Тем временем Майя и ее спутница ехали дальше. Они спешили на железнодорожную станцию встречать госпожу фон Рингштедт, ездившую в Берлин, чтобы приготовить квартиру Дернбургов для переезда туда на зиму. Избрание Дернбурга депутатом казалось семье делом решенным, и потому даже в домашних распоряжениях она сообразовалась с этим; теперь переезд в Берлин становился сомнительным, и старушка пока возвращалась в Оденсберг.
— Что это сегодня с графом? — задумчиво спросила Майя. — Он как нарочно прикидывается вовсе не тем, кем есть на самом деле, и, кажется, даже не обрадовался нашей встрече.
— Ведь он недавно потерял брата, — заметила Леони. — Если он стал серьезнее и сдержаннее, то это вполне естественно.
— Нет, нет, тут что-то другое! И весной Виктор уехал не простившись; правда, папа говорил, что его внезапно вызвали по делам службы, но в таком случае он мог бы написать. А теперь, когда я пригласила его в Оденсберг, казалось, он не выразил ни малейшей охоты ехать к нам. Что все это значит?
— Мне тоже бросилась в глаза сдержанность графа, — сказала Леони, — и именно поэтому вам не следовало так бесцеремонно вести себя с ним, Майя. Вы уже взрослая девица и не должны позволять себе так свободно обращаться с соседом по имению.
— Виктор — не просто сосед по имению; ребенком он чувствовал себя одинаково дома как в Оденсберге, так и в Экардштейне; с его стороны очень дурно вдруг начать теперь корчить из себя постороннего и держаться так церемонно. Я скажу ему это, когда он приедет к нам! О, уж я намылю ему голову!
Леони Фридберг опять стала распространяться на тему о приличиях, но это была проповедь перед глухой. Майя, ничего не слыша, раздумывала о только что случившемся. Она все еще видела мрачный, полный укоризны взгляд своего друга, и хотя была далека от причины такой перемены в нем, его отчуждение огорчало ее. Она только теперь почувствовала, как любит Виктора.
На станции их встретил доктор Гагенбах с неприятным известием: он слышал в городе о крушении поезда, которое, по слухам, произошло до полудня. Так как он знал, что фон Рингштедт была в дороге, то поспешил узнать обо всем; к счастью, ничего страшного не произошло. Вследствие проливных дождей осела железнодорожная насыпь, поэтому приходилось останавливать поезда и заставлять пассажиров пересаживаться; из-за этого берлинский курьерский мог сильно опоздать; несчастья же с самим поездом не случилось.
После такого сообщения не оставалось ничего больше, как ждать. Так как на вокзале находилось большое количество солдат, возвращавшихся с маневров и ожидавших поезда, то все помещения были переполнены. Доктор посоветовал дамам идти в гостиницу «Золотая овца», взять себе комнату и там дожидаться поезда. Предложение было принято, а так как Вильмана не было дома, то гости были встречены его супругой, которая, узнав, что оденсбергские господа удостоили ее гостиницу своим посещением, поспешила к ним из кухни, чтобы достойным образом встретить их. Она поспешно отворила лучший номер, распахнула окна, чтобы проветрить помещение, передвинула стол и стулья и стала уверять господ, что сию минуту приготовит им самый чудесный кофе; затем хозяйка поспешно исчезла, преисполненная усердия и готовности к услугам.
По словам служащих, поезда надо было ждать, по меньшей мере, час. Майя сочла это весьма скучным и решила совершить путешествие по «Золотой овце» с целью исследования этой неведомой страны, а когда увидела в окно кучу детей, игравших в садике за домом, то, вопреки всем доводам воспитательницы, выскользнула из комнаты, оставив своих спутников наедине.
Несколько минут в комнате царило неловкое молчание. Правда, доктор и Леони давно пришли к безмолвному соглашению считать то злосчастное предложение как бы не существующим; только при этом условии они могли внешне сохранять непринужденный тон при почти ежедневных встречах, которые были неизбежны; но и эта непринужденность оказалась весьма сомнительной: Гагенбах иногда выказывал свой гнев разными намеками, а Леони постоянно придерживалась оборонительной тактики. Несмотря на такие неважные отношения, все же кое-что изменилось — доктор чуть больше чем раньше заботился о своей внешности и старался, насколько возможно, быть сдержанным.
— С Майей не сладишь! — со вздохом заговорила наконец Леони. — Ну что поделаешь с девушкой, которая уже стала невестой, но все еще не хочет соглашаться с необходимостью подчиняться правилам приличия!
— Ну, необходимость этого подчинения можно еще и оспаривать, — с досадой проворчал Гагенбах.
— Нет, нельзя, — последовал безапелляционный ответ, — это основа жизни общества.
— Приличия-то? — насмешливо сказал доктор. — Разумеется, они главное в жизни! Кому какое дело до того, что человек ведет честную, трудовую жизнь! Ему предпочтут первого встречного фата, умеющего расшаркиваться да пускать пыль в глаза красивыми фразами; такому всегда отдадут предпочтение!
— Я этого не говорила.
— Но подумали! Я всю жизнь не особенно заботился об изящной внешности; будучи занятым, я не ощущал в этом надобности, да и в семейной жизни тоже; зато я остался холостяком, слава Богу!
Леони предпочла вовсе не отвечать доктору. Она подошла к окну и стала смотреть на улицу. К счастью, появилась служанка с чашками для кофе и огромным пирогом и доложила, что господ просят еще немножко подождать, так как госпожа Вильман сама готовит кофе. При этом имени Леони вздрогнула и быстро обернулась.
— Как вы сказали?
— Госпожа Вильман!
— Это хозяйка здешней гостиницы, — объяснил Гагенбах, видя, что молчать больше нельзя и что «прискорбная история» все-таки неминуемо будет вновь «пережевана».
Леони не сказала ни слова, но мимолетный румянец, окрасивший ее щеки, выдал, до какой степени ее взволновало напоминание о бывшем женихе.
Как только служанка вышла из комнаты, доктор предпочел сам заговорить на эту тему.
— Это имя поразило вас? — спросил он.
— Оно было когда-то очень дорого мне и дорого до сих пор. Здесь, конечно, может быть простое совпадение, но я все-таки постараюсь узнать у хозяйки…
— Это лишнее, вы можете узнать все и от меня. Хозяин этого дома — двоюродный брат покойного Энгельберта, просветителя язычников, похороненного в песках пустыни. Он сам сказал это мне, то есть не похороненный, а живой Панкрациус Вильман из гостиницы «Золотая овца».
— Двоюродный брат Энгельберта? — с удивлением повторила Леони. — Я никогда не слышала о подобном родственнике. Этот Панкрациус Вильман, судя по возрасту его жены, уже довольно стар?
— Ничуть не бывало! Он, по крайней мере, на двенадцать лет моложе своей дражайшей половины; ему тридцать с небольшим. Он был бедняком без гроша в кармане, а она — богатой вдовой. Впрочем, этот человек довольно образован; он даже учился в университете, как сам рассказывал мне недавно, но потом предпочел одеться в шкуру «Золотой овцы».
— Какой выбор! Эта вульгарная женщина…
— Имеет деньги и превосходно стряпает, — перебил доктор. — Как мне кажется, этот брак принес счастье обеим сторонам: они произвели, на свет многочисленное потомство; посмотрите-ка, там, в саду, прыгает шесть молодых овечек.
Он тоже подошел к окну и указал вниз, где в саду, крича и балуясь, бегали юные отпрыски супругов Вильман. Особенной миловидностью они не отличались; это были маленькие, откормленные, головастые существа с желтыми, как солома, волосами; по внешности они явно пошли в свою матушку.
Леони пожала плечами.
— Не понимаю, как может образованный человек опуститься до такого брака! Хотя нечего удивляться, теперь светом управляет выгода. Кому теперь нужны идеалы!
— Во всяком случае не Панкрациусу Вильману, — сухо заметил Гагенбах. — Он придерживается практичного образа жизни, в отличии от своего двоюродного брата Энгельберта, который бросил родину, чтобы где-то в дебрях Африки крестить черных язычников. Зато он и лежит теперь в песках пустыни, поделом ему!
Леони посмотрела на него уничтожающе.
— Такого выбора вы, разумеется, не в состоянии понять! Энгельберт Вильман был идеальной натурой; не помышляя о земных выгодах, он последовал высшему призванию. Надо самому ощущать в душе частицу подобной силы, чтобы понимать ее.
— Ну, я этого не понимаю! Плохо ли, хорошо ли, а я лечу людей без всякого высшего призвания и вообще я совершенно обыкновенный человек, без всяких идеальных задатков, следовательно, в сущности, гроша ломаного не стою.
Ссора вот-вот готова была вспыхнуть, как вдруг дверь открылась, и на пороге появился Панкрациус Вильман. Он отвесил один низкий поклон доктору, другой — даме, стоявшей у окна, и заговорил мягким, тоскливым голосом:
— Я только что услышал от жены, что оденсбергские господа здесь, и не мог отказать себе в удовольствии выразить свою радость и благодарность за честь, выпавшую на долю моего скромного дома.
— Хорошо, что вы пришли! — сказал доктор. — Мы только что говорили о вас с фрейлейн Фридберг…
Сцена, вдруг разыгравшаяся перед его глазами, не позволила продолжать. При звуке чужого голоса Леони встрепенулась в испуге, а Вильман, казалось, не менее испугался при виде барышни; он буквально присел, его красные щеки побледнели, растерянно смотрел на особу, быстро приблизившуюся к нему.
— Вы носите имя, которое не чужое мне, — заговорила Леони дрожащим голосом, — и от доктора Гагенбаха я узнала, что вы в самом деле состоите в родстве…
Она остановилась и, по-видимому, ждала ответа, но Вильман только кивнул головой в знак согласия и так низко наклонился, его лица почти не стало видно.
— Я действительно нахожу в ваших чертах нечто родственное, — продолжала Леони, — а ваш голос имеет удивительное сходство с голосом вашего покойного двоюродного брата, которого вы, может быть, даже не помните.
Вильман и на этот раз ничего не ответил; он отрицательно покачал головой, но не поднял ее.
— У вас отнялся язык, что ли? — крикнул доктор. — Как прикажете понимать это кивание?
Но Вильман упорно молчал; казалось, он боялся произнести я бы один звук. Вместо ответа он робко глянул на дверь, соображая, нет ли возможности ретироваться.
Терпение Гагенбаха лопнуло.
— Как понимать ваше поведение? — крикнул он с возрастающим недовольством. — Неужели в конце концов вся история о родстве окажется выдумкой! Сделайте одолжение, промолвите, наконец, хоть словечко!
Вильман, очевидно, не знал, что делать. Он поднял глаза к небу совершенно с тем же благочестивым, горестным выражением, которое в первый раз поразило доктора, и вздохнул:
— О, Господи! Небо мне свидетель…
Его прервал громкий крик. Леони смертельно побледнела и судорожно ухватилась обеими руками за спинку стоявшего перед ней стула.
— Энгельберт! Всемогущий Боже! Это он сам!
В это мгновение Вильману, по-видимому, хотелось, чтобы земля разверзлась и поглотила его; но так как этого не произошло, то он остался стоять посреди комнаты, освещенный яркими лучами солнца. Доктор опустился на ближайший стул; он обладал крепкими нервами, но такая неожиданная перемена декораций ошеломила и его.
К большому удивлению, Леони, сделав для себя такое унизительное открытие, через несколько секунд снова овладела собой и, неподвижно стоя у стола, смотрела на своего бывшего жениха, который и не пытался ничего отрицать.
— Леони, ты здесь? — запинаясь произнес он. — Я и не подозревал. Я все объясню…
— Да, и я покорнейше попросил бы вас об этом! — воскликнул доктор, с негодованием вскакивая. — Вы двенадцать лет заставляете оплакивать себя как несчастного апостола, погибшего среди язычников, а сами сидите себе живехоньки в «Золотой овце» счастливым отцом шестерых детей! Это низко, подло!
— Господин доктор, — остановила его Леони, — мне надо поговорить с этим… господином. Прошу вас, оставьте нас одних!
Гагенбах с беспокойством посмотрел на нее; он не совсем доверял ее самообладанию; но понимая, что при таком разговоре присутствие третьего лица будет лишним, оставил комнату. Он никогда не подслушивал, но на этот раз без всякого угрызения совести расположился у замочной скважины; ведь вопрос, который обсуждался там, в комнате, до известной степени касался и его.
По-видимому, Энгельберт Вильман почувствовал большое облегчение, когда посторонний свидетель этой тягостной сцены был удален, и наконец сделал попытку дать обещанное объяснение; он произнес голосом, полным раскаяния:
— Леони, выслушай меня!
Она продолжала стоять на прежнем месте, не двигаясь, и смотрела на него так, словно не могла и не хотела верить, что этот толстый мещанин и идеал ее юности был одним и тем е лицом.
— В объяснении нет надобности, — сказала она. — Я требую только, чтобы вы ответили мне на несколько вопросов. В самом ли деле вы муж той растрепанной толстой женщины, которая встретила нас, и отец детей, играющих там, в саду?
Вопрос Леони окончательно сокрушил Вильмана.
— Не осуждай меня, Леони! — запинаясь попросил он. — Вынужденный обстоятельствами… несчастным стечением обстоятельств…
— Не обращайтесь ко мне прежним фамильярным тоном, господин Вильман, — обрезала его Леони. — Как давно вы женаты?
— Одиннадцать лет, — тихо сказал Вильман.
— А двенадцать лет назад вы писали мне, что хотите ехать в Африку в качестве миссионера, и с тех пор от вас не было писем. Значит, вы сразу же вернулись в Германию и… не дали мне знать об этом?
— Я сделал это единственно ради тебя… ради вас, Леони, — произнес Энгельберт, пытаясь придать своему голосу оттенок нежности. — Мы оба были бедны, у меня не было никакой перспективы, могли пройти долгие годы, прежде чем я был бы в состоянии предложить вам свою руку; неужели я должен был допустить, чтобы вы из любви ко мне провели так печально свою молодость и, может быть, упустили свое счастье? Никогда! А так как я знал ваше великодушие, так как мне было известно, что вы никогда не возьмете назад своего слова, то я сделал то, что считал своим долгом, а именно вернул вам свободу своей мнимой смертью, хотя мое сердце обливалось кровью.
— И как можно скорее сам женился на богатой, — докончил доктор за дверью. — Врет, как по-писаному! Помоги тебе, Бог, кроткий Энгельберт, когда ты попадешь в мои руки!
Увы! Слова Энгельберта не произвели на его бывшую невесту никакого впечатления.
— Не трудитесь, я не позволю больше обманывать себя, — презрительно ответила она. — Я простила бы вам вероломство, но жалкой комедии, которую вы разыграли здесь, я не прощу. Если бы я хоть сколько-нибудь подозревала, что слишком бедна для вас, что наша помолвка тяготит вас, то тотчас отослала бы вам кольцо обратно; одно откровенное, честное слово избавило бы вас от необходимости лгать и лицемерить, а меня — от настоящей горькой минуты. — К ее горлу подступил комок, и она чуть было не зарыдала, но это было лишь одно мгновение; Леони подавила его и продолжала с возрастающим негодованием: — И я любила такого человека! Ради вас я загубила свою молодость, ради вас оттолкнула руку человека, достойного уважения!
— Да, это становится интересным! — заметил Гагенбах у дверной щели и с удовольствием потер руки. — Эту беду можно еще и поправить.
— Леони, вы разрываете мое сердце! — воскликнул Вильман, складывая руки на животе. — Если бы вы знали, что я выстрадал! Ведь я любил только вас!
Он хотел приблизиться к Леони, но она оттолкнула его с выражением омерзения:
— Прошу вас! Между нами все кончено, и нам не о чем больше говорить. Я требую одного: если случай когда-нибудь сведет нас еще раз — мы не знаем друг друга и никогда не знали.
Энгельберт украдкой перевел дух: он не надеялся отделаться так дешево и поспешил с ответом, чтобы с достоинством уйти.
— Вы осудили меня, я должен вынести все! — сказал он мягким, полным горя голосом. — Прощай, Леони! Обстоятельства против меня, но ты все-таки была моей первой и единственной любовью!
Он торопливо направился к выходу, но за дверью его настигла карающая судьба в образе доктора, без околичностей схватившего его за руку.
— Теперь мы Поговорим, Энгельберт Вильман! — сказал Гагенбах, таща перепуганного толстяка в другой конец коридора, чтобы их не было слышно из номера. — Много с вами не стану возиться, но все-таки хочу хоть сказать вам, что вы негодяй, да-с, отъявленный негодяй! Правда, мне это чрезвычайно приятно, но это не меняет дела, все-таки вы негодяй! И такого человека оплакивать двенадцать лет, окружать его ореолом святости! Повесить его…
— Бога ради! — завопила жертва, но доктор яростно продолжал:
— Повесить его под траурной лентой и с букетом фиалок! Но теперь, надо надеяться, его снимут наконец со стены. Вы и заряда пороха не стоите!
Он тряхнул несчастного, которому говорил эти любезности, с такой злобой, что у того потемнело в глазах.
— Я не понимаю ни слова! — простонал Вильман, не вырываясь из страха наделать еще больше шума. — Сжальтесь и молчите об этом происшествии! Если моя жена узнает, если узнают мои посетители, город, я погибший человек!
— Да, история о несчастном просветителе язычников была бы недурной новостью для посетителей «Золотой овцы», — сказал Гагенбах с сердитым хохотом. — Я буду молчать не ради вас; вы заслужили, чтобы вас выставили к позорному столбу, но фрейлейн Фридберг это было бы неприятно, а потому пусть все останется между нами. Ну, с Богом! Мне тоже не о чем больше говорить с вами.
Доктор еще раз основательно тряхнул уничтоженного Вильмана, оставил его и вернулся в комнату в полной уверенности, что там необходима его помощь как врача; хотя Леони до сих пор, против его ожидания, держалась мужественно, то теперь должны были неминуемо наступить обмороки и истерика. Ничуть не бывало! Леони пошла ему навстречу; она была очень бледна и видно было, что она сильно плакала, но теперь вполне овладела собой.
— Я хотел посмотреть, как вы себя чувствуете, — с некоторым смущением сказал доктор. — Я боялся… Да, сегодня я признаю за вами право иметь «нервы». Не сочтите это за насмешку.
— Я совершенно здорова, — разуверила его Леони, не поднимая глаз. — Конечно, я только что испытала весьма горькое разочарование. Вы, без сомнения, догадываетесь, как было дело. Избавьте меня от стыда подробно рассказывать вам обо всем.
— Вам совершенно нечего стыдиться! — теплым, задушевным тоном произнес Гагенбах. — Какой же стыд непоколебимо верить в доброту и благородство человека? И если один обманул вас, В то нет никакой надобности терять из-за этого веру во всех остальных; на свете есть много людей, достойных этой веры.
— Я знаю это, — тихо ответила Леони, протягивая ему руку, — и не стану оплакивать воспоминание, не стоящее того, чтобы пролить о нем хоть одну слезу; пусть оно будет погребено навеки.
— Браво! — воскликнул доктор, хватая протянутую руку и собираясь сердечно пожать ее.
Но вдруг он одумался и остановился. Должно быть «кора грубости» была уже размягчена, потому что случилось нечто до сих пор не слыханное: доктор Гагенбах нагнулся и запечатлел на руке Леони в высшей степени нежный поцелуй.