На одном из балконов соседнего дома женщина развешивала белье. Не молодая, хотя еще и не старая. Неопределенного возраста. Но не того, который со временем становится имиджем известных актрис и жен государственных деятелей, а того, в котором, как в быту, тонут простые смертные. „Возраст истертой монеты“, — лениво подумала Анастасия.
Женщина развешивала мужское белье, тщательно разглаживая мокрые складки, не доверяя эту работу слишком резвому сентябрьскому ветру.
Анастасии эти мокрые, непослушные текстильные изделия напомнили вздернутые шкуры. А безликая женщина, казалось, мстила всему сильному, мужскому, поработившему ее. В глазах женщины вспыхивали зловещие огоньки. Так взирают испанские матадоры на только что снятые шкуры поверженных быков. Разоблачив эту маленькую женскую месть, Анастасия возвратилась в комнату.
Распахнутая кровать, измятая простыня, свалявшаяся подушка… Постель, казалось, еще помнила о беспокойных предутренних снах. Настя взбила подушку, расправила простыню, набросила, наконец, дневное покрывало на свои кошмары, завершившиеся тем светлым удовлетворением, которое невозможно испытать даже с мужчиной. В глубине души она считала Морфея лучшим любовником. Тем более что почти все из представителей сильной половины рода человеческого, попадавшиеся на ее пути, не умели ничего или почти ничего. Так что им приходилось объяснять разницу между двумя сакральными понятиями: фаллос и пенис. Практически все они считали, что это синонимы. Но ты, Настасья, — без десяти минут профессиональный литератор — тонко чувствовала оттенки слов и несла свет знаний в массы.
Итак, начинался новый день. Заваривая крепчайший кофе и вдыхая тропический аромат, исходящий от поднявшейся над краем кофеварки, невесомой „пемзочки“, она пыталась сделать набросок ближайших часов своей жизни: редакция, институт, издательство, общежитие, Ленка… Пожалуй, хватит. А вечер, как водится, позаботится о себе сам.
Листая какой-то журнал, Настя наткнулась на фотографии времен Серебряного века. Прекрасные танцовщицы в пачках и балетных туфлях выглядели так, словно они только что занимались любовью прямо в этом облачении, а теперь вот спохватились и готовятся к выходу на сцену. „В Большом театре случайно сделано скандального характера открытие, не лишенное и пикантности. В бывшей министерской ложе бельэтажа имеется собственное маленькое фойе и даже уборная с умывальником. В коридорчике, соединяющем фойе с уборной, обнаружена в стене потайная дверца, запирающаяся на ключ. Открыв дверцу, можно увидеть решетку, а за решеткой… раздевающихся в своей уборной артисток балета. Со стороны балетной уборной потайное окошко имеет вид самой безобидной отдушины, а артистки никогда не подозревали, что их уборная сообщается с министерской ложей посредством окошка, проделанного в стене и служившего для каких-то тайных целей…“
„Любопытно, — подумала Анастасия, — возмутились балерины или обрадовались?“ Скорее, возмутились. Хотя не слишком верится, что в душе они не испытали греховного торжества. Какая женщина не чувствует себя богиней, когда любуются ее обнаженным телом? Не ответив на этот риторический вопрос, Настя, в полном соответствии с лейтмотивом утра, надевала на голое тело черную шифоновую блузку.
Зеркало отразило соблазнительные формы. Но все же поверх блузки она набросила замшевую жилетку, помня, что всегда интереснее быть таинственно одетой, чем откровенно обнаженной.
Что еще? Не слишком броская косметика, изящная сумочка из натуральной кожи, узкая юбка-макси с высоким разрезом. Все черное, но разной глубины цвета. Светлые, подернутые лайкрой колготки довершили впечатление этакой сексуальной траурности.
Легко и стремительно выпорхнув из дома в непрестижной Марьиной Роще, Настя впрыгнула в собравшийся было отъезжать автобус и устремилась навстречу дневным приключениям.
Они начались прямо в автобусе. Настя схватилась в тесноте за верхний поручень, „бронежилет“ распахнулся, и она ощутила липкую волну вожделения, исходящую от маслянистого почтенного на вид отца семейства, который не сводил глаз с негритянской от черного шифона груди, открывшейся на всеобщее обозрение.
— Девушка, вы выходите? — тяжело сглатывая, произнес созерцатель.
— Нет, — соврала она и, пропустив несколько человек вперед, выскочила из автобуса едва ли не самой последней и быстро смешалась с потоком, устремленным к метро.
Редакция. Летучка. Заседание. Кофе. Курилка. Метро, художественная выставка „Из жизни женщины“. Поскольку именно Анастасия вела феминистские и просто бабские темы в своей газетенке, будь она неладна. „С ученым видом знатока“ переходила от работы к работе, вглядываясь в хитросплетения линий и цветовых пятен. Некоторые композиционные решения явно с чем-то ассоциировались. С чем-то женским, теплым, как внутренности.
Парадоксально, но ощущение реальности исходило лишь от сюрреалистического полотна, на котором был изображен огромный, соразмерный разве что „скифской бабе“, кружевной бюстгальтер.
Настю впечатлила и монументальная история жизни одной скульпторши. Мадам долгие годы делала гипсовые слепки с рук своих возлюбленных. И вот — семь пар белейших кистей рук покоились на столе, очевидно, накрытом для тайной вечери. Сервировка слагалась из семи граненых стаканов, не оставляющих сомнения в том, что именно будет подано.
Рассматривая руки, застывшие в незаконченности жестов, Анастасия думала о том, что эти кисти призваны не держать заурядные стаканы и даже не соединяться в дружеских рукопожатиях. Они одержимы страстью ласкать женское тело. Она представляла, как четырнадцать ладоней, семьдесят пальцев бродят по чьему-то телу, изучая „ландшафт“, стремглав скатываясь в пропасти и замирая на вершинах… В жизни этой скульпторши было семь мужчин, и она всех их соединила в одном памятнике, словно в братской могиле. „Похоже, своего рода месть — эти безликие руки“, — поняла Настя и представила, как кто-то из прототипов будет мучительно пытаться опознать свои ладони в этом торжестве современного ваяния.
Переполненная впечатлениями, Анастасия вышла из Дома художников и побрела вверх по крутому склону в сторону станции метро „Кузнецкий мост“, пробираясь сквозь толпу книгопродавцев, по-купечески разложивших товар на лотках, на чемоданах, на собственных коленях и прямо на мостовой. Настин взгляд выделил из множества названий одно: „Почему огурцы предпочтительнее мужчин“. Не в силах удержаться, она купила „агрономический“ трактат и спустилась в метро.
Вот и институт, где вечная студентка отделения поэзии Анастасия Филипповна Кондратенко числилась уже который год. Русская по паспорту и пишущая на русском языке. Плод страсти украинца-папы и польки-мамы. В полной аналогии с историей любви изменщика Андрия, сына Тараса Бульбы.
Она прошла в ворота, неизменно распахнутые, как пасть хищника. У входа в старинный, изрядно потрепанный особнячок, словно исполняя функции атланта или мавзолейного часового, как всегда стоял поэт Авдей Петропавлов. Он продавал сборник собственных творений, изданный за счет автора. Каждый раз проходя мимо, Настя недоумевала, откуда у него мог оказаться „этот самый счет“.
— Слышь, Настена, купи сборничек, — безнадежно забубнил Петропавлов, завидя ее.
Анастасия проскользнула мимо непризнанного гения с тем же чувством, какое испытывала, ежедневно проходя мимо нищих. „У них такая профессия“, — как всегда подумала она.
Руководитель поэтического семинара, в котором Настасья имела честь числиться, выдающийся поэт и лауреат Гурий Удальцов, курил у коридорного окна. От его высокой фигуры исходили флюиды нездешнего спокойствия и уверенности. Всем своим видом он напоминал Бронзового короля из сказки про Нильса и диких гусей.
Настя на ходу поздоровалась с поэтом, услышав в ответ безучастное „Здрасьте“, брошенное мимо.
Как и все, Настя считала Удальцова „литературным“ женоненавистником, который не признает дамского творчества и периодически выступает в печати то с опусами, клеймящими мужчин, пишущих „под женским знаком“, то с классификационными, по примеру естествоиспытателя Карла Линнея, научными трудами, подразделяющими женскую поэзию на истерию, рукоделие и общий, безликий тип. К последнему, по всей вероятности, он и относил изыски Анастасии Филипповны.
Иногда Насте очень хотелось дознаться, а каков он, этот „бронзовый“, на самом деле? Как ведет он себя с „нелитературными“ женщинами? На основании обрывочных слухов цельную картину сложить было невозможно, и она ждала случая, перста судьбы, который мог что-нибудь прояснить.
Желтые листья, пока единичные, как счастливые дни нашей жизни, светлели в кронах старых лип. Высокие деревья шумели, заглушая голоса студентов, временных обитателей особняка.
Настя спустилась в библиотеку, славящуюся из поколения в поколение широким выбором „свободомысленной“ литературы. С годами и переменами в государстве, издавшем наконец всё и вся и даже более того, эта слава несколько поблекла.
Она взяла стихи Набокова, надеясь отыскать в них тень своей любимой Лолиты. Еще чуть-чуть покопавшись, нашла зачитанный „Тропик Рака“ Генри Миллера и открыла его наугад: „Он наклонился над ней, и их головы ударились об стену. Но у него была такая чудовищная эрекция, что близость оказалась невозможной. Тогда с выражением отчаяния, которое так часто появляется на его лице, он встает и застегивает ширинку. Он уже готов уйти, но в этот момент видит, что его пенис лежит на тротуаре. Размерами он с палку от метлы. Ван Норден равнодушно поднимает его и сует под мышку. И тут я замечаю, что на конце этой палки болтаются две огромные луковицы, похожие на тюльпанные, и слышу бормотание Ван Нордена: „Горшки с цветами… горшки с цветами…“
„Хорошо написано“. — Она решила прочесть роман от начала до конца.
На выходе из библиотеки Настя встретила Ленку, к которой собиралась заскочить вечером. Сокурсница и, пожалуй, приятельница, Елена Дробова имела обыкновение надолго исчезать, но потом снова появляться.
В период увлечения астрологией она успела переспать со многими известными и неизвестными хранителями древних знаний. Она переходила из квартиры в квартиру и из постели в постель, как Солнце по знакам Зодиака. Только Ленкин Зодиак выглядел куда разнообразнее.
— Лена, где теперь обитаешь? — поинтересовалась Настя.
— Не где обитаю, а чем живу, милая, — таинственно улыбнулась оккультная дама, — мы сняли квартиру на Садово-Кудринской.
— Кто это — мы?
— Зеленые братья. Понимаешь, мы учредили „Орден зеленого братства“. Все лето пропутешествовали, были в Средней Азии, ходили по долинам и по взгорьям. А теперь сняли квартиру. Мы не можем друг без друга.
— И много вас?
— Пять человек, не считая учителя.
— Лена, все слышали про белых братьев… Ваша „зеленая лампа“ не из той же серии?
— Приходи — узнаешь, — многозначительно подмигнула Дробова, — я написала трактат, хотела попросить тебя почитать, хотя бы взглянуть сторонним глазом. Ну стиль или еще что-нибудь…
Она быстро написала в блокноте адрес, вырвала листок и сунула Насте в карманчик жилета. При этом жилет с неизбежностью распахнулся, и Ленка восхищенно воскликнула:
— Ну ты, мать, даешь!
— Еще нет, — парировала Настя, уловив отчетливые лесбийские нотки в ее голосе.
Дробова, высокая, сухопарая, небрежно причесанная, должно быть, играла в дамских дуэтах активную роль. Так сказать, роль смычка, а не скрипки.
Анастасия, уже на ходу обещая непременно заглянуть на огонек, обрадовалась, что освободилась, хотя еще несколько минут назад радовалась, что пропавшая Ленка нашлась.
Стоя на троллейбусной остановке, Настя успела заглянуть в только что приобретенный трактат „Клуба любительниц огурцов“: „Огурцы лучше, чем мужчины, потому что с огурцами нетрудно знакомиться, огурец можно пощупать в универсаме и заранее узнать, твердый он или нет… Огурец никогда не представит Вас как „просто знакомую“… Огурец не спрашивает: „Я у тебя первый?“… С огурцом нет нужды быть невинной больше одного раза… Огурец не скажет: „От аборта еще никто не умирал“… Огурцы не едят сухарей в постели… Огурец не играет в рок-группе и не „ищет себя“ до 40 лет… Огурец не спросит: „Тебе понравилось? Правда, я лучше, чем он?“… Бросить огурец — проще простого“. „Ну и ну!“ — восхитилась Настя. Овощная эротика пробудила в ней аппетит: „Неплохо бы купить килограммчик, пока сии овощи окончательно не отошли. Малосольные — они чудо как хороши!“
В издательстве, таком же частном, как жизнь каждого из нас, ее встретил седовласый Марк Самойлович, импозантный и ироничный.
— Настенька, — он широко улыбнулся, — должен вам сказать, что вы чудесно выглядите, милая.
Она приняла комплимент как должное и игриво улыбнулась:
— И я рада вас видеть.
— Вы обещали быть после обеда, а теперь уже четыре, — упрекнул издатель.
— Неужели вы станете утверждать, что я пришла до обеда?
— Ха-ха. Умница. Но я, собственно, звал вас по делу.
Настя насторожилась:
— Я вас слушаю, Марк Самойлович.
— Настенька, как я понимаю, вы много читаете и в то же время ведете… не слишком затворнический образ жизни. А потому имею смелость предположить, что вам вполне по силам написать что-нибудь эротическое, но красивое.
— Марк Самойлович, народ объелся эротикой.
— Не скажите… Людям набила оскомину порнуха и низкопробщина. А я прошу вас написать что-нибудь эстетически-эротическое, яркое и сладкое, но не слащавое. Наши дамы жаждут читать про красивую любовь.
— Пусть читают „Анну Каренину“.
— А что, была у меня идейка описать интимную сторону жизни этой женщины… Но, знаете ли, пришлось отказаться. Тяжко творить в тени великого Толстого. А вам я предлагаю взять тему вовсе нейтральную, что-нибудь из жизни незнакомых нам аристократов. И экстраполировать. Понимаете, современные нувориши очень любят читать про „тогдашних“ знатных и богатых. Российские Рокфеллеры только в кошельках и имеют. А в голове у них — нище и голо. Они долго еще будут чувствовать себя в душе просто разбогатевшими бедняками.
— Пока не сменится поколение, — вставила Анастасия.
— Совершенно верно. В свое время в почитаемой нами Америке образованная буржуазия возникла именно из выучившихся детей пиратов и преступников. А рынок, в том числе и книжный, должен быть рассчитан на то, что есть. Как говорят буддисты, на „здесь“ и „сейчас“.
— Конкретно, Марк Самойлович, что вы мне предлагаете?
— Вот это деловой разговор, Настенька. Запомните или запишите, — он улыбнулся, — я предлагаю вам написать красивый эротический текст страниц на сто — сто пятьдесят. Сроки — месяца два.
— Понятно. Постараюсь изобразить.
— Да, а ваш детективчик я „зарезал“, — как бы между прочим вспомнил издатель. — Чернуха, знаете ли. Кровь, трупы. И откуда только у такой милой поэтесски берутся такие кошмарные фантазии?
— Как… „зарезали“? Вы же сами мне предложили тему!
— Тему, но не способ ее раскрытия.
— И не будете издавать? — выдавила Настя, пытаясь проглотить ком, застрявший в горле.
— Мы выплатим вам неустойку. Это, конечно, меньше, чем мог бы быть гонорар, но все же… Так что — в добрый путь. Творите.
Она шла, опустошенная и убитая неудачей. Труд, на алтарь которого принесено лето, оказался в мусорной корзине! Ездила на места происшествия с опергруппой, скрупулезно вгрызалась в дело, искала ходы и приемы… И как возможно было написать не „чернуху“, а красивенький детективчик, если разложившийся труп женщины, пробывший неделю в жаре, до сих пор стоит в глазах. Слава Богу, новое задание не принудит ее „изучать материал“. Она напишет им красивенькую эротическую историйку — яркую, как лубок.
Настя вспомнила, что нужно забрать у Марины сборник „Славянское барокко“ и отправилась в общежитие института. Ей смертельно надоели погружения в метро, как в утробу, как в брюхо монстрообразного организма. Хотелось смотреть на белый свет и видеть свой путь. Она села в троллейбус. Чтобы скоротать время, снова раскрыла „Тропик Рака“. „Я так злюсь на самого себя, что готов себя убить… собственно, именно это и происходит всякий раз, когда у меня оргазм. На какой-то миг я словно исчезаю вообще… От моих обеих личностей ничего не остается… все исчезает… даже п… Это вроде причащения. Честное слово. Несколько секунд я чувствую духовное просветление… и мне кажется, что оно будет продолжаться вечно — как знать? Но потом вижу женщину и спринцовку и слышу, как льется вода… эти маленькие детали… и опять становлюсь таким же потерянным и одиноким… И вот за единственный миг свободы приходится выслушивать всю эту чушь о любви… Иногда я просто стервенею… мне хочется выкинуть их вон немедленно… бывает, я так и делаю. Но это их ничему не учит. Им это даже нравится. Чем меньше ты их замечаешь, тем больше они за тобой гоняются. В женщинах есть что-то извращенное… они все мазохистки в душе“. Миллеровский поток сознания вернул ее мысли к Ростиславу. Она пыталась отогнать их прочь, в иную жизнь.
Семиэтажное общежитие затеняли высокие тополя, посаженные, наверное, одновременно с закладкой фундамента здания. Настя извлекла из сумки пропуск, добытый нелегальным путем, и спокойно прошла в это легендарное „гнездилище порока“.
Комнаты выходили прямо в длинный коридор тюремного вида, сюда же „впадали“ кухни и уборные, распространяя запахи подгоревшего лука, загаженных мусоропроводов, перегара и спермы. Она шла под аккомпанемент свиста чайников, звона стаканов, ключей, бренчания гитар, детских голосов, хохота и визга.
Марина жила в самом конце этого бесконечного пути — в так называемом „сапожке“ — привилегированном аспирантском лежбище. „Сапожок“ представлял собой две смежные комнаты, обособленные от общего коридора маленькой прихожей. Но главная привилегия состояла в том, что обитательницы „сапожка“ имели в своем полном распоряжении не только кран с холодной водой, но и индивидуальную уборную.
Марина, как всегда, оказалась дома. Как, впрочем, и ее соседка. Между учеными дамами шла жестокая двухлетняя война. Они выслеживали и подкарауливали друг друга, воровали куски мяса из кастрюль, сплетничали и распускали друг о друге самые нелепые слухи.
Настя, начитавшаяся Фрейда вкупе с Фромом, смутно предполагала, что причина вражды крылась в воздействии архитектуры на утонченную дамскую психику. Общая прихожая смоделировала квазиобщий дом, подобный двуглавой змее. И общая дверь, защищающая обитательниц „сапожка“ от внешнего мира, превращала их „сапожок“ в западню. Настасья Филипповна подозревала, что самая большая ошибка аспиранток состоит в том, что они к своим тридцати годам не доросли до осознания возможности групповой любви и со временем взаимная симпатия и общие взгляды на перспективы развития русской литературы эволюционировали в неприглядную, с каждым днем все более очевидную, бездонную и черную ненависть.
И сегодня, прямо с порога, Марина зашипела: „Проходи скорей в комнату, мегера уже, наверное, подслушивает“.
В полуоткрытое окно врывался истошный вой троллейбусов, сдобренный мелодичным подзинькиванием упакованных в решетчатые ящики бутылок: машины с тарой почти непрерывно следовали в сторону Останкинского молочного комбината.
— Как можно жить в таком шуме? — Настя поморщилась.
— Привычка, — обреченно произнесла Марина. — Человек ко всему привыкает.
— И к этому тоже? — Настя кивнула в сторону линии фронта. Из-за стены соседки раздавалась оглушительная музыка.
— Представляешь, в субботу эта гадюка заволокла к себе абхаза, и я была вынуждена слышать все, что там происходило. Стенка такая тонкая.
— Затолкнула бы в уши „беруши“ и спала. Но я ж тебя знаю. Ты прислушивалась. Признайся, так?
Марина сразу же попыталась перевести разговор на другую тему:
— У меня неприятности. В издательстве.
— С переводом? — Настя знала, что Марина подрабатывала переводами с английского.
— Они зарезали Харольда Роббинса.
— Насмерть? — съязвила Анастасия.
— Качество моего перевода их устраивает, но они взяли нового редактора, кажется, ассистента кафедры зарубежной литературы из МГУ. Рафинированного типчика со следами воздействия эдипова комплекса. Так вот, он в ужас пришел от сцены, где рабыне запихивают ручку кинжала в п… Закатывая глаза, прочитал о Фолкнере, по которому писал диссер. Спрашивается, если он такой интеллектуал, то какого беса пошел в это издательство?
Настя возмутилась.
— Меня удивляет другое: если они издают всякие отбросы, то зачем прислушиваться ко мнению этого ассистентишки. Знаешь, Марина, забери-ка ты свой труд и пережди, пока у работодателей пройдет синдром выживания. Я думаю, поворот в сторону „Иностранной литературы“ у них временный.
Пока Марина в задумчивости готовила кофе, механически беря с полки кофеварку, всыпая ложку порошка, заливая его водой, Настя решила воспользоваться привилегиями аспирантки — посетить индивидуальный сортирчик, малогабаритный, как Голанские высоты, за которые тоже идет нескончаемая война. Она с удивлением обнаружила, что все стены этого параллелепипеда от пола до потолка оклеены фотографиями обнаженных мужчин, вырезанными из каких-то журналов типа „Плейгерл“. Торжество древнего фаллического культа вызывало священный трепет. Парни демонстрировали свои „орудия“, как Шварценеггер — мышцы. Она почувствовала, что сей сортирчик стоил того, чтобы вести за него кровопролитную войну. Следы кровопролития она мельком заметила в мусорнице.
„Ах да, „Славянское барокко“… — вспоминала Настя.
— Марина, я книгу возьму?
— Вот она, я приготовила для тебя. — Голос Марины почему-то перешел на шепот. — А знаешь, кого я видела в общежитии?
— Здесь можно встретить кого угодно. — Сердце Насти сделало странный скачок.
— Я видела Ростислава Коробова. Он, кажется, будет учиться на Высших литературных курсах.
— Спасибо за информацию, — медленно произнесла Анастасия.
Она вышла из общежития крадучись, то и дело оглядываясь. Во рту было сухо руки похолодели. „Не может быть“, — лихорадочно думала она, стараясь перевести свое внимание на что-то другое. Но помимо воли ее охватывало желание. Вспомнились слова Марка Самойловича: „Вам вполне по силам написать что-нибудь эротическое, но красивое…“
„Бедный, тихий Марк Самойлович, — думала Настя, — что вы можете знать об эротике? Вы, всю жизнь редактировавший детские стишки о пионерах, тимуровцах и дедушке Ленине? А до того, наверное, и о дедушке Сталине?..“
Но представив себе виденные в кабинете издателя залежи тщательно собираемых газет „Двое“ и „СПИД-инфо“, она решила, что бес, несомненно, все еще сидит в ребре этого вальяжного окололитератора предпенсионного возраста. Не из подобного ли ребра Всевышний когда-то сотворил женщину? Но Еву ли? Анастасия читала в апокрифах и ни разу не подвергла сомнению идею о том, что первой женщиной на земле была Лилит, от тех времен и во веки веков возглавляющая полчища суккубов, дьяволов женского пола. „Суккуб“ переводится как „лежащий внизу“, и она представила полудетские картинки из энциклопедии „Сексуальные позы“, сочувствуя средневековым дьяволицам, всем этим Фризам, П’ап-Чиплип, Тласолтеотлям… И Венере, конечно.
Домой Настя пришла, совсем обессилев от встреч, мыслей, от безумного города, от семиэтажного лабиринта — литературного общежития. И Бог знает еще от чего. С маниакальным усердием стараясь не думать о Ростиславе.
Она вспомнила, что не обедала. Достала из кухонного шкафчика спасительный „Кнорр“, который вкусен и скор.
Но сначала необходимо было принять ванну, доверив свое проголодавшееся тело теплой и ласковой воде, насладиться упругими струями душа, умаститься неземными ароматами лучших парфюмерных лабораторий Франции. А потом сесть в кресло, завернувшись в пушистый, верблюжьей шерсти плед, и читать, читать… что-нибудь эротическое и красивое, как и было условлено. Например, вот это:
„…Всем телом Марианна ощутила его кожу, кожу другого существа, гладкую и горячую. Под кожей перекатывались мощные упругие мышцы. Марианна ничего не видела, кроме плотной тени над своим лицом, и когда инстинктивно пошарила руками, то нащупала вокруг себя и над собой камни. Не было сомнений, что незнакомец принес ее в узкий и низкий грот. Охваченная страхом оттого, что ее спрятали в этом каменном мешке, она чуть не вскрикнула. Но горячие и сильные губы поглотили ее крик. Она захотела освободиться, но объятия еще крепче сомкнулись, не давая ей возможности шевельнуться. Незнакомец продолжал ласкать свою добычу…
Мало-помалу она почувствовала тяжесть огромного тела, полного сил и жизни. Но ей все больше казалось, что она отдается какому-то призраку. Говорят, когда-то колдуньи становились возлюбленными дьявола, и, должно быть, они переживали подобные мгновения. Марианна тоже решила бы, что она игрушка какого-то наваждения, если бы не ощущала тяжесть упругого и горячего тела, если бы кожа невидимого любовника не издавала легкий земной запах мяты…
С закрытыми глазами, вся во власти первобытного чувства, Марианна теперь стонала от его ласк. Волна наслаждения поднималась в ней, захлестывала все ее существо… Вдруг, словно луч солнца озарил ее, — любовник осуществил наконец так долго сдерживаемое желание. У обоих вырвался одинаковый крик счастья… И это было все, что услышала Марианна. Только сердце ее стучало…“
Настя задремала прямо в кресле, полусидя, и увесистый том с глухим стуком свалился на мохнатый ковер. Мягкие тени обволокли ее и приподняли над миром, над реальностью. Она парила, как Терехова в фильме „Зеркало“, и тело ее было невесомо, словно во время сеанса аутотренинга.
От внезапного звонка в дверь она мгновенно „приземлилась“. В окне темнело небо с измятым, как простыня, облаком.
— Кто там? — полусонным голосом спросила Настя.
— Это я, Валентин.
Она смутно припомнила, что назначила ему встречу именно на сегодняшний вечер.
— Подожди минуточку.
Мимолетно оглядев себя в зеркале (спутанные каштановые кудряшки… сойдет… макияж? пожалуй, достаточно…), запахнув тонкий махровый халат кремового цвета, она, наконец, открыла дверь. Цепочка ударилась о косяк со звоном разорванных оков…
— Привет, я так соскучился. — Валентин заключил ее хрупкую фигурку в цепкие объятия. — А ты что же, спишь? Еще и десяти нет.
— Десяти? — удивилась она, понимая, что проспала довольно долго.
— Голодная? — Не дождавшись ответа, Валентин с обычной для него хозяйственностью начал выгружать из пакета консервные банки, целлофановые упаковки, двухлитровую пластиковую бутылку „Херши“ и, наконец, семьсот пятьдесят миллилитров „Porto escudo“. Сквозь толстое зеленое стекло красное вино таинственно сияло и влекло.
Глядя на дары скромного фотографа с Петровки, 38, и Настя прониклась невольным уважением.
— Валек, неси-ка все это на кухню, — скомандовала она и стала доставать хрустальные бокалы для вина и богемские стаканы для воды.
Она хотела пить вино и заниматься любовью, потому что для нее эти явления были одного порядка. Она давно постигла, что „секс“ и „интимность“ — понятия разные, а в случае с Валентином — противоположные.
Настасья, кажется, совершенно не ориентированная на лесбийскую любовь, проводя иногда дружеские вечера с особами женского пола, испытывала во время беседы искреннюю открытость, эмоциональность и взаимную симпатию. С Валентином всегда бывало наоборот: они занимались любовью, даря друг другу наслаждение, но она не доверяла ему, не пыталась раскрыть перед ним свой внутренний мир, их отношения вовсе не были по-настоящему интимными. Это устраивало Анастасию, потому что она боялась слишком раскрыться, страшилась впустить в свой герметичный мирок другого человека, словно маленькая ракушка, мягкая внутренняя сущность которой покрыта непробиваемой оболочкой. Инстинктивно она чувствовала и на полузабытом опыте знала — стоит приоткрыть створку, как сразу же найдется хищник, который выклюет, высосет, выдерет когтями нежную душевную плоть.
В этот вечер она наслаждалась изысканным вкусом датской „Макрели в белом вине“, стараясь не вспоминать, что макрель — та же самая скумбрия, трижды замороженная и оттаявшая на прилавке гастронома, расположенного на первом этаже ее дома, отдавая себе отчет в том, что и Валентин — не ОН (но, как говорится — на безрыбье…).
Тем не менее красное вино начинало бродить в крови и туманить сознание…
Оно превращало ее в жрицу, купающую любовника в волнах своих желаний. Ее нерасчесанные кудри снова ложились на воду, тонули в плеске, пене, поцелуях…
Стоя напротив Валентина, завернутого, как кукла, в махровую простыню, она пыталась освободить его из белого кокона, невольно наклонялась вперед, прижимая его спиной к стене, облицованной кафельной плиткой. Он вздрогнул от этого холодного прикосновения, но замер, как бы зафиксированный… Настя опустила веки и начала священнодействовать — играть на флейте; ее „кобра“ становилась ручной, закрывая глаза и тихонько постанывая от наслаждения.
Валентин отдавался ей, как отдавались рабы в полиандрических гаремах, и странная улыбка бродила на его губах. Анастасия была вся — губы, язык, немой голос. Наконец, он взорвался, как вечность, и этот „большой взрыв“ дал начало новой вселенной, в которой она царапалась и кусалась, вздрагивала и стонала.
Поздно ночью Настасья Филипповна решила выставить любовника за дверь. Усмехаясь про себя, она представила, как он целую неделю будет выходить завтракать в застегнутой на все пуговицы рубашке, чтобы сердобольная мама не заметила на теле сыночка следов пребывания в „камере пыток“… А сейчас он замирает — нежный и щедрый малыш, скромный фотограф из уголовного розыска.
Настя вдруг подумала, что подборку ее стихов, принятую к публикации толстым журналом, не мешало бы украсить фотографией.
— Валек, ты сделаешь мой фотопортрет?.. Для журнала… — не совсем к месту попросила она.
— Твой портрет?! — Он с трудом смог вернуться к реальности. — Прости, Настенька, не могу.
— Как не можешь?
— Ну не могу я живых фотографировать…
Настя представила, как вот уже несколько лет в фокус неутомимого объектива Валентина попадают только трупы на местах происшествия, молча встала с постели и пошла варить прощальный кофе.
После того как входная дверь наконец-то захлопнулась, повинуясь внезапному порыву, она взяла с полки тяжелый альбом с репродукциями Тициана.
„Венера перед зеркалом“. Божественное тело, едва укутанное в меха. Генрих Гейне сказал, что „бедра тициановской Венеры нанесли папе больше вреда, чем тезисы Лютера, прибитые к воротам Виттенбергской церкви“. Настя же считала, что художник просто написал льстивый портрет какой-то своей дородной возлюбленной, прах которой уже давно смыт рекой времени.
Она рассматривала всемогущую богиню, с холодным достоинством исследующую свои величественные прелести в зеркале, поддерживаемом Амуром, злым божонком страсти, вскормленным, по преданию, хищными львицами. Может быть, с тех пор „любовь зла“? Когда-то родоначальник мазохизма Леопольд фон Захер-Мазох тоже вглядывался в эти линии, в эти краски, в этот образ: „Венера в мехах“ стала его прекрасной дамой. Мыслитель наделил ее завидными качествами деспотицы и превратил в символ тирании и жестокости, таящихся в женщине и ее красоте. И написал для нее стихотворение:
Растопчи меня, я раб твой,
Прелестью плененный адской,
Среди мирта и агав
Мраморную плоть распяв…
А для всех остальных оставил роман, который так и назвал: „Венера в мехах“.
Настя достала томик в мягком переплете, раскрыла на 52-й странице: „Под розгой этой роскошной красавицы, показавшейся мне в ее меховой душегрейке разгневанной царицей, во мне впервые проснулось чувство к этой женщине, и она начала казаться мне с той поры обворожительнейшей женщиной на всем Божьем свете. Моя катоновская суровость, моя робость перед женщинами была не чем иным, как до крайности обостренным чувством красоты; с этой поры чувственность превратилась в моей фантазии в своего рода культ, и я поклялся себе не расточать ее священных переживаний на обыкновенные существа, а сохранить их для идеальной женщины — если возможно, для самой богини любви“. Настя с покровительственной нежностью вспомнила Валентина. Раздражение, возникшее было после свидания, улеглось, и она подумала, что, может быть, неплохо было бы выйти замуж за этого тихого последователя великого Мазоха. И родить ребенка. Тем более что все от Валентино престижно…
Но вместе с этой мыслью, помимо воли, перед ее внутренним взором возникло лицо Ростислава (может, опять Мазох виноват?).
Сама не зная зачем, Настасья Филипповна достала старые бумаги, начала перебирать, „как остывшую золу“, письма и дневники и занималась неблагодарным делом — эксгумацией давно почивших страстей и страданий… Записки, торопливо начертанные на обратной стороне черновиков, ничего не значащие мелочи вроде железнодорожных билетов, слегка пожелтевшая фотография с надписью: „На солнце не могу смотреть, поэтому на всех „солнечных фотографиях“ выхожу похожим на японца“. Со снимка на нее смотрел высокий, широкоплечий, голубоглазый и светловолосый „японец“ — ее японец. А легкий прищур, как отсвет восходящего солнца, придавал мужественному лицу особенное очарование средневекового самурая.
Тут же лежал листок с эпиграммой:
Перед зеркалом впадает в забытье
И победно изгибает брови,
Презирает не влюбившихся в нее,
А влюбившимся немало портит крови.
Может фору дать она любой молве.
Мужикам ее слова выходят боком.
У нее, бесспорно, ветер в голове,
Но такой, что с ног сбивает ненароком.
Ветер давних дней, ветер ушедшей, кажется, юности снова охватил Настю, унося в забытые дали.
Тогда еще была жива мама, и летом они с Настей ездили в Юрмалу. По утрам Настя бродила одна по берегу. Шла всегда медленно почти по самой границе суши и моря.
Поверхность моря ослепительно сверкала, солнце каплями растекалось по волнам. Прохладный бриз сглаживал пустынный пляж, наметая из мягких песчинок холмики, расписывая песок замысловатыми узорами. Стоял август, и чувствовалось, как холодное дыхание толщи вод, соприкасаясь с нагретым воздухом, превращалось над водой в марево. В этом неуловимом дрожании валуны казались неправдоподобно легкими, словно без всякого труда могли сняться с места и отправиться куда только их каменной душе будет угодно.
Он появился неожиданно: шум волн заглушал звуки шагов. Его тень упала ей под ноги, и она сначала подумала, что это на самом деле парит тень валуна.
„Сколько ему тогда было? Двадцать четыре года. Значит, теперь ему двадцать девять“, — подсчитала Настя. Ей, выпускнице школы, провалившейся в МГУ, было тогда семнадцать.
А потом мама-учительница уехала в Москву, потому что начинался учебный год, а дочь оставила еще на недельку под присмотром своей приятельницы на ее даче. „Присмотр“ маминой приятельницы оказался крайне необременительным…
Прошло пять лет… Почему же все так ясно встает перед глазами? Невозможно забыть, нельзя, даже если очень хочешь…
В тот — первый — раз он силой хотел заставить ее быть нежной. Он целовал ее, и она ощущала его тепло, его ласку, но боялась ответить взаимностью, вспоминая, как когда-то… Да, она понимала тогда, что никого до него не любила, но то давнее страшное несчастье останавливало и сдерживало ее. Ей казалось, если уступить ему, то он, конечно, все поймет и уйдет навсегда.
Настя сопротивлялась так отчаянно, что Ростиславу приходилось уклоняться, и, как ни странно, от этого ее охватывало еще большее желание расцарапать ему лицо. Но она не смела.
Он схватил ее запястья левой рукой. Сопротивляться в таком положении она не могла. Он прижал ее к шкафу и правой рукой стал лихорадочно расстегивать кофточку, но никак не мог справиться с пуговицами, его пальцы дрожали. Она чувствовала поцелуи на губах, шее, он расстегивал дурацкий лифчик, прикасался к груди, и Настя вдруг стала тихой и покорной, перестала бояться, потому что поняла, что на свете никого и ничего больше не существует, что нет больше прошлого. Она ощутила такой покой, что стало даже страшно.
— Пусти, мне неудобно, — прошептала она.
Он выпустил ее руки, и она обняла его за шею, и их тела прижались друг к другу, так что она чувствовала его живот, бедра. Он освободил из блузки ее плечи. Она вытащила сначала левую, потом правую руку, и одежда упала на пол. Она стояла перед ним, обнаженная по пояс, а он почему-то все время отводил глаза в сторону. Наверное, он стеснялся ее наготы.
Но потом они оба зажмурились и стали раздевать друг друга. В комнате повсюду валялись вещи.
Где-то на горизонте сгущалось горячее, темное облако. Оно стремительно приближалось к ним.
— Вот мы и вместе, — прошептал Ростислав.
— Да, вот мы и вместе, — ответила Настя.
Облако было уже совсем близко.
Ноги их незаметно переплелись, и руки незаметно переплелись, и уже непонятно было, что кому принадлежит. Горячее, удушливое, темное облако пульсировало в такт ударам крови в висках.
Сейчас это должно было произойти.
Настя ждала этого мгновения и все же боялась его, боялась и все ждала.
— Подожди, милый! Подожди, не торопись, — едва слышно прошептала она.
И замолчала.
Они тесно прижались друг к другу. Тела их слились в одно. Ростислав судорожно дышал, и она заметила на его лбу мелкие, горячие капли пота.
С миром что-то вдруг случилось. Какой-то миг он принадлежал только им двоим. Только им. Яркая вспышка молнии. Облако раскололось. И осветило все вокруг ослепительным светом.
Они погрузились в небытие. Все вокруг исчезло, а может быть, расступилось, давая дорогу.
Они утонули в этой темной, опаляющей огнем тьме. А когда вынырнули, были уже другими, хотя внешне как будто ничего не изменилось.
— Милый, — позвала Настя одними губами.
— Да, — ответил он и погладил ее по плечу.
— Жалко…
— Чего жалко? — встревожился Ростислав.
— Что ты у меня не первый.
— Какое это имеет значение?
Настя заплакала горько, безутешно, и он долго не мог ее успокоить…
Насте пригрезился берег моря, розоватые в закатных лучах чайки, тихий ритмичный прибой… Они идут с Ростиславом по дивному нескончаемому берегу… И снова подступила неотвязная мысль: „Он здесь, в нескольких километрах от моей квартиры. Он в Москве“.
Сколько же они не виделись? Если считать последнюю, почти случайную встречу, когда они столкнулись в коридоре одного издательства, то три года. Тогда он говорил, что собирается покинуть Ригу, в которой стал „скованно“ себя чувствовать, что сдал в печать вторую книгу стихов, а первая не так давно вышла, но, к сожалению, у него с собой ни единого экземпляра, чтобы подарить.
Встреча так и оборвалась: в полутемном издательском аппендиксе. Он куда-то очень спешил и явно был смущен. Настя успела заметить тогда, что у него изменились повадки: он стал каким-то слишком взрослым и стеснительным, почти несравнимым с тем, на давнем берегу.
Давний берег, другая жизнь… Первый мужчина… Ростислав был первым и не первым в жизни Насти. Где-то она читала странные строки:
Роза черная, роза твоя
Станет розою алой.
Наверное, в этом „ботаническом“ образе поэт выразил таинство фазового перехода, самого главного в женской жизни.
А прозаик описал это так:
„Она привскочила и едва не спрыгнула на пол, когда вдоль ее ноги скользнула чужая, холодная и волосатая нога; закрыв лицо руками, вне себя от испуга и смятения, сдерживаясь, чтобы не кричать, она откинулась к самому краю постели.
А он обхватил ее руками, хотя она лежала к нему спиной, и покрывал хищными поцелуями ее шею, кружевной волан чепчика и вышитый воротник сорочки.
Она не шевелилась и вся застыла от нестерпимого ужаса, чувствуя, как властная рука ищет ее грудь, спрятанную между локтями. Она задыхалась, потрясенная его грубым прикосновением, и хотела только одного: убежать на другой конец дома, запереться где-нибудь подальше от этого человека.
Теперь он не шевелился. Она ощущала на спине его тепло. Страх ее снова улегся, и ей вдруг захотелось повернуться и поцеловать его.
Под конец он, видимо, потерял терпение и спросил огорченным тоном:
— Почему же вы не хотите быть моей женушкой?
Она пролепетала, не отрывая рук от лица:
— Разве я не стала вашей женой?
— Полноте, дорогая, вы смеетесь надо мной, — возразил он с оттенком досады.
Ей стало грустно, что он не доволен ею, и она повернулась попросить прощения.
Он набросился на нее жадно, будто изголодался по ней, и стал осыпать поцелуями — быстрыми, жгучими, как укусы, он покрыл поцелуями все лицо ее и шею, одурманивая ее ласками. Она разжала руки и больше не противилась его натиску, не понимала, что делает сама, что делает он, в полном смятении не соображала уже ничего. Но вдруг острая боль пронзила ее, и она застонала, забилась в его объятиях, в то время, как он грубо обладал ею“.
Но это писал мужчина. А некая „дрянная девчонка“ в своих „Записках“ изобразила, на взгляд Анастасии, точнее данный поворотный пункт:
„Странно, каким тяжелым может быть мужское тело! И почему он так часто стал дышать, как будто пробежал кросс? Как угрожающе заворочался его нелепый отросток! Меня испугали яростные движения его крепкого тела. „Но, в конце концов, все через это проходят“, — подумала я и легла на спину, чтобы впустить в себя таинственного гостя. Я чувствовала в себе храбрость молодого зверя.
Он быстро подмял меня под себя и впился в мою бедную плоть. Теперь до меня дошло чудовищно грубое народное выражение: „Это же надо, в живого человека х… тыкать!“ От боли у меня перехватило дыхание, и я издала древний, как мир, крик. Но движение чужой плоти внутри меня не прекратилось. Я пришла в ярость и попыталась сползти, но ударилась головой о стенку кровати. Тут я запросила пощады: „Миленький, отпусти меня. Не могу больше, больно“. Но „миленький“ довел свое дело до конца и затих“.
Но у Насти все было иначе. Она возвращалась из музыкальной школы ноябрьским холодным и темным вечером. В подъезде было темно. Очевидно, испортился выключатель, и потому все лестничные площадки погрузились в преисподнюю. Скрипнула какая-то дверь, но узкая полоска света не озарила кромешную тьму. Мелькнула какая-то тень, показавшаяся еще чернее, чем окружающее.
Она даже не успела испугаться, когда чьи-то сильные руки втащили ее в квартиру то ли на втором, то ли на третьем этаже, протащили по маленькому коридору, и она ударилась о противоположную стену и осела.
Когда Анастасия очнулась, в помещении уже горел неяркий свет. Кажется от бра в самом дальнем углу. Над ней стоял сосед дядя Вася, который, видимо, собирался переезжать или уже переехал: комната была пуста.
Дядя Вася, нахально улыбаясь, успокаивал:
— Не бойся, сучечка. Господи, как ты похожа на свою мамочку, будь она неладна.
Настя не могла взять в толк, что происходит, когда из кухни вдруг вышел какой-то небритый кавказец, держа в руках бельевую веревку. Она не на шутку испугалась, подумав, что они хотят ее повесить, но кавказец со странным выражением на лице связал ей руки, а затем, не обрывая веревки, и ноги. Его глаза казались безумными. Четырнадцатилетняя девочка еще не могла понять, что он во власти похоти.
— Не так крепко, Отар, — сказал дядя Вася. — Я хочу, чтобы она могла шевелиться. Как и та шлюха, ее мамаша, — добавил он.
Настя вспомнила, что мама давно не здоровалась с ним и даже всячески избегала его. Теперь она смутно догадывалась о какой-то причине, вызвавшей такое ее поведение.
Они насиловали ее зверски. Сначала по очереди. Потом — вдвоем. Так продолжалось несколько часов. Когда Настя уже перестала не только плакать, но и вообще что-либо соображать, они заставили ее проделывать всевозможные гнусности, от которых ее рвало, выворачивало наизнанку.
Наконец, истерзанную и опустошенную, завернутую в старую скатерть, но со связанными руками и ногами они притащили Настю по темной лестнице на пятый этаж и оставили под дверью. Дядя Вася засунул за веревку, которой были связаны ноги, какую-то записку. Сгорая от стыда, боли и обиды, полуживая, Настя стучала головой в дверь, будучи не в силах даже подать голос. Открыв дверь, испуганная до смерти мама с трудом сдержала крик, но, прочитав записку, не стала заявлять в милицию. В ту же ночь дядя Вася исчез.
А ей с тех пор снились кошмары, она просыпалась в холодном поту, ненавидя насильников и себя. Но больше всего Настя обвиняла мать, которая явно скрывала от нее что-то ужасное.
Лишь после ее смерти дочь обнаружила в бумагах ту самую записку. Узнала ее, потому что буквы были написаны корявым пьяным почерком на обратной стороне репродукции известной картины Саврасова „Грачи прилетели“, очевидно, выпавшей из какого-то учебника во время сборов. Из записки она поняла, что пострадала из-за матери, что так отомстили той, отвергшей „любовь“. И, кроме того, она узнала, что мать была причастна к какому-то нераскрытому убийству, о чем дядя Вася собирался уведомить милицию в случае, если мама вздумает обратиться туда с иском. До Анастасии „дошло“, что мать смогла пожертвовать дочерью ради сохранения своей страшной тайны. И она возненавидела умершую маму, как ненавидят только живых. В тот вечер Настя решила, что жить больше незачем и, найдя на антресолях веревку, не исключено — ту самую, которой ее связывали насильники, зацепила ее за потолочный крюк, предварительно разбив люстру. Спас случай: веревка оказалась гнилой и не выдержала веса легкого тела. Настя упала, сильно ушиблась, закашлялась, зарыдала, стала кататься по полу, пока, наконец, не затихла и не уснула прямо на ковре. Ей было тогда девятнадцать.
В окно смотрела полная луна. Она легла на подушку, и Настя, истерзанная воспоминаниями, заснула в обнимку с холодно сверкающей ночной подругой. Среди ночи она ушла и оставила спящую одну.
Анастасия проснулась от мелодичного писка электронного будильника и поняла, что вчерашний день ушел вместе с луной в ту страну, куда уходят все вчерашние дни. Теперь нужно было подумать об опусе, заказанном Марком Самойловичем. Сегодня Насте очень хотелось писать стихи, но она помнила о старой, еще маминой, шубе, которая ждала „смены караула“, и не стала подвергать сомнению правила, по которым приходится жить.
На мгновение ее мозг озарила мысль: „А если бы мне предсказали, что жизнь закончится завтра, неужели я бы вот так же заставляла себя писать всю эту чепуху?“ Она оставила вопрос без ответа и, выпив чашечку крепчайшего кофе, села за стол.
Под стеклом лежала фотография полузабытого „японца“. За окнами восходило солнце, красное, неслепящее, напоминая флаг восточной страны, в которой Настя никогда не была, но о которой ей поведали Куросава, Акутагава, Камаки Курихара и древний автор эротических танков Рубоке Шо.
Как бы повинуясь взгляду своего „японца“, Настя взяла тоненькую, скромно изданную книжечку, поэтические строки которой всегда питали ее энергией, надеясь настроиться на творческий лад.
Рассыпалось ожерелье,
Слиняли кармин и сурьма.
В укусах твой рот,
А пышная некогда грудь
В царапинах от ногтей.
Ты вскрикнула,
Найдя рукою жезл.
И снова тишина
Глубокая,
Ни звука.
Волнуется красавица-таю,
Сумею ли ранг оплатить?
Не оттого ли удваивает стоны?
Ветер ласкает губами
Темно-алую щель.
Багровое небо
Набухло весенней грозой.
Ласточки сделали круг.
Так тяжелеет нефритовый ствол
В пальцах любимой.
Думал — печаль,
Оказалось — слеза.
Окунулся — узнал
Отраженье коралла
В зеленой воде.
Птицам
Встречи не суждены.
Ничто не сравнится с тобой.
Чиста и прозрачна
Нефритовых губ глубина.
Но больше всего ей нравилось пятистишие, графикой напоминающее утраченную главу „Евгения Онегина“:
С медленной нежностью
Входит в тебя…
……………….
……………….
……………….
Вдохновленная великой эротикой, она вывела на чистом листе бумаги:
Сказка первая.
„На восьмой день пятой луны рыбак Матиори возвращался к берегу. За его лодкой летела стая крикливых чаек. На фоне синего-пресинего неба птицы сверкали так, будто сами излучали серебристое сияние. Лучезарные птицы из дальнего далека.
Матиори вытащил лодку на песок, собрал сети и направился в сторону своей хижины. А птицы расселись на прибрежных камнях. Их было двенадцать, как бывает двенадцать зверей, составляющих цикл лет.
Чайки не сидели на месте, а как будто пританцовывали, перемещаясь с неуклюжей, но какой-то диковинной грацией с камня на камень. Были они необыкновенно крупные и красивые. Их перья были цвета лепестков, осыпающихся весной с персиковых деревьев.
Расправив крылья и распушив хвосты, птицы отряхивались и трепетали в каком-то непостижимом ритме. Матиори послышалось в трепете перьев позвякивание серебряных монет и дребезжание струн цитры.
Внезапно одна из птиц скинула с себя оперение. За ней вторая, третья.
Матиори ощутил, как наливается каменной тяжестью самая прихотливая часть его тела, как все его чувства невероятно обостряются.
На камнях стояли юные девушки. И никаких птиц, только обнаженные девушки и белоснежные перья, сброшенные с плеч, на песке.
Стройные ноги, беломраморные бедра, округлые ягодицы, будто выточенные из кости, нежные хризантемы грудей, увенчанные розовыми недозрелыми пестиками. О чем-то воркуя, девушки помогали друг другу собрать волосы в прекрасные прически.
И от зрелища развевающихся волос у рыбака перехватило дыхание.
По-птичьи пронзительно гомоня, девушки вошли в холодную воду.
Они заплыли далеко в море, даже крики почти стихли, превратившись в обычный птичий щебет.
А на камнях снежными сугробами остались белеть охапки перьев. Матиори подкрался к ним поближе и разглядел, что перья были самые обыкновенные.
Матиори поднял одно из птичьих одеяний и спрятал поодаль под большим валуном. А сам спрятался за другой, самый крупный на этом участке берега камень и стал ждать.
Девушки ничего не видели. Они еще долго плавали далеко в море, потом стайкой вышли на берег. Их нежные белые тела порозовели от холодной воды. Длинные пряди, выбившиеся из причесок, облепили фигуры темными полосами, по которым струилась вода.
Одна за другой девушки скользнули в свои перья и, вновь обратившись в птиц, разом поднялись в воздух. Они полетели в открытое море, туда, откуда и явились.
Все, кроме одной.
Хрупкая дева, плача, стояла на камне и в смятении смотрела вслед подругам. А те даже не заметили, что ее нет среди них. Плавно рассекая крыльями прозрачный воздух, они летели к линии горизонта.
Потерянно заглядывая в расщелины между камнями, девушка бродила по мелководью. Она кружила и кружила вокруг камня, на котором скинула свою белоснежную одежду, заходила все дальше и дальше, не переставая при этом плакать.
В своих поисках девушка вскоре набрела на рыбака. Она испугалась, но не слишком. А Матиори охватила дрожь от той непосредственности, с какой совершенно нагая девушка, ничуть не стыдясь этой наготы, подошла к нему и спросила:
— Ты тут одежды из перьев нигде не заметил?
Ни груди она не прикрыла, ни пупка, ни прочих прелестей, вызывающих озноб. На какое-то мгновение он онемел. Потом помотал головой:
— Нет.
Он не смел даже разом оглядеть ее всю, некая странная сила отводила его взгляд от девушки. Но стоило ему оторваться от видения, как взгляд снова искал его. Так, почти украдкой, рыбак разглядел, что у девушки глаза переспелой вишни, легкие, как порыв ветра, волосы, а подмышки и низ живота покрыты темными волосками, нежными, как пух едва оперившегося вороненка.
И, словно озарение, явилась мысль, что никогда и ни за что не вернет он этой девушке ее оперение. Он уведет ее к себе в хижину. Не уговорами, так хитростью, даже обманом. В ней, только в ней его спасение. Со светом, который исходит от нее, ему не угрожает никакая тьма, ни в какую из лун года. С ней он избавится от тоски, от усталости, с ней он обретет цель.
Девушка подняла голову и посмотрела прямо в глаза Матиори. Странный это был взгляд. Мужчину со страшной силой потянуло к девушке, он готов был с рычанием наброситься на нее, подобно тому, как бурлящая вода грохочущим водопадом изливается со скалы. Однако что-то не менее сильное удерживало его. И Матиори изнемогал, раздираемый этими двумя порывами. С великим трудом он не поддался притяжению, исходившему от девушки. Сделал два глубоких вздоха, поднял валявшуюся на песке самую густую сеть, сплетенную когда-то из шелковых нитей его покойной матерью, и протянул девушке.
— Завернись. Отведу тебя домой.
— Куда? — спросила девушка.
— Я отведу тебя в мою хижину.
Они долго брели по берегу, пока, наконец, не подошли к бедному жилищу рыбака. Матиори плотно закрыл двери, как только девушка вошла. Страх, что девушка может улететь, если увидит парящих в небе чаек, пересилил его любовь к открытому пространству.
Девушка безмолвно опустилась на ковер. Так и застыла, скорчившись, жили только ее глаза, которые казались всевидящими.
И настала ночь. Девушка отдала себя рыбаку без колебаний. Сеть слетела с нее, словно оперение. За окном падали лепестки белых цветов.
Мохнатым шмелем
Жужжал над тобой
О, дивный мой лотос,
Восемь раз отразился коралл
В зеленой воде.
В предутренний час, когда хризантемы еще не раскрылись в саду, Матиори спросил девушку, как ее звать.
Подумав, она ответила:
— Скажи сам. Как назовешь — так и будет.
Множество имен пронеслось в уме рыбака: Акоги, Отикубо, Китапоката… Но ему хотелось дать девушке самое чистое имя. И он выбрал имя своей матери.
— Нисияма.
В глазах подруги явно отразилась тоска и беспокойство: Матиори даже испугался. Однако взгляд ее тотчас изменился, просветлел, стал кротким.
— Ладно, — согласилась она.
Так девушка-птица осталась жить у рыбака.
Но Нисияма все равно казалась ему временной, и он твердо решил навсегда удержать ее возле себя. Не отпускал Матиори страх, что она может упорхнуть, и потому он не забывал тщательно запирать дверь, особенно короткими летними ночами, когда воздух звенел от птичьего гама.
Нельзя сказать, чтобы Нисияма проявляла беспокойство. С виду она казалась вполне довольной жизнью. О прошлом не заговаривала никогда. Может быть, она обо всем забыла? Поверить в это было трудно, но так же трудно верилось Матиори теперь и во всю эту „птичью“ историю. Чем больше проходило времени, тем менее реальной казалась рыбаку та давняя встреча, превращаясь в красивую сказку, может быть, слышанную им в детстве от матери.
Быстро потекли годы. Вместе с женой в дом пришли успех и достаток.
Нисияма родила мужу двоих сыновей, красивых и смышленых. Но в их глазах иногда различал отец почти неуловимый отсвет птичьего образа.
Вопреки всем усилиям Матиори, жена оставалась для него какой-то непроницаемой и отчужденной. Невзирая на полное согласие, которое между ними царило, муж так и не ощутил жену своей и близкой. Поначалу он считал это нормальным. Ведь жене пришлось полностью перевоплотиться: из вольной птицы, привыкшей летать в стае, превратиться в замужнюю женщину, свившую свое гнездо на берегу, в мать семейства. И Нисияма справилась с этим.
Но о себе жена никогда не говорила. Хотя и на вопросы отвечала, и как будто не таилась. Но все же беспокойство не отпускало Матиори. Что-то было не так. Какая-то червоточина в их отношениях оставалась.
Словно Матиори научился играть лишь несколько простейших мотивчиков на старинном совершенном инструменте — кото. Наловчился тарабанить лишь свою примитивную песню. Вызвать же к жизни тонкие, возвышенные звуки он так и не сумел.
Матиори страдал. Его постоянно терзали тоска и мука неприкаянности.
Бывало, пройдет Нисияма по дому, зашумит бамбуковой занавеской, а на мужа даже не взглянет. И словно повиснет в пространстве какая-то тяжелая пелена.
А может, Матиори надо было бы радоваться этой ее непохожести на других? Но нести все это в себе было неимоверно, нечеловечески трудно.
Перед Матиори вновь открылась потрясающе безнадежная пустыня одиночества, в которой ему предстояло плутать беспомощно, безвыходно.
В нем зародилось разочарование в любви жены, поначалу казавшейся умопомрачительно совершенной. Ведь что бы ни происходило между ними, жена по-прежнему оставалась недоступной. Нисияма подпускала к себе настолько близко, насколько это вообще возможно. Ближе даже, чем обыкновенно умеют или на что отваживаются иные жены. Но все же муж ощущал себя пламенем, беснующимся на поверхности ее тела, но никогда жена не воспламенялась вместе с ним. Нечто неизменно твердое в ней, неподвластное огню, по которому языки пламени лишь скользили, могло, конечно, под его огнем превратиться в пепел, но в пламя — никогда.
В глубине души Матиори подозревал, что причина, не дающая ему превратить супругу в полыхающий пожар, кроется в нем самом.
Ибо он жаждал испытать в объятиях жены нечто иное, чем пламя, которым сам сжигал ее.
Чего именно он хотел от Нисиямы, он и сам не знал. Возможно, жене следовало ради него превратиться в мужчину, а ему нужно было стать женщиной?
А может, такой близости, к которой стремился Матиори, в природе и не существует? Каким бы полным ни был миг слияния, двое любящих все же остаются лишь двумя половинами целого, но не целым.
Однако жажда абсолютного слияния настолько овладела душой Матиори, что все остальное перестало для него существовать.
И он вспомнил о том времени, когда Нисияма была птицей. О времени надежд.
На побережье все было по-прежнему. Много лет рыбак каждый день ходил по этому берегу, мимо большого валуна, под которым он когда-то схоронил белое одеяние из перьев. А теперь Матиори впервые посетило желание отодвинуть валун и заглянуть под него.
Вдруг на берегу показалась Нисияма.
— Я буду купаться. — Она нетерпеливо сбросила одежду и побежала к воде.
Глядя ей вслед, Матиори вспомнил то давнее купание девушек. Хотя Нисияма осталась стройной и гибкой, но кожа ее уже не была столь белоснежной и упругой, как тогда. На спине и бедрах она слегка одрябла, да и грудь чуть увяла.
Жена, вскрикнув, бросилась в воду. Уплыла она далеко и все не возвращалась.
Когда Нисияма вернулась, она показалась мужу посвежевшей и счастливой. Не дойдя до берега, она легла на спину и едва заметно покачивалась на воде в такт дыханию, вверх-вниз, раскинув руки и ноги.
Лицо Нисиямы светилось от упоения, такого выражения на ее лице прежде Матиори никогда не доводилось видеть. В его сердце больно воткнулось жало: ласка моря оказалась слаще его ласк.
Не помня себя от ревности, Матиори схватил жену и потащил к валуну, под которым когда-то спрятал перья.
Оперение лежало под валуном. Присев на корточки, Нисияма нерешительно протянула к нему руку, подняла его и вдруг вскрикнула. На глазах у мужа она стала превращаться в себя прежнюю. Через несколько мгновений она опять была той длинноволосой девушкой, которую давным-давно увел отсюда Матиори.
Внезапно он осознал, что именно этого все время ждал от жены, именно это он страстно пытался воссоздать через нее в себе. То было бессмертие. Он вдруг увидел двуединство конечного и бесконечного в их взаимосвязи. Всю жизнь он подозревал в жене способность в любую минуту вернуться в свое прежнее состояние, вечную возможность начать все сначала, даже восстать из пепла и обрести бессмертие.
Нисияма натянула на себя оперение. Матиори в отчаянии наблюдал, как она, словно не видя мужа, направилась к морю. Она была птицей и, казалось, уже забыла все, что приключилось с ней в человеческом обличье. Ступала она чуть скованно, видно, долгий срок человеческого существования частично лишил ее птичьей грации.
В мозгу Матиори проносились обрывки воспоминаний, далеких видений и непонятные детали каких-то ритуалов.
Еще не поздно. Птица только-только привыкла к своим крыльям, училась их вновь ощущать. Но она уже предчувствовала свой полет.
В руках Матиори сжимал сеть. В его горле стоял комок, а в глазах горел хищный огонь.
Жажда слияния была острой, как нож, она расщепляла его от головы до ног. Боль была нестерпимой. Но он не хотел боли, слишком незаслуженной она ему казалась. Удушьем обрушилась на него бессмысленная ярость против жены, против судьбы, против себя.
Небо сияло и светилось, на земле горел обжигающий огонь, который когда-то, в незапамятные времена, был принесен с неба на землю.
Птица еще не поднялась в воздух…“
Настя отложила в сторону авторучку и закурила. „А белая птица, спрятавшая оперение под камень обыденной жизни? Как давно примеряла свои перышки?“ — спрашивала себя Анастасия.
В городе зажигались вечерние огни, и Настя в который раз отметила, что вся реклама, как на ходулях, держится на использовании бренного женского тела.
Журналы, рекламные проспекты, открытки тем и знамениты, что расчленяют женские изображения на детали, сексуальные атрибуты, объекты потребления. Ей иногда казалось, что производители товаров нашли пропорциональное соответствие: расфасованным, взвешенным продуктам соответствуют рекламные изображения и этикетки с „кусочками“ тела, причем именно женского. Так уж повелось с древности, что мужское тело считается неаппетитным. „Наверное, потому аспирантки и украсили изображениями обнаженных мужчин стены вокруг унитаза, а не обеденного стола“, — думала Настасья.
Она отыскала трактат американки Маргарет Этвуд „Женское тело“, когда-то засунутый в папку с надписью „Female“, куда складывала материалы на женскую тему, имеющие шанс пригодиться в работе. Идеи заокеанской феминистки как нельзя более подходили к ее сегодняшним мыслям.
„Нормальному женскому телу соответствует следующее: пояс с подвязками, резинки, кринолин, комбинация, турнюр, бюстгальтер, корсаж, ночная рубашка, пояс верности, туфли на шпильках, кольцо в носу, вуаль, лайковые перчатки, чулки „рыбачья сеть“, косынка, обруч для волос, „Веселая вдова“ — траурная ленточка на шляпке, горжетка, заколка, браслеты, бусы, лоретка, боа, тушь для ресниц, компакт-пудра, колготки, пеньюар, кружевное белье, кровать, голова“. Настя восхитилась этим исчерпывающим перечислением в стиле сюрреалистических картин Рене Магрита и вспомнила, что сегодня уже писала про рыбачью сеть, правда, не в чулочном варианте.
Она стала читать дальше:
„Женское тело знает множество применений. Его используют как дверную ручку, как штопор, как ходики с тикающим животом, как стойку для торшера, как щипцы для орехов — надо крепко сжать медные ляжки, и тут же выскочит орешек! Оно гордо несет факелы, возносит победные венки, машет медными крыльями, бросает ввысь неоновые звезды, целые здания покоятся на его мраморных головах.
Женское тело продает автомобили, пиво, лосьон для бритья, сигареты, спиртное, оно продает рецепты для похудания, брильянты и прочее. Не оно ли выбрасывает на рынок тысячи товаров?
Женское тело не только продает, но и само продается. Деньги притекают в эту страну и в ту страну, прилетают, вползают целыми мешками, соблазненные этими безволосыми детскими бедрами“.
Она вспомнила отзывы о фильме „Тело как доказательство“ с Мадонной в главной роли и подумала, что надо бы взять кассету и посмотреть.
Потом отключила телефон, наскоро поужинала и забралась в постель с первой попавшейся книгой. Ею оказалась „Иллюстрированная энциклопедия моды“. Рассматривая книгу, Настя думала, что в каждой женщине есть что-то продажное. Именно поэтому она покупает самые модные вещи. Купля и продажа — по сути две стороны одной медали… Ей нравились наряды начала века: узкие юбки, в которых почти невозможно ходить, изящные шляпки с перьями, рожками и вуалетками, ставшие, наконец, соразмерными дамским мозгам, упомянутые американкой меховые шарфы — боа, и все, все, отороченное мехом! Повсеместное, но немыслимое сочетание тончайших тканей и мехов, очевидно, подсказавшее Маяковскому просто гениальный образ: „бюстгальтеры на меху“. Она обожала стиль Айседоры Дункан, презревшей корсет и танцевавшей в свободном, просвечивающем платье на манер древнегреческого пеплоса…
В институте лекции по античной литературе низким величественным голосом читала невозмутимая и божественная „старица“ Аза Алибековна Тахо-Годи. Вдова академика Лосева и, по преданию, одна из возлюбленных Сергея Есенина, она и в преклонном возрасте казалась прекрасной. Насте пришло в голову, что ее увлечение античностью могло возникнуть именно из ревности к Айседоре, облаченной в пеплос. Всеми поступками женщины движут чувства. И замечательные женщины — не исключение из этого правила.
Листая энциклопедию, она и узнала, что в 1968 году Ив Сен-Лоран изобрел потрясающее платье из прозрачного черного шифона и страусовых перьев, ставшее „первой ласточкой“ новой волны так называемой „обнаженной моды“: длинное, до пола, присобранное у невидимой из-за страусовых перьев талии. На фотографии обнаженная европейская манекенщица, оттененная черным шифоном, казалась негритянкой и не производила впечатления одетой. Как в народной сказке про умную девушку: „Я хочу, чтобы ты в мой дом не пришла — не приехала, не голая — не одетая, не с подарком, не без оного…“
Портреты, портреты… На каждой странице толстого тома — женские лица. А вот и любезная сердцу Анастасии Япония, о которой она написала славненькую, но не слишком эротическую сказку. Гравюра Кабиями Коккеи: обнаженной госпоже служанка расчесывает великолепные волосы. Пряди струятся по царственному женскому телу. Гравюра как бы предваряла все этикетки и рекламные ролики наступающего XX века, говоря: женское тело — это красиво, это предмет роскоши. Настя подумала, что эта французская манекенщица, наверное, иногда превращается в черного страуса…
Сон овладел ею мгновенно и унес в иные пространства.
Она оказалась в каком-то городе, построенном на манер Диснейленда. Пагоды, мечети с минаретами, церкви с колокольнями, острые шпили готических соборов… Безлюдный город всех времен и народов, покинутый жителями и богами.
Она шла в потоках мертвенного света, едва касаясь ступнями земли. Да и земля под ногами была не твердая, а напоминающая отяжелевшие перед грозой тучи, словно налитые ртутью.
Путь ее лежал к готическому собору, слегка похожему на единственный, кажется, московский костел Святого Людовика, но намного более массивному и величественному. Она прикоснулась руками к воротам, и ладони прошли сквозь прутья, перекрещиваясь с ними. Испугавшись, она бросилась на запертую решетку, но та не оказывает ни малейшего сопротивления твоему телу, и ты видишь, что все пространство — от высокой каменной изгороди до стен собора — занимает кладбище.
Нескончаемые ряды могил были похожи на своеобразный недостроенный город, где возведены только фундаменты, уложены лишь краеугольные камни.
Настя пыталась различить имена на мраморных и гранитных плитах, но надписи на гробовых камнях были бессмысленны и запутаны, словно имена не единожды кто-то пытался переписать, переиначить.
Она медленно шла к храму и видела, что весь он — от земли до неба — тоже возведен из гробовых камней. Он — вселенная, построенная мертвыми, в которой живые ничего не могут изменить. Разве что пройти сквозь стену. Настя так и сделала.
Приблизившись к алтарю, она услышала звуки органа. Они рождались где-то под стрельчатыми сводами и, многократно преломляясь, достигали, наконец, земли. Но вскоре она поняла, что это вовсе не звуки органа, а шум крыльев бесчисленных белых голубей. Они летали под сводами и переливали воздух из боковых нефов в главный и обратно.
Словно по мановению чьей-то невидимой руки, птицы исчезли. Теперь слышны были только шаги, уверенные и быстрые.
Из потока света, окрашенного в разные цвета витражом, появилась высокая фигура в черной сутане. Священник приближался, и Настя с удивлением узнала его черты: это был Ростислав.
Его губы плотно сжимались, глаза были широко раскрыты. Он взял ее за руку, и она попыталась о чем-то у него спросить, но чувствовала, что губы ее плотно сомкнуты, будто запечатаны обетом молчания.
Ростислав повел ее к двери, они повернулись спиной к алтарю. Настя с удивлением обнаружила, что теперь и ее шаги зазвучали, стали слышными. И двери заскрипели, тяжело поворачиваясь на проржавелых петлях. И трава у подножия храма заволновалась, зашелестела под ветром, вдруг невесть откуда прилетевшим в этот затерянный мир.
Они ступили на траву, но Анастасия не смотрела под ноги и не запоминала пути, ощущая себя ведомой, во всем подвластной поводырю. Но когда они остановились, она инстинктивно огляделась вокруг. И увидела перед собой скромный памятник из мраморной крошки, такое же надгробие с чахлыми маргаритками и ноготками. Надпись на памятнике так же, как и на остальных, невозможно было прочесть. Но вот портрет и надпись: Мария Зубровская. На медальоне мать была запечатлена молодой и красивой, наверное, Настиных лет. Она лучезарно улыбалась и, казалось, даже подмигивала.
Но вдруг пейзаж изменился. Исчезло все — костел, кладбище, портрет. Настя и Ростислав стояли посреди бесконечного, заросшего травой поля в облачении Адама и Евы.
Вдруг он бросился на нее, повалил наземь, стал яростно покрывать поцелуями ее лицо, тело.
Но она испытывала ужас, потому что отчетливо понимала: они лежат именно на том месте, где еще несколько мгновений назад была мамина могила. Она чувствовала, что они предаются любви на могиле. На могиле ее матери.
Однако, несмотря на ужас, Настя всецело отдавалась во власть страсти и чувствовала невообразимое наслаждение. Мир исчез, переливаясь в иные пространства, развеиваясь в космосе. Ее душа испытывала освобождение, сравнимое, наверное, с последним, когда ей уже не суждено будет вернуться в тело. Едва пережив момент оргазма, Настя проснулась.
Темно. Страшно. Холодно. За открытой балконной дверью вспыхивала молния. Вот-вот обрушится гром небесный.
До рассвета она слушала ливень, и в его шуме ей мерещились сильные и властные шаги.
Совокупление на могиле матери казалось Насте чудовищным и, стремясь разобраться в собственном обезумевшем подсознании, она позвонила Игорю, экстрасенсу, своему однокласснику.
Он не практиковал, не продавал своих возможностей за деньги, ведя тихую жизнь аспиранта-первогодка. Но она знала, что этот человек способен помочь, однако взяв за это одному ему известную плату.
Игорь „работал“ исключительно в порыве вдохновения и только с особами женского пола. Во время бесед он впадал в своеобразные трансы и мог часами рассказывать об энергиях, силах и духах, движущих миром. Но нужно быть с ним „одной крови“, уметь его слушать, чтобы расслышать потаенный смысл того, о чем он говорит. Анастасия научилась понимать еще далеко не все.
К телефону долго никто не подходил, и она уже собралась было положить трубку, но вспомнила, что Игорь по утрам почти всегда бывает дома.
— Алло.
— Это я, Игорек. Я тебя не разбудила?
— Немножечко… Я лег в пять утра.
— А я в пять проснулась… Мне снился ужасный кошмар. У-жас-ный! Можно я к тебе приеду?
— Сейчас? Пожалуй можно, маленькая.
— Минут через пятнадцать выхожу. Через час буду у тебя.
Настя оделась и навела макияж со скоростью вымуштрованного военнослужащего срочной службы.
Игорь жил недалеко — в Сокольниках, и она добралась до его дома минут на десять раньше графика. В квартиру вела двойная дверь, и когда Настя нажала на кнопку звонка, то не услышала ни звука.
Забренчали цепочки, защелкали „собачки“. На пороге стоял хозяин, слегка усталый, но чисто выбритый и пахнущий хорошим дезодорантом. Он окинул гостью тяжелым взглядом. Такой взгляд Анастасия встречала редко даже у самых неординарных личностей. Лишь однажды она увидела в глазах человека нечто похожее, но тот человек тоже обладал экстрасенсорными способностями. Наверное, людей, подобных Игорю, можно узнавать в толпе именно по взгляду.
— Проходи, Настя. — Он провел ее в дальнюю комнату, сверху донизу заставленную книгами. Стеллажи и полки занимали абсолютно все пространство, так что вовсе не нужны были обои, даже над дверью была прибита узкая полочка для изданий небольшого формата.
— У тебя тут спокойно. — Она больше успокаивала себя, чем констатировала факт.
— Сядь-ка вот в это кресло. Отдохни.
Настя уселась в кресло, зажатое в угол, образованный книжными полками. Игорь, высокий и широкоплечий, склонился над ней и провел над ее головой руками, словно ощупывал какую-то невидимую поверхность.
— Закрой глаза, малышка… Так, хорошо… А теперь открой. Ну как? Лучше?
— Что — лучше?
— Посиди. Я сейчас приготовлю кофе.
Он скрылся за кухонной дверью, а Настя вдруг ощутила, что на душе и вправду стало лучше. Напряжение исчезло. Волна спокойствия тихо качала ее, утяжеляя руки и ноги. Она как-то внезапно ослабела, превратилась в капельку подтаявшего в теплой руке воска.
Игорь вернулся с маленьким мельхиоровым подносом, изысканным, но слегка несоразмерным его громоздкой фигуре. На подносе стояли две белые чашечки с золоченой внутренней поверхностью, армянская кофеварка из тяжелого медного сплава, над которой курился легкий пахучий дымок, а также хрустальная сахарница с серебряной ручкой и такими же щипчиками.
Горячий глоток вернул силы и вывел из оцепенения. Настя почувствовала себя так, словно заново родилась.
— Спасибо, Игорек.
Он не ответил: „Пожалуйста“. Хотя прекрасно понял, что она имела в виду. Но „благодарение“ не в правилах этих игр.
— А теперь рассказывай.
Он сел в кресло, стоявшее напротив, расслабился и прикрыл глаза. Анастасия знала, что в какое-то мгновение Игорь подключится к потоку, который будет исходить от нее, нащупает те „кадры“, которые оставили яркий след в ее подсознании и будет смотреть вполне объективное „кино“. Возможно, даже сможет увидеть ее сон.
Она подробно рассказала содержание этого сна: описала странный город, свет, лившийся с низких небес, готический костел, стеклянное сияние витража, священника в черной сутане, в котором узнала Ростислава, могилу матери, ее оживший портрет и то, как они, обнаженные, предались любви на этой вдруг преобразившейся могиле.
Игорь отрешенно слушал и не перебивал. Он выглядел погруженным в свои мысли.
Настя уже перестала говорить, а он все сидел, откинувшись на спинку кресла и полуприкрыв глаза. Казалось, он дремал…
Наконец, Игорь произнес:
— Почему ты до сих пор с ним не встретилась?
— С кем, Игорь? — удивилась она.
— С Ростиславом. Он уже недели две как в Москве. Ведь так?
Она в который раз поразилась его способности ясновидения.
— Наверное, так. Но что изменит эта встреча?
— Понимаешь, Настя, так называемая роковая любовь — это просто неправильная работа подсознания. Ты ходишь и все время думаешь об этом Ростиславе. А подсознание работает. И посылает тебе во сне фаллические символы в виде колоколен и минаретов.
— Я не совсем понимаю ход твоих рассуждений.
— Твои сновидения можно объяснить прежде всего комплексом Электры. Ты замечала, что женщины часто испытывают некоторую неприязнь к матерям, но при этом бывают всецело преданы отцам?
Настя вспомнила несколько подобных случаев, но все еще не могла сообразить, куда клонит Игорь.
— Да, замечала. Но при чем здесь Электра? И какое отношение ко всему этому имеет мой папаша? Ты же знаешь, что он оставил маму, когда мне едва исполнилось два года.
— Знаю. Но речь не о „папаше“, как ты изволила выразиться. Древнегреческая Электра, конечно же, руководствуется чувством долга к погибшему отцу. Но при этом подсознательно она из ревности ненавидит мать. Это — как два полюса. Понимаешь? Так вот, ты во сне вытесняла образ матери этой своей любовью на кладбище. Ты же продолжаешь ее обвинять за то давнее несчастье? И все так же считаешь, что если бы не случившееся тогда в темном подъезде, если бы этот парень был у тебя первым, то вы бы не расстались: ведь так, Настя?
Ошарашенная, она сопоставляла, словно кусочки детской мозаики, факты, выстроенные Игорем в своеобразную систему.
— Так. — Ее голос был тихим и слабым. — Но почему он явился в одежде католического священника?
— Потому что ты до сих пор не знаешь, женат он или нет, а так как именно католические священники дают обет безбрачия, твое подсознание выдало образ твоего возлюбленного, как принявшего целибат.
— Но, Игорь, почему же все происходило на могиле? Может быть, я столько нагрешила, что греховность проникла уже в самую суть моего существа?
— Я не люблю расхожих рассуждений о греховности и иже с ней. — Игорь достал пачку „Мальборо“. — Аскеза не решает проблемы сексуальной энергии, — продолжал он, изящно распаковывая пачку.
Они закурили. Табачный дым, воспаривший на смену кофейному, придавал беседе оттенок таинственности.
— Но ведь святые и мистики от начала истории боролись с искушениями плоти!
— В некоторых культурах — да. Но далеко не во всех. Вспомни китайский трактат „Дао любви“ или индийскую „Камасутру“. В этих древних рукописях рассказывается, как сексуальную энергию перевести в творческую. Посвященные высшего уровня вовсе не боролись с искушениями плоти, поскольку по достижении определенного уровня сознания начинали испытывать по отношению к плотским удовольствиям равнодушие или спокойствие.
Настя слушала со все возрастающим вниманием.
— Кстати, о кладбище, — изрек Игорек и сделал глубокую, аппетитную затяжку. — Последователи некоторых учений с помощью заклинаний и колдовства подчиняли себе божественную сущность, воплощенную в реальных женщинах. Потом такой „подчинитель“ принимал одурманивающие вещества и вступал в половую связь с „обожествленной“ женщиной в каком-нибудь диком месте — на кладбище, например. Какими бы примитивными ни казались эти практики, они имели контакт с духовными силами. Так что не надо ничего пугаться, малышка, — успокаивал ее Игорь, — нужно просто стараться узнать побольше.
— Ты все о комплексах, о подсознании. А любовь, Игорь?
— Любовь? Настоящая любовь встречается редко. Как, впрочем, и все настоящее: красота, талант… Ты читала дневники Льва Толстого?
— Да.
— Тогда, может быть, помнишь: он высказал мысль, что в жизни на самом деле происходит только то, о чем потом хочется вспоминать. И если женщина воскрешает в памяти некоторые счастливые моменты, связанные с мужчиной, то, значит, они и были проявлением жизни.
— Счастья? — попыталась уточнить Настя.
— Если хочешь — да. Счастье — это данный нам шанс: помнить.
Она сделала затяжку и снова закрыла глаза. Из глубин памяти проступили черты Ростислава. Плотно сжатые губы, чуть насмешливые умные глаза. Силы снова покидали ее тело, и на их место приходила усталость от прожитого, вернее, от осознания того, что все лучшее уже прожито, а впереди — только мрак и туман.
Игорь вдруг нарушил молчание.
— Когда вы были близки с ним в последний раз, ты была сверху и он сказал, что счастлив. Ты не забыла?
Эти слова показались Настасье ударом молнии. Очень страшно, когда кто-то может вот так, с только тебе известными подробностями, описать тайные моменты твоей жизни. Причем как давно это было!
— По реакции вижу, что помнишь. — Игорь был явно доволен собой. — А знаешь, что тогда произошло?
— Ты о чем?
— Я снова о ритуальной индийской практике. В тантрической иконографии преобладает тип соединения бога с богиней, это значит обожествивших друг друга мужчины и женщины, когда мужчина неподвижен. В процессе совокупления он особым образом сосредоточивается на том содержании, которое формируется в его сознании. В древних текстах встречается даже конкретное выражение: „Находящийся в объятиях женщины“. В этой позиции, при совершении не только ритуальной практики, но и в так называемой жизни, проявляется то женское начало, которое существует в глубине мужского бытия. Человек ощущает внутренний процесс соединения мужского и женского начал и может сказать: „Я счастлив“.
— Все это очень интересно. Но мы все равно расстались, и, кажется, навсегда…
— Расстаться — значит забыть. А вы друг друга не можете забыть.
Настя вышла на улицу с ощущением, словно ее, как сосуд, наполнили новым содержимым, предварительно вылив старое и смыв осадок.
Игорь сумел отключить практически все ее эмоции, заменить их мертвенным штилем. Она так и не поняла, хорошо это или плохо…
В кармане жилета Настя нечаянно нащупала сложенный в несколько раз бумажный листок. Он оказался адресом Ленки и ее „братьев“. „Посмотрим, что это за „братья“, — думала Настя, входя в манящую пещеру подворотни, которая вела в небольшой внутренний дворик, затененный высокими дуплистыми липами. Она несколько раз нажала на кнопку звонка, прежде чем сообразила, что звонок не работает.
На стук вышел прыщеватый „юноша бледный со взглядом горящим“. Он ни о чем не спросил гостью. Просто жестом предложил проследовать в квартиру. Настя шла за ним и наблюдала, как смешно вздрагивают его волосы, собранные с помощью аптечной резинки в хвостик, напоминающий заячий.
В полутемной прихожей пахло восточными благовониями. Из комнаты, очевидно гостиной, периодически раздавались удары в бубен. Неровный хор голосов произносил какие-то фразы, казалось, лишенные смысла.
Проводник открыл дверь в боковую комнату и попросил немного подождать:
— Сейчас закончится занятие.
Он удалился, и Настя вошла туда, куда ее пригласили.
В комнате не было мебели. Здесь, в центре Москвы, это выглядело странным. Почти половину пола занимал старый, истертый и местами прожженный ковер, в левом и правом углах которого не слишком аккуратно были сложены покрывала и одеяла, очевидно, в темное время суток призванные играть роль постелей.
Она стояла у окна, которое выходило в глухой двор, и разглядывала листья липы. Они качались совсем близко от ее лица, и оконное стекло не мешало видеть на каждой зеленой ладони линии жизни и страсти. Настя очень любила эту породу деревьев, потому что она, почти единственная изо всех, удивляет мир пленительной и страшной чернотой, таящейся в дуплах. Каждый листок очертаниями был похож на сердце — как его упрощенно изображают художники. Когда-то во время экскурсии в анатомичку мединститута Настя видела человеческое сердце, но оно совсем не было похоже на зеленый листок.
Ленка вошла, отрешенная от мира и скорее затемненная, чем просветленная.
— Рада тебя видеть, — безучастно произнесла она. Но иначе, наверное, и нельзя было после этой групповой медитации.
Человек лет тридцати в длинном зеленом балахоне взирал на Настю, стремясь увидеть нечто.
— Познакомься, это Учитель, — представила Ленка. — А это поэтесса Анастасия Кондратенко.
— Здравствуйте.
Учитель чуть заметно кивнул головой, непрерывно перебирая деревянные четки.
— Сколько ему лет? — поинтересовалась Анастасия.
— В этой жизни — около пятидесяти.
— Как?!
— Он умеет омолаживаться, плюс правильное питание.
— Кстати, зачем ты меня звала сюда?
— Я хотела, чтобы ты сторонним взглядом просмотрела несколько наших текстов. С точки зрения стилистики. Мы готовим теоретическую базу для нашего ордена.
— И какова же концепция?
Ленка сделала вид, что не замечает иронии.
— Обретение общего сознания. Регенерация принципа племени, в котором каждый человек занят своим делом, для коего и пришел в этот мир. Кому дано быть мыслителем — мыслит, а кому дано шить обувь — шьет обувь.
— Что-то вроде улья с трутнями, работницами-пчелами и маткой?
— Не упрощай. Мы стремимся к обретению общей ауры.
— Позволь поинтересоваться, — ухмыльнулась Настя, — как вы тут существуете? В двухкомнатной-то квартирке?
— Ты о чем?
— Ваш орден — монашеский? Вы что же, приняли обет целомудрия и спите, как в пионерском лагере: мальчики — в левой комнате, а девочки — в правой?
— Мы решили эту проблему иначе. Поскольку у нас общее сознание, то все мы как бы единое целое.
— Это в каком смысле?
— У каждого из нас есть тело, но всеми телами управляет одно общее сознание. А значит, телесно мы принадлежим друг другу.
— Групповуха, значит. Не слабо.
— Называй, как хочешь… Ты прочтешь тексты?
— Да, конечно.
— Пока.
Настя шла на шумное Садовое кольцо, но ей долго еще казалось, что прохожие ощущают тонкие запахи благовоний, исходящие от ее одежды. И мужчины, похоже, готовы были устремиться за этими манящими запахами просветления.
В троллейбусе к ней подсел кто-то немытый, разящий прокисшим вином и столетней плесенью. Настя подняла глаза от трактата „зеленых“ братьев, так и не успев уразуметь, почему всем ныне живущим посчастливилось родиться не в одном из адских миров, и узнала знакомые черты.
Ей нежно улыбался Авдей Петропавлов, демонстрируя отсутствие нескольких передних зубов. Возможно, эта деталь призвана была подчеркнуть его нехищный характер.
— Настюха, привет!
— Привет, Авдей!
— Что читаешь? — Он старался приглядеться к тексту, и это ему удалось. — Тьфу! Гадость какая.
— Ты это о чем?
— Да о твоем чтиве. Сознание, реинкарнация, аура? Про Христа забыли, про пост и молитву, про Святую Русь!
— Тише, Авдей, на тебя оборачиваются.
— Ну и пусть! Я всему миру готов рассказать, как изгнал бесов.
— Каких бесов?
— Самых настоящих. Представляешь, они в книгах были. Вселились. Пришлось греховные сочинения сжечь.
— Какие же?
Авдей перешел на шепот:
— Коран и двухтомник Ницше. Я их порвал по листику, сложил в тазик и поджег на балконе. Соседи думали, что пожар. Хотели пожарных вызывать.
Настя едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться.
— Ну и как, изгнал?
— Сразу легче стало. Черные силы, они огнем разрушаются. А потом сходил к исповеди и ощутил себя новым человеком. И такие стихи записались — чистые, звонкие!
Он все же заметил ее спрятанную улыбку.
— Ты чего ж смеешься? Не богохульствуй. Сама, небось, тоже к исповеди ходишь.
— Не хожу, я святая.
— Какая ж ты святая?! Ты же в Литинституте учишься!
Этот аргумент сорвал все запоры со шлюзов ее смеха, и она залилась, как колокольчик.
— Бабы — дуры. Но ты красивая. А знаешь, давай я тебе за это свою книжку подарю. Авось просветлеешь душой.
Авдей сунул ей в руки образчик нераспроданного товара, изданного „за счет автора“, и, спохватившись, устремился к двери.
— С тобой тут чуть свою остановку не проехал! — услышала Настя его затухающий голос.
Сборник назывался „Царь-девица“. И на первой же странице Настя обнаружила строфу, проясняющую это романтическое название:
Россия кровью изошла…
За что, скажите, Бога ради,
Терзают русского орла
Иуды, стервачи и б…
С чувством нарастающего кайфа она перешла к следующей строфе:
За что, Прибалтика, скажи,
Святую Русь так ненавидишь?
Замри, Эстонь! Литва, дрожи!
Ты русский х… еще увидишь!
Но слово „х…“ почему-то было зачеркнуто и под ним написано слово „меч“, потом и оно зачеркнуто и вписано „танк“. Анастасия мысленно восхитилась умением Петропавлова работать над образом: „Надо же, ни единого случайного слова!“
Анастасия спускалась в метро, и бесконечный эскалатор, казалось, помогал ей погружаться в свои мысли. Но глубины души находились несравненно дальше, чем подземная станция.
Что она знала о себе? То, что с детства не воспринимала, боялась, а потом и ненавидела мужчин, которых не было в их доме?
Когда Насте исполнилось пять лет, мама принесла коробку симпатичных мармеладных медвежат. Настя сначала долго играла с ними: перекладывала их на расписном цветастом блюде, давала им имена, впрочем, сразу забываемые, поскольку медвежата были неотличимы. Но потом ей, естественно, очень захотелось ими полакомиться. И она стала спрашивать:
— Мамочка, этот мишка — мальчик или девочка?
Мама механически отвечала:
— Девочка.
И Настя откладывала мармеладку в сторону.
Но про следующего мама говорила:
— Мальчик.
И Настя отправляла его в рот.
Игра шла до тех пор, пока все медведи в конце концов не оказались „мальчиками“.
А когда ей было лет десять, они с мамой пошли смотреть сборник мультфильмов. Девочка так увлеклась зрелищем на экране, что не замечала, как мама то и дело бросает украдкой взгляд куда-то вправо… Настя не узнала собственного отца, потому что не видела его уже несколько лет. Он сидел в одном из первых рядов со своим „новым“ сыном и делал вид, что не замечает их. И ему это вполне удавалось все полтора часа. Однако дома мама не выдержала и расплакалась. Она рыдала долго, безутешно, и Настя уже сознательно возненавидела всю сильную половину рода человеческого.
В кошмарных снах ей иногда снился отец, всегда агрессивный и неряшливый, совсем не такой, как на фотографии, которую она нашла в маминых бумагах. Но никогда не снились лица дяди Васи и Отара… Только темные маски с провалами вместо глаз. Но никогда Анастасия не была одержима жаждой мести — просто чувствовала, что часть ее существа как бы ампутирована. А фантомная боль давала противоречивые ощущения.
Как-то ей попалось в руки французское издание книги Андре Бретона „Что такое сюрреализм?“ Глянцевую суперобложку украшала репродукция с картины Рене Магрита „Изнасилование“. На стертое женское лицо со слепыми сосками вместо глаз, пупком вместо носа и половыми губами вместо рта художник словно „положил“ женское тело. Изображение испугало Настю, потому что лицо, призванное быть зеркалом души, художник превратил в покорную и бездушную плоть. Он словно стремился доказать, что единственный удел женщины в этом мире — физиологический. И эта мысль оказалась вполне созвучной уже вызревшему в ней ростку неприятия того принципа, по которому построен род людской.
Наверное, уже лет в шестнадцать она была вполне готова пополнить ряды феминисток, но встреча с Ростиславом все изменила. С ним Настя смогла почувствовать себя обладательницей извечной женской силы, львицей, которой лев пробивает дорогу в джунглях. И она, возможно, осталась бы этакой носительницей вечной женственности, если бы не глубокий комплекс вины, созвучный, наверное, тому комплексу, который возникает у мужчины, не сумевшего помочь девушке преодолеть преграду на пути к „новой жизни“. В психоанализе подобных мужчин называют „травмодебютчиками“. С ней происходило диаметрально противоположное, но, как известно, крайности сходятся. Вся ее дальнейшая история — это эпизоды использования партнеров во вполне конкретных целях. Настя относилась к ним, как едва ли не к предметам, как, очевидно, сами мужчины всегда относились к женщинам.
„После акта — печаль“, — говорили древние римляне. Настя испытывала аналогичные чувства, хотя никакие признаки маскулинизации не отразились на ее внешнем облике.
И теперь, вместе с эскалаторной ступенькой погружаясь во чрево земли, она вспомнила слова Игоря: „В жизни на самом деле происходит только то, о чем потом хочется вспоминать“.
По заданию своей газеты Настасья явилась в министерство культуры, чтобы взять интервью у некоего Каблукова, ведавшего вопросами эротики. И, между прочим, считавшегося лучшим „отличителем“ этой самой эротики от порнографии.
Эксперт по эротике встретил ее радушно. На первый взгляд ему можно было дать лет тридцать пять, но, приглядевшись, собеседник замечал, что ему уже за сорок.
„Наверное, парниша ведет здоровый и размеренный образ жизни“, — подумала Настя.
— Кофе желаете? Пресса любит кофе. — Он произнес эту вежливую фразу, словно ожидал распоряжений.
— У вас большой опыт общения с прессой?
— Безусловно, немалый. Принимая во внимание тот участок работы, за который мне поручено отвечать, это и неудивительно.
На Анастасию, как и во многих подобных случаях, произвело впечатление то, как свободно может человек пользоваться чиновничьим языком. Но оказалось, что Каблуков способен выражать свои мысли и без профессиональной косноязычности.
Она включила свой маленький диктофон, верный „Панасоник“ со свежими батарейками во чреве, и задала первый вопрос.
— Иван Иванович, так как же все-таки вы отличаете порнографическую продукцию от эротической? Могут ли существовать здесь объективные критерии?
— В „Советском энциклопедическом словаре“ говорится, что порнография — это „вульгарно-натуралистическое, непристойное изображение половой жизни в литературе, изобразительном искусстве, театре, кино и так далее“. Значит, не вульгарнонатуралистическое, реалистичное, например, изображение половой жизни — это не порнография. Точно так же не порнография — пристойное, приличное изображение половой жизни.
— Значит, отличие заключается в соблюдении приличий при изображении половой жизни в литературе, кино? В конечном счете все сводится к соответствию с моральными представлениями общества. — Настя пригубила принесенный секретаршей кофе и нашла, что он хорош.
— Точнее, той или иной общественной группы.
— И вкусам какой же группы вы стремитесь соответствовать в данное время?
— Знаете, наши ориентиры меняются в примерном соответствии с ориентирами нашего общества. Господствующей морали в нем, как вы сами понимаете, нет.
— Но как вы ориентируетесь? — допытывалась Настасья.
— Эротика прежде всего не должна противоречить этическому чувству.
— Это чувство крайне субъективно и зависит от возраста человека, от социокультурной группы, к которой он принадлежит.
— Совершенно верно. Однако есть еще одно определение порнографии, на Западе в „Словаре эротики“: „Порнография — это такие тексты, картины и фильмы, которые служат только или в основном возбуждению полового чувства“. Может быть, лучше было бы сформулировать: производимые с целью служить только или в основном возбуждению полового чувства.
— Известно, что у разных людей и разных групп людей возбуждению полового чувства могут служить тексты, картины или фильмы, созданные с совершенно иной целью и для этого абсолютно не предназначенные: полотна на библейские сюжеты, учебники по биологии и анатомии, медицинские энциклопедии. Исходя из сформулированных вами критериев, эту продукцию также можно отнести к разряду порнографических.
— Безусловно, всякая „дегустация“ субъективна. Но кондитер не начиняет бисквит селедкой. Мы не ставим целью доказать, что художник или писатель имели намерение только или в основном возбудить половое чувство. Доказать подобное практически невозможно. Но поскольку все мы в своей жизни в меру сил и способностей занимаемся „этой работой“, то должны быть выработаны эстетические критерии и ее воспроизведения в искусствах. Важно не „что“, а „как“.
— В непристойности обвиняли Флобера за „Мадам Бовари“, Владимира Набокова за „Лолиту“, Генри Миллера за „Тропик Рака“, Дэвида Герберта Лоуренса за „Любовника леди Чаттерлей“. Теперь все эти произведения считаются классическими. — Настасья продемонстрировала эрудицию.
— Потому что они, как оказалось, имели особую, вне области пола лежащую ценность, а именно: ценность протеста против существующей морали.
— В психоаналитике считается, что порнографические произведения — это результат фиксации сексуальных фантазий автора. При этом предполагается, что автор бессознательно выражает в своих продуктах собственную психическую конституцию, собственные тревоги и страхи. — Она перевела разговор в несколько иную плоскость, вспоминая утреннюю беседу с Игорем о комплексах.
— Не упускайте из виду, что авторы фрейдистского направления убедительно показали, что комплексы, по происхождению связанные с полом, вовсе не обязательно реализуются в сексуальных фантазиях. Это может происходить в художественном и научном творчестве, — Иван Иванович сделал паузу, — но чаще всего — в политике.
Он хитро улыбнулся, а перед ее глазами стайкой проносились лица российских политиков. Совсем как портретный предпраздничный вернисаж недавних времен.
— В „Энциклопедическом словаре“, который вы упоминали, записана норма, действующая до сих пор. А именно: „В СССР распространение порнографических сочинений или изображений карается законом“. Кого карает ваше ведомство? И карает ли?
— Сложный вопрос… Мы осознали объективную невозможность четко выделить порнографию из многообразия форм художественного описания и изображения того, что связано с полом. Но мы вынуждены быть „практиками“. И потому изобрели метод своего рода „ступенчатой“ классификации соответствующих произведений. Мы стали различать „эротику“, „мягкую порнографию“ и „жесткую порнографию“. Как и наши западные коллеги, мы запрещаем „жесткую порнографию“. А „мягкая порнография“ и „эротика“ не только допускаются, но практически применяются повсеместно. Например, в рекламе.
— Как вы отличаете „жесткую порнографию“ от „мягкой“? По степени жесткости „основного агрегата“? — Настя не удержалась от вопроса „в духе“ беседы.
Собеседник мгновенно улавливал ее иронию.
— В общем-то, вы правы. „Жесткая“ порнография отличается от „мягкой“ только тем, что в ней внимание сосредоточивается на половом акте как таковом и — во всех возможных перспективах… Во всех физиологических соотношениях описываются или демонстрируются гениталии.
— Значит, критерии чисто формальные. А содержание всей подобной продукции — едино?
— Не содержание, а, я бы сказал, тема. Как в музыке. Так вот, ведущей является тема неутолимого тотального сладострастия. „Герой“ наш всегда в состоянии „предоргазма“, а когда оргазм достигнут, это лишь повод к поиску нового оргазма.
— Ведет ли воздействие текстов и фильмов однозначно порнографического содержания к снижению сексуального самоконтроля?
— Безусловно, воздействие сексуальных произведений у большинства мужчин и женщин вызывает половое возбуждение, которое, однако, вполне поддается контролю. Это возбуждение лишь у меньшинства и в течение короткого времени реализуется в сексуальной активности.
— А что вы можете сказать о вредном воздействии порнографии на детей?
— Сексологи в подавляющем большинстве на сегодняшний день придерживаются мнения, что психически здоровым детям и подросткам, живущим в упорядоченной социальной среде, порнография не может повредить. Кроме того, неоспоримо, что порнография может служить активным средством сексуального воспитания и просвещения. Лично я думаю, что запрет порнографии для детей следует ограничить определенным возрастом, например трех-пяти лет, но в дальнейшем, по мере накопления систематических научных данных, снизить этот предел или ликвидировать запрет вообще.
Анастасия вспомнила, как мама нашла в ее столе несколько любительских порнографических фотографий, которым она сама не придавала никакого значения. Просто подружка-третьеклассница сунула ей в папку для тетрадей несколько „образков“. Настя испытывала к изображениям ненаправленное детское любопытство, как, например, к игральным картам, которые в то время тоже не продавались в каждом киоске. Она не слишком понимала даже, что именно изображено на этих фотографиях, поскольку о чувственной любви знала только, что это — чувство.
Но мама-учительница оценила ситуацию с точки зрения показного социалистического пуританства. Она рвала снимки на мелкие кусочки, которые топтала, при этом размахивала руками, кричала, что из дочери получится только развратница, потому что она вся в отца. А когда Настя искренне попыталась выяснить причины ее невиданного неистовства, мать, очевидно, поняла ее вопросы по-своему и потому, сочтя их неприличными, больно ударила девочку по лицу.
Именно этот удар убедил Настю в том, что тайное должно стать явным, и возбудил в ее детской душе интерес ко взрослой жизни…
— Значит, вы отрицаете расхожую истину, что детей нужно воспитывать в неведении?
— Конечно же, отрицаю! — Иван Иванович выдвинул ящик стола и вытащил оттуда толстую папку. — Вот методическое пособие по половому „образованию“. И, между прочим, для старшеклассников! Читайте!
Настя прочитала:
„Общая цель обучения:
— ученики узнают, что любовь является частью человеческой жизни.
Частные цели обучения:
— существуют различные формы любви: любовь животных, любовь детей и родителей, любовь братьев и сестер, дружба детей и юношей, любовь любовных пар, супружеских пар, старых людей;
— любовь и привязанность могут выражаться следующим образом: во взаимной помощи друг другу, в совместных предприятиях, во взаимных ласках, объятиях, поцелуях и т. д.“
— Забавно. — Настя не знала, как выразить свою реакцию.
— Не то слово! И чему же, скажите на Милость, может научить такое пособие?
— Иван Иванович, как говорит Караулов, „скажите, но только честно“, вы уверены в том, что можете быть объективным арбитром в этих, далеких от какой-либо объективности, вопросах?
— Милая девушка, я ведь тоже являюсь существом, обладающим полом.
— А потому отражаете в официальных министерских заключениях свои собственные психологические комплексы. Ведь так?
— Пожалуй, так. — Он дружелюбно улыбнулся.
— Но в таком случае получается, что ваш отдел, равно как и вы лично, трудится абсолютно впустую.
— Выключите диктофон, и я скажу вам, что с какой-то точки зрения вы правы. Но аналогичные службы есть во всех западных странах. А значит, они нужны.
— Спасибо за беседу.
Настасья выключила „Панасоник“ и спрятала его в маленькую кожаную сумочку, как раз подходящую по размеру для сего изящного предмета.
— Мне бы хотелось продолжить обсуждение этой темы в менее официальной обстановке. Вы не оставите мне свои координаты?
— Выходные данные найдете на последней полосе газеты. Интервью выйдет послезавтра. Всего доброго. — Она произнесла все это почти скороговоркой и с напускной журналистской деловитостью удалилась.
Выйдя на улицу, Настасья увидела огромный рекламный щит, на котором полуголая девица поглощала кока-колу. Томное выражение лица девицы свидетельствовало едва ли не о психотропном воздействии этого напитка. Электронные часы на стене того же дома, на котором был укреплен щит, показывали „13.10“. Она вспомнила, что через полтора часа в институте начнется лекция, которую хотелось бы послушать. Правда, она посещала лекции, как вольнослушатель, потому что училась заочно. Но отсутствие принуждения со стороны деканата отнюдь не означало запрещения. И она резво отправилась на встречу с прекрасным.
Преподаватель — высокий, худощавый, а потому и чуть сутуловатый доцент, — читал курс истории живописи. Настя знала, что он преподает не только в Литинституте, но и во ВГИКе. Но если для киношников, по его мнению, была интересна своеобразная техническая сторона: как живописцы стремились изобразить движение задолго до изобретения движущихся картинок — кинематографа, в литераторской аудитории он старался расставлять акценты скорее психологические.
Виталий Георгиевич, как всегда, читал во мраке, спроецировав на экран слайд одного из фрагментов росписи Сикстинской капеллы Микеланджело. Голос, окутанный тьмой, звучал очень интимно.
— Более ранние изображения пророков отличались только именами и атрибутами. Микеланджело характеризует их по возрастам, по свойствам пророческого дара, воплощая то само вдохновение, то безмолвное размышление, то экстаз прорицания…
— Экстаз — это грех, — вдруг послышался возглас студента Петропавлова. — Истинный христианин должен быть аскетом.
Привыкший к своему непутевому „сыну“, курс никак не реагировал на это высказывание. Лекция продолжалась.
— В античном искусстве центр тяжести покоился на телесной гармонии; средние века перенесли акцент на чисто духовную абстракцию; в образах же Микеланджело подчеркнута неразрывность телесного и духовного. — Слайд на экране меняется. — Вот „Сотворение Адама“. В бешеном вихре, как болид, в сонме ангелов Бог подлетает к неподвижному Адаму, их вытянутые пальцы почти соприкасаются, и, подобно электрической искре, дух жизни проникает в тело Адама. — Появляется новый слайд. — А вот „Создание Евы“. Здесь торжествует чувственная красота в духе Высокого римского Ренессанса: формы массивные, тяжелые.
— Да уж, клёвая баба, — снова „возник“ Петропавлов.
— Здесь, мне кажется, уместно вспомнить, как высоко ценил духовную красоту, ее возвышение над телесной, древнегреческий философ Платон, в одном из своих диалогов воспроизведший идею о том, что женщина и мужчина являются двумя частями единой первичной целостности. Зевс наказал этих первых людей, разрубив каждого вдоль. И теперь люди ищут утраченную половинку, и когда эти половинки находят каждая свою, возникает эрос — любовь, единение телесного и духовного.
— За что ж Зевс их наказал? — громогласно вопросил Петропавлов. — За грех, может? Так как же они могли согрешить, если были едины? Объясните мне — как?!
Аудитория не выдержала и взорвалась хохотом. Обескураженный поэт надолго умолк, а после звонка вышел в коридор с видом обиженного ребенка.
— Ну что ты, Авдей, так опечалился? — попыталась помочь ему Настасья Филипповна.
— А чего они смеются?
— Авдей, Зевс наказал этих единых людей за то, что они были слишком гордыми.
— Ага, за гордыню, значит, — обрадовался поэт. — Ну тогда понятно. Тогда — за дело! — Но улыбка познания, озарившая его лицо, снова исчезла. — Так что, доцент объяснить не мог? Спрашивал же я его.
Но Настя уже не слышала Петропавлова, потому что в скверике у памятника Герцену заметила кого-то, кто показался ей удивительно знакомым. Он стоял спиной к окну, в которое она смотрела. Осанкой он напоминал „Давида“. Или это ей только показалось, поскольку она все еще находилась во власти впечатлений от творений Микеланджело, который, возможно, как никто другой, любил мужское тело. Он созерцал его, как иногда созерцают потоки воды, и находил в игре мышц, изменении поз, в жестах и движениях новые смыслы — одухотворенную радость физического бытия.
Анастасия не могла отвести глаз от высокой фигуры в толстом вязаном свитере. Ее идол повернул голову, и она мгновенно узнала его чеканный профиль. Да, это Ростислав Коробов, русскоязычный поэт из Прибалтики и, по словам Марины, слушатель Высших литературных курсов.
„Кстати, откуда она его знает? Ах да, его знают все критикессы, хоть сколь-нибудь интересующиеся современной поэзией. Он считается лидером новаторских направлений“, — смутно пронеслось в голове. Но для Насти он — „находящийся в объятиях женщины“ — и только. Она очень хотела верить, что он ее все еще помнит, этот разоблаченный священник, этот осквернитель кладбищ и скрытый нарциссист, обожающий во всей мировой литературе только собственные стихи.
— Настена, — Петропавлов прервал ее размышления, — ты мой сборник прочла?
— Отчасти, Авдей. Я споткнулась о слишком уж откровенные термины.
— Что ты, милая, без них никак нельзя. Взять хотя бы наши народные сказки. Ну те, которые не кастрировали социалистические реалисты. — Он роется в заплечной сумке, похожей на вещмешок. — На! Почитай на досуге. Только не заныкай, ладно?
Засаленное издание „Русских заветных сказок“ Афанасьева не поместилось в сумочке, занятой диктофоном, и Настя шла, держа в руках этот затрапезного вида томик, явно вступающий в противоречие с ее туалетом — строгого покроя светлым платьем, очень женственным, но лишенным всякого намека на фривольность и поэтому особенно привлекательным.
Она не замечала явно заинтересованных мужских взглядов, потому что находилась в состоянии умышленной прострации: старалась не думать о Коробове.
Но дома мысли неумолимо возвратились к главному событию дня, хотя и случайному. „Все самое главное в жизни происходит случайно“, — думала Анастасия. Она пыталась понять, что чувствовала, когда созерцала неподвижную фигуру на фоне дворика и Тверского бульвара. Страсти давно угасли… Любовь? А что такое любовь? Может быть, как считает Игорь, это всего лишь неправильная работа подсознания… Сожаление? Но о чем? О том, что они расстались из-за нелепой ревности, из-за ее полудетских комплексов и еще Бог знает из-за чего? Его образ стал для Насти почти мифологизированным воплощением идеального героя. И она боялась, да, боялась приручать этого журавля в небе. „А кто я сама? — спрашивала себя Настя. — Маленькая пичужка, перелетающая с цветка на цветок, колибри — птица-муха, как называют ее индейцы. Нет, я не птица. Я просто муха. На-се-ко-мо-е“.
Настя достала с полки толстый альбом „Искусство Возрождения“ и нашла страницы, посвященные творчеству Микеланджело. Невольно вспомнила, как несколько лет назад предложила полистать этот альбом пришедшим в гости одноклассникам, чтобы занять их, пока сама хлопотала на кухне. Один из мальчиков, Валерка с романтической фамилией Флейта, сказал: „Ничего себе картинки, но в американских порножурналах есть кадры и получше…“
„Где теперь Валерка? Кажется, он должен прийти из армии как раз этой осенью“. — Она вспомнила об однокласснике с нежностью, почти как о брате, потому что всегда знала, что Валерка был влюблен в нее первой и чистой любовью, но сама она испытывала к нему лишь братские чувства. Он казался ей совсем мальчиком, глупым и неопытным. Впрочем, в школьные годы всем девчонкам одноклассники представляются чем-то вроде подшефных пионеров.