Утренний туман скользил над поверхностью озера, словно облака с неба вдруг решили опуститься и рассмотреть бездонную глубину байкальских вод. Здесь, недалеко до урочища Песчаного, где по давней привычке я и мои сëстры останавливались в доме у Катерины, я любила встречать рассветы. Хозяйка, сдававшая нам комнаты, была местным сторожилом. Все вокруг называли её бабой Катей, хотя нам она была примерно ровесницей.
В урочище ещё стояло здание гулагского барака, хотя ни заключённых, ни самого Ольхонского ГУЛага уже не было. Только кладбище сосланных сюда, на Маломорский рыбный завод, поляков нарушало своим видом гармонию вокруг. Словно карканье ворона. Напоминая о неизменном итоге любого жизненного пути.
Я просыпалась раньше сестёр и уходила сюда. С высокого берега открывался потрясающий вид на склоны Прибайкальского хребта. А ещё, именно это место считалось у местных особым. Ветер и вода так сточили горный склон напротив, что превратили его в лицо древнего старика.
Удивительно. Но в каменных чертах было столько спокойствия и достоинства, столько внимания, что я в свои шестьдесят три окуналась в давно забытые ощущения, что были только во времена разговоров с отцом. Оттого, наверное, впервые оказавшись на Ольхоне, я замерла в этом месте и, похоже, навсегда приобрела привычку приходить сюда. Садиться прямо на землю напротив мудрых глаз и смотреть на воды Байкала. Права была Тося, раз побывав здесь, возвращаться будешь снова и снова.
Сама она сюда приехала впервые по работе, руководящая должность в руководстве Хабаровского ГУЛАГа привела. А уже через полгода она заставила сюда приехать нас обеих. Меня и Дину. Наша младшая, Дина, приехала сюда из Краснодарского края, где к тому времени была уже завучем в школе. А я из Германии. Какие бы названия этой стране не давали, для меня она навсегда осталась той самой Германией, всегда враждебной и всегда по ту сторону фронта от меня. К Германии у меня были личные счёты.
Мой отец родился в семье еврейских ростовщиков, но через семь месяцев после смерти моего деда. Ничего особенного в этой смерти не было. Дед был старше бабушки на тридцать лет, и для него это был третий брак, в двух предыдущих он детей не нажил. Дважды вдовец женихом был незавидным, но и бабушка Нателла, в родной деревне её звали Наташкой, была богата только на косу. То есть бесприданница. А тут и хозяйство крепкое, куда должники работать ходили, и дом в городе, и человек уважаемый. По тем временам, с городничим ручкался.
Молодой вдове в спину шипели многие. Только она, что при муже ходила медленно, степенно, своё дело зная и исполняя, а по сторонам не глядя, что и после похорон этой привычке не изменила. Мужа при его жизни слушала бабушка внимательно, к его словам относилась с уважением. Оттого и дело его приняла спокойно и продолжила.
Вскоре молодая вдова разродилась крепким мальчуганом, крупноватым по словам повитухи. И хотя по первости многие злобно кидали, мол, жидовский крапивник, то есть нагулянный, позже язык пришлось прикусить. И не только потому, что к вдове-процентщице на поклон бегать приходилось.
Бабушка вывесила прямо в приёмной комнате портрет мужа. Только тот, где он был лет тридцати. И глядя на маленького Тизю Сдоберга, все только удивлялись, что настолько в отца уродился. От светловолосой матери сын не взял ничего. Зато с каждым годом и ростом, и шириной плеч, и взглядом, словно насквозь пронизывающим, всё больше напоминал отца.
Бабушка свою часть наследства от дедушки смогла увеличить вдвое, да ещё, неслыханное дело, требовала отчётности с попечителя оставшейся части наследства. А вскоре и необходимость в попечительстве отпала. Всё имущество деда совокупно перешло к его вдове и сыну, моему отцу.
Тизя радовал свою маму прилежностью в учении. Упорству его характера она удивлялась до конца своей жизни. И даже когда отца уже не стало, бабушка рассказывала, как он маленьким одолевал грамоту и счёт. Каждую свободную минуту читал. На занятия в общую избу бегал в любую погоду. Да ещё и устному счëту их учил пожилой немец. Несколько ребятишек, в том числе и мой отец, оставались с ним вечером после основных занятий, и учили немецкий язык.
А потом началась первая мировая война. К концу четырнадцатого года отец сбежал из дома. Не по годам развитый и рослый, он смог, якобы разыскивая отца, добраться до фронта. Правда по пути Тизя Сдоберг превратился в Тимофея Сдобнова, и повзрослел на пару лет. А четырнадцатилетний парень с легко проверяемой легендой, ведь помотался отец достаточно, а проверять по частям и полкам что-то про какого-то мальчишку никто не стал бы, это уже солдат. Да и истории такие были сплошь и рядом. Какое счастливое время было для военных шпионов, не сдержала я улыбки.
Отец про ту войну говорил мало. Но выносливость, сила, знание языка и талант к математическим вычислениям быстро сделали из мальчишки подносчика и вестового старшего фейерверкера тяжёлой артиллерии уже к тысяча девятьсот семнадцатому году. И хотя недворяне должны были служить четыре года до получения этого звания, война внесла свои коррективы. Отец ругал пушки Канэ, хвалил пушки Обуховского завода, а их триста пяти миллиметровую гаубицу и вовсе готов был удочерить. Вспоминал, как их перекидывали по всему фронту, туда, где необходимо было "проломить зубы немецкой обороне". И замыкался, вспоминая зиму-весну пятнадцатого года, когда он воевал в Карпатах. Они тогда ночью преодолели Вышков перевал и вышли к реке Сивка. Тот период отец описывал очень скупо. Редкие случаи, когда я помню его курящим, связаны именно с теми моментами, когда он вспоминал то время.
В начале осени семнадцатого года отец получил серьёзное ранение брюшной полости. А в добавок ещё и попал в эпидемию тифа. Казалось бы, шанса выжить не было. Но он не только выжил, но и всегда говорил, что Бог уберёг. Благодаря этому он не принимал участия в гражданской войне, которую считал и грехом, и преступлением.
Вернувшись в родной дом, Тимофей Сдобнов скромно завернул два георгиевских креста и номерную медаль за храбрость в чистую тряпицу, и переехал с уже считающейся пожилой матерью в соседнюю губернию, тогда уже Пензенскую область. Гражданская война только утихала, порядка наводить ещё не начали. А вернувшийся израненный фронтовик удивительным событием не был. Главное, что пришёл хозяйство ставить, а не буянить да сивухой заливаться.
Как ни странно, но спасла отца грамотность. В деревне он быстро стал счетоводом. А это уже важный человек. Да ещё, обладая музыкальным слухом, на фронте он выучился играть на гармони. А гармонист на деревне всегда в почёте.
Вскоре отец женился. Моя мать была не из самой лучшей семьи. Брат её, как зачинщик и участник бунта на Потëмкине, был сослан на каторгу, с последующим поселением в Пензенской области. Впрочем, в деревне таких было достаточно. Только этот нрава был буйного и дурного. Напившись как-то до того, что себя не помнил, забил до смерти жену и сам угорел. А в деревне такие события долго помнили. И не прощали всей родне.
Отец же на подобную репутацию внимания не обратил. Мама обладала нетипичной внешностью для этих мест и сильно выделялась своими почти белыми волосами и ярко-голубыми глазами. А ещё она любила читать. Когда и взрослые нередко вообще не знали грамоты, и зачитывать газеты и обязательные декреты приходилось вслух, это было удивительным и редким качеством.
А то, что родители мамы были врачами, точнее дедушка врач, а бабушка при нём медсестрой, в ином месте сделало бы их семью интеллигенцией. Если бы конечно не сын, бунтарь и пьяница.
После свадьбы отец настоял на том, чтобы мама получила образование. Так она и стала фармацевтом. А уже в двадцать пятом году родилась я, Анна Тимофеевна Сдобнова. Через год появилась Антонина, которую мы всю жизнь звали Тосей. А двадцать девятого февраля двадцать восьмого года родилась Дина, единственная из трёх сестёр, что уродилась похожей на отца. И внешне, и по характеру. Она одна у нас в семье была кареглаза и темноволоса, и чуть ли не с пелёнок вилась хвостом за отцом. Папу она обожала, он ей заменял весь свет сразу.
Мама только смеялась, глядя, как укладывается спать рядом с отцом на лавку наша младшенькая. Пока отец сводил свои бумаги за столом.
Родители сами учили нас и грамоте, и счëту. Отец иногда целыми днями разговаривал с нами на немецком, которым владел свободно. Мама заставляла учить латынь. К пятнадцати годам, я могла уже заменять её в аптеке и составлять микстуры. В деревне у нас была только начальная школа. А потом приходилось ходить за несколько километров в восьмилетку.
— Матрён, в Лопатино завтра поеду, место под дом смотреть, — сказал как-то за ужином отец в конце лета сорокового. — Меня туда на счетовода берут. Да и аптека там тоже есть. Только школа полная, не наша начальная. Старшие экзамены будут сдавать, и к осени свои классы нагонят.
— Да что тебе не живётся-то? И дом, и должность, и уважение в деревне. Люди тебя любят, ни одна свадьба без твоей гармони не обходится. А там село огромное, районное. Что тебя не устраивает? Чего ты туда рвëшься? — беспокоилась мать, переезда она боялась.
— Да меня всё устраивает. Мне жизнь только доживать осталось. А кладбище здесь красивое, на холме. А дочерям чего ждать? Здесь кроме фермы и нет больше ничего. Нет. Вот моё слово! Мои девки доярками не будут! — поднял голову отец.
— С тобой разве поспоришь? — вздохнула мама.