Праздник был организован за три дня в прекрасном загородном ресторане «У Мартына». Там же, на втором этаже находилась маленькая гостиница, где на субботу — воскресенье Толе пришлось оплатить все номера.
У меня было немного странное ощущение с самого раннего утра. Я волновалась, радовалась, и еще мне казалось, что я всех обманываю. Но потом — в суматохе, переездах, цветах, подарках, улыбках и слезах — плакали Нелька, Павлик и я сама — все встало на свои места. Позже всех приехала Ольга со слезами на глазах и так и проходила весь день, ни разу их не пролив, высоко запрокинув голову и улыбаясь.
За волнообразным обедом, продолжавшимся часа четыре — мы выходили гулять, кататься на лодке, потом возвращались к следующему блюду, — Ольга сказала тост. Она великолепно выглядела, на тридцать с небольшим. Я видела, как к ней подходил знакомиться мужчина не из наших гостей. Она молча смотрела на него, пока он что-то говорил, молча улыбнулась и отошла от него, медленно помахав над головой рукой с изящно сложенной фигой.
Когда подали запеченного кролика с трюфелями, объявив блюдо — так придумал Толя, все наперебой стали обсуждать, что же такое трюфели, а Ольга постучала ножом по бокалу и встала.
— Мне хотелось бы произнести тост. Вы позволите? — обратилась она почему-то к Толе, думаю, «из вредности».
Толя разулыбался.
— Встретились однажды американка, француженка и русская, — начала Ольга, с приятнейшим выражением лица, ни на кого в отдельности не глядя. — Француженка и говорит: «Если женщина в тридцать восемь лет чувствует себя старой, она не с тем мужчиной живет». Американка отвечает: «Или вовсе ни с кем не живет…», а русская посмотрела на них и говорит: «Да колготок у нее нет целых, вот и все!»
К этому моменту замолчали уже все. В полной тишине Ольга закончила:
— Предлагаю выпить за то, чтобы с мужем Толей наша Лена никогда не чувствовала, сколько ей лет.
— А при чем тут колготки? — спросил один из Толиных гостей.
— А это чтоб ты спросил, — ответила Ольга, подняла бокал и выпила.
Почти все рассмеялись и тоже выпили за мое счастье и целые колготки. Ольга вскоре уехала, не попрощавшись. В подарок мне она оставила изумительный ночной комплект из тончайшего светло-кремового шелка: рубашечку на две ладони выше колен, крохотные трусики и длинный, в пол, полупрозрачный пеньюар.
За легким ужином попросил слова Харитоныч. Толя для начала представил его гостям не только как своего предшественника по службе, но и как одного из корифеев советской политической журналистики. Сейчас Харитоныч скорее походил на поэта. Он встал с листочком и, несколько смущаясь, действительно прочитал стихотворение, предупредив, что это не его. Стихотворение было очень длинное, но, на счастье, самые лучшие строчки были в конце. И подуставшие, заерзавшие гости даже искренне похлопали, когда он прочел:
Венчальна ночь. Любовь тебя храни.
Будь легок сон. Пусть милое приснится.
Жизнь говорит: нет счастья без границ.
Стеречь? Стереть? Но где они — границы?[1]
Милена Аристарховна, внимательно слушавшая от начала до конца, неожиданно сказала:
— Прекрасно.
— Да, — подтвердил польщенный Харитоныч. — Знаете, чьи это стихи? Леночкиного отца, мы дружили с юности.
Мне стало стыдно, что я в жизни не читала этого его стихотворения, да отец и писал-то их не так много. Я не успела спросить Харитоныча, в какой из папиных книжек он нашел эти строчки, потому что увидела, как куда-то ушел и тут же вернулся Толя, держа в руках большой тюк. Он тоже попросил слова.
— Я хочу подарить моей жене в присутствии друзей и родных два очень символичных подарка. И оба попрошу сразу же… гм… использовать.
Он достал бархатную темно-красную коробочку и протянул мне. Мне пришлось встать и показать всем то, что я там увидела. На плотной поверхности бархата лежали три крохотные виноградные кисти, сережки и подвеска. Сами виноградинки были вперемешку золотые и жемчужные.
Толя пояснил под всеобщие восторги:
— Хорошо, что у меня есть друг, который помог мне сформулировать вот таким образом мои мысли… мне хотелось подарить Лене что-то… — он покрутил рукой, — такое…
Настал черед тюка. Когда Толя достал из пакета его содержимое, кто-то ахнул, кто-то засмеялся. Я посмотрела на Милену Аристарховну. Она несколько удивленно улыбалась и постукивала пальцами по столу.
Толя расправил и накинул мне на плечи роскошную, подметающую пол, нежнейшую шубу из белого с бежевыми подпалинами песца.
— Да… Готовь сани летом… — сказала Милена Аристарховна.
Толя засмеялся.
— Мам, я же сказал — это символ.
— Ну ясно…
Может, мне так хотелось думать, но мне не показалось, что Милена Аристарховна так уж недовольна.
После этого остаток вечера и весь следующий день Толя ходил радостный, выпил очень прилично и, чуть завидев мой взгляд, принимался активно махать мне обеими руками.
Больше всего на свете я боюсь подарков судьбы. Моя судьба, по крайней мере, ничего просто так мне не дарит. Если на рубль даст — на пять отнимет. Что, интересно, она будет отнимать у меня теперь, после таких щедрых даров?
— Ты плохо себя чувствуешь? — спросил Толя, увидев, что я стою бледная, одна, и рассматриваю в большом зеркале ресторана свое изображение.
— Нет, мне страшно.
— Почему? — Он обнял меня, и мы стали вместе смотреть на себя в зеркале.
— Думаю, что или кого потребует жизнь как расплату за счастье.
— Да ты и не очень счастлива, раз у тебя такие мысли в голове. От счастья обычно голова теряется и не сразу находится. А у тебя… — Он поцеловал меня в макушку.
Я постаралась поймать пролетевшую мысль — может, я уже заплатила за сегодняшнюю порцию счастья — своими прошлыми страданиями. Поймать и закрепить в голове.
Я никогда не знала, что спать в одной постели вдвоем с вечера до утра — это некая самостоятельная часть супружеской жизни, не имеющая отношения ни к утехам и усладам, ни к дневной жизни. Оказалось, это целая система взаимоотношений двух спящих тел, это борьба, это забота, это новые ощущения. Мне холодно — и я обнимаю спящего Толю, чтобы мне стало тепло. Мне и так жарко, а он во сне наваливается на меня всей своей тренированной тушей. Но я не вылезаю из этой теплой пещеры его тела. Почему-то еще минуту назад мне было жарко под новым одеялом, а сейчас в плену сонных объятий моего мужа мне тепло и очень хорошо. Александр же Виноградов, даже если мы ночевали вместе, всегда спал один. Я сначала объясняла это его многолетней привычкой жить в одиночестве, потом — удивительным стремлением во всем оградиться от вторжения другого человека на суверенную территорию его личности.
Первое время в «немецкой» квартире Толи мы спали с Варей по-прежнему вместе. В середине июня мы уехали в Крым. Толя поехал с нами, побыл там два дня и улетел в Москву, пообещав приезжать. Я тепло попрощалась с ним, зная, что увижу через пару месяцев. Но он прилетел ночью в следующую пятницу. А вечером в воскресенье улетел в Москву. Так продолжалось все время, пока мы жили в Крымском Приморье.
Группа сняла целый корпус тихого пансионата — одного на весь поселок. В пансионате жилыми были только два здания — остальные ждали своего будущего хозяина. Нам с Варей, как самым главным примам, дали бывший номер люкс, состоящий из двух спален, гостиной и ванной комнаты, где утром была даже горячая вода, а вечером, до девяти часов — тонкой струйкой текла холодная.
Когда Толя приехал в первый раз, я со страхом ушла от заранее подготовленной Вари к нему в комнату. Но она спала так крепко, надышавшись морским воздухом, и так быстро засыпала, что можно было и не убеждать ее, что большие девочки должны спать отдельно от мам.
Когда Толя приехал во второй раз в Крымское Приморье, я даже заволновалась. Если бы не мой живот и не Варины съемки, это было бы похоже на медовый месяц. Пустынное Приморье — идеальное место для подобных мероприятий.
Одичавшие розы, когда-то заботливо посаженные по всей громадной территории бывшего пансионата, особенно сильно пахли по утрам, когда мы шли купаться. Я всячески боялась жары и пряталась от нее в беседках и под кронами невысоких раскидистых туй. Розы росли там вместо газона и привычных южных кустарников. Я никогда не видела такого количества неухоженных, разносортных, но тем не менее прекрасных розовых кустов. Окультуренный, привитый шиповник становится розой, но дикие розы вовсе не перерождаются обратно в шиповник. У них несколько мельчают цветы, махровые превращаются в простые, листья уплотняются, и, наверно, все проще и проще становится цвет: персиковый — желтым, пунцовый — самым банальным красным, нежный чайный — белым. Но запах, невероятный густой запах тысяч розовых соцветий остается тем же.
Так я и запомнила свой запоздалый медовый месяц: раннее утро, пахнущее розами, чуть прохладное прозрачное море, счастливейшая Варька с листочком текста в руке, крупная, размером со сплющенное яйцо, белая ровная галька, по которой приятно ходить босиком. И улыбающийся, коротко стриженный Толя, красующийся спецназовскими мышцами на пустом пляже.
За много лет мук с Сашей я почти смирилась с тем, что разговариваю я с другими, а люблю его. Теперь же я все никак не могла привыкнуть к тому, что тот, кто поцеловал меня утром, еще и хочет знать, что я при этом думаю. Поначалу мне даже казалось, это какая-то игра. Я не могла поверить, что человек, приехавший на неполных два дня к чудесному морю из дымной, пыльной Москвы, вместо того чтобы сидеть и молча смотреть на море, со мной «разговоры разговаривает», как сказал бы Саша, сын Ефима. Причем не болтает, а спрашивает и внимательно слушает, что я отвечаю.
— А почему свекор не выходил из комнаты… помнишь, Варя как-то в машине, когда мы от Женьки ехали, сказала?
Я удивленно посмотрела на него.
— Тебе это интересно? Зачем?
Он пожал мощными плечами, на которых очень беззащитно смотрелись веснушки, проступившие под сильным солнцем.
— Хочу составить портрет врага. Ну не хлопай глазами, я не умею шутить… не ты же враг… Ай! — Он махнул рукой, пошел к морю, искупался и быстро вернулся обратно. — Сам не знаю. Интересно.
— Ты знаешь, я была воспитана совершенно искренней космополиткой. И училась, как и ты, в те годы, наверно, в те самые последние годы, когда особо никто не разбирал — таджик ты или эстонец. То есть это, конечно, неправда. Не разбирала я, дочка журналиста-коммуниста и опереточной актрисы. Кому надо было — разбирал. Я теперь вот вспоминаю, что среди наших комсомольских лидеров ни одного еврея или литовца не было.
— Ну в том-то и дело. — Он улыбнулся. — Все «-овы» да «-евы», на худой конец братья-славяне…
— А теперь я часто думаю: а может, правы те нации, которые сознательно и жестко разграничивают себя с окружающим миром? Ведь столько непонимания возникает, скажем, оттого, что за словом «нет», произнесенным дважды цыганкой и немкой мужчине, стоит совсем разная история их прабабушек и прадедушек. И не может азербайджанский муж понять, почему избитая для острастки русская жена ушла к соседке за свинцовой примочкой и больше не вернулась никогда, даже трусы взяла у соседки.
— И не может понять азербайджанская жена, что русскому мужу надо ответить, хотя бы словом, чтобы он очухался, — согласился Толя.
— А про Ефима Борисовича, Сашиного отца… Ну, не любят евреи русских. Почему мне, русской, надо этого стесняться, не говорить об этом, делать вид, что это — не так? За кого стыдно — за себя, дуру дурацкую, или за них, живущих у нас, среди нас, нас легко предающих и нас зачастую презирающих именно по национальному признаку? Не мы их, в первую очередь, не любим, а они нас.
Толя засмеялся:
— Моя бабушка «евреями» называла всех с черными кудрявыми волосами и ничего больше в это слово не вкладывала.
Я кивнула:
— В детстве вокруг меня было больше еврейских детей, чем русских. В нашем доме жили дети писателей, очень известных актеров, врачей Кремлевской поликлиники… Но я тебе честно скажу: национальную ненависть я впервые почувствовала от Ефима Борисовича, который сам женился на обрусевшей украинке, но очень хотел, чтобы Саша привел еврейку — умную, хитрую, ловкую, прижимистую. Черную, рыжую — не важно. Толстую, худую — тоже не главное. Главное — чтоб не гойку. Я даже поначалу всерьез не восприняла Сашины объяснения, когда Ефим Борисович на нашей первой встрече сидел, сидел, потом завздыхал и сказал: «Уж скорей бы ты ушла, что ли…» «Ты хорошая, но просто не наша», — объяснил Саша. А я не поняла и не ушла.
Конечно, Саша-то не поэтому четырнадцать лет кувыркался по моей жизни и в конце концов, сделав неожиданный — для меня, для русской дуры, неожиданный — кульбит, вылетел из нее прочь. Этого я вслух произносить не стала.
— Но может, они правы? — Толя, чуть прищурясь, смотрел на безмятежную гладь моря. — Меня вот раздражает их прижимистость, а их — моя глупая щедрость, она же расточительность и нерасчетливость. Мне они кажутся хитрыми…
— «Хитрожопыми», подсказал бы мой отчим, ему в свое время не хватило еврейской крови для завершения своей аферы.
— Ну да.
— А я им кажусь простоватой до противного.
— Ну тогда уж продолжай в том же духе — «простожопой», — засмеялся Толя.
— У меня слабовато с фольклором… И дальше. Я восторгаюсь их бессчетными талантами и слегка завидую, они же не понимают, как можно быть такой бесталанной и нецелеустремленной. Ефим Борисович как-то сказал мне в сердцах: «Тебе, Лена, надо истопницей работать, а не журналисткой», — когда я «завалила» в своем первом журнале очень интересную тему — то есть все самое интересное, что узнала о герое своего очерка, писать не стала. «Топить — это тоже ответственная работа, Ефим Борисович», — ответила я. «Так не в нашем же доме ты будешь работать», — заметил он.
— А кем он работал?
— Интендантом Московского гарнизона, много лет.
Толя засмеялся:
— Понятно…
Он смеялся, а я увидела его взгляд.
— Ты думаешь, это я все говорю от обиды, это сугубо личное?
Он положил теплый белый камень на мою коленку.
— Ну, если учесть, что от личных обид разрушались империи, начинались войны…
Он улыбнулся. Кинул камешек в море. Погладил меня по ноге. И только тогда я спросила:
— У тебя… есть еврейская кровь?
— А у тебя?
— Ясно… У меня одна капля. Папина бабушка была еврейкой, по маме.
— А у меня две… с половиной. — Он засмеялся. — Саша Роммер звали моего родного дедушку.
— Ага…
Я, наверно, очень внимательно смотрела на его лицо, потому что он стер песок со лба, которого там не было, и спросил:
— Нашла?
— Да вроде нет… Буду теперь искать…
Он опять засмеялся:
— Не найдешь. Люди до тебя уже искали…
— Это когда в разведку, что ли, брали? Так они моего главного метода точно не знали.
— Ну-ка, ну-ка, поподробнее, если можно…
Он так сейчас был похож на озорного бодигарда в буфете, который достал меня своей наблюдательностью и кому я предложила разгадать слово «щука»…
— Ты знаешь, у меня ведь от рождения острый нюх.
Он кивнул:
— Я заметил.
— Саша считал это близостью к животным.
Толя улыбнулся и покачал головой:
— Это, на всякий случай, у человека — признак высокой духовной организации, тебе любой психолог скажет, это научная истина, можешь гордиться.
Я, получив неожиданно высокую оценку за врожденные данные, продолжила смелее:
— Ты знаешь, что у всех наций и рас свой особый запах?
Он кивнул:
— Я читал об этом.
— А я — знаю. И думаю, это не случайно. Однажды, много лет назад я ехала в метро и первый раз близко стояла с негритянским юношей. Я была потрясена его запахом. Это был чужой, другой запах, другого существа, другая формула пота. Потом, позже, учась в университете, я могла по запаху с закрытыми глазами понять — вошел ли в проветренное помещение араб, китаец, негр или европеец. Мы даже спорили с Сашей — на трешку.
Он вздохнул:
— Я надеюсь, ты его по сто раз в день поминаешь не для того, чтобы просто о нем поговорить, правда?
Я растерялась:
— Прости… я как-то…
Он привстал и поправил большой зонт, под которым мы сидели, чтобы на мои ноги не попадало солнце.
— Продолжай, пожалуйста. В любом случае, если я пойму, что так лучше, я убью его, а не тебя. Голову тебе принесу.
— Что я с ней буду делать? — постаралась я поддержать шутку, хотя мне стало чуть не по себе.
Он засмеялся:
— Череп на полку поставишь. Деньги в нем копить будешь. Может, хоть тогда научишься. Ты же по сто раз в день к нему подбегать будешь… целоваться… или так просто… на всякий случай…
Я представила себе…
— Ужас… Толя… Даже в шутку…
— Продолжай, пожалуйста. Спорили на трешку…
— Да. Он как-то мне проспорил сто рублей — столько раз я угадала правильно. Помнишь, у нас стипендия была — сорок рублей. И главное — я чувствовала особый, «чужой» запах, запах другой расы, у своей — особого запаха как будто нет.
— Так, ну у нас-то… — он оглядел пространство вокруг нас с ним, — тут вообще — русский дух или как?
Я засмеялась:
— Вот теперь буду повнимательнее. Принюхаюсь…
— А тебе мужчины других рас не нравились никогда?
— Честно? Мне всегда нравились японцы — абстрактно. Но я не встретила ни одного японца за свою жизнь. Еврея встретила, японца — нет. И даже не знаю, как они пахнут.
Представляю, как бы сейчас обшутился Саша, вывернулся бы наизнанку — я дала такую тему. Толя же просто сказал:
— Молодец, что вовремя прозрела.
Он даже не знал сам, насколько близок к истине он был. Я с ним сижу на берегу моря не потому, что я его встретила. И не потому, что он встретил меня. Никто бы никого не встретил, если бы я не прозрела. Если бы вдруг не поняла, что любила оболочку, болванку, внутри которой гадость и пустота. Хорошо, что я это поняла через четырнадцать лет, а не через двадцать четыре. У меня есть еще немного времени. Жить, любить, быть нужной и единственной. Какая малость, какая глупость, какое невозможное желание…
— Он тебе изменял всерьез? Или все так… — как будто услышав мои мысли, спросил Толя. Мне даже стало горячо — оттого, что он почувствовал, о чем я думаю.
— Кроме меня, у него была еще одна нормальная женщина — в параллель со мной, лет десять, да только мы об этом не знали — ни я, ни она. Она узнала первой и рассталась с ним. Ну не расставаться же и мне было — задним числом, тем более что Саша клялся и божился, что он ее просто жалел — она была к нему слишком привязана, чуть постарше его, независимая, директор фирмы…
— Ясно, — сказал он и прижал меня к себе. — Все ясно.
Что ему стало ясно после нашего разговора, я так и не поняла.
Я уже знала — с тех пор как заполнила анкету в ЗАГСе, что Толя младше меня на один год и четыре месяца. Вот уж не думала, что начну повторять мамины подвиги… Отчим, отец Павлика, ведь тоже был младше ее на год или два. Не сдает ли мой следующий избранник сейчас экзамены на первом курсе?..
Один вопрос все никак не давал мне покоя. Да, я волновалась, когда видела Толю издали, вылезающего из машины. И грустила, когда он, дотянув до последней минуты, в воскресенье уезжал. Да, мне было так хорошо обнимать его мощные плечи и сидеть у него на руках. Мне хотелось ему нравиться и не хотелось, чтобы ему нравилась очень симпатичная помощница оператора, которая нравилась всем в съемочной группе.
А вопрос был такой: почему же я внутри так спокойна и безмятежна? Разве бывает такая любовь? Я, по крайней мере, знала другую. Я знала, как замирает сердце и перестает биться, когда, не видя кого-то полгода, вдруг встречаешь просто похожего на него в метро… Я знала, как исчезали звуки и краски вокруг, когда его руки ложились мне на бедра, исчезало все, кроме него. Я знала, как больно ранило каждое небрежное слово и как легко прощались обиды, лишь только я снова слышала его голос и видела его…
Может быть, то, что сейчас, это и есть счастье-константа? А оно, конечно, совсем другое… Вот Толя приехал за нами в Крымское Приморье — сам успел побыть там всего полдня… Вот не спал со мной в поезде — самолетом я уже не решилась лететь, а в самом лучшем феодосийском поезде, на который удалось взять билеты, — не открывались окна… Вот я вижу его утром и вечером. И снова утром и вечером… Мне спокойно, хорошо, не страшно. Он симпатичный, он очень приятный, он добрый и так старается расположить к себе Варьку… Что же не дает мне покоя? Мысль, что все слишком спокойно? Или что я чуть-чуть лукавлю? А может, я просто не умею общаться с близким мне мужчиной, я никогда в жизни так много не разговаривала с тем, от которого бежали мурашки по спине… Или мурашки бежали оттого, что каждый день был как последний?