Держаться за воздух,
За острые звёзды,
Огромного неба
Коснуться рукой.
Держаться за воздух,
За острые звёзды,
И там над землёй
Дышать им с тобой.
— И что бы ты только без меня делала?
— Дай-ка подумать… Не свалилась бы в эту канаву, например?
То, что нестись наперегонки по обветшалому мосту через каменистый овраг было скверной идеей, Константин понимает лишь когда доски под его ногами с хрустом проламываются. Когда Анна, успевшая схватить его за руку в попытке удержать, мгновенно летит следом: за последний год он стремительно перегнал её в росте и стал тяжелее, нечего и думать было, что у неё хватит сил. Но вот упрямства хватило с лихвой.
И вот теперь, кубарем прокатившись по камням и каким-то чудом не переломав себе костей, они сидят на земле, досадливо потирают ушибленные места и взирают на отвесные склоны, с трудом представляя, как будут выбираться. Вернее, взирает одна Анна. Константин же, надорвав штанину на её разбитом колене (всё равно штаны уже испорчены, какая разница?) аккуратно вытирает кровь платком, смоченным остатками воды из фляги. Он и сам упал, не очень удачно подломив руку, и теперь левое запястье наливается синевой и жутко болит при любой попытке пошевелить кистью. Но Константин только пониже опускает рукав, чтобы Анна не заметила. Сам виноват — не успел сгруппироваться, как Курт учил.
Они улизнули из дворца ещё утром, стащив с кухни полкраюхи хлеба и несколько яблок, так что голодная смерть в ближайшее время им уж точно не грозила. А то кто его знает, сколько придётся брести по оврагу, прежде чем они найдут выход или их хватятся? Бр-р, лучше б подольше не хватились. Лучше бы хоть и совсем про них забыли. Константин с куда большей радостью готов был хоть заночевать в этом овраге — прямо тут, на голых камнях, нежели получить очередную выволочку от отца: с неизменным напоминанием о его, Константина, никчёмности, о недостойном княжеского сына поведении — без ругани, даже без повышения голоса, — и от этого особенно унизительную. Нет уж. Что бы там ни было дальше, он не позволит этому испортить себе настроение сейчас: этот глоток свободы ему не омрачит даже падение в овраг!
— Пф-ф-ф, подумаешь — канава! Да если бы меня не было, ты задолго до этого умерла бы со скуки ещё на уроке тригонометрии!
Анна внезапно вздрагивает.
— Больно? — спохватывается Константин, тут же принимаясь бережно дуть на ранку.
— Раньше, — неожиданно сердито фыркает она.
— Чего?
— Если бы тебя не было, я бы умерла гораздо раньше. Если бы тебя не было, меня бы тоже тогда не было! Понимаешь?
Встрёпанная, с запылёнными волосами (надо полагать — он и сам сейчас выглядит не лучше), она смотрит неожиданно серьёзно.
Да, он понимает. Они всегда понимают друг друга. Всегда смотрят в одну сторону — как пара глаз на одном лице. Как два крыла, которые не умеют летать по-отдельности, лишь вместе, только вместе.
Константин прижимается лбом к её лбу.
— Испугалась?
— И ничего я не испугалась! — снова сердито.
Но только до тех пор, пока он не обнимает. Пока не притягивает и руками, и ногами (надо же, надо же — длинные ноги, так быстро вытянувшиеся за последний год, всё это время казавшиеся какими-то чужими, нескладными и жутко неудобными — вот, вот для чего они, оказывается, нужны: чтобы обнять её крепче, теплее, сильнее притянуть к себе!).
— Совсем-совсем не испугалась?
— Ну, разве что немножко, — Анна вздыхает, утыкается холодным носом ему в шею. — Когда поняла, что не удержу.
— Ну, теперь-то я точно уж никуда не денусь, — смеётся он, чуть отстраняясь и принимаясь заматывать ей ногу своим шейным платком. Скользкий шёлк совершенно не годится для этого, но ничего лучше у него нет. — И ты, кстати, тоже не денешься. Потому что поди попробуй отсюда ещё выберись! А знаешь, мы и не будем выбираться. Останемся здесь жить. Будем каждый день спать до обеда, а потом гулять по лесу до самой ночи, сколько захотим!
— Тут же нет леса, одни камни!
— Значит, посадим и вырастим. Во! — он предъявляет ей ветку, вынутую из собственных волос, и с гордым видом втыкает её промеж валунов. — Здорово я придумал? Я молодец? Я ведь правда молодец?
Анна фыркает и смеётся без тени прежней серьёзности.
— Бестолочь ты.
— И молодец?!
— И молодец. Давай руку.
— Ай! — он поспешно вырывает ладонь: прикосновение к запястью обжигает, будто огнём. — Ты чего это?
— Лечу, — Анна чуть виновато пожимает плечами. — Я прочитала, как использовать магию света для исцеления.
— А пробовала хоть раз? — Константин подозрительно щурится.
— Нет конечно! Его вислоусое преподобие отец Алехандро запрещает мне использовать заклинания, пока я не прочту весь этот скучищный трактат с молитвами и покаяниями… — она картинно закатывает глаза. — Ну дай я попробую! Мне же надо учиться!
— Чего ж на себе не попробовала?
— Себя лечить сложнее. Я до этого ещё не дочитала. Ну пожалуйста! Тебе жалко, что ли? Скажи, если будет больно, я сразу же прекращу! Можно?
— Ладно, — ворчит он больше для проформы. — Пробуй.
Ей можно. Конечно же, ей можно всё.
С первого раза не выходит. Со второго и третьего не выходит тоже. Конечно же, ему больно. Конечно же, он не подаёт виду. Только смеётся, когда на её лбу выступает испарина от усердия.
— С тем же успехом у меня быстрее новая рука отрастёт!
— Да ну тебя! Для тебя стараюсь, между прочим! Мне просто надо больше практиковаться! А то вдруг с тобой случится что-то по-настоящему страшное?! Как я тогда смогу помочь?
— Ты просто будь рядом. Всегда-всегда. Будешь?
— Буду.
— И я буду.
Конечно же, они всегда будут вместе. Конечно же будут. Всегда, всегда, всегда.
— Пойдём, что ли? — Анна вытягивает ногу и болезненно морщится. — Где-нибудь склон наверняка должен стать более пологим.
— Погоди хоть пока кровь остановится.
Константин машинально тянет руку, касается шёлковой повязки, из белой ставшей алой и совсем мокрой. Кровь не останавливается. Кровь на его пальцах. На ладонях. По локоть. По плечи. Все его руки в крови. Вся одежда. Вся земля вокруг в крови.
Константин вздрагивает, встряхивает головой, отчаянно пытаясь проморгаться. Нет, он не спит. Уже давно не спит и не видит снов.
Словно разноцветные гладкие камешки на дне горного ручья, он перекатывает перед внутренним взором драгоценные воспоминания, с болезненной жадностью впитывая бережно хранимые ими капли тепла.
Но что-то не так. Что-то постороннее, чужеродное настойчиво рвётся в его память, искажая события, окрашивая воду ручья в кровавый цвет. Страх? Ненависть? Нет, цвет ненависти — чёрный. Он хорошо это знает. Потому что все последние дни эта чернота целиком и полностью направлена лишь на себя самого. Что тогда? Тревога? Тревога! Стучащая тяжёлой, болезненной пульсацией в висках, кричащая, орущая без слов: опасность!
Анна!..
Он поклялся, — в этот раз он точно поклялся себе — что не будет за ней следить. Но ни о каких клятвах не может идти и речи, когда опутывающая её охранная сеть из нитей силы кричит об угрозе.
Струны послушно вздрагивают, гулко вибрируют под пальцами.
Новая Серена. Проклятье. Проклятье! Слишком мало живого. Константин с трудом находит для себя глаза: взъерошенную мокрую пичугу, прячущуюся от дождя под коньком крыши. Этого мало, нужно что-то сильнее! Но вокруг лишь мёртвое дерево. Оно не видит, не слышит: живые струны не дотягиваются до него так далеко. Константин готов пустить разломами саму землю, готов хоть вновь пробудить мёртвый вулкан и поднять потоки кипящей лавы по трещинам. Он готов принести смерть любому, кто посмеет тронуть её.
Но… он не видит угрозы. Лишь одну только Анну.
Проливной дождь слепит глаза. Проливной дождь пеленой окутывает её тонкую фигуру, кружащуюся в боевом танце с рапирой вокруг деревянного манекена на заднем дворе резиденции де Сарде. Мокрые волосы липнут к лицу, но Анна, кажется, даже не замечает ливня, раскручиваясь и сжимаясь, будто пружина, методично нанося удары — прямо как на их тренировках в старой Серене. Нет. Не так. Совсем не так.
Константин такое бессчётное количество раз фехтовал вместе с ней — и в спаррингах, и плечом к плечу, — что сейчас довольно и беглого взгляда, чтобы заметить: в её движениях нет отточенной чёткости, нет ловкости, плавности и той всегда восхищавшей его изящной грации. Нет. Она движется резко, замахи выходят слишком широкими, финты — дёргаными. Нет, она не тренируется, она просто остервенело лупит по манекену, вкладывая в удары столько ярости, что менее чем через минуту заставляет деревянную куклу покоситься, а затем и вовсе рухнуть на землю. Но и этого ей кажется мало: отшвырнув рапиру, она высекает из пальцев белое пламя и с грохотом швыряется его сгустками до тех пор, пока от манекена не остаётся лишь горстка тлеющих углей.
Анна даже не глядит в его сторону. Словно подкошенная, она падает на колени, прямо в грязь, ожесточённо молотит кулаками раскисшую землю. И кричит. Отчаянно, исступлённо, страшно.
Он не хочет смотреть. Он что угодно отдал бы, чтобы не видеть этого — не видеть её боли и отчаянья. Не знать их причины. Но он смотрит. Не отводит взгляда.
Он не имеет права не смотреть. Он не заслужил этого права.
Анна замолкает, дышит тяжело и часто. Поднимается, шатаясь, будто пьяная. Поднимает отброшенную рапиру, мимоходом отирает испачканную грязью рукоять об отворот насквозь промокшего дублета. И принимается за новый манекен.
Из-за стены дождя выступает тень.
Уловив движение, Анна мгновенно разворачивается, вскидывает рапиру, но тут же опускает её. В грудь ей целится остриё стрелы натянутого лука в крепких руках.
Струны воют под пальцами: Константин лихорадочно перебирает их, взводит для удара.
— Кера, — произносит Анна устало, без капли удивления. — Как тебе удалось проникнуть в город?
— Стражники renaigse прячутся от воды под крыши, как промокшие псы, — цедит Кера сквозь зубы, подступая ближе. — Из тебя скверный вождь, если не можешь натаскать их.
— Как скажешь, — Анна равнодушно пожимает плечами.
Пальцы её чуть вздрагивают, окутываясь голубоватой дымкой, но Кера тут же резко вскидывает локоть, натягивая тетиву до звона.
— Не успеешь. Я видела такое колдовство у renaigse с красными солнцами на одежде. Оно не быстрее стрелы. Я проверяла.
Анна молчит, чуть склонив голову набок. Словно ей всё равно, зачем Кера пришла в её дом. Ради чего угрожает ей.
Невидимые чёрные ленты вьются вокруг Керы, неслышно оплетают её щиколотки, обвивают руки, обматываются вокруг шеи. Это она не успеет. Не успеет сделать даже выдох, предшествующий выстрелу. Ещё хоть на полшага ближе, ещё хоть одно лишнее движение…
— Верни мне его, — нарушает затянувшееся молчание Кера.
— Кого?
— Винбарра. Это ты виновата в его смерти. Делай, что хочешь, но верни.
— Я не знаю, как это сделать, — Анна утомлённо качает головой.
— Поклянись, что ты вернёшь его! — Кера грозно хмурится. — Поклянись! Иначе я убью тебя прямо сейчас!
Анна смеривает остриё стрелы отстранённым тусклым взглядом.
— Я тоже могла убить тебя. Там, у святилища Каменных Ступеней. И не убила.
— Но ты убила его! Моего minundhanem! Это ты виновата! Исправляй!
— Исправлять? — её губы трогает горькая усмешка. — О, небеса, как же я устала от этого слова… Я не хотела зла. Ни тебе, ни твоему Королю. Я просто защищала дорогого мне человека. Это было важнее. Важнее всего на свете.
— Мне всё равно, чего ты хотела. И мне всё равно, как ты снова будешь справляться с Самозванцем. Но ты сделаешь это. Ты вернёшь Винбарра!
— Если бы я только знала, как…
— Так узнай! — уже почти кричит Кера. — Забирай своего Самозванца и делай с ним, что хочешь, но верни мне то, что не принадлежит ни тебе, ни ему! И не смей, не смей прикасаться к нему, пока Винбарр делит с ним одно тело!
Анна озадаченно моргает. Негромко хмыкает. И вдруг совсем уж неожиданно улыбается.
— Спасибо.
— А?.. — Кера осекается, нервно переступает с ноги на ногу.
— Спасибо, что вернула его, — бледное и заметно осунувшееся лицо Анны в мгновение ока преображается, когда потухший взгляд исчезает в сиянии янтарного света. — Я знаю, это вышло случайно. Мев говорила мне. Но — спасибо. Я не смогла бы жить дальше без него.
Она вновь улыбается — открыто, искренне.
— Спасибо за твоё упрямство. За твою решительность. За преданность своему возлюбленному. У тебя есть чему поучиться, и я усвою этот урок, обещаю. Спасибо, что помогла мне понять сейчас нечто очень важное.
— Ты поняла, как освободить Винбарра?! — суровое лицо Керы вмиг озаряется надеждой, почти мольбой.
— Я поняла, что невозможно быть честной наполовину. Прежде всего — с самой собой. Я поняла, за кого я должна… Нет, не должна. За кого я хочу сражаться. Это мой бой. Моя боль и моё счастье. Моя жизнь — пусть совсем недолгая, но только моя. Не ради острова. И не ради мира. И даже не ради дорогого мне человека. Только для меня. Да, Кера. Я знаю, что я буду делать.
Кера хмурится, медлит секунду, другую. А затем коротко кивает, опускает лук, отступает на шаг. Чёрные ленты неохотно распутывают свои петли, выпуская несостоявшуюся жертву из сетей. Не проходит и четверти минуты, как она вновь исчезает за пеленой дождя.
Анна ещё некоторое время глядит ей вслед. И её печальная улыбка отчего-то кажется во сто крат страшнее любых отчаянных криков.
Она приходит к его святилищу на второй день после, ближе к полудню. Без охраны. Без оружия. Неужели, неужели она…
— Ты пришла. Ты всё-таки пришла ко мне, — болезненная теснота в груди опускает голос почти до шёпота. — Спасибо, спасибо, что ты пришла…
Она не шагает навстречу. Не подаёт ему руки.
Такая родная, такая близкая. Такая несправедливо, безжалостно и мучительно далёкая…
О, как же он жаждет заключить её в объятия! Как хочет ощутить её тепло, как страстно желает поверить, что между ними не случилось ничего непоправимого, что он по-прежнему нужен ей, нужен, нужен! Даже таким, каким он стал. Таким, каким он всегда был.
Тем, кто причинил ей боль.
— Такого больше не повторится. Я обещаю, — собственный голос звучит непривычно сухо.
Ему вторит другой: хриплый и полный желчи:
«Как легко ты раздаёшь обещания, которые не собираешься исполнять».
Анна медленно качает головой.
— Я не боюсь тебя.
«А стоило бы, безрассудная дева. Напрасно ты вернулась. Беги, пока ещё можешь. Беги!».
Она смотрит на него. Смотрит внимательно, смотрит не мигая. Смотрит как на… кого? Константин не может понять. Её прямой и спокойный взгляд неуловимо тревожит, зарождает в груди воющую воронку неуверенности, которая с каждой секундой, с каждым новым молчаливым мгновением становится всё более невыносимой, всё более опустошающей.
Что она видит? Уж не то ли же самое, что разглядел в нём и Катасах? То, к чему он не захотел приближаться снова. И именно поэтому так больше ни разу и не приходил к Константину.
— Ты ведь понимаешь, да? — нарушает тягостное молчание он. — Понимаешь, что я больше не смогу отпустить тебя?
Она вновь качает головой:
— Мне не нужно уходить. Я там, где и хочу быть, — на секунду в медовом янтаре её глаз, полных какой-то пугающей решимости, вспыхивают солнечные искры.
Сердце больно колотится в рёбра.
— Тогда будь со мной! Навсегда! Я брошу весь мир к твоим ногам: покорённым, сломанным, исправленным, мёртвым, живым — каким ты только захочешь! Только будь со мной!
Напрасно, напрасно он это сказал! Теперь она снова будет смотреть на него как на чужого. Снова будет говорить все те ужасные слова, которые уже говорила. Которые он заслужил.
Но нет, она делает ещё хуже. Ещё больнее. Она молчит. Молчит долго. Молчит страшно. Почему, почему она молчит?! Почему не уймёт разверзающийся в его груди чёрный водоворот одним только единственным словом?..
Что она решила для себя? Что поняла? И поняла ли?.. В тот кошмарный день у подножия вулкана он тоже думал, что она поняла его… Проклятье, почему, почему всё сейчас так жутко, так до дрожи неуместно напоминает ему о том дне? О том, какое на самом деле она приняла решение, когда он верил ей, когда был так открыт перед ней, так уязвим…
Он хочет взять её руки в свои, он хочет прижаться лбом к её лбу и, не отрывая взгляда, пообещать: я всё сделаю правильно, ты только поверь, пожалуйста. Поверь мне. Поверь в меня. Ведь это всё ради тебя. Вся моя жизнь — только ради тебя!
Только въедливый шёпот внутри снова шелестит: сломай. Не проси, не уговаривай, не умоляй — она всё равно не поймёт. Не спрашивай, чего она хочет. Возьми то, чего хочешь сам. Покори, присвой, подомни под себя. Возьми. Как свою награду, как заслуженный трофей Повелителя Мира. Она твоя. Твоя по праву. Возьми, возьми, возьми!
— Это был не вопрос. И не просьба. Ты не откажешься. Правда, придётся как-то обойтись без кинжала — мне не понравилось, чем это закончилось в прошлый раз…
Он улыбается так широко, так безмятежно, будто бы и не режет этим обоюдоострым лезвием их обоих, будто бы это вовсе не его душа содрогается от боли и кровоточит.
Анна медленно выдыхает.
— Ты говоришь так только потому, что тебе больно. Я знаю это, потому что мне тоже больно и страшно. Страшно потерять тебя. Но что бы ни случилось — я никуда не уйду. Не отступлюсь.
— Один раз уже отступилась.
— Ты сам сказал — теперь всё иначе.
Тусклое солнце с трудом пробивает лучи сквозь низкие облака, расцвечивает огнём её волосы, скользит по расправленным плечам, очерчивает высоко поднятый подбородок, играет бликами в сверкающем янтаре её глаз. Она сама — его солнце: ослепительная, обжигающая, нереально, невозможно прекрасная…
Только бы коснуться её: благоговейно, как святыни, как божества. Только бы протянуть руки в надежде хоть на мгновение вновь переплести пальцы, только бы хоть немного обогреться её теплом… Но вместо этого Константин лишь настороженно, напряжённо прислушивается к себе, готовый в любой миг отстраниться, одёрнуть себя, чтобы вновь не сделать чего-то ужасного. Того, чего он не хочет. Или хочет. Но ни за что, ни за что не позволит себе. О, если бы только она приняла его дар, если бы разделила с ним Силу — больше нечего было бы опасаться!
— Старый мир, за который ты держишься, не изменился. Он всё тот же. И он никогда не скажет тебе ни слова благодарности, что бы ты ни сделала ради него.
— Ты прав, — Анна кивает. — Один раз я уже выбрала ответственность, но мой выбор ничего не изменил и никому не помог. «Всеобщее благо», которого меня учили добиваться любой ценой — это просто тень, просто неуловимый призрак, в погоне за которым можно лишь потерять всё, что тебе дорого, но ничего не обрести.
— Что это, моя милая? Твоё знаменитое дипломатическое чутьё? «Говори то, что нужно, а не то, что думаешь»? Этому тебя учили?
— Я ошиблась. И ошиблась дважды: когда подумала, что смогу с этим жить. Да, мир не изменился. Но мы изменились, — Анна на мгновение опускает глаза, словно бы ей трудно собраться с мыслями, трудно продолжить.
Говори, прошу тебя, только говори, драгоценная моя, только не молчи…
— Я очень виновата перед тобой.
— Нет. Нет! Прости, прости, я не должен был…
— Пожалуйста, дай мне сказать. Я виновата, что меня не было рядом, когда я была так нужна тебе. Но теперь я здесь. И я ни за что не потеряю тебя снова. И тебе не позволю тоже. Не позволю потерять себя самого. Потому что у меня есть только ты. Только ты и только я. И больше всего на свете я хочу, чтобы тебе не было больно. Чтобы твои глаза снова улыбались — так, как улыбались мне всю мою жизнь.
Грудь сдавливает так, что Константин с трудом может сделать вдох. Будто бы собственные рёбра обернулись пружинами гигантских часов, будто с каждым новым движением секундной стрелки всё сильнее впивались в лёгкие.
— Ты знаешь, что нужно сделать, — вопреки полыхающему внутри пожару, голос выходит до ужаса ровным, а слова — холодными и сухими.
Почему он снова говорит совсем не то?.. Совсем не теми словами. Совсем не так!..
Анна мягко улыбается.
— Не закрывайся от меня, пожалуйста. Не пытайся казаться кем-то другим. Будь собой, только собой, настоящим. Ты нужен мне таким. Ты нужен мне любым. И я знаю, что тоже нужна тебе. Я помогу, только позволь мне. Позволь унять твою боль. И мы никогда больше не расстанемся — никогда, пока я дышу, я обещаю. Просто послушай, что говорит сердце.
— Кажется, в последнее время я только и делал, что слушал его. Ничего нового за последний десяток лет, знаешь ли.
— Не твоё. Моё, — она раскрывает объятия. Легко, непринуждённо. — Послушай.
Константин неверяще выдыхает, позабыв вдохнуть вновь. И не колеблется ни мгновения, с готовностью шагая навстречу, с трепетом смыкая руки за её спиной. И за гулко колотящимся в виски пульсом не слышит — почти не слышит — ржавого скрежета вдоль хребта, самодовольного и торжествующего рокота в глубине собственной грудной клетки. Почти не слышит.
Анна прижимается щекой к его груди — такая хрупкая, такая беззащитная в его руках.
— Так много времени… — шепчет она. — Прости, что мне потребовалось так много времени и такие дикие обстоятельства, чтобы понять самое важное, — она мягко утыкается лбом в его плечо, почти как в детстве. — Ты только знай: что бы ни случилось — я с тобой. Всем сердцем. Всей душой. Всем, что есть я.
Она чуть отстраняется, ловит его взгляд.
В её глазах стоят слёзы. В её глазах — нежность. В её глазах… Ох. Ох!.. К щекам мгновенно приливает жар, сердце грохочет горным обвалом, прорываясь сквозь липкую паутину холодной отстранённости. Как же безумно, как отчаянно, как же долго он мечтал, чтобы однажды, хоть однажды, хоть когда-нибудь, она посмотрела на него таким взглядом! Только… зачем слёзы? Ведь теперь всё будет хорошо, просто отлично, замечательно!
— Никого, никого ближе, дороже, нужнее тебя, — шепчет она — как тогда, совсем как тогда, в тот памятный вечер в серенской таверне. — И я…
«Не отдам», «только мой», «навсегда», «мой…» — Константин читает по губам, ловит вибрацию, тепло дыхания, вдруг запоздало понимая, что отчего-то больше не слышит слов. Не слышит вообще никаких звуков. Не слышит?..
Кольцо рук за его спиной сжимается крепче, притягивает ближе — так, что становится трудно дышать. Сильно, почти больно. Боковым зрением он улавливает голубоватое свечение, чувствует странное покалывание под кожей.
Он хочет отстраниться. Хочет спросить, что происходит. И… не может. Не может произнести ни звука. Не может пошевелиться, будто оцепенел. Что… что она делает? Что она делает с ним?!
Въедливый скрежет меж позвонков обращается колотящейся в груди яростью, утробно воющим страхом, раздирающим внутренности чёрными когтями. Нет, нет, только не снова!
А потом мир взрывается болью, ввинчивается в уши оглушительной какофонией: хрустом ломаемого хребта, влажным треском раздираемых мышц, свистом воздуха из разорванных лёгких, грохотом раскалённых гвоздей, с размаху вбиваемых в голову.
Константин не может даже закричать. Не может закрыть глаза, не может не смотреть на напряжённую складку над переносицей Анны, на её закушенные до крови губы, на её болезненно зажмуренные глаза. За что, за что она так с ним?!
Больно. Почему он до сих пор жив? Почему не свалился мешком переломанных костей, выпотрошенный, вывернутый наизнанку?
Яростный рёв в груди становится громче, сводит лёгкие судорогой, рвётся наружу. И лишь когда землю вспарывают древесные корни, извиваясь, хлеща чёрными кнутами, пытаясь дотянуться до Анны, не задев при этом его самого, Константин неожиданно понимает, что весь этот кошмар происходит лишь в его голове. Что это происходит не с ним.
Корни змеями вьются по ногам, ползут выше, пытаясь разорвать объятия, раздирая острыми ветвями и одежду, и кожу. Выпуская шипы. Нет, нет, он же не приказывал им, не приказывал! Анна беззвучно всхлипывает, когда древесные иглы вонзаются и режут ей руки, когда чёрная кора окрашивается алым. И не разжимает объятий. Не отпускает рук.
«Нет, нет, нет!!! Прекрати!», — в отчаянии приказывает Константин мятущейся в нём чудовищной мощи, изо всех сил пытаясь вернуть себе контроль. И не может. Не может! Сила не слушает его. И никогда не слушала. Только нашёптывала свою волю, заставляя его поверить, что та воля — его собственная. Он с оглушительной остротой понимает это лишь сейчас. Он понимает это слишком поздно: когда чёрные корни с треском прорываются промеж его собственных рёбер, когда навылет прошибают Анне грудь. И ещё. И снова, снова, снова. Константин хочет орать от ужаса, но в лёгких нет ни капли воздуха. Он хочет оттолкнуть её, он хочет отпрянуть сам, но всё также не может пошевелиться.
По щекам Анны текут слёзы. Но она по-прежнему не разжимает рук.
И тогда он видит. Обратив взор внутрь себя, Константин с ужасающей ясностью видит липкие нити чёрной паутины, расползающиеся от его собственного сердца. Видит ледяную чёрную воду, вместе с кровью разносящуюся по каждому миллиметру его тела.
Содрогаясь от ужаса и отчаянья, Константин конвульсивно пытается уцепиться за то, что осталось в нём от него самого, лихорадочно собирает все последние крупицы собственной воли. Если он превратился в тьму, способную уничтожить ту единственную, ради которой он живёт, то пусть тогда он больше не будет жить. Пусть его не будет вовсе.
Парализованные губы размыкаются, воля обращает беззвучное слово в клинок, направляет остриём внутрь себя, в самое сердце черноты, в собственное сердце:
— Ос-та-но-вись.
Тишина обрушивается на него так внезапно и так оглушительно, что режет барабанные перепонки в тысячи крат больнее многоголосого воя, ревущего в голове секундой ранее.
Нет больше шелеста ветра в сухой траве, давно ставшего столь же привычным, сколь и шум крови в собственных жилах. Нет больше гулких вибраций земли, нет плеска ручьёв, нет едва слышного царапанья ростков, раздвигающих почву. Константин словно оглох. И ослеп, наверное, тоже: хотя бы частично. Потому что собственные руки, всё ещё судорожно стиснутые на плечах Анны, кажутся какими-то странными, неправильными: бледными, без следа перевивающих их чёрно-зелёных жил.
Стоит ему лишь чуть разжать сведённые пальцы, как Анна тут же оседает — так быстро, что Константин едва успевает подхватить её почти у самой земли, спотыкаясь, оскальзываясь на… крови.
Доли мгновения он непонимающе смотрит на окровавленные чёрные обломки, которыми щетинится её грудь. На тонкую струйку крови из приоткрытого рта. На закрытые глаза.
И захлёбывается отчаянным криком. Нет-нет-нет, нет!!!
Трясясь, будто в лихорадке, Константин приподнимает её голову, бережно укладывает к себе на колени. Касается лица, в нарастающей панике понимая, что его дрожащие руки пусты. Что под его пальцами больше нет невидимых струн, что по его жилам больше не струится сила, способная помочь, исправить, отменить сделанное.
«Ты не боишься разрушить что-то важное? — спрашивает из глубин памяти её усталый и печальный голос. — Сломать то, что уже не сумеешь исправить?»
Он уже не кричит — он воет, ревёт бьющемся в агонии зверем, задыхаясь, надсаживая горло, разрывая лёгкие.
Где, где эта проклятая божественная сила в тот единственный момент, когда она действительно нужна?! Когда её жизнь кровью утекает сквозь пальцы?.. Ничего, ничего не осталось, ни единой капли… Слабый. Ничтожный. Смертный.
Он повторяет её имя, повторяет, повторяет до тех пор, пока связки не сводит от боли, пока слова вновь не сливаются в истошный вопль ужаса и отчаянья. Бессильные слёзы выжигают глаза. Нет. Нет! Это не может быть правдой!
Константин рывком приникает ухом к её губам в надежде уловить дыхание, судорожно проминает шею пальцами, пытаясь нащупать пульс, замирая, не дыша сам… И он слышит: слабое, едва-едва ощутимое биение под пальцами. И ещё. И снова. Ещё не поздно, не поздно!
— Я виноват перед тобой, я так виноват! — сорванный голос дрожит, когда он бережно опускает Анну на землю. — Но я всё исправлю, всё исправлю, слышишь? Ты только живи, только живи, живи, живи!.. Милая моя, любимая моя Анна, ты только дыши, слышишь? Только продолжай дышать!
Он торопливо срывает с себя камзол, стягивает рубашку, встряхивает (откуда столько крови на ней? Откуда только взялись эти чёрные ошмётки древесной коры?), рвёт её на длинные полосы и принимается с величайшей осторожностью вытягивать обломки из груди, плеч, ладоней Анны, тут же накрепко перетягивая раны неровными лоскутами.
Стылый горный ветер холодит кожу, заставляя её покрываться мурашками. Он давно уже не чувствовал холода.
Константин нетерпеливо смахивает лезущие в глаза волосы и тут же давится воздухом, задев рукой обломанную ветвь над виском. В глазах мигом темнеет от боли, будто из головы торчит по меньшей мере копьё, завязшее в пробитом черепе. Вдох, выдох. И ещё раз. Сейчас не до этого.
Мало, мало, как же мало получилось бинтов!
Он тянется к крупному обломку, засевшему под правой ключицей Анны, и тут же в ужасе отдёргивает руку: нельзя! Если он верно помнит уроки анатомии, если задета подключичная артерия… Анна истечёт кровью в считанные минуты, и он ничего не успеет сделать. Нужно что-то, что сумеет остановить кровь. Или кто-то.
Святилище? Нет, в пещерах нет ничего, что способно ей помочь. А всех Костодувов Константин отослал ещё три дня назад, не желая никого видеть. Нужно спускаться вниз, в долину, искать уцелевшие поселения островитян, искать помощь.
Константин осторожно фиксирует обломок остатками лоскутов, чтобы тот не двигался в ране. Бережно поднимает Анну на руки, предельно аккуратно пристраивает её голову на своём плече, не позволяя ей запрокинуться. Мышцы тут же отзываются дрожью — словно последние несколько месяцев он провёл в постели лежачим больным, словно они отвыкли трудиться.
Константин уже почти забыл, как чувствует тело человека. А чувствует оно много боли, слабости и усталости — уже после первой же сотни шагов вниз по тропе. А ещё оно не слышит вибраций земли, не ощущает токов воздуха, не видит и десятой доли существующих спектров. Он словно ослеп и оглох. Он словно обожжён изнутри.
Что она с ним сделала? Как она это сделала? Константин не может думать об этом: все его мысли обращены в одно единственное слово, повторяемое как заклинание, как молитва самому мирозданию:
— Дыши, дыши, дыши, дыши!..
Ослабшие ноги предательски оступаются. Уже на третьем падении Константин в кровь разбивает колени о камни. Он встаёт и идёт дальше. Раз за разом. Раз за разом, чутко приникая ухом к её губам: дышит?!.. Дышит…
— Ты обещала, обещала, ты ведь обещала мне… — сбивчиво шепчет он. — Ты обещала, что мы никогда больше не расстанемся. Ты обещала мне! Пока ты дышишь… Так дыши. Дыши, счастье моё, дыши, дыши, дыши!
Сколько он уже идёт? Полчаса? Час? Два? Константин не понимает. Весь ход времени сжимается для него до коротких промежутков между слабыми, едва различимыми вдохами Анны.
Он смутно представляет себе, куда выведет его эта дорога. Без чужих глаз, без большей части ставших привычными чувств, горы и лес неожиданно кажутся ему совсем незнакомым. Но он видит дорогу. И он слышит дыхание. И ничего в мире сейчас не важнее этого.
Довольно и того, что тропа ведёт вниз. Там должно быть какое-нибудь селение, обязательно должно.
— Потерпи, моя родная, ты только потерпи ещё немного, — шепчет он, задыхаясь. — Мы с тобой обязательно справимся, я обещаю! Ты только помоги мне немного, помоги, пожалуйста. Я буду идти, идти за нас обоих, а ты дыши, ты только дыши, хорошо?
Всё чаще приходится останавливаться, тяжело приваливаясь спиной к валуну или дереву и изо всех сил пытаясь успокоить судорожное и свистящее дыхание. Разбитые колени наливаются свинцом, руки дрожат и ноют, спину сводит от боли. Возможно, стоило бы позволить себе присесть хоть на несколько минут. Но Константин не садится. Он боится, что может больше не суметь подняться. Он боится, что этих лишних минут у Анны нет.
Когда тропа вдруг резко ныряет вниз, становясь круче, у Константина уже почти нет сил удерживать равновесие, когда он в очередной раз оступается. Теперь, падая, он лишь старается сгруппироваться, чтобы весь удар пришёлся на него, не на Анну. И каждый раз замирает, и каждый раз перестаёт дышать, чтобы, напряжённо вслушиваясь, вновь уловить звук её еле ощутимо колотящегося сердца. Он вырвал бы из груди своё собственное, выцарапал ногтями, выломал из клетки рёбер и отдал ей, если бы это хоть чем-то могло помочь.
Сведённое жаждой горло раздирает кашель, пересохший язык едва ли не стучит по нёбу шершавой деревяшкой.
Как долго он уже в пути? Солнце, ещё не достигшее зенита, когда он начал спуск, теперь всё больше стремится к нижней части неба.
Спустя очередную тысячу шагов боль, калёным железом жгущая ему руки и выкручивающая суставы, притупляется, уступая место деревянному онемению. Но становится только хуже: руки почти перестают чувствовать и так и норовят предательски разжаться. Приходится останавливаться вдвое чаще, чтобы поудобнее перехватить сползающую Анну, чтобы вновь бережно уложить её голову себе на плечо.
— Прости, драгоценная моя, прости, сейчас будет лучше. Прости, прости меня, любимая… Прости, прости, прости!..
Очередной приступ удушающего кашля оставляет привкус крови на губах. Лёгкие готовы разорваться. Наплевать. Он дойдёт. Обязан дойти.
Он всегда знал, знал с самого детства: если её не будет, то и его не будет тоже. Он знал это, когда в тринадцать Анна слегла с неизвестной лихорадкой, и отец запретил Константину видеться с ней. А он всё равно каждый день тайком лазал в её комнату через окно: «Потому что если это заразно — пусть и я тоже заражусь! А если нет — то разве я могу оставить тебя одну со всеми этими жуткими докторами, их иглами и ножами?!». Он знал это, когда по пути на Тир-Фради во время шторма её едва не выбросило за борт волной: знал, что немедленно прыгнет за ней следом, а если вдруг не сумеет поймать её в чёрной пучине — то и сам уже больше не всплывёт на поверхность. Он знает это и сейчас: знает, что если в следующую секунду вдруг больше не услышит её дыхания, то незачем будет дышать и ему самому. Но пока она дышит — он не имеет права перестать быть. Она должна жить. И она будет жить. Чего бы ему это ни стоило.
Когда он в очередной раз оступается и падает, хребет перемыкает такой дикой болью, что Константин не может вдохнуть, не может, не может — до тех пор, пока лёгкие на начинают гореть огнём, заставляя тело сделать судорожный вдох в обход лихорадочных метаний разума.
Константин встаёт. Константин идёт дальше.
Что-то горячее стекает по подбородку, щекочет шею. Это уже не слёзы. Это кровь. Кажется, сведённое горло уже не способно даже сглотнуть. И Константин опасается сбивать жалкие остатки дыхания на то, чтобы сплюнуть её.
— Это ничего, радость моя, это ерунда, — хрипящим шелестом вместо голоса убеждает он Анну. — Мы дойдём, конечно же дойдём. Я тебя не оставлю, никогда, никогда больше не оставлю, ни за что на свете. Ты не беспокойся обо мне, ты просто дыши, ладно? Дыши…
Когда спуск наконец-таки прекращается, и дорога выводит в долину, земли уже начинают касаться первые серые сумерки. А следом за ними приходит и нарастающая паника: пока дорога вела вниз, у Константина не возникало вопросов о направлении. Но теперь, в долине, он не знает, куда идти дальше, не может узнать окружающий лес, не может вспомнить. Он готов вновь кричать и выть от отчаянья, но это ничем не поможет.
Он берёт левее. Наугад. Пытается считать шаги, чтобы в случае чего повернуть назад и не заблудиться окончательно. Но что-то постоянно отвлекает его. То и дело сбивает со счёта. Кажется, кто-то зовёт его… по имени?.. Константин переводит взгляд на Анну, напряжённо вглядывается в её осунувшееся посеревшее лицо, смотрит на выступающие скулы, на чуть заострившийся нос, на закрытые глаза, на почти белые губы… Нет, они не двигаются. Анна молчит. Но кто тогда зовёт его? Вот, кажется, снова…
И лишь когда на плече его стискивается рука, Константин поднимает воспалённые глаза, натыкаясь на полный тревоги и горечи взгляд.
— Катасах… — надломленным шёпотом выдыхает он.
— Мальчик мой, как же это…
Катасах торопливо отрывает клок от своей туники, обливает водой из плетёной фляги и тянется смочить ему пересохшие губы, но Константин лишь мотает головой, отстраняясь:
— Ей. Пожалуйста. Сначала ей.
Катасах осторожно обтирает лицо Анны, напряжённо вглядывается, беззвучно шевелит губами и беспокойно хмурится, всё явственней мрачнея.
— Как давно это случилось? Как давно она… без сознания?
— С полудня, — отзывается Константин, вновь принимаясь переставлять ноги. После едва ли полуминутной остановки это оказывается вдвое тяжелее.
— Давай я помогу! — мигом вскидывается Катасах.
— Нельзя, — Константин одними глазами указывает на торчащий из плеча Анны обломок, обмотанный густо-алой тряпицей. — Нельзя тревожить. Нельзя, если идти ещё далеко. Я не знаю, куда. Скажи. Пожалуйста. Я смогу, я справлюсь, только скажи куда…
— Конечно справишься, мой мальчик, — уголки рта целителя горестно вздрагивают, но голос делается твёрд и спокоен. — Это не та дорога, она ведёт на пустоши. Возьми правее.
— Веди. Скорее. Прошу, только скорее. Я могу идти быстрее. Я могу.
— Я поведу, — Катасах кладёт влажную тряпицу Анне на лицо, прикрывая нос. — Ей нельзя терять лишнюю влагу. Идём, идём. Осталось недалеко. Там обязательно помогут. Я покажу дорогу, ты можешь не волноваться.
Рука вновь ложится ему на плечо, легонько подталкивает, ведёт, всякий раз помогая выбрать нужную тропу в лабиринте развилок.
Кажется, Катасах говорит что-то ещё. Константин почти не слышит, не может вникнуть. Он слышит лишь то, что сердце Анны стучит очень редко. Кошмарно редко. Едва вздрагивает, цепляясь за жизнь.
Когда впереди показывается деревня, становится уже совсем темно. Вдоль тропы то и дело мелькают какие-то нечёткие фигуры, молчаливо провожая их немигающими взглядами.
В какое-то мгновение Константин теряет Катасаха из виду. Но это уже не страшно: он видит хижину. Он узнаёт это место. Дом хранительницы мудрости. Деревня Призрачных теней.
У входа в хижину скалится огромный белый леволан, угрожающе заступая Константину дорогу. Вернее — попытавшись заступить. Потому что Константин даже не смотрит в его сторону, уверенно проходя мимо, и заставляя зверя лишь озадаченно клацнуть зубами.
— Ей нужна помощь! Она ранена!
Как много сил уходит на то, чтобы заставить задыхающийся хрип звучать громче… Ещё больше — чтобы справиться с последовавшим за этим приступом удушающего кашля.
Смазанное движение, тонкий свист рассекаемого воздуха, холодная вспышка металла.
Константин успевает заметить лишь чёрные, неживые глаза, лишь жутко перекошенный рот с обнажёнными зубами. И острый росчерк серпа, метнувшегося к его горлу…
И даже не пытается вскинуть руку. Лишь чуть поворачивается плечом, закрывая собой Анну.
Секунда, другая. Удара не следует. Осторожно скосив глаза, Константин по-прежнему видит занесённый серп в дрожащей от бешенства руке. И — руку Катасаха, накрепко перехватившую запястье разъярённой Мев.
— Пусти! — угрожающе рычит она. — Он не должен жить!
— Не надо, Мев, пожалуйста, не надо… — мягко уговаривает Катасах.
— Сейчас! Пока его зубы сломались, пока он не успел отрастить новые! Сейчас!
— Не надо, прошу тебя, — Катасах упрямо не выпускает её руку. — Ты же всё можешь. Ты можешь не делать. Не делай, пожалуйста. Не надо, Мев.
Ведьма пытается вырваться. А, не преуспев в этом, вскидывает на Катасаха чёрные бездны глаз и пронзительно кричит. Кричит так, что Константин непроизвольно вжимает голову в плечи и отворачивается, заслоняя Анну от острого и колючего ветра, невесть откуда взявшегося в закрытой хижине. Невидимые ледяные осколки режут кожу, соскабливают и превращают в сыпучую труху всё, к чему прикасаются.
— Ты всё, что у меня есть, Мев. Просто доверься, пожалуйста. Просто доверься мне, — не прекращает говорить Катасах.
Константин поворачивает голову, скашивает взгляд, не вполне понимая, но ощущая всем нутром, до самых кончиков волосков, вставших дыбом на загривке: происходит что-то жуткое. Мев дико воет и бьётся в руках Катасаха. Невидимые осколки горстями колючего злого песка бьют по нему, будто истачивая тело, срывая лоскуты призрачной плоти, обнажая обгоревшие кости.
— Ты обязательно поймёшь, Мев. Служение жизни для тебя всегда было важнее самой себя. Такой я тебя и полюбил.
Стены хижины дрожат и крошатся. Кто-то проносится мимо Константина — кажется, тот островитянин, которого он однажды уже видел в хижине Мев, наблюдая за Анной. С выпученными от ужаса глазами он выскакивает прочь, даже не оглядываясь.
Катасах прикрывает торчащие острые кости свободной рукой, притягивает к себе воющую Мев: страшную, чёрную, неживую. Колючий ветер сдувает плоть с его черепа, а он всё шепчет, не переставая:
— Радость моя, пожалуйста. Не нужно. Просто доверься мне, доверься, — он целует её одними зубами, трётся о щёку тем, что когда-то было его носом.
Серп с грохотом падает на землю, звякнув о деревянный настил.
Будто опомнившись, Мев хватает Катасаха обеими руками, недоумённо, почти беспомощно смотрит в его тронутое тлением лицо.
— Посмотри на него, Мев. Посмотри. Он больше не опасен, — Катасах улыбается без щёк и губ. — Если ты не поможешь, бедная девочка не сможет жить.
Мев удивлённо скашивает взгляд на Анну, будто бы только что заметив её присутствие.
— Смерть не забрала самозванного жреца, — тянет она. — У смерти сегодня другая добыча.
Очередной приступ кашля неожиданно подламывает Константину ноги, вынуждая тяжело рухнуть на одно колено, судорожно вцепившись в Анну, чтобы не выпустить её из рук. Стиснув зубы, он поднимается снова, предельно ясно понимая: его голос — голос чужака, самозванца, убийцы, разрушителя — станет самым последним, что будет принято во внимание. Но даже если так — он не будет молча ждать развязки. Не может. Не станет.
— Она жива, жива! — он старается, чтобы его голос звучал громче, он очень старается. — Помоги, помоги! Пожалуйста!
— Тот, кто принёс смерть и беды нашему дому, теперь сам пришёл на поклон к Мев? — цедит сквозь зубы хранительница мудрости. — Почему Мев не должна раздавить его прямо сейчас? Он заслужил смерть.
— Но она — нет!
— Почему? — Мев в искреннем недоумении склоняет голову набок.
— Она всегда помогала вам, она — одна из вас! Где та вечная благодарность, что вы обещали ей?
— Сгорела в огне сожжённых тобою деревень, — ведьма неприязненно кривит широкий рот. — Сгиньте и вы оба в этом огне, и мир станет спокойнее.
— Помоги ей, — повторяет Константин. — Только ей. Только ей помоги.
— Ты смеешь просить о милосердии?
— Нет. Если хочешь убить меня — убей. Мне всё равно. Лишь бы она жила. Помоги ей. Она должна жить. Она. Должна. Жить.
— Я прошу тебя, — повторяет Катасах. — Они важны. Оба. Только ты сможешь помочь, Мев.
— А после не забудь вложить в руку Самозванца нож поострее, раз уж тебе мало тех рек крови, что и без того уже пропитали землю нашего дома.
Это говорит не Мев. Это другой голос. Скрипучий, мужской. Тот, что Константин так часто слышал в своей голове. Свободу от которого даже не заметил. Как не заметил и смазанную долговязую фигуру в углу хижины. Ох. Вот уж кто точно не выскажет ни слова в их с Анной защиту. Скорее уж наоборот. Но это не важно. Ничего не важно. Он сам не важен — лишь бы они согласились помочь Анне.
— Я не дам вам его убить, — тихо, но твёрдо говорит Катасах. — Никого из них двоих.
— Мев уже видела это, — хранительница мудрости не сводит взгляд с Винбарра. — Мев уже видела глазами мёртвого Катасаха, как он однажды уже защищал мальчишку renaigse от гнева Верховного Короля.
— И тогда моя смерть ничего не изменила, Наивысочайший, — качает головой Катасах. — И их смерти не изменят тоже.
— Помоги ей, — упрямо повторяет Константин. — Забери всё, что хочешь, только помоги.
— Ничего из того, что ты можешь дать, не вернёт и доли того, что ты отнял, — фыркает Мев.
— Прошу тебя, — Катасах ласково гладит её руки желтоватыми костяшками, проступающими сквозь плоть пальцев. — Он больше не враг, не Самозванец.
— А если он вернётся? Если он дожрёт наш остров? Добьёт ещё живых! — возмущённо протестует Мев.
— Какая разница, одним трупом больше, одним меньше, — цедит Винбарр сквозь зубы.
— Ты не такой, брат мой. Убить — легко, ты же знаешь. А ты живи. Живи сам и дай жить другим.
— Скажи это своей minundhanem, которая ушла в смерть вслед за тобой, — неприязненно фыркает Верховный Король.
— И скажу, — уверенно кивает Катасах. — Вспомни, Мев, почему ты согласилась исполнить просьбу Керы? Не потому ли, что увидела то же, что видишь сейчас и в нём? Отчаянную храбрость идти вслед за minundhanem? Силу идти против всего на свете, даже против самой смерти? Силу, которую я не сумел найти в себе, когда должен был…
Мев печально качает головой.
— Ты выбрал скверный пример, — отзывается вместо неё Винбарр. — Из-за прихоти Керы мы потеряли почти весь наш мир.
— Не следует называть прихотью её любовь и преданность, брат. Не следует обесценивать то единственное в мире, что стоит любой цены. Посмотри на него, Мев. Посмотри и увидь в нём не врага, а того, каким мог стать бы и я, если бы мне хватило смелости и дерзости. Когда он умирал у меня на руках, он был другим. Он боялся смерти. А теперь сам готов отдать свою жизнь.
— Его жизнь не нужна мне, — хранительница мудрости поджимает губы. — Пускай уходят в смерть. Как мы ушли.
— Тех, кто так отчаянно хочет жить, в смерти ждёт только боль, только пустота и сожаление. О том, что он не сумел спасти самое дорогое. О том, что её жертва была напрасной. Представь: что если бы я стал песком и исчез под твоими ногами?
— О, нет!
— Они тоже не заслуживают такой участи, Мев. Ненависть ничего не решит. Слишком много ненависти, боли и смертей. И потерянного времени, — Катасах печально улыбается. — Подарим им время, Мев. Пусть хоть кто-то сумеет им насладиться.
Мев молчит. Мев смотрит на Константина. Смотрит так, что бегущие по спине мурашки принимаются вязать узлы из его хребта. Смотрит мёртвыми неподвижными глазами. Подходит ближе, едва ли не обнюхивая.
— А где-е-е? — вопросительно тянет она, складывая руку щепотью. — Где этот, другой?
— Радость моя, у нас будет много времени всё узнать, — Катасах касается её плеча. — Но сейчас у девочки нет этого времени. Ты очень нужна ей, Мев.
— Но Мев не знает. Мев не умеет, в конце концов! — хранительница мудрости разводит руками. — Это ты — целитель, твоя вотчина — живое. Мев такое не понимает.
Катасах поднимает полуистлевшие руки, кажется, растерявшие всю свою осязаемость в этой короткой, но страшной схватке.
— Я буду говорить, что делать. Ничего сложного. Просто не упустить уходящую жизнь.
Мев сосредоточенно хмурит брови, вновь переводит колючий взгляд на Константина.
— Сюда клади, — кивает она на алтарный камень, с которого успевший вернуться старик-островитянин проворно убирает всё лишнее.
Константин с величайшей осторожностью опускает Анну на лежанку. А опустить собственные руки уже не может: они словно окаменели. Он с усилием шевелит пальцами, ещё раз, снова, снова — до тех пор, пока тысячи иголок, пронзающих кожу, не оборачиваются тысячей кинжалов. Больно. Запястья почти не сгибаются. По коже расползаются синюшные кровоподтёки, очень похожие на те, что он пару раз получал после разрыва связок на тренировках. Тогда это казалось кошмарной болью. Но сейчас он едва ли замечает её. Сейчас вся его боль сосредоточена лишь в Анне.
— А теперь — прочь, — небрежно бросает Мев.
— Я никуда не уйду. Я не оставлю её. Нет. Ни за что.
— Уведи renaigse, — кивает она Катасаху. — Он здесь мешать будет.
— Его зовут Константин, — тихо отзывается Катасах.
— Да без разницы. Уведи.
— Я не уйду, — Константин мотает головой. — Не оставлю её. Не оставлю. Я обещал ей, что больше никогда не оставлю.
Мев прожигает его прищуренным взглядом, скептически поджимает губы, и, спустя секунды тягостного молчания, кивает на узкий кремниевый нож, который, вместе с другим скарбом вроде костяных игл для шитья и чего-то ещё притащил её расторопный помощник.
— Срезай с неё одежду. И тряпки тоже. Живее.
Мокрая и отяжелевшая от крови ткань дублета поддаётся тяжело. Ещё тяжелее — совладать с собственными руками, только-только начавшими отходить от онемения, трясущимися как у законченного пропойцы. Он не должен поранить её. Не должен навредить сильнее, чем уже…
— Посмотри, minundhanem, — подзывает Мев Катасаха и вдруг так резко бесцеремонно запускает пальцы прямо в одну из ран, что Константин сам едва не вскрикивает от боли. — И вот ещё, — новый тычок. — И здесь. Она словно побывала на рогах андрига.
— Неси жилы, — велит Катасах молчаливому помощнику. — Надо зашить. Я подскажу как.
Помощник возвращается с чашкой какого-то кровавого месива, смутно похожего на… жилы животного? Кажется, совсем свежие, ещё чуть дымящиеся. Константин не удивился бы, окажись это требухой того самого леволана, что встречал его при входе. Мев принимается полоскать всё это в плошке с чем-то резко пахнущим.
— Молока ей дай, — не глядя на Константина велит она, кивая на чашку с чем-то тёмно-коричневым, почти чёрным, резко пахнущим травами и меньше всего похожим на какое-либо «молоко».
Константин тянется к плошке и сходу едва не опрокидывает её. Стиснув зубы, он всё же заставляет дрожащие пальцы сомкнуться на глиняном боку, с величайшей осторожностью, чтобы не расплескать, склоняется к Анне, аккуратно разжимает её сомкнутые губы. Нет, не стоит и думать о том, что получится просто влить ей жидкость прямо из чашки. Лихорадочно соображая, Константин вспоминает, как Катасах поил его самого с ладони, когда у него, почти сломленного малихором, уже даже не было сил глотать.
Однако первая же попытка повторить подобное с Анной заканчивается тем, что молоко с дрожащей ладони плескается куда угодно, но только не в её рот. Искусав все губы от напряжения, Константин торопливо делает глоток сам, пребольно стукнувшись зубами о глиняный край, аккуратно приникает к губам Анны, выливая лекарство в приоткрытый рот.
Не обращая на него внимания, Мев продолжает деловито ковыряться пальцами в ранах Анны, хмурясь и что-то прикидывая.
— Это не сложнее, чем зашить дыру на штанах, — подбадривает Катасах. — Начинай.
Хранительница мудрости шумно выдыхает, нависает над Анной.
Константин почти не видит, что она делает. Почти не слышит, о чём они негромко переговариваются с Катасахом. И не уверен, что хочет видеть и слышать. Но отвернуться и не смотреть он бы себе не позволил. Ни за что.
Время тянется чудовищно медленно. Кажется, проходит целая вечность, прежде чем Мев с усилием выпрямляет согнутую спину и болезненно морщится.
— Мев закрыла все бреши в прохудившейся чаше. Но это не вернёт в чашу содержимого. В ней почти не осталось крови.
— Молока больше нельзя, — Катасах сосредоточенно качает головой и, кажется, хмурит брови. То, что осталось от бровей на ободранной плоти его лица. — Сердце может не выдержать. Слишком много крови потеряла.
— Возьми мою! — вскидывается Константин.
Ему кажется, что он кричит, но на деле голос выходит едва ли громче полузадушенного хрипа.
— Хочешь принести себя в жертву — найди другой алтарь и управься сам, — фыркает хранительница мудрости. — Мев некогда тратить на это время.
— Нет же, нет! — он ловит секунды между приступами кашля и торопливо продолжает: — Наши доктора уже пробовали переливать кровь от человека к человеку, это возможно! Правда, есть какие-то признаки, определяющие, не нанесёт ли это больше вреда, чем пользы. Случаи смерти… — он до крови закусывает губу. — Я не знаю, как это проверить.
— Что он говорит? — Мев близоруко глядит в Константина, будто прощупывая его глазами до самых костей, до самых обожжённых нервов.
— Он говорит, бульоном с него деревня будет сыта до следующей Луны, а остатками хорошо получится удобрить посевы, — желчно подсказывает откуда-то из-за спины Винбарр.
— Он говорит, можно долить ей кровь, — Катасах обменивается с Винбарром какими-то жестами: не слишком понятными, но явно очень эмоциональными.
Мев заинтересованно склоняет голову набок.
— Если ничего не делать — до утра всё равно не дотянет, — она пожимает плечами.
— Понадобится тонкая полая трубка или… — Константин судорожно пытается вспомнить. Ну почему, почему он всегда демонстративно игнорировал всё, что касалось докторов?! — Или игла. Или перо, ость пера тоже подойдёт.
— Что ещё? — подбадривает Катасах.
— Я вспомню, я сейчас вспомню, как это делается, — торопливо выдыхает Константин.
Собственными глазами он видел подобное лишь однажды: когда, по приказу отца, они с Анной посещали городскую лечебницу. Переливание крови другого человека упавшему с крыши рабочему было одним из новейших экспериментов. О том, выжил ли бедолага в итоге, Константин уже не знал.
Не будет думать об этом и теперь.
— Кажется… нет, нет, точно, нужно рассечь вену вот здесь, на локтевом сгибе, засунуть в неё трубку. Выпустить воздух. Вторым концом — ей. Сверху вниз. Да, кажется, так, — он бросает отчаянный взгляд в сторону Катасаха: пожалуйста, пожалуйста, скажи, что я прав, что это может сработать!
Катасах сосредоточенно трёт лоб.
— Мы такого раньше не делали… Но мы попробуем.
Он что-то негромко говорит помощнику, тот быстро выбегает из хижины и вскоре возвращается с новой окровавленной плошкой и ворохом толстых перьев, которые тут же принимается затачивать.
Константин стаскивает камзол и усаживается на край алтаря в изголовье белой как полотно Анны. В иное время его непременно удивила и ужаснула бы собственная нездоровая худоба, выступающие рёбра и болезненная бледность. Но сейчас он смотрит только на неё.
— Minundhanem, — Мев тянет Катасаха за бахрому истлевшего рукава. — А если кровь Самозванца окажется дурной? Что делать, если в его крови сидят семена dob anem shadi? Будет так же, как с Тир-Фради? Мы дадим ей смерть под видом новой жизни, да?
Катасах сгребает Мев в охапку, целует в макушку безгубым ртом.
— Тогда мы заселим к ней Винбарра, а землю продолжим засеивать новыми саженцами. И тогда посмотрим, кто кого!
— Лучше вы заселите к ней Катасаха, а Винбарра оставите в покое, — Винбарр кривит рот, пряча ухмылку.
— Ты же нам саженцы уморишь, Наивысочайший. Нельзя тебе доверять полив и удобрение! — на почти лишённом щёк лице Катасаха не видна улыбка, но в голосе слышны её отзвуки. — Minundhanem, — вновь поворачивается он к Мев. — Я никогда прежде не просил тебя. Но сейчас прошу. Дай мне сил. Именно сейчас и именно для этого момента. Пожалуйста, Мев.
Мев гулко выдыхает, протягивает почерневшую ладонь.
— Бери.
Ладони соприкасаются с лёгким треском, в воздухе разливается запах грозовой свежести. Мев прижимается к Катасаху, и он теряет резкость, становясь размытым пятном. А секундой позже на обожжённые кости вновь нарастает призрачная плоть, возвращая целителю прежний облик.
Катасах благодарно улыбается Мев, а после быстро поворачивается к Константину.
— Давай руки. Обе. Сядь крепче. Тебе нельзя падать, никак нельзя.
— Я знаю. Знаю. Я выдержу всё, что потребуется.
Помощник подсовывает Катасаху конструкцию из наточенных перьевых стержней и полых жил. В цивилизованном обществе это назвали бы абсолютным варварством. Цивилизованного общества здесь не было.
— Выдыхай!
Константин даже не вздрагивает, когда остриё вспарывает кожу, когда наточенный стержень толстого гусиного пера с размаха входит в раскрытую вену. Когда-то давно — в какой-то совершенно другой жизни — ему было до дрожи не по себе от прикосновения острого металла к телу, когда доктора в уродливых носатых масках брали у него пробы крови. Сейчас же он безропотно позволил бы хоть наживую вырезать себе сердце, если от этого был бы какой-то прок. Всё равно оно бьётся только для неё.
— Ещё. Выдыхай! — Катасах проделывает то же самое и с другой рукой, затем принимается за Анну. А после аккуратно бинтует порезы.
Константин уверен: он не спит, он даже не закрывает глаза, однако время отчего-то начинает двигаться скачкообразно, то свистя в ушах выпущенной пулей, стоит ему только сморгнуть, то увязая, будто оса в сиропе.
Кружится голова, мутит, пересохший язык прилипает к нёбу. Когда Катасах в очередной раз подсовывает ему чашку, зубы лишь выбивают дробь о её край, без всякой возможности сделать хоть глоток. Холодно.
На грани слуха вязко выплывают обрывки фраз:
— …живой что ли ещё, а? — кажется, это Мев.
— …уже слишком много… — обеспокоенный голос Катасаха.
— …недостаточно.
— …сколько нужно. Бери, — это уже его собственный голос, звучащий будто бы вовсе и не из его горла. — Ей нужнее. Бери ещё.
И вновь противный свист в ушах, и вновь вязкая смола, растекающаяся по обожжённому сознанию. Когда Константин в очередной раз тяжко выныривает из этой смолы, пытаясь проморгаться, перьев уже нет, а предплечья накрепко перетянуты тряпицами. Константин не помнит, когда и как это успело случиться.
Мев и Катасаха нигде не видно, а над ним самим склоняется невесть откуда взявшаяся Сиора. Анна — белее, чем перематывающие её тело бинты, — лежит уже не на камне, а на ворохе шкур неподалёку. Константин пытается подняться, чтобы подойти к ней, но Сиора с силой опускает руку на его плечо, вынуждая сесть обратно.
— Пусть отдыхает. Побеспокойся о себе самом.
Кажется, Сиора чувствует себя гораздо лучше по сравнению с последним разом, когда он видел её. По крайней мере, взгляд её ясен, а действия выглядят осмысленными.
Сиора. Принцесса племени Красных Копий. Племени, которое одним из первых выступило против него, против Самозванца. И одним из первых пало под когтями Хранителей, ведомых его рукой. А теперь вместо того, чтобы убить его — теперь, когда за ним нет и капли прежней силы, — вместо того, чтобы хотя бы плюнуть ему в лицо, — она, хмурясь и сжав губы в линию, протягивает ему чашку с каким-то питьём:
— Ты истощён. Возьми.
— Что, опять малихор? — пытается вяло отшутиться он. — На вид очень похоже.
Сиора непонимающе вскидывает брови. А затем фыркает и просто впихивает чашку ему в руку. Кажется, это бульон. По крайней мере, судя по запаху. Потому что вкуса Константин не чувствует.
Сиора молча указывает пальцем на его перемазанную кровью грудь, протягивает смоченную чем-то резко пахнущим тряпицу:
— Вытри.
Константин повинуется. И тут же шипит от внезапной боли: под коркой засохшей крови обнаруживаются четыре рваных раны. Почти такие же, как и на груди Анны. Там, где щупальца корней рвались из его тела. Странно, что это не убило его. Лучше бы его, не её, только не её…
— Спасибо, принцесса, — кивает он.
Сиора смеривает его пронзительным взглядом.
— Тоже прикидываешь, что будет лучше: повесить или расчленить? — Константин выдавливает слабую улыбку. — Боюсь, прежде тебе придётся встать в очередь, принцесса: жаждущих расправы здесь куда больше, чем у меня жизней.
— Я видела в кошмарах то, что ты сделал с моим племенем. Видела, даже не засыпая. Видела наяву. — Каждое слово — словно брошенный камень. — Ты был смертью и ужасом. Был до тех пор, пока я не увидела тебя здесь. Ты — не бог. И никогда им не был. Ты просто… человек. Чья жизнь или смерть уже ничего для меня не значат.
Константин не отвечает. Любые его слова, любые извинения или заверения прозвучали бы лишь циничной издёвкой, как бы ему ни хотелось обратного.
— Когда закончишь — поспи.
— Я лучше посижу с Анной. Если вдруг смогу… что-то сделать для неё, — говорить неожиданно становится больно. — Если… буду нужен… ей…
Грудь сдавливает невидимым камнем, внезапно подкативший к горлу ком мешает дышать.
— Я не знаю, я… не знаю… — судорожно выдыхает он, глядя на удивлённо приподнявшую бровь Сиору и сам не понимая, зачем говорит ей это. — Не знаю, нужен ли я ей теперь, после… После всего этого. Я хотел подарить ей мир. И всё уничтожил. Как я могу это исправить? Слабый. Сломанный. Не достойный ни её прощения, ни её любви.
Сиора долго не отвечает. Окунает свёрнутые бинты в плошку, тщательно выжимает, протягивает Константину, кивком указывая на его разбитые колени. Потом говорит, хмурясь:
— Если кто-то другой, кто-то minundhanem готов отдать за тебя всё, что имеет — значит, ты этого стоишь. И если это — не та любовь, которой ты жаждешь, то ты не знаешь любви, renaigse. И никогда не знал.
Константин подавленно молчит. Ему нечего ответить на это.
— Поспи, — настаивает Сиора.
Он только мотает головой:
— Нет. Буду рядом с ней.
Принцесса уже мёртвого племени неодобрительно поджимает губы и выходит. Но вскоре возвращается, разворачивает и молча стелет выделанную шкуру рядом с лежанкой Анны. И снова исчезает.
Подумать только, ещё не так давно — в другой, совсем-совсем другой жизни — Константин на полном серьёзе завидовал Сиоре. За метки на её лице. За то, что незаслуженно роднило её с Анной.
Какая глупость.
Руки всё ещё дрожат, поэтому повязки на коленях выходят кошмарно кривыми и убогими. Сил переделывать уже нет: ноет каждый сустав, каждая мышца, каждая связка. Даже в тех местах, где он и не подозревал наличия связок, мышц и суставов. Константин осторожно растягивается на шкуре, приподнимается на локте, долго-долго вглядывается в бледное лицо Анны, аккуратно убирает прилипшую к её лбу прядь волос.
Теперь у них тоже есть свои «метки»: четыре зеркально отражённых отметины на груди, оставшихся лишь поверхностными порезами на его коже и глубокими ранами — на её. Когда-то это могло бы иметь значение, символизм. Но теперь — это просто цена. Страшная цена, которую Анна с такой ужасающей лёгкостью решила заплатить за него. Которую он, будь его воля вернуть всё вспять, ни за что на свете не позволил бы ей заплатить…
Холодно. Константин аккуратно подтыкает одеяло под ноги Анны: ей, наверное, ещё холоднее. Он прижался бы к ней, обнял, согрел собой. Но белоснежная, перемотанная бинтами Анна кажется ему почти прозрачной, будто бы вылепленной из тончайшего драгоценного фарфора: настолько хрупкой, что страшно даже дышать в её сторону, не говоря уж о том, чтобы прикоснуться.
Где-то на грани бодрствования и забытья вновь появляется Катасах, трогает его кривые повязки, неодобрительно качает головой.
Константин лишь вяло отмахивается.
— Нужно поесть и поспать, — говорит Катасах. — Тебе нужны силы. Много сил, чтобы заботиться об Анне.
— Да. Хорошо. Я посплю, — почти механически кивает Константин. — Здесь. Рядом с ней.
— Следи только, чтобы она была укрыта. И поешь! Надо поесть. Я буду рядом. Если понадоблюсь — ты только позови.
— Хорошо, — Константин с усилием трёт гудящие виски. — Спасибо, Катасах. Спасибо. За всё. И прости, что опять подвёл тебя. Что из-за меня ты чуть не погиб… снова.
— Ничего-ничего, мальчик мой, тебе не за что извиняться. Я сам виноват: Мев просто такая чувствительная, надо было раньше рассказать ей о тебе, она бы всё поняла. Главное, что теперь всё хорошо, что вы оба живы, — Катасах тепло улыбается. — Ты здорово помог! Мы ведь и не знали, что можно вот так вот с кровью. Глядишь, да и возьмем на вооружение, ведь сколько жизней можно будет так спасти! Ты всё сделал правильно, мой мальчик.
Константин утомлённо прикрывает глаза. Преувеличенный оптимизм Катасаха отчего-то впервые, впервые за всё время оказывается не способен успокоить, зажечь надежду, облегчить боль.
Катасах заботливо поправляет одеяло и опять исчезает.
Константин вновь теряется во времени. Он не спит и не дремлет, лишь напряжённо вслушивается в едва уловимое дыхание. Мысли перекатываются в заторможенном мозгу настолько тяжело и вязко, что почти невозможно сосредоточиться на какой-либо из них.
Он потерял свою силу. Потерял связь с островом, потерял сам остров. Бессмертие, надо полагать, потерял тоже. Как это случилось? Почему? Не важно. Всё это — лишь пустой звук, лишь ничтожная пыль под ногами по сравнению с тем, что он мог потерять её. Тем, что едва не убил её собственными руками.
В хижине вновь неслышно появляется Сиора с плошкой воды, уверенно направляется в сторону Анны. Но, заметив, что Константин не спит, фыркает, оставляет чашку на полу и вновь уходит.
Наверное, ей неприятно находиться рядом с ним.
Константин поднимается, берется за плошку сам, склоняется над Анной и аккуратно обтирает влажной тряпицей сухие губы, лицо, шею.
— А помнишь, как я полез на городскую стену в детстве? — нарушает он тишину. Горло сдавливает, приходится прочистить его кашлем, тут же нервно облизнув пересохшие губы. — Такой идиот. А ты спасла меня. Всегда спасала от меня самого. Знаешь, я ведь больше всего на свете хотел быть таким и для тебя тоже. Тем, кто защищает. Тем, кто заставляет тебя улыбнуться, даже если хочется плакать. Тем, кто всегда рядом. И иногда у меня даже получалось. Ведь получалось же, правда?
Он принимается бережно вымывать засохшие брызги крови из её волос.
— Помнишь, как я поймал тебя, когда тебя сбросила лошадь? Она меня тогда в колено лягнула, было так больно. И Курт тогда страшно ругался, мол, ничего бы с этой зеленокровкой не случилось, сгруппировались бы при падении — и всего делов. А я изо всех сил старался не хромать. Не хотел, чтобы ты тогда жалела меня. Хотел быть твоим героем, — он невольно улыбается воспоминанию. — Или помнишь — когда ты обозналась и вместо аль-садского посла подсела в таверне к какому-то бандиту? А он — сразу за нож. Я и сам понятия не имею, как тогда сумел перевернуть на него тот огромный стол. От страха, наверное. За тебя. Или помнишь, как тебя отправили на склад навтов и ты не успела выбраться до того, как его заперли? Вообще-то тогда на твои поиски отправили Курта. Но я опередил. Я хотел, чтобы именно на меня ты смотрела с восхищением и благодарностью. Хотел быть безупречным в твоих глазах. Дурак, да? Конечно, дурак. Только вот я всё бы отдал, лишь бы у меня снова была возможность быть для тебя таким… нужным.
Он сглатывает подкативший к горлу горький ком. Не так, совсем не так он хотел сказать ей всё это. А теперь, теперь, когда он наконец-таки готов к честности — не стало ли слишком поздно?..
— Я хотел дать тебе всё, чего только можно пожелать. Весь мир. Хотел быть для тебя… — голос невольно опускается почти до шёпота. — Хотел быть. Быть для тебя. А вместо этого только забирал, ничего не отдавая взамен. Ужасно. Чудовищно. Всё, что я хотел отдать, я хотел отдать только тебе. И даже с этим не справился.
Это так больно — быть честным с ней. Это так больно — впервые быть честным с самим собой.
— Я знаю, я заслужил любого наказания. Но только не такого. Только не жизни, ценой твоей. Жизни, которая не нужна мне без тебя. Мира, который не нужен тоже. Потому что ты — мой мир. Только ты нужна мне. Рядом с тобой я построю любой мир, какой ты захочешь. И мне не нужны для этого божественные силы. Только ты. Ты нужна.
Он вновь ложится рядом, едва-едва касаясь кончиков её пальцев своими.
— Ты всегда верила в то, что я лучше, чем есть на самом деле. И меня самого заставляла поверить в это. Моя счастливая путеводная звезда… Теперь моя очередь верить в тебя. И быть сильным за нас обоих. И я буду. Обещаю. Ты только сейчас ещё немного постарайся, драгоценная моя. Ещё совсем чуть-чуть. Чтобы ты поправилась. Чтобы я смог попросить у тебя прощения. Чтобы смог сказать, как сильно люблю тебя. Я ведь так ни разу и не сказал тебе этого. За всё это время — ни разу! Но я скажу. Обязательно скажу — ты только дыши. Только живи, счастье моё.
Время тянется чередой падений в бессвязный бред, в тяжёлое забытье вместо сна, из которого Константин то и дело тяжело выныривает, слыша собственные сбивчивые обещания дрожащим шёпотом. И тонет снова.
Незадолго до рассвета что-то выдёргивает его из вязкого беспамятства. Кажется, какой-то звук. Константин тревожно вслушивается в тишину, невольно задерживая дыхание… Дыхание! Частое, неровное, лихорадочное. Анна дрожит, дрожит всем телом, выгибает спину, запрокидывает голову, судорожно хватая воздух раскрытым ртом.
Мев, пришедшая на его крики о помощи, прикладывает ухо к её груди, поджимает губы.
— Что это? Что с ней? — собственное дыхание замирает от дурного предчувствия.
— Агония. Ничего нельзя сделать. Уже нет.
Подбежавший Катасах кладет руку на лоб Анне, бросает быстрый взгляд на Мев. Та лишь печально качает головой.
— Мы сделали всё, Константин. Всё, что могли.
— Нет… Нет, нет, нет! Не может быть! Нет!
Он не станет в это верить, не станет, не станет!
— On ol menawi была достойным соперником, — скрипуче тянет Винбарр, поджимая губы и отворачиваясь, отвлечённо глядя куда-то поверх Анны.
Катасах качает головой, невесомо ведёт ладонью по плечу Константина и уводит Мев на улицу.
Константин не видит их. Не видит ничего, кроме Анны — его драгоценной, его самой любимой на свете Анны. Его смысла. Его жизни. Жизни, которая просто не может так оборваться. Не может, не может, не может!
— В такие моменты не стоит жалеть о несделанном, — Винбарр зачем-то всё ещё здесь. — Возьми её на руки. Будь с ней, пока она может тебя чувствовать.
Не осознавая, что делает и зачем слушает его, Константин осторожно тянет Анну на себя, нежно обвивает руками её плечи, поддерживает затылок, гладит волосы. Её лицо неожиданно расплывается, будто зрение теряет чёткость. Константин часто моргает, глазам становится горячо и больно. На горле словно затягивается удавка, не выпуская рвущийся наружу отчаянный вопль.
Анна медленно затихает в его руках.
— Только не так, только не так… — бессвязно шепчет он. — Только не ты, Анна, лучше я, чем ты… Меня нет без тебя, ничего, ничего нет без тебя…
Винбарр встаёт за его спиной, опускает тяжёлую руку на плечо. Молчит.
— Ну давай, давай уже, — выжженный горем голос кажется чужим самому себе. Чужим и мёртвым. — Ты столько раз клялся, что избавишь мир от меня. Давай, избавь. Мне больше незачем жить, я приму это с благодарностью.
— Я не желал тебе такой боли, Константин. Не хотел для тебя такого конца. Скажи, если я могу для тебя что-то сделать.
— Сделать? Для меня? — Константин задыхается, давится слезами. — Сделай для неё! Верни её, верни! А если не можешь — отправь меня за ней следом. Мне всё равно, как это будет. Я не смогу без неё. Я не буду жить без неё.
Винбарр смотрит на него сверху вниз. Отчего-то совсем не такой, каким Константин запомнил его ещё при жизни. Во взгляде белёсых глаз нет злорадства, нет колючего холода. Губы не кривятся от превосходства над сломленным врагом.
— Давай попробуем, — неожиданно спокойно отвечает он, когда не помнящий себя от горя Константин уже не ждёт никакого ответа. — Иди за ней. Иди.
Винбарр тянет руку, и та, с призрачным мерцанием пройдя Константина почти насквозь, вдруг сильно сжимает его сердце: больно, обжигающе горячо. Пульс резко и оглушительно колотит в виски и, спустя мгновение, столь же резко замирает. Константин давится воздухом.
И перестаёт жить.