В восемь утра за завтраком в ресторане жокей-клуба на первом этаже «Ритц-Карлтон» Плам давала интервью Солу Швейтцеру из «Нью-Йорк телеграф».
Сол — небольшого роста, сухопарый и остролицый мужчина с вкрадчивыми манерами — получил указание от своего начальства не касаться творчества Плам. Газете нужен был материал общего характера для раздела очерков. Это оказалось для Сола весьма кстати, поскольку сам он был театральным критиком и подменял заболевшего сотрудника, занимавшегося живописью.
Он начал с банальных вопросов, рассчитанных на то, чтобы привести собеседника в спокойное состояние. Из каких вы мест? Кто ваши родители? Сколько раз были замужем? Какое участие принимает в вашей работе ваш нынешний муж? Сколько вы зарабатываете?
Отвечая, Плам нервничала. Из Портсмута, что на южном побережье Англии… Отец был таможенником, и жизнь семьи ничем не отличалась от жизни обычных людей в их округе… В школе преуспевала в рисовании и больше ни в чем, поэтому, когда ей исполнилось шестнадцать, она пошла в Хэмпширский художественный колледж… Бриз Рассел — ее второй муж и одновременно ее торговый агент…
Они живут в Лондоне, и Плам не имеет представления о том, сколько зарабатывает. Да, этими вещами занимается Бриз.
Плам знала, что настороженные ее ответы звучат скучно и неинтересно. Но она почувствовала, что вопросы журналиста заставляют ее как-то иначе взглянуть на прошлое, она словно в фокусе увидела свои прожитые дни, то, что лишь смутно нащупывала вчера, когда пыталась разобраться в своей жизни и понять неудовлетворенность, которая, как пар в скороварке, клокотала под поверхностью ее завидного на первый взгляд существования. Плам осознала, что прийти в согласие с настоящим можно, только разобравшись с прошлым. И, отвечая журналисту, она мысленно сама брала у себя интервью. Почему она поступила так? Почему это случилось? Почему от позволила этому случиться?
Вспоминая мотивы своих поступков, Плам знала, что альтернативы для нее в то время не существовало. Сколько ни оглядывайся назад, того, что случилось, не изменишь. Но, наверное, в том-то и была вся беда: она жила как жилось, не вмешиваясь в течение собственной жизни. Она безропотно подчинялась требованиям людей и обстоятельств. Маленькой послушной девочке, которая до сих пор жила в ней, никогда не приходило в голову пойти наперекор кому-то.
Плам, получившая при крещении имя Шейла, была в семье единственным ребенком. Филлипсы жили тихой, небогатой событиями жизнью низшей части среднего класса. Их небольшой дом с полукруглой верандой отличался безупречной чистотой и был хорошо обставлен. Для миссис Филлипс главным было мнение окружающих. Этим определялось все и вся. Надо всегда надевать панталоны — на случай непредвиденных обстоятельств на улице. Нельзя никому открывать дверь, когда на голове у тебя бигуди. Всегда надо мыть пустые бутылки из-под молока, прежде чем выставить их на крыльцо, чтобы молочник утром забрал их. Если кто-то приходит, надо, чтобы он ждал в прихожей. Любимыми фразами миссис Филлипс были: «А что подумают соседи?» и «Мы предпочитаем принадлежать самим себе», это означало, что соседей надо держать на расстоянии.
Она всегда запоминала происходившие в ее жизни события по тому, какая на ней была одежда. («Мы встречали их на той свадьбе, когда я была в коричневом кружевном»… «Это было в тот день, когда я впервые надела синее атласное платье».) Во всех, даже самых мелких вопросах Патрицию Филлипс поддерживал ее муж Дон. Это был невысокого роста мужчина с ласковым выражением лица, скрывавшим упрямый и твердый характер. Как всякий мелкий бюрократ, он делал только то, что положено, не любил принимать решения и получал удовольствие, когда видел, как трепещет перед ним подозреваемый в чем-то человек. Дом был его крепостью, где он благодушно выслушивал банальности своей жены, считавшей их достойными самого внимательного отношения. Сторонник домостроя, он никогда не старался быть тактичным, ибо считал себя честным человеком, который режет правду-матку в глаза, пусть даже это больно задевает кого-то.
Плам запомнился один рождественский обед в доме тети Гарриет. После того как была выпита первая бутылка южноафриканского шерри, отец со смешком заявил тетке, что та растолстела. Как обычно, мать попыталась сгладить неловкость, созданную словами мужа, и сказала, что Дон говорит неприятные вещи только потому, что желает добра.
— Нет, — вспыхнула тетя Гарриет, — он говорит это только ради того, чтобы сказать неприятное. К себе он не так строг. Он считает себя самым настоящим совершенством. А мне кажется, что он самое настоящее ничтожество.
Мать быстро проговорила:
— Дон, откуда ей знать тебя? Не порти себе настроение. В конце обеда, когда все поблагодарили тетю за приглашение, отец Плам спокойно заявил, что если быть честным, то надо отметить, что индейка была слишком сухой, а начинка — слишком сырой, а вот клюквенный соус удался.
— Тогда не желаешь ли добавки? — спросила тетка и вылила остатки соуса зятю на голову. Возмущенные Филлипсы поспешили домой.
Маленькая Плам, будучи наблюдательным ребенком, подмечала не только странности и противоречия в поведении взрослых. Ее интересовали самые разные вещи. Когда что-то попадало ей в руки, она подносила это близко к глазам и подолгу всматривалась… Чтобы заглянуть в самую середину нарцисса, опускалась на колени в траву, пачкая чулки. А прежде чем съесть ягодку, внимательно изучала ее со всех сторон. Мать дважды понапрасну водила ее проверять зрение.
Нежно любившая своих родителей, она научилась не докучать им. Хорошая девочка не должна лезть на колени к матери, чтобы не мять ее платье. Несмотря на природную живость характера, Плам умела быть незаметной и тихой как мышка. И никогда не шалила. Кроме одного-единственного раза. Однажды, когда ей было три года, она стащила нож и кусок мыла «Люкс». Спрятавшись под столом на кухне, Плам вырезала из него шотландского терьера, похожего на того, который рекламировал по телевидению корм для домашних животных. Его грубо сработанная кремовая фигурка несколько месяцев стояла на камине, пока у нее постепенно не расплавились лапы. После этого окружающим стало ясно, что у маленькой Шейлы художественный талант. Мать не знала, откуда у нее это, хотя тетя Гарриет, у которой тоже были рыжие волосы, считалась в их роду одаренной натурой. Когда племяннице исполнилось десять лет, тетя Гарриет назло родителям подарила ей коробку настоящих масляных красок. Забросив все остальные подарки, Плам целый день рисовала, перепачкав красками всю мебель в доме и оставив на своем лучшем платье ярко-желтые разводы. Мать заявила, что больше не потерпит такого безобразия, и закрыла краски в шкафу.
Единственным светлым пятном за все безрадостные годы учебы Плам в школе была поездка во Францию по обмену с девочками из Бордо. Плам было пятнадцать, и она беззаветно влюбилась в эту страну с ее солнцем, пищей, пахнувшей чесноком, и атмосферой всеобщей приподнятости. Девочка, которая гостила у них в доме, возненавидела дождливую погоду, еду и чопорную респектабельность Портсмута, и обмен визитами прекратился.
Год спустя, 27 мая 1971-го, в день своего шестнадцатилетия, Плам с замиранием сердца объявила, что хочет учиться на художника. Как ни странно, родители противиться не стали. Они переглянулись и согласно кивнули — шотландский терьер из кремового мыла был явным свидетельством ее художественного таланта. Тем более что ни по одному из школьных предметов она не блистала. «Отделение модельеров Хэмпширского художественного колледжа», — решила мать. Шейла будет шить для нее платья по уик-эндам — миссис Филлипс, придававшая большое значение своим туалетам, уже видела себя в обществе роскошно разодетой.
Девушки на отделении модельеров разрабатывали свадебные платья из бледно-голубой бумаги, выливая на нее ведра белил, чтобы придать пышность юбкам. Плам вскоре перешла на отделение художников, где быстро почувствовала себя на своем месте. Здесь, среди мольбертов, при ярком дневном свете, она поверила в себя и уверенно двинулась к своим идеалам совершенства. Здесь же у внешне спокойной и покорной Плам на холст вдруг стали выплескиваться какие-то иррациональные страсти, делавшие ее картины сильными, хотя несколько хаотичными.
— Пытаешься бегать, еще не научившись ходить, — говорил мистер Дэвис, ее любимый учитель. — Лучше, если ты будешь побольше писать с натуры, а для этих абстрактных штучек еще найдется время. Не поняв природы, не будешь знать, от чего абстрагироваться.
Между собой преподаватели согласились, что эта маленькая рыжеволосая девочка обладает поразительным чувством цвета и что природа наделила ее всем необходимым, чтобы стать гордостью школы. Вот только жаль, что она не мужчина.
Миссис Филлипс была не в восторге от перехода Плам на отделение художников. Озадаченная, она таращила глаза на холст, над которым Плам работала в своей спальне.
— Это коричневое пятно на зеленом означает корову?
— Нет, мам, это образное сочетание цветов. Привыкшая воспринимать все в буквальном смысле, миссис Филлипс еще раз вгляделась в картину:
— Где же здесь цветы, когда тут невозможно увидеть ни одного лепестка. Так что же это означает, милочка? Плам пожала плечами.
— Музыкальное произведение тоже ничего не означает. Оно передает настроение. Люди не сетуют на то, что Девятая симфония Бетховена ничего не означает. Я выражаю красками то, что чувствую.
— Ладно, ты же еще не закончила картину, не так ли?
— Нет, она фактически уже завершена.
— Откуда ты это знаешь?
Плам и Дженни встретились в первый же час своего первого дня учебы в колледже. Встреча произошла в покрытом белым растрескавшимся кафелем туалете, где нещадно пахло скипидаром, потому что именно здесь все мыли кисти — Почему ты не пользуешься помадой? — поинтересовалась Дженни — Не хочешь попробовать мою? — Ярко-розовая «Мэри» перекочевала в руки Плам. С этого момента девушки вместе сидели на занятиях и не расставались после них. Они вместе экспериментировали с макияжем, сидели на банановой диете и делились своими скудными познаниями в области секса. Если в детстве их интересовало, не мешают ли носы и как дышать, когда целуешься, то теперь они обсуждали то, как вести себя в постели. Несмотря на вопиющую разницу в росте — Дженни была на целый фут выше, — одевались они одинаково — в обязательные для всех студентов художественного колледжа черные джинсы и темный длинный свитер, плотно облегающий грудь без лифчика. При этом лица были напудрены до мертвенной бледности.
Первым робким проявлением непокорности родителям со стороны Плам стало изменение имени Шейла, которое никогда ей не нравилось и которое на их курсе носили еще две девушки.
Подтолкнула ее к этому шагу Дженни.
— Почему мы всю жизнь должны носить имена, которые понравились нашим родителям? Почему мы сами не можем выбрать себе имя? Давай придумаем что-нибудь пооригинальнее для тебя. Как насчет Мерседес? Петронелла? Персефона? Делайла?
Эти предложения были отклонены. Слишком длинные, вычурные и труднопроизносимые. Ни классические, ни библейские имена ее не устраивали.
Наконец Дженни сказала:
— Я знаю, что тебе подойдет — к твоим рыжим волосам!
Плам!
Родители были вне себя. Их Шейла никогда не шла против родительской воли. А это ужасное имя напоминает названия новомодных лавок — «Биба», «Шива» и тому подобное.
— Если бы знали, что ты так изменишься, мы никогда бы не послали тебя в этот художественный колледж, — вновь и вновь твердила мать. Обвинения и жалобы миссис Филлипс, как «Сто видов горы Фудзи» Хокусая, в основном всегда были одними и теми же, за исключением небольших вариаций.
Только что минувшие шестидесятые были волнующим периодом в живописи. Кружил голову поп-арт. Поп-арт взрывался тошнотворными гамбургерами Олденбурга, непочтительными флагами Джаспера Джонса, комично вытянутыми личностями Лихтенстайна с пузырями вместо ртов, противным козлом Раушенберга и бесконечными Мэрилин Уорхола, злобно пародирующими рекламу.
В Хэмпширском художественном колледже никто не хотел сидеть, из вечера в вечер копируя инертную натуру, особенно сопротивлялись первокурсники. Плам с Дженни, набравшись смелости, дружно жаловались на устаревшие методы обучения, практикуемые в их колледже. Они мечтали сесть на велосипеды и, прогнав их по лужам краски, чертить шинами шедевры на полотнах, растянутых прямо на полу. Именно так, по их мнению, творили в наиболее прогрессивных школах Лондона. Первокурсники всячески увиливали от изучения старых мастеров, предпочитая подражать модернистам. Но мистер Дэвис ненавязчиво отметал всякие проявления кубизма, формализма, минимализма и прочие «измы», как вульгарные подражания русским конструктивистам, которые были в моде лет сорок назад. «Все это теперь практикуется лишь теми, кто в свое время пропускал занятия на натуре», — добавлял он, глядя поверх очков.
В конце концов старый Дэвис добился своего, и благодаря ему они научились рисовать. Многие другие художественные школы Англии поддались веяниям шестидесятых, когда классическая манера исполнения всячески принижалась и отвергалась. Поэтому многие их питомцы впоследствии составили целое поколение художников и преподавателей, не владеющих графикой и не ведающих других классических дисциплин.
Оставаясь такими же восприимчивыми и за пределами аудитории, первокурсники с энтузиазмом приветствовали своих студенческих лидеров, которые зачастую уводили их от реальности и делали бунтарями, но подчиняющимися им в своем неподчинении всему остальному.
…Через неделю после того, как они подружились, Дженни познакомила Плам с Лулу, которую знала с детского сада. Лулу Фрайзер была на год моложе их и все еще училась в школе, но в следующем году, когда ей исполнится шестнадцать, собиралась поступать в их художественный колледж. Лулу не терпелось присоединиться к Дженни, чтобы тоже ходить во всем черном и целыми днями малевать красками.
Лулу была просто загляденье: ее матовая кожа имела розовый оттенок, светло-серые озорные глаза светились презрением к любым правилам, а буйная копна черных вьющихся волос была вызовом всем условностям. Она была довольно высокой — пять футов восемь дюймов, миниатюрная Плам считала это идеальным ростом, с завистью наблюдая, как Лулу шествует на своих длинных ногах.
Глядя на Лулу, нельзя было сказать, что она младшая в их троице. Упрямая и взбалмошная, она то и дело впутывалась во всевозможные истории, но хуже всего было то, что при этом она всегда попадалась. «Пусть мамочка порадуется», — презрительно говорила она, когда ее ловили на месте преступления. Родители Лулу были врачами — мать детский психиатр, отец — педиатр. Они работали в Центральном госпитале Портсмута.
Лулу была их приемной дочерью, и подруги находили это весьма романтичным. Однако Лулу появилась на свет не оттого, что один из королевских принцев переспал с красавицей цыганкой, хотя по ее поведению порой можно было заподозрить именно это. Лулу родилась в результате внебрачной связи женатого врача-еврея и медицинской сестры-католички. Врач, принимавший роды, стал ее приемным отцом. А женщина, ее родившая, больше никогда не видела свою дочь.
В отличие от старшего брата Денниса — тоже приемного, который был отличником и решил стать нейрохирургом еще в том возрасте, когда большинство мальчишек мечтают быть космонавтами, Лулу весело проваливала каждый экзамен в бесплатной школе, куда ее определили демократично настроенные родители. В конце концов ее исключили, и пришлось ее отдать в частную школу. Жизнь Лулу в корне изменилась, когда она победила в конкурсе местных художников, организованном Портсмутской художественной студией. Чердак их дома был немедленно превращен в мастерскую. Переполненная гордостью мать купила ей маленький мольберте красками, а отец, испытывая огромное облегчение, говорил родственникам, что у Лулу появился интерес к живописи и что зачастую это случается довольно поздно.
В конце первого семестра, выполнив вдвое больше работ, чем любой из студентов, Дженни получила премию, присуждаемую лучшему студенту. Однокашники не считали ее достойной такой награды, пусть даже это всего лишь символическая книга. Большинство преподавателей были того же мнения. Однако Дженни трудилась упорно, не в пример сокурсникам, неудержимо развлекавшимся, вырвавшись из-под родительской опеки. Дженни подсознательно ощущала, что ей недостает прирожденного таланта, и компенсировала это упорным трудом. Другие этого не могли понять.
Плам не задумывалась ни о признании, ни об успехе. Ее захватывал сам процесс создания картины. Она постоянно испытывала необъяснимое желание рисовать, хотя еще не знала, какое направление в живописи ее привлекает больше. Да этого пока не знал никто.
Плам завоевала премию по истории искусств, которая мало чем отличалась от школьного приза за успехи в освоении Священного Писания, в том смысле, что на нее никто не претендовал. Когда она вместе с классом посетила Национальную галерею, ее покорили точность и техническое совершенство живописной манеры старых мастеров. А вот в новейшем искусстве она никак не могла разобраться. Но однажды мистер Дэвис, застав ее в библиотеке с книгой под названием «Становление позднего модернизма», посоветовал ей не ломать голову над всеми этими приставками «нео», «пост» или «транс». «Все это не более чем отчаянные попытки художников показать, что они отличаются от своих предшественников, — сказал он. — К примеру, импрессионизм постоянно обнаруживается в наше время под новыми вывесками».
Незадолго до Рождества Дженни, не раз гостившая у родителей Плам, с явной неохотой пригласила ее в свой дом. Как-то отец Дженни возвратился домой неожиданно рано, и Плам сразу поняла, почему подружка не хотела приглашать ее к себе. Том Блэк работал торговым агентом в компании, поставлявшей системы центрального отопления для госпиталей, школ и других муниципальных объектов. Его эпизодические выпивки с клиентами давно уже превратились в самое обычное пьянство с утра до вечера.
Дженни — поздний ребенок и единственная дочь в семье — унаследовала внешность отца, его фигуру, его янтарные глаза и русые волосы. От него же перешла к ней та веселая общительность, что так привлекала людей.
Страшно гордившийся своей дочерью. Том Блэк, когда ему случалось бывать трезвым, говорил, что Дженни — его свет в окошке. Однако напившись — а после того, как Дженни исполнилось четыре года, это было его обычным состоянием, — отец становился непредсказуемо агрессивным и принимался читать лекцию о том, как преуспеть в жизни. Его девизом было: успех любой ценой. Едва ворочая языком, он учил ее:
— Ты знаешь, кем ты будешь, Дженни, если не добьешься успеха? Неудачницей… Твой отец становился лучшим торговым агентом южного региона три раза подряд. Поэтому ты просто обязана быть первой.
В классе Дженни первой не стала, и отец не раз хлестал свой «свет в окошке» кожаным ремнем — ради ее же блага. В конце концов Дженни стала смотреть на себя глазами отца.
По ночам, когда она слышала, как буянит отец и рыдает мать, она прятала голову под одеяло и крепко прижимала к себе игрушечного ослика, словно давая ему понять, как ей хочется, чтобы отец прекратил эти ужасные вещи, которые мужчины устраивают в темноте.
Мать Дженни — подобно многим женщинам ее поколения — относилась к своей проблеме так, как будто ее не существовало. Стыдясь мужа, она закрывала глаза на свою несчастную жизнь и делала вид, что все у нее благополучно и нормально, как у всех других. Она притворялась даже перед собственной маленькой дочерью. У нее Дженни научилась прятать свои страх и стыд и жить в постоянной лжи.
В повзрослевшей и внешне жизнерадостной Дженни по-прежнему сидел совершенно запутавшийся ребенок, который всеми силами старался не показать своей беззащитности.
Уже к концу первого семестра стало ясно, что мужчины шарахаются от Дженни как черт от ладана. Ей слишком не терпелось закрепить связь и получить все необходимые заверения на первом же свидании, так что все ее романы прекращались, даже не начавшись.
Однажды, неожиданно для всех, мать Лулу объяснила, в чем тут дело. Эта женщина мыслила необыкновенно широко и так просветила свою дочь в отношении секса, что Лулу уже в двенадцать лет могла произнести «фаллопиевы трубы" по буквам.
В тот вечер Плам была у них и помогала Лулу и ее матери с костюмом для благотворительного рождественского спектакля. Стоя на коленях и закалывая подол юбки злой ведьмы Запада, девушки обсуждали последнего из сбежавших от Дженни ухажеров. Этот морской пехотинец приятной наружности посчитал, что в девятнадцать лет ему еще рано жениться.
Стоя босыми ногами на полу, мать Лулу рассеянно сказала, словно раздумывая вслух, что проблема Дженни начинается с ее отца. Его алкоголизм убедил маленькую девочку в том, что все мужчины пугающие, непредсказуемые и ненадежные субъекты. Когда такие девочки подрастают, они ужасно боятся вновь оказаться беззащитными, позволив мужчине войти к ним в доверие и завести с ними связь, которой они, как это ни парадоксально, страстно желают.
— Акробаты и танцоры верят, что партнер подхватит их, — говорила мать Лулу, — чего нельзя сказать о неуверенной в себе женщине. Она никогда не дает выхода своей сексуальности именно потому, что не доверяет партнеру и опасается оказаться перед ним беззащитной. Она все время зажата и, не доверяясь партнеру, не отвечает ему. Поэтому я думаю, что у нее не бывает оргазмов.
Удивленная и заинтригованная, Плам слушала, как мать Лулу почти мечтательно продолжала:
— И если такая женщина вдруг вздумает, что ее счастье возможно только с одним-единственным мужчиной, ее начинает преследовать постоянный страх потерять его. Он догадывается об этом, чувствует себя словно в ловушке и пускается наутек. Вот что происходит у Дженни, она постоянно вредит себе.
— Так вот почему Дженни такая прилипала! — вскричала Лулу. — Мамочка, ты могла бы с успехом печататься в разделе «Дела сердечные» в «Портсмутских вечерних новостях».
— Нет, дорогая, они никогда бы не напечатали такое слово, как «оргазм».
Между занятиями студенты художественного колледжа сходились в шумном, обшарпанном и прокуренном кафе на углу. За центральным столиком, по традиции принадлежавшим старшекурсникам, среди гвалта, шума споров спокойно планировались вечеринки с танцами, футбольные встречи и выступления протеста. Споры часто велись вокруг флегматичной футбольной команды Портсмута, но самые острые дебаты вспыхивали по поводу того, кто оказывает наибольшее влияние на современную живопись. Студенты отстаивали своих любимцев в этой области с гораздо большей страстью, чем футбольных кумиров, особенно такие новоиспеченные эксперты, как первокурсники.
— Самый влиятельный, конечно, Пикассо, потому что он ввел коллаж, — заявила однажды Дженни.
— Металлические скульптуры Пикассо, — согласилась Плам, — ведут прямо к русскому конструктивизму и скульптуре литых форм на Западе.
— Но Дюшан демистифицировал искусство, он первый обратился к готовой фактуре, — возразил другой студент, — первый обрушился на псевдорелигиозное искусство и стал использовать обычные предметы как живописные элементы.
— А как насчет дадаистов? — вопросила девица, сидевшая рядом с Плам. — Ведь именно эта группа расчистила путь для свободного экспериментирования на всех уровнях…
Дженни презрительно фыркнула:
— Дадаисты появились под воздействием футуристов и испытывали на себе влияние кубизма, так что мы опять возвращаемся все к тому же Пикассо… О-о, посмотрите, кто идет… Джим… — Их спор резко оборвался, когда в кафе на негнущихся ногах ввалился кумир их колледжа в туго натянутых джинсах.
Джим Слейд уже третий год учился на художника-декоратора. Высокий, длинноногий и длиннорукий, он своей стройностью и поджаростью был похож на гончую. Женская половина колледжа была очарована его выразительным бледным лицом с широким тонкогубым ртом и прямым и узким носом. Его ясные серые глаза с голубоватыми белками сияли под прямыми черными бровями, сходившимися на переносице. Привлекательная наружность и мягкость манер придавали ему очарование настоящего мужчины, от которого девушек бросает в дрожь. Кроме того, Джим занимал заметное положение в колледже, будучи вице-президентом студенческого совета и организатором ежегодных комедийно-сатирических выступлений «Рэг Уик» и всевозможных видов протеста.
Дженни побледнела и, наклонившись в Плам, прошептала:
— Он идет к нам!.. Я не переживу этого!
Джим действительно двигался к ним. Для зеленых первокурсниц это было равносильно тому, что золотой бог в сверкающей колеснице спустился с небес к их ногам. Плам и Дженни были почти в обмороке, когда несмело посмотрели в серые самоуверенные глаза Джима. Великолепен, ничего не скажешь!
— Вы чем-нибудь заняты сегодня вечером, девушки? — спросил Джим намеренно грубоватым тоном рабочего человека.
Обе замотали головами, немедленно решив пропустить вечерние занятия на натуре.
— Не могли бы вы помочь мне заполнить кое-какие… конверты? — Джим был известен как непревзойденный шутник.
Девушки согласно захихикали. Джим прошествовал к своему столику.
Почему он обратил свое внимание на Плам? Его хищную натуру привлекли в ней невинность и юность, столь же соблазнительные, как розовато-лиловый налет на только что сорванной сливе, который так и хочется потрогать, пока он не исчез. И хотя Плам сама того не подозревала, она была самой прелестной девушкой на курсе.
Почему Плам немедленно и страстно влюбилась в Джима? Робко выскользнув из-под удушающей опеки отца, невинная Плам потянулась к другому самоуверенному типу, который, казалось, знал ответы на все вопросы этой жизни.
И вся она, и весь ее талант, надежды и тяга к творчеству оказались во власти Джима. Она растворилась в нем душой и телом. Он заслонил своим сияющим обликом все ее настоящее и будущее. Все в колледже завидовали тому, что она стала подручной Джима в его грандиозном проекте создания из тонны металлолома с местной автомобильной свалки масштабной модели под названием «Лос-Анджелесская автострада 16.5». Плам с ее неуверенностью в себе была загипнотизирована мужчиной, в котором было поровну самоуверенности и эгоизма.
За внешним очарованием Джима скрывалась мрачная и жестокая натура: любить такого мужчину значило полностью подчинить себя его воле. Сам же он никогда не подчинялся. Ему необходимо было постоянно убеждаться в своей власти над другим, причиняя ему боль.
Плам не могла вспомнить во всех подробностях тот новогодний костюмированный бал в колледже. Он слился для нес в круговерть воздушных шариков, пива и всеобщего ликования. Но она помнила каждую минуту их возвращения домой, сквозь снег, в стареньком «Форде», под завязку набитом студентами, которых надо было доставить домой. Когда в машине остались только Джим, Дженни и Плам, они решили подвезти сначала Дженни. Застегивая твидовое пальто, Дженни попрощалась, едва скрывая свое разочарование, и поспешила по заснеженной дорожке, придерживая многочисленные юбки.
Джим со скрежетом остановил машину у церковного двора и выключил фары. В слабом свете далекого уличного фонаря в салоне едва угадывались их силуэты. Он притянул Плам за плечи, языком раздвигая ее губы. Она еще не знала, что этот поцелуй был началом их расставания.
Джим медленно снял с ее головы шарф и так же медленно расстегнул пуговицы ее зимнего пальто. Нащупав розовый шифон платья, он быстро запустил в него руки и высвободил ее грудь.
Припадая поочередно к маленьким бледным холмикам, он ласкал и целовал до боли набухшие соски. Затем его рука скользнула под розовую шифоновую юбку. Плам почувствовала, как его пальцы добрались до верха колготок, и ощутила тревогу. Она никогда не позволяла ему заходить так далеко. Иные девушки, может быть, и идут на это в головокружительном угаре любви — как уверял ее Джим, — но она боялась того, что могло произойти: она боялась беременности.
Попытавшись остановить Джима, Плам услышала треск рвущегося шифона и почувствовала его руку на животе. Скользнув вниз, она оказалась у нее между ног. Поглаживая ее шелковистый холмик внизу живота, Джим бормотал:
— Ты же видишь? В этом нет ничего страшного… — Решительность Плам стала таять, уступая волне накатившего возбуждения.
Знающая свое дело рука вдруг двинулась дальше, и Плам услышала, как удовлетворенно хмыкнул Джим, когда почувствовал, как она возбуждена. Он прикасался к разным местам ее тела, пока одно из таких прикосновений не заставило ее выгнуться дугой и не дало ему знать, что он нашел магическую точку. Лаская ее, он словно разжигал пламя в топке, заставляя Плам парить в небесах.
Она вскрикнула, не веря происходящему, когда первый оргазм пронесся по телу:
— Я не знала… я думала, это больно… Ох, Джим, дорогой, я хочу еще!
Быстрым движением Джим, нащупав резинку, сдернул с нее колготки.
Затем он расстегнул «молнию» брюк и решительно вложил ей в руку свою пульсирующую и дергающуюся плоть, которая словно жила своей собственной жизнью. Она не знала, что ей нужно делать, но на размышления времени не было. Приближаясь вместе с ним к кульминационному моменту, она чувствовала, что ритм ее жизни ускоряется, как в кино с Чарли Чаплином. Все вот-вот должно произойти.
Джим раздвинул руками ее ноги, и маленькие бедра Плам сами рванулись к нему… Джим прижался к ее мягкому голому животу… Сейчас это случится…
Стекла в машине запотели от жаркого дыхания. Они оба не обратили внимания на стук в окно и продолжали свою бешеную погоню за плотью друг друга.
Вслед за более настойчивым стуком послышался мужской голос:
— Полиция, откройте!
— А-а-ах! Не смей открывать, Джим! — Плам безуспешно старалась высвободить могу из рулевого колеса, в то время как оба они пытались справиться с наполовину сброшенной одеждой. Она искала пальто, но не нашла его и прикрыла грудь руками.
— Если это чья-то неумная шутка, — рычал Джим, — клянусь, я сверну ему шею!
— Откройте, пожалуйста, сэр. Здесь запрещено стоять с выключенными фарами. И мне придется попросить вас проехать.
Это не было шуткой.
Позднее они проделали все без помех. Однако, пройдя этот путь до конца, Плам осталась разочарованной, не испытав такого возбуждения, как в первый раз.
Застенчивость не позволила Плам рассказать о своем разочаровании Лулу и Дженни, которые все еще пребывали в мечтательной девственности. Поэтому ей приходилось напускать на себя вид загадочного превосходства, когда подруги приставали с расспросами о том, как все было, и острить, заявляя, что у нее нет слов, чтобы описать те чувства, которые она испытывала, и что скоро они узнают это сами. Дальше она отказывалась обсуждать эту тему.
Лулу и Дженни, сгорая от зависти, считали, что Плам следовало бы начать принимать таблетки, прежде чем это случится опять, в чем они не сомневались. Но Плам стеснялась обращаться к своему семейному врачу.
Она очень боялась повторения, но Джим не отступал. И, подобно всем влюбленным парам, они чувствовали себя под защитой волшебной звезды, отводящей от них мирские беды.
В конце концов Лулу, не назвав имени подруги, спросила у своей матери, что надо делать в подобной ситуации. Мать Лулу решила, что анонимной подругой была сама Лулу, и немедленно посадила ее на таблетки. Лулу же стала отдавать их Плам, и та успокоилась, почувствовав себя в полной безопасности. Но было уже поздно, Плам была беременна, хотя несколько недель не подозревала об этом. Теперь Плам была ответственна за какую-то другую жизнь, еще не начав свою собственную.
Потом Плам не раз спрашивала себя, а так ли уж бессознательно она откладывала прием таблеток, и не было ли это с ее стороны самой обычной хитростью — с помощью ребенка привязать к себе Джима.
Поделиться с матерью она не решилась. В конце концов, когда скрывать положение было уже нельзя, она попросила тетю Гарриет сообщить новость родителям. Это вообще испортило все дело.
— Как ты могла все рассказать этой женщине? Стыд и позор! — ревел мистер Филлипс в дальней комнате, где они читали, ели, смотрели телевизор и — очень редко — скандалили.
— Дон, но ведь Гарриет — наша родственница, — говорила мать, — и скоро все они будут знать об этом.
— Ты можешь… с этим еще можно что-нибудь сделать?
Но делать аборт было уже поздно.
Джим не относился к тем, кого можно насильно женить, но тут он решил поступить самым неожиданным образом. Почему бы не сочетаться браком в самый разгар сексуальной активности, как того требует мать-природа? А все остальное как-нибудь образуется. Так самонадеянно рассудил он, не имея на то никаких оснований.
Итак, миссис Филлипс повела дочь-невесту, которая была уже на шестом месяце беременности, в магазин будущих матерей Хэндли покупать ей кремовое шелковое платье. Но перед входом в универмаг вдруг остановилась и, сняв с пальца свое золотое обручальное кольцо, дала его дочери.
— Тебе лучше надеть это.
Во время церемонии в бюро регистрации мать Джима осуждающе поглядывала на невесту сквозь вычурные бледно-голубые очки и время от времени изящно сморкалась в расшитый платочек. Она овдовела, когда Джиму было восемь лет. Ее муж Эдгар, работавший настройщиком роялей и не выпускавший изо рта сигары, умер от рака легких. В то время еще не подозревали, что табак способен убивать.
Оглядываясь назад, Плам поражалась той стремительности, с какой развивались события ее жизни. Вот она еще танцует на снегу в розовом шифоне… а затем сразу… тревога; посещения женской консультации; слезы; ужас; признание; истерика; теперь давайте сохранять спокойствие; свадебный торт, сверкающий, как ратуша после дождя; эмоциональные речи; паром на острове Уайт; медовый месяц в пансионе с картонными стенами; возвращение в собственную спальню на Мэйфекин-роуд, которую мать, желая сделать им сюрприз, выкрасила в бледно-голубой цвет и снабдила двуспальной металлической кроватью с бронзовыми украшениями, полученной в подарок от тети Гарриет. Над ней Джим, увлеченный русским конструктивизмом, повесил мрачную в своей выразительности репродукцию Родченко с пивными бутылками, рядом с плакатом Лисицкого «Клином красным бей белых!».
Внизу, в редко посещаемой передней, была устроена детская. Джим запретил вешать там купленный мистером Филлипсом настенный ковер с диснеевскими персонажами, объяснив это тем, что его ребенку надо иметь перед глазами что-то стимулирующее. Он поработал было над красно-фиолетовой гаммой в стиле фовизма, но затем решил, что группа «Стиль» наиболее точно отражает характер нового мира, ограничив его формы прямыми углами и избрав всего три основных цвета. Так на одной из стен детской появилась композиция из желтых, красных и синих линий в духе композиций Мондриана. Миссис Филлипс с отважной улыбкой вязала маленькие белые свитера, хотя Джим просил, чтобы они были черными.
Став замужней женщиной, Плам окончательно разочаровалась в сексе. Зная, что в футе от них в соседней комнате находится голова ее матери, они оба оказывались парализованными и переходили на шепот, выискивая друг друга под простынями. «Ш-ш-ш», — предупреждали они друг друга. Теперь Джим проделывал все довольно быстро, раз-два — и готово. Сзади — когда впереди ее разнесло, как футбольный мяч. В редкие моменты, когда она испытывала оргазм, Джим быстро зажимал ей рот рукой.
— Теперь нам надо учитывать даже направление ветра, — жаловался он. Свое разочарование Плам объясняла каждый раз собственной заторможенностью, вероятно, из-за беременности. Была ли она уверена, что ей следует продолжать жить по-прежнему? Они не хотели причинить вред ребенку.
Настоять на своем ей не хватало смелости и уверенности в себе, но однажды она все же прошептала:
— Давай попробуем, как тогда, в «Форде».
— Ты хочешь сказать, в одежде? — спросил заинтригованный Джим, глядя в ее детское лицо под спутанными волосами.
— Нет. Руками.
— Но ты будешь слишком шуметь.
Как-то она тайком попыталась проделать это сама после дневного сна. Но получилось не то. Ей хотелось, чтобы к ней прикасался Джим, ведь дело было не только в физическом, но и в эмоциональном влечении. Она хотела, чтобы он подбирался к ее телу с неспешной нежностью, хотела вновь ощутить волну сладострастия, захлестнувшую ее в тот момент, когда впервые слились их тела. Проснувшись, она часто вспоминала, как их тела, соединившись в неистовом порыве, взмывали вверх, ныряли в пучину, повисали в нерешительности и вновь взмывали… и наконец мягко опускались на землю, переполненные теплом удовлетворения. Ей хотелось вновь испытать все это.
Плам навсегда покинула колледж в конце летнего семестра 1972 года, но с живописью не расставалась и работала, несмотря на подступавшую тошноту. Отец освободил ей старый велосипедный сарай на заднем дворе. Она собиралась отапливать его зимой с помощью керосиновой плитки, хотя мать предупреждала, что подобные вещи небезопасны.
Чтобы поддержать Плам, мать Лулу купила одну из ее картин.
— Это не потому, что ей жаль тебя, — убеждала Лулу. — Она любит абстрактное искусство и говорит, что подсознательному нельзя научиться сознательно. — Поскольку из всех родителей только мать Лулу понимала, в чем корни абстрактного импрессионизма, Плам не удивлялась, что из всех первокурсников ее дочь была единственной студенткой, чьи работы отличались сугубым реализмом и точностью.
На последнем месяце беременности Плам чувствовала себя совершенно отвратительной для Джима, который с начала осеннего семестра стал еще более завидной фигурой в колледже. То, что он «сделал эту глупую сучку матерью семейства», только прибавляло ему популярности. То, что теперь Джим был женатым человеком, делало его лишь более привлекательным и сдерживало совсем немногих. И в этом не было ничего удивительного, ведь Плам представляла собой измученное, расплывшееся и несимпатичное существо Так ей и надо.
Восьмифунтовый крепыш с длинными, как у отца, ногами, Тоби уставился на свою мать и зевнул. Но как только медсестра поднесла его к материнской груди, он тут же схватил своим крошечным ротиком ее сосок и энергично зачмокал. Плам поразилась силе и решительности этого слабого создания, просуществовавшего на свете всего несколько минут. Когда его маленькая ручонка с идеальными ноготками — более крохотными, чем у любой из кукол, — уперлась в ее грудь, она почувствовала, что сейчас взорвется от радости. Они с сыном полюбили, приняли и доверились друг другу с первого взгляда. Странно, но теперь, когда Тоби покинул ее чрево, она чувствовала себя более слившейся, соединенной с ним навеки.
Джим, напротив, с самого начала почувствовал себя покинутым. Атмосфера на Мэйфекин-роуд еще более накалялась, когда там появлялись подруги Плам. За глаза Джим называл Дженни «охотницей за мужиками», а про Пулу говорил, что у нее «словесный понос».
Завоевав приз лучшего первокурсника и потеряв невинность с профессором истории искусств, Дженни училась теперь на втором курсе. Лулу с триумфом влетела на первый курс, выкинув трюк со сбором благотворительных средств, в костюме амазонки она въехала по широкой лестнице колледжа верхом на белом коне. Правда, затем перепуганная лошадь наотрез отказалась спускаться вниз по лестнице, и, для того чтобы вернуть дрожавшее животное назад на мостовую, потребовалось вызвать пожарную команду с канатами, группу горных спасателей и дрессировщика из Петерефилда.
Накануне Рождества 1972 года, после того как Лулу с Дженни провели у них воскресный день, играя с живой куклой по имени Тоби, Джим с треском захлопнул за ними дверь и заявил, что в следующий раз, когда они появятся, он уйдет.
— Как можно находиться дома, когда здесь постоянно сшиваются эти хихикающие девицы?
— С ними мне не так одиноко! — выкрикнула Плам. — К тому же я не жалуюсь на твоих друзей и даже на ту сучку, что звонит тебе дважды за ночь. — Плам не осмелилась бы кричать, если бы дома был отец, но этим вечером они впервые остались одни.
— А-а, Джилли Томпсон, — усмехнулся Джим. — Она с первого курса, как и твоя болтливая Лулу. Помогает мне организовывать выступление против сокращения расходов на культуру и, конечно же, без ума от меня. Ревнуешь?
Довольный тем, что наконец-то спровоцировал Плам на скандал, Джим вдруг захотел ее. Он схватил Плам за талию и повалил в любимое кресло отца. Сдернул с нее свитер и припал к ее белому телу. Такого желания он не ощущал в себе уже несколько месяцев и, едва сдерживаясь, целовал ее груди.
Они оба услышали крик в детской, за которым последовала целая серия ругательств.
Полуголая Плам пробормотала:
— Он еще не должен был проголодаться… — Она выскочила из его объятий и, бросившись в детскую, налетела в проходе на отца. Они не слышали, как он открыл своим ключом входную дверь. Футбольный матч был отложен из-за дождя.
На следующий день, когда Плам спросила Лулу о Джилли Томпсон, та смущенно отвела глаза в сторону и после некоторых колебаний сказала:
— Выглядит, как всякая другая немытая и нечесаная студентка из тех развязных левых активисток, которые протестуют от имени рабочих, но сами никогда не утруждают себя работой.
— Но она хоть миловидная?
— Нет! — искренне ответила Лулу. — Одутловатое лицо, мешки под глазами, длинные черные космы. Тут нечего беспокоиться.
Джим вновь оказался в центре столь необходимого ему внимания, с удвоенной энергией занявшись политическими делами в колледже. Он был вне себя от злости, когда его не избрали президентом студенческого союза. Новый президент оказался ужасно непокладистым, рычал на студентов и говорил им, что они ослы. Это приводило их в восторг. Джим никогда не спорил с большинством и не отстаивал свои убеждения. Он жаждал признания, но никогда не шел на риск ради этого.
В сентябре 1973 года, окончив курс, Джим поступил в двухгодичную аспирантуру при Королевском колледже искусства в Лондоне, что давало ему возможность стать магистром искусств. Дорога занимала всего полтора часа, и он планировал проводить уик-энды дома. Однако, оказавшись там, он немедленно стал участвовать в выступлениях протеста в связи с гибелью чилийского президента Альенде — первого в мире демократически избранного марксистского главы государства, убитого в ходе военного переворота. Так что в первом семестре Джиму не часто приходилось бывать в Портсмуте.
Семейная жизнь стала понемногу разваливаться. Мистер Филлипс уже не был столь дружелюбен с Джимом. Одна лишь миссис Филлипс продолжала упорно не замечать надвигающегося разрыва, уповая на судьбу, как было принято среди людей ее поколения. Она стремилась видеть во всем только хорошее, но это означало, что она закрывала глаза на странное поведение, сомнения и беспокойство тех, кого любила. Словом, помощи от нее было мало.
Защищая Джима, миссис Филлипс говорила, что он относится к такому типу людей, которых душит семейная жизнь и которым нужен простор. Она успокаивала себя тем, что отсутствие Джима в доме заставит Плам с головой окунуться и материнские заботы. Жаль только, что при первом же удобном случае она бежит в этот сарай к своим картинам. Взрослой женщине следовало бы оставить детские забавы.
Накануне Рождества, после короткой близости в постели, Плам неуверенно сообщила Джиму о том, что она опять беременна.
Он подскочил и щелкнул выключателем.
— Но ты же все время принимаешь эти таблетки!
— Очевидно, случился какой-то просчет.
— Очевидно. Подозреваю, что ты хочешь сохранить ребенка, иначе бы ты не стала сообщать мне об этом.
— Как это было бы прекрасно иметь троих погодков, тебе не кажется, Джим?
Он отодвинулся от нее и задумался: «Пусть имеет. Может быть, тогда она отстанет от меня».
Чувствуя себя разочарованной и одинокой, Плам выключила лампу.
…Накануне Нового года Джим и Плам отправились, как обычно, на танцевальный вечер в Хэмпширский художественный колледж.
— Что случилось с Лулу? — спросила Плам у Дженни, стараясь перекричать попурри в исполнении Брента Форда и группы «Нейлоновые мальчики». — Она трещит как заведенная и так бессвязно, что я ничего не понимаю. Но ведь она не выпила еще и одного стакана вина.
Дженни повела головой в сторону туалетной комнаты. Когда они остались там одни, она скупо сообщила:
— Лулу принимает наркотики. Подружка по школе верховой езды, которую она посещала, свела ее с какими-то нигерийцами в Лондоне, которые привозят это зелье, пользуясь дипломатической неприкосновенностью. Они водят девиц на шикарные лондонские вечеринки, а затем отправляют их первым утренним поездом назад в Портсмут.
— А разве родители Лулу не…
— Нет, они не понимают, что происходит. Они считают странное поведение Лулу вполне обычным для нашего времени, списывая все на эксцентричность современного студенчества. А ведь Лулу перевели на второй курс только условно.
— Зачем она делает это?
— Говорит, что это дает ей ощущение необыкновенного подъема, уверенность в себе. Танцуя ночи напролет в «Аннабеле», она забывает о том, что она всего лишь толстушка из провинции.
— Но Лулу отнюдь не толстушка, — возразила Плам.
— Она почему-то так считает. Ей хочется иметь такую же талию, как у тебя. Мне не хотелось расстраивать тебя во время беременности, а теперь я хочу попросить, чтобы ты прочистила ей мозги.
Плам попыталась с ней поговорить, но Лулу не захотела ничего слушать.
— Все несерьезно, и я могу бросить это в любую минуту, совсем не то, что инъекции героина. К тому же кто сейчас не балуется наркотиками. И давай закончим этот разговор. Через два месяца, в апреле, классный руководитель Лулу отвел ее в сторонку и сказал:
— Нам известно, что вы продолжаете принимать наркотики.
— И что из этого? Это мне не мешает.
— Тогда как вы объясните то, что из лучших студентов вы скатились до самой обыкновенной посредственности? — сердито спросил мистер Дэвис. — Если вы не возьмете себя в руки, нам придется расстаться с вами.
В мае Лулу была временно исключена из колледжа. Убитые горем родители поместили ее в дорогую клинику.
— Пристрастие это — болезнь, — сказала ее мать в разговоре с Плам. — Вы бы не стали обвинять Лулу в том, что она заболела корью. Она же не хотела, чтобы с ней случилось такое.
Макс родился 10 июня 1974 года, на две недели раньше срока. Все произошло очень быстро, в больничном коридоре. Мать Джима не дожила до рождения второго внука всего один день. Покупая лекарство в аптеке, она упала и тут же скончалась. «Счастливое избавление для дочери, — сказала миссис Филлипс своему мужу, презрительно фыркнув при этом. — Считай, что повезло».
В августе Лулу выписали из клиники как окончательно излечившуюся, хотя и в сильно угнетенном состоянии. Она не выходила из своей комнаты и потеряла интерес к еде. Вскоре стало ясно, что Лулу все больше теряет в весе.
Плам наведывалась к ней при первой же возможности, прихватив с собой обоих сыновей в коляске. Но Макс часто плакал, а Тоби требовал постоянного внимания — он все время пытался засунуть свои крошечные пальчики в первую попавшуюся электрическую розетку, как только исчезал из поля зрения. Расшатанные нервы Лулу не выдерживали такой нагрузки.
Дженни всячески поддерживала Лулу и даже работала в ее мастерской, надеясь возродить в ней интерес к живописи. Но Лулу говорила, что рисование напоминает ей терапию в клинике для наркоманов. Терпеливую Дженни не обижали внезапные вспышки гнева подруги, но ей становилось не по себе, когда Лулу вопила с озлоблением:
— С чего это в тебе столько сочувствия? Ты разве не видишь, что мне надо? Чтобы меня оставили в покое?
Ко всеобщему удивлению, в сентябре у Лулу появился респектабельный поклонник. Его звали Мо, он учился на архитектора. Трудолюбивый, сдержанный и не компанейский, Мо не курил и не пил, а деньги старался тратить на книги. Он следил за тем, чтобы Лулу не пропускала собраний анонимных наркоманов. Отношения у них были серьезные. Прислушиваясь к раскатам симфоний Бетховена в мастерской на чердаке, где Лулу, стоя целые дни у мольберта, рисовала портреты Мо, родители нервно молили бога, чтобы эти отношения не закончились так же быстро, как начались.
Мо много работал сам и заставлял трудиться Лулу. Ничего не сообщив Лулу, он договорился с ее руководителем в колледже, и тот упросил администрацию восстановить ее на втором курсе.
В конце года Тоби подцепил скарлатину. Когда у него заканчивался карантин, затемпературил маленький Макс. Как только закончился карантин у Макса, оба мальчика подхватили ветрянку, за которой немедленно последовала корь. Доктор говорил, мать должна радоваться, что они переболели всеми детскими болезнями сразу.
Только Плам была не в восторге от этого. Миссис Филлипс соглашалась с доктором. Однажды холодным майским днем, когда дети спали, она принесла дочери чашку чая.
— Почему бы тебе не вздремнуть самой? — предложила она.
— Потому что у меня это единственная свободная минута за весь день, а мне ведь надо делать по наброску в день, чтобы не потерять навык, — зевнула Плам. — Давай-ка я сделаю набросок с тебя, мам. — Она взяла свой альбом с рисунками и быстро набросала портрет матери, сидящей в кресле у камина.
— По листу каждый день, — говорил ей профессор Дэвис, когда она уходила из колледжа. — Сделайте это привычкой, как завтрак. Если нет времени на рисунок с натуры, тогда обходитесь без завтрака. Ежедневные упражнения будут поддерживать остроту глаза независимо оттого, пишете вы картины или нет.
Джим закончил учебу и с негодованием обнаружил, что не может найти работу. «Пентаграм» не умоляла его занять у них место, «Уолфф Олинз» не распахивала перед ним свои двери, так же как и остальные, менее престижные оформительские фирмы. Они знали, что такие, как Джим, выпускники Королевского колледжа были столь же заносчивы, сколь и неопытны. У него было достаточно способностей, чтобы поступить в колледж, но его работы не отличались той оригинальностью, которая выделяла бы их среди других. Джим не понимал этого, и в душе его росла обида на мир, представлявшийся ему теперь равнодушным и холодным.
Итак, после двух беззаботных лет Джим, которому теперь было двадцать пять, вновь оказался в Портсмуте у тещи с тестем, чувствуя себя связанным семейными узами. Виновата и этом была, конечно, жена.
Свою злость он вымещал на военщине Португалии, которая навязала стране конституцию, передававшую власть вооруженным силам. Но митингов протеста ему было недостаточно, и Джим сделал Плам козлом отпущения за собственную неполноценность. Она покорно принимала это и стала объектом постоянных его насмешек. Его жестокий ум был острым и уверенным, как инструмент дантиста, выискивающий оголенный нерв. Правда, он избегал высмеивать ее при родителях.
Джим критиковал в ней все — интеллект, выдержку, манеру одеваться, зацикленность на детях и поведение в постели. У Плам хватало ума понять, что это все злобные придирки, но они все же не оставались незамеченными и точили ее как вода камень. И в конце концов подорвали в ней еще не окрепшую уверенность в себе.
Но ее несомненный талант был недосягаем для критики Джима. Тут он не мог с ней тягаться, как это ни горько было сознавать. В глубине души он понимал, что будет вечно плестись у нее в хвосте. В этом и таилась главная опасность для их совместной жизни.
Плам с Джимом знали теперь друг друга настолько хорошо, что каждому было точно известно, что и когда говорить, какой будет реакция другого на гневный взгляд, обвинение или на мученическую смиренность. Ссоры вспыхивали на пустом месте, и эта изнурительная борьба вошла в привычку, они стали браниться, не замечая этого.
Плам пыталась избегать стычек с Джимом и старалась проводить как можно больше времени в своем сарае у мольберта, но там всегда было или слишком холодно, или слишком сыро. Да и сосредоточиться на живописи было почти невозможно, когда для этого удавалось выкроить лишь какой-то случайный час. Дети требовали постоянного внимания, и все время приходилось отвлекаться на другие дела, не на какие-нибудь там соблазны, перед которыми нельзя было устоять, а на самые обычные, бесконечные домашние хлопоты, которым не было конца и за которые не получаешь ни наград, ни повышений. А если начинаешь жаловаться, то это расценивается как беспокойство по поводу случившейся задержки.
Плам вдруг обнаружила, что ей становится все труднее быть идеальной женой и матерью. Она металась по супермаркету с детской коляской, страшно грохоча ею, и твердила себе, что в ее жизни что-то не так. Но что? Вначале она была покорно-послушной, ее шпыняли дома и в школе. Затем какой-то миг она наслаждалась глупой и беззаботной юностью. Появление на свет ее детей, может, и было случайным, но она нисколько не сожалела об этом. Просто она хотела бы, чтобы они появились позднее. Но теперь у нее было все, о чем может мечтать любая девушка: симпатичный муж и два прелестных ребенка, которых она обожает. Она недоумевала и стыдилась того, что этого ей было недостаточно.
Плам безуспешно пыталась поговорить с матерью о своей непроходящей и, казалось бы, беспричинной тоске, но миссис Филлипс, которую пугали всякие разговоры о чувствах, была склонна по-женски упрощать запутанные ситуации:
"Ты устаешь с детьми. И потом, как только Джим найдет работу, он станет другим человеком. Так что считай, что тебе повезло». Она отвела ее к врачу, который прописал ей успокоительное.
К осени 1975-го Плам поняла, что жизнь проходит мимо нее, ничего не оставляя взамен, и почувствовала себя загнанной в угол. Не в пример ей, Лулу с энтузиазмом начала третий год своей учебы в художественном колледже, а Дженни, с радостью променявшая Портсмут на свободу Лондона, обитала в творческом запустении подвальной комнаты на Уэстборн-Гроув. Когда Дженни поступила в училище Слейда, Плам и Лулу были удивлены, хотя никогда не признавались друг другу в этом. Они обе считали метафорический стиль Дженни, основанный на мечтательно-фантастических образах, застывшим, скучным, вычурным и неоригинальным. Всякий, кто пытался работать в таком стиле, встречал лишь пренебрежение со стороны остальных студентов, презиравших немодные подходы, за исключением разве что работы на натуре.
Лулу, вновь привыкшая к дифирамбам по поводу ее таланта, которые пели ей те, кто не хотел, чтобы она губила его, ужасно расстраивалась из-за того, что она всего лишь на третьем курсе провинциального колледжа, тогда как Дженни уже училась в одном из лучших художественных училищ Лондона. Еще больше расстраивало ее, что Мо тоже перебрался в Лондон, где получил место в училище архитектурной ассоциации. После тихих споров с Плам и громких скандалов с преподавателями и родителями, боявшимися ее возможного срыва, Лулу бросила колледж и отправилась вслед за Мо в Лондон вдыхать воздух свободы.
Над кроватью Мо висела репродукция картины Малевича, написанной в 1924 году и изображавшей проект дома пилота аэроплана. Рядом была пришпилена увеличительная фотография спиральной модели монумента памятника-башни III Интернационалу Татлина, которую несли демонстранты по улицам Ленинграда в 1926 году. Под этими символами высоких устремлений Мо с Лулу занимались любовью, планировали возродить агитационно-пропагандистское искусство и увлеченно спорили о том, что является лучшим решением жилищной проблемы в мире: сферические купола Бака Фуллера или пластиковые юрты из переработанного вторсырья.
После нескольких сумасбродных недель, когда Лулу засыпала лишь на рассвете и вставала только к полудню, она попыталась поступить в один из художественных колледжей Лондона, но было уже поздно: все места на этот год оказались занятыми. Да она и не очень старалась, ибо знала, что для этого ей понадобилась бы рекомендация из Хэмпширского колледжа, которую ей никогда бы не дали.
Пример двух подруг, бросивших учебу, сделал Дженни еще более целеустремленной. Дженни лихорадочно работала над тщательно продуманными картинами для своей выставки, дав себе обет не отвлекаться на мужчин. Джим мрачно замечал, что ей ничего другого не остается. Она напирает так, что любому становится видно, как ей хочется этого, а мужчины не любят, когда их хотят. Они предпочитают гоняться за теми, которые уворачиваются от них, и испытывают триумф, когда им удается завоевать их.
Перед самым Рождеством 1975 года, просидев шесть месяцев без работы, Джим неожиданно получил предложение занять место преподавателя в Хэмпширском художественном колледже. Уже в следующем месяце он мог приступить к работе. И к тому же на отделении, где когда-то учился сам. Он был доволен и жаждал вновь окунуться в беззаботную атмосферу своей молодости, когда он был популярен, но теперь уже в роли авторитетного наставника.
В тот же день Плам вынула из почтового ящика конверт и с радостным удивлением прочла, что получила премию «Самому многообещающему молодому художнику», присуждаемую Художественной ассоциацией юга, — 1000 фунтов стерлингов. Плам, впервые участвуя в конкурсе, была уверена, что у нее столько же шансов на победу, сколько у ее отца на выигрыш в Национальной лотерее.
Чек торжественно вручили в административном центре Портсмута и здесь же громко зачитали вывод, который сделало жюри конкурса: «При явном недостатке технического мастерства эта художница столь же богата духовно и оригинальна, сколь талантлива».
— Я старалась выразить свое настроение, — объясняла Плам своим ошеломленным родителям.
Цветовая гамма ее конкурсной работы весьма отличалась от всего, что она делала раньше. Это было завихрение массы темно-зеленых и черных оттенков, передававших глубину скрытого отчаяния и ярости, которые она ощущала в себе, будучи молодой матерью.
Вернувшись в тот вечер после торжественного ужина, устроенного мистером Филлипсом в местном отеле «Куин», они увидели, что Тоби и не думал засыпать, а играет посреди гостиной, стены которой Джим выкрасил в грустные малахитовые тона. Никак не засыпавший Тоби измучил сиделку, а в комнате устроил настоящий кавардак из игрушек.
Плам быстро уложила сына в кровать. Тоби поднял взгляд на мать. Его серые глаза с длинными ресницами резко выделялись на симпатичном лице и смотрели взглядом отца. Рядом лежал его брат, рыжеволосый Макс, который тоже никак не мог заснуть. Этот доверчиво улыбающийся матери мальчик был ее точной копией. И глаза у него такие же фиалковые, и ее маленький нос, и такой же нежный овал лица. Но взгляд у Макса всегда был беспокойным и тревожным, не то что у Тоби, который глядел уверенно и требовательно. Так прежде глядел на все его отец. Теперь взгляд у Джима был какой-то просящий. С годами выражение непроходящей обиды все больше портило его симпатичное лицо. Он был обижен на весь мир. Джим считал, что кто-то другой, только не он сам, виноват в том, что ему никак не представится возможность вспыхнуть звездой на небосклоне.
Когда Плам наклонилась поцеловать Макса, в детскую на цыпочках вошла ее мать и, отозвав дочь в сторону, зашептала на ухо, что не хотела бы вмешиваться, но поскольку все они сегодня немного выпили спиртного, то ей, Плам, надо быть этой ночью поосторожней, потому что, если появится еще и третий ребенок, это свяжет ее по рукам и ногам.
— Тебе не надо беспокоиться, мам, — шепотом ответила Плам. Они не занимались любовью уже несколько месяцев.
Днем 31 декабря 1975 года Тоби тайком забрался в сарай, что ему строго-настрого запрещалось, и перевернул керосиновую плитку, которая тут же полыхнула огнем. Сарай сгорел дотла, а вместе с ним и картины. А те, что уцелели в огне, были уничтожены водой из брандспойтов пожарных. Плам, решившая, что Тоби остался в сарае, потеряла сознание. А когда маленький Макс сказал ей, что Тоби прячется под кроватью, упала в обморок еще раз.
Когда Джим, вернувшись домой, узнал о случившемся, он побелел от злости и потащил Плам по лестнице в их спальню.
— Ты, глупая сучка! Тоби мог погибнуть! И все из-за твоего чертова сарая. Почему ты не бросишь свою мазню? Ты же знаешь, что все равно у тебя ничего не получится. Оттого, что получила какую-то занюханную премию, ты еще не стала Леонардо да Винчи!
— Я устала быть козлом отпущения за твое невезение! — кричала в ответ Плам. — Я больше не могу выносить эту зависть. Разве я виновата в твоей бездарности? Не этого я ждала, когда мы поженились!
— А чего ты ждала? — ревел Джим. — Бесконечного потока комплиментов?
— Я ждала поддержки. И уж не думала, что палки в колеса мне будет ставить именно тот единственный в этом доме, кто не может думать, что если дать шимпанзе кисть, то она будет рисовать, как Пикассо. Почему я должна бросить живопись? Разве я не имею права быть не только матерью, но и кем-то еще?
Выкрикивая все это, Плам понимала, что в ближайшие двадцать лет у нее нет никаких шансов чего-либо достичь в жизни. У нее только есть возможность превратиться в одну из мамаш, поджидающих своих детишек у начальной школы на краю дороги. В одну из загнанных матерей-одиночек, которая всю жизнь будет биться, чтобы накормить, одеть и обуть своих детей. А когда они засорят унитаз туалетной бумагой, будет скандалить с сантехником, который, вместо того, чтобы прочистить его, затопит ей водой кухню. Она будет содрогаться при мысли о возможном прорыве в системе отопления. Будет водить детей к дантисту, на рождественские концерты, стадионы и заниматься массой других дел. Плам открыла для себя то, о чем не говорят ни одной девушке: не замужество лишает женщину личной жизни, а его плоды — дети.
Плам постаралась успокоиться и объяснить Джиму свое отчаянное положение.
— Я больше не могу выносить твой эгоизм! — не внял ее доводам Джим.
— У меня нет времени на эгоизм, — взвизгнула Плам. — Любой матери не хватает свободного времени Почему я не могу даже Думать о собственном счастье?
— Эгоистичная сучка! Да от тебя даже в постели нет никакого толка!
— Откуда тебе знать? — усмехнулась она в ответ. Но это, наверное, так и было. Каждый раз она ложилась в постель с большой неохотой: не приносивший удовлетворения секс угнетал ее, да и она просто уставала за день так, что у нее не было порой сил, чтобы раздеться, не говоря уже о том, чтобы заниматься сексом. — Вот уж, наверное, Джилли Томпсон — просто тигрица в постели, — снова завелась Плам.
— Не впутывай сюда Джилли! А чего ты хотела?
— Только не всего этого?
Плам, выходя замуж за Джима, видела себя рядом с художником, с которым они вместе работают и вместе растят троих или четверых детишек среди сельской простоты, как в мечтах Лауры Эшли, где все они в соломенных шляпах медленно бегут на закате по усыпанному маками пшеничному полю. Пшеница всегда зрелая, и никогда не бывает дождя. Идеальная семья усаживается за огромный кухонный стол. Все любезны друг с другом, никто не бросается шпинатом, и никогда ничего не приходится выбрасывать — ведь она потрясающе готовит.
— Развод! — выкрикнул Джим.
— Согласна! — бросила Плам, хлопнув дверью спальни. Не имея возможности укрыться в сарае, остатки которого все еще дымились, она бросилась на кухню. Вслед за ней туда же прибежала мать. Слово «развод» прозвучало во всем доме как выстрел, и она лихорадочно пыталась образумить дочь.
Точно зная наперед все то, что ей придется услышать, Плам пила кофе и морщилась: от материнских слов звенело в ушах и голове.
— Почему ты не можешь с благодарностью принимать то, что у тебя есть? Тебе еще повезло, что не пришлось работать на фабрике, как мне… Бывает еще хуже… Считай, что тебе повезло… У тебя есть то, чего нет у многих, ты же знаешь…
Подумай о детишках… Одна ты не справишься… Если бы ты только бросила эту живопись, что в ней хорошего… Знать бы, что это станет твоей навязчивой идеей… Нельзя было позволять тебе поступать в колледж. Ох, какая же ты упрямая, ну точно отец!
Плам поставила чашку на стол.
— Мам, есть одна вещь, которой вы не понимаете. Я художник, независимо от того, пишу я или нет, и этим определяются все мои решения, какими бы странными, эксцентричными или пагубными они ни казались вам. — Она посмотрела в непонимающее лицо матери. — Я не знаю, что хорошего в живописи, но я просто не могу не заниматься ею. Это не остановишь, как схватки при родах.
Мать поморщилась.
Плам вздохнула и предприняла еще одну попытку.
— Мам, если бы я только могла объяснить тебе, как я люблю рисовать. Я не представляю своей жизни без этого, я постоянно думаю о живописи, чем бы ни занималась: мою ли я полы, вытираю носы или разогреваю булочки. С этим я поднимаюсь с постели утром, с этим я засыпаю. Если я не смогу заниматься живописью — если бог вдруг признает «Виндзор энд Ньютон» пагубным для земли и лишит мир красок, — сердце мое сожмется, я отвернусь лицом к стене и умру. И пожалуйста, никогда больше не проси меня бросить живопись, я все равно этого не сделаю.
В этот момент Плам услышала, как хлопнула входная дверь. Это Джим отправился один на новогодние танцы в колледже. Больше он не возвращался. Замужество Плам закончилось.
И вот теперь, шестнадцать лет спустя, в жокей-клубе, журналист, сидевший напротив Плам, нетерпеливо подался вперед и повторил свой вопрос:
— Так вам нравится Нью-Йорк?
— Он чудесный, — кивнула Плам.
"Ей что, нездоровится? Или у нее похмелье? Неужели в ее убогом словаре и вправду наберется всего десяток слов?» — Сол Швейтцер решил затронуть как раз тот самый предмет, которого ему рекомендовали избегать.
— Я видел несколько ваших картин, — сказал он. — Они напомнили мне то место в «Антонии и Клеопатре», где Антоний, думая, что Клеопатра предала его, говорит:
…Бывают испаренья
С фигурою дракона, или льва,
Или медведя, или замка с башней,
Или обрыва, или ледника
С зубцами, или голубого мыса
С деревьями, дрожащими вдали.
— Да, бывает и такое. — Лицо Плам просветлело.
— Как вы приступаете к работе над картиной? О чем вы думаете при этом?
— Чаще всего меня подталкивает нервное возбуждение — сама собой возникающая энергия, которая вызывает у меня необычные чувства, — медленно проговорила Плам. — Тогда во мне рождается смутное ощущение, что надо привести в гармонию тот хаос, который у меня внутри. Я чувствую, что надо что-то делать, но никогда не знаю, что именно, пока не окажусь перед холстом.
— И тогда?
— И тогда я начинаю медленно понимать, что эта неосознанная, неорганизованная и беспорядочная часть меня должна быть сосредоточена в одном направлении, что мне надо концентрировать эту рассеянную энергию до тех пор, пока она не соберется в узкий пучок и не вспыхнет в точном, единственно возможном ритме и гармонии передо мной на холсте.
— А когда вы заканчиваете картину?
— Иногда бывает так, словно я слышу чистые и радостные звуки трубы. Испытываю подъем: наконец-то я сделала что-то чудесное. Потом это вдруг исчезает, и я чувствую себя опустошенной. На следующий день это проходит, и я замечаю, что мой ум оживает, делает заметки, подхватывает идеи, подмечает вещи… готовится к следующей картине. И опять обнаруживаю себя стоящей у холста со склоненной к плечу головой.
— Еще кофе, сэр? — спросил официант, держа в руках сверкающий серебряный кофейник.
Сол Швейтцер покачал головой и выключил диктофон с видом исполнившего свой долг человека. Он сумел постичь то, чего не хотели понять другие. В Плам Рассел обнаруживались два человека: красноречивый художник и подавленная женщина. Почему бы это?