Бедная мамочка, просуществовавшая все свое земное время в обществе, наделенном идеалами массовости и бесполости… Для нее всегда пионерские праздники в школе были намного важнее подростковых проблем дочери. И вся личная жизнь ее, периодическая, как стихийные бедствия, проистекала спонтанно и бестолково, потому что тщательно подавлялась откуда-то „изнутри“.
Настасья шла мимо икон коммунального общества и чувствовала, что они воздействуют на нее почти так же сильно, как церковные. Она выросла среди этих ликов, среди мучениц в ярко-красных развевающихся платьях, толкающих перед собой огромные вагонетки с углем. Иногда ей казалось, что в такую героиню в период „освоения классического наследия“ переплавлен идеал древнегреческой красоты. Подобно тому, как в сознании средневекового человека античный идеал чувственной любви был заслонен зловещей фигурой Ведьмы.
Анастасия с иронией думала, что Ведьма — не только высшее достижение женщин в цивилизации, Ведьмы стали воплощением таинственного начала в женщине, никогда и нигде не разгаданного мужчинами. Только Ведьмы во все времена были способны наводить страх на мужчин…
Вечером, как и обещал, позвонил Петя Орлов.
— Настя, привет… я тут узнал… скорей всего… сейчас… найду имя в записной книжке…
— Петенька, пожалуйста, не так быстро, — попросила Настя, — я ничего не понимаю.
— А, вот. Екатерина Лисицына, студентка МГУ, романо-германские языки. Филологиня, в общем.
— Ну и что, Петя?
— По агентурным данным, она станет „Мисс Столицей“. Понимаешь, она, вроде бы, подруга генерального спонсора.
— Как? Подруга целой фирмы? — пошутила Настя, вспомнив, что генеральным спонсором конкурса является какая-то строительная фирма.
— Нет, что ты. Только ее президента. Некоего Евгения Пирожникова. Так что не теряй завтра времени и сразу же бери интервью у девицы.
— Спасибо, Петя.
— Рад служить. Увидимся. Да, вот еще что…
В трубке затрещало, заклокотало, раздались короткие гудки. Она вынуждена была ее положить. Через минуту звонок раздался снова.
— Алло? — Настя скорей спросила, чем произнесла традиционное телефонное слово. — Алло, Петя! Это ты?
— Какой тебе еще Петя? — послышался несчастный голос Валентина. — Разве того, которого я бил, звали Петей? Ты совсем уже по рукам пошла, что ли? А, Настя?
Насте ничего не оставалось, как проделать свой уже ставший привычным маневр: вытащить вилку из розетки. Трехпалая, как кисть искалеченной руки, она болталась, свисая со столика.
Конкурс красоты — испытание не только для соискательниц, но и для всех присутствующих. Быть некрасивой или хотя бы неухоженной на подобном мероприятии просто неприлично. И Анастасия решила посвятить этот вечер себе. Она готовилась к предстоящему дню, словно сама должна была участвовать в соревновании.
Настя решила после недолгого обдумывания, что иранская хна должна преобразить ее красивые каштановые волосы, придав им чуть более яркий, светящийся оттенок. Покрывая макушку кашицей из красителя, она припомнила что на Востоке девушек перед первой брачной ночью раскрашивают хной. На тело наносится тонкий символический рисунок, а ладони и ступни покрываются сплошным слоем.
„Остались еще на груди моей следы багряных твоих ступней,“ — писал кто-то из древнеиндийских поэтов. „Ах да, Индия… В понедельник нужно зайти к Марку Самойловичу и показать ему рукопись двух сказок. А вдруг это совсем не то, что ему нужно“. С этими мыслями Настя записала в еженедельник красным фломастером в „клетке“ предстоящего понедельника: „Марк Самойлович“. И папку с „творениями“ положила на видном месте — прямо посредине письменного стола.
Ванна закипала белоснежной пеной, распространяя тропические ароматы по всей квартире. Она лежала, закрыв глаза в теплой, уносящей все земные печали воде и слушала, как один за другим лопаются пенные пузырьки, а когда подняла веки, „море“ вокруг уже было спокойным, зеленоватым на просвет. И даже ласковые прикосновения махрового полотенца не смогли заглушить нежных запахов, исходивших теперь от кожи. Она привела в порядок руки, отложив на завтрашнее утро процедуру лакировки ногтей.
Потом Настасья Филипповна стала думать о туалете, в котором не стыдно будет появиться среди прекрасных мира сего. Ангорский белый свитер она забраковала сразу: конечно, больше половины зрительниц придут в подобных облачениях и будут в массе своей напоминать баскетбольную команду мягких игрушек. Что же тогда? Черная шифоновая блузка с жилетом уже изрядно поднадоели. Самовязаный свитерок и лосины? В них она покажется слишком юной.
Настя вытащила из шкафа приглушенного оттенка ультрамариновую крепдешиновую блузку — свободного покроя, без застежки, с расклешенными книзу рукавами и с разрезами по бокам. Примерила — и нашла, что такой цвет ей очень к лицу.
„С чем же ее надеть? С мини?“ — соображала она.
С мини блузка смотрелась куцевато. Юбка с разрезом выглядела слишком заурядно — уже „каждая первая“ ходит с разрезом. На свободной полке в фирменном пакете лежали еще не обновленные французские брюки из мокрого шелка. Настя приберегала их к весне. Черная „проливная“ ткань соединяла в себе две противоположности — элегантность и экстравагантность. Она примерила это „диалектическое единство“ вместе с крепдешиновой блузкой и подошла к трельяжу. Взаимный спор зеркал во всех ракурсах отразил ее женственную фигурку, облаченную как сама естественность. Но все же чего-то не хватало. Чего-то такого, что наверняка существовало в Настином гардеробе, но словно затерялось, перестало быть видимым под „опавшими листьями“ каких-то там кофточек и колготок.
Настасья поворачивалась у зеркала, как заводная кукла, пытаясь представить, чего здесь не хватает. Так и не сняв нарядной одежды, она стала рыться в ящиках комода, подбирая белье, которое понадобится завтра. Лифчик и трусики телесного цвета фирмы „Триумф“, колготки с лайкрой… „А может быть, лучше чулочки с подтяжками, — вдруг подумала она, — почему-то мужчины находят резиночки и пояски очень сексуальными.“ Колготки, резиночки и чулочки лежали тут же, рядом с отделанным кружевной пелеринкой пояском. „Но разве все это мыслимо надеть под брюки?“ — Она оставила идею резиночек.
Переложив с места на место еще несколько пакетиков, Настя вдруг совершенно неожиданно, как это всегда бывает, нашла то, что искала. Вернее, то, что мучительно старалась вообразить в виде дополнения к своему туалету.
На дне ящика, тщательно сложенное, покоилось сари. Нет, она, конечно же, не собиралась завернуться в пятиметровый отрез. Но крупный рисунок, как говорили в бывшем СССР, — купонный, позволял надеяться, что из куска этого великолепия получится замечательный платок.
Она ровненько отрезала „первый квадрат“, включила „Веритас“. Строчка получилась неотличимой от промышленной. Приколотый на плече платок легко падал, прикрывая руку, грудь и лопатку. Он развевался при ходьбе, как „левый марш“.
Уже лежа в постели, Настасья раскрыла роковую книгу Средневековья и продолжила углублять свои познания о Ведьмах. К сожалению, авторы „Молота ведьм“ это слово употребляли с маленькой буквы.
Почему женщины более склонны к колдовству?
Некоторые ученые говорят: имеется на свете три существа, которые как в добре, так и во зле не могут держать золотой середины. Это язык, священник и женщина.
Что касается злости женщин, то в Книге сына Сирахова (гл. 25) говорится: „Нет ничего хуже злобы женщины. Соглашусь лучше жить со львом и драконом, нежели жить со злой женой“. Иоанн Златоуст в поучении на Евангелие Матфея (гл. 10) увещевает: „Жениться не подобает. Разве женщина что-либо иное, как враг дружбы, неизбежное наказание, необходимое зло, естественное искушение, вожделенное несчастье, домашняя опасность, приятная поруха, изъян природы, подмалеванный красивой краской? Если отпустить ее является грехом и приходится оставлять ее при себе, то по необходимости надо ожидать муки. Ведь, отпуская ее, мы начинаем прелюбодеять, а оставляя ее, имеем ежедневные столкновения с нею…“
А Сенека в своих трагедиях произносит: „Женщина или любит, или ненавидит. Третьей возможности у нее нет. Когда женщина плачет — это обман. У женщин два рода слез. Один из них — из-за действительной боли; другой — из-за коварства. Если женщина думает в одиночестве, то она думает о злом“.
Мыслители приводят и другие основания тому, почему женщины более, чем мужчины, склонны к суеверию. Они говорят о трех основаниях: 1) Они легковерны. Демон жаждет главным образом испортить веру человека. Это легче всего достигнуть у женщин. 2) Они скорее подвержены воздействию со стороны духов вследствие естественной влажности своего сложения. 3) Их язык болтлив.
Они рассуждают и иначе понимают духовное, чем мужчины. Здесь мы сошлемся на авторитеты. Теренций говорит: „У женщины рассудок легок, почти как у мальчиков“. Лактанций утверждает: „Ни одна женщина, кроме Теместы, никогда не понимала философии“.
В притчах Соломона (гл. 11) приводится как бы описание женщины: „Красивая и беспутная женщина подобна золотому кольцу в носу у свиньи“. Ведь женщина более алчет плотских наслаждений, чем мужчина, что видно из всей той плотской скверны, которой женщины предаются. Уже при сотворении первой женщины эти ее недостатки были указаны тем, что она была взята из кривого ребра, а именно — из грудного ребра, которое как бы отклоняется от мужчины. Из этого недостатка вытекает и то, что женщина всегда обманывает, так как она лишь несовершенное животное.
Итак, женщина скверна по своей природе, так как она скорее сомневается и скорее отрицает веру, а это образует основу для занятий чародейством.
Что касается другой силы души — воли, то скажем о женщине следующее: когда она ненавидит того, кого перед тем любила, то она бесится от гнева и нетерпимости. Такая женщина похожа на бушующее море. Разные авторитеты говорят об этом. Вот Екклезиаст (гл. 25): „Нет гнева большего гнева женщины“. Сенека: „Ни мощи огня, ни силы бури, ни удара молнии не надо столь бояться, как горящего и полного ненависти дикого гнева покинутой супруги“.
Как из недостатка разума женщины скорее, чем мужчины, отступаются от веры, так и из своих необычайных аффектов и страстей они более рьяно ищут, выдумывают и выполняют свою месть с помощью чар и иными способами. Нет поэтому ничего удивительного в том, что среди женщин так много ведьм…
Из-за ненасытности женщин к плотским наслаждениям человеческая жизнь подвержена неисчислимому вреду. Поэтому мы можем с полным правом утверждать вместе с Катоном: „Если бы мир мог существовать без женщин, мы общались бы с богами“. И действительно, мир был бы освобожден от разрушающих опасностей, если бы не было женской злобы, не говоря уже о ведьмах. Валерий писал Руфину: „Ты не знаешь, что женщина — это химера, но ты должен знать, что это чудовище украшено превосходным ликом льва, обезображенного телом вонючей козы и вооружено ядовитым хвостом гадюки. Это значит: ее вид красив, прикосновение противно, сношение с ней приносит смерть…“
Такова женщина, на которую горько жалуется церковь и о которой Екклезиаст (гл. 7) говорит следующее: „Я нашел, что женщина горше смерти, она — петля охотника. Ее сердце — тенета, а ее руки — оковы. Кто угождает богу, тот ее избегает. Грешник же будет ею уловлен“.
Дворец молодежи гудел, как переполненный пчелиный улей, где намеревались провозгласить новую матку.
Свободно ориентируясь в толпе, Анастасия прошла сначала из многолюдного холла в столь же многолюдный зрительный зал, а потом и за кулисы. Жизнь там действительно била через край, а возня, целенаправленная, но словно обезличенная, напоминала о нравах насекомых.
Из общей массы тем не менее выделялись конкурсантки. Они были похожи, как бывают похожи обмундированные солдаты. Но сходство красавиц проявлялось именно не в „обмундировании“ — одеты все они были непохоже друг на дружку, — а в более существенном внешнем сходстве. Все они оказались приблизительно одного роста и телосложения, с тонкими кистями и аккуратными щиколотками. Все они двигались практически одинаково, были причесаны и накрашены в одном стиле.
Если бы Настя была приверженкой вульгарного материализма, то сравнила бы закулисную прелюдию с подготовкой к выставке собак одной определенной породы, притом прошедших одну и ту же кинологическую школу.
„Теневая“ фаворитка Екатерина Лисицына ничем не выделялась из круга остальных участниц. Высокая, натренированная в какой-нибудь детской школе художественной гимнастики или шейпинг-клубе темноволосая девица лет двадцати, обещавшая в скором будущем превратиться в женщину-вамп.
— Здравствуйте. Не согласитесь ли вы ответить на несколько вопросов?
Настя произнесла эту механическую фразу с интонацией робота междугородной телефонной станции и уже включила диктофон. И вдруг услышала:
— Не соглашусь. Извините, но это плохая примета — давать интервью перед конкурсом. — Девица повернулась к ней спиной и великолепной походкой направилась к зеркалу, на ходу поправляя безупречную прическу.
Соперницы Екатерины последовали ее примеру. И Настя наконец поняла их тактику: очевидно, каждая из девушек желала бы дать интервью уже в ранге победительницы или призера, рассказать „о том, как я шла на этот пьедестал…“. А теперь, пока еще точки над „i“ не расставлены, о чем им было говорить?
И Настя решила побеседовать с руководительницей агентства по подготовке манекенщиц и фотомоделей Зинаидой Веселовой.
Этой женщине было явно за сорок, хотя выглядела она, конечно же, моложе… Знаменитый кутюрье Кристиан Лакруа сказал, что „женщину девяностых годов невозможно определить однозначно. Она будет небрежно смешивать стиль спортивный и вечерний. Носить практичную обувь с изысканными, роскошными украшениями. Она выберет одежду свободного покроя и будет решительно подчеркивать все достоинства своей фигуры. Ее макияж будет нежным, естественным, смелым и выразительным. И все это будет соответствовать ее вкусам, желаниям и… моде!“
Сейчас Настя наблюдала именно такую женщину — в роскошном просторном костюме с юбкой макси и шнурованных ботинках на грубой подошве, с золотыми кольцами на пальцах и блестящими клипсами из сусального золота в ушах. Она выглядела чрезвычайно женственной и в то же время слишком даже деловой.
Настя тоже приняла деловой вид, изготовилась к беседе и подошла к даме с уже взведенным диктофоном.
— Зинаида, можно задать вам несколько вопросов?
— Только несколько. — Дама оценила профессиональную хватку журналистки.
— За границей сложилась определенная система подготовки к подобным конкурсам. Девушка сначала представляет „порт фолио“ — набор фотографий, который характеризует ее наиболее полно. Наши девочки, насколько я понимаю, позволить себе такую визитную карточку не могут — слишком накладно. Как вы проводите отбор на предварительных турах?
— Чаще всего живьем. Просматриваем в день до нескольких сотен желающих принять участие в конкурсе красоты. Но и метод просмотра фотографий уже тоже входит в моду.
— Чем вы объясните такое невероятное количество желающих попасть, как говаривал Евгений Шварц, в Книгу первых красавиц королевства?
— Перед победительницами открываются многие двери в мире моды, рекламы. С ними заключаются выгодные контракты. А это, знаете ли, деньги… И немалые…
— Чем отличается манекенщица от фотомодели?
— Четкую грань провести невозможно. Супермодели мира появляются и на страницах журналов, и на подиуме. Например, модели дома „Шанель“. Но когда девушка выступает в роли фотомодели, она должна быть более индивидуальна, нести свой неповторимый образ.
— При слове „модель“ у обывателя часто возникает двоякое чувство.
— Не стоит спорить, красивая женщина — это всегда соблазн, искушение. Но модель — это тяжелая профессия. Она требует режима, большого труда, самоотдачи и определенного образа жизни. Безусловно, на начальном этапе становления модельного бизнеса много грязи, пены, но каждый, считаю, выбирает свое.
— Да, сегодня смешивают понятия „модель“, „девушка для досуга“, „служба светского сопровождения“, хотя история моды и рекламы ничего общего не имеет со сферой так называемого „досуга“. Но, вероятно, кроме так называемой нравственной проблемы, существуют и другие?
— Несомненно. Сделать из просто красивой девушки стильную модель — сложно. Нужны не только труд, но и деньги — на косметику, массаж. Нужно, наконец, уговаривать и просто требовать бережно относиться к себе.
Она внимательно осмотрела Настино лицо и сказала:
— Вот вас, например, мне хочется попросить не бодрствовать по ночам и не курить. У вас изумительные данные, а под глазами круги, и цвет лица не совсем жизнерадостный.
— Это от экологической обстановки, — как можно спокойнее произнесла Анастасия, в то время как все ее существо закомплексовало.
— Не расстраивайтесь, — сказала Зинаида почти по-матерински. — А если хотите, можете попробовать позаниматься у нас. Ведь вам еще нет двадцати трех?
— Мне почти двадцать два.
— Прекрасный возраст, — улыбнулась собеседница. — Очко! В нашем агентстве девочки проходят хорошую школу. Гимнастика, макияж, искусство прически, тенденции современной моды, умение двигаться и держать себя… Навыки, полученные у нас, необходимы каждой женщине в жизни. Даже если она и не станет фотомоделью.
— И еще ответьте, пожалуйста, почему подготовкой конкурсанток руководили вы, женщина, а оценивать вашу работу будет жюри, состоящее сплошь из мужчин? Неужели они объективнее в вопросах женской красоты? Лично мне кажется, что все обстоит как раз наоборот.
— Это коммерческая тайна. — Она лукаво усмехнулась. — А впрочем, весь мир существует „наоборот“.
— Чью победу вы предвидите?
На этот вопрос ответить Настиной собеседнице не дали. Хорошо одетый молодой человек, который, как боковым зрением заметила Настя, терпеливо ожидал окончания разговора, все же не выдержал и присоединился к их двойственному союзу.
— Извините, но мне срочно нужна Зинаида Алексеевна. По делу.
Это вторжение способствовало досозданию закомплексованно-испорченного настроения.
— Невежливо вмешиваться в разговор дам! — выпалила Анастасия. — Тем более что я тоже здесь по делу.
— Вот как? А вы разве не конкурсантка? — Он произнес это так искренне, что Настя почувствовала, как курс ее „акций“ повышается.
— Нет. Я представитель прессы, — объяснила она.
— Сейчас я подойду, Женя, — мягко отстранила молодого человека Зинаида.
— Одну минутку, — не отставал он, — в сотрудничестве с прессой заинтересован и я.
— Но я веду в газете женскую тематику. — Настя посмотрела на него недоуменно и даже придирчиво.
— Это Евгений Пирожников, президент спонсорской компании, — представила незнакомца Зинаида.
— Я. Имею честь представиться. — Он приложил ладонь к яркому галстуку и игриво кивнул головой.
— Вот как? — удивилась Настя. — Хорошо, я побеседую с вами попозже.
Она выключила диктофон и отошла было от начальственных лиц, но Пирожников поспешил ее окликнуть:
— Госпожа корреспондент!
Настя даже вздрогнула — так неожиданно прозвучало это словосочетание.
— Да?
— Вы забыли представиться. — Он уже явно заигрывал.
— Анастасия Кондратенко.
— Обязательно вас разыщу в перерыве…
Настя спускалась в зал уже в темноте и едва не свернула каблук на крутой ступеньке.
Промолвив „тьфу, тьфу, тьфу“ в честь спасенных туфель, она уселась на свободное место во втором ряду и подумала, что жаль было бы лишиться такой обуви: туфли были итальянские с серебристой пряжкой и каблуком-рюмочкой. Но самое главное, при всей откровенной модности они были еще и удобные, что, надо признаться, с женской обувью случается крайне редко. В газете, где Настя работала, в разделе „Новости со всего света“ проскакивала когда-то информация, что дамскую обувь преднамеренно изготавливают менее качественно, чем мужскую, потому что мода на башмачки для Золушки меняется гораздо стремительнее.
В лучах юпитеров девушки превращались из Золушек в принцесс. Они выходили на подиум, или, как говорят профессионалы, „язык“, друг за дружкой. И это движение было непрерывным, словно в конкурсе принимала участие сотня девушек. Они выходили в разных платьях, демонстрируя повседневные и вечерние туалеты, очаровательно улыбаясь. На их лицах не возникало ни тени усталости, ни следа плохого настроения. Они жили в празднике, в феерическом действе.
И Анастасия поняла, что имела в виду Веселова, когда говорила об индивидуальности модели. Несколько девушек выделялись неповторимостью походки, жестов, движений. Всех их учили одному и тому же, но отличницы сумели довести технические навыки до уровня настоящего искусства.
Настя вспомнила, как Толстой описывал туалеты Анны Карениной, которая, вне всякого сомнения, тоже обладала талантом демонстрации одежды: она носила шикарные платья, но наряды не заглушали ее внешности, ее сути, а лишь подчеркивали достоинства фигуры и характера этой женщины.
Девушки успевали переодеваться очень быстро, Настя сбилась со счету, перестала фиксировать в блокноте количество выходов. Она просто любовалась зрелищем торжества женственности, балом, в круговерти которого выделялись три девушки.
Но Лисицыной среди ее избранниц не оказалось. Она затерялась, потускнела, превратилась просто в одну из участниц, похожих одна на другую, — как в сказке были неотличимы друг от друга двенадцать ведьминых дочерей. Богатырь выбирал свою суженую, высматривая знак, о котором с ней договорился: бабочку на проборе. „Интересно, хватит ли наглости у жюри отдать пальму первенства Екатерине Лисицыной?“ — Настя вспомнила, как сочиняла детектив, наделяя героев дедуктивным мышлением.
— Не помешаю? — Кто-то сел рядом.
Настя повернула голову и увидела Пирожникова.
„И как он нашел меня в темноте?“
А он, словно заглянув в ее мысли, ответил:
— У вас такой изумительный платок. Он во мраке отсвечивает перламутром. Ей-богу, так бы и пошел за вами хоть в ад!
„О, так он еще и романтик“, — мысленно позабавилась она. А вслух сказала:
— А у вас такое зоркое зрение. Ну просто как у хищной птицы. Орел, говорят, видит бедного мышонка с головокружительной высоты.
— Я не орел, а вы не мышонок. — Он, кажется, переводил разговор в деловую тональность.
Настя угадала его намерение и достала диктофон.
— Итак, что вы хотели сообщить прессе?
— Ничего, кроме того, что наша фирма финансирует этот вертеп.
Она подсунула ему свой блокнот, но никак не могла найти в сумке ручку. Он достал из внутреннего кармана „Паркер“, исполненный „под старину“.
— Что писать?
— Название фирмы и все, что желаете о ней сообщить. Но имейте в виду, что подобные данные в статье о конкурсе красоты называются скрытой рекламой. И, как всякая реклама, эта…
— Не беспокойтесь, — он мягко, но уверенно прервал ее объяснение. — Сколько?
— Думаю, если газета будет нуждаться в поддержке вашей фирмы, то вы не откажете.
— А вы?
— Кто — мы?
— Я о вас лично. Вы не нуждаетесь в поддержке?
— Что вы имеете в виду? — спросила она резко, но не грубо.
— То, что я имею в виду, можно обсудить. — Он улыбнулся открытой улыбкой.
Настя бросила мимолетный взгляд на его правую руку, хотя этот типчик, кажется, ее вовсе не заинтересовал. „Кольца нет. Наверное, спрятал…“
— Мы ведем беспредметный разговор, господин Пирожников.
— Я надеюсь, мы его когда-нибудь продолжим. — Он снова улыбнулся улыбкой российского мецената, очень напоминающей выражение мордочки знаменитого Чеширского кота, встал и удалился в темноту.
А рядом с Настей, кажется, все еще витала его улыбка.
Странно, но Анастасия оказалась права: жюри в полном составе, включая Петю Орлова, отдало предпочтение милой блондинке с застенчивыми глазами.
Все еще не веря своему счастью, чуть склонив голову под тяжестью короны и усталости, она стояла, украшенная алой лентой с золотыми буквами „Мисс Столица“. Через месяц ей предстоит увидеть Париж и, если повезет, задержаться там надолго. Если повезет — потому что очень немногие российские девушки выдерживают ритм тамошней жизни. Как выразился один известный кутюрье, „русские модели самые задумчивые и самые ленивые“.
Возле „мисс“ суетилось телевидение. Корреспондент уже работал в кадре. Настя быстро сообразила, что два интервью подряд усталая девушка вряд ли будет способна выдержать, особенно если она соответствует определению кутюрье. Она подкралась к королеве, заняла позицию, незаметную телеоператору, и включила „Панасоник“.
На заднем плане не утихало броуновское движение разогретой людской массы. Вот появился Пирожников, под руку он вел Екатерину Лисицыну, и на этот раз она бросалась в глаза, вернее, ее песцовая шуба. „Что ж, песец — тоже лисица“. — Настя воскресила в памяти сведения из школьного курса зоологии. И ей стала понятна суть заданного Пирожниковым вопроса. „Вы не нуждаетесь в поддержке?“ „Песцовая шубка — пожалуй, неплохая поддержка“, — она саркастически улыбнулась улыбкой Чеширского кота.
К вечеру похолодало, и снег, не успевший растаять, приятно скрипел под ногами. Настя вышла из автобуса и, не выдержав, закурила, хотя обычно не курила на улице.
Но настроение было странно возбужденным. Нет, она не завидовала ни „Мисс Столице“, ни, тем более, проигравшей Екатерине. Но чувствовала, что они живут другой жизнью, точнее сказать, жизнью иного качества. Им доступны те ощущения, тот образ действий, о котором она, Настасья Филипповна, и понятия не имела…
„Что ж, каждому свое“. Она нервно стряхнула пепел, и маленькая алая звездочка зажглась на белом снегу. Беззащитная, как горящая капелька крови. Сигарета погасла, и Настя достала зажигалку, чтобы снова прикурить, но, вспомнив о своем „не совсем жизнерадостном“ цвете лица, выбросила окурок.
Наперерез ей промчались две пожарные машины с оглушительными сиренами. В фиолетовом вечернем сумраке они казались окрашенными в пурпурный цвет, царственно-зловещий.
Настя удивилась, заметив, что машины свернули во двор ее дома и выключили сирены.
„Что ж там могло загореться? — гадала она. — Может, гастроном?“
Тревожное любопытство внезапно охватило ее, и она ускорила шаг. Чем ближе подходила к дому, тем сильнее билось сердце.
Пожарные поднимали лестницу.
„Значит, горит не гастроном“, — поняла Настя и почувствовала, что дыхание стало сухим и частым, а полиэтиленовый пакет с туфлями — неподъемным.
Дым валил из окон какой-то квартиры последнего этажа. Своим взволнованным видом она испугала пожилую прогуливающуюся пару и девочку со спаниелем. Наверное, встречные принимали ее за сумасшедшую.
Но что именно горит, она все еще не могла понять.
Или не хотела верить своим глазам…
…Потому что дым валил из окон ее квартиры.
Из ее однокомнатного гнездышка с кухней, ее лежбища, логова, единственного на всем белом свете пристанища. Ее укрытия от бурь земных и небесных.
Анастасия бросилась к подъезду, но строгий пожарный „при исполнении“ остановил ее на пороге.
— Девушка, вы куда?
— Пустите! — Она колотила кулаками в его прорезиненную грудь. — Пустите! Это горит моя квартира!
— Успокойтесь. — Он стоял, как „Железный Феликс“.
— Пустите!
— Там работают ребята. Сейчас все потушат — и пойдете. — Огнеупорный рыцарь старался говорить как можно спокойнее, при этом крепко держа ее за плечи.
И она сдалась, обмякла, зарыдала на груди у рыцаря, посасывая сразу три таблетки экстракта валерианы, засунутые ей в рот жестом, похожим на тот, каким дрессировщики дают кусочки сахара цирковым животным, сломленным и покорным.
Страж усадил Настю на скамейку, и она словно окаменела, утратив чувство времени.
Дым больше не валил. И борцы со стихией вышли, как все люди, из подъезда, на обратном пути отказавшись от услуг надежной пожарной лестницы.
— Все сгорело. Подчистую, — проинформировал один из них Настиного стража.
— Тише. Тут хозяйка, — с явным опозданием предупредил тот.
Но она больше не заплакала.
Пожарные сели на скамейку, сняли каски, и Настя увидела, что все они молодые и симпатичные — кровь с молоком.
— Ну что, девонька, будем делать? — спросил чернявый с темными, как угольки, глазами. — Может, поднимемся?
Она чувствовала, что ноги стали даже не ватными, а какими-то тягучими.
— Нет, я не дойду до пятого этажа. Да и зачем? Вы же говорите, что все сгорело.
— Все — не все, — вмешался русый. — А если ценности какие были, то можно пепел и поразгребать там, где они лежали. Золото, как известно, и в пепле блестит.
„Какое золото? Мамино обручальное кольцо?“ — У нее не оставалось сил ни для пепла, ни для золота, но она все же встала и побрела в сторону подъезда. Чернявый парень по-братски поддерживал ее под руку.
Медленно, этаж за этажом, они поднимались к квартире. На каждой лестничной площадке стоял кто-нибудь из соседей. Одни молчали, другие сочувствовали. Они говорили: „Бедная“, „Как же так?“, „Куда же ты теперь?“ А Настя слышала: „Слава Богу, что это случилось не с нами“.
„Афганец“ с третьего этажа оказался более искренним. Он выпалил: „Ну что, орала: „Пожар! Горим!“? Вот и накликала“.
Снаружи дверь почти не пострадала, только оплавилась по краям полимерная обивка. Зато внутри… В квартире не было ни одной неповрежденной вещи. Комната казалась черной, как дупло.
— Вы бы порылись, может быть, что-нибудь не пострадало, — давал ей ЦУ чернявый пожарный.
Но Настин взгляд был прикован к письменному столу, на растрескавшейся столешнице которого возвышалась горстка пепла. Все, что осталось от ее рукописи.
Ведьма Маргарита летит на метле над городом, который освещен сиянием горящих рукописей. Ветер перелистывает охваченные огнем страницы, и черные чешуйки пепла опадают на вороненую брусчатку.
Но на чем же она летит, эта самая Маргарита, если в доме умудрилась сгореть даже швабра? Ведьма летит на огромном черном коте, материализовавшемся из клубов дыма, которые вырвались из окон „хрущевки“ на пятом этаже.
Она хохочет, произносит своеобразные комплименты: „Хороша квартира у тебя“. И вихри, ветры, сквозняки, вдоволь наигравшись-натешившись ее шикарными рыжими волосами, срываются с небес, крутятся у ног, стремясь наслать порчу.
Рукописи горят…
Падая, Настя ушиблась головой об угол комода. И, слава Богу, что „испытанные“ огнем древесно-стружечные плиты развалились. Она лежала в месиве из углей и белой пены и вдыхала отвратительный запах нашатырного спирта.
— Ну вот, слава Богу. — Чернявый парень улыбался, обнаруживая сходство с кем-то, похожим на Воланда.
На пепелище появились новые действующие лица: участковый — Настя знала его в лицо — и еще кто-то в штатском. Очевидно, они сразу оценили ее состояние и решили не обращаться с вопросами. Для начала они просто ходили по „пещере“, словно искали искру, от которой возгорелось пламя. Так продолжалось минут пятнадцать. Настя наблюдала эти хождения от стены к стене среди обугленных обломков, и они казались ей лишенными всяческого смысла.
А чернявому пожарному, видимо, надоело держать фонарик, освещая детективам „делянку“.
Электричество не действовало не только потому, что лампочки разлетелись на мелкие кусочки, но и оттого, что где-то, возможно, возникло короткое замыкание.
— Ребята, вы долго еще собираетесь тыкаться в темноте? — спросил чернявый с плохо скрываемым раздражением в голосе.
— Уходим уже, приятель. Завтра придем: проверить кое-что надо, — успокоил его участковый, а потом обратился к Насте: — И с вами, хозяйка, завтра побеседуем. Где мне вас найти?
Все еще находясь в состоянии легкой невменяемости, она назвала адрес:
— Добролюбова, десять дробь одиннадцать. Общежитие Литинститута…
А пока участковый записывал цифры и дроби в блокнот, успела подумать: „Почему я назвала именно этот адрес?“
— И что же, есть подозрения? — спросил пожарный у участкового.
— Есть. И у меня, и у следователя, — ответил тот. — Понимаешь, загорелась хата не от телевизора, не от утюга и не от газа… Нужно разобраться.
Следователь, казалось, соблюдал обет молчания и в разговор не вступал.
Но Настя поняла, что в полном соответствии с ныне здравствующей русской литературой этот сюжет дрейфует от распутинского „Пожара“ к астафьевскому „Печальному детективу“.
Она вышла из пожарной машины в перепачканной шубе, с нелепым пакетом с еще более нелепыми итальянскими туфлями и вошла в общежитие.
Вахтерша удивилась Настиному виду» но в этих стенах было не принято слишком сильно удивляться чему бы то ни было. Она проверила липовый пропуск, который, к счастью, оказался в сумке фирмы „Дэниел Рей“ и осталась удовлетворена.
Потом Настя вошла в лифт и механически нажала кнопку с цифрой „7“.
Сомнамбулической походкой она вышла на площадку седьмого этажа и увидела, что в двух шагах от нее пытается куда-то дозвониться по телефону-автомату поэт Ростислав Коробов. Собственной персоной.
— Настя?! — Трубка выпала у него из рук и повисла, распространяя короткие противные гудки.
— Да, это я. — С такой интонацией отвечают, наверное, только призраки.
Он опешил, поскольку не привык общаться с пришельцами из иных миров. Потом задал нелепый вопрос, в данном случае попав в самую точку:
— Откуда ты?
— У меня сгорел дом, Слава… Мне некуда больше…
Не договорив, Настя захлебнулась слезами и стала медленно оседать на пол.
Она не почувствовала, как Ростислав подхватил ее на руки и, словно Королевич Елисей Мертвую Царевну, понес в свою комнату.
Когда Настя очнулась, то увидела, что лежит на диване, укрытая теплым клетчатым пледом. Под головой она почувствовала не слишком мягкую — общежитскую, но все же подушку. Почему-то вспомнилось, как однажды в хозмаге наблюдала целую груду таких подушек, к уголку каждой из которых была пристрочена этикетка, где значилось: „Подушка перовая“. Еще тогда она подумала, что в этом эпитете следует заменить первую букву на „х“. Теперь Настя убедилась, что была права.
Комната была оклеена голубыми обоями в мелкий растительный рисунок — он делал ее светлее. Обстановка состояла из дивана, на котором она лежала, кровати, кресла странной круглой формы, больше подходящего для какого-нибудь киношного интерьера, чем для комнаты в общежитии. Были здесь еще и два стола — письменный и обеденный, а также несколько стульев и три безногих тумбочки, по правилам общежитского дизайна поставленные друг на друга так, что образовывалась новая функциональная единица — столбик. Как говорится, количество перешло в качество. Голубые занавески шевелились вблизи открытой форточки. И казалось, что за окном кто-то дышит.
Ростислав вошел, тихо прикрыв за собой дверь. Сначала он остановился в маленькой прихожей, отделенной от основного пространства комнаты темно-ультрамариновой шторой. Как оказалось, там находилось два встроенных шкафа: один для одежды, а другой для всяческих кухонных потребностей. А Ростислав искал сахарницу.
— Я заварил чай. Будешь? — спросил он буднично.
— Буду, — так же буднично ответила Настя.
Он протянул ей сначала чашечку чая, а потом зеркало на длинной ручке. Она увидела, что лежит в шикарной крепдешиновой блузке, в дивном шелковом платке, измятом, как цыганская юбка, на подушке, перепачканной темными пятнами. И лицо ее тоже было покрыто серо-черными разводами, намалеванными пеплом, слезами и остатками косметики. Светящиеся рыжеватые волосы придавали ему и вовсе потустороннее выражение.
— Я сейчас, сейчас, — забормотала она и потянулась к сумке в надежде отыскать там хотя бы носовой платок. Рука наткнулась сначала на зачехленный диктофон, а потом на какую-то книгу. Это оказался „Молот ведьм“.
Белый снег медленно кружил за окнами, наполняя голубую комнату таинственным мерцанием. В относительной „общежитской“ тишине, время от времени щедро сдабриваемой самыми невероятными звуками, шепот, на который они перешли, казался почти сакральным. Гремели проносимые по коридору кастрюли и чайники, звучали разноязычные голоса, кричали кошки и дети. А Ростислав и Настя шептали друг другу какие-то бессмысленные слова.
— Не было счастья, да несчастье помогло, — говорила она, боясь впасть в кощунство.
— Это Бог привел тебя ко мне, — вторил он.
Несколько раз в дверь стучали, что ровным счетом ничего не значило. Но Ростислав все же взял лист бумаги и вывел четким почерком: „Не беспокоить“. Плакат, похожий на белый стяг, сделал мрачный коридор чуть светлее.
А снег все падал, падал… И Ростислав зажег свечу, чтобы было совсем как у Пастернака:
…Метель лепила на стекле
Кружки и стрелы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья…
Его золотой нательный крестик, управляемый золотой цепочкой, словно марионетка исполнял странный танец на ее груди. И ей больше не хотелось быть ведьмой. Она жаждала вечно пылать на этом костре.
Белые хлопья за окнами вдруг, на пороге забытья, показались черными, как чешуйки пепла сгоревших рукописей.
А потом Насте приснился сон, один из многих, из целой рати снов, которых она пугалась.
На огромной рыночной площади не было ни зеленщиц, ни корзин с фруктами, ни ремесленников с их нехитрыми товарами.
Площадь казалась пустой, как еще не накрытый поминальный стол.
Но вот появились вооруженные всадники. Они вели группу закованных в кандалы людей, измученных и избитых. Их оставили на площади под охраной нескольких конвоиров. Остальные стражники снова куда-то умчались.
Настя смотрела на площадь с высоты Брейгелевской перспективы — с птичьего полета, но точка ее обзора неожиданно опустилась ниже, и она различила, что люди, закованные в кандалы, — женщины. В грубых рубищах, с короткими, очевидно опаленными огнем волосами, они стояли и ждали.
Чего?
Своей участи?
Стражники возвращались, и за конным патрулем двигалось несколько тяжело груженных подвод. Их тащили волы, а волами управляли тоже женщины в кандалах.
Настя не слышала голосов, но понимала, что на площади будет возводиться какое-то сооружение: подводы были нагружены досками и хворостом.
Закованные женщины медленно, словно в полусне, принялись за работу. Они раскладывали доски, доставали гвозди, брали в руки молотки.
И все — в мертвящей тишине. Не слышно было даже ударов. Гвозди бесшумно и словно без усилий входили в дерево, чужеродно поблескивая на желтой смолистой поверхности, оставляющей занозы на нежных, закованных в железо руках. Женщины строили.
Настя с ужасом понимала, что они возводят плаху. На базарной площади в безлюдном городе будут кого-то казнить.
Желтые Готические соборы приятно сочетались по цвету со свежими досками. А черепичные крыши предвещали кому-то восшествие на престол пламени.
Посреди плахи, к подножию черного как уголь столба, легла вязанка хвороста.
Здесь будет казнь… Женщины заканчивают работу, безропотные, плененные за неведомые преступления. Может быть, все они ведьмы, эти бесшумно стучавшие тяжелыми молотами великомученицы?
На вороном коне появился черный всадник. Он черен весь — даже лицо его было закрыто непроницаемой маской с узкими прорезями для глаз.
Медленно развевался на несуществующем ветру иссиня-черный плащ. Блестели, отражая небо, высокие ботфорты.
Он спешился и поднялся на помост.
И Настя поняла: это палач.
Черный человек выбрал одну из закованных женщин. Его выбор казался совсем случайным. Обреченно одна из несчастных поднялась на эшафот.
Палач снял оковы сначала с ее ног, а потом — и с рук. Привязал жертву к столбу, отступил на несколько шагов, словно хотел полюбоваться на свою работу.
Наверное, композиция показалась ему незавершенной. Он возвратился, чтобы разорвать на несчастной платье. Один взмах огромной руки в кожаной перчатке, и дряхлые нитки рубища расступились, обнажая божественное тело.
Та сущность, которой Настя была во сне, стремилась подлететь поближе. Какая-то сила неодолимо влекла ее — нет, не к этой женщине, но к тому, что должно с ней произойти.
Она приближалась. Она подняла голову, и Настя узнала ее: она — это сама Настя: ее каштановые вьющиеся волосы, ее серые глаза с нетающими льдинками на дне, ее чуть удлиненные мочки ушей. Настя узнала собственное тело, каждый изгиб, каждую родинку.
И вдруг родинка на левой груди стала крошечной бабочкой, расправила крылья и улетела. За нею летели еще несколько маленьких черных бабочек с бархатными на вид крылышками.
Но палач не замечал этого полета. Он произнес:
— Ты познала таинство любви, а теперь познай же таинство смерти!
Подручный подал ему смрадно чадящий факел. Хворост вспыхнул, как порох, и огонь спас обнаженное женское тело от стыда и масляных взглядов стражников.
Как только ведьма скрылась в пламени костра, палач снял маску, и Настя узнала его: это Валентин.
Она проснулась с испариной на лбу и некоторое время не могла сообразить, где находится. Лишь мерно падавший снег за окном и чье-то тихое дыхание рядом вернули ее к реальности. Она закрыла глаза, и слезы, которые стояли в них, быстро скатились на „перовую“ подушку. Она была невыразимо счастлива, слыша рядом дыхание мужчины. Настя положила руку ему на лоб, как когда-то мама клала свою ладонь на лоб ей.
Спать больше не хотелось, и она сняла с полки книгу, как ей казалось, наиболее соответствовавшую ее состоянию. Это были избранные произведения Донасьена Альфонса Франсуа де Сада.
„К чему хранить верность тем, кто никогда не соблюдает ее по отношению к нам? Разве не достаточно нашей слабости, чтобы добавлять к ней еще и нашу глупость? Женщина, стремящаяся внести утонченность в любовные отношения, безмерно глупа… Поверь мне, дорогая, меняй любовников, пока возраст и красота позволяют тебе, забудь порожденное фантазией твоей постоянство, добродетель унылую, нелепую и весьма бесполезную, и никогда не навязывай того другим“.
Но в это утро Настя не хотела соглашаться с мыслями, высказанными героиней де Сада. А еще месяц тому назад она повторила бы эти слова вслед за ней, как клятву.
„Что же меняется: я или жизнь? Может быть, я старею?“ — думала она.
Всяческих „материальных помощей“ едва хватило на кое-что из одежды. О том, чтобы начать ремонт в квартире, не могло быть и речи. И Настя решила отложить это мероприятие по крайней мере до весны. А сама осталась жить в общежитии, в семьсот тридцать четвертой комнате, которая числилась за слушателем ВЛК Ростиславом Коробовым.
Ее появление здесь никого не удивило: у многих странствующих поэтов заводились верные временные подруги, так что седьмой этаж напоминал большую коммунальную квартиру с общей кухней…
Новая роль заботливой женщины и умелой хозяйки постепенно входила в свою колею. И ежедневно Настя играла в одном и том же спектакле: магазины, кухня, плюс неизменная редакция, институт и все прочее.
В один из таких обычных уже дней Настя спустилась на лифте вниз.
На первом этаже, неподалеку от вахтеров стоял Петропавлов. Она слегка удивилась, увидев его здесь: ведь он не жил в общежитии. „Наверное, пришел продавать книжки“, — предположила она и ошиблась.
— Настена! — улыбнулся он широкой улыбкой Луки из „На дне“.
— Привет, Авдей. Какими судьбами?
— Да, вот, киску принес. Возьми киску, а…
— А домой чего не несешь?
— У мамашки-то аллергия. Особенно на все мохнатое.
— Ну да, на тебя, например. — Она укоризненно посмотрела на его голову.
За пазухой у Петропавлова что-то шевелилось. Явно не камень. А впрочем, это оказалось весьма точным сравнением, потому что два зеленых изумрудика вдруг засияли на высунувшейся мордочке. Черное чудо с белыми лапками, носиком и грудкой выглядело просто очаровательно. И Настя, вспомнив, что кошки всегда были спутницами женщин, решилась на безумный поступок.
— Возьму, Авдей. А он не блохастый?
— Сама ты блохастая… И, между прочим, это кошечка. Только прошу тебя, не выбрось ее на улицу.
Она взяла усатую красавицу, и та доверчиво приникла к ее груди.
— У меня, Настя, к тебе еще одно дело будет… Но это потом… В институте поговорим. Ладно?
— Ладно, — ответила Настя даже не пытаясь представить, какое дело может возникнуть у непредсказуемого Петропавлова.
Вскоре Настасья убедилась, насколько соответствует истине расхожее мнение о том, что кошки считают себя хозяевами в доме. А обитателей этого дома воспринимают приблизительно так, как мы воспринимаем их.
Гера лежала на коленях у Ростислава, и он не мог удержаться, чтобы не почесать ей за ушком.
— Знаешь, Настенька, мой сын очень любил котят, — вздохнул он.
— Все дети любят котят. — Она попыталась перевести „вечер воспоминаний“ в другое русло.
— Где он сейчас? Раньше хотя бы по выходным я имел возможность повести его гулять. И мы шли в парк или к морю…
К морю… Настя представила, как он водил своего малыша к их морю, и волны бились о берег, высокие — почти в человеческий рост. Наверное, волны казались малышу просто огромными! И они оба смотрели на солнце, щурясь, становясь похожими на японцев: большого и маленького.
Настя видела фотографию Юры. Мальчик был очень похож на отца. Особенно разрезом глаз.
— Ты почему ушел от них?
— Потому что я так и не научился жить с семьей. Они все время были рядом, и я нигде не мог найти одиночества. Я боялся раствориться в их ауре, боялся ощущать себя человеком Средневековья, который еще не „отпочковался“ от общества.
— Мы живем с тобой вместе уже месяц. Ты не боишься раствориться в моей ауре?
— Мы живем с тобой, как на вулкане, Настя. Здесь все временно: я, ты, эта комната, где каждые два года появляются новые люди. И все они живут, думают, пишут, а потом исчезают, уходят, возвращаются в прошлую жизнь.
— Ты не ответил на мой вопрос.
— На что я не ответил?
— Ты не боишься привязаться ко мне?
— Мы оба свободны, Настя. Мы оба — как она. — Ростислав поднял Геру на ладони вытянутой руки, и кошечка, почувствовав себя неуютно, ощутимо царапнула эту руку.
— Ой! Сатанинское создание…
— Дай ее мне. Вот так, моя хорошая, на, попей молочка… Я устала от свободы, Слава. Я устала сама отвечать за свои поступки. Я устала гулять сама по себе.
— Это потому, что ты не знаешь, как мучительно бывает вдвоем, когда, кажется, невозможно расстаться. И тогда время останавливается, а часы выстукивают: „Так будет всегда!“
— Все так живут. Все — значит, это верный путь.
— Какая ты еще маленькая, Настя. Я же люблю тебя. Что тебе еще нужно? Быт? Тебе мало быта здесь, в этой комнате?
— Я хочу заново отстроить свой дом и жить в нем. Разве это плохо?
— Знаешь, малышка, когда-то очень давно жил один философ, который бродил по свету и думал. Так вот он сказал, по-моему, замечательную фразу: „Мир ловил меня, но не поймал“. А ты жаждешь быть пойманной этим миром.
— Я хочу быть с тобой.
— Ты и так со мной. Ты всегда была со мной, потому что я всегда тебя помнил.
— Даже в день своей свадьбы? — Настя уже готова была расплакаться.
— Ты смешиваешь два понятия: „быт“ и „бытие“. Ты — это бытие. Мое бытие, которое определяет сознание. — К Ростиславу вернулось хорошее настроение. — Кстати, ты не забыла, что скоро твой день рождения? Тут в журнале какие-то гороскопы. Прочесть твой?
— Да, пожалуйста. — Она устала вести этот беспредметный квазифилософский спор.
— Итак, Стрелец. Жизнерадостна, пристрастна, постоянно требует смены впечатлений. Любит сенсации. Уравновешенна, непринужденна в общении. Чувственное наслаждение от вкуса, запаха, звука, изображения приносит ей радость. Больше всего на свете любит собственное тело. Сексуальные возможности практически неограничены — как количественно, так и качественно. Разрывает брачные узы с мужчиной слабого или среднего темперамента, потому что в противном случае ее ждут бесконечные неврозы или постоянные внебрачные приключения. При успешном выборе партнера сохраняет ему верность. Секс в ее исполнении — мистерия, спектакль… Ну, и что скажешь?
— Что-то есть…
— Я скажу тебе больше: здесь все правда. Особенно, что касается мистерии и спектакля. Иди ко мне. Иди же…
За окном Останкинская телебашня, усыпанная красными огоньками, казалась похожей на новогоднюю елку. Скоро Новый год. Меньше чем через месяц. А завтра, тринадцатого декабря, у Анастасии Филипповны, день рождения.
Чем же был знаменателен этот год? Она написала детектив, который забраковал издатель. Потом погрузилась в будни эротики и даже сочинила две „сказки“, которые сгорели вместе с таинственно вспыхнувшей квартирой. По поводу этого сначала собирались вроде бы открыть уголовное дело. Но за недостатком улик разрабатывать версию прекратили, констатировав „возможное самовозгорание“.
Что еще случилось в этом году? Она встретила и бросила Валентина, открыла, что за женоненавистнической маской Гурия Удальцова скрывается мирный и добрый человек.
А еще она снова встретила свою любовь и поняла, что она была единственной.
Е-дин-ствен-ной!
Настя попросила всех приглашенных не дарить ей подарков, а принести что-нибудь выпить и закусить. И ребята приняли ее предложение на „ура“. Узбек Улугбек взялся готовить плов в привезенном с собой в Москву пудовом казане. Все узбеки возят с собой подобные ритуальные сосуды, потому что без плова жить не могут. А армяне возят большие-пребольшие кастрюли. И сегодня Грачек в одной из таких посудин собирался сварить настоящий армянский хаш. Остальные обитатели этажа, судя по отсутствию ажиотажа на кухне, собрались поздравить Настю в более интернациональных традициях. Например, бутылкой коньяка и десятком соленых огурцов.
Сидя за теннисным столом, застеленным бумажными скатертями, Настя впервые поняла, что житие в общежитии в чем-то похоже на совместное участие в боевых действиях. Между „сожителями“ возникает общность почти как между сражающимися бок о бок солдатами. И этому способствует все: изолированность от остального мира, оторванность от семей, огромная концентрация наделенных склонностью к творчеству людей на очень небольшой площади. Здесь люди как бы немножко сходят с ума, впадая в перманентную борьбу с миром, которому они вовсе не нужны, но который яростно пытается поймать их…
Настя поднялась в комнату, оставив веселиться и большую компанию, и Ростислава. Как только ее усталое тело распласталось на постели, малышка Гера, бросив удобную лежанку в кресле, прыгнула на одеяло и свернулась калачиком. Настя взяла ее под одеяло и прижала к себе. Теплое живое существо устроилось у нее на груди и даже ткнулось мокрым холодным носиком в сосок. От этого прикосновения она вздрогнула, как от неожиданного удара, волна пробежала внутри тела — от макушки до пяток.
И Анастасия поняла, что хочет ребенка, маленького и родного, своего. Она слегка испугалась, потому что никогда раньше столь земные мысли не отягощали ее Бог знает чем забитую головку. С этой безумной мыслью она и уснула.
Проворная Гера выбралась из-под одеяла и снова устроилась в кресле.
В комнате у аспирантки Марины тихо играла музыка. У нее всегда играет музыка.
— А знаешь, Настя, ты оказалась права.
— Ты о чем?
— О том, что издатели все же возьмут мой перевод Харольда Робинса. Я даже получила аванс и сейчас буду тебя угощать. Ты ведь не слишком торопишься?
— Нет. Коробов творит, а я ушла, чтобы ему не мешать.
— Я польщена, что лучшее место „не мешать Коробову“ ты нашла в моей комнате. — Марина засмеялась.
— А где твоя… мегера?
— К счастью, она сняла квартиру.
— Квартиру? Одна?
— Да нет, с абхазцем.
Кавказцы, в том числе и абхазцы, поступали в Литинститут почему-то огромными толпами, и все пять лет этими самыми толпами и передвигались с курса на курс. Чем они занимались, эти „гости Москвы“, точно не знал никто. Но очень ошибался тот, кто думал, будто они здесь писали стихи. Раньше, говорят, они промышляли в основном куплей-продажей. А на данном историческом этапе, очевидно, обсуждали планы военных действий…
— Она что же, вышла за него замуж? — поинтересовалась Настя.
— Да нет. Ее вполне устраивает, что он платит за квартиру, — объяснила Марина и с гордостью добавила: — А знаешь, ведь она с ним ушла, чтобы меня не видеть! Я ее выжила!
— И кто же теперь живет в соседней комнате?
— А никто. Она ее держит в резерве.
Насте стало весело.
— Я у тебя тут посижу? Да? — извиняющимся тоном спросила она.
— Конечно! А я пока поставлю тушиться мясо. Купила классный кусок говядины. Осталось только его нашпиговать разными разностями и полить столовым вином.
Она вышла из комнаты, неся перед собой в небольшом тазике мясо, специи, бутылку винного уксуса, нож, большую вилку… На общую кухню, как и в общую баню, каждый приносит все необходимое с собой.
На столе лежала какая-то книга, которую хозяйка комнаты, очевидно, теперь прорабатывает.
„Зигфрид Шнабль, „Мужчина и женщина“, — прочитала Настя. — Ого, да наша вечная девушка втихаря интересуется сексологией!“
Закладка была заложена там, где начиналась глава „Аноргазмия и любовь“.
— Что, Шнабля читаешь? — Марина забежала на минутку.
— Оказывается, мне интересно и такое чтиво.
— Может быть, ты замуж собралась? — весело спросила Марина.
— Не знаю. — Настя искренне была не в состоянии ответить на этот вопрос.
Марина посмотрела на нее долгим внимательным взглядом и перевела разговор на другую тему.
— Ну, ладно. Пойду сторожить „жарево“. А то, знаешь, сопрут.
— Знаю, — ответила Настена, — у меня вчера со сковородки несколько кусков рыбы утащили.
Когда после сытного ужина она поднялась к себе на седьмой этаж, перед ней предстало увлекательное зрелище. Два алтайских поэта играли в лошадку. Один вел другого вдоль по коридору, предварительно накинув на приятеля импровизированную сбрую из двух махеровых клетчатых шарфиков, связанных толстым узлом. На Настю они не обратили никакого внимания.
— Еще раз пройдем — и будем квиты, — говорил один.
— Нет, уже хватит. Я столько тебе не проиграл, — отвечал другой.
Ростислав пребывал в мрачном расположении духа — она поняла это с первого взгляда. Он сидел за столом, созерцая чистый лист, а на полу было белым-бело, словно прошел снегопад. На измятых листах бумаги выделялись черные, как вороньи следы, закорючки.
Настя ни о чем не спросила бедного поэта. Она молча застлала постель и легла. Гера свернулась клубочком рядом. Настя спала, и свет настольной лампы не мешал ей…
Среди ночи ее разбудили странные звуки и голоса. Наверное, в соседней комнате разрушался мир… Он распадался на гортанные слова со множеством согласных, казалось, непроизносимых, а потому ошеломляющих. Там, далеко, в иных мирах и пространствах, что-то читали нараспев, может быть, причащались священной книгой, а может, отпевали покойника. Настя слышала голоса, не понимая ни единого слова. Но звуки казались огненными, булатными, упруго стальными, как ветры в ущельях гор. Голоса утихли, и до нее донеслась музыка — старинный мусульманский напев, которому разгуляться бы где-то над Босфором или Ферганской долиной. Он звучал в восемнадцатиметровой московской „келье“ с почти разрушительной силой.
Насте казалось, что рушится не старое общежитие, а само мироздание, что за каждым из слышимых звуков прячется целое сонмище ультразвуков неведомой силы.
Ростислава рядом не было. Не было его и в комнате, хотя лампа продолжала гореть, как неугасимая звезда любви.
Настасья набросила халат и вышла в коридор. Дверь оказалась незапертой. Коридор был пустынен, как Сахара.
Из соседней комнаты, откуда уже не доносились непонятные звуки, вышел узбек Улугбек.
— Настя-ханум, чего не спишь, поздно уже.
— А ты чего не спишь?
— Акмухамед Коран привез, кассеты с музыкой привез из Турции. Мы читали, пели, слушали. Еще будем.
Она почувствовала, что от него исходит какая-то мощная энергия, но не черная и, как следовало бы предположить, не „зеленая“, а просто новая.
— Ты не знаешь, где Ростислав?
— В „Сибирь“ ушел, кажется.
Уйти в „Сибирь“ на местном жаргоне означало оказаться в комнате, где жил Володька Старых, сибиряк, магаданец и по совместительству чукча. Эта комната находилась в противоположном конце коридора и была знаменита тем, что там шел перманентный запой.
Там пили всегда. Менялись дни и ночи, бутылки, огрызки на столе, появлялись и исчезали действующие лица. Но топка пьянки горела, как вечный огонь.
— Спасибо, Улугбек-джан. — Настя поблагодарила соседа за информацию.
— Может, ты голодная? Вилка — давай, тарелка — давай. У нас плов есть.
Тяжело было отказаться от плова, настоящего, восточного, но сейчас мысли были заняты другим. Сосед заметил ее минутное замешательство:
— Дверь ваш открыт. Я сам тарелку возьму. — Он улыбнулся так белозубо, как это получается только у смуглых людей.
Настя увидела, как из „Сибири“ вышли два человека и направились в ее сторону. Похоже, они не замечали ее, занятые ощущениями, полученными в „Сибири“. Она видела, что они „импозантно“ одеты: один, повыше, был в серых брюках, но с обнаженным торсом, а другой, пониже, — в таком же сером пиджаке, прекрасно сочетавшемся с полосатыми трусами и черными ботинками на босу ногу.
Вдруг они замерли, очевидно, заметив ее. И тот, что пониже, неожиданно присел, прикрывая явно коротковатыми для такого дела фалдами пиджака свои голые волосатые ноги.
— Леха, вставай, пошли, — дергал его за рукав спутник.
— Не могу, Ваня, там же девушка, — галантно отвечал Леха.
Настя прошла мимо, сделав вид, что не заметила демонстрации моделей.
Дверь в „Сибирь“ была приоткрыта, и из щели доносились обрывки оживленного разговора.
— Да ты что, не может быть, чтобы у моржа — и такой х…
— Да точно, б…, точно тебе говорю, у этих ластоплавающих в хрене косточка есть. Мне одну, вот, чукчи подарили — вас потешить.
Анастасия вспомнила, что читала что-то подобное в сгоревшем „Тропике Рака“ Генри Миллера. Когда она вошла, то увивсем по-детски, словно рогатку или палку, передавали друг другу, пустив по кругу, какую-то изогнутую кость примерно в треть метра длиной. Кость была грязно-желтого цвета, как протравленные никотином зубы.
— Мальчики, а где Ростислав?
— Настя? Ты только не волнуйся. — Настя сразу испугалась.
— Где он?!
— Вышел, милая. Скоро придет.
— Как — вышел? — В памяти мгновенно всплыла легенда о том, как когда-то „вышел“ Гурий Удальцов. — Куда?
— Туда. — Старых указал на окно.
Настя едва не лишилась чувств. Невесть откуда в ее руке оказался стакан, в котором еще оставалось несколько глотков на дне.
— Выпей. А он сейчас придет.
Она проглотила мутную жидкость и поняла, что это была скорей всего сивуха. На столе стоял полный до краев стакан, наверное, с водой. Она схватила его, чтобы запить принятую мерзость. Но неосмотрительно выпитые несколько глотков обожгли рот. Горело все нутро.
В то время как Настя задыхалась, словно выброшенная на сушу рыба, жадно заглатывая воздух, мужики одобрительно хохотали.
— Вот это девушка! Самогонку спиртом запивает! Чудеса, да и только.
В голове у нее помутилось, ноги стали ватными, а руки бессильно повисли. Она присела на услужливо придвинутый кем-то стул и снова спросила, демонстрируя просто маниакальную пристрастность:
— Так где же он?
— Сейчас придет. Ушел за бутылкой в таксопарк.
На ночь двери общежития закрывались наглухо, перекрывая все возможности входа и выхода. Но именно ночью в этом здании с магическим числом этажей вдруг нарастало ощущение тотальной тревоги, как нарывы, вскрывались творческие кризисы, и тогда призрак алкоголизма бродил по коридорам, навевая жажду на несбывшихся поэтов и удачливых графоманов.
А путь к утолению жажды был один-единственный, как жизнь: стальная пожарная лестница, словно ржавый шрам украшавшая здание. И выход на эту лестницу находился как раз справа от окна „Сибири“.
Ни жива ни мертва Настя неподвижно сидела в кресле, а компания продолжала оживленную беседу.
Наконец она услышала, как где-то далеко внизу металлически застонала лестница.
Володька тоже прислушался, подошел к окну, растворил его настежь, и промерзший декабрьский воздух, насыщенный запахами почерневшей опавшей листвы, заиндевелых проводов, старинных аллей, нечистот, разрушенных особняков пушкинской эпохи, запущенных дворов, словом, запахами предновогодней Москвы, затопил комнату, заставив ее дрожать не только от волнения, но и от холода.
Лестница стонала все ближе и ближе. Ростислав возвращался. Он преодолевал этаж за этажом и где-то между пятым и шестым приостановился немножко отдохнуть. Настя поняла это, потому что услышала его голос.
— Я уже тут, Вовик. — Голос был радостный. — Извини, что так долго. Представляешь, они испугались, что я из „легавки“. Я же в первый раз пошел, они меня в лицо не знали. Пришлось предъявить писательский билет. — Он засмеялся.
И снова пошел лестницей вверх. На высоте седьмого этажа остановился, слегка отдышался и поправил в кармане бутылку, чтобы, не приведи Господь, не выпала. Потом он сделал широкий шаг с лестницы на подоконник. Володька успел подать ему руку, и Ростислав, посиневший от холода, ввалился в комнату.
— Ну ты даешь, друг, — выдохнул Старых, — еще б чуть-чуть — и взлетел бы, как ангел. Я едва успел твои скользкие пальцы поймать.
Но Ростислав не слушал его.
— Настя? Что ты здесь делаешь? — Веселые нотки в его голосе сменились на раздраженные.
— Не видишь — пью! — сказала Настасья, встала и направилась к двери. — Свечку в церкви поставь за чудесное спасение! — это она произнесла уже на пороге.
На столе в комнате ее ждала полная миска чудесного рассыпчатого плова.
Тридцать первого декабря к Улугбеку прилетела жена.
Анастасия знала, что их у него две — Зульфия и Амина, но не решалась спросить у приверженца шариата, которая из женщин решила почтить мужа своим присутствием.
Он представил ее сам:
— Настя-ханум, это — Зульфия-ханум, поэтесса.
Поэтесса казалась воплощением всех грез Востока: и луноликая, и бровь полумесяцем, и черных прядей завеса, усмиренная в двух косах. Только вот стан красавицы на данном этапе не вписывался в поэтику: вызревавший маленький восточный гражданин заставил ее носить широченное платье. Беременная Зульфия, очевидно, чувствовала себя несколько неловко, и это было заметно в каждом ее движении и слове.
Полдня она наводила порядок во временном доме мужа, не разделенном, как принято у узбеков, на мужскую и женскую половины.
А к вечеру в дверь постучал Улугбек, и с выражением лица, какое бывает у радиста, передающего сигнал бедствия, попросил:
— Ростик-джан, зайди к Зульфие, она плачет, рыдает, спросить хочет.
Ростик-джан зашел к Зульфие, которая на самом деле рыдала и плакала. Он вернулся в комнату через полчаса с пакетиком соленых абрикосовых косточек и урючиной за щекой, так что казалось, будто у него выскочил флюс. Сначала Настя испугалась, что щека у него вспухла от неожиданной пощечины, но потом, поняв причину косметической перемены, мысленно посмеялась.
— Что там, Слава?
— Презабавнейшая история. — Он достал из кармана обрывок листа бумаги. — Вот, почитай.
На листе почерком Улугбека со множеством русификаторских правок Ростислава было начертано:
„Милая Татьяна!
Нам, восточным парням, свойственны как скромность, так и беспощадность.
Я не хочу тебе льстить, поэтому пишу как есть. В твоем облике я увидел любовь, доброту, уверенность, а также незримую красоту — те качества, которых не замечал у белых женщин.
У меня появилось желание долго разговаривать с тобой, не скрывая своего удивления.
Жаль, что ты ушла…
Жду доброго времени — времени встречи.
Твой турецкий мальчик“.
Прочтя подпись, Настя сразу представила себе статуэтку „Турецкий мальчик“ с улыбкой, как у фарфорового китайчонка периода культурной революции и с гиперболизированным предметом на том месте, которое избрал для художественных экспериментов при изображении жеребцов Настин давний приятель анималист-портретист.
— Что это такое? — спросила она.
— Понимаешь, я когда-то помог Улугбеку составить послание, он текст переписал начисто, а черновик оставил для пущего непредвиденного случая, чтобы больше ни к кому не обращаться за помощью, Ты же понимаешь, как он по-русски…
— А Зульфия, значит, нашла этот образчик вашего коллективного творчества?
— Ну, да. И полчаса меня допрашивала, была здесь некая Татьяна или нет.
— Забавно.
— Слушай, Настя, ты б зашла к ней, успокоила как женщина женщину. Все-таки, я не смог. Беременная она ведь.
В соседней комнате шел оживленный разговор. Настя постучалась, двери открыла сама Зульфия:
— Настя-джан, заходи.
Улугбек стоял у окна, и вид у него был, как у побитой собаки. Зульфия сразу же перешла на „великий и могучий“, который, как оказалось, знала намного лучше, чем муж.
— Вот, Настя-ханум, посмотри на него! Бабник! Гуляка! Зачем женщин водишь?
Улугбек покраснел настолько, насколько позволял цвет его лица.
— Тра-та-та-та! — ответил он что-то.
Насте послышалось именно „тра-та-та-та“.
— Что? Сам ты какой? Вэрблюд ты, вэрблюд.
— Кто я? Кто? — Улугбек быстро снял с полки толстенный русско-узбекский словарь и стал нервно просматривать все на букву „в“. Докопавшись до истины, он побелел от злости.
— Я? Я — „тра-та“? Ты посмел меня так назвать, презренный женщина!
Он выскочил из комнаты, словно за ним и вправду гнался двухгорбый плевака, пригодный в условиях Европы разве что для производства одеял. Зульфия, еще мгновение назад никак не проявлявшая восточной покорности, теперь присела на край кровати и горько, как все женщины мира, заплакала. Настя подсела к ней и нежно погладила ее руку.
— Не плачь. Все образуется.
— Ах, Настя, у нас будет третий ребенок, а он, — она повысила голос, указывая в сторону двери, — он хочет других женщин. В прошлом году он ездил в Бухару и провел там два дня с девушкой.
— Ну, два дня — это ничего, — успокаивала ее Настя.
— Два дня и одну ночь! Одну ночь. — Она подняла указательный палец вверх, очевидно, для большей наглядности.
— А может быть, это неправда?
— Правда! Девушка приезжала ко мне в Ташкент и просила отдать мужа.
Будучи не в состоянии самостоятельно разобраться в сложных окологаремных интригах, Настя спросила:
— Но почему она приезжала к тебе? Ведь есть же еще и Амина.
Зульфия вздрогнула, гневно сверкнула глазами и сказала:
— Я ее ненавижу, эту женщину. У нее пять детей — пусть их смотрит.
— Что-то я не понимаю. Вы же обе вроде как жены? — допытывалась Настя, не замечая, как любопытство вытесняет чувство такта.
— Я жена. А она детей своих смотрит. Там детей вагон и маленькая тележка. Но она такая подлая, не хотела, чтобы он на мне женился. — От Зульфии исходили волны ненависти, достойные пушкинской Земфиры.
Анастасия поняла, что ревнуют восточные женщины точно так же, как и западные. И что ничуть не меньше, чем она сама, Зульфия хочет быть любимой и защищенной. „Что это — свидетельство взаимопроникновения двух культур, двух систем жизни, двух религий? — задавалась вопросом Настя. — Или просто проявление извечных земных отношений между мужчиной и женщиной?“
Ростислав интересовался историей мировой культуры, и в собранной им библиотеке она пыталась найти ответы на некоторые из этих вопросов.
Сначала Настя нашла в „Священном коране“ главу „Аль-Ниса“, что означает „Женщина“.
„И если вы боитесь, что не будете честны в вашем обхождении с сиротами, то возьмите в жены себе из женщин, сколько вам желательно, двух, трех или четырех; а если вы боитесь, что не будете поступать по справедливости, то возьмите в жены только одну или же из принадлежащих правым рукам вашим. Это — ближайший путь для вас к избежанию несправедливости“. Из этого отрывка она смогла понять только то, что мужчина может взять себе четыре жены.
„И не завидуйте тому, чем Аллах возвысил одних из вас перед другими. Получат мужчины долю из заслуженного ими. И молите Аллаха о щедротах его. Истинно, Аллах ведает все о совершенстве“. Эти мысли показались Насте достойными быть предтечей фрейдизма.
„Мужчины — покровители женщин, ибо Аллах сотворил одних превосходнее других и ибо они (мужчины) расходуют из богатства своего. Итак, добродетельны те жены, которые повинуются и блюдут тайны мужей своих при покровительстве Аллаха. Что же касается тех, от которых вы опасаетесь неповиновения, увещевайте их и оставьте их одинокими на ложах их, и наказывайте их. Тогда, ежели они будут послушны вам, не восставайте против них“. Вот он, закон жизни — „блюдите тайны мужей своих“!
В Литинституте с „женщинами Востока“ происходили любопытнейшие метаморфозы.
На первый курс поступали девочки со множеством косичек, с лицами без тени косметики, в длинных национальных платьях из жаркого бархата, расшитых блестками, бисером и люрексом. Подобный „внешний“ статус-кво они сохраняли год-два, неизменно вызывая заинтересованные взгляды и явно выбиваясь из толпы даже в перемешивающем и переплавляющем все и вся Третьем Риме — Москве. Они примерно посещали лекции и семинары, а по вечерам запирались в своих комнатах на женской половине и тихо читали книги.
Удивительно, но все этажи общежития, кроме последнего, где живут не студенты, а „апробированные“ писатели — слушатели ВЛК, разделены были на женскую и мужскую половины. Из лифта мальчики шли налево, а девочки направо в самом прямом топографическом смысле. Но так бывало только в светлое время суток. А ночью, когда в здании оживлялись тараканы и страсти, переставало быть незыблемым и это святое правило…
Но вот наши восточные девушки, проучившись несколько лет, пробыв в гуще иной жизни, переставали чувствовать неразрывную связь с родным миром, который вырастил их, наделив, с невосточной точки зрения, своеобразно уродливой душой. Подобно тому, как древние китайцы навечно помещали маленьких детей в причудливые вазы, чтобы вырастить „форменных“ уродцев, восточных женщин на родине воспитывают в железных правилах послушания и табу. Но всякой вазе в конце концов суждено разбиться. А телесные — в случае китайцев — и душевные — в случае остальной Азии — изъяны при этом не исчезают.
Девушки, изжившие вековые табу и стремящиеся примкнуть к новой жизни, оказывались неспособными почувствовать, что в этой жизни тоже есть свои правила и свои запреты. Восточные красавицы вырывались из мира, закованного в железо, и попадали в мир, переплетенный гибкими нитями. Они, как птицы, вырвавшиеся из клетки с толстенными — в руку — прутьями, не замечали медных проводов, переполненных неощутимым током. И вот результат: незаметно, путем эволюционных революций, к концу учебы девушки превращались в освобожденных женщин Востока. Как правило, в очень освобожденных.
Теперь они начинали одеваться по европейской моде, но с азиатским блеском и шиком. Они понимали, что любовь должна быть свободной от всех условностей, и меняли возлюбленных, руководствуясь только инстинктами.
Наконец, они решали никогда не возвращаться в родной кишлак или аул, а потому кидались жить со всей страстью обреченных.
Да, они переставали быть собственностью мужчины и подчиняться власти мужа, отца или брата. Да, они знали, что не изведают горькой участи быть второй или третьей женой. Но что им было известно еще? И впрочем, такая ли горькая участь — быть второй или третьей, если второй или третьей были их матери, бабушки, весь их женский род, уходящий в глубину кочевой жизни, в которой были свои правила чести, свой военный гуманизм.
Когда мужчин-чужаков убивали в бою, их женщинам и маленьким детям не давали пропасть. Вот и появлялись у степняков вторые и третьи жены. Жизнь была суровой, походной. Вечно над кочевниками висел дамоклов меч вымирания, и чем больше жен имел храбрый воин, тем больше уверенности было в продолжении его славного рода. И потом, по мере старения и потери воинственности, кочевые народы отнюдь не стремились избавиться от многоженства. Слишком большие и важные преимущества оно создавало, и в первую очередь для самой женщины.
Когда-то Настя прочла в „Науке и жизни“ сообщение об исследованиях французских ученых, результаты которых показались сенсационными самим исследователям. Этнографы обнаружили, что число детей в арабских семьях с тремя-четырьмя женами в начале века было равно числу детей в семье с одной женой в наши времена. Стал понятен и механизм демографического взрыва — опасного роста народонаселения мусульманских стран Африки: женщина вместо двоих-троих здоровых и желанных детей, между рождением которых она отдыхает от домашней работы и от обязанностей ублажать мужа от двух до пяти лет, теперь должна практически без восстановления сил рожать десять — двенадцать все более хилых и недоразвитых потомков. Причем все это время ей приходится работать в сельском хозяйстве, следить за домом и скотиной, заботиться о детях и родителях мужа, отбывать повинность в супружеской постели. И если у мужа не хватает средств завести себе сексуального партнера на стороне, то его единственная жена просто не выдерживает!
Так можно ли считать проникновение западной культуры благом для Востока? Для народов, которым Аллах воспретил ограничивать деторождение и которые вместо простых европейских путей отыскали для этого обходной и по-азиатски хитрый — многоженство?
Коран не воспрещает занятий любовью даже во время строжайшего поста — месяца Рамадана. А христианство? Не в этом ли основное противоречие между двумя мировыми религиями? Не в отношениях ли между мужчиной и женщиной?
„Возлежание с женами вашими в ночь поста сделано законным для вас. Они одежда для вас, как и вы одежда для них. Аллах знает, что вы несправедливо поступали к самим себе, посему Он обратился к вам с милосердием и даровал вам облегчение. Итак, отныне дозволено вам возлежать с ними и искать того, пока вы сможете, с приходом зари, различить белую нить от черной нити. Затем соблюдайте пост до наступления ночи и не входите к ним, когда вам надо пребывать в мечетях для поклонения“.
Так что же, опять — „Ищите женщину“?
Настасье Филипповне самой иногда хотелось облачиться в светлое одеяние, закрыть лицо тонкой белоснежной чадрой и стать невидимой. Да — невидимой! Непредсказуемой, с невычислимой фигурой и стертыми чертами лица. Это благо — быть женщиной, непостижимой всему миру, но открывающей лицо, зеркало души, ему одному. Единственному!
Принадлежать ему в ночь великого поста, как в седьмом веке принадлежали женщины поэту Омару ибн Аби Рабиа:
И сам не чаял я, а вспомнил
О женщинах, подобных чуду.
Их стройных ног и пышных бедер
Я до скончанья не забуду.
Немало я понаслаждался,
Сжимая молодые груди.
Клянусь восходом и закатом,
Порока в том не видят люди!
И за это откровение поэта не приговорили к смертной казни, как, спустя много веков, Сальмона Рушди за его „Сатанинские стихи“.
И даже романом „Стыд“ этот европеизированный мусульманин не смог снять с себя печати проклятья… Но как замечательно он смог уловить нюансы женской психики, описывая подготовку девушки к первой брачной ночи:
„— Представь себе, что тебе меж ног всадили рыбину, угря, например, и лезет этот угорь все глубже; или будто в тебя шомпол засунули и гоняют туда-сюда. Вот и все, что ты почувствуешь в первую брачную ночь, больше мне и рассказать-то нечего, — так напутствовала Билькис свою младшую дочь Благовесточку. Та слушала пикантные подробности и дергала ногой от щекотки — мать разрисовывала ей хной пятки. При этом вид у нее упрямо-смиренный, словно она знает страшную тайну, но никому не расскажет. Ей исполнилось семнадцать лет, и ее выдают замуж. Женщины из гнезда Бариамма слетелись, чтобы убрать невесту. Билькис красит дочь хной, вокруг крутятся родственницы, кто с ароматными маслами, кто со щетками и гребнями для волос, кто с краской для век, кто с утюгом. Главенствовала, как всегда, похожая на мумию, слепая Бариамма — она охала и ахала, слушая отвратительно-омерзительные описания интимной супружеской жизни, которыми щедро оделяли невесту почтенные матроны, и в негодовании свалилась бы на пол, если бы не кожаные подушки, подпиравшие ее со всех сторон.
— Представь: тебе в пузо шампуром тычут, а из него еще горячая струя бьет, прямо обжигает все нутро, как кипящий жир! — пугала Дуньязад, и в глазах ее полыхали отблески давней вражды.
Молодое девичье сословье было настроено более жизнерадостно.
— Наверное, это — будто верхом на ракете сидишь, а она несет тебя на Луну, — предположила одна из девушек, но ее „ракета“ ударила по ней самой: так сурово выговорила ей Бариамма за богохульную мысль, ведь один из постулатов веры гласит, что невозможно долететь до Луны“.
Но потом было то, о чем повествует одна из сказок „Тысяча и одной ночи“: „Ситт аль-Хушн приблизилась к нему и притянула его к себе, а он обнял ее и придвинулся еще ближе. Потом охватил ее ногами, зарядил орудие и нацелил его на крепость. И, выстреливши, разрушил стену, защищающую вход. И обнаружил в Ситт аль-Хушн несверленную жемчужину или необъезженную кобылицу“.
Они встречали Новый год вдвоем в полупустом, но все равно шумном общежитии. Праздничный набор, купленный для такого случая и состоящий из бутылки испанского шампанского и двух изящных бокалов на высоких ножках из черного, как камень гагат, стекла, украшал стол. И Гера поблескивала из неподвластного единственной свече полумрака своими фосфорическими глазами.
— С Новым годом, любимый!
— С новым счастьем, Настенька!
Она попыталась представить свое желанное новое счастье с подмоченной пеленочной репутацией. Как бы ей хотелось встретить следующий год втроем… Нет, вчетвером — и с Герой.
Настя загадала желание, пока на экране маленького черно-белого телевизора били часы.
Шампанское было с тонким привкусом мускатного ореха. Настя опустошила бокал и сквозь его кривое, словно магическое, стекло увидела печаль в глазах Ростислава.
„О чем он грустит? Может быть, о той женщине, от которой ушел? Или о сыне?..“
Из телевизионного динамика лилась веселая, как шампанское, музыка.
Первый месяц года закончился трагедией. В счастливый вечер встречи, когда под крышей общего дома снова собрались окрепшие за две недели каникул питомцы Литинститута с одной шестой части суши, год от года становящейся все меньше и меньше, случилось несчастье.
Анастасия узнала об этом лишь утром, потому что всю ночь крепко спала, словно все привычные кошмары разом улетели в другое место. И, услышав страшную новость, она поняла, куда они улетели. Погиб Вася Мочалкин, дрянной поэт, но хороший парень и отец троих детей.
Ростислав рассказал, что все было, как обычно. Так же металлически стонала лестница, и Вася, похожий на пьяного циркового эквилибриста, испытывающего нервы глуповатой публики, быстро спускался вниз. Его ходка оказалась результативной. Ритуально поправляя бутылку в кармане, он уже собирался сделать традиционный широкий шаг с лестницы на подоконник. Но ржавый жестяной карниз был покрыт тонким слоем льда. Володька Старых успел подать Васе руку, но не успел поймать его ускользающие пальцы. Всем телом Вася качнулся назад, какое-то мгновение побалансировал над пропастью, на глазах у лишившейся дара речи публики. А потом был его долгий парящий крик. И падение с высоты седьмого этажа. И смерть.
Кто-то бегал, кто-то кого-то будил, кто-то вызывал „скорую“ и „легавку“. Но все это уже не имело никакого значения.
Если бы не разбрызганные мозги, обломки ребер и берцовая кость, вылезшая наружу где-то в районе кишечника, то все было бы удивительно похоже на банальный сюжетный ход в каком-нибудь мексиканском мыльном сериале…
По пути в институт Настя заметила, что в городе появилось необычно много сорок с траурными хвостами, на которых удерживаются только плохие новости.
Она шла по Тверскому бульвару мимо „Макдональдса“, мимо маленькой случайно уцелевшей кофейни, мимо лиц, окон, домов, афиш. Она шла и вспоминала собственные стихи:
От шумной кофейни,
Где варится каждому кофе
Больной Маргаритой
С повязкою теплой на горле —
До странного дома,
Где дружно живут тараканы,
И малые дети,
И взрослые добрые люди;
От шумной кофейни
До мирного странного дома
Мы со странниками вперемежку
Идем по бульвару,
Зимой
Из-за снега не видя
Гадательной гущи…
Сейчас она прошла в противоположном направлении: от тараканьего дома мимо кофейни на Бронной, где Маргарита, которая раньше летала, а теперь стоит за прилавком, к старинному особняку на Тверском бульваре.
Профессор, читавший курс теории литературы, обычно начинал очередную лекцию обращением: „Друзья мои!“ И в этот день он не изменил привычке и провозгласил: „Друзья мои! Пить нужно в подвале!“ Этот житейский совет был встречен минутой молчания.
Когда Настя одевалась в гардеробе, зябко кутаясь в видавшую виды каракулевую шубу — единственное случайно оставшееся от мамы наследство, к ней подошел мрачный, как и все вокруг, Петропавлов.
— Привет, Настя, — начал он и замялся. Было заметно, что что-то его очень беспокоит.
— Что тебе, Авдей? Про кошку спросить хочешь? С ней все в порядке. Такая красавица растет!
— Нет, не про кошку. Я знаю, что она в надежных руках.
— Тогда — что же?
— Настя, только, прошу, не перебивай меня… Потому что я и так собьюсь…
Она умолкла, предоставив ему возможность высказаться.
— Понимаешь, я… Знаешь, я же вижу, что сегодня все не к месту… Но так трудно тебя поймать: ты же все время в бегах… А я, вот… Помнишь, я предупреждал, что хочу с тобой поговорить?
— Я слушаю тебя, — как можно мягче произнесла Настя.
Парень немного успокоился, и его речь приобрела некоторую связность.
— Настя, я влюбился.
„Господи, неужели в меня?“ — испугалась она.
Но поэт, к счастью, развеял ее опасения.
— Я влюбился в Марину. А она, я знаю, твоя подруга. Ну, или приятельница. Я не понимаю, как у вас, у девушек, называется дружба.
— А почему ты говоришь об этом мне?
— Потому что я не знаю, как объясниться с Мариной. Она такая умная, такая красивая… А я… — Он критически оглядывал себя, насколько мог сделать это без помощи зеркала.
— И что я могу сделать? — Настасья спешила, потому что опаздывала в редакцию.
— Только ответить на мои вопросы. — Он полез во внутренний карман и вытащил блокнот, на удивление аккуратный и даже заграничный. — Вот. Я тут составил вопросник. Ты ответь, пожалуйста, письменно как-нибудь на досуге. Очень прошу. Умоляю! — Он смотрел так преданно, что она не смогла отказать.
— Хорошо, Авдей.
— Спасибо, сестричка. Только… — Он снова замялся.
— Что — только?
— Только не показывай никому. Ладно? Ты пойми — иначе мне не жить.
Он по-военному четко повернулся кругом и быстро удалился.
Настя раскрыла блокнот и прочла:
„Что ей нравится из напитков? Какие цветы предпочитает? Какие театры посещает? Какой цвет — любимый? Во сколько обычно встает по утрам?.. Какие мужчины в ее вкусе?..“
С правой стороны было оставлено место для ответов.
„Бедный, бедный Авдей, — подумала Настя, вспомнив унитазный вернисаж, — мой ответ на последний вопрос вряд ли тебя утешит…“
Февраль выдался не холодным, а лютым. Не зря именно так называли этот месяц в старину! А в некоторых славянских языках подобное нелестное определение так и закрепилось за одной двенадцатой года. Слава Богу, самой короткой.
По утрам в комнату сквозь щели в „общественных“ неухоженных оконных рамах, рассохшихся еще лет двадцать тому, врывались маленькие морозики, невидимые, как духи, но с успехом леденящие души и сердца. И в этот час наших героев прибивала друг к другу угроза тепловой смерти Вселенной. Исчезали вечерние ссоры, дневное раздражение, всегдашняя неустроенность.
И снова, засыпая поздним зимним рассветом, Настя как-то сказала:
— Я читала у Кабакова… Героиня говорит герою: „У нас никогда не будет революционной ситуации, потому что у нас низы всегда хотят, а верхи всегда могут“.
— Не будет, потому что у нас низы перемешались с верхами, — уточнил Ростислав.
И она вспомнила давнее определение экстрасексуального Игоря: „лежащий в объятиях женщины“…
„Надо бы к нему забежать…“ — Здравую мысль поглотили остатки ночи.
С утра кружилась голова, ничего не хотелось есть. Настя даже измерила температуру, но она оказалась нормальной. Еще больше удивило ее то, что не только вкус, но и запах любимого кофе вызывал неодолимое отвращение.
„Так бывает и в отношении мужчин“, — подумала Настя и процитировала по памяти четверостишье из Ахматовой:
Для того ль тебя я целовала,
Для того ли мучилась, любя,
Чтоб потом спокойно и устало
С отвращеньем вспоминать тебя“.
На кухне двое студентов спорили, карауля шикарный расписной чайник, который все никак не желал закипать.
— Тридцать баксов за час — это же с ума сойти. Сколько же она имеет? — вопрошал один.
— А какое твое дело, сколько она имеет, если у тебя все равно тридцати баксов нет.
— Нет — и не надо! Можно позвать Гульбахар — за так. Или еще кого. Нашел проблему.
— Проблему не проблему, а позвонить было любопытно. Уж очень много они объявлений дают. Неужто всем им мужиков хватает?
— Это кажется только, что много. А на самом деле Москва большая, и парни умеют деньги зарабатывать, не то что мы с тобой.
Чайник закипел, засвистел, и ярко-алые цветы на его боку сменили свой цвет на пурпурный. Спорщики, подхватив посудину, удалились.
Вместо гипотетических потребителей сексуальных утех появилась вечно беременная Зульфия с кастрюлькой, полной кусочков баранины.
— Привет, Настя-ханум. Видак смотреть будешь? Турамирза кассеты принес — все про любовь. — Она приглашала Настю культурно провести пока еще далекий вечер, потому что знала: с наступлением темноты на Ростислава снова обрушится приступ творческой чумки, а Улугбек уйдет в комнату этого самого Турамирзы — вести мужские разговоры.
В чем-то уделы всех женщин были похожи. Хотя „Запад есть Запад, Восток есть Восток“…
— Хорошо, приду.
Зульфия поставила будущую шурпу на огонь и удалилась.
А Анастасия готовила самый изысканный завтрак — сваренные вкрутую яйца. Два символа мироздания, окруженные бурлящей водой, выглядели хотя и не золотыми, но очень похожими на беломраморные. Закипающая баранина распространяла умопомрачительные запахи, от которых у Насти закружилась голова и свело судорогой внутренности. Бросив недоваренный завтрак, она выскочила из кухни.
Через несколько часов врачиха, чем-то неуловимо похожая на птеродактиля, подтвердила счастливые опасения. Настя вышла из консультации и увидела, что из-за серых низких туч выглядывает краешек солнца.
Она брела по Москве, и этот привычный город казался ей в чем-то новым. Она заметила на каждом шагу детали, которых не видела раньше.
Прибили вывеску над бывшей пельменной, из которой следовало, что вместо пельменей здесь теперь будут лепить авиабилеты.
Снова собралась демонстрация на Пушкинской. В этом не было ничего нового и удивительного, но раньше она этих демонстраций просто не замечала… Какая-то полная женщина в очках что-то рьяно выкрикивала, при этом широко жестикулируя. Настя чувствовала к ней едва ли не жалость — женщина все-таки должна быть занята извечным женским существованием. А в политике баба похожа на львицу, которая пытается освоить премудрости слоновой походки. Беда, если ей это удается…
Ну вот — новость, и новость грустная, почти трагическая: закрыта кофейня на Бронной, там, где Маргарита варила ароматный напиток. А впрочем, именно к кофе Настя в данное время испытывала некоторое недоверие. Закрыли — и закрыли. Пусть продают гамбургеры — пищу не только богов, но и всех смертных. Универсальную.
Спецкурс по Достоевскому читал извечный депутат и публицист демократического толка, сподвижник Сахарова и продолжатель общего дела прогрессивно настроенной русской интеллигенции Юрий Варягин.
— Достоевский был жутко несексуальный писатель. Иногда мне кажется, что он жуткий лгун. Заявить, что Сонечка Мармеладова — проститутка! Вздор! Я где-то уже писал, что она торгует телом, которого нету. Представить себе Сонечку, которая спит с каким-нибудь клиентом, — невозможно, запрещено всей структурой романа. И все домогательства вокруг нее просто смехотворны. Ну какая она проститутка? Она святая, без тела… И Настасья Филипповна — выдуманная страсть. Желание Достоевского перевоплотить свой неудачный роман с Сусловой породило целый поток этих инфернальных героинь, но все они какие-то абстрактные.
Услышав свое имя, Настя невольно вздрогнула, но потом сосредоточилась на словосочетании „выдуманная страсть“.
„Боже, как точно! И сколько же их было, этих выдуманных страстей? И зачем они были, что значит простая механика отношений, если люди не нужны друг другу? Да ничего, ровным счетом — ничего. Эти люди, расставшись, не думают друг о друге, а случайно встретившись, ничего не испытывают. Даже приливов памяти. Значит, ничего не было, ничего вообще не бывает, если не помнишь. И в моей жизни был только Ростислав, один — был и есть, потому что никого больше я не помню. Или не хочу помнить. Все они были возлюбленными абстрактной героини Настасьи Филипповны, но не моими…“
Вечером Настя ждала Ростислава. Ей обязательно, позарез нужно было рассказать ему все — именно сейчас, сию минуту. Но он не появлялся, несмотря на наступившее темное время суток. Его не было ни в „Сибири“, не пустующей несмотря ни на какие трагедии, ни в телекомнате, где мужчины с неизменным удовольствием смотрят урок аэробики.
Она уже привыкла к тому, что телекомната бывает переполненной только когда демонстрируют футбольные или хоккейные матчи, мультики, новости и… эту самую аэробику. Стоило лишь заглянуть в телепрограмму, и можно было с уверенностью Кассандры предсказать, когда относительно небольшое пространство перед стареньким „Рубином“ наполнится терпкой смесью запахов — одеколонов, дезодорантов, пота, перегара, нестираных носков, несвежих сорочек, воблы, пива, мироздания…
Именно запахи на этом этапе жизни вдруг стали ее неприятно раздражать. Поэтому от выпуска новостей она решила отказаться.
В дверь постучали.
— Войдите.
— Настя-ханум, кино смотреть будешь? — Это была грустная Зульфия, очевидно, уставшая от одиночества, невнимания мужа и тяжкого груза „зреющей“ жизни.
— Буду.
Она написала записку. „Я у Зульфии“ и, закрыв дверь, повесила белый листок с помощью кнопки, которая темнела на светло окрашенной поверхности даже тогда, когда никаких записок не было. Это удобно: не надо искать каждый раз такую мелочь, как кнопка. Она всегда на месте, как глазок в иные миры.
Аппаратура в комнате у Ахметовых, была, конечно, помощнее общежитской: видеодвойка „Сони“. Но Улугбек все равно смотрел аэробику не в своей комнате, не вместе с женой, а по старенькому „Рубину“ в разноязыкой мужской компании.
Зульфия перебирала кассеты.
— Вот — „Дневная красавица“. Про любовь. И артистка такая красивая — Катрин Денев.
Настя видела, как Зульфия краснеет и то и дело отводит глаза от экрана. Наверное, ее „внутреннему взгляду“ тяжело воспринимать мазохистские наклонности „белой“, как однажды определил Улугбек, женщины. Настя вспомнила, что смотрела когда-то турецкий фильм „Червоная дама“, показавшийся тогда дурным плагиатом „Дневной красавицы“. Может быть, Турция европеизирована намного больше, чем Средняя Азия? Дневная красавица Северина приходит в дом свиданий. Настя пыталась понять ее, Зульфия же однозначно осуждала. Но обеих интересовало движение внутреннего мира героини, и обе немножко отождествляли себя с ней.
И вот Северина, вернувшись домой, стоит под душем. Сквозь прозрачную занавеску легко заметить, как энергично она трет свое тело, словно хочет избавиться от подозрительного запаха. Потом через открытую дверь в ванную комнату, в которой видна ванна и роскошный, завидный туалетный столик, уставленный флаконами, зритель наблюдает Северину уже в розовом пеньюаре, вытирающую розовым полотенцем мокрые волосы. Вероятно, чтобы скрыть следы усталости, она красит губы. Потом снимает со спинки стула лифчик, белье и исчезает из кадра. И появляется уже в гостиной. Садится у камина на подлокотник кресла и швыряет все свое белье в огонь. И пусть, пусть горят презренные свидетели постыдного мазохистского инстинкта! Кочергой она сдвигает белье в центр, где полыхает огонь.
— У меня был только один мужчина, — вдруг сказала Зульфия.
— Но ведь ты его любишь, Зульфия.
— Да, люблю. Но как посмотрю кино, думаю, что это плохо, когда в жизни только один мужчина… Хотя у нас, если жена заведет любовника, то муж может ее убить — и никто его не осудит.
— А у самого Улугбека — две жены.
Зульфия вспыхнула.
— Я ненавижу эту женщину. И она меня. Но там дети, пятеро детей.
Настя мысленно улыбнулась, проделав простую арифметическую операцию. Там — пятеро, Зульфия ждет третьего. Значит, скоро у тридцатидвухлетнего Улугбека появится восьмой по счету отпрыск.
Вернувшись в свою комнату, Настя думала о том, что все-таки очень мужской по сути, по мировосприятию фильм „Дневная красавица“! Несмотря на обилие женских ролей, несмотря даже на блестящую игру Катрин Денев, эта лента — всего лишь проба перевести непереводимое, переписать с „мужского“ языка на „женский“. Ей казалось, что режиссер Луи Бонюэль переписывал себя самого, свои комплексы, свое желание наконец-то понять женщину. Где-то она читала, что этот фильм — „принудительная попытка мужчины представить себе воображение женщины“. Очень точно. Северина живет и действует по-мужски. Ей присущи одновременно неизбывное чувство вины, гипнотический интерес к греховному сексу. Бонюэль абсолютно игнорирует мир собственно женщины, которая всегда, в любых обстоятельствах, хотя бы на периферии сознания, имеет в виду свое чувство, свою любовь. Женщина не умеет „выключаться“, ее чувство непрерывно, в то время как в восприятии мужчин любовь возникает, наоборот, в некоторых точках разрыва мира. Мужчина не может существовать только как любовник. Такой мужчина, подобие Дон Жуана, сам оказался бы женственен, слаб, нуждался бы во внимании и поддержке. Однако был бы способен на ряд мелких интрижек, но не способен, как Северина, вести четко раздвоенную жизнь. А женщина по природе своей неспособна на двойную мораль. Для нее подобное положение бывает крайне неустойчивым, а значит, она стремится к смещению действия в ту или другую сторону. Напротив, многие мужчины в состоянии раздвоенности живут всю жизнь, не испытывая при этом каких-либо серьезных душевных томлений…
Но сейчас Насте совсем не хотелось заниматься интеллектуальными изысками. Ей хотелось чувствовать себя защищенной, необходимой, любимой…
Она долгим, неестественно долгим взглядом смотрела на часы.
„Уже почти девять? Где же Ростислав? Не случилось бы чего?“ — с этими мыслями она села за стол, взяла блокнот Петропавлова и начала отвечать на жизненно необходимые вопросы. Она вела с ним незримый диалог:
— Ее любимое блюдо?
— Макароны. — Настя вспомнила, что почти ежедневно Марина варит макароны. — И большой кусок мяса.
— Что ей нравится из напитков?
— Чифир, вернее, почти чифир, когда она работает.
— Какие цветы предпочитает?
— Кактусы. Когда у нее в комнате расцвел кактус, она бегала по общаге и всем показывала горшочек с зеленым „ежиком“, украшенным розоватой нежной шляпкой, исключительно нелепой в соседстве с грубыми колючками.
— Какой цвет любимый?
— Джинсовый индиго.
— Во сколько встает по утрам?
— Часто — после полудня. Сова, переходящая в сурка, который периодически впадает в спячку.
— Какие театры посещает?
— Все подряд. Но любит Ленком.
— Какие мужчины в ее вкусе?
— Шварценеггер, Сталлоне, Николсон… Чарли Чаплин…
Некоторые из своих ответов Настя записывала в блокнот, а некоторые из соображений гуманности оставляла при себе.
Уже почти десять, а Ростислава все не было. За окнами темно и морозно. И очень хочется спать. Наверное, недалекая Останкинская телебашня излучает какие-то снотворные флюиды.
Но еще больше, чем спать, Насте хотелось дождаться Ростислава. И она сосредоточилась над чистым, как простыня накануне первой брачной ночи, листом бумаги.
Я рожу тебе смуглого сына
Или белого мрамора дочь.
Невесомое счастье — Крестины —
Будут славить светлейшую ночь.
Я сегодня увидела ясно.
Колыбель в нашем доме была.
Ты качал ее, друг мой прекрасный,
И она под руками плыла…
На часах было без четверти полночь. Устав ждать, Настя заснула. И последнее, что она видела, погружаясь в глубины сна, — это два зеленых огонька, глаза Геры, взгляд которых был устремлен в сторону луны. Они улетали на эту безжизненную планету вместе.
— Что за дурацкие письмена валяются на столе? — Нотки раздражения в голосе Ростислава подействовали на Настю примерно так же, как и комариный тембр электронного будильника.
— Ты пришел?
— Как видишь.
Она заметила у него под глазами темные круги — следы бессонной ночи. Но от Ростислава не пахло алкоголем. Он был трезвый, как часовое стеклышко.
— Слава Богу, что с тобой ничего не случилось.
— А что со мной могло случиться? — Его взгляд был обращен на „письмена“. — Что это ты тут писала? Кому это нравится чифир и джинсовое индиго?
— Слава, это одна женская игра, которая тебя не касается, — Настя пожалела, что непредусмотрительно оставила предметы своих вечерних трудов на столе.
— Однако же блокнотик исписан, кажется, мужским почерком. Что бы это значило?
— Ревнуешь? — не скрывая удивления, спросила она.
— Я?! Никогда! Но я боюсь всяких там СПИДов и прочего.
— Я тоже боюсь… Кстати, где ты был?
Он выдержал короткую паузу, больше похожую на минутное замешательство. Но потом сообразил, что лучший способ защиты — нападение.
— Где был — там уже нет! А какого черта ты спрашиваешь? Не припомню, чтобы мы давали друг другу какие-нибудь обязательства.
— Но мы ведь живем вместе. И стало быть…
— Нет! — оборвал он. — Не мы живем вместе, а ты живешь у меня. Ты! Потому что я тебя приютил.
И тут из глаз Настасьи Филипповны, маленькой железной леди, выкатились две слезы. Огромные, как растаявшие градины.
— Чего ты ревешь? — Ростислав смотрел на нее с выражением легкой брезгливости на лице. — Привыкла жить в своем выдуманном мире и не видишь реальности. Не хочешь видеть ничего, кроме того, что придумала.
В ответ раздались всхлипывания.
— Прекрати сейчас же, я не выношу бабских слез.
Она заплакала еще сильней.
— А что за дурацкие стишки ты пишешь? — Он пытался перевести „беседу“ в другое русло. — „Я рожу тебе смуглого сына…“ Ну чисто Габриэла Мистраль. Все вы привыкли спекулировать на святом чувстве материнства. Нет бы — выносить, родить, ночей не поспать. Так нет — они сначала трахаются, как кошки, потом убивают детей во чреве, а в конце концов пишут трогательные стишки про колыбельку.
— Я рожу, — сквозь всхлипы произнесла Настя.
— Что ты родишь?
— Не что, а кого. Ребенка.
— Ты?! Конечно, рожай! Но только не от меня. Выходи замуж за какого-нибудь тихого и покорного идиота без претензий и рожай. И он будет качать эту самую гипнотическую колыбель.
— Слава, а мы с тобой? — Она „нащупывала“ возможность сообщить ему свою важную новость.
— Что — мы? Неужели ты думаешь, что если я вырвался из одного ада, то добровольно полезу в другой? Я свободен, понимаешь, свободен! Да и вообще, какая из тебя подруга жизни?
— То есть? — опешила Настя.
— А то и есть, что спать с тобой можно, а жить нельзя.
Как бы давая понять, что утренняя разминка закончена, он встал и вышел из комнаты, закрывая за собой дверь чуть звучнее, чем обычно.
Несколько секунд Настя смотрела на Останкинскую телебашню, потом завернулась в халат и, влекомая неодолимой силой, приковывающей всех женщин в мире к их мужчинам, выскочила в коридор. Она увидела темный силуэт на фоне торцевого окна, распространяющего проходящий свет. Этот силуэт еще мгновение маячил в коридоре, потом быстро повернул направо и исчез в недрах „Сибири“.
Покорный снег скрипел под ногами, и холод этой покорности пробирался, преодолев сопротивление подошв Настиных сапог, все выше и выше: вверх по ногам, по телу — до самого сердца Она ждала автобуса, привычного верного автобуса, способного доставить ее всего за десять минут до „малой родины“ — Марьиной Рощи.
Но автобус все не приходил, и она вынуждена была терпеть отвратительные ледяные объятия февральского городского сквозняка.
Сквозняки в городах — совсем не то, что ветры где-нибудь в поле, на перелеске, на берегу спокойной равнинной реки. В лабиринтах кварталов плененные ветры становились свирепыми, словно они родились в горных ущельях. Воздушные массы плутали между каменными глыбами зданий, ненавидя все живое: траву, цветы, деревья, птиц, людей. И еще, пожалуй, бездомных животных.
Настя заметила грязную белую с подпалинами собаченцию. Она стояла у соседнего столба, перебирала озябшими лапками, словно ждала кого-то. Возможно, бросившего ее человека? Собачка верно ждала, и Настю пробирал еще больший холод, когда она видела на снегу следы, оставленные лапками, теплыми „босыми“ лапками живого существа.
Автобус, как всегда по утрам, оказался переполнен. Настя уже забыла острые ощущения „транспортной борьбы“ в часы пик. Застопорившись на предпоследней ступеньке, она никак не могла протиснуться в салон. А кто-то, кого она не могла видеть и кто подпирал спиной с трудом закрывшиеся двери, этот кто-то холодной рукой скользнул по ее ноге, пытаясь пробраться выше — под юбку. Жгучее чувство омерзения вызвало еще один условный рефлекс, и каблук Настиного сапога с размаху ткнулся во что-то почти коллоидное — наверное, бедро сладострастца. Тот глухо ойкнул и прекратил усилия.
На следующей остановке он сошел, а Настя все же пробралась в салон.
„ЛАЗ“, устаревший и морально, и физически, тянулся медленно, как время. И вместо запланированных десяти минут она тратила на дорогу пятнадцать. Именно за последние пять минут ее успевало так укачать, как укачивало разве что в детстве.
Ни жива ни мертва она вышла на свежий воздух, все еще не принимая в расчет, что свои действия, в том числе и поездки в переполненных автобусах, с некоторого момента, следовало бы связывать с „новым“ состоянием или, как чаще выражаются, положением.
Настя брела по направлению к разоренному огнем „логову“. Вдали, у гастронома, ей мерещились пурпурные призраки пожарных машин. Она не была дома уже больше месяца, с того самого дня, когда они с Ростиславом совершили несколько изнурительных ходок в сторону помойки, вынося скорбные грузы. Стороннему взгляду они тогда, наверное, напоминали добытчиков угля, как их изображали на старинных гравюрах: с изможденными лицами и огромными корзинами. Чернорабочие в прямом и переносном смысле.
Настя подошла к подъезду и по привычке подняла глаза вверх. В обгорелых рамах светились новые стекла, вставленные тогда же, в декабре, и ставшие чем-то вроде подаяния, материальной помощи ЖЭКа — больше, к сожалению, домоуправление ничем не смогло помочь.
Входя в подъезд, она втайне надеялась, что не встретит никого из соседей: очень уж не хотелось вести светские разговоры. И судьба помогла ей — в гордом одиночестве, не встретив препятствий, взойти на пятый этаж.
Замок, несмотря на все злоключения, действовал безотказно. Настя мысленно поблагодарила мастеров, его изготовивших, и вошла в квартиру, захлопнув за собой дверь.
Обугленное тесное дупло… Черное и серое — вот теперь его цвета. И они делают пустое жилище еще более нежилым и тесным.
Настя сразу прошла на кухню, потом неспешно, как сомнамбула, побрела в комнату, где все еще ощутимо пахло гарью, расплавленной пластмассой и сгоревшими рукописями.
Наконец она подошла к балкону и открыла дверь, соединяя свет черный со светом белым. „Два мира, две идеологии, — почему-то возник в голове старый лозунг, и она поправила его, сообразуясь с текущим моментом: — Два мира — две жизни“.
Ворвавшийся морозец превращал дыхание в голубоватый пар. Он был похож на дымок, особенно „в контексте“ пепелища.
Настин взгляд, покинув абстрактные пространства, вдруг упал на снег, запорошивший „дно“ балкона, — и замер…
— Боже мой, что это?! — вскрикнула она. — Что это такое? Откуда?
На снежном коврике балкона кто-то оставил следы. И оставил недавно — не позже вчерашнего вечера. Как же нелепо выглядели эти следы на балконе мертвого дома!
Ее невольно охватил ужас, она не могла оторвать взгляда от неопровержимого свидетельства посещения ее бывшего дома каким-то живым существом. И явно — не инфернальным, не бестелесным духом, не бесплотным призраком, а в лучшем случае, дьяволом во плоти.
„Может быть, кто-то спрыгивал на балкон с крыши?“ — Она пыталась объяснить необъяснимое.
Но версия отпадала сама собой. Четкие следы однозначно исходили от балконной двери, у которой она сейчас стояла, понимая, что невнимательно читала в детстве роман Фенимора Купера, а потому в делах следопытских не поднаторела. Ну что можно было сказать об этих отпечатках, об этих вещественных доказательствах? То, что они оставлены мужчиной с размером обуви где-то сорок три. Ну и что? Это самый ходовой размер. А еще? Обувь явно зимняя — толстые подошвы с „тракторным“ протектором. Половина мужского населения Москвы ходит в такой обуви.
На самой окраине балконного снежного поля она заметила свежий окурок.
„Вот это уже на самом деле вещественное доказательство, но вещественное доказательство — чего? Того, что здесь кто-то был? Может быть, у него есть запасные ключи? Может быть, он и поджег мой дом? Ведь многие, очень многие неясности насторожили людей из „легавки“.
Но вдруг, как сквозняк, как воздушная волна, на нее обрушилось эхо сегодняшнего разговора с Ростиславом. И перед разверзающейся пропастью великого жанра трагедии всякие позывы на детектив показались ненужными и бессмысленными.
„Гори оно все гаром“, — мысленно сформулировала она свое нынешнее кредо в форме меткой народной поговорки и вышла из квартиры, не забыв все же захлопнуть дверь.
Или за нее это сделал сквозняк, городской сквозняк, вломившийся в открытые двери балкона?..
Давным-давно, в незапамятные времена, она уже пыталась свести счеты с жизнью. Но тогда эта перспектива была не более, чем игрой, а теперь…
Теперь жить не только незачем, но и негде. До второго пришествия не отремонтировать квартиру, даже если не есть, не пить, а лишь покупать банку краски или трубку обоев с каждой зарплаты.
А ребенок? Куда она принесет это бедное, ни в чем неповинное существо? В комнату Ростислава, который вырвался „из ада“ и теперь пребывает „во глубине сибирских руд“? В обугленное дупло?
Небо затягивалось тучами, низкими и тяжелыми. Но они несли неожиданное потепление, как это бывает зимой. И вот уже с серого неба снова тихо идет белый снег, засыпая собачьи и Настины следы. И те, „тракторные“, на балконе.
„Как там пела Ладова? „Мне некуда больше спешить…“ А что она еще говорила? Ах, да, то, что все мужчины подлецы. Что ж, похоже на истину, но на относительную. Нет, они не подлецы. Просто они другие, совсем другие, у них иные задачи в этой жизни. Они избирают непривычные для женского мироощущения пути. Но разве можно винить хромых в том, что они не могут бегать, или слепых в том, что они не различают цветовых оттенков? С такими мыслями Настя медленно ступила на проезжую часть, глядя прямо перед собой.
Некуда больше спешить. Незачем даже смотреть сначала налево, потом направо. Красная иномарка резко затормозила, но Настя видела автомобиль, словно на пленке в замедленном темпе. Она не поняла, что происходит, но успела совершить маневр и преодолеть несколько метров в прыжке. Визг, с которым покрышки прошли тормозной путь, дошел до ее слуха с опозданием, словно грохочущий гул с ясного неба, когда сверхзвукового самолета уже нет, а осталась только белая размытая борозда…
„Надо же, только что подумывала о самоубийстве, и вдруг так сработал инстинкт самосохранения!“ — отвлеченно констатировала она, все еще не осознавая в полной мере смысла происходящего.
Из красной, как пожарная машина, „вольво“, выскочил некто в длинном черном пальто нараспашку. Это пальто придавало выскочившему сходство и с монахом, и с мафиози.
— Черт знает что! Сама лезет под колеса! — Незнакомец рвал и метал. — Жить надоело?
— Надоело, — спокойно призналась Настя.