От мягкой руки падре Челестино успокаивающе пахло ладаном и миндальным мылом, и Клаудиа постаралась забыть сейчас обо всем, кроме этих тонких пальцев на своем плече. Она почти не понимала, что говорит ей падре и куда он ведет ее. А тем временем они уже вышли на улицу, миновали задворки домов в переулке и оказались в тенистом церковном саду, примыкавшем к ризнице церкви Святого Иеронима. Там Челестино наконец отпустил ее плечо и усадил девочку на одинокую скамью среди затейливо подстриженных кустов. Только тут Клаудилья заметила, что она вышла из дома в чем была: в простой юбочке без корсажа и полотняной рубашке без платка.
— Посиди тут, сейчас я принесу тебе шаль, — все с тем же серьезным и озабоченным выражением лица сказал Челестино и скрылся в ризнице.
По всей округе все более и более отчетливо разливался свет утра; Клаудиа уже видела каждый лист и каждый камешек на дорожке так, словно она смотрела через круглое увеличительное стекло, которое однажды показал ей отец. Отец… Но теперь нет ни отца, ни матери, ни брата… Незамечаемые ею слезы потекли из глаз, и в тот же момент из дальнего конца сада послышались легкие неспешные шаги. Девочка испуганно вскочила, прислушиваясь, но уже в следующий момент на повороте из масличной аллеи показалась одинокая широкая фигура в монашеском облачении. Она словно плыла по воздуху и протягивала к девочке руки. Клаудиа быстро опустилась на колени и забормотала «Аве». Но теплая, пахнувшая точно так же, как и у падре Челестино, рука легко потянула ее вверх.
— Твое благочестие похвально, дитя мое, — пропел низкий женский голос. — Встань.
И Клаудиа снова оказалась на скамье лицом к лицу с точной копией Челестино, но в женском облике и в одеянии королевской салески[49].
— Я знаю о твоей печали, — продолжила монахиня, внимательно вглядываясь в заплаканное лицо. — Но Господь посылает нам испытания лишь для того, чтобы мы поднимались все выше и выше. Перед тобой открывается великий путь…
Опытным взглядом мать Памфила, настоятельница монастыря Святого Франциска и родная сестра куры Челестино, уже увидела в чистом, строгом и одновременно страстном личике сидящей перед ней девочки то, о чем втайне мечтает каждая настоятельница — возможную святую. Святую для собственного монастыря. Святую, которая становится таковой без всяких усилий. Это обычно происходит легко и незаметно. В то время, как другие идут к вер-шинам шаг за шагом, обрушивая камни и стирая в кровь ноги, таким вот крошкам бывает дано подняться одним лишь движением, дыханием, мыслью. И эта девочка из таких. Она с легкостью может стать святой, обрести настоящую благодать без самоистязаний и аскетизма. И настоятельница уже явственно видела в заплаканных невыспавшихся темных глазах девочки скрытый жар этой благодати. Как хорошо, что она не поленилась откликнуться на просьбу брата и приехала в такую даль, дабы на время забрать несчастного ребенка. Теперь она не отдаст девочку никому. Ведь святая, послушница — это не только слава монастыря, но и оправдание его существования. Его богатые покровительницы, в число которых входила даже Франсиска де Салес, герцогиня де Уэскара[50], могли в любой момент отвернуться от него и начать отдавать свои пожертвования в другое место. А из этой малышки можно сделать многое… «Какая удача! — подумала она. — И отец неизвестно где… А старуха-дуэнья будет молчать». Вслух же аббатиса сказала уже более приземленным, чем раньше, тоном:
— Сейчас тебе надо прийти в себя и молиться о матери, которая умерла, не раскаявшись и не приняв Святого причастия. Я возьму тебя с собой, и ты сможешь выполнить свой долг сполна.
Из ризницы вышел падре Челестино с большой шалью в руках.
— Ну вот, вы уже и познакомились. — Он заботливо укутал Клаудиу. — Небо да хранит тебя, моя девочка. В руках матери Памфилы ты будешь в безопасности. Карета уже готова.
Клаудиа в ужасе подняла на Челестино глаза.
— А Гедета? И мама? Я даже не успела с ними попрощаться!
— Не все в нашей власти, Клаудита, — вздохнул падре.
— А мои книги?!
— В монастыре достаточно книг.
— А кукла?!
Потеря отцовского подарка, которым она так и не успела насладиться, отозвалась в душе девочки настоящей болью.
— Время кукол, к сожалению, закончилось, — отвернулся падре, и Клаудиа вдруг отчетливо поняла, что еще крепче сжавшая при этих словах ее ладошку рука матери-настоятельницы не оставляет ей никаких шансов.
— А что скажет отец, когда вернется?
— Я все объясню ему. Ну, ступайте. И да хранит вас Бог. — Челестино поднял руку в благословении, перекрестил их и стоял неподвижно до тех пор, пока две фигуры не скрылись за маслинами, где находилась потайная калитка.
Всю долгую дорогу до монастыря, стоявшего высоко в горах, откуда берет начало Арьеж, Клаудита запомнила только как душераздирающий скрип колес, которые нарочно не смазывали, чтобы их оглушительный визг оповещал всех о приближении кареты и заставлял расступаться более простые повозки. Иногда, чтобы размять ноги, они с настоятельницей выходили на дорогу и останавливались перед странными пирамидками из камней с крестами наверху или досками, с нарисованными на них картинами гибели тех, кто тут лежал. Клаудиа пристально вглядывалась в изображения понесших лошадей или разбойников, боясь обнаружить под одной из таких досок отца — и с облегчением вздыхала до следующей остановки. Она думала, что настоятельница будет заставлять ее беспрестанно молиться, но мать Памфила, наоборот, разговаривала с ней о совершенно простых вещах: цветах, животных, домашних заботах. На следующий день разговор зашел и о чтении.
— Так ты умеешь читать? — осторожно спросила аббатиса.
— Да, амма. На испанском и греческом.
Святая, говорящая на греческом! Несомненно, у малышки способности к языкам, и если обучить ее еще латыни и французскому, цена ее поднимется во много раз. Сама будучи женщиной образованной, Памфила прекрасно знала, какая редкость обнаружить в своей стране ребенка, тем более, девочку из небогатой семьи, знающую не то что грамоту, но даже мертвый язык. Испания была поголовно неграмотной. Даже многие придворные дамы не умели в те времена слагать буквы в слова…
Монастырь поразил Клаудилью своей прозрачной чистотой. Он стоял почти на краю высокой скалы, и снежные вершины струили на него свой тихий неземной свет. Бесшумные монахини, словно тени, сновали по его холодным переходам и кельям, и даже колокола звонили здесь тонко и печально. Это была обитель белизны.
Встретили девочку вполне радушно и немедленно накормили изысканными кушаньями, которых она никогда не ела дома. Потом она перешла в руки матери-кастелянши, сухопарой и желчной.
— Где твои вещи?
— У меня ничего нет.
— Неужели у тебя нет никаких украшений? — удивилась кастелянша.
— Нет. А разве в монастыре нужны украшения?
— Если ты не захочешь принять пострижение и уйдешь однажды, тебе все это понадобится.
— Когда мне понадобится уйти из монастыря, я обойдусь и без украшений, — почти грубо ответила девочка.
— Дитя мое, — сурово проговорила старуха, — запомни отныне раз и навсегда, в стенах этой обители никто не имеет права говорить так решительно и высокомерно. Правила нашего ордена являются обязательными для всех нас, даже для матери Памфилы. Послушание — наиболее благородная добродетель всякого христианина.
Затем кастелянша положила перед Клаудией карандаш и велела перечислить все вещи, которые девочка хотела бы забрать из своего дома.
— Твой отец был благородным идальго, и у вас дома обязательно должны быть какие-нибудь ценности. Если ты пожелаешь однажды уйти из монастыря, тебе все будет возвращено.
В ответ Клаудиа только потуже запахнула шаль, которую ей дал кура Челестино и молча отодвинула в сторону карандаш…
Ей отвели небольшую, изящно меблированную комнату рядом с покоями настоятельницы, которая показалась девочке даже роскошной после убогой обстановки родного дома. Но только тут, среди выбеленных стен, сидя у окна, из которого открывался вид на прекрасную поляну, перерезаемую слабым ручейком зарождавшейся реки, она поняла вдруг всю безысходность своего нынешнего положения. Этот ручеек оказался единственным проявлением живого среди нагроможденных повсюду камней, и Клаудиа неожиданно осознала, что она в тюрьме. Ей вдруг стало до боли ясно, что больше она никогда уже не пробежит по лугу, не прильнет к теплому боку овцы, не пропоет веселой песенки, а главное, никогда больше не увидит отца — потому что ее отсюда просто не выпустят, и никто никогда не узнает, где она. Из нее сделают такую же бесплотную тень, какие она видела сегодня в трапезной. И крик животного ужаса вырвался из груди девочки, ибо страшно в десять лет лишиться всех близких, но еще страшнее потерять возможность радоваться солнцу и оставаться самой собой.
Всю эту долгую весеннюю ночь простояла Клаудиа у раскрытого окна, загнанным волчонком мечась в поисках выхода. Благородная кровь предков не позволяла ей кричать и плакать — она взывала к действиям, поскольку только делом можно заглушить снедающий душу ужас. И к утру, когда ее келью стал заливать розовый и нежный свет, у окна стоял уже другой человек: человек, твердо решивший не сдаваться. Для начала девочка решила добиться всех мыслимых и немыслимых высот, какие может предоставить монашеская жизнь. Она станет примерной послушницей, она выучит все, что можно — свойства растений и трав, языки, искусство ходить за ранеными, она станет аббатисой, святой, кем угодно… Но она добьется возможности покинуть этот склеп и найдет отца.
Скоро Клаудилья, названная по монастырским обычаям сестрой Анной, поняла, что начать свое восхождение по лестнице монастырского успеха совсем не трудно. Что может быть легче телесного послушания, послушания трупа, когда дух свободен и тверд? Послушание — надежнейшее оружие, а тайна — надежнейшее убежище. Девочка безукоризненно выполняла все распоряжения, исходили ли они от матери Памфилы или от последней сестры-привратницы, но никто, глядя в эти горящие глаза, обрамленные голубоватым апостольником, не смел требовать от нее большего, чем она отдавала им. Кроме того, пережив первое, самое трудное время заточения, Клаудиа научилась находить определенное удовольствие в гулких кельях, в маленьких, густо насаженных во дворе гвоздиках с запахом перца, в строгой одежде, во времени, отмеряемом ударами колокола, в потоке прекрасных спокойных молитв, в полете голубей, выпускаемых в полдень, в натертых до блеска плитах пола, во всей этой бесконечной пустыне, которую во что бы то ни стало надо пройти… К тому же поначалу, в силу своего возраста, Клаудиа еще не была втянута в те подспудные интриги, которые процветают в любом замкнутом людском сообществе, да и настоятельница, лелея свою тайную мечту, пока еще давала девочке относительную свободу. В конце концов, благодать дается не размышлениями над божественными таинствами, а Божиим откровением, которое может воспринять только открытая, не закосневшая во грехе душа. И Клаудии разрешалось собирать травы на склонах гор и не умерщвлять плоть, в отличие от двух сотен ее товарок.
Но, следуя телом за всеми установлениями, девочка огораживала свою душу все более прочными решетками. Каждую ночь она вспоминала отца, мысленно, как слепая, проводя руками по родному лицу, запоминая каждую черточку. Она представляла себе мать, какой видела ее в тот последний счастливый день, когда они с папой зашли к ней в спальню поиграть в биску. Клаудиа даже придумала себе игру с нерожденным братом, воображая, что он все-таки родился. Девочка мысленно возилась с ним, пеленала, целуя пухлые ножки, потом учила ходить, лепетать первые слова, играть на лужайках Мурнеты… И постепенно маленький брат стал для нее даже большей реальностью, чем какая-нибудь монастырская ключница.
Однажды, пытаясь успокоить расплакавшегося брата, которого она в честь славного Сида назвала Родриго[51], Клаудиа вдруг вспомнила про забавных кроликов Педро. И смуглое лицо широкоплечего мальчика на миг заслонило призрачный облик брата. И вновь в ее ушах зазвучал ломающийся мальчишеский голос: «Если я тебе когда-нибудь понадоблюсь — только позови! Я сделаю для тебя все на свете». Где он сейчас, этот Педро Серпьес, которому уже никогда не выполнить своего обещания? Но Клаудиа не позволила себе заплакать — отныне она может надеяться только на себя.
Но мимолетное воспоминание о Педро все-таки пробило брешь в столь старательно возводимой внутренней обороне Клаудии: оно вернуло ей забытую полудетскую мечту о другом юноше, который скакал когда-то наперерез волку, а теперь, как шептались вокруг, распоряжался в королевской постели, как в своей. Разумеется, Клаудиа не верила ни одному плохому слову, что порой говорили о нем в кругу сестер. Мануэль оставался для нее сказочным принцем, но робкий, тягучий ручеек чувства, почти заглохшего под горными снегами, неожиданно вы-шел из берегов. Засыпая, она теперь представляла себе не только родителей и Родриго, но и стройного всадника в роскошном костюме, который спрыгивал с лошади и протягивал к ней руки. Это, как скоро после определенных событий поняла Клаудия, взрослело ее тело. И она, в отличие от остальных, не стала бояться его, она наслаждалась им, лелеяла его, летом купала в истоках Арьежа, зимой натирала снегом и любила, как единственное, что ей оставалось любить. Ей и в голову не могло прийти, что настоятельница, настраиваемая постоянными наушничаниями монахинь да и сама видевшая опасные настроения девочки, следит за каждым ее действием и ждет только удобного момента, чтобы прекратить столь чудовищное богохульство.
По пятницам, обычно вечером, мать Памфила приглашала Клаудиу к себе и дружески беседовала с ней об успехах в языках, соблюдении постов и выполнении послушаний. И на сей раз девочка вошла в покои настоятельницы, чуть более живые, чем остальные помещения монастыря, сразу же, как закончилась вечерняя служба. Памфила быстрым взглядом окинула вытянувшуюся фигурку, чьи уже девичьи бедра и тугую грудь не скрывало даже просторное одеяние, но спокойно спросила, протягивая руку для поцелуя:
— Ну, каковы твои победы за эту неделю, сестра Анна?
Клаудиа смиренно поцеловала руку и тут обострившимися вместе с расцветом тела чувствами вдруг вспомнила этот забытый запах, шедший от выхоленных пальцев — от них все еще пахло долгой дорогой до церкви с книгой в руках, золотой пылью, рассказами Челестино… И она забылась.
— Вы, наверное, получаете известия от падре, вашего брата, амма?
Лицо настоятельницы превратилось в маску. Девочка не только не смела спрашивать об этом, она давно уже должна была забыть этот маленький приморский городок!
— Если я их и получаю, то они никоим образом не касаются тебя, сестра Анна. Да и кого они могут касаться? Бедной маленькой сироты Клаудии де Гризальва? Так ее нет. Монастырской послушницы Анны? Так для мира нет и ее — она существует только для святого Франциска. Разве ты не знаешь, что тебя ждет постриг? Кстати, я давно собиралась поговорить с тобой об этом. Твое примерное поведение и благочестие дают мне возможность сократить срок твоего послушания. Зачем обязательно ждать, когда пройдет четыре года? Думаю, что после Рождества ты будешь окончательно готова посвятить себя Господу полностью. Но, — Памфила белым пальцем с алмазным перстнем едва не коснулась груди Клаудии, — я вижу, нам предстоит еще серьезная борьба с дьяволом. Твой дух высок, но тело еще не побеждено. Разве ты никогда не слышала об экстазе, о тяжких умерщвлениях плоти, о стонах из келий, о проступающей сквозь платье крови? — Клаудиа, побледнев, только опустила глаза. — Значит, скоро узнаешь.
Так Клаудиа оказалась в самой отдаленной части монастыря, небольшой часовне на самом краю его владений. Густой лес скрывал неотапливаемую часовню и со стороны главного здания, и со стороны дороги к недалекой французской границе. Поначалу девочка даже обрадовалась своему уединению — здесь ничто не отвлекало Клаудиу от игры ее воображения, а холодные ночи и душные дни молодой организм переносил достаточно легко. Через высокие окна она часами могла смотреть на таинственную, но так хорошо знакомую ей жизнь леса, вдыхая чистый, всегда пахнувший снегом воздух. Могла спать, когда захочется, закутавшись в шерстяной плащ и свернувшись калачиком на полу, могла мечтать и первое время могла даже заниматься латынью, ибо ей оставили латинские книги. А самое главное — она имела возможность познавать себя, пускаясь в отчаянные путешествия по бездонным лабиринтам души и чувств. Мать Памфила совершила ошибку, предоставив Клаудии эту отсрочку в несколько недель, ибо когда она появилась в часовне с тонкой плетью в рукаве рясы, перед ней стоял уже не ребенок, тоскующий о доме, но существо, уверенное в том, что сумеет сыграть свою партию с этим миром.
— Я вижу, ты здесь бездельничаешь, маленькая тварь! — И острый хвост плетки оставил на гладкой щеке девочки алый рубец. — На колени! Я научу тебя любить Господа!
Клаудиа от неожиданности и в самом деле упала на колени, но уже в следующий момент получила резкую пощечину. Ахда! Она же забыла поцеловать руку настоятельницы…
Выйдя от затворницы, мать Памфила улыбалась, и это не было улыбкой получившего наслаждение садиста или впавшего в экстаз церковника. Нет, она была, в общем, доброй женщиной и улыбалась только тому, что план ее выполняется успешно, что девочка оказалась именно тем материалом, из которых лепятся истинные святые. Кроме того, судя по последнему письму брата, об отце ее так ничего и не слышно… А то, что пришлось поднять на малышку руку, беспокоило ее мало — без этого невозможно. Пусть знает, что с ней здесь никто не будет особо церемониться. И мать Памфила, вполне довольная собой, направилась в трапезную.
Клаудиа же еще долго стояла на том месте, где настиг ее удар, и смотрела, как капает кровь из рассеченной щеки на каменные плиты часовни. Гордость не позволяла ей плакать, а открытость начавшейся борьбы, как она полудогадалась-полупоняла, только упрощала ее действия. В тот же вечер у нее отняли все книги, кроме молитвенника, и вместо полноценной еды стали приносить лишь специально непропеченный хлеб, гнилую фасоль и воду. Плащ отобрали тоже.
И, может быть, настоятельница, в конце концов, добилась бы своего после нескольких месяцев таких истязаний, ибо Клаудиа, поначалу мужественно встретившая новую полосу своей жизни, спустя пару недель начала предаваться таким бурным фантастическим грезам, которые легко могли завести ее в объятия настоящей одержимости. Она разговаривала с отцом, помогала матери, воспитывала брата, уже не в мечтах, бродя по часовне то подметала незримым веником пол, то мыла несуществующую посуду… Девочка сначала придумала это лишь для того, чтобы греться, но опасная власть такого «театра для себя» скоро поглотила ее почти без остатка. И глухими ночами, когда ухали у самых окон совы, и откуда-то с гор слышался далекий рев, Клаудиа опускалась на колени и протягивала руки не к Господу, а к таинственному рыцарю-призраку — Сиду, Мануэлю Годою, который вдруг принял в ее воображении вполне определенные черты молодого генерала с кудрями до плеч.
Неизвестно, чем закончились бы все эти игры, если бы в один из пасмурных дней, когда снег идет понемногу, но безостановочно, ей не забыли принести даже той скудной пищи, которую она теперь получала. Клаудиа подумала, что это из-за непрекращающегося снегопада, и даже обрадовалась, получив возможность длить свой спектакль, не отвлекаясь на приход сестры с кухни. Сегодня она решила дать себе представление «В лавочке у Франсины». Она пришла туда вместе с малышом Родриго, долго выбирала финики и шербет, болтала с сапожником, как вдруг рев в горах, который она слышала уже не однажды, но только ночами, послышался гораздо ближе, чем раньше. Он медленно, но неуклонно нарастал, и в нем уже можно было различить отдельные звуки: грохот и крики.
Клаудиа в ужасе прижалась к ледяной стене: обвал! Горная лавина, от которой нет спасения даже убегающим, а уж не то, что девочке, запертой в часовне. Обвалы часто случались в этом районе Пиренеев, и история монастыря Святого Франциска насчитывала немало случаев, когда гибли не только сестры, но и разрушалась часть построек. Это увеличивало святость места, и этим салески даже особенно гордились.
Клаудиа мгновенно представила себе длинный ровный ряд белых надгробий во внутреннем дворе, где покоились погибшие от стихии монахини, и предательский страх оледенил ее сильнее мороза. Она стала отчаянно колотить в дверь и кричать, но звуки из часовни, построенной специально для уединения вдалеке от всех, не могли достичь монастыря даже в самую тихую погоду, а сейчас шум превратился в какую-то адскую какофонию. Стены вздрагивали, единственная свеча погасла, и за окнами с пронзительным писком заметались перепуганные летучие мыши.
Понимая, что про нее забыли и никто не придет ей на помощь, Клаудиа прижалась к прутьям ржавой решетки, пытаясь хотя бы увидеть то, от чего ей сейчас придется погибнуть. Грохот повторялся с какой-то странной периодичностью, и каждый раз ему мягко вторил осыпающийся с сосен снег, становившийся то багровым, то желтым. Зрелище это настолько заворожило девочку, что она не заметила, как, вжимаясь все плотнее в железо прутьев, оказалась на улице по плечи. И, уже не раздумывая, куда и зачем она побежит, Клаудиа протиснула дальше свое узкое тело и упала в мягкий снег. Какое-то время она лежала, не чувствуя холода и ощущая только мощные вздрагивания земли, к которой прижалась, словно ища защиты. Наконец, она решилась поднять голову и увидела, что в стороне монастыря полыхает разноцветное зарево.
Уже не обращая внимания на намокшее, колом вставшее одеяние и набившийся в башмаки снег, Клаудиа помчалась, не разбирая дороги, прямо через лес туда, где, наверное, еще оставались люди и где, как ей казалось, можно было спастись.
Но, не пробежав и куадры[52], она остановилась: тяжкий грохот сменился частым сухим треском, а уж этот звук Клаудиа не спутала бы ни с чем. Впереди разгоралась отчаянная ружейная стрельба.
И только тогда девочка вдруг вспомнила о том, что совсем рядом бушует война с богомерзкими французами, поправшими веру и казнившими помазанника Божьего. Разговоры об этом то и дело велись на кухне, в пекарне и даже в молельне. У некоторых сестер среди сражающихся были братья или знакомые, и Клаудиа сама с жадностью ловила каждое слово в надежде узнать что-нибудь об отце. Но сейчас она растерянно остановилась, забыв про сводящий ноги мороз. Бежать вперед? — Что ждет ее там, среди выстрелов? Ведь проклятым французам наверняка ничего не стоит убить маленькую послушницу. Клаудиа затравленно обернулась в сторону покинутой часовни. Вернуться? Куда? В темноту и холод ее тюрьмы? В горы, где она замерзнет, ибо не знает дороги никуда, кроме как к монастырю? Или все-таки попытаться пробраться к обители? Девочка уже сделала шаг вперед, как страшное колючее слово «постриг», отнимающее у нее все надежды, вновь вспыхнуло у нее в памяти. Она вновь застыла в нерешительности.
Перестрелка между тем разгоралась все сильней. Были уже слышны крики десятков мужских глоток, едва ли не перекрывавших истошные вопли женщин. Клаудии стало совсем страшно, захотелось вжаться в снег, в дерево, съежиться, исчезнуть… но отец! Вдруг он там, а она из-за своей трусости лишится возможности увидеть его и… спастись! И девочка, не слушая выстрелов, побежала вперед.
К тому времени, как она выбралась на опушку леса, левая часть монастыря была уже объята пламенем, но из правой еще доносились редкие выстрелы обороняющихся. Клаудиа, как завороженная, смотрела на разгул одной из самых страшных и самых красивых стихий — на пожар в ночи. Снег вокруг тек грязными ручьями, смешиваясь с казавшейся черной кровью. Повсюду виднелись мертвые тела. Вдали, под ярко-оранжевыми небесами с визгом метались салески, то тут, то там настигаемые солдатами, одетыми в какие-то лохмотья, весьма отдаленно напоминающие форму. Остановившимися глазами Клаудиа видела сразу и клубы пепла, поднимающиеся там, где падали сгоревшие балки, и бегущих с криками французов, упорно штурмовавших незанятую еще часть обители, и отвратительные сцены насилия. Совсем неподалеку от нее, так что можно было рассмотреть пышные белые бедра, лежала какая-то монахиня, бесстыдно темнея развороченным лоном. Кто она, девочка так и не смогла понять — лицо у несчастной было раздроблено прикладом.
Скоро стрельба почти совсем стихла, и французы уже стали выкатывать из подвалов бочки с винами и готовившейся только у Святого Франциска особой настойкой из ауреллы. А Клаудиа все не могла заставить себя пошевельнуться. Она уже давно поняла, что искать отца здесь бессмысленно. Неожиданно новая мысль овладела ею и стала мучительно грызть девочку, не давая ответа: неужели ее папа, ее умный, добрый, замечательный папа точно так же расстреливал из пушек монастыри и насиловал беззащитных женщин?! «Нет, нет, не может быть! Мой папа не безбожник!» — едва ли не вслух выдохнула она. И тут мудрый инстинкт одинокого зверя подсказал ей, что сейчас освободившиеся от боя солдаты напьются и запросто могут начать бродить по близлежащему лесу. Надо было уходить. Но куда? Клаудии ничего не оставалось, как вернуться к часовне и вновь лечь на свое убогое ложе, обхватив руками колени и уткнув в них голову…
Так она прожила два дня, беспрерывно молясь Господу о том, чтобы эти ужасные французские солдаты, кричавшие такими громкими гортанными голосами, ее здесь не обнаружили. Голодная, потерявшая ощущения рук и ног, она жевала хвою, сосала снег и несколько раз ходила к развалинам, прячась лисой, почти невидимая в своем голубом облачении. Французы ушли только на третий день. Над пожарищем еще кое-где курились дымки, и стояла особенная смертная тишина. Клаудиа прокралась вдоль закопченной стены, стараясь не смотреть по сторонам и не вдыхать приторный запах разлагающихся тел. Она уже не боялась быть убитой — она хотела только одного: поесть и согреться. Добравшись до разграбленных погребов, она жадно сгрызла какие-то протухшие остатки окорока, вылизала лужу мальвазии под незаткнутой бочкой и заснула, прислонившись к ней спиной, радуясь теплу древесины.
Так ее и нашли оставшиеся в живых монахини. Их было не больше десятка, но, благодарные Господу за спасение, они, словно стайка трудолюбивых птиц, немедленно принялись вить среди руин новое гнездо.
И только через несколько дней Клаудиа спросила сестру Флорису, искусную вышивальщицу, которая отсутствовала во время зверского нападения, уехав продавать монастырские вышивки в Уржель:
— А что стало с матерью Памфилой?
— Разве ты не знаешь? Ее схватили и долго требовали выдать место, где спрятаны монастырские сокровища. Но она, конечно же, ничего не сказала, и ее буквально растерзали. Говорят, тело опознали только по бриллиантовому кольцу, которое эти богохульники почему-то не заметили.
Клаудиа вспомнила мягкую белую руку, уведшую ее поздним весенним утром в другую жизнь, и невольно прикоснулась к щеке. Что ж, она не держит зла ни на куру Челестино, ни на его сестру… Но теперь ничто не будет напоминать ей о постриге и никто не будет стараться сделать из нее святую. Святой теперь сделалась сама погибшая настоятельница, о которой скоро стали ходить легенды…
После ухода французов все силы насельниц были брошены на воссоздание прежней налаженной жизни. Место матери Памфилы заняла порывистая сухая мать Агнес, присланная сюда из далекой жаркой Малаги и привезшая с собой нескольких сестер из своей бывшей обители. Она постоянно ежилась от холода и большей частью занималась какими-то сложными монастырскими интригами, в которых Клаудии по ее малолетству не было места. Да и никто теперь не знал истории этой молчаливой девушки, большую часть времени проводящей за латинскими и греческими книгами. Правда, на последние аббатиса косилась с недоверием и как-то раз, подойдя к девочке в молельне, сказала:
— А известно ли вам, сестра Анна, что у нас в Испании усомниться в католической вере — то же самое, что усомниться в вере христианской? — Клаудиа склонила голову. — И любой отец сам подкинет дров в костер еретички, которая читает недозволенные писания…
— Я читаю лишь Иоанна Дамаскина[53], — не поднимая головы, ответила Клаудиа и, не дождавшись окончания разговора, вышла.
Впрочем, скоро этот разговор принес Клаудии определенные перемены в ее положении. С самой весны по обители пошли слухи, что их посетит кардинал герцог де Вальябрига. К этому событию готовились все, начиная от настоятельницы и кончая последней посудомойкой. После разграбления, пожара и мученической смерти большинства салесок, в монастырь ручьем потекли пожертвования, и меньше чем через год, он снова уходил в небо всеми четырьмя башнями. Однако внутри все еще было пусто и сыро, а потому основную ставку мать Агнес решила сделать на подвижничество своих подопечных. Действительно, пережившие ужас монахини удвоили, если не утроили свою набожность, над обителью сиял ореол подвига матери Памфилы, и привлеченные его светом, сюда теперь шли многие. Однако пылкой южанке аббатисе все не хватало какой-то изюминки, какого-то блеска.
Вальябрига появился в полдень, но уже с шести утра салески стояли рядами во внутреннем дворике и молились, перемежая молитвы пением. Клаудиа, как самая юная, стояла в первом ряду и почти механически повторяла слова молитв и хоралов — она думала о том, что кардинал едет сюда из Мадрида и, несомненно, еще несколько дней назад видел того, кто после ночной атаки французов окончательно занял ее мысли. Ведь это именно он, как говорили все вокруг, смог остановить ужасное кровопролитие и заключить мир с Францией. Князь мира представлялся ей теперь уже не юношей на коне, а почти богом в золотых одеяниях и с ярким чувственным лицом уроженца Эстремадуры. Грезя о своем неведомом рыцаре, девочка даже не заметила, как прошли долгие шесть часов, и только вздрогнула, когда весь двор залил алый свет кардинальской сутаны. Монахини упали на колени, а Клаудиа, как ребенок, не сумев отвести глаз от восьмиконечных бриллиантовых звезд, все продолжала разглядывать этого высокого молодого человека в красных одеяниях. Кардинал улыбнулся, глядя на столь юное серьезное лицо, не скрывавшее детского восторга, но, проходя, плавным движением руки все же заставил девушку последовать примеру остальных.
После торжественной мессы дон Луис-Мария герцог де Вальябрига как член королевской семьи и к тому же человек молодой и вполне светский пил кофе в заново отделанных покоях аббатисы. Поговорив о столь неожиданном процветании монастыря и его благотворном влиянии на этот дикий горный край, он перешел на более интересные для него темы.
— Вы не слышали о последней выходке герцогини Осунской? — Настоятельница в восторге прижала руки к сердцу и приготовилась слушать. — Представьте себе, французский посол, этот безбожник, с коим мы теперь вынуждены водить дружбу, пригласил герцогов Осунских на ужин, и, увы, бедняга, выставил слишком мало шампанского. И что вы думаете? — Кардинал небрежно перекинул ногу на ноге под тяжелой сутаной.
Настоятельница, никогда в жизни не видевшая герцогиню Осунскую, но столько слышавшая о ней, изобразила на своем подвижном лице намек на нечто непристойное.
— Ни за что не догадаетесь. В ответ герцогиня приглашает посла к себе на ужин, и, когда он к ним прибывает, велит напоить до отвала шампанским… его лошадей.
— Да и поделом этому лягушатнику, — рассмеялась аббатиса. — А что слышно о герцогине Альба, нашей благодетельнице?
— О, герцогиня Альба устроила такое, чего, кроме нее, пожалуй, никто и никогда не смог бы сделать. Вы не слышали о пожаре в ее новом дворце?
— Нет, Ваше Высокопреосвященство. Мы живем уединенно, скромно…
— В таком случае вы не знаете этой истории.
— Не знаю, Ваше Высокопреосвященство.
— Так вот, герцогиня недавно построила себе новый роскошный дворец Буэнависта, решив затмить его прелестью даже королевскую резиденцию. Вы же знаете, она вечно во всем соперничает с нашей Марией Луизой.
— Да, это известно всей Испании.
— Вскоре в этом новом дворце случился большой пожар, нанесший значительный ущерб, и герцогиня, конечно же, обвинила в поджоге королеву. Однако, поскольку у нее не было прямых улик, она придумала следующее: восстановила дворец, сделав его еще более роскошным, и пригласила на открытие королевскую чету.
— И королева не отказалась от приглашения?
— Королева, должно быть, побоялась, что отказ будет расценен как доказательство ее виновности, и, конечно же, приняла приглашение.
— И что же герцогиня?
— О, это было фантастическое зрелище! В самом конце праздника, проходившего чрезвычайно весело и с предупредительнейшей любезностью, начался поразительный фейерверк. Все сверкало и взрывалось, рассыпая по парку целые снопы искр и языки пламени. Поначалу никто ничего не заподозрил, но потом вдруг всем гостям, находившимся в это время в саду, стало ясно — полыхает только что восстановленный дворец герцогини. Все потеряли дар речи, и вдруг в этой тишине, нарушаемой лишь треском гигантского пламени, прозвучал отчетливый и веселый голос герцогини, стоявшей рядом с Их Католическими Величествами: «Чтобы более ничем не утруждать своих друзей, я решила, что на этот раз лучше сама сожгу свой дворец!»
— Пресвятая Дева! А что королева?
— Королевская чета тут же покинула герцогиню. А на следующий день ей было предписано покинуть Мадрид и отправиться в самое отдаленное ее поместье, в Сан Лукар.
— Вот бедняжка. И она уехала?
— Да, через месяц после этого, сделав вид, что покидает столицу на три года из-за траура по мужу, который внезапно умер.
— Несчастный герцог. Ему же было никак не более сорока.
— Увы. Но он все последнее время болел, так что смерть его ни для кого не явилась неожиданностью.
— Но какова герцогиня! — с блестящими глазами вновь воскликнула аббатиса.
Насладившись произведенным эффектом, дон Луис позволил своим мыслям потечь в еще более свободном направлении и тут же вспомнил черные восторженные глаза в шпалере встречавших его монахинь.
— А что это за дикарка, которую мне пришлось едва ли не силой поставить на колени? — улыбнулся Луис-Мария.
— А, сестра Анна. Это одна из тех, кто пережил французское нападение, Ваше Высокопреосвященство.
— Бедный ребенок! Надеюсь, она осталась чиста? — кардинал многозначительно изогнул светло-каштановую бровь.
— О да. Она пряталась в лесу.
— Прекрасно. Позовите ее.
И Клаудиу вновь привели туда, где она еще совсем недавно впервые услышала страшное слово «постриг». На этот раз она быстро преклонила колени и поцеловала протянутую руку, не выпуская при этом прижатую к груди книгу.
— Встаньте, дитя мое, — бархатным голосом произнес кардинал. — Я вижу, вы усердны и никогда не расстаетесь с писаниями святых отцов.
— Да, Ваше Высокопреосвященство. Я стараюсь читать как можно больше.
— Ti mantchaneis? — заметив, что в руках девочки греческая книга, спросил Луис-Мария, с явным удовольствием оглядывая точеное бледное личико, капризный, но твердо очерченный рот, упрямый подбородок и пылкие, но печальные глаза.
— Plutarhe, о hiere pater. — И Клаудиа протянула старинный том.
— Kai ti legei ton axion patera?
— Prepon esti ten men psuchen odune, ton de gastera semo askein.
— Pos kalos legeis, о pail[54] Боже праведный, так эта малышка и в самом деле читает на греческом! — едва верил своим глазам кардинал.
— И на латыни, и на французском, Ваше Высокопреосвященство, — радостно ответила Клаудиа, не видевшая в своих умениях ничего особенного, но обрадованная возможностью поделиться ими.
— Кто же научил тебя?
— Испанскому и греческому — падре Челестино в Бадалоне, а латинскому и французскому — амма Памфила, да хранят ее ангелы в Царствии Небесном.
— Так ты из дворян?
— Я — Клаудиа Рамирес Хуан Хосе Пейраса де Гризальва, Ваше Высокопреосвященство.
— Хм. И ты собираешься посвятить себя Богу?
Клаудиа на мгновение растерялась. Сказать в лицо кардиналу, что вся ее жизнь здесь направлена лишь на то, чтобы выйти отсюда — немыслимо. Но и лгать… И снова страх пострижения охватил девушку. Она покраснела, низко опустила голову и пробормотала:
— Как будет угодно Господу, Ваше Высокопреосвященство.
— Что ж, ступай. — Луис-Мария еще раз скользнул опытным мужским взглядом по стройному телу, проступающему сквозь тонкую ткань, и снова протянул руку для поцелуя. — Грешно скрывать такой перл учености и благочестия в вашей глуши, — небрежно заметил Вальябрига, как только за послушницей закрылась тяжелая дверь. — Как она сюда попала?
— Говорят, ее привезла мать Памфила. Вероятно, бедность семейства…
— Ее кто-нибудь навещает?
— Никто, Ваше Высокопреосвященство. И никакой почты.
Луис-Мария задумчиво посмотрел на свои длинные отполированные ногти.
— Вы будете отвечать за нее головой, мать Агнес. В силу некоторых обстоятельств я не могу торопиться, но через год я заберу ее у вас и переведу в одну обитель в Мадриде. А пока предоставьте ей все возможные в ее положении удобства: ну, тонкое белье, прогулки, хорошее вино… Через год она должна стать настоящим цветком. И не забывайте регулярно сообщать мне о ней — у меня, как вы понимаете, есть немало других дел, чтобы самому напоминать вам об этом.
С этого дня Клаудиа получила относительно большую, чем остальные, свободу и, не понимая причин, постаралась использовать ее на совершенствование своих знаний в области лекарственных трав и медицины. Теперь после заутрени она могла уходить в горы и собирать корни, плоды и листья, чтобы, придя в монастырскую аптеку, внимательно выслушивать наставления старой матери Терезы.
— Вот алтей — это от першения в горле, а это кассия — при спазмах в желудке… А вот арникой надо пользоваться весьма осторожно, она может привести к черной меланхолии… Ну, а это ладонь Христа — спасение от всех болезней…
Часто в этих одиноких прогулках Клаудии приходила мысль о том, что можно вот так идти и идти по густым вянущим лугам и никогда больше не повернуть назад. Но она знала, что таким образом ей никогда не дойти до родной Бадалоны, ибо пропавшую королевскую салеску тут же кинутся искать повсюду, и первый встречный агент святой инквизиции, не обнаружив у нее на руках разрешения настоятельницы, доставит ее уже не в монастырь, а в подвал. Таких историй она наслушалась в обители предостаточно. Да и куда она пойдет? Не к падре же Челестино! И не в лачугу Педро, которого, конечно, уже давно там нет. А где искать донью Гедету? Значит, надо ждать другого выхода.
Но этот другой выход, намеки на который Клаудиа стала получать очень скоро, испугал ее не меньше пострига. Спустя пару месяцев после посещения кардинала аббатиса вызвала ее к себе и весьма любезным тоном поинтересовалась, устраивают ли послушницу Анну те условия, в которых она живет. Девушка, верная своему тайному оружию — послушанию, призналась, что большего ей не нужно. Тогда мать Агнес достала из складок своей рясы бархатную коробочку и фальшиво небрежным жестом протянула ее девушке.
— Его Высокопреосвященство кардинал де Вальябрига высоко оценил твою ученость и твое рвение в соблюдении постов и служб — он прислал тебе это как залог его милости и ожидает от тебя еще большего усердия.
Клаудиа поклонилась и, не глядя, убрала коробочку в карман.
— И ты даже не посмотришь, что там? — с нескрываемым разочарованием удивилась аббатиса.
— Я счастлива любым знакам внимания Его Высокопреосвященства.
«А девчонка — далеко не такая простушка, как я полагала, — подумала мать Агнес. — Возможно, сначала она сгодится еще и мне».
— Видишь ли, нельзя понимать жизнь в обители лишь как череду бессмысленных послушаний. У нас здесь есть своя жизнь, и свои удовольствия.
— Мне ничего больше не нужно.
— Не надо торопиться, милая Анна. Хочешь кофе? Или немного малаги?
— Благодарю вас, мне ничего не надо.
— Но ты любишь книги. Постой, у меня есть замечательное издание «Божьего града»[55], и за твое прекрасное поведение я готова дать его тебе. Разумеется, лишь на несколько дней. Наслаждайся, но помни: человеку чистому душой все кажется чистым и целомудренным. Испорченные же натуры во всем видят только зло и соблазн.
— Благодарю, — спокойно ответила Клаудиа и вышла, взяв томик in-quarto в розовом сафьяне.
Оказавшись у себя в новой просторной келье, она встала у окна, полная сладостного предвкушения, охватывавшего ее всегда перед чтением хорошей книги, и наугад раскрыла тяжелый томик. Через секунду он с глухим стуком упал на пол, и веером промелькнувшие страницы явили девушке еще худшее зрелище: внутри книги святого были искусно вклеены омерзительные картинки блудодейства и порока во всех его возможных видах. Краска гнева и стыда бросилась в лицо Клаудии, и уже осторожно, как ядовитую змею, она вынула из кармана подарок его преосвященства. Однако, раскрыв коробочку, ничего опасного не увидела: перед ней на белоснежном атласе живым светом сиял крупный изумруд мавританской огранки. Повинуясь извечной женской склонности, она надела тоненький обруч на палец — и впервые поразилась красоте своей руки, которую внезапно раскрыло кольцо. Бедной девочке, не имевшей лучших игрушек, чем вырезанные из дерева свистульки и свалянные из овечьей шерсти куклы, такой перстень показался просто сказочной роскошью. Клаудиа долго ходила по комнате, то поднимая рукой с кольцом подол рясы, то берясь за ручку двери, то поправляя накидку на ложе — и все эти движения, совершаемые рукою с кольцом, казались ей бесконечно изящными и грациозными. Но вот она протянула руку, чтобы поднять лежавший на полу страшный том, и вдруг резкий отсвет изумруда лег на изображение обнаженной одалиски, изгибающейся в объятиях какого-то солдата… И неожиданно девочке стал пронзительно ясен смысл кардинальского подарка.
Через несколько мгновений придя в себя, она с омерзением сдернула с руки кольцо и захлопнула книгу. Ужас предстоящего смешался для нее с ужасом открытия постыдных внутренних тайн церковной жизни. Она сразу вспомнила и услышанные в детстве рассказы о том, как под Жероной осушали кладбище за монастырем и обнаружили там целые кучи костей новорожденных младенцев, а в Таррагоне один монах обесчестил всех девушек, посвятивших себя Богу. Тогда она воспринимала это лишь как страшные сказки, а теперь… А теперь для нее с новой силой вдруг зазвучали слова матери Памфилы, которая в первые же дни привела ее к склепу, где в одной из ниш, увенчанных разбитым распятием, была какая-то могила.
— Эта сестра, — пояснила настоятельница, — в сопровождении своего любовника бежала из монастыря, но была поймана и приговорена к смерти. Она была живьем замурована в нишу. Что же касается ее возлюбленного, то его сожгли на костре. А рядом — ниша, где за попытку бежать из монастыря заживо погребена сестра Анна.
Прометавшись всю ночь без сна, Клаудиа поняла, что пока ее спасением по-прежнему является лишь все то же ее обоюдоострое оружие: молчание и послушание.
Наутро она, не скрывая своей томной бледности, вернула аббатисе книгу.
— Какое усердие, Анна!
— Я читала всю ночь, амма.
— И, надеюсь, насладилась вполне?
Клаудиа подняла на мать Агнес ясные глаза.
— Я не столь совершенна в вопросах построения Града Божьего и потому прошу вас дать мне в помощницы какую-нибудь сестру постарше, дабы она разъяснила мне все тонкости.
Настоятельница пришла в восторг от такого оборота дела и немедленно указала девочке на сестру Антонию, девушку лет семнадцати, веселую и бойкую, но с прозрачными, ничего не выражающими глазами. Сестра Антония была одной из тех, кого мать Агнес привезла с собой из Малаги. Сойтись с нею Клаудии не составило особого труда: она умела располагать к себе людей, а несколько намеков на то, что она, дворянка, не гнушается обществом дочери торговца, несколько партий с ней в тутэ, несколько переписанных нот — и Антония посчитала Клаудию своей лучшей подругой.
— Надо же, какая ты простая! — не переставала восхищаться монахиня. — А все говорят, что ты гордячка. И как здорово, что мы с тобой подружились! Теперь можно завертеть столько всего интересного! — И Антония уже тянула губы к ее уху, то ли для того, чтобы сообщить что-то неприличное, то ли для поцелуя. Но Клаудиа, выслушивая ее нашептывания, быстро вновь надевала на себя свою броню прилежания и замкнутости, и Антонии приходилось отступать.
Так за несколько месяцев притворства Клаудии удалось узнать больше, чем за три года настоящего труда и благочестивой жизни. Кардинал де Вальябрига регулярно справлялся о ней и посылал то несколько бутылок французского вина, то вольную греческую комедию, то даже румяна или пудру. И то, что было для нее гнетущим позором и ужасом, остальными в обители воспринималось почему-то как величайшее везение, и сама настоятельница, передавая подарки, глядела на Клаудиу почти влюбленными глазами. Как правило, все, кроме книг, девушка отдавала в обитель, и потом часто видела то яркую краску на щеках аббатисы, то бокал вина на ее столе. Аббатиса все чаще приглашала Клаудиу разделить с ней трапезу и вела долгие бессмысленные разговоры ни о чем. Она крала у Клаудии время от занятий, которые стали ее убежищем вдвойне, и доводила девочку почти до озноба своими жадными взглядами и ласковыми прикосновениями. Эти взгляды скоро стали беспокоить девушку гораздо больше кардинальских подарков. Вальябрига был в Мадриде, а мать Агнес — за стеной.
И однажды Клаудиа не выдержала и впрямую спросила об этом у Антонии.
— Сестра Антония, скажи, а почему мать аббатиса в последнее время смотрит на меня как-то странно? И так со мной ласкова?
Антония долго хохотала, но потом ответила:
— Ой, сестра Анна, знаешь что, лучше не говори об этом больше никогда и ни с кем, кроме меня. А за это я готова раскрыть тебе еще одну тайну.
При этих словах Клаудиа почувствовала, что теперь ей придется залезть в монастырскую грязь еще глубже, но, в конце концов, она уже достаточно взрослая, и чем больше узнает теперь, тем легче ей будет потом найти возможность покончить с этой ужасной монастырской жизнью. «Право, лучше уж стирать на рыбаков в первой прибрежной деревне, чем проторчать всю жизнь здесь!» — с тоской подумала она, но вслух весело сказала:
— Так расскажи мне скорей, сестра Антония.
— Хорошо, только придется тебе немного подождать…
Через несколько дней, в один из ненастных осенних вечеров, когда ветер дьяволом выл в монастырских башнях, Антония, лукаво улыбаясь, с видом заговорщицы предложила Клаудии прогуляться по саду. Лил дождь, подрясники прилипали к телу, но Антония шла в темноте уверенно, словно днем. Наконец, в глубине сада показалась небольшая, едва различимая в ночи часовня. В отличие от той часовни, в которой Клаудиа ожидала своего пострига, эта находилась на территории монастыря, но никем не посещалась и всегда была заперта на замок. Она в числе одной из немногих построек сохранилась при нападении, то ли благодаря своей заброшенности, то ли просто по недостатку времени у грабителей, рыскавших внутри монастыря.
— Это один из павильонов уединения, — удивилась Клаудиа. — Зачем мы сюда пришли? Он ведь заперт, а ключ только у настоятельницы и… — Но она не закончила фразы, ибо уже в следующее мгновение Антония жестом фокусника достала из кармана ключ и с тихим смехом открыла тяжелую, набухшую дверь.
Войдя внутрь, в кромешный мрак и сырость, она сунула Клаудии в руку огарок свечи, тщательно заперла часовню изнутри и, взяв Клаудиу за руку, подвела ее к алтарю. Затем сестра Антония отодвинула в сторону аналой, и удивленная Клаудиа увидела, что под ним скрывалось большое отверстие в полу. Антония взяла у Клаудии потухшую от пахнувшего снизу холода свечу и за руку повела по каменной лестнице вниз, предложив идти осторожно, чтобы не оступиться.
— Может, зажжем свечу? — предложила Клаудиа, чувствуя, что ей становится просто физически плохо от липкого мрака и потной горячей руки Антонии.
— Нет, нельзя, — торопливо шепнула та и еще сильнее стиснула пальцы.
Они долго шли по подземелью, касаясь осклизлых стен, пока не достигли новых ступеней и не стали подниматься. Тут вдруг сестра Антония горячо прошептала Клаудии в ухо:
— Если тебе дорога жизнь, ступай тихо, как мышь, и не подавай никаких признаков жизни.
Теперь они оказались где-то наверху, ибо неподалеку тускло поблескивало маленькое оконце. Клаудиа хотела было подойти и попытаться рассмотреть, где они, но Антония вдруг зачем-то легла прямо на пол.
— Подойди сюда и делай, как я, — жестами приказала она.
Дрожа от холода и омерзения, Клаудиа последовала указаниям Антонии, и они вдвоем прильнули к щели среди мусора и сухих листьев. Перед ними, освещенная несколькими свечами, была видна просторная комната, в которой Клаудиа сразу же узнала покои настоятельницы.
Стояла глубокая ночь, но мать Агнес находилась в обществе послушницы, лицо которой было скрыто покрывалом, и новенькой девятилетней девочки, появившейся в монастыре на днях. С голубиным воркованием все трое делали такое, чему Клаудиа не знала даже названия… Бедная Клаудиа и не подозревала, что их строгая мать-настоятельница может быть настолько нежной и ласковой.
Сколько пролежали они так на ледяном полу, Клаудиа не помнила — наверное, на какое-то время она просто потеряла сознание. Наконец, Антония дернула ее за рукав.
— Уходим, быстро! Вышла луна — а нам еще надо пробраться обратно.
По подземному коридору они бежали уже бегом, и только на воздухе, где ненастье неожиданно сменилось ясной лунной ночью, Антония, довольная произведенным на подругу впечатлением, пояснила:
— На языке матери Агнес это называется «платонической любовью». А если тебя интересуют более интимные подробности, приходи завтра ночью ко мне в келью. Я вижу, с тобой можно иметь дело. — И она сунула в руку Клаудии ключ, который та механически взяла. — Этим ключом открываются в монастыре любые двери, кроме тех, что ведут наружу. Отдашь мне его завтра.
Клаудиа снова провела бессонную ночь. Она чувствовала себя преступницей, ключ жег ей руку, не помогали ни молитвы, ни воспоминания об отце. Теперь перспектива попасть в руки кардинала де Вильябрига, хотя девушка уже не сомневалась больше в его намерениях, начинала казаться ей чуть ли не спасением, по крайней мере, выходом. Весь день она провела, как в бреду, и после полуночи прокралась в келью Антонии. К ее удивлению, там пылал камин, а на столе красовались пастила и фрукты.
Клаудила намеренно остановилась у самой двери и протянула Антонии ключ.
— Вот он, а от остального меня избавь.
Монахиня проворно спрятала ключ.
— Я хочу тебе только добра. Привыкни к таким зрелищам. Это, в частности, поможет тебе понять, что от них не умирают, а заодно и быть готовой к более худшему. Буду с тобой откровенна: если ты, в конце концов, не согласишься на притязания настоятельницы, тебя ждет мало хорошего.
Клаудиа гордо вскинула голову.
— Я пережила смерть матери, провела несколько недель в лесной часовне на хлебе и воде, уцелела при разграблении монастыря…
— Ах, вот как! Ну, тогда тебе и вправду нечего бояться. В таком случае просто сядь со мной рядом и послушай, что я тебе расскажу. Время от времени в главном зале собираются все монахини и послушницы, и самую юную из них полностью раздевают и туго прикручивают ремнями к скамье, так что она не может даже двинуться. Вперед выходит какая-нибудь из «платонических» любовниц матери Агнес с пучком березовых веток и начинает хлестать обнаженное тело. Бедняжка извивается от боли и стонет. Спина ее постепенно начинает являть собой открытую зияющую рану, с которой обильно сочится кровь. Но вот нескончаемые крики обессиливают бедняжку, и она лишается чувств. Тогда наша добрая мать-настоятельница брызгает ей в лицо водой или одеколоном, и после того, как бедняжка приходит в себя, ей наносят еще несколько ударов, положенных до полного счета. Остальные, приговоренные к наказанию, сидят рядом, в ужасе ожидая своей очереди.
— Неужели здесь всех так наказывают?
— Нет, не всех. Некоторых наказывают иначе. Некоторых хлещут бичом по мягким частям тела. Эти несчастные обычно кричат еще громче. Но их не привязывают к лавкам, а взирающие на их муки сопровождают каждый удар бурными выражениями восторга. Встав после такого наказания, эти сестры совсем не плачут, а нагло и довольно улыбаются и в свою очередь принимаются за дело.
— За какое дело?
— Берут в руки бич и отчаянно хлещут по оголенным местам своих истязательниц. Здесь принято, чтобы приговоренные по очереди наказывали друг друга.
— Но зачем это?
— Благодаря таким наказаниям закаляется характер и притупляется чувство стыда. Впрочем, все они просто-напросто получают от этого дикое удовольствие.
— Все?
— Да, все. Кроме тех, кого хлещут березовыми ветками. Эти потом неделями не могут встать с постели.
— Но ничего этого здесь никогда не было! Ты просто запугиваешь меня! — громко воскликнула Клаудиа, порываясь уйти.
— Возможно, пока и не было. Или было при вашей Намфиле, когда ты была еще дурочкой и крепко спала по ночам. Разве ты не знаешь, что среди монахинь большинство уже успело пройти огонь и воду, вкусить всех благ и мерзостей привольной жизни? Они укрываются в монастырях лишь для того, чтобы еще сильнее предаваться своим… страстям, поверь мне.
— И что же… теперь?.. — едва прошептала Клаудиа, даже и не подозревавшая, что от всех этих ужасов ее охраняет пока лишь каприз Его Высокопреосвященства.
— Теперь? Теперь ты снова придешь ко мне завтра, и я научу тебя, как понравиться матери Агнес.
— А если я не захочу ей понравиться?
— Тогда тебя будут стегать березовыми ветками.
Клаудиа встала и молча ушла.
В ее распоряжении оставались сутки.
В самом начале декабря еще до рассвета салески были разбужены перезвоном колоколов. Клаудии спросонья показалось, будто эти торжественные звуки уже призывают всех обитателей монастыря для наказания единственной непокорной послушницы, и она заметалась по комнате, как по клетке. Однако забежавшая за ней Антония уже как сообщнице, заговорщицки подмигнув, объяснила причину такого необычного шума. Оказалось, что в этот день большинство сестер должно было отправиться в Уржель, дабы присутствовать там при исполнении приговора местного аюнтамьенто.
— Но, как ты понимаешь, это, конечно, дело рук самого дона Рамона.
Это имя[56] наводило страх на всю Испанию, им пугали детей, и Клаудиа вздрогнула, будто огонь уже лизал ее ноги.
— Возьми себя в руки, Анна. Ночью ты должна быть в форме, а это дневное развлечение только подогреет тебя, как следует.
— В чем же обвиняют этого человека? — уже спускаясь вниз, спросила все-таки овладевшая собой девушка.
— Это, между прочим, женщина, жена одного местного крестьянина, — ответила всезнающая Антония. — Говорят, она утверждала, будто Иисус Христос открыл ей, что освятил ее тело, изменив ее плоть и кровь в субстанцию своего тела, чтобы ближе соединиться в любви с нею. Каково! О ней много спорили повсюду, а в это время поклонники водили ее по улицам в торжественной процессии с зажженными свечами, провожали в церковь, кадили ладаном, как святую… Ну, дело кончилось, разумеется, подвалом, да не только для нее, но и для некоторых особенно ярых ее сообщников. И вот сегодня ее сожгут, а приходский священник и два монаха, виновные в сообщничестве, будут до самого места казни следовать босиком в коротких одеждах с дроковой веревкой на шее вслед за санями с еретичкой. Потом их навсегда лишат сана и сошлют куда-нибудь, наверное, на Филиппины. Но бежим, я слышу, уже понукают лошадей.
До Уржеля путь был неблизким, около семи лиг, и процессия из неуклюжих колымаг, возглавляемая щегольской каретой аббатисы, тащилась вдоль реки часов пять. Клаудиу охватило лихорадочное возбуждение. Она не покидала стен монастыря уже несколько лет, острый пряный воздух с долин Сегре кружил голову, и сердце разрывалось от возможности снова оказаться в городе, среди людей… Когда еще такой случай повторится? Девушка пыталась представить себе, как выскользнет из рядов салесок, смешается с толпой, наймется стряпухой, прачкой… Но ее одеяние? Ее белые руки, по которым любой угадает беглую монахиню или дворянку?
Старые кареты уже загрохотали по булыжникам главной площади городка, а Клаудиа так и не могла ничего придумать.
Площадь была уже запружена людьми, среди которых шныряли монахи-францисканцы, собиравшие подаяния на будущие обедни за упокой души еще живой жертвы, и сомнительные личности, предлагавшие за плату скамеечки, чтобы лучше было видно. На балконах вокруг площади тоже было немало женщин. От деревянного помоста толпу отделяла цепь солдат, и Клаудиа с колотящимся сердцем пыталась рассмотреть, нет ли среди них отца. Все были возбуждены, ведь подобного аутодафе в Испании не было уже лет десять, если не больше, поэтому сюда стекались и сгонялись люди со всей округи. Перед королевскими салесками, которые парами шли к помосту, чтобы встать вторым рядом после солдат и петь заупокойные молитвы, расступались, и глаза Клаудии метались между лицами, словно она надеялась увидеть хотя бы одно знакомое.
Но вот часы пробили полдень, и на помост вывели еретичку.
Она шла, одетая в традиционное санбенито[57], и языки его пламени, направленные вниз, при каждом шаге колыхались, будто настоящие. Это была еще вполне молодая и очень красивая женщина, и шла она медленно, оттягивая последнюю минуту. Но вот уже она упала на колени на ступенях помоста, и монахини обступили ее плотным кольцом, чтобы никто не видел, как она будет исповедываться в последний раз. Потом женщину подтолкнули наверх и, расчистив место между вязанок хвороста и сена, привязали к столбу.
Осужденная попросила прощения у человека, который должен был запалить огонь, и из последних сил простонала:
— Слава Пресвятой Деве дель Пилар!
И в тот же момент загудело, завыло на пронзительном ноябрьском ветру пламя, раздался истошный вопль жертвы, и Клаудиа, в ужасе отвернувшаяся в сторону толпы, почувствовала, что сознание покидает ее. Последнее, что она увидела, был какой-то проталкивавшийся поближе к действу высокий юноша с черными волосами, собранными сзади в косу по моде тореро…