе год назад, ни о чем таком и не думала. Хотя вранье все это, что не думала, – чего перед самой собой кокетничать. Думала, конечно. Просто не знала, что домой больше не вернется…
А что, что ей оставалось делать? Жить с Ольгой Андреевной всю жизнь под одной крышей, в убогой ее квартире? Висеть лишним грузом на ее шее? Сознавать себя никчемным и жалким придатком к собственным детям, ее обожаемым внукам? Она ж не виновата, что всю жизнь прожила за мужниной спиной как за каменной стеной и ничему толковому больше не научилась. Да и Олег не настаивал, чтоб она этому самому жизненно-толковому вообще когда-нибудь училась…
Вздохнув, Алла перевернулась на другой бок и натянула одеяло на голову, свернулась под ним маленьким комочком, плотно зажмурила глаза – надо еще поспать…
Хотя спать вовсе не хотелось. Не шел в нее этот сладкий утренний сон, который она так раньше любила. И даже не сам по себе сон любила, а некое счастливо-сладостное осознание каждодневного праздничного бытия: пусть, пусть другие встают и выходят из теплого дома в холодные промозглые утра, а она будет барахтаться, плавать в своей беззаботности-невесомости на шелке простыней, под пухом одеяла… А вот здесь такого праздника не получалось. И не получится уже никогда, наверное. Перечеркнула она сама свой праздник легкой черточкой-прочерком в графе анкетной, о количестве детей у потенциальной русской невесты вопрошающей. Перечеркнула разом, выходит, присутствие в своей жизни и Василисы, и Петечки…
Откинув одеяло, она села на постели, запустила руки в густые светло-рыжие волосы, откинула голову назад. Сентябрьское немецкое солнце вовсю рвалось в спальню через неплотно закрытые ставни, оставляя на полу узенькие острые полоски света. Сейчас, сейчас она выйдет к нему, к этому солнцу, со стаканом сока и большой чашкой чудесно пахнущего кофе, сядет, подогнув под себя ноги, на теплую траву газона и подставит навстречу ему заспанное лицо, и почувствует, как разглаживается под нежными утренними лучами кожа, и услышит, как ласково плещется голубая вода в бассейне, приглашая в свои утренние объятия. А потом Гретхен позовет ее завтракать…
Спускаясь по лестнице, Алла вспомнила первое утро в этом доме: она тогда так же вышла и уселась прямо на траву, сложив по-турецки ноги, а Руди, удивленно и испуганно жестикулируя, суетился вокруг нее и все показывал пальцем на раскинутый рядом шезлонг – непорядок, мол, вот там, там сидеть надо… А потом ничего, привык. Понял, видно, что маленькие ее странности-вольности ни в какое сравнение не идут с той русской покладистостью да покорностью, в поисках которой и бродят заграничные женихи по интернетовским сайтам…
– Фрау, битте, – услышала Алла из открытого кухонного окна ласковый голосок Гретхен и улыбнулась ей приветливо. Что за прелесть эта девчонка-прислуга, и где только Руди ее откопал… Не видно и не слышно ее, будто и нет вовсе, а в доме чистота просто стерильная, еда вкусная, газоны подстрижены, белье всегда свежее…
Алла поднялась с травы, допила кофе, подошла к самому краю бассейна. Солнечные зайчики, пробравшись через голубую толщу воды, резвились на белых плитах, подмигивали лукаво – ну, давай иди к нам… Вспомнилось ей тут же, как она стояла вот так, на краю бассейна, в родной Сосновке и смотрела, как плещутся в воде Петечка с Василисой… Сердито тряхнув головой так, что рассыпались по плечам золотистые буйные кудри, она резко развернулась и пошла в дом – завтракать пора. Что ж это за утро такое, никакого душевного покоя нет. Опять, видно, надо садиться письмо писать…
Странно, но эта письменная односторонняя связь с Петечкой и Василисой почему-то успокаивала, давала иллюзию пусть даже и нелепого, но хотя бы какого-то общения. Они ведь там письма эти читают и обсуждают между собой, наверное. Вот она таким образом и участвует в их жизни… Пусть хоть так, чем вообще никак. Хотя очень, очень интересно знать, в какой институт поступила Васенька, как Петечка к новой школе привык, и водит ли его Ольга Андреевна по-прежнему на фигурное катание – у мальчика, тренер говорил, исключительные способности к этому виду спорта, и тело будто создано для мягкого скольжения по льду. Можно было бы, конечно, и самой втайне от Руди домой позвонить или попросить детей написать ей письмо до востребования, да она боялась очень. Боялась услышать Петечкин от слез дрожащий голос, боялась Василисиной скрыто-равнодушной обиды, боялась и открытого холодного презрения Ольги Андреевны… Конечно, она должна была разделить эту ношу с ними. Конечно, должна… Только не смогла вот. И забыть их не смогла. Одно и остается – бесконечные письма писать…
Гретхен, радостно улыбаясь во все свои молодые тридцать два зуба, поставила перед ней омлет со шпинатом и фруктовый салат, сделала быстрый книксен и умчалась по хозяйству, оставив после себя легкий запах недорогих духов и веселой юности. Хорошая девочка. Не красавица, но миленькая. А вот Василису ни красавицей, ни миленькой и не назовешь. Она как бы сама в себе, сплошное противоречие недостатков: высокая и с костью широкой, но зато статная и прямая, черты лица довольно грубые, но между собой таким странным образом удачно сложенные, что надолго притягивают взгляд и держат его на себе так же долго. Интересная девочка, и характер очень сложный – отцовский, мужской, грубый и нежный одновременно. Олег ее очень любил… Да он всех любил – и ее, и Петечку, и маму свою. Хороший сын, хороший муж, хороший отец. Эх, жаль, конечно…
Вздохнув, Алла отодвинула от себя тарелку с нетронутым салатом, медленно вышла из кухни. Ничего в это утро ей не хотелось – ни спать, ни есть, ни идти в тренажерный зальчик, ни плавать в бассейне. Зайдя в спальню, она уселась перед туалетным зеркалом, долго смотрела сама себе в грустные глаза. Подняв вверх руки, привычным жестом запустила пальцы в роскошные волосы, откинула их за спину. И тут же решила – надо обязательно взять себя в руки. Потому что ничего страшного в ее жизни вовсе не происходит: детям она все равно ничем помочь не смогла бы, да и Ольга Андреевна без нее еще и лучше их по жизни определит. А здесь у нее хороший дом, хороший муж Руди Майер, который ее любит по-своему. И она его тоже любит. Наверное. А может, и нет. А может, привыкла просто. Как привыкла в свое время к Олегу, пристроилась-прилепилась, как улитка к теплому камню. И Руди не лучше и не хуже Олега – тоже умный, тоже хорошо обеспеченный, тоже добрый. А это, между прочим, самые главные качества в мужчине, красота ему вообще ни к чему. Она как-то быстро привыкла к его своеобразной немецкой пухлости-некрасивости, к жирным хомячьим щечкам, поросшим жесткими седыми волосами, к спрятанному в бороде и усах маленькому бантику ярко-красных губ, к голубым крошечным глазкам, лучащимся сытым бюргерским довольством… Зато как радостно он стремится всегда украсить ее здешнюю жизнь, с каким азартом наряжает ее, покупая безумно дорогие и ненужные тряпочки, как красиво дарит украшения – как вожделенную игрушку любимому и балованному ребенку. Хотя, бывает, и чувствует она себя здесь ценной породы зверьком или золотой рыбкой-вуалехвостом в огромном аквариуме. Ну что ж. Как говорится, за что боролась… А куда, скажите, можно было еще прилепить эту ленивую женственность, эту грацию восхитительной бездельницы вкупе с кокетливой русской покладистостью-покорностью – никуда больше и нельзя. Только здесь и можно ценителя всех этих прелестей найти. Еще бы – ни от одной немки такого никогда в жизни не дождешься…
Алла придвинула поближе к зеркалу лицо, подмигнула сама себе ободряюще, потянула губы в улыбке. Хватит. Нельзя грустить. Вечером они идут к сестре Руди, фрау Марте Зайферт, и надо обязательно быть в форме. Она хорошая, эта Марта. И сразу приняла ее хорошо, хотя подругой не стала, конечно. У нее как-то вообще подруг здесь не образовалось… И нельзя иметь на лице такие печальные глаза – Руди будет сердиться. Ничего не скажет, конечно, но сердиться будет. Сожмет свои ярко-красные губы в малюсенький бантик, щечки надует и будет красноречиво молчать, всем своим видом говоря – чего, мол, тебе еще нужно, красивая и глупая русская женщина, все у тебя есть для полноценного настоящего счастья, и никакого такого права ты на эту печаль в глазах вовсе не имеешь…
Жилец и в самом деле объявился очень быстро, как и обещала добрая Лерочка Сергеевна. Странно, но им оказался приличный, молодой еще мужчина довольно высокого роста, с очень симпатичным лицом и добрыми веселыми глазами. Он осмотрел быстро комнату, улыбнулся коротко, кивнул – подходит, мол, согласен. Василиса, неловко улыбаясь, с осторожностью приняла из его рук три стодолларовые бумажки, взглянула еще раз вопросительно: все ли так на самом деле, не ошиблась ли…
Для жильца она решила освободить свою комнату – Петьку жалко стало. Передвинула в бабушкиной комнате шкаф, расчистила небольшое пространство для раскладушки – в тесноте да не в обиде, как говорится. Ольга Андреевна молча наблюдала за ее суетой, улыбалась грустно из своего кресла. Не нравилась ей вся эта затея с квартирантом, конечно, но что делать… Лучше уж помалкивать, раз Васенька другого выхода не видит…
– Так, говоришь, приличный жилец, да? – только и спросила она полушепотом, виновато подняв на внучку глаза. – А вещей-то много с собой принес?
– Нет, бабушка, совсем немного. Чемоданчик только да ноутбук…
– Странно…
– Ну, почему странно?
– А зачем ему ноутбук? Он кто вообще по профессии, ты спросила?
– Нет, бабушка, не спросила. Неудобно как-то…
Все подробности о жильце неожиданно выяснил пришедший из школы Петька. Влетев по привычке в Василисину комнату, он остановился как вкопанный, уставился удивленно на квартиранта, потом со всего размаху хлопнул себя ладошкой по лбу и рассмеялся весело, заставив и его дружелюбно улыбнуться ему в ответ.
– Здрасте! Вы же наш жилец, наверное! Мне ж Василиса говорила, а я и забыл совсем… Меня Петром зовут, а вас как?
– А меня – Сашей. Значит, будем знакомы, Петр. А ты всегда Петр или иногда просто Петей бываешь?
– Да когда как, знаете ли, – забавно развел руки в стороны мальчишка. – Бабушка вот меня по-смешному Петрушей называет, сестрица Петькой кличет, а в школе просто Питом зовут…
– Понятно…
– Значит, вы у нас теперь жить будете?
– Ну да, буду, если позволишь.
– Саша, а вы кто?
– В каком смысле – кто? – взглянул на Петьку из-под больших очков Саша. – Поставьте, пожалуйста, вопрос покорректнее, Петр.
– Ну… Вы кем работаете? Какая у вас, к примеру, профессия?
– К примеру? – снова удивленно уставился на него из-под очков Саша, едва заметно улыбаясь. – К примеру, я телемастер…
– Ух ты-ы-ы… – восхищенно протянул Петька. – И что, любой телевизор можете починить?
– Любой могу. И не только телевизор, а еще и холодильник, и музыкальный центр, и компьютер… У тебя есть компьютер, Петр?
– Нет… Был когда-то, а теперь уже нет… – грустно вздохнул Петька. – А вы в какой-нибудь крутой фирме работаете, да?
– Нет, нигде не работаю.
– Как это?
– А так. Я сам по себе работаю. У кого телевизор сломается, к тому и иду…
– Свободный художник, значит?
– Ага. Это ты, Петр, правильно подметил. Свободный, совершенно свободный.
– Ну ладно, вы тут устраивайтесь пока. Пойду я. Больше залетать к вам не буду, вы не бойтесь…
– Ну что ты, Петр. Заходи ко мне в любое время, без церемоний. Я только рад буду.
– Да? Ну, хорошо, я зайду, конечно, – важно откланялся Петька, закрывая за собой дверь.
Найдя сестру в бабушкиной комнате, он выложил им скороговоркой всю полную информацию о жильце и без всякого перехода, на одном дыхании, тут же капризно потребовал у Василисы:
– Ты мне уже третий день обещаешь помочь со стихами Колокольчиковой! Прошу тебя, прошу! Ну когда уже, Вась?
– Ой, Петьк, ну извини. Видишь, со временем никак. Надо ж было комнату освобождать… Давай сегодня, ладно? Я сейчас вам с бабушкой назавтра еду буду готовить, а ты пока уроки свои сделаешь. Идет? И бабушку к этому делу подключим… Втроем-то такие стихи для твоей Колокольчиковой соорудим, что она сразу в обморок упадет! Вот сразу после ужина и начнем…
– А что у нас сегодня на ужин?
– Морковные котлеты.
– У-у-у… – сложив брови страдальческим домиком, завыл, как голодный волчонок, Петька.
– Ну, Петь! Ну ты что… Мы ж договаривались с тобой… Сам же понимать должен…
– Ой, да ничего! – и сам уже испугался своих эмоций Петька. – Это я так. Вась, ну ладно… Ну прости, я и забыл совсем, что я морковные котлеты страсть как люблю, вот обожаю просто…
Петька вообще был понимающим ребенком. А еще – он был любящим внуком и братом. Потому что это надо очень уж любить попавших в сложную ситуацию сестру и бабушку, чтобы терпеливо изо дня в день есть на ужин морковные, капустные да свекольные котлеты, и это несмотря на свой совсем еще капризно-эгоистичный, требующий побольше вкусной еды для роста организма возраст – двенадцать лет от роду… Не могли они позволить себе никакой вкусной еды. Нельзя им было нарушить установленный сложившимися жизненными обстоятельствами хрупкий финансовый баланс под названием «массаж-деньги-массаж». Они его и не нарушали, и терпеливо проглатывали все это овощное безобразие изо дня в день. Правда, изо всех сил старались делать это красиво, то есть Василиса торжественно сервировала стол к обеду изящной посудой, оставшейся от прежней их благополучной жизни, и накрывала его крахмальной белой скатертью, и ставила тарелки на подтарельники – все как полагается, все достойно, все как раньше… А на красивых тарелках, им казалось, и овощные котлеты очень даже приличной едой смотрятся. А может, они успокаивали себя так…
Вечером, отужинав морковными котлетами, они дружненько собрались вокруг кухонного стола и, наморщив от усердия лбы, принялись за стихоплетство для Лилии Колокольчиковой, Петькиной одноклассницы, отличницы и, судя по его рассказам, самой распрекрасной девочки на всем белом свете. Будущие стихи, как предполагалось, должны были поразить Колокольчикову в самое ее девчачье сердце и заставить-таки обратить внимание на скромного одноклассника, Петю Барзинского, их обожаемого внука и брата.
– Мне кажется, мы должны плясать все-таки от имени. Вы вслушайтесь, какое красивое у девочки имя – Лилия… – мечтательно подняв к потолку глаза, предложила свою версию Ольга Андреевна.
– Да ну… Это слишком просто – от имени. Лучше, я думаю, чего-нибудь подростково-стильное изобразить, в ритме рэпа, например, – не согласилась с ней Василиса. – Уж поражать так поражать. Так ведь, Петька?
– Не-е-е… Она рэп не любит, наверное, – замотал головой Петька, почесав карандашом висок. – Мне кажется, она такие стихи любит, знаешь, чисто женские…
– Это какие? – хором спросили Василиса с Ольгой Андреевной.
– Ну… Чтобы там сравнения всякие красивые были..
– Так я и говорю – надо от имени плясать! – снова воодушевилась Ольга Андреевна. – Вот и давайте будем ее имя с чем-нибудь красивым сравнивать. Например, так…
Закатив глаза к потолку и немного помолчав, она проговорила тихо и торжественно:
– Твое имя – как первый пушистый снежок…
Василиса, подскочив от нетерпения на стуле, тут же подхватила:
– Твое имя – как ток, электрический ток…
А дальше не пошло. Они сидели, уставившись друг на друга, молчали. В тишине, в этой творчески-напряженной долгой паузе с наморщенными лбами, с крутящимися нервно в руках карандашами возник вдруг из дверного проема твердый и насмешливый мужской голос, заставивший их всех одновременно вздрогнуть и дружно повернуть к нему головы:
– Твое имя – как прерий душистых цветок?
Жилец Саша стоял в дверях, улыбался им весело и скромно, словно извиняясь за свое такое нахальное вторжение в начавшийся творческий процесс. Перед собой на весу он держал прозрачный пакет-маечку с продуктами – поужинать человек решил, что тут такого…
– Как вы сказали? – хлопнул растерянно ресницами Петька. – Цветок прерий?
– Ну да…
– Ой, не могу! Бабушка, ты слышала? Колокольчикова – цветок прерий!
Петька вдруг покатился со смеху, потянув за собой и Василису с Ольгой Андреевной. А через минуту они смеялись уже все вчетвером – больше над Петькой, конечно, так забавно отреагировавшим на этот Сашин перл:
– Ой, не могу! Прерий душистых цветок… Лилька Колокольчикова – цветок прерий…
– Так зато в рифму попал… – попыталась неуверенно защитить Сашину версию стихов для Колокольчиковой Ольга Андреевна, тоже нахохотавшись до слез. – И очень даже хорошо звучит, и романтично даже как-то, будто из пятидесятых моих годов… Чего ты, ей-богу, Петенька…
Отсмеявшись, они все дружно уставились на Сашу, так и стоящего в дверях со своим пакетом-маечкой.
– Мы вам не помешаем? Вам же поужинать надо… Может, нам в комнату уйти?
– Нет! – выставил вперед руку, улыбаясь, Саша. – Что вы, ни в коем случае! Никогда себе не прощу, если прерву грубо такой чудесный творческий порыв!
Василиса и Ольга Андреевна переглянулись и снова рассмеялись дружно, словно одобряя между собой то обстоятельство, что жилец им, слава богу, достался с нормальным и совершенно здоровым чувством юмора. А Петька больше не смеялся. Как завороженный, не мигая и открыв рот, он уставился на упаковку сарделек, выуженных Сашей из его мешка и небрежно брошенных на кухонную столешницу около плиты. Петьке было ужасно стыдно, но он никак, ну никак не мог оторвать от этих сарделек глаз. Они лежали в своем вакууме так заманчиво-притягивающе, слепившись толстомясыми розовыми боками, и так вдруг ему захотелось разорвать в секунду обволакивающую их пленку и вонзиться в них зубами… Он громко и судорожно сглотнул вмиг накопившуюся во рту слюну и, встретившись с Сашей глазами, быстренько и стыдливо отвел взгляд в сторону. Саша только моргнул растерянно, будто прошил его этот мальчишеский взгляд насквозь…
– А вы знаете, уважаемые хозяева, я ведь жилец в некотором роде проблемный! – громко проговорил он, тут же придя в себя и обращаясь нарочито только к Василисе и Ольге Андреевне. – Мне, знаете, в одном вопросе очень ваша помощь потребуется…
– Да? – тут же уставились они на него озадаченно. – И какая? Вы говорите, не стесняйтесь…
– Да понимаете, тут такая штука… Не умею я есть один! Вот хоть режьте меня на куски – не могу проглотить, и все, когда в одиночестве ужинаю… Может, составите компанию? А? Или ты, Петр, меня выручишь?
– Да! Да, конечно! Я – конечно! – обрадованно и благодарно воскликнул Петька, снова в надежде подняв глаза на упаковку сарделек, и даже руку вверх потянул, как за школьной партой сидя.
– Петя!! – отчаянным хором воскликнули Василиса с Ольгой Андреевной, моментально прочувствовав всю эту грустную ситуацию, и так же грустно замолчали, боясь поднять на Сашу глаза.
– Как тебе не стыдно, Петя… – прошептала Ольга Андреевна и чуть не заплакала от жалости к внуку, и вовсе ей не хотелось его стыдить…
Да. Гордость, говорят, штука чудесная. А когда она еще и умная, то чудесная вдвойне. Когда она знает, чувствует, что надо потихонечку отойти-отползти на второй план и уступить свое место ее величеству простоте, которая, бывает, в определенный момент не менее чудесна, чем эта самая гордость и есть…
– Бабушка, вот скажи, ну что нам за жилец такой попался, а? – вдруг звонко и весело произнесла Василиса, будто распоров с треском образовавшуюся тяжелую пленку-паузу. – Чего нам опять не повезло-то так? Проблемы у него всякие гастрономические, видишь ли, психозы-комплексы… Не жилец, а наказание сплошное на нашу голову! Ну что делать – давайте уже варите быстрее ваши сардельки-мардельки, будем вас выручать…
– Один момент! – радостно и благодарно подхватил ее тональность Саша и успел-таки подмигнуть по-мужицки совсем уж убитому бабкиным грустным гневом Петьке. – Где у вас тут кастрюльки-мастрюльки? Петр, подсуетись, помоги мне на первых порах…
Ольга Андреевна улыбнулась расслабленно, откинула голову на спинку самодельного кресла-каталки, стала следить отрешенно за образовавшейся дружной кухонной суетой, пока глаза ее не затуманились слезами. В сотый раз мысленно проклянув свой жестокий инсульт, она в сотый же раз мысленно обратилась и к Богу, поблагодарив его и за умницу-внучку Василису, и за доброго и необыкновенно искреннего внука Петечку…
– А вы правда телемастер или Петька не понял чего? – спросила Василиса, когда они уселись за стол второй раз, получается, ужинать Сашиными сардельками.
– Правда. А что?
– Да так… Не похоже просто…
– Ну да, вы правы, Василиса. Я не совсем телемастер, если честно. Я этим себе на материальную жизнь зарабатываю. От нее, от материальной-то, никуда ведь не денешься!
– Это уж точно… – вздохнула грустно Василиса. – Никуда не денешься…
– А живу я, получается, другим делом…
– А каким, если не секрет?
– Вообще-то секрет, конечно.
– Ой, да ладно! У вас, Саша, знаете ли, все секреты на лице написаны! Небось романы тайком пишете?
– С чего вы взяли?
Саша отложил вилку и, сцепив домиком свои крупные ладони и устроив на них подбородок, уставился на Василису удивленно и заинтересованно. Она улыбнулась ему дружелюбно и почти по-женски кокетливо, порядочно откусила от сардельки и зажмурилась от удовольствия, и непонятно было, что ей в сложившейся ситуации нравится больше – такое его внезапное внутреннее смятение или забытый вкус хорошей дорогой еды. Ольга Андреевна взглянула на внучку с легким укором, легко дотронулась до Сашиной руки:
– Вы не сердитесь на нее, Сашенька, пожалуйста. Она у нас такая вот девушка, прямая да своеобычная…
– Да нет, я не сержусь, с чего вы взяли? – широко улыбнулся Саша, продолжая разглядывать Василису. – Самое странное, знаете ли, – права она. В точку попала. Я действительно романы пишу… И действительно тайком…
– А почему? – тихо спросила Василиса.
– Что – почему? – так же тихо переспросил ее Саша.
– Почему тайком-то? Или вы о чем неприличном пишете, а?
– Да наоборот, скорее…
Саша замолчал и вмиг будто отодвинулся, посерьезнел лицом, погрустнел глазами. Исчезло, растворилось сразу и общее поле их дружного общения, легкой, радостной простоты. Василиса, почувствовав эту быструю перемену, переполошилась вдруг:
– Саша, я вас обидела, да? Правда? Обидела?
– Да нет же, Васенька, что вы, – грустно улыбнулся ей Саша. – Меня вообще, знаете, очень трудно обидеть. Практически невозможно.
– Но я же вижу…
Саша, ничего не ответив, вдруг резко положил ладони на стол, произнес громко и торжественно:
– Так! А назавтра у нас объявляется чаепитие с тортом! За вами чай, за мной – торт… Петр, ты какой любишь, чтобы шоколада больше было и роз-мимоз всяких?
– Ой! – захлебнулся, засияв глазами, Петька и даже подпрыгнул слегка на стуле. – А я, знаете, такой белый люблю, чтобы с фруктами сверху, и с марципанами, и с орехами… И чтобы большой-большой был, и круглый…
– Петя!! – опять хором воскликнули Василиса и Ольга Андреевна, повернувшись к нему возмущенно. Потом переглянулись и расхохотались тут же весело, теперь уже и вместе с Сашей.
– А стихи Колокольчиковой опять не сочинили! – в ответ им укоризненно проговорил Петька, вставая из-за стола. – Тоже, поэтессы нашлись… Ахматова с Цветаевой…
– Петь, вот давай послезавтра, а? Завтра я на работе, а послезавтра уже совершенно точно сочиним. И Саша нам поможет… Правда, Саша?
– А то! – широко развел руками в стороны Саша. – Петр, мы же уже их практически начали сочинять-то, стихи для Колокольчиковой твоей! Вот и продолжим…
– Про цветок прерий, да? – язвительно сузив зеленые глаза, спросил Петька с сарказмом. – Каких только, я забыл…
– Душистых, Петр. Прерии, они, знаешь, всегда душистые…
– Ага. Цветок душистых прерий, значит… Колокольчикова просто умрет от счастья, когда узнает, кто она есть такая … – пробурчал себе под нос Петька, выходя из кухни.
– А что, я бы и умерла, например, – вздохнув, тихо, совсем тихо произнесла Василиса, собирая посуду со стола и поворачиваясь к мойке – этой ненавистной посудной мойке, за которой ей завтра придется стоять в кафе у Сергунчика с самого утра и до самой поздней ночи…
– Васенька, ты не забыла, что отца вашего послезавтра помянуть нужно? Господи, неужели два года уже прошло? – грустно вздохнула Ольга Андреевна, глядя ей в спину. – Надо бы вам с Петечкой на кладбище съездить…
– Нет, бабушка, Конечно же, не забыла. Обязательно съездим…
Тряский старый автобус долго вез их на окраину города, и они заранее уже и перемерзли все, и сидели, прижимаясь друг другу сиротливо. К тому же Василисе отчаянно хотелось спать – предыдущая ночь выдалась совсем уж тяжелой. И кто это придумал вообще такое – свадьбы в кафе отмечать… Да еще и с купеческим размахом, с пьянством, с мерзко-воющей и визгливой музыкой сильно подвыпившего доморощенного квартета молодых бездарностей, важно именующих себя претенциозным именем «Дедушка Фрейд»… Какой там, к черту, дедушка… Если б была возможность у этого бедного дедушки послушать их одну хотя бы секундочку, он бы быстренько про свой психоанализ забыл да схватился за седую умную голову от ужаса…
Автобус наконец добрался до конечной остановки и, развернувшись, остановился, будто с облегчением даже, будто сам себе удивился – неужели таки дополз до последнего пункта, где можно отдохнуть-отстояться с полчасика хоть. Петька с Василисой да еще вместе с двумя какими-то пожилыми тетками в грустных черных платочках вышли из его дверей и под возмущенное карканье огромного скопища ворон, кружащих над голыми почти деревьями, направились к воротам кладбища, ежась от холода и втягивая головы в воротники курток. Что ж это за октябрь выдался нынче холодный такой, на удивление просто. Как зимой морозит. Всю душевную багряно-золотую красоту осени своим холодом испоганил…
Еще издалека они заметили у отцовской могильной плиты человека какого-то, сидящего к ним спиной на маленьком раскладном стульчике, и переглянулись нерешительно. Обернулся вскоре и человек на их шаги, и улыбнулся им приветливо, и рукой махнул – идите, идите сюда быстрее…
– Вась, да это же Вениамин Алексеич! Дядя Веня, здравствуйте! – радостно бросился к нему Петька. – И вы тоже про папу вспомнили, да?
– Ну, вашего папу я никогда не забуду, ребятки… – с грустью ответил Вениамин Алексеевич, бывший отцовский сотрудник, или соратник, или правая его рука, или как там еще называют близких, доверенных, проверенных обстоятельствами общего дела людей. Он и в самом деле был всегда правой рукой отца, был старше его намного, а потому хитрее и прозорливее, и умело заправлял в фирме всеми финансами и бухгалтерией. Только вот после случившейся трагедии исчез куда-то и на похороны не пришел. Хотя на допросы потом ходил исправно – Василиса сама слышала, как следователь об этом бабушке говорил…
Подойдя ближе, она с удивлением начала рассматривать этого когда-то красивого, несмотря на свой возраст, всегда подтянутого и презентабельного мужчину. Она его совсем, совсем не узнавала – старик и старик сидел перед ней на жалком, игрушечном каком-то раскладном стульчике; пегие седые волосы его неровными клочками торчали над головой, лицо было, как у пьющего, бледным и отечным, и будто болезненно-влажным, как сырая картофелина на свежем срезе, нижние веки провисли под глазами некрасивыми дряблыми мешочками. Одежда на нем была дешевой, но очень чистенькой и аккуратной: стрелки брюк были наглажены до бритвенной остроты, из ворота скромной, явно купленной на распродаже курточки выглядывал наглухо застегнутый твердый воротничок белоснежной сорочки. Прямо на могильной плите перед Вениамином Алексеевичем стояла едва початая бутылка водки да на старой газетке была разложена скромная поминальная еда, от вида которой Василисе стало совсем уж грустно: пожухлые перья зеленого лука накрывали собой куски толсто и некрасиво нарезанного сала, а кусочки черствого белого хлеба как-то очень уж сиротливо прилепились к основательно помятым помидорам. Жалкой помятостью своей бедные помидоры отчего-то и навевали неизбывную эту тоску, и сразу захотелось заплакать, зарыдать в голос о своем неуютном сиротстве…
– Ну что ж, давайте-ка для начала помянем вашего батюшку, ребятки, царствие ему небесное… – потянулся к бутылке Вениамин Алексеевич и разлил мерзко пахнущее ее содержимое в два граненых стаканчика, один из которых уважительно протянул Василисе. Она взяла его в руки нерешительно, подержала, будто примериваясь, потом испуганно подняла на него монгольские свои глаза:
– Ой, я же не умею, Вениамин Алексеевич… Я же ни разу в жизни водки не пила…
– Вот и плохо, что не умеешь, Василиса. В жизни надо все уметь делать. Оно, умение-то, всякое тебе пригодится.
– Ой, ну не знаю… Боюсь я…
Она робко взглянула на отцовскую фотографию, выпуклым овалом вставленную в могильную плиту, словно спрашивала у него совета. Он, как обычно, улыбался ей любяще, и показалось даже, одобрял ее будто. Петька, наблюдая за ее мучениями да за дрожащей от холода рукой, держащей на весу граненый стаканчик, вдруг проговорил не по-мальчишески жестко и решительно:
– Дядь Вень, так может, я это сделаю, а? Раз так надо… Я ж мужик все-таки. А с нее, с девчонки, что возьмешь…
– Нет уж, Петро, – усмехнулся грустно ему в ответ Вениамин Алексеевич и взглянул уважительно, – ты хоть и мужик, конечно, только недозрелый еще. Нельзя тебе. Хотя и молодец, заступился за сеструху… Ничего-ничего, пусть выпьет. Смотри, аж посинела вся, и руки дрожат…
– Да она устала просто…
Василиса, решившись, закрыла глаза и поднесла стаканчик к губам, и глотнула из него порядочную порцию, и закашлялась, конечно же, и торопливо схватилась за протянутый ей Вениамином Алексеевичем кусок хлеба с толстым салом. Старательно жуя и тараща узкие глаза, вскоре уже отдышалась и с удивлением начала ощущать разливающееся по желудку блаженное тепло, будто все расправлялось у нее внутри, оживало и потихоньку согревалось, а потом показалось даже, будто кто-то подошел сзади и ласково-играючи ударил по затылку, отчего голова чуть закружилась и стала совсем легкой, как перышко. И в то же время состояние это настораживало, казалось ей обманным каким-то, легким таким коварным враньем, а вранья она сроду не любила. Но что делать – надо так надо. И отец вон как смотрит, будто действительно одобряет, что она его так по-взрослому помянула…
– Ну что ж, светлая тебе память, Олег Петрович! – крякнув, осушил до дна свой стаканчик и Вениамин Алексеевич. – Хороший был человек ваш отец, ребятки. Умный да честный. Оттого и ушел…
– Как это – от того? – напряженно уставился на него вдруг Петька. – Что его, за честность убили, что ли?
– Ага, Петро. Именно за честность и убили… – проговорил Вениамин Алексеевич, наклоняясь к своей газетке и аккуратно кладя кусок сала на хлеб. – Не любит наш злобный да дикий бизнес честных, понимаешь? Не дорос он еще до этого. Для него честность эта – как грыжа, в детстве не вырезанная. Вроде и не мешает особо, но раздражает – жуть… Говорил я ему…
– А папа мне говорил, что надо всегда честным быть, и с другими, и с самим собой тоже! – звонко и обиженно перебил его Петька. – Он говорил, что так жить гораздо легче!
– Да ладно, Петро, не сердись. Это я так, от горя всякую ерунду языком молочу. Расскажите лучше, как живете-то…
– А хорошо живем! – с тем же мальчишеским вызовом проговорил Петька. – Все у нас хорошо, вот! Правда же, Вась?
– Да ладно тебе, Петь, чего ты разошелся… – примирительно ткнула она ему в плечо кончиками пальцев. И, обращаясь к Вениамину Алексеевичу, грустно произнесла: – У нас же бабушка очень тяжелый инсульт перенесла, знаете… Теперь не ходит совсем…
– Да, Васенька, я слышал, – покивал головой Вениамин Алексеевич, – тоже горе, конечно. А кто помогает хоть вам? У вас же не осталось ничего, насколько я знаю…
– Нет, никто не помогает. Все сразу подевались куда-то. И не пришел ни разу никто, и не позвонил никто…
– А вы не обижайтесь, ребятки. Так уж жизнь наша дурная устроена, что поделаешь. Тогда же все перепугались до смерти, когда с вашим отцом так круто разобрались, да забились в норы свои да щели поглубже. А попозже выползли из них и живут теперь так, чтобы старого, не дай бог, не вспоминать да беды на себя не накликать. Каждый за свою собственную нательную рубашку больше всех боится да провалами в памяти от плохих тех воспоминаний отгораживается…
– Да мы и не обижаемся. Мы вообще не из обидчивых, вы же знаете, – великодушно махнула рукой куда-то в сторону Василиса, словно обращалась сейчас не к Вениамину Алексеевичу, а к тем самым перепуганным, которые попрятались в норы да щели, оберегая свои близкие к телу рубашки.
– А вы, дядя Веня, тоже в свою нору забились, да? Вы же тоже к нам не пришли…
– Петя, прекрати! Чего это ты прямо как с цепи сорвался… – укоризненно проговорила Василиса брату и взглянула виновато сверху на опущенную пегую голову Вениамина Алексеевича.
– Выходит, и я забился, Петро, – с грустным и глубоким вздохом проговорил тот и поднял на них больные слезящиеся глаза. – Вот меня судьба за это и наказала…
– А вы чем сейчас занимаетесь, Вениамин Алексеевич, работаете где-то?
– Нет, Васенька, не работаю. Не берут меня никуда. Тоже шарахаются как от прокаженного… Да и возраст, знаете… Это отец меня ваш на крылья тогда посадил, вот и возомнил я о себе невесть что. Я ему очень поверил, отцу вашему. Поверил в эту принципиальность его, честность да порядочность в делах, и сам его ни в чем ни разу не обманул, ни одной копеечки не присвоил. А только видите, чем все это закончилось…
Умным он был, конечно, мужиком, а одной вещи так и не понял – нельзя эту свою порядочность природную железобетонным щитом впереди себя выставлять, надо ее, родимую, наоборот, прятать от всех да в тылу глубоком держать. Похитрее быть надо, поизворотливей, не соваться куда не следует со своей честностью да чистоплотностью!
– Нет, не согласна я с вами, Вениамин Алексеевич! Отец наш был таким, каким был. И его уважали все за это. Может, особо не любили, но уважали. И мы его уважаем, и любить, и помнить будем всегда именно таким вот, и говорить плохо о нем не позволим… И вам тоже не позволим!
Василиса осеклась вдруг и замолчала. Стало почему-то ужасно неловко выговаривать эти жесткие, в общем, слова старому и больному человеку. Чего это она – прямо не лучше Петьки. Он помянуть отца ее пришел, а она разгневалась, видите ли. Отец вот всегда говорил, что нельзя сердиться на слабого. Говорил, если сердишься на слабого, значит, ты еще слабее. И не сердиться на него надо, а пройти мимо побыстрее, и не заметить постараться этой его злобы… И пусть он, Вениамин Алексеевич, говорит себе что хочет. Может, ему так легче? Она-то знает, что отец ее никогда и ни за что на свете не стал бы изворачиваться и подстраиваться под чужие требования, и действительно жил так, как считал нужным, и правильно его коллега сейчас сказал про природную его железобетонную порядочность…
– А мама ваша где теперь, ребятки? – миролюбиво произнес вдруг Вениамин Алексеевич, нарушив неловкую паузу. – Почему она не пришла мужа своего помянуть?
– А она у нас замуж вышла, знаете ли. За немца. В Германию к нему жить уехала, в Нюрнберг…
– Ничего себе… Значит, вы тут с больной бабкой справляйтесь как хотите, а она там жить будет, припеваючи?
– Да она и не знает ничего про бабушку…
– Как это?
– Да долго рассказывать, Вениамин Алексеевич. Да и не хочется…
– А, ну ладно. И не рассказывайте. Моя-то молодая тоже ведь меня выгнала… Тоже замуж выскочила, и имущество у меня все отсудила! Я ж, старый дурак, в свое время трясся над ней да ублажал всячески, вот и задаривал подарками…
Василиса вдруг вспомнила эту грустную его историю, рассказанную давно еще бабушкой. Вообще с Вениамином Алексеевичем, тогда еще Веней, познакомила сына именно она, бабушка, – он был мужем ее любимой подруги Любочки, с которой они дружили семьями, тогда еще и дедушка жив был, известный профессор-историк… И непросто познакомила, а сделала Вене в некотором роде даже протекцию – попросила сына взять его в свою фирму. И Веня быстро в фирме прижился, и работал старательно и честно, и вскоре стал действительно правой рукой хозяина; они даже, несмотря на большую разницу в возрасте и разные представления о жизни и своем в ней месте, приятельствовали очень неплохо, и тоже семьями пытались дружить. Только вот Олег был женат на Аллочке, молодом и ангельски-красивом создании, а Веня – на Любочке, которая с огромным трудом вписывалась в это их приятельство. Вернее, совсем не вписывалась. Тем более что молодая Аллочка умудрилась к тому времени завести двоих уже деток, а у них с Любочкой детей не было. Да и вообще – их даже и рядом ну никак, никак нельзя было поставить: такая красавица Аллочка и такая честно и безупречно стареющая Любочка… Вот тогда Веня и решил от Любочки уйти. Как ни убеждал его Олег, что делать этого в его возрасте уже как бы и нельзя, и еще всяческие разные и мудрые доводы приводил, – все равно Веня ушел. И тоже женился на юной и небесной красоте, на черноглазой и смуглокожей прелестнице Наточке, которая осчастливила его совсем уж окончательно – сыночка родила долгожданного. Правда, быстро как-то очень уж родила, но Вениамин Алексеевич, от такого счастья вмиг и напрочь потерявши голову, пальцев своих подозрительно не загибал, месяцы да сроки никакие не высчитывал. Не хотелось ему ни о чем таком думать, потому что чего на судьбу пенять – она ж к нему не только лицом, а всем своим корпусом повернулась – и достаток большой через щедрость да дружбу Олегову дала, и счастье с молодой женой, и даже вот ребеночка… А бедной Ольге Андреевне пришлось перед Любочкой только руками развести виновато: выходит, сама она сосватала ее мужа в другую жизнь… Раздружились они тогда быстро, конечно. Вернее, Любочка раздружилась. Так и жила с тех пор одна…
– Как это она вас выгнала, Вениамин Алексеевич? – грустно переспросила его Василиса. – Неужели тетя Наташа смогла это сделать?
– Да, смогла вот. Говорю же, я в те времена через дарственные всю нашу недвижимость на нее оформил. А она, как оказалось, и не любила меня вовсе. Только ради этих красивых бумажек гербовых со мной и жила. А когда все кончилось, взяла и выбросила меня за дверь, как ненужную вещь какую. А Любочка меня обратно приняла… Живем вот теперь с ней в бедности, на одну только пенсию. Она меня и кормит, и обхаживает. Святая она, Любочка моя. Так вот оказалось. А Наташа мне и с сыном видеться не дает, и его против меня настраивает. Говорит, будто и не мой он вовсе. И как только у нее язык поворачивается на такое, а? Не мой, главное… Ты помнишь моего Димку-то, Василиса?
– Помню…
Конечно же, она помнила этого красивого и избалованного паренька – он был чуть помладше ее братца. И помнила, как тогда все взрослые носились над ним и дыхнуть боялись в его сторону – вечно у него проблемы какие-то были. То ему школу хорошую не могли подобрать, то учителей домашних отыскать. Вениамин Алексеевич очень старался быть лучшим отцом…
– Я вот недавно увидел его на улице, а он даже и поговорить со мной не захотел. Спросил только, есть ли у меня деньги, и все… А откуда они у меня, деньги эти? Без денег ничего я для них не значу, выходит… Я вот все думаю, Василиса, а если б послушался меня тогда твой отец да не стал бы со своей гусарской честью вперед батьки в пекло выпячиваться, то, может, и не случилось бы тогда трагедии такой, а? И я бы при деле был, и Наташа моя со мной, и сын… А?
– Прекратите немедленно, Вениамин Алексеевич! – тихо и вежливо, но очень твердо произнесла Василиса. Она и сама услышала, как прозвучало в этот момент в ее голосе что-то хоть и вежливое, но очень тяжелое, железобетонное почти: – Вы же сюда поминать его пришли, вот и поминайте добрым словом…
– Ну да, ну да… – торопливо закивал Вениамин Алексеевич. – Конечно… Ну и характерец у тебя, девушка, весь отцовский… Как скажешь чего – прям мороз по коже…
– Скажите мне лучше, за что его убили? А то все вокруг да около… Их же, киллеров этих, так и не нашли тогда. Это правда, что у отца долги большие были? Вы же наверняка знаете, вы же у него в фирме всеми финансами занимались. Откуда они взялись-то, долги эти?
– Ох, и умные ты вопросы задаешь, девушка… Молоко на губах не обсохло, а туда же – обвинять… Финансами занимался…
– Ой, да что вы! Кто ж вас обвиняет-то? Я же просто про долги спросила! Так были или нет?
– Нет, Василиса, не было никаких таких долгов, липа все это, – немного подумав и будто на что-то решившись, тихо ответил Вениамин Алексеевич. – И бумаги заемные, на отца вашего оформленные, тоже липой были. Сейчас же просто очень бумагу такую нарисовать да печатей-штампов на ней наставить, да подписью купленного нотариуса скрепить… А долгов никаких не было, это точно…
– А почему вы тогда молчали, Вениамин Алексеевич, если все знали? Если не было никаких долгов, значит, и у нас зря все отобрали…
– Да боялся я, Васенька. Вот презирай да режь меня теперь, но боялся. И не за себя даже, а за Наташеньку свою да за сыночка ненаглядного… Да если б я чего сделал по-другому, и они бы тоже, как вы, ни с чем остались, и меня бы тоже теперь не было… Потому и бумаги подписал нехорошие всякие…
– Потому и на похороны отцовские не пришли?
– Потому и не пришел. Вот сейчас только и осмелился к нему зайти да прощения попросить. А жизнь меня и без того наказала, и так все отобрала. И имущество, и жену молодую, и сына… Так что не суди меня строго, Василиса. И ты, Петро, не суди…
– Да мы и не судим, – поглядев сначала на Василису, словно ища у нее одобрения, махнул рукой Петька. – А только и вы больше про папу не говорите, что честность и порядочность – это плохо!
– Так я, Петро, это не про папу твоего говорил, а про бизнес наш, который честность эту не любит. Нельзя с ней в бизнес идти, с честностью-то. Нельзя. Все равно сломают и под свою дудку плясать заставят…
– А я считаю, что можно. И нужно даже. И обязательно именно с честностью и порядочностью нужно туда идти! А иначе ничего и не изменится никогда… – решительно произнесла вдруг Василиса.
– Ну, мала ты еще, Василисушка, потому и рассуждаешь так. Вся в отца своего пошла. И он вот, помню, теми же словами говорил…
– А мала – так повзрослею! Подумаешь, недостаток! Он, недостаток этот, сам по себе с годами исправляется! И никто меня не сломает, и под дудку свою плясать не заставит!
– Ну-ну… – усмехнулся, грустно на нее глядя, Вениамин Алексеевич. – Что ж, дай тебе бог! Расступитесь все, Василиса Барзинская за отца своего отомстить идет…
– Нет, не буду я никому мстить, что вы. Я просто работать буду. Так же, как мой отец. И все.
– Ну что ж, молодец… Может, и правда, получится у тебя что. Олег всегда говорил, что ты девка с характером. Он вас вообще очень любил…
– Да мы знаем, дядя Веня. Потому и не пропадем. Ни я, ни Василиса. И все у нас будет хорошо! – стараясь подражать уверенному Василисиному голосу, проговорил Петька и посмотрел на него так же, как сестра, сверху вниз, снисходительно и будто жалеючи.
Словно почувствовав чего в этом его голосе, Вениамин Алексеевич поднялся со своего места и суетливо начал собираться. Привернув горлышко водочной бутылки покрепче пробкой, бережно поставил ее в неказистую тряпичную котомку, одним разом свернул в газетку и оставшуюся на ней снедь. Выпрямившись во весь рост, проговорил виновато:
– И то, чего это я с вами тут засиделся… Вы ж не со мной разговоры разговаривать пришли, вы ж к отцу своему пришли…
Поклонившись низко могиле и трижды перекрестившись, он побрел потихоньку между такими же мраморными плитами, согнувшись в спине и низко опустив голову. У Василисы аж сердце дрогнуло вдруг от жалости – старик и старик идет, сам себя наказавший…
Они долго еще стояли у могильный плиты, разговаривали молча с отцом. Каждый о своем, правда. Но даже в мысленных этих разговорах не смели жаловаться. Не любил отец этого. Всегда говорил – только начни на жизнь жаловаться, она тебе тут же еще большего тычка под бок даст… Да и чего на нее и жаловаться вообще, если все у них хорошо? Оба живы, оба здоровы, и у бабушки динамика непременно наступит, надо только ждать и терпеть, ждать и терпеть…
Уже сидя в трясущемся автобусе, Василиса вдруг повернула голову к сидящему у окошка брату и попросила тихо:
– Петь, а давай бабушке не будем рассказывать про Вениамина, а? Ну, про то, что долгов у отца никаких не было, что документы все липовые были… Она ж изводиться начнет сразу – выходит, ее тогда обманули просто. Зачем ее волновать? Лерочка Сергеевна говорила, нельзя ей никаких стрессов эмоциональных переносить да нервную систему напрягать, а то динамики не будет…
– Ага, давай…
А Ольга Андреевна, проводив внуков к сыну на кладбище, решила наплакаться себе вволю. Обязательно ей нужно было выплакать неизбывное чувство вины перед ними, которое грызло и грызло ее душу и не отпускало никак. О том, что никаких таких долгов у погибшего сына не было и о чем решили перемолчать сейчас Петька с Василисой, она догадалась еще тогда, когда, подписав все бумаги, они переехали в эту старую квартиру. Задним числом догадалась. А когда подписывала – отчета себе вообще не отдавала в том, что творит, потому как взыграло тогда в ней подхлестнутое горем самолюбие и заволокло черным туманом голову. Надо было по судам бежать с бумагами теми липовыми, которые ей подсунули невесть откуда взявшиеся Олеговы кредиторы, а у нее вдруг взыграло. Решила она почему-то, что честь сына таким образом защищает. И фамильную честь семьи тоже. Вот же, совсем от горя поглупела…
А когда здесь, в квартире этой оказалась с двумя внуками на руках и практически без средств к существованию, тогда только и поняла, что с ними, с внуками своими, сотворила. И ужаснулась, и начала ее душу грызть эта вина перед ними, потому и инсульт быстренько подкрался, верный этой вины спутник, и прошелся по ней так безысходно-несправедливо. Это они, Петечка с Василисой, думают, что бегство их матери так ее подкосило, а на самом деле все совсем, совсем не так. На Аллочку Ольга Андреевна обижалась, конечно, но не трагически, а снисходительно и второстепенно как-то. Она ее вообще никогда всерьез не воспринимала, Аллочку эту. Мирилась с ней просто. Уважала сыновнее к ней чувство. У них, у Барзинских, эта черта вообще семейной была – чувства друг друга уважать, какими бы они ни были. И еще – честь семейную беречь, и не врать ни себе, ни другим, и родом своим древним гордиться…