КОГДА Я ВЫГЛЯНУЛА из окна спальни в то утро – с тех пор прошел год и одна неделя, – лондонское небо было голубым и неподвижным. Казалось, весь город задержал дыхание, дожидаясь, пока над крышами разнесется первый крик нашей малышки. Она должна была родиться на две недели позже. Я обвела предполагаемую дату ее рождения в своем перекидном календаре, нарисовав сердечко красным фломастером. Но соседи уже начали заносить нам стеклянные контейнеры с мясом в тесте и куриным салатом. У мамы, которая теперь ходила вразвалочку, как ковбой, временами случались «маленькие спазмики» – от этих слов мне на ум приходили птички, порхающие в саду.
После обеда я помогла ей застелить кровать старыми полотенцами, а потом разложить на полу газеты. Мы вместе посмеялись над бессмысленными стишками, которые отпечатались у нас на пальцах. Я постаралась не думать о том, для чего нужны газеты, и вместо этого начала представлять, каково это будет – взять на руки новую сестренку. (Я договорилась с Господом, чтобы он подарил мне сестренку, союзницу, лучшую подругу, которой у меня никогда не было, но забыла взять с него обещание, что она останется со мной надолго.) Она была бы вся красная и сморщенная, как обсосанный пальчик, и выросла бы похожей на меня, только немного более невзрачной. Я представляла, как буду держать ее на руках, а люди будут говорить – так, чтобы мама услышала: «О, ты такая хорошая старшая сестричка, Гера. Ей так повезло, что у нее есть ты». А я буду скромно пожимать плечами, как будто это не я неделями тренировалась на соседском коте.
Но потом «спазмики» упорхнули. Ощущение было такое, будто вечеринку отменили в самый последний момент. Мы стали ждать. Приехала тетя Эди, и вокруг нее, как всегда, все закипело. Она уже давно заявила, что слишком умна для замужней жизни; носит белую рубашку с темно-синими брюками и работает в новостном журнале, который отправляет ее, вооруженную блокнотом и ручкой, за границу, в опасные места. В нее дважды стреляли. Она крутит романы с военными фотографами. Детские развлечения нагоняли на нее скуку. Всякий раз, когда тетя Эди ходила с нами в Риджентс-парк кормить уток, она то и дело сдерживала зевки, пропахшие кофейной гущей, и поглядывала на свои мужские наручные часы. За это я ее и любила.
– Ну, не будем тебя задерживать, Эди, ты спешишь обратно на передовую, – бормотала мама немного кислым тоном, и я невольно задумывалась: может, ей тоже скучно кормить уток, только она не может в этом признаться.
Мама гораздо больше любила тетю Эди в ее отсутствие. На нее удобно было ссылаться в спорах с отцом, словно размахивая ярким флагом новой чудесной страны. Будущее принадлежит таким женщинам, как Эди, заявляла мама, с такой силой замешивая тесто, что его клочки летели во все стороны, оседая в неожиданных местах – например, на приподнятой папиной брови. Моя мама могла бы жить так же, как Эди, если бы не вышла замуж в таком юном возрасте – в девятнадцать – и не родила меня (через шесть месяцев после свадьбы). Я всегда чувствовала себя виноватой, когда она так говорила. Как будто мое появление помешало ей быть собой; как будто я затащила ее в прошлое, во времена, когда еще не было телевизоров.
Так вот, в тот вторник наша жизнь еще напоминала картинки из маминых журналов «Дом и сад». На обеденном столе лежали свернутые веером салфетки, а столешница блестела, будто зеркало. Я тогда была пухленькой, а не толстой. Мама еще оставалась в здравом уме. На ней было платье с яблочками, которое весело покачивалось на выпуклом животе от каждого движения. Пришла тетя Эди, принесла подарки для малышки: серебряную погремушку и желтое одеяло, мягкое, как сливочное масло. Зубами сорвала ценник, пока мама не видела. По выражению лица тети было понятно: жалеет о неудачно выбранном времени для визита. Она-то думала, что до родов еще две недели. И вот – застряла. Как и мы все. Как и малышка.
Скоро мама начала кругами расхаживать по гостиной, уперев руку в поясницу, то пыхтя, как закипающий чайник, то выпрямляясь с коротким, слабым смешком, приходя в себя. Тедди все это не нравилось. Тете Эди тоже. Она сказала:
– Господи, Джинни, хочешь, вызовем скорую?
Мама в ответ выкрикнула:
– Нет, я хочу быть мужчиной!
И не только ее слова зазвучали грубее – она и внешне переменилась, стала какой-то некрасивой. Лицо раскраснелось и распухло. Даже ноги раздулись: если надавить на них пальцем, он бы утонул на целую фалангу. Когда она в своем яблочном платье начала расхаживать взад-вперед мимо залитого солнцем окна, ее живот уже был не округлый и выпуклый, он обвис, как будто его содержимое стало слишком тяжелым и просилось наружу. Мне страшно было представлять, как такой большой предмет выйдет из ее тела через такую же потайную щелочку, как у меня между ног. Я не понимала, как это возможно, но утешала себя тем, что она делает это не впервые.
Папа пораньше вернулся с работы, на ходу стягивая с себя галстук, и принес маме стакан воды, но она только отмахнулась, как будто он сделал что-то не так. После этого, оставив маму с тетей Эди, он уселся на металлическую винтовую лестницу, ведущую во внутренний дворик, и принялся курить сигареты одну за другой, хмурясь, как будто появление малышки требовало от него серьезной мысленной подготовки. Он часто так делал, пока у мамы рос живот.
В какой-то момент в холле зазвонил телефон. Мама с тетей Эди обменялись странными взглядами, а папа торопливо ответил на звонок и прошипел что-то в трубку, прежде чем бросить ее обратно. И остался стоять, прожигая взглядом телефон, а сигарета догорала в его руке и пеплом осыпалась на пол. Когда мама спросила, кто звонил, папа не ответил. Тетя Эди притворилась, что читает «Дом и сад». Так что открывать дверь акушерке отправилась я.
Мама начала хвататься за диван, будто боялась, что тот сейчас сорвется с места и галопом понесется по комнате. Ее локоны налипли на лоб, темные и засаленные.
– Тебе пора в кровать, – выговорила она, выдавив улыбку, и обняла меня. От нее пахло как-то непривычно. – К утру у тебя будет новая сестренка. – Потом мама громко втянула воздух сквозь зубы и добавила: – Побудь наверху с Большой Ритой, хорошо, милая? – Мне и самой хотелось поскорее уйти.
На верхнем этаже меня встретила Большая Рита, вышедшая из спальни Тедди с широкой улыбкой, будто пропитанная морем. Ее юбка промокла – она купала Тедди, – а в волосах застрял клочок пены, похожий на белую гусеницу. Большая Рита тогда только начала у нас работать – всего несколько недель назад, но прозвище уже приклеилось, – и каждый раз при взгляде на нее я испытывала приятное удивление. Поначалу я думала, что она мне не понравится, как не нравились все прошлые мамины помощницы и няни, которых нанимали после смерти няни Берт два года назад. (Помню резкие шлепки левой рукой и недовольный изгиб губ, похожий на борозды от вилки, процарапанные на пирогах, которые она пекла, – няня Берт мне тоже не нравилась.) Но Большая Рита пришлась мне по душе. Она задавала мне вопросы. Заполняла комнату своим присутствием. У нее были большие руки, прямо как у папы. Но она никогда не раздавала подзатыльники. И если Тедди просыпался посреди ночи, испугавшись теней под кроватью, я слышала, как Рита говорит: «Ты сейчас в самом безопасном месте на свете, Тедди». Как будто все плохое могло происходить только за пределами нашего дома, но внутри – никогда.
И еще Большая Рита не красотка. Ее внешность не бросается в глаза. Наверное, я не должна обращать внимания на такие вещи. Но для меня это важно. Я всю жизнь вижу, как люди смотрят на мамино лицо, потом переводят взгляд на меня и делают вывод, что мне ее красота не досталась. Красивые люди ждут, что ты заметишь их, и никогда не замечают тебя самого. Я сразу поняла, что Большая Рита все замечает. У нее большие глаза цвета мокрого пляжа. И еще мне понравилось ее простое имя: оно навевало мысли о ресторанчиках с мороженым и о картошке в газетных свертках – обо всем, что мне запрещают есть. («Пока лучше не надо, подождем, пока ты растеряешь свой щенячий жирок, милая», – говорит мама, которая вечно следит за фигурой. И за своей, и за моей.) Я бы хотела такое имя, как у нее. Ненавижу всем повторять, как меня зовут, и диктовать по буквам. И еще Гера – греческая богиня, покровительница брака – это даже не смешно. Но в первую очередь Большая Рита нравится мне потому, что я нравлюсь ей. Когда папа в шутку сказал, что ко мне приходится привыкать, как к брюссельской капусте, она шепнула мне, прикрыв рот рукой: «Это мой любимый овощ». Кажется, никто еще не говорил мне таких добрых слов. В отличие от других нянь, она водит нас в город, в музеи и галереи, или копаться в грязи на берегу Темзы, где мы собираем крошечные замызганные сокровища, с чавкающим звуком месим подошвами ил и морозим пальцы в воде, пахнущей металлом. Пока не отмоешь свои находки в раковине, не узнаешь, что тебе попалось.
В тот вечер все было как обычно. Нас обеих переполняло радостное волнение. Я не могла заснуть и попросила еще раз рассказать мне про стеклянную коробку с растениями. Присев на краешек моей кровати, она принялась тихим, мягким голосом объяснять, что террариумы раньше называли ящиками Уорда и предназначались они для того, чтобы люди могли выращивать растения в загрязненном лондонском воздухе и брать их в далекие путешествия, и что это изобретение навсегда изменило ботанику и облик садов Кью, а потом, когда мои веки потяжелели, а голова заполнилась папоротниками, Рита умолкла и укрыла меня простыней – для одеяла было слишком жарко.
Я проснулась в душной темноте. Меня разбудили леденящие кровь крики, разносившиеся этажом ниже. Мама умирала. Я спрятала голову под подушку и подумала: будь что будет, только бы побыстрее, чтобы ей больше не было больно. Большая Рита заглянула проверить, как я, и сказала, что утром в колыбельке уже будет лежать чудесная малышка. Но, когда она поправила прядку, упавшую мне на лицо, я почувствовала, что ее пальцы дрожат.
Через час я открыла окно и встала на колени, уперев подбородок в подоконник и уставившись на крыши, порозовевшие в лучах восходящего солнца. Так я и сидела, когда машина скорой помощи остановилась возле дома в том самом месте, где обычно тормозит с веселым лязгом молочный фургон, а потом акушерка сбежала вниз по ступенькам, и большой фонарь над дверью осветил сверток у нее в руках.
От шока у меня из головы вылетели все мысли, а потом меня вырвало. И я до сих пор ничего не помню. Я постоянно пытаюсь вспомнить, но не выходит: то, что я увидела, будто зачирикано ручкой, как лицо на фотографии. Папа говорит, что это к лучшему. Что бы я там ни увидела, это нужно забыть, а главное – помнить, что у меня всегда было излишне живое воображение. И никогда больше об этом не упоминать.