ЧАСТЬ 2

Глава 1

Трудно подсчитать, со сколькими людьми на Земле одновременно происходят одни и те же события. Сколько человек в одну и ту же секунду пьют чай c бубликами, радостно округляют глаза, обнаружив под веткой большой белый гриб, смеются над неприличным анекдотом? Сколько человек рождается, умирает? Впрочем, насчет рождения и смерти есть статистика. Но вот интересно, скольким женщинам в один день объявляют о том, что они беременны?

В пятницу, о которой идет речь, с учетом разницы часовых поясов — как минимум, двум. И реакция обеих на судьбоносное известие оказалась одинаково противоречивой: изумление, ступор, радость и гордость вопреки обстоятельствам, паника, страх: что теперь будет? Обе беременности были не запланированы, обе грозили изменить судьбу одного и того же мужчины.

Прятал ли Бог в бороде хитрую усмешку, глядя на будущих мам сверху, радовался ли своей сомнительной шутке, известно одному только Богу.

* * *

Наташа, одеваясь, машинально кивала врачу. Тот что-то говорил — губы, во всяком случае, шевелились, — но она не слышала, лишь оторопело пыталась не впустить, а скорее, протолкнуть в сознание случившееся. Как, откуда? Ведь она твердо решила: никакого манипулирования ребенком! В смысле, Антоном. Ну, то есть, Антоном с помощью ребенка. Ни в коем случае. Сначала они должны были пожениться, а после подумать о детях — как положено. Правда, в наше время не поймешь, что положено, а что нет, но их с Антоном отношениям полагалось развиваться по старинке. Такие уж они люди. И вот, пожалуйста, вопреки всем предосторожностям… Неужели после памятного разговора с подружками организм подсознательно дал себе волю, разрешил природе взять свое? Смешно: в тот же день, во время похода по магазинам, Алка снова пристала к ней насчет ребенка, а в ответ на резкую отповедь невозмутимо отмахнулась:

— Да кто тебя спрашивает! Это дело такое, не отвертишься!

Как в воду глядела.

Наташа так надеялась, что тест ошибся.

Что ж теперь будет? Аборт категорически исключается. А стало быть, все зависит от Антона, в его руках судьба их троих. Если он выкажет хоть малейшее недовольство, придется от него уйти: любовь любовью, а принципы принципами. Наташа не желала до старости гадать, что было бы, если бы она не привязала его к себе младенцем.

Но… стать матерью-одиночкой? Воображение с ловкостью карточного шулера подкинуло страшную картинку: поздняя осень, детская площадка, мокрые качели, она сама — скорбный рот, запавшие глаза, — уныло раскачивает мальчика лет трех, бледного, тощего — безотцовщину.

Нет, нет, нет, Господь не допустит!

И Наташа пошла в церковь — молиться.

* * *

Приблизительно в то же время Лео возвращалась от врача и так же оторопело разговаривала сама с собой и с тем, кто имел наглость столь бесцеремонно распорядиться ее телом. И кто бы это, не к ночи будь помянут. Однако именно он, а не кто иной посодействовал дедусе Протопопову — кстати, с недавних пор дедусе в прямом смысле слова…

Не поверив трем бестолковым тестам подряд, Лео надеялась, что хоть гинеколог скажет разумное, но увы… Блин!!! Что теперь, добавочного внучка Протопопову рожать? Или… аборт? Нет. Она на такое не решится. Мать с детства не имела на нее влияния, а все ж таки сумела выжечь в мозгу: первый аборт — никогда! Не дай бог, бесплодной останешься.

Лео, в отличие от многих своих подружек, чадолюбием не страдала, но от перспективы иметь детей отказываться не собиралась; она вообще обычно хотела всего, что у всех. И где-то в тайниках души по сей день хранила «снимок из будущего»: она, Антон и дети, мальчик и девочка, можно, чтобы близнецы, оба — вылитые родители. Ну, и для полного счастья еще девочка, ангелок, крошечная Антонина, Антошка. Несуществующий снимок без предупреждения всплыл перед глазами, из которых самым глупым образом полились слезы, и Лео, смахнув их, раздраженно задвинула фантазию на место: ишь, удумала! Сейчас не до лирики, надо решать, что делать.

Она шмыгнула носом, вздернула подбородок — шедший мимо подросток обернулся на ее заструившиеся по спине волосы, — сделала несколько глубоких вдохов и заставила себя мыслить логически.

Итак, если не аборт — хотя пока этот вариант не исключается, — то, в общем-то, пора вить гнездо. И тут все зависит от Протопопова. Если обрадуется, не вопрос — чадо обеспечит по полной. А если нет? Вряд ли. После амулета он на ней реально подвинулся. Настолько, что вот — результат налицо. И откуда? Фантастика. Она же, когда еще только собиралась закрутить с Протопоповым, начала принимать противозачаточные таблетки, да и с ними старалась в опасные дни ненужных контактов избегать, правда, не всегда успешно, потому что старый пень совершенно сбрендил… Ну, чего гадать — дело сделано.

Но как же охренительно невовремя! Все шло так гладко. Протопопов расслабился настолько, что практически передоверил ей ведение дел (и слава богу, а то от его «гениальных» бизнес-идей сплошной геморрой, только успевай последствия ликвидировать). Она нашла подход к Главному, наладила собственные рабочие контакты, еще чуть-чуть и можно было бы стартануть операцию «Жировая прослойка»… Надо, кстати, сменить названьице — некрасивое. Хоть и соответствует поставленной задаче: сколотить собственный капитал. Что это, как не жировая прослойка? Ладно, пусть пока остается. Тем более что в свете сегодняшней новости не до названий.

М-да… Думал ли Иван, когда посвящал ее в подробности «маленького шахер-махера» с Мурашовым, что не пройдет и трех лет, как она будет пользоваться его схемами, сидя практически на его месте? Не думал. А зря. Теперь полетел вверх тормашками. Нет, чтобы с ней по-хорошему. Ну, пусть не жалуется, что не предупреждали. Вот бы посмотреть, как он сейчас локти грызет. Но какая она умница, что не раскрыла мурашовскую карту Протопопову! Приберегла. А то был момент, казалось, иначе с Иваном не разделаться; ни в базе, ни в ежедневнике криминала не обнаружилось. Протопопов припух; да, сказал, поистине дурак оказался твой Ваня — честный. Лео так и тянуло глаза ему раскрыть, — и других вариантов подставы не виделось, — но, к счастью, интуиция не подвела, велела: молчи, имей терпение.

И действительно, Протопопов, упершись рогом, самостоятельно сообразил, как свалить Ивана. Главное, тоже через дела с Мурашовым, притом абсолютно легитимные. Анекдот.

Дедушка, конечно, рисковал, но своего добился. Молоток. Выполнил первый пункт ее личной программы-минимум. Второй, впрочем, тоже: пропихнул ее к ним на фирму. Что, кстати, оказалось нелегко, Главный почему-то заартачился. Протопопов перед ним ужом извивался.

Лео поморщилась, вспомнив укус гадюки и больницу, а поскольку в комплекте с ними шел Антон, поспешила переключиться на насущные проблемы.

Значит, если мы все-таки рожаем, следует поторопиться с наращиванием «прослойки». Зарегистрировать для верности подставную фирму? На имя Зинки? Должна согласиться. Уговорим за проценты, Зинон дармовой выгоды не упустит.

Дальше. Необходимо перехватить Мурашова, пока Ванька не открыл собственное дело. А то переманит. Или слабо? Будем надеяться. Сделаем ставку на чумовую мурашовскую любовь к малой родине. Или на его тайную, но отнюдь немалую симпатию к самой Лео. На редких встречах, еще при Иване, Мурашов буквально не сводил с нее глаз и очень смешно терялся в разговоре. Спрашивается, почему на нее вечно западают плюгавые, серенькие дяденьки с заемчиком?

Но не будем отвлекаться. Главное сейчас — ускоренно окучивать клиентов, всех без разбору. Протопоповская помощь хорошо, а личный сундучок сокровищ куда лучше. Наследство для бэбика — это святое.

Черт! Может, пронесет, обойдется без бэбиков? Тем более от такого папаши…

Лео тяжко вздохнула. Представила себя с коляской, в парке, рядом — Протопопов. Лицо у него на картинке было счастливое. Нет, сомневаться нечего: обрадуется. Сколько раз он, любитель в койке поперетирать за жизнь, твердил, как мечтал о дочери. Что ж, если надо, будет ему дочь.

Дочка-внучка.

Лео еще раз вздохнула. Ладно, ничего не поделаешь. Не от Антона — зато ребенок. Хорошенькая девочка. Куколки, платьица. Антона ведь по-любому не вернешь.

Лео откинула назад волосы и строго сказала себе: все к лучшему.

В свою удачу нужно верить.

* * *

Протопопов, не подозревая о грядущих потрясениях, гулял с Никсоном. Прогулка в дневное время перестала быть для пса редкостью, но еще не превратилась в обыденность, и он весело носился под деревьями, высоко взметая листву, которая лишь начинала опадать и пока сохраняла цвет, не ржавела. Игра Никсона заключалась в том, чтобы, внезапно затормозив всеми четырьмя лапами и резко задрав морду кверху, застать врасплох багряный, золотой, алый дождик — который категорически отказывался пугаться и улетать и преспокойно сыпался собаке на нос. Никсон растерянно провожал листочки глазами и тоненько, изумленно тявкал.

— Вот дурилка, — нежно улыбнулся Протопопов. Он сказал это совсем тихо, но пес, умчавшийся довольно далеко, услышал. Суматошно, по-мультяшному перебрав ногами в воздухе, он на мгновение замер, затем подбежал и, одарив хозяина лукавым взглядом, гордо загарцевал рядом с ним вдоль асфальтовой дорожки. Он словно нес в себе радость жизни, переплескивавшуюся через край, и ужасно напоминал Лео — разве что волосами не встряхивал.

Протопопов хмыкнул. Он привязался к своей ассистентке, своенравной, яркой, умной хитрюге, которая дарила ему столько удовольствия в постели и на работе сумела стать его правой рукой. Именно благодаря Лео у него появилась возможность иногда оставаться дома; за дела он не волновался, а с семьей побыть хотелось, совсем как в старые добрые времена. Собственно, с рождением внука многое и правда вернулось на круги своя: жена помягчела, они стали нормально общаться, разговаривать, а чуть погодя — так естественно, что Протопопов даже не заметил, когда и как, — восстановили супружеские отношения. О причинах он не задумывался. Зачем? Во-первых, от добра добра не ищут. А во-вторых, его любят, вот и весь сказ. Понятно, что из-за Таты жена взбрыкнула, захотела отомстить, отсюда любовник. Иначе и быть не могло, она живой человек. Но потом проверенные годами чувства перевесили, и жизнь вошла в прежнюю колею. Чему, кстати, немало поспособствовала Лео; жена подсознательно учуяла соперницу и начала отвоевывать территорию. Давно следовало завести любовницу — вместо того чтоб сохнуть по якобы единственной и неповторимой Тате. Допустим даже, другой такой нет — зато есть другие! И наличие конкуренции всем им очень на пользу. Как, к примеру, старается Лео, понимая, что не уникальна! На полную катушку, изобретательно, талантливо. И это — хорошо, скажем мы, цитируя Господа Бога, который наконец удостоил раба Протопопова вниманием, вознаградил по заслугам. Большего и желать совестно. На работе уважают, жена, сын, невестка любят, Лео тоже, хоть и не признается — но иначе откуда в ней столько пылкости? По ощущениям, к слову, с ней не хуже, чем с Татой. Ну, почти. Меньше трепета, помрачения, наркотической зависимости, но разве оно не к лучшему? Видно, причина того, прежнего, сумасшествия — двадцатилетняя верность жене. Обалдел на новенького, вот крыша и съехала. А по-хорошему, обыкновенный роман, красивый, кто спорит, но больше благодаря его усилиям и затратам, нежели татиным женским чарам.

Эх! Лучшие мужские годы потратил зря, на тупое соблюдение скучнейшей заповеди и бессмысленную платоническую влюбленность. Если сейчас бабы от него млеют, что было бы в молодости? А? Как он раньше не понимал, что романтические мечты о Тате только мешают в жизни? Надо было вовремя брать быка за рога и складывать ее в койку, сто лет назад избавился бы от наваждения. Ведь что одна, что другая.

Нет, без ложной скромности, он — молодцом. Кажется, ему подвластен весь мир. Смешно подумать, что еще недавно он не знал, как утвердиться на работе! И вот меньше чем за два месяца развил деятельность — только успевай поворачиваться. Провел рекламные акции, создал дифференцированную схему работы с клиентами, всколыхнул застоявшееся при Иване болото. В самом деле, нельзя же со всеми одинаково: разместил заказ — получи десять процентов. Не жирно ли, если каждому? Разумеется, для особо ценных можно и в минус уйти, но простым смертным он гайки подзакрутил, на восемь процентов перевел. Извиняемся, кризис, господа. Ясно, были недовольные, которым лишь бы все как раньше. Протопопов капризы пресек и, в общем-то, практически никого из заказчиков не потерял. Кому не нравится — скатертью дорога! Новых найдем вагон и большую телегу.

Столько энергии, столько сил, больше чем в молодости! Появились даже мысли создать свою фирму — пора, давно пора, хватит ишачить на Главного. Только это надо как следует обмозговать, все-таки непростое дело. Что до Ивана, то с ним, как с Татой, нечего было распускать сопли. Счастье, что он решился-таки провернуть свою маленькую аферу, смел с пути жалкого дурака.

Протопопов вспомнил собственное разочарование, когда ему не удалось обнаружить компромат на Ивана ни в его клиентской базе, ни в ежедневнике. Сведения об откатах — да, но вполне, так сказать, официальные, с благословения Главного, себе — ни копейки, ни-ни. Ничего левого, никаких махинаций. Чистоплюй.

Вот уж воистину — хвала аллаху за Мурашова.

Вначале на мысль о нем навела запись в ежедневнике: перечень работ, из которых часть — программистские, и один пункт выделен рамкой со стрелкой, утыкающейся в словечко «Мур.». Протопопов сразу подумал о Мурашове. Отыскал в базе, испытал мгновенный, острый укол иррациональной ревности и, похоже, лишь в ту минуту каждой клеточкой тела осознал, что готов буквально на все ради возвращения былого статуса. Он вполне ожидал найти в списке эту фамилию. Но его до глубины души уязвило, что никто на работе не помнит — а многие даже не знают! — что если б не он, Протопопов, не было бы и Мурашова, замдиректора крупной западносибирской организации, сотрудничеством с которой их контора козыряла практически в любом тендере.

Но из песни слова не выкинешь: Мурашов стал их дилером исключительно благодаря Протопопову — точнее, его происхождению.

Они были из одного города и учились в одном институте, но познакомились случайно, в Москве, в дикие перестроечные времена. Мурашова прислали в командировку выбирать партнеров, и он наобум зашел в их тогда еще убогий, полуподвальный офис. Вопрос землячества решил дело; они подписали договор, оказавшийся очень выгодным для обеих сторон. Позже стало ясно, что Мурашов изрядно шибанут на голову и часто действует, руководствуясь непостижимыми для среднего ума соображениями — но ему, тем не менее, феноменально везет. Почему с ним, собственно, и стремились работать.

Дальше они, как говорится, росли вместе, работали в тесном тандеме. Протопопов курировал все мурашовские заказы, особенно по части финансов, но потом вышел из строя, и Сибирью стал заниматься Иван. Сейчас Мурашов и Протопопов встречались редко и о делах почти не разговаривали, однако именно беседа ни о чем помогла избавиться от Ивана. Плюс удачное стечение обстоятельств: Главный с Иваном в тот момент были на ножах; Иван в присутствии важного заказчика имел наглость возразить Главному, да еще упорно отстаивал свою точку зрения.

Вскоре после этого инцидента Иван уехал в долгую, на две недели, командировку. Лето шло к концу. Протопопов и Лео интенсивно унаваживали почву будущих деловых свершений, для чего встречались на ее квартире, где параллельно развивался их роман. Узнав об отъезде Ивана, изобретательная ассистентка посоветовала Протопопову «не зевать и хоть капельку перетянуть одеяло на себя», продемонстрировать свою нужность и важность. Протопопов, поразмыслив, решил провести краткосрочную рекламную акцию по продвижению кое-какого оборудования и программного обеспечения. Он постарался создать побольше шумихи вокруг своего начинания, тиснул объявления в компьютерные журналы, уже зная, как воспользуется земляком: Мурашов поставлял все это добро сразу трем крупным предприятиям их родного города. Протопопов позвонил ему: дескать, так и так, классные скидки, не прозевай, спешу сообщить лично, а то Иван в отлучке, вернется уже после акции. Короче, хватай, не жадись, когда еще такой случай представится. А свое получишь обычным путем через Ивана.

Мурашов разместил заказ существенно больше обыкновенного.

Протопопов сообщил об удаче Главному и как бы невзначай напомнил:

— Только он у нас получает не десять процентов, как все, а пятнадцать.

— Помню-помню, — сверкнул веселым взором Главный. — Родина ценит своих героев.

— Пусть Иван, когда вернется, организует «переправку». Мне с этими делами путаться неохота.

— Ага, ага, — рассеянно буркнул Главный, быстро теряя интерес.

Протопопов не уходил, мялся. Главный вопросительно вскинул глаза:

— Выкладывай.

— Да, знаешь… Даже не знаю, говорить или нет…

— Говори, раз начал. Я тебя знаю: если б не собирался, не топтался бы тут. Давай, не тяни кота.

— Да неприятно как-то… Сначала думал, промолчу, не мое дело… но… дело-то у нас как раз общее…

— Рожай наконец!

— Понимаешь… я тут встречался с Мурашовым… по старой дружбе, он, когда в Москве, всегда приглашает куда-нибудь, а я стараюсь не отказываться, поддерживаю отношения… — Они и правда встречались; Мурашов приезжал показать младшей дочке столицу. — Ну вот. Посидели, то-се за жизнь, потом на бизнес съехали… про акцию мою поговорили, чего он, кому и сколько впарил… Выпили порядком…

— Короче, Склифосовский.

— Короче, он проболтался, что из пятнадцати процентов в его контору идет десять, как раньше, а пять они с Ванькой между собой делят. Больше года уже.

У Главного сделалось страшное лицо. Протопопов оробел, но мужественно продолжил:

— Ты бы выяснил…

— А чего выяснять! — саданул кулаком по столу Главный. — Я, еще когда он пришел Мурашову прибавку просить, нечистое заподозрил! Только Ваня же у нас честненький-благородненький, ничем не запятнанный! Вот я, идиот, уши и развесил… Ну все, хана Ивану! Урою.

— Подожди «урою», проверить надо, доказать…

— Щас! Во-первых, замучаешься доказывать! А во-вторых, у меня что, Страссбургский суд? Нет, у меня, — Главный сделал впечатляющую паузу и с неподражаемым сарказмом объявил: — частная лавочка! Что хочу, то и ворочу! И мелочь у себя по карманам тырить не позволю. Его что, плохо кормили? А он?… — Главный в порыве возмущения смел на пол какие-то бумаги.

Протопопов, опасаясь навлечь гнев уже на себя, с притворной робостью принялся защищать Ивана, лопотал о справедливости — и добился желаемого: упрямый и вздорный Главный готов был уволить Ивана сию секунду, заочно.

— Дыма без огня не бывает, слыхал? — в качестве решающего аргумента бросил он и в упор посмотрел на Протопопова. На том немедленно если не загорелась, то задымилась шапка, но он геройски вытерпел взгляд и серьезно покивал: да, да. Ну и люди. Кошмар, с кем приходится работать.

Минуту спустя напряжение спало, и Протопопов, с суеверным ужасом понимая, что вот сейчас, на его глазах и по его слову вершится дело государево, воскликнул про себя — патетично, в стилистике школьного курса русской литературы:

«Эх, Россия, Россия! Как была дикая, так и останешься! Где еще мыслимо подобное беззаконие и самодурство?»

Он случайно присутствовал при увольнении своего врага. Жалел его, и почти не радовался победе. Ему хотелось во всем признаться, засмеяться, хлопнуть Ивана по плечу, воскликнуть: «Я пошутил!». И уехать гулять с Никсоном. Но, конечно, он этого не сделал.

Он зашел к Главному по делу и застал там недавно вернувшегося из командировки Ивана. Главный раздраженно спрашивал про кого-то из заказчиков:

— Ну, и что у них сейчас? Оборудование поставлено? Платежка пришла?

Иван, еще не понимая, какие тучи над ним сгустились, но уже заюлив голосом, ответил:

— Точно не могу сказать, сейчас пойду к себе, выясню, позвоню. Я же только приехал…

— А Интернет на что? Первым делом такие вещи надо выяснять! Первым делом! И чего я вас держу, дармоедов! Ты что, не понимаешь, мне эти сведения нужны срочно!

Иван виновато скукожился, но видно было: обиделся, еле сдерживается. Протопопов прекрасно понимал, что с ним творится. Да, нападки несправедливые, но все, кто работал с Главным давно, знали, скольких он выкинул под горячую руку. Лавочка-то и правда частная, жаловаться потом некому. Приходилось терпеть.

Протопопов видел, что Главный разогревается для решительного удара, и в ожидании потасовки стоял у двери слегка развязной Фемидой — в суровом молчании, но словно бы крутя на пальце весы. На «подсудимого» он старался не смотреть.

Главный был грозен. Протопопов про себя позабавился, придумал загадку. Что такое: Иван не Грозный, а грозный — не Иван?

— Еще раз повторится, уволю на хрен! — бушевал Главный.

— Может, все-таки объяснишь, что на самом деле случилось? — враз истоньшившимся голосом пискнул Ванька, но получил в ответ взгляд такой сверхъестественной свирепости, что, похоже, едва не наложил в штаны. Вообще в попытке сохранить достоинство он был жалок. Чувствовалось, что много лет прожил с Татой: та же немая оскорбленная добродетель там, где надо не раздумывая засучивать рукава, плевать на ладонь и со всей дури лепить кулаком в морду.

Впрочем, примерно это вскоре и произошло.

— На самом деле? — полностью отвязавшись, заорал Главный. — На самом деле, все вы — кретины! Никто ничего сам не может! Ни на кого нельзя положиться! Деньги только получать мастера!

И так далее в том же духе. На «тупых ублюдках» Ванька — обалдеть! — не выдержал и тихо произнес:

— По-моему, ты сам знаешь, что несправедлив. На мою работу пожаловаться трудно. Но если ты ищешь повод меня уволить, увольняй прямо сейчас.

«Ой-ой, какие мы гордые», — процедил про себя Протопопов и вдруг так ясно, как если бы сам был Иваном, понял: — «А ведь это он передо мной выставляется. Интеллигентские штучки: честь превыше всего! Наедине съел бы и не поморщился».

Он презрительно покривил ртом — и заметил, что Иван это видел.

— Прекрасно: ты уволен! — прогромыхал Главный. — За отличную работу! Вопросы есть? Нет? Тогда — до свидания!

Иван смотрел ошарашенно, но молчал. Вид у него был такой, словно он знает, за что поплатился — и это, признаться, озадачило Протопопова.

Но, худо ли, бедно, дело выгорело. Лео, тогда еще не зачисленная в штат, неохотно сказала:

— Поздравляю.

Она придерживалась мнения, что одни мурашовские проценты в качестве компромата не годятся и надо бы еще покумекать, подождать.

К счастью, победителей не судят. Они отпраздновали триумф небольшой оргией с шампанским.

Трудности поджидали в другом: Главный заупрямился, когда Протопопов попросил взять Лео на работу.

— Сначала Ванька на ней мозги растерял, теперь ты хочешь? — проворчал он. — Нет, ну ее к черту! С красивыми девками геморрою не оберешься.

Уламывать его пришлось битый час, расписывая деловые достоинства кандидатки, но и согласившись ее взять, Главный настоял на трехмесячном испытательном сроке, что для их «частной лавочки» было абсолютным нонсенсом.

Впрочем, скоро Главный забыл о своей неприязни. То, что Лео незаменимый работник, стало очевидно с первых дней. Недели через три она без мыла втерлась ему в доверие, а в последнее время за отчетами о делах протопоповского депертамента он обращался уже исключительно к ней.

— Это как прогноз погоды: приятней слышать от красивой девушки! К тому же быстро, четко, по-военному, одно удовольствие! — засмеялся он, когда Протопопов шутливо попенял на «измену». — Не то что с тобой — без полбутылки не разберешься.

После того как Протопопов сел обратно на свое место, посиделки за коньячком в кабинете Главного с обсуждениями планов и перспектив вновь стали традицией, поэтому реплика покоробила: он что, всерьез? Однако посиделки продолжались, и Протопопов успокоился: так даже лучше. Пусть о последних свершениях рапортует Лео; вальяжные беседы об умном куда эффективнее ставят их с Главным на одну доску. Очевидно, что Лео — лишь исполнитель; стратег бесспорно он, Протопопов. Ревность, правда, слегка царапает, но — черт с ней! Она же безосновательная.

Стратег глубоко, с наслаждением вдохнул, до отказа наполнил тело бодрящим осенним холодом. Эх, до чего хорошо жить, когда чувствуешь, что тебе все подвластно! «Может, я господь бог?» — кокетливо пошутил сам с собой Протопопов.

Он довольно улыбнулся, негромко, властно приказал:

— Никсон, ко мне! — без надобности взял собаку на поводок и пружинистым шагом направился в сторону дома.

* * *

— Нет уж, теперь и думать забудь! — сказал Антон Наташе, улыбнулся, провел рукой по ее щеке, поцеловал возле губ и вышел за дверь.

Выражение его лица, хоть он и не почувствовал этого, сразу переменилось: улыбка сползла, глаза уставились в одну точку. С тех самых пор, как он узнал, что станет отцом, Антон пытался взрастить в себе радость, но та развивалась плохо и, кое-как укоренившись в уме, упорно не желала приживаться в сердце. Да, он хотел детей. В принципе. Только до ошеломительного Наташиного признания, даже размышляя изредка о том, что они могут пожениться и кого-то родить, мысленно все равно видел другую картинку. Нечто вроде фотографии: он, Лео и трое детей. Мальчик, девочка помладше — или близнецы — и крошечное ангелоподобное существо неясного пола, скорее всего, еще один мальчик.

И как выяснилось, эту фотографию он еще не готов разорвать.

Сегодня после работы он настоял, что сам сходит в магазин за продуктами. Обычно покупки делала Наташа; считалось, что Антон «вечно тратит деньги на баловство». Он знал: это отговорка, баловство ее радует, просто ей нравится быть хозяйкой и заботиться о нем, чему, естественно, не сопротивлялся. Не мужское дело? Очень хорошо, кто спорит! Но сейчас он бы умер, оставшись дома, и нашел повод слинять, хотя теоретически мог бы взять Наташу, она предлагала: «Давай вместе, мне полезно гулять». Антон в панике засуетился, изобразил сумасшедшую заботу: «Нет, ты устала, и вообще, что за прогулка в магазине?». И от того, как просияла Наташа, почувствовал себя предателем. Не гнусным и подлым, а так, чуть-чуть: ведь он же все-таки рад ребенку. Правда, рад.

Вот только почему-то постоянно хочется побыть одному, додумать свою мучительную, сложную думу. Кажется, если окончательно расставить точки над «и», наступит долгожданное семейное счастье — но оно что-то задерживается. Раньше Антон не понимал, почему многие приятели в схожей ситуации не спешат домой к женам — вполне себе, заметим, любимым, — а засиживаются на работе или, хуже того, в пивной. Теперь кое-что прояснилось. Любовь не при чем, дело в абсолютной мужской беспомощности перед кардинальными переменами в судьбе. Их надо осознать, принять. И постепенно все утрясется, как утряслось у большинства знакомых молодых папаш. Лишь один, начав квасить до рождения ребенка, продолжил это делать и после, но тут уж, видно, не психология виновата.

Ладно, поживем-увидим… Антон подошел к супермаркету — тот находился в двух шагах от дома, — и на входе столкнулся с парнем из своего отдела, тоже Антоном, которого девчонки на работе звали Антопелем. «Для отличия» и по неизбежной для всех обладателей этого имени корнеплодной ассоциации.

— Салют! — сказал Антопель и ухмыльнулся: — Что, за хлебом послали?

— Ага. С маслом и колбасой.

— Чего так? Наталья ж тебя до хозяйства не допускает? — Этот факт был предметом многих шуток и большой зависти сослуживцев-мужчин.

— Да вот, понимаешь… Обстоятельства изменились.

Антопель вопросительно поднял брови.

— У нас прибавление ожидается.

— Да ты что? — С предсказуемой расстановочкой и деланным изумлением.

Антон кивнул и развел руками: мол, все под богом ходим — невольно подражая тем, с кем аналогичная история случалась раньше. Сам от себя не ожидал. Обычно он по серьезным поводам с народом не заигрывал.

— Слушай, надо отметить! Зайдем в кафе?

Антон замялся.

— Ладно тебе! Задержишься на двадцать минут, всего делов! Потерпит твоя Натаха. Пользуйся, пока можно, потом так припашут, что ни вздохнуть, ни… ну, ты в курсе. — Все знали, что Антон не любит бранных слов и пошлости.

Будущий отец неохотно согласился и полчаса спустя с удивлением обнаружил, что занят ровно тем, что еще недавно осуждал. Он сидел за столиком с кружкой пива, трепался с приятелем… и его впервые за долгое время отпустили тревоги.

Они обсудили экономику, политику, футбол. Возникла пауза, и Антон уже собирался предложить отправиться за продуктами, когда Антопель спросил:

— Теперь-то поженитесь наконец?

Антон ответил тем, что называют «громким молчанием».

— Не хочешь, не отвечай, я так, — засуетился собеседник. — Оно и не обязательно. Извини, если…

— Нет, ничего, — успокоил Антон. — Все нормально. Поженимся конечно. Только мне сначала развестись надо.

— А-а, ну да…. — Антопель не знал, что сказать, но глаза его зажглись любопытством. Он помялся, поерзал, и все же закинул удочку: — Моя, кстати, интересовалась, не слышно ли чего о твоей Клеопатре. Вы общаетесь?

— Нет. — Антон не рискнул продолжать, боялся не совладать с голосом. Он не ожидал, что так бурно отреагирует: под ним как будто провалилось дно лифта.

— Даже не знаешь, где она?

— Нет.

— Жалко, что у вас не сложилось. Уж такая она у тебя была… — с аппетитом начал Антопель и опомнился: — Нет, Наталья тоже супер и… я тебе один вещь скажу, только не обижайся… как жена она тебе лучше подходит. Хозяйственная, спокойная… — Он заметил испарину на лбу Антона. — Ну, неважно… не мое дело. Извини.

— Ерунда, — махнул рукой Антон, плохо изображая равнодушие, и вдруг с откровенной грустью добавил: — И вообще ты, наверно, прав.

— Еще бы! — радостно подхватил Антопель: слава тебе господи, обошлось. Не обиделся. — Я, между прочим, знаю, что говорю. На собственной шкуре испытал. Была у меня одна, еще до Олеськи… вроде Лео твоей: яркая-жаркая… секс обалденный… с ума по ней сходил, жениться хотел… ревновал — страх! Вместе не жили, хоть я предлагал, но она все тянула: подождем, подождем. Так, веришь, минуты покоя не знал! Что она, с кем? Проверял по телефону, на квартиру заваливался неожиданно… А когда отставку получил — нашла, гадина, другого, — чуть не сдох. Но, видишь, прав оказался: значит, крутила хвостом! Иначе откуда тот хрен взялся? С Олеськой иначе… тихо-спокойно, волноваться не за что…

— Почему? — удивился слегка захмелевший Антон. — Она же такая симпатичная?

— Да, красивая, но по-другому, вроде твоей Натальи — тихая, домашняя. У таких в голове своя программа: гнездо вить. А всякие… Клеопатры, они… опасные… с ними не то что гнезда не совьешь, а так о землю хряснешься, костей не собрать!

Антопель остекленевшими глазами уставился в пространство и ощутимо затосковал. Антон слушал с интересом. Он, естественно, считал свою историю уникальной и не думал, что подобное происходит и с другими. Алкоголь развязал ему язык, и он спросил:

— А у тебя это совсем прошло? Ну, к той… опасной?

— Да, да, — закивал Антопель. — Совершенно!

Но по его тону не слишком проницательный Антон догадался, что все не совсем так — а может, и совсем не так.

М-да. Печально.

Но вслух он сказал:

— Значит, оно и правильно. К лучшему.

Антопель, как заведенный, продолжал кивать. И вдруг встрепенулся:

— Слушай! Можно спрошу?….

— Валяй.

— А если б твоя Лео сейчас приехала, ты бы…

— Что?

— Смог от нее отказаться? — Выпалив это, Антопель скорчил испуганно-виноватую физиономию: только не убивайте.

Антон и не стал убивать. Он помолчал, справляясь с эмоциями, и спокойно, размеренно ответил:

— К счастью, вопрос риторический. Этого не произойдет. Исключено.

— Ну и отлично! — с облегчением выдохнул Антопель. Разговор получался дурацкий, бабий. Все пиво, подлое, виновато. — Слыш, а не пора сворачиваться? Дома-то заждались.

— Пора, — отозвался Антон.

Они в дружеском молчании прошлись по магазину, купили что нужно, попрощались на выходе и разошлись в разные стороны.

Наташа, услышав: «Засиделся за пивом», посмотрела взыскующе, и Антон в странном прозрении понял, что этой сцене предстоит не раз повториться. Он глупо, виновато улыбался, парадоксально радуясь тому, что за ним в кои-то веки есть грешок, и думал, что ему позарез, непременно, обязательно необходимо повидаться с Лео. Чтобы окончательно все понять и все для себя решить.

Благо есть повод: развод.

А для Наташи ничего не изменится. Точно.

Глава 2

Иван недолго ломал голову над вопросом, почему его уволили. Ясно как божий день: Главный прознал про их с Мурашовым левые заработки. И уж тем более ясно, от кого. Иван был не настолько наивен, чтобы после визита Лео не ждать неприятностей; при ее-то чудесном характере? Дождался. Что же, он не маленький, с самого начала знал, в какую игру ввязывается. Кстати, из-за нее же, предательницы Лео; очень хотелось денег на новую жизнь. Точнее, хотелось новой жизни, а на нее требовались деньги. Эх, подсмотреть бы тогда где-нибудь в волшебном блюдечке, чем все обернется! Он бы, конечно, действовал иначе, но, увы, фарш невозможно провернуть назад…

По тем временам ситуация виделась совсем в другом свете.

Он как сейчас помнил их с Лео разговоры, ведь прежде чем подкатить с «пикантным» предложением к Мурашову, Иван обсуждал это с ней, и не раз. В принципе, хотел, чтобы отсоветовала. Но Лео, наоборот, убеждала: никакое тут не преступление, не воровство.

— Ваш Главный на вас давно миллиардером стал, причем не рублевым, — возмущалась. — Собственную старость обеспечить не забыл. А у тебя, случись чего, подкожных запасов ноль. Ты, между прочим, сидишь на его должности и задницу его от государства прикрываешь, работаешь за него — он, блин, небось, и не помнит, как это делается, знай себе купоны стрижет! Но тебе проценты почему-то выдаются как большой подарок. От щедрот.

— Ну, монастырь-то его, — примирительно улыбался Иван. — Соответственно и устав тоже.

— Пусть засунет свой устав в одно место, — отмахивалась Лео. — Я тебя не прошу общие порядки менять. Ты о себе позаботься, и хватит. И уж обо мне, кстати. А то на что кушать будем? Ты ж свою тунеядку по гроб жизни содержать вознамерился!

— Она моя жена, мать моего ребенка. — Здесь Иван был неколебим, и это до чертиков бесило Лео. Про «мать» она слышать спокойно не могла; обязательно передразнивала противным голосом: «Перемать переребенка».

— И вообще: жена! Бывшая, не забыл? Вы разошлись! И про ребенка молчи: не ребенок, а лоб здоровущий, самому сто лет работать пора!

— Закончит институт и будет работать, — в сотый раз отвечал Иван, втайне изумляясь: откуда у него эти мерзкие, долдонистые интонации? — Но учти, помогать им я буду всегда. Предупреждаю заранее.

— Даже если они сами зарабатывать начнут? Даже если Тата снова замуж выйдет? — вопила Лео.

— Что это меняет? — холодно вопрошал Иван. Он тщательно скрывал, что мысль о новом Татином замужестве для него точно нож вострый: как это, его семья, и вдруг перестанет в нем нуждаться? Считать семьей Лео он так и не научился. — В жизни всегда много проблем. В любом случае можно дарить подарки. Что я, не имею права? Хотя бы сыну.

— Повезло лоботрясу, — ворчала Лео, но и это использовала как аргумент: — Но тогда по-любому нужен дополнительный доход. Чтобы и нам с тобой при всех делах с голоду не подохнуть.

Иван неохотно кивал, чесал в затылке. А потом решился — была не была! — и поговорил с Мурашовым, благо, знали они друг друга давно и тесно сработались с тех пор как Иван директорствовал.

После разговора он вздохнул с облегчением: зря боялся. Мурашов не только не осудил его, но признался, что сам уже некоторое время подумывает о чем-то подобном. Дело к пенсии, накоплений шиш, а начальство давно при виллах в Италии.

План они разработали следующий: при оформлении заказов на программистские работы для своей организации Мурашов часть этих работ проводит по фиктивному договору через третью фирму, принадлежащую университетскому сокурснику Ивана — чьим согласием Иван заранее заручился. Фактически же данные работы в рамках общей задачи выполняют программисты Ивана, и тогда деньги, выделенные конторой Мурашова под якобы самостоятельный проект, Мурашов, Иван и его сокурсник смогут по-братски распиливать на троих.

Так и повелось. Схема работала; ни у кого из вышестоящих не возникало никаких вопросов. Лишь однажды Иван, договариваясь с Главным об увеличении процентных выплат для своего «подельщика» — на чем реально настаивал мурашовский директор, — почувствовал, что у Главного зародились подозрения: не сговор ли у них с Мурашовым. Пару месяцев он боялся, что Главный, пытаясь разоблачить мнимое мошенничество, раскроет истинное, но этого не случилось, и Иван успокоился — настолько, что, выражаясь его собственными словами, скоррумпировал еще троих клиентов. Человек жаден, аппетиты растут… Жаль, не успел он разлакомиться, как кормушка, спасибо Лео, с грохотом накрылась медным тазом.

Ему донесли, что его бывшая подруга захаживает на работу к Протопопову. Иван про себя иронично хмыкнул: «И почему я не удивляюсь?». После пропажи ежедневника — и его внезапной реинкарнации в совершенно неудобоваримом месте, — только идиот не догадался бы, чьих это рук дело. Ничего инкриминирующего среди записей не было, но в изобретательности и коварстве Лео сомневаться не приходилось, оставалось лишь гадать, какую форму примет месть.

Что ж, снимаем шляпу — мучиться в неведении почти не пришлось. Ладно, бог ей судья. А на Протопопова злиться и вовсе грех: это ж как человек терзался завистью и ревностью! И Тата здесь не при чем, разве что слегка, довеском. Нет, тут амбиции, гордыня, желание непременно показать: царь горы — я! Если кто не в курсе. Но почему Протопопов видит в нем соперника? Загадка. Работы на фирме невпроворот, всем бы хватило. Впрочем, с больного человека какой спрос. Надо надеяться, теперь успокоится — при условии, что еще хоть на что-то годен.

Себе Иван цену знал и не сомневался: с работой все утрясется. Его уже пригласили в несколько хороших мест, но он пока размышлял и главным образом вот над чем: не открыть ли собственное дело? Идея и раньше мелькала, а тут вроде сам бог велел, да и возраст… если не сейчас, поздно будет. Возможно, удастся переманить часть клиентов, предложив условия повыгодней… Смешно, что как раз насчет Мурашова он не уверен. Согласится ли тот работать с ним дальше, при его-то заморочках? В особенности по поводу землячества с Протопоповым: от корней, видите ли, нельзя отрываться. И еще любимая фишка: «Если б не тот договор с вашей фирмой, у меня в Москве вообще ничего бы не вышло».

Бредятина.

«Он ведь нашу контору талисманом своего успеха считает», — подумал Иван и тут же поправился: — «Больше уже не нашу, не мою… Но неважно, тоже мне талисман… К несчастью, рассудок перед верой бессилен. Хотя… За последние годы Мурашова и со мной многое связало, попробовать стоит. Вдруг получится? Утру нос Главному: из всех сибирских контактов мурашовская организация самая солидная».

Не унывай, подбодрил себя Иван. Выплывем.

И Туська уже приехала… В смысле личной жизни Иван придавал своему увольнению глубоко мистическое значение. Он понимал, что идет по стопам суеверного Мурашова, но все-таки, если от печки — что привело к разрыву с Татой? Его работа. Если б не она, он не познакомился бы с Лео, верно? Ну вот. А теперь Лео и контора в прошлом, можно переписывать судьбу с чистого листа. Авось Тата снизойдет подумать о восстановлении семьи, и тут неприятности окажутся ему на руку. «Она его за муки полюбила» и т. д. С Майком у нее не получилось, что ей терять? Америку? Да пусть катается туда сколько хочет или сколько издательские дела потребуют, он камнем под ноги бросаться не собирается.

Иван так ясно видел их будущее, правильное, разумное, счастливое, что ему не терпелось поскорей усадить перед собой Тату и все-все обстоятельно ей расписать.

Выслушав его, она не сможет не согласится, вернется.

И тогда… из тлена встанут розы, прилетят грачи и жизнь наладится.

* * *

Андрей Царёв смотрел в зеркало, любовно поглаживал густые пшеничные усы и вяло размышлял о том, что, кажется, сделал глупость. Жаль, прошли времена, когда еще не все совершалось по мановению его руки, но зато от принятых решений что-то всерьез зависело… А сейчас, что ни вытворяй, самому разориться не удастся, а на судьбу холдинга, им же созданного, ему, по большому счету, давно плевать. Выстоит — хорошо, не выстоит — туда и дорога, появится стимул заняться чем-то новым. Теперь уже не в этой стране.

Как же сотрудники, спросит кто-то. Люди, которые останутся без работы?

О людях, насколько он их изучил, Андрей был невысокого мнения. Трусливые холуи, лентяи, иждивенцы, все дружно, скопом, за редкими — редчайшими! — исключениями. И никому из этих баранов никогда еще не вредила встряска.

Без встряски он и сам, наверное, не стал бы человеком. Он учился на четвертом курсе, когда отец ушел из семьи — дружной, благополучной семьи, где двое сыновей ни в чем не знали отказа. Отец заколачивал деньги на подготовке к поступлению в институт, вероятно, «помогая» сдавать экзамены (об этом детям, естественно, не докладывали), и радостно нес в дом каждую копейку до тех пор, пока не втрескался в великовозрастную, двадцати двух лет, абитуриентку.

Через три ужасных месяца — хуже, казалось, не бывает, — у матери обнаружили рак груди. Тогда начался настоящий кошмар.

Андрею, как старшему — Гришке по тем временам еще не исполнилось шестнадцати, — поневоле пришлось взять на себя все, и в том числе встречу с отцом, с которым мать запретила видеться и уж подавно сообщать о ее болезни. Андрей по собственной воле созвонился с ним и настоял на свидании, выкроив время между поездками в онкоцентр. Думал, может, вернется, раз такое дело. Наивняк. Отец явился со скорбным лицом, под конвоем подруги. И, как запрограммированный, твердил:

— Люсеньке от моего вида будет только тяжелее. Стресс. Поэтому навещать ее считаю неправильным, боюсь навредить. А деньгами и прочим, разумеется, помогу. Звони мне в любое время.

Фифа держала его под руку, постно кивала. Андрей изнывал от ненависти к ней, в частности потому, что и на него, молодого козла, действовала ее прущая изо всех щелей сексуальность, и в ту минуту поклялся себе никогда — никогда-никогда-никогда! — не обращаться к отцу за помощью. И сдержал обещание, хотя пришлось несладко. Ой как несладко. Но он успевал и учиться, и сидеть с матерью в больнице, и ухаживать за ней дома, и ночами подрабатывать грузчиком. Хорошо, советская медицина много денег не требовала. Гришке тоже досталось по полной программе, но ничего, пошло на пользу. Никаких подростковых фортелей.

Мать, пройдя миллион мытарств, выздоровела — редкий по тем временам случай, — Андрей благополучно закончил институт, а Гришка в него поступил. Дальше началась перестройка, и они занялись бизнесом, каждый своим, и оба преуспели. Фифа же, когда нужда в образовании в нашей стране временно отпала, папашу бросила, и он стал являться домой оборванный, поддатый, со слезливыми нежностями. Братья, которые тогда еще жили с матерью, не гнали его, но и не слушали, лишь угощали дефицитными деликатесами: типа, видал миндал? Месть была приторно сладка. Через час-полтора после начала визита к столу выходила мать, нарядная, статная, благоухающая дорогими духами. Говорила светски:

— Здравствуй, Борис. — И после паузы равнодушно, словно бы исключительно ради соблюдения приличий, интересовалась: — Как поживаешь?

Папаша, будто дворняжка, не глядя в глаза, сбивчиво докладывал о неважнецких делах на кафедре, подковерных интригах, мизерной зарплате. Мать слушала, кивала с видом Екатерины Великой и спустя минут десять холодно улыбалась: «Ну, всего тебе доброго». И удалялась к себе. Братья, зная, что вечер она проплачет, гордились ею необычайно.

То, что нас не убивает, делает нас сильнее.

И выше, усмехнулся малорослый Андрей Царев, эту истину усвоивший превосходно. На пути к вершине он наелся дерьма во всех видах, и сам им побывал неоднократно. Жизнь сделала его очень сильным, и он не мог не презирать тех, кто ломался под ее давлением.

И все-таки иногда… вряд ли кто-то поймет, кроме равных по положению… ему становилось скучно быть лидером. В подчиненности человеку или обстоятельствам есть некий вызов судьбы и, соответственно, интерес; когда все делается по твоей воле, ты побеждаешь по определению. А это тухляк.

Подумать, что когда-то он стоял на последнем месте в шутливой аббревиатуре «Протопопов — Окунев — Трауберг — Царев», случайно сложенной в процессе изобретения названия для новорожденной фирмы. «Четыре потца», ржали они. Потом Марик Трауберг решил побороться за независимость, и буковка «Т» исчезла, осталось три «поца»… А теперь вот он, Андрей, единственный поц-самодержец. Почему, кстати, его не прозвали «Царь», по фамилии? Было бы естественно, а то Главный да Главный… Намекнуть, что ли, народу?

Шутка. С народом дела иметь нельзя, по крайней мере, с его «подданными». Тупые, безмозглые винтики, муравьи-исполнители. А те, кто хоть что-то соображает, непременно норовят облапошить, надуть, урвать от его пирога свой кусочек.

Взять хоть последнюю историю с Иваном и Протопоповым.

Разумеется, Царев знал, что проценты, которые получает организация Мурашова, увеличены вполне законно; он был бы полным кретином, если б не согласовал это с мурашовским начальством. Точно таким же кретином он был бы, если бы не понимал, что Иван с Мурашовым наваривают бабульки как-то еще. Андрея не очень интересовало, как именно. Не пойман — не вор, считал он. Не только не вор, а настоящий молодец, хороший предприниматель, не зря тебя на фирме держат.

Андрей знал многие тайны своих ценных работников, причем для этого не нуждался в шпионах. Просто знал и все, потому что был о-о-очень умный и о-о-очень хитрый. (В конце фразы Царев мысленно поставил смайлик). Да, он такой: гениальный бизнесмен со паранормальной интуицией.

Он многое готов был простить истинному дельцу, однако у него были свои слабости — например, временами нравилось играть в господа бога. Царев любил вершить судьбы, одаривать кого-то из сотрудников со щедростью, несообразной заслугам — исключительно ради щекотного, сладострастного ощущения всевластия. Скольким мелким сошкам он купил квартиры или новые машины после аварий, причем именно тем, кто не надеялся в ближайшие сто пятьдесят лет скопить нужную сумму. И за это они на него молились… А сколько ценных, возомнивших себя незаменимыми, умников он уволил по прихоти собственной левой пятки? Не сосчитать. Но потому-то его и боятся как высшего судии.

Вот и Ваньке не повезло, нечего было своевольничать.

Он умудрился разозлить Андрея, а Протопопов, как на грех, пришел на него стучать. Выбрал время. В любой другой день Андрей послал бы инвалидного идиота подальше, высмеял несуразные, шаткие обвинения. И чего Протопопову неймется? Ну, не вернешь же прошлого, не вернешь. Капитал есть, валил бы куда-нибудь в Ниццу на заслуженный отдых. Нет, руководить приспичило. Пень трухлявый. Между тем его лыко пришлось в строку. Может, специально подгадал? Нет, вряд ли, мозгов не хватило бы. Так или иначе, Андрей не сумел противостоять искушению спутать карты в почти сошедшемся пасьянсе судьбы. Картина маслом: не ждали? Иван, уверенный в незыблемости своего положения, внезапно все потерял, а Протопопов полным ртом хапнул вожделенной власти. И отлично. Сменили умного на дурака, теперь посмотрим, что получится.

Повлиял на Андрея и еще один «фактор» — красотка Лео. При всей его симпатии к этой толковой девице она все равно олицетворяла для него Фифу, ту самую, укравшую отца — а их он с двадцати лет ненавидел и по возможности жестоко им мстил. Из-за Лео он и к Ваньке изменил отношение: семью бросил, значит, перешел в стан врага. Ему место гендиректора досталось не без учета примерной репутации, а он вдруг отмочил. Тут Царев был тверд: гулять гуляй, раз мужик, но жену с детьми не бросай. Короче, если вдуматься, Иван получил по заслугам.

А Лео…. Интуиция подсказывала Андрею, что альянс с Протопоповым не доведет ее до добра. Одно время ему хотелось предостеречь дурочку, отвести от скользкой горки, забрать, к примеру, себе в помощницы, но потом он решил: нет. Пускай получит что причитается, раз такая неразборчивая. Ладно еще, Иван, мужик видный, можно понять. Но антикварный Протопопов? Явное свидетельство нехватки чутья. Пожалуй, стоит даже подтолкнуть ее вниз, не сильно, слегка, и посмотреть, разобьет она башку или нет.

Вот если нет, он, так и быть, ей поможет.

А с другой стороны, скачи они все конем. Не хватает следить за их копошением. И так все ясно. На Протопопова с его дебильной схемой дифференцированных выплат отовсюду сыплются жалобы, и Андрею постоянно приходится оправдываться перед многолетними парнерами. Неудобно, между прочим, неловко, при всем безразличии к судьбе бизнеса… Иван, как нормальный деловой человек, наверняка подумывает о своем деле и, если откроет, назад не вернется. Жалко — на него можно было спокойно сваливать скучную мутотень. Так что? Переиграть? Протопопова под зад, Ивана — за шкирку обратно в лавку? Нет, не годится. Репутацию судии надо блюсти, а то перестанут бояться.

Но опять же — к чертям. Пора подумать об ужине. Куда нынче? В рыбный ресторан на Лесной или в мексиканский, что недавно открылся? Андрей Царев был гурман и старался каждый день баловать себя чем-то новеньким.

Он энергичными похлопываниями нанес на лицо лосьон, в последний раз пригладил усы и вышел из ванной. Его очередная молодая любовница нежилась в постели. При виде Андрея она зазывно улыбнулась и приняла эротичный, по ее двадцатилетнему разумению, вид: изогнула бедро и, тайком потянув вниз куцую рубашонку с кружевами, приоткрыла выпирающие кости грудины.

«Думает, опять кинусь», — презрительно усмехнулся про себя Царев. На самом деле ему искренне нравилась грузноватая рыхлость жены, однако «этих» он выбирал цыплячьего сложения; любил в самый ответственный момент мысленно сворачивать тощие шейки. — «Да еще отвезу в ресторан, как недавно, пока ухаживал. Размечталась. Нет, дорогая. Твоя песенка спета. Ты у нас материал отработанный».

— Сегодня было что-то необыкновенное, — дежурно сказал он вслух, не заботясь окрасить голос чувством. — Ужасно хочется сделать тебе подарок. Жаль, некогда. Купишь сама от меня? — Он небрежно достал из кармана и выложил на тумбочку у кровати жидкую горсть стодолларовых купюр. — Совершенно нет времени — деловая встреча.

Барышня капризно выпятила нижнюю губу. Он наклонился, чмокнул ее в макушку, быстро оделся, причесался — и, как колобок, был таков.

* * *

Тата искренне наслаждалась тем, чего ей так не хватало последнее время — покоем. Утром она с особым удовольствием испекла печенье, а к полудню сварила кофе, разлила его в красивые чашки, печенье сложила в изящную вазочку и на подносе отнесла весь этот натюрморт в комнату Ефима Борисовича, вернувшегося на днях с дачи. Расцвела от его комплиментов. Улыбнулась вслед Павлушке, который залетел на вкусные запахи, опустошил вазочку наполовину и тотчас же испарился. Отощал, бедняга, вчера только из поездки — и как она по нему соскучилась!

Тата с Ефимом Борисовичем расположились в креслах и стали медленно пить густой ароматный кофе.

Я как мячик для гольфа, наконец-то попавший в лунку, думала Тата. Швыряло меня, швыряло, но теперь я по доброй воле с места не двинусь. Как хорошо, когда сын и свекор дома — все сразу меняется, даже квартира другая. И даже звонки Гешефта не выводят из равновесия.

«И правильно, угомонись уже, престарелая кокетка», — намеренно обидела себя Тата, вызвав в памяти офорт Гойи. — «Настало время других ценностей. Дети, родители — вот главное. Они величины постоянные. А муж, любовники — переменные. Сегодня есть, завтра нет, нечего на них зацикливаться. Тем более что послезавтра опять есть».

Но, по-честному, к Гешефту это больше не относилось: они не пойми как сумели взять и подружиться. Он перестал «ловеласничать», и на смену флирту пришла удивительная, товарищеская откровенность. Тата даже призналась ему в страхе перед одиночеством — а это была ее самая постыдная тайна.

Гешефт ответил странно:

— Ты одинока временно, до следующего мужчины, а мужчины одиноки всегда, поскольку всегда что-нибудь скрывают от каждой из своих женщин.

Спорное утверждение, но Тате от него полегчало. Беседы с циничным, злым, мрачно-остроумным Гешефтом шли ей на пользу, не давали раскисать. Одно царапало — то, что Света ничего не знала. Тата предлагала раскрыть карты, но Гешефт воспротивился — мол, если б сразу, может, и прокатило бы, а сейчас время ушло, Светка однозначно обидится. Решающее слово было за ним — чья, в конце концов, жена? Которая, как назло, звонила Тате чаще обычного: явно стремилась загладить возникшие трения. Гешефт же умудрился поведать о своих многочисленных претензиях к семейной жизни и ненароком раскрыл пару Светкиных секретов, и теперь разговоры с ней напоминали Тате попытки уютно расположиться на ежином коврике…

Удивительно, как Америка прикручивает ее к себе телефонными проводами: сначала подруги, затем Майк, теперь и вовсе дурацкая история…. Но расстаться с Гешефтом Тата не хотела да и не могла. Он не просто скрашивал существование, он стал его частью. Сказать: «Ты женат, поэтому больше не звони» казалось невероятно глупым — ведь они взаимодействовали не на уровне М — Ж! Гешефтово, кстати, выраженьице.

После некоторых терзаний Тата махнула рукой и решила плыть по течению. Вдруг тут промысел божий? Вдруг они призваны помочь друг другу? Говорит же Гешефт: «Ты у меня вместо психотерапевта». Очевидно, что и он переживает кризис, причем даже не среднего возраста; по его собственному признанию, этот этап им пройден. Вполне стандартно: плеяда молодых любовниц вкупе с анекдотичной псевдоспортивной машиной, к счастью, не красной — серебристой «Ауди ТТ»… «А сейчас», — объявил Гешефт, — «у меня уже кризис старения. Кошмар для мужика». Тата согласилась: женщинам, несмотря на расхожее мнение, стареть легче. Мужчинам способность к репродуктивности биологически так важна, что теряя ее или боясь, что теряют, они буквально лишаются стимула жить. Ученым, творческим людям еще удается сублимироваться, но остальным можно лишь посочувствовать.

И Тата сочувствовала Гешефту, а заодно своему мужу: он спасался от старости, бежал от законов природы, хотел навсегда остаться молодым, сильным. Сбежал и остался — в одиночестве, и привык к нему. Едва ли он спасется семьей, как готова спастись ею Тата. Для этого необходимо внутренне принять извечный ход бытия, смириться с тем, что природе больше не нужна твоя готовность, умение, желание любить.

Наверное, именно поэтому трудно найти любовь в зрелом возрасте… хотя бывает, конечно — в романах и голливудском кино.

А еще в домах престарелых — говорят. Так что ничего, надежда есть, улыбнулась Тата.

Раньше она ненавидела выражение «все, что ни делается, к лучшему». Какое там к лучшему, если рушится судьба? И вот на личном опыте убедилась: разрушение бывает полезно, ведет к обновлению. Жизнь — хитрая штука; втискивать ее в рамки — бесполезная и жестокая Прокрустова забава.

Люди должны не судить, а жалеть и понимать друг друга. Общее место? Да. Но попробуйте применить на практике.

Сейчас надо было жалеть и понимать Ефима Борисовича — он узнал об увольнении Ивана с работы и переживал это как вселенскую катастрофу. Хуже того, Умка, забежав позавчера в гости, очень «кстати» поведала, что увольнение предсказано Александрой, ею же напророчена масса других горестей и что она предлагала защитный амулет. Ефим Борисович невероятно встревожился.

— Что делать, Таточка, что делать? — повторял он, растерянно глядя в чашку. Не стоило давать ему кофе, сердце все-таки. — Вдруг Ваня правда не выдержит испытаний, впадет в депрессию и…

— Ефим Борисович, — преувеличенно спокойно отвечала Тата, — Ваня выбирался и не из таких передряг. Не волнуйтесь. А хотите, я попрошу Сашу изготовить защиту? Я ведь по штампу жена и «право имею».

«Ну, Умка, дотошная наша», — при этом подумала она, — «передала все до словечка, не только про амулет, но и про самоубийство».

Свекор в ответ посмотрел странно — настолько, что Тата вспомнила о его преклонном возрасте.

Молчание длилось.

— Видишь ли, Таточка, — прервал его, наконец, Ефим Борисович, но опять надолго замолчал. Тата ждала.

— Еще недавно я ответил бы: хочу. Беги за амулетом, зови шаманов, делай что хочешь, лишь бы помогло. Спасай Ваню. — Он вздохнул, серьезно и печально. — Но сейчас… после того что нам всем довелось испытать, а мне — передумать… могу сказать лишь одно: есть невыразимое счастье в том, чтобы прожить жизнь именно так, как назначено, ничего-ничего не меняя. Эта истина доступна только очень верующим или очень старым людям вроде меня. Но ты уж поверь — каждой клеточкой прочувствовано. Поэтому, деточка, совет мой такой… ужасно не хочется с тобой расставаться, но… главное, не удивляйся… если получится, поезжай в Иерусалим, на Святую землю. Теперь ведь это не трудно? — В голосе Ефима Борисовича много больше, чем он рассчитывал, прозвучала мольба. — Попроси где положено, чтобы у вас — у тебя, у Вани — все сложилось по воле Его. Понятно, кого. Видишь ли… вопрос даже не в действенности амулетов… Пусть было бы стопроцентно доказано, что волшебная палочка существует. Но… То, как видим свое благо мы, а тем паче люди, нам посторонние, может в корне не соответствовать высшему замыслу. «Рукодельное» счастье мнимо, человеку не стоит к нему стремиться. Между тем идея христианского смирения, которую, думал, не приму никогда, больше не кажется мне чуждой…

Слова Ефима Борисовича удивили Тату; она молча кивнула. Странное предложение, непривычный религиозный пафос.

— Пусть Он, если Он есть, вам поможет. Охранит. Он знает: вы страдали. А я так устал на это смотреть.

Его голос дрогнул.

Ефим Борисович справился с собой, откашлялся, продолжил:

— Поезжай в Израиль. Попроси за себя, за Ваню, за меня и своих родителей. За Павлушу. Попроси прощения, что нарушили Его замысел. Пусть не мы, а Иванова подруга, но… мы все на поводу пошли, приняли ее волю безропотно. Ну, так ты и попроси все исправить. Больше мне тебе нечего сказать.

Тата сидела ошарашенная. Израиль в ее планы не входил. Америка — да, Митчелл звал и вообще привыкла, но Израиль? Что ей там делать, неверующей? Однако Ефим Борисович умудрился задеть такие струны ее души, о существовании которых она и не подозревала.

— Вы считаете, у Вани от этого наладится с работой? — спросила она бездумно, лишь бы не молчать.

— Не знаю! — воскликнул Ефим Борисович. — Понятия не имею! Может, с работой как раз разладится, зато наладится с личной жизнью. Думаешь, мне не надоело смотреть, как вы оба из гордости себя губите? Кто-то должен вас вразумить? Пусть хоть Господь…

Было видно, что ему моментально стало неловко, но… слово не воробей, а возраст его во всем оправдывал.

— В общем, я считаю, что надо не к колдовству обращаться за тем, чего сама хочешь, а во всем подчиниться судьбе, — подытожил Ефим Борисович. — Причем смирение свое как-то символически обозначить.

— Да, да, только не волнуйтесь, — отозвалась Тата. — Вы правы. Я подумаю, что можно сделать.

Обтекаемая фраза. Вроде бы согласилась. Хотя в действительности вовсе не хотела уезжать от недавно обретенного покоя. И так все неплохо.

Тата составила на поднос чашки и вазочку, отнесла на кухню и ушла к себе в комнату.

Полчаса спустя она все еще лежала на широкой, некогда супружеской, кровати и рассматривала полотняный мешочек со шнурком из красного мулине. Внутри находился амулет «на деньги и мужиков» — Сашка ее таки уломала. Амулет, по мнению Таты, срабатывал: Митчелл сообщил о желании издать второй тираж второй книжки, да и мужики поглядывали…

Действие деревянного кружочка с выжженным на нем красивым узором ее устраивало. Но речи Ефима Борисовича жгли мозг и будто требовали амулет уничтожить. Как поступить? Сжечь талисман, съездить в Израиль и ждать осуществления «воли Его»? Учитывая, что Его пути неисповедимы? Вдруг, к примеру, вернется Ваня? Ведь она этого не хочет? Или хочет?… Да и вернуть можно по-разному; нам «сверху» любят подкидывать испытания. Если Ваня, к примеру, заболеет или лишится средств к существованию, она же первая его назад позовет.

Тата поежилась, как от холода. Что за апокалиптические настроения? Нечего накликать несчастья. Все будет хорошо. А в обычной жизни новое всегда интересней старого. И для нее еще есть надежда. И костыль — подпорка — в виде амулета ей вовсе не повредит.

Словом, Тата не готова была отказаться от счастья, пусть рунического. Но придется ли оно ей по вкусу, уже сомневалась.

* * *

Красивая, элегантная, великолепно причесанная и накрашенная Ласточка скучающе рассматривала витрины ювелирного магазина. Она выбирала себе подарок на день рождения, хотя, признаться, ужасно это занятие не любила. Раньше ей казалось, что в подарке главное — сюрприз. Нечаянная радость. В смысле, та, которой не чаяли. Но такие подарки остались в далеком детстве. Это мать любила ее баловать, заметим, без всяких денег, и умела сделать так, чтобы ерундовая игрушка или пирожное стали настоящим праздником.

Еще мастером порадовать был Питер; в воспоминаниях Ласточки их роман был, словно гобелен, заткан узором из приятных, иногда нелепых и смешных мелочей. Поводы для подарков юное романтическое воображение рождало в изобилии. Два месяца, два дня, два часа две минуты знакомства — пара конфет «Моцарт» в коробке-сердечке. «Сегодня я люблю тебя как никогда» — букет нежнейше-розовых роз. «Правда, на меня похож? Не даст забыть» — металлический, глупо-щеголеватый половник. (Ласточка пользовалась им до сих пор и действительно всякий раз думала о Питере). «На меня никто еще так долго не обижался» — большой лимон к чаю им в отдел, куда Питер без разрешения приперся мириться. И еще дурацкая курочка, при взгляде на которую Ласточка всегда таинственно улыбалась.

Украшения он тоже дарил, но никогда не таскал с собой выбирать. Не все они Ласточке нравились, но она их любила и носила — память.

Ласточка вздохнула. Жизнь с Протопоповым приучила ее «не чаять» сюрпризов. Он подарки не жаловал — «нужное сам куплю, а ненужное на черта сдалось» — и категорически не понимал, зачем они другим. Ласточка привыкла получать дежурное ювелирное украшение на день рождения, духи на Восьмое марта и Новый год и букет на годовщину свадьбы. Привыкла не испытывать при этом эмоций — и забывала о презенте раньше, чем выпустит из рук. Она приняла мужнины воззрения и к получению подарков, в том числе от любовников, стала относиться утилитарно: раз уж хотите отметиться, лучше бы чем-нибудь полезным. Ласточка не стеснялась намекнуть, подсказать, попросить.

Поэтому если она сейчас и скучала, то исключительно умиротворенно. Да, из одежды, обуви и сумок ей ничего не приглянулось, но украшения лишними не бывают. Главное, сообразить, с чем их носить. Бывает, схватишь в ажиотаже бирюльку, а потом изволь подбирать к ней гардероб.

На крайний же случай всегда остаются духи.

И белье. Но это — если кое-кто будет себя очень, очень, очень хорошо вести.

Глупо, что Глеб в его годы так возбуждается от покупки белья и совсем дуреет, когда она его перед ним примеряет. С другой стороны, пусть глупо, зато ей на руку.

Отношения с Глебом Ласточка восстановила сама. После непродолжительного периода отвращения к мужчинам она, успокоившись, рассудила, что, коль скоро секс все-таки нужен, а Протопопова необходимо проучить, придется завести любовника. А поскольку в ее возрасте искать кого-то нового абсурдно — только нарвешься на новые гнусности, — то лучше старого, проверенного Глеба ничего не придумать. По крайней мере известно, чего от него ждать. Ведь не дай бог вляпаться в историю с каким-нибудь проходимцем. Скепсис по отношению к худшей половине человечества отнюдь не гарантия от ошибок.

Короче, она позвонила Глебу, предложила встретиться поговорить — «а то глупо как-то расстались», — и нисколько не удивилась, когда в тот же день вновь очутилась с ним в постели. Все шло по плану. Удивило другое: Глеб без раздумий напялил обратно личину пылко влюбленного.

Вот уж, кажется, лишнее.

Ласточка невольно вспомнила Новый год в детском саду и маску козла на мальчике, который ей нравился. Очевидно, это был знак судьбы… Что бы ей раньше догадаться.

К бывшему любимому человеку она теперь относилась с легким презрением и не считала нужным это скрывать — что, как ни странно, очень подогревало Глеба. Он проводил с Ласточкой все свободное время и скорее мог претендовать на звание ее мужа, нежели Протопопов, с некоторых пор бесконечно пропадавший на работе. С Глебом она ходила по магазинам, Глебу поручала купить зубную пасту, на Глебе срывала плохое настроение, тщеславию Глеба потакала, разрешая сесть за руль своей шикарной машины… С ним Ласточка обедала, ужинала и даже завтракала чаще, чем с официальным спутником жизни, и, внезапно осознав это у витрины с золотом, подумала: «Не нанять ли мне детектива? Не выяснить ли, чем занят благоверный? Учитывая его послужной список, не повредит. Да и, собственно, что мне мешает? Деньги, слава богу, есть».

Она холодно улыбнулась Глебу — тот отходил купить кофе и сейчас с видом дрессированной обезьяны совал ей в руку пластиковый стакан, — молча ткнула миниатюрным пальчиком в колечко с сапфиром и бриллиантами и отошла от витрины, предоставив «второму мужу» возиться с оформлением покупки.

Умудренность опытом вещь хорошая — но вид Протопопова в компании длинноволосой дылды привел Ласточку в бешенство. Она, помимо всего прочего, испытывала классовую неприязнь к высоким женщинам.

Молодой сыщик, детектив частного агентства, успевший привыкнуть к ее неизменной гранитной непрошибаемости, подпрыгнул в кресле, когда Ласточка, спокойно просмотрев пачку фотографий, со всего маху запустила ими в стену над его головой. Но, в свою очередь не теряя самообладания, подобрал их и вернул на место, в конверт.

— Берете? — поинтересовался. С понтом, не удивишь, у нас каждый день — театр.

Ласточка кивнула.

Он назвал цену, больше той, о которой изначально договаривались, и ощутимо напрягся, ожидая торга. Но клиентка, вся в своих мыслях, расплатилась хладнокровно, практичной своей ипостасью сознавая, что, очевидно, на ее шоковое состояние и делался расчет. Действительно, не до споров.

Она забрала конверт и ушла.

По дороге домой, в машине, перед ней чередой мелькали инкриминирующие кадры. Кафе; ее муж с идиотской улыбкой наливает вино в бокал своей коровище, которая зачем-то подняла гриву и выставила напоказ лебяжью шею (да, несостыковка по части зоологии, но все равно). Те же, идут к подъезду, он — ростом ей до уха! — лапает ее литую задницу. Она садится в его машину. Они в парке, она виснет у него на шее, гогочет…

Вот мерзость! Подлец! А она-то поверила сказке о безумной любви к Тате и якобы единственной связи на стороне за двадцать пять лет — это еще хоть что-то оправдывало! Ну, сволочь, погоди. Я тебе устрою хорошую жизнь.

А кстати — вот вам хваленое колдовство, рунка на восстановление семьи. Что ж не сработала? Не захотела? Поехать к той шарлатанке, предъявить претензии? Нет, ну ее! Правды не добьешься, только разозлится, ведьма — все же опасно.

М-да… не соваться бы изначально в темные дела, не верить ворожеям как Святому Писанию, может, жила бы сейчас в Канаде с любимым мужем Питером и сыном и горя не знала. Серафима, Вадим… Бесспорно, многие их предсказания сбылись, но явно не без эффекта обратной связи — ведь Ласточка выстраивала свою судьбу как велено, наперекор не пошла ни разу.

Пора научиться извлекать уроки из прошлых ошибок. Разберемся-ка мы по-своему, по-человечьи.

Протопопов, прижатый к стенке — еще отпирался, гад, пока фотографии не увидел, — быстро растекся соплей.

Ласточка с удовольствием ощутила себя гестаповкой.

— Ну, дорогой-любимый, — процедила с ледяным спокойствием, — с меня хватит. Мало я в молодости терпела? Но тогда было полбеды. А сейчас при твоем состоянии — другая история. Ты членом намашешься и брык с инсультом, — она знала, куда давить, больше всего на свете Протопопов трясся за свое драгоценное здоровье, — а я, значит, тебя выхаживай? Не дождешься. Сдам в больницу и навещать не приду, понял? Пусть твои слюни боевая подруга собирает. Все, милый, собирай чемоданы. Совет вам да любовь.

Она лучше любой ясновидящей понимала, что это для него сейчас самое страшное. И оказалась права. Болван разнюнился, принялся вымаливать прощение. Бес попутал, одну тебя люблю, вот же последнее время все хорошо было, как раньше. Просто коровища тогда уже навязалась. Ты же сама меня отталкивала, вспомни… а она ужасная… наглая… просто так не отлипнет… и к тому же…

Он замялся, очевидно терзаясь.

— Что «к тому же»? — почти басом гаркнула Ласточка.

Протопопов молчал.

— Колись давай! — потребовала она.

— Понимаешь… такая история… даже не знаю, как получилось…

Ласточка догадалась.

— Беременна?

Протопопов понуро съежился. Боязливо поднял на жену глаза. Кивнул.

Ласточка хохотала до икоты.

Потом, напившись воды и успокоившись, сказала:

— Значит, так, папаша. Либо вперед к новой жизни, новым коляскам, либо всю нашу собственность ты переводишь на меня. Я из-за твоего приапизма на бобах оставаться не собираюсь. Ведь достаточно теста на ДНК, и эта мерзавка со своим ублюдком может претендовать на наследство! А откуда мне знать, сколько ты собираешься продолжать в том же темпе? Вдруг у тебя в башке переклинило после инсульта, и тебе ежемесячно новую любовь подавай? — Ласточка ядовито подчеркнула слово «любовь». — Тогда твоя семья, — это слово также было подчеркнуто, — рискует разориться на одних только алиментах. Что же делать прикажешь? Объявить тебя невменяемым?

Каждое ее слово было как удар ножа. Подлый изменщик — он сидел на кухне, тяжело, горестно опираясь на колени, — скукожился настолько, что весь превратился в вареную грушу из компота.

Протопопов посмотрел на жену исподлобья, с какой-то странной гримасой — ужаса, отвращения, страха? — и, явно умирая со стыда, выдавил:

— Прости меня, а? В последний раз? Помоги… Ты не представляешь, какая она…

— Какая? — От души забавляясь происходящим, невинно поинтересовалась Ласточка.

— Ужасная! Ничего святого… — словно рассказывая детскую страшилку, растопырил глаза блудный муж.

Надо же, какая неприятность. Ласточка долго молчала, упиваясь его униженностью и тем, что от ее слова зависит его судьба. А испив наслаждение до предела, твердо сказала:

— В последний раз. Уяснил?

Он кивнул.

Наутро они сидели у нотариуса и оформляли дарственные на нее и на сына.

Глава 3

Ефим Борисович дремал, заложив пальцем Библию, которая лежала у него на коленях. Хотел кое-что перечесть, проверить некоторые соображения — точнее, предсоображения, аморфные, смутные, еще не оформившиеся в мысль, — да вот разморило, заклевал носом…

Сегодня впервые после возвращения Таты из Америки к ним приходил Иван, и после мирных семейных посиделок Ефим Борисович чувствовал себя так, словно в груди у него развязался тугой узел или с души свалился камень или с головы сняли обруч, а с ног гири…

Одним словом, он успокоился. Слегка.

Вчетвером, за чаем, было на редкость хорошо, если не сказать благостно — в точности так, как раньше. И между Ваней и Татой не чувствовалось напряжения; кто не знает, не сказал бы, что они разошлись. До нынешнего раза при встречах оба, особенно Тата, отгораживались друг от друга невидимыми щитами, а тут не пойми почему перестали, и в сердце Ефима Борисовича буйным бамбуком проросла надежда — вдруг?… Ну, вдруг? Ведь бывает же!.. Бывает?…

Ох ты, господи! Дети. Никакой управы. Хоть бы о нем, старике, подумали. Столько переживаний в его возрасте.

Они долго не выходили из-за стола, смеялись, что-то рассказывали: каждый накопил впечатлений (Ефим Борисович на даче — особенно много). «Созерцатель ты наш», — ласково сказал Ваня. Ах, если бы он, как в старые добрые времена, постоянно был рядом! То, что сейчас — настоящая глупость и несправедливость, но это, похоже, всех устраивает; свыклись, гордецы, и не понимают, что рушат собственную жизнь. Единственную, между прочим.

Позже Тата извинилась, дескать, обещала позвонить подруге, и ушла в спальню. А Ефим Борисович увел Ивана к себе и принялся подробно расспрашивать об увольнении и дальнейших планах, в сущности, желая одного: чтобы сын убедил его в скором наступлении безоблачно светлого будущего.

Ваня, надо отдать ему должное, выступил как заправский гипнотизер.

«Совсем я стал пень бестолковый», — думал, оставшись один, измученный тревогами патриарх. Эйфория начинала потихоньку выветриваться. — «Ну что он, по сути, сказал? Все будет хорошо — это разве прогноз? А сам, только отвернись, наворотит дел!» — Ефим Борисович не без оснований опасался, что его морально нестойкий сын в упоении вольницы свяжется с очередной Клеопатрой и окончательно сломает себе судьбу. — «Разве оттого, что Ваня наговорил, что-нибудь изменилось?»

Нет. Он не перестал волновался ни за сына, ни за невестку. Ее, считай, отправил в Израиль — спрашивается, зачем? Тогда будто молния полыхнула в голове: вот спасение! Но сейчас от молнии остался лишь слабый след недоумения: почему именно Израиль, Иерусалим? Откуда такая идея?

Ведь он человек неверующий, точнее, нерелигиозный и тем более не воцерковленный.

Если клеить ярлыки, он, пожалуй, агностик — причем настолько, чтобы отдавать себе отчет в крайней размытости термина.

Ефим Борисович тихо хмыкнул и с улыбкой мотнул головой: вспомнил, как умирал от хохота шестилетний Ванька, когда краем уха услышал слово «гностик». Этот дурачок катал по ковру машинки, пока отец беседовал по телефону с коллегой, но смешно другое: положив трубку, Ефим Борисович снисходительно переждал смех и всерьез принялся втолковывать ребенку, кто такие гностики! И агностиков не забыл… Сын, естественно, хлопал глазами и при первой возможности слинял из кабинета вместе с машинками. Сейчас, вероятно, поступил бы так же; никогда не питал интереса к высшим материям.

«И в кого он такой… земной?» — недоуменно наморщил лоб Ефим Борисович. — «В деда, наверное. Не в меня уж точно».

Сам он чуть не с рождения размышлял об устройстве вещей, и единственным его не изменившимся за жизнь убеждением было то, что выстроить истинную, всеобъемлющую систему знаний о мире невозможно. Ну, не дано человеку выйти за границы собственного восприятия, и все тут. Бесконечное, безмерное при всем нашем желании не втискивается в прокрустово ложе наших разумений, а Бог — который для нас важнее бесконечного за счет нами же в Него вкладываемого смысла, — и подавно. Существование Бога нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть. «И, как говорится, бог с ним», — думал Ефим Борисович в молодости, ни в коем случае не считая себя атеистом, а просто оставляя в покое непознаваемое.

Он никогда не говорил: «Я верю в Бога» и не считал так, однако чем дольше жил, тем меньше мог отрицать наличие некой сверхсилы… сверхразума… сверхсубстанции… словом, чего-то такого, что вне нас и безусловно «сверх» нас — и притом крайне нам необходимо. Вряд ли кто-то станет отрицать, что главное для человека — царство Духа. «Ставьте все слова подряд в кавычки, если угодно, или ищите свои, желаю успеха», — неизменно ворчал на невидимого оппонента Ефим Борисович, когда в очередной раз пытался точно сформулировать свои мысли на сей предмет. А ворчать-то следовало на себя: к чему изобретать велосипед? Терминология давно придумана. В непознаваемое высшее начало бессознательно веруют, без преувеличения, все люди, и религиозная вера лишь осмысливает эту связь, находит для нее слова и формы.

Увы, и слова и формы долгое время казались замыленными и слишком прочно увязывались в сознании с карикатурным старикашкой на облаке, которого проглядел Гагарин…

Собственную философию хотелось перекодировать по-своему. Зачем? Кто же теперь скажет. Наверное, такова потребность всякого нового поколения.

Впрочем, и нынче при определении своих воззрений Ефим Борисович избегал религиозных терминов. Он любил цитировать Библию, особенно Экклезиаста, но для себя полагал — опять же, расплывчато, без формул, — что вслед за Кантом верит в небо над головой и нравственный закон внутри нас и что этот-то нравственный закон принято называть Богом. А потому важна не религия, но вера. Говорил ведь отец Мень, что религия возникла как результат ослабления непосредственной связи человека с Богом.

Отсюда вывод: человеку вполне достаточно знать, что внутри него живет Бог и что лучшая молитва Ему — чистая совесть, благие деяния. Но кланяться с целью просветления на восток по пять раз на дню или посещать по воскресеньям мессу — увольте. Уж лучше на регулярной основе переводить старушек через улицу. Церковные ритуалы не более чем отголоски язычества, следствие первобытного стремления к стадности, казалось Ефиму Борисовичу. Он же, по его собственным словам, был закоренелый индивидуалист и для установления связи с личным Богом в «пионерских организациях» не нуждался. Епитимьи на себя накладывал сам, да такие, что никаким торквемадам не снилось.

Разумеется, прежде чем от чего-то отделиться, нужно, чтобы оно существовало, и когда-то объединение в группы на основании религиозных воззрений имело совсем иное значение. Коллективная молитва, подкрепленная общей искренней верой — сила сокрушительная. Но времена изменились, ничего не поделаешь. Люди, в известном смысле, одичали; религия — любая — многими используется на манер защитного амулета, что предлагала изготовить для Ивана колдунья Саша.

Сколько раз, прогуливаясь в парке, Ефим Борисович слышал разговоры молодых мамаш об отпрысках: «Болеет? А он крещеный? Так покрестите скорей!» При подобных своекорыстных «интенциях» разница между религией, точнее, мнимой религиозностью, и магией, сводится к минимуму, совсем как на заре человечества. Только церковь для нас — проверенный, безопасный мейнстрим, а магия — прибежище натур посильнее, тех, кто ради достижения цели не боится бросить вызов небу и обществу, впасть в первородный грех: поставить себя в центре мироздания и попытаться подчинить себе его силы. А это, каким способом ни достигай, хоть молитвой, хоть ворожбой, хоть идолопоклонством, чистой воды магизм, и он всегда посюсторонен, в нем нет ничего высокого, духовного.

«Но и ничего противоприродного: религию и магию обычно противопоставляют друг другу, но в человеке стремление к тому и к другому неразделимо как свет и тень, как отражение извечного желания подчинить — и желания подчиниться…» — словно в скобках подумалось Ефиму Борисовичу.

Кстати, истинные — истовые! — отправители любого культа обязательно обладают даром энергетического воздействия и так или иначе задействуют его на пользу своей религии. Они творят чудеса… во всяком случае, то, что кажется чудом. Как писал святой Августин: «Чудеса противоречат не природе, а известной нам природе». Действительно, в полном смысле сверхъестественного в мире нет. Просто у каждой плоскости бытия свои законы, и на пересечении плоскостей нам иногда удается заглянуть из одной в другую.

Так или иначе, те, кто приоткрывает нам эти окошки, пусть и с благой целью, редко чужды гордыни.

«Ведь и некоторые деяния Христа были, прости господи, показухой», — незаметно дошел до богохульства Ефим Борисович. — «Исцеления, воскрешения — ладно; допустим, необходимость. Но чудо в Кане Галилейской? Фокус, игра на публику. Хождение по воде? Оно, конечно, наглядно для варваров, однако истинной нужды в нем не вижу. Между тем это так… по-человечески… и оттого особенно трогательно и мило…»

Он зажал пальцем соответствующее место Евангелия от Иоанна и со вздохом уставился в пространство.

Что бы он себе ни думал, институт религии существует не случайно, и именно в этот институт, причем не где-нибудь на соседней улице, а в Иерусалиме, должна отправиться Тата.

И пусть доступные, «туристические» атрибуты веры, сосредоточенные на ничтожном пятачке земли — могила Адама, Гроб Господень, Голгофа, Крестный путь и прочие бесчисленные святыни, — представляются весьма сомнительными: город сносили под ноль несколько раз, улицы, раскопанные археологами, на семь метров глубже сегодняшних. Абсолютно натуральна, пожалуй, одна лишь Стена плача. Думать про Иерусалим, что Спаситель «ступал по этим же плитам», по меньшей мере наивно — и все же многие из побывавших на Святой земле рассказывали, что, находясь там, физически ощущали присутствие Бога.

Вот оно что! Не куда-то, а «в присутствие к Богу», на прием, он посылает Тату. Хоть и не верит, что есть некий мыслящий Он, специально занимающийся ее делами, как не верит и в Книгу судеб, где заранее все записано. Однако сам велел просить об исполнении «Его воли» — спрашивается, что под этим подразумевая? Чтобы Тата остановилась, подумала, разобралась, что для нее необходимость, а что — сиюминутный каприз? Уловила стремленья своей души? Поборола собственных демонов? Помирилась с Богом внутри себя? Слова, слова — как они все затерты. Ими не передать, насколько ему важно заставить неверующую невестку проглотить лекарство под названием «Ему виднее» — и не затем, чтобы привести к религии, а просто чтобы ей стало легче. Чтобы в отчаянье она не схватилась за другую пилюлю, с ядом — за ворожбу…

Когда человек идет в церковь и молится об исполнении некой своей мечты, он не ждет результата сразу. Он смиряется перед волей высшего, доброго даже в своей суровости существа, и просит еще и еще — именно просит, не требует. Если желание сильно, процесс может длиться годы. Но зачастую проходит пара недель, а человек уже радуется, что желание не сбылось, говорит: «Спасибо, Господи, уберег».

Мы так плохо себя понимаем.

У колдуна результат «покупается» быстро. Колдун переламывает судьбу об колено, и ваша жизнь идет не по естественному пути. Нарушается ход вещей — с неизвестными для будущего последствиями. Эффект пресловутой бабочки Бредбери. И неважно, существует ли колдовство как таковое, срабатывает оно или нет — принципиален лишь факт, что человек отдает свою судьбу в чужие руки. Он не только рискует получить вместо добра зло — это бы полбеды, зло очень явно и потому поправимо. Много хуже получить не свое добро, такое, каким оно видится колдуну. Ведь одни и те же слова, понятия для разных людей нередко означают разное. Для кого-то любовь — родство душ, для другого — сумасшедшие утехи в постели, и вот ты просил первое, а обретаешь второе… Неплохо, конечно (хуже, когда наоборот), но нужно ли вообще?

Самое же трудное, почти недостижимое для колдуна — стремиться единственно к сотворению добра для «клиента». Ну, как не превратить воду в вино, если тебе это — раз плюнуть? А если и нелегко? Чего не сделаешь ради эффекта! Чтобы не бравировать магическим даром, нужна большая нравственная стойкость плюс способность к самоанализу, философский склад ума, широкий и трезвый взгляд на вещи, огромная доброта и многие, многие другие качества. Из всех сынов человеческих Иисус Христос получился только один…

Словом, к колдовству обращаться опасно, и Ване с Татой особенно. Ведь магия почти как гомеопатия, в ней подобное если не излечивает, то уж точно притягивает подобное. Ефим Борисович не исключал, что своим, по большому счету, праздным интересом к оккультизму привлек к сыну внимание темных сил и невольно послужил первопричиной истории с приворотом и дальнейших несчастий. Нет, хватит, прочь от «нечистого»!

А что дальше от него, чем Святая земля?

Но есть и сугубо материалистический аргумент в пользу поездки: Тату опять донимает по телефону какой-то субъект. Не Майк, но точно из Америки — звонит всегда вечером. Будь он здешний, появился бы в доме. Ох, вечно она подцепит! Умеет слушать, вот к ней и липнут всякие бездельники. Им бы только время отнимать.

Между тем сейчас, как никогда прежде, Тата, сама того не сознавая, готова вернуться к Ване. То есть, принять его обратно. А, неважно! Главное, что сегодня Ефим Борисович явственно ощутил вновь возникшую между ними связь. Он твердо знал, что не мог обмануться, и внутренне дрожал от нетерпения: ну же! Сходитесь. Дайте умереть спокойно.

Но так сказать он не смел. Ему оставалось лишь надеяться, что друзья-знакомые не сочиняют и не преувеличивают про Иерусалим, и съездив туда, Тата поймет, что ей на самом деле важно и нужно. Ведь ни Америка, ни Майк, ни другой «новый американец» не заменят ей Вани, пусть они лучше его в сто раз. Судьба есть судьба.

Лишь бы до Таты это поскорей дошло.

Ефим Борисович встряхнулся, прямее сел в кресле, вновь раскрыл Библию и прочитал: «На третий день был брак в Кане Галилейской, и Матерь Иисуса была там».

Воображенье легко подхватило его и унесло в далекие, древние дали.

Жаркое солнце на глинобитных стенах, грубые деревянные столы, пыльные ноги в сандалиях из-под длинной одежды. Простое веселье.

«И как недоставало вина, то Матерь Иисуса говорит Ему: вина нет у них.

Иисус говорит Ей: что Мне и Тебе, Жено? Еще не пришел час мой.

Матерь Его сказала служителям: что скажет Он, то сделайте».

Так вот кого распирало от гордости, вдруг сообразил Ефим Борисович. Ну, еще бы — при таком-то сыне.

* * *

Протопопов чувствовал себя странно и решительно не понимал, что с ним происходит.

Он сидел дома, по обыкновению в кабинете. Слушал музыку — сын принес новый диск, но не мог сосредоточиться. За окнами висела депрессивная серая мга. К счастью, день, что называется, клонился к вечеру; скоро должно было стемнеть.

«Хоть шторы закрою», — сварливо пробурчал про себя Протопопов. Он страшно не любил делать это раньше времени.

Куда подевались решительность, уверенность в себе, казалось, обретенные навеки? Где весь его фантастический драйв? От разговора с женой он мгновенно превратился в тряпку, в лужу, мокрое место, и, хотя прошло время, собраться, восстановиться не получалось. Понятно, пришлось нелегко: объяснения, нотариус, нервы. Передав жене долю в бизнесе, он, подобно Данко, вырвал из груди свое личное, кровное, драгоценное сердце, но, что поразительно, ни на секунду не воспротивился, не заспорил — подчинился как зомби. Будто кто-то взмахом волшебной палочки парализовал его волю.

А ведь чуть не вчера он, герой-любовник и властелин мира, уверенно заявлял молодой, забеременевшей от него любовнице:

— Не волнуйся, я обо всем позабочусь, — и не то чтобы радовался этой некстати с неба свалившейся беременности, но безусловно гордился: гляньте, еще могу!

Дочку он всегда хотел — кроме шуток. И сразу загорелся надеждой: вдруг повезет? Назову Алевтиной в честь бабушки.

Лео смотрела на него расширенными, испуганными, обращенными внутрь себя глазами. Было видно, что и для нее ребенок — неожиданность, а вовсе не «ход конем».

— Что делать будем? — спросила она, выложив новость. Так, мол, и так, доигрались.

— Как что, рожать и воспитывать! — бодро воскликнул Протопопов, в ту минуту ничего, кроме этой глупой бодрости, не ощущая. Удивительным образом он вернулся лет на тридцать назад и почувствовал себя очень-очень молодым.

Лео взглянула вопросительно: воспитывать? Где, как?

— Деньги, насколько ты понимаешь, не проблема. С женой сегодня же поговорю. — Слова прозвучали буднично, но красиво; строго и по-мужски. Чувствовалось: что этот сильный человек скажет, то и будет. — Не обещаю, что разведусь, по крайней мере, не сразу, в семье, сама понимаешь, не подходящая ситуация, внук крошечный… Но одну тебя не оставлю и ребенка не брошу, не бойся. Сниму вам квартиру побольше, постараюсь как можно чаще бывать. Родишь, няньку найму.

Ему страшно нравилось это произносить; такое кино про мужчину с непростой судьбой, сурового, но надежного и заботливого. Лео от его речей очевидно стало спокойней. Остаток дня они провели в постели, где Протопопов подтвердил свою мужественность и сумел на время забыть обо всем на свете.

Но потом очутился дома и обнаружил, что признаться в случившемся жене у него не поворачивается язык. Он ходил вокруг нее, как собака, которой давно пора гулять, но которая слишком воспитана, чтобы досаждать хозяину. Открывал рот — и понимал, что внутри все обсыпано мелом, а язык не отклеивается от неба. Окончательно убедившись, что самостоятельно на разговор не решится, он начал картинно вздыхать и принимать страдальческие позы в надежде, что жена, заметив, спросит: «Что с тобой?». Но она словно ослепла!

Если б так. Вскоре выяснилось, что Власта видит и мыслит помасштабнее некоторых — это надо же, наняла детектива! Без фотографий Протопопов, наверное, до сих пор не разродился бы с признанием.

Кстати, первой его реакцией на пачку снимков было: слава тебе господи, сейчас все само собой разрешится! Чего он ждал, черт знает; видно, конкретных указаний. Пошел вон — либо сиди и не рыпайся, или — или, четко и ясно. Объяснили же ему когда-то, что бросать семью ради Таты непорядочно и жестоко, он и остался как спаситель (с большой, естественно, буквы).

Теперь спасительницей становилась жена.

Вот ведь штука: поведи она себя жестко три года назад, он бы ушел. А сейчас — вероятней всего, — предложил бы разъехаться при первой попытке надавить на жалость. И откуда ей известно, когда что делать? Редкостное чутье! Все-таки нет на свете женщины мудрее его Власты; лишится такой было бы преступлением. Потому он так легко принял ее условия насчет имущества. Плюс реально представил после ее слов, как Лео с ребенком отнимают у него часть нажитого, и пришел в ужас: для нее, посторонней девки, что ли, надрывался? Он, разумеется, готов помогать деньгами и, скажем, купить машину… нет, машину, пожалуй, чересчур… ну, неважно, главное, из текущих средств и по личной договоренности. Но чтобы по закону отпилить кусище ВСЕГО?! Хренушки. Лучше пусть принадлежит Власте, тогда с него взятки гладки.

Он провел ладонью по лицу и довольно сильно потянул себя за подбородок; как ни крути, мелочным выглядеть неприятно. Думать не хочется, что за разговор предстоит с Лео. Наобещал сорок бочек, выставился благородным героем — и в кусты? Но Ласточка была категорична: убедишься, что ребенок твой, и будешь выплачивать алименты — все, аллес! О жизни на две семьи, так, чтобы тебя с колясочкой погулять отпускали, не мечтай; у нас не Франция. Узнаю — выставлю, и тогда где жить, как жить, твоя забота; как хочешь, так и выкручивайся на зарплату. И заранее объясни своей красоте, что приезжать делать ребеночку козу не станешь, чтоб потом без претензий. Да, и еще: никакого усыновления, иначе алименты пойдут из официального жалования. Так и скажи. Ясно?

Он кивал: да, да. Но… как быть без Лео? Без их отвязного секса? Неясно почему, но с женой он ничего подобного позволить себе не мог и никогда не чувствовал себя таким гигантом.

Скоро там живот вырастет — не подступишься, напомнил себе Протопопов. Но тут же понял, что хочет видеть и живот — свое, как-никак, производство! — и ребенка, особенно если девочку. Интересно будет наблюдать, как она растет, узнавать себя, учить чему-нибудь умному. Придется что-то придумать. Усыпить бдительность жены — не станет же она, в самом деле, постоянно держать детектива, — и найти возможность навещать Лео. Господи, но как завтра смотреть ей в глаза? До сих пор он врал, будто еще не объяснился с женой, но нельзя же до бесконечности. Пора сдаваться.

Ладно, выкрутимся, утешил себя он. До разговора еще целых полсуток.

Утро вечера мудренее, решил Протопопов, плеснул себе виски и врубил звук погромче.

Виски помог — он лег спать героем. Но утро все равно наступило.

Подъезжая к дому Лео, Протопопов волновался точно перед экзаменом. Вспотевшие ладони неприятно скользили по рулю. Неожиданно его осенило: поговорим не дома, в ресторане! Там народ, сцену закатить не получится.

От сердца сразу отлегло.

Их интимные отношения сложились так, что завлекала всегда она, брала его приступом — как крепость. Но сейчас, едва переступив порог квартиры, он поспешил заморочить ее, затеребить — поцелуями, объятиями, щекоткой, какими-то глупостями. Ему, кстати, очень нравилось, что с ней можно делать любые глупости и от них никогда не бывает неловко, только смешно. Лео любила похохотать.

Протопопов («с шутками-прибаутками», вспомнилась фраза из анекдота) заманил ее в постель, убедив себя, что это ей, а не ему после секса станет спокойнее. Стало — ему во всяком случае. Он перестал замечать ее нервозность и подумал, что, наверное, пора в ресторан. Еще же домой надо вовремя.

Он сладко потянулся и посмотрел на свою подругу. Вяловата она сегодня.

— Ну что, поедем пообедаем? Проголодалась? Тебе за двоих есть положено. — М-да. «Оскар» за пошлость. — У тебя ведь нет токсикоза? Так кое-чего захотелось, что набросился и даже не спросил, как ты себя чувствуешь. Все нормально? Когда, кстати, к врачу? — безостановочно сыпалось из него.

Лео ответила жестким взглядом. Типа, не придуривайся.

— Я правда беспокоюсь, — Протопопов скроил проникновенную мину.

— Чувствую я себя супер, всем бы так, — с неохотой, будто исполняя повинность, ответила Лео. — Ты лучше скажи: с женой поговорил?

— Поговорил, поговорил, — лживо заулыбался он.

— И?…

— Вот за обедом и расскажу.

— Ясно, — вздохнула Лео. — Значит, хорошего мало.

— Ну почему?!.. — вскинулся Протопопов, но подпустил ужасного петуха и стыдливо опустил голову.

Лео села, спустила ноги на пол. Лицо ее будто сползло вниз в брезгливом презрении.

— Пес с тобой, — устало обронила она. — Поехали жрать.

Беременность ее красила. Она казалась ожившей рекламой всего изобретенного человечеством для такой вот светящейся кожи, густых и блестящих волос, белков, отливающих синевой, жемчужных зубов, крепких ногтей, роскошной груди…

На нее оборачивались. Пока они шли через зал к столику, Протопопов на каждом шагу ловил плотоядные мужские взгляды, лепившиеся к его спутнице. Будучи перехвачены, взгляды менялись, как бы признавая за ним право собственности и отступая в сторонку, наполнялись откровенной завистью. Протопопов гордился — и страдал всем нутром: неужто лишиться столь ценного экземпляра? «Что делать, что придумать, как удержать ее тайно от жены?» — скворчало в его мозгах неостановимо, но, увы, без толку.

Они сели. Лео заказала салат, рыбу на пару, морковный сок, чем слегка подпортила Протопопову настроение — даже он понял, что это не забота о правильном питании, а признак растерянности, подавленности. Лео любила красное вино, жареное мясо, острые приправы; в спокойной обстановке, да при любящем муже, она и беременная не стала бы отказывать себе в удовольствиях. Что ж ей так не везет, бедняге? Сначала Иван с ней выкаблучивал, теперь вот он сам… и семью свою развалила… Но об этом Протопопов не знал ничего, кроме примитивнейшей фактографии: любили без памяти, прожили полтора года, поссорились, разбежались. Лео избегала говорить об Антоне; когда Протопопов рискнул проявить любопытство, то так безнадежно испортил себе кайф — Лео из страстной пантеры мгновенно превратилась в мрачный куль, — что сразу зарекся: на фиг, на фиг. Не мое обезьянье дело.

Вот и сейчас он отогнал мысли о нескладной судьбе Лео, сурово отсек жалость — иначе не хватит духу сказать то, что должен, — и погрузился в изучение меню. Решил тоже взять рыбу за компанию, выбрал белое вино. Попросил подогреть хлеб и принести масло с травами. Повозился с салфеткой, поправил тарелки, приборы. Угнездился. И со значением воззрился на губы Лео, телепатируя свое желание. Любил поиграть в эту игру — до сих пор щекотало нервы. Что ж напоследок не побалдеть; неизвестно, как они сегодня расстанутся. Сильно она вряд ли взбрыкнет, материально по рукам и ногам повязана, однако гарантий ноль — характерец у нас ого-го. Что приятно.

Лео вернулась откуда-то издалека, молча встретилась с ним глазами. Тяжело бросила:

— Ну?

— Что «ну»?

Протопопов делал вид, будто не замечает враждебности, и, как игривая каракатица, старательно пыхал чернилами сексуальных флюидов. Слова его прозвучали кокетливо.

Лео досадливо дернула ртом и хотела ответить, но тут принесли сок и воду, и разговор ненадолго прервался. Однако Лео явно надоело ходить вокруг да около.

— Что сказала жена? — в лоб спросила она, едва отошел официант.

Протопопов внутренне сжался от страха: сейчас на него как выльют морковную жижу! С Лео станется. И вообще, опять выяснять отношения, тоска!.. Он машинально сложил ладони домиком, закрыл ими лицо и медленно провел от щек к кончику носа, будто пытаясь его вытянуть. Лео, не обращая внимания на эти манипуляции, молча ждала ответа.

— Во-первых, она сама нас выследила. Наняла детектива, — заговорил, наконец, Протопопов.

Лео усмехнулась, но, надо отдать должное ее стоицизму, не произнесла ни слова.

— Во-вторых, как ты понимаешь, аналогичная история у нас уже была. Из-за Таты… — В этот миг чья-то большая рука вздумала подоить его сердце: ухватила в кулак, требовательно потянула вниз и отпустила; выжатая кровь, запульсировав, взорвала сосуды. В глазах почернело. Протопопов мотнул головой, глубоко задышал. Прошло. Он увидел, что от Лео не ускользнуло его состояние; она смотрела с насмешкой — недоброй, уничижительной. Это вызвало раздражение: много ты понимаешь в чувствах, сопля. Но он сдержался, продолжил: — И второго подобного испытания моей жене не выдержать. Она переживает, плачет постоянно, давление подскочило… Любит меня.

Вралось легко; он и сам уже верил в собственное сочинительство — оно так приятно меняло картину происходящего. Протопопов горестно забубнил дальше:

— Мы с ней люди немолодые. У нас внук, невестка его еще кормит, а живем мы вместе, потрясения в семье ни к чему…

«Много оправдываюсь», — думал он параллельно, — «вообще-то не обязан. Она знала, с кем связывается».

Но ее гробовое молчание нечем было заглушить, кроме потока слов.

— Поэтому о некоторых вещах, то есть, о ребенке, я ей говорить не стал. Сказал: любовница, ничего серьезного, брошу. Чтобы усыпить подозрения. Чем скорее, тем лучше — чаще сможем видеться. Но пока, как ты догадываешься, со встречами придется повременить: если детектив опять нас с тобой накроет, жену это убьет. Я не имею права так сильно ее травмировать. Мы вместе почти тридцать лет, она мать моего сына…

Протопопов осекся: у Лео сделалось страшное лицо.

— Заткнись, а? — очень тихо и очень грозно произнесла она. Так грозно, что семейный человек заткнулся как миленький. И сразу растерял гонор.

Принесли салат, рыбу — донельзя кстати; это чуть-чуть разрядило обстановку. Они неохотно, без аппетита, заковыряли в еде вилками. Несколько минут прошло в молчании, но вскоре Лео, дожевав, сказала:

— Короче. Давай без лирики и потрясания сединами. Ты, конечно, заслуженный пенсионер, но малютку все ж таки сделал. Поэтому придется договариваться об условиях. Поступишь как человек, твоя жена ничего не узнает. Обманешь, тебе же хуже: мне никого не жалко. Я теперь не только есть, я и глотку буду перегрызать за двоих: за себя и своего ребенка. Но вообще-то он и твой тоже, и по-моему, ты просто обязан о нас заботиться. Тем более что работать я какое-то время не смогу.

Она выдала все это равнодушно, без интонаций, чужим голосом и, закончив, судейским молотком опустила вилку на край тарелки.

Протопопов от столь окончательной бесповоротности заерзал на стуле, нервно отпил вина, поперхнулся, закашлялся. С неудовольствием понял, что вспотел и покраснел до ушей.

— Заботиться я не отказываюсь — в смысле материальной части. А насчет остального… пойми, жить с тобой, не спать ночами, гулять с колясками я не готов. Возраст не тот, а здоровье тем более — ты должна учитывать. Потом, у меня семья… Собственно, мы о детях не договаривались, с твоей стороны странно рассчитывать… был ведь и другой выбор… и сейчас еще есть… причем не исключено, что это намного благоразумнее…

— Ты про аборт? — На усталом лице Лео не проявилось ничего кроме горечи; она ждала от Протопопова другого, как-никак, он вначале обрадовался. — Да, благоразумнее. — Она старалась не выдать своей обиды. — Только даже не обсуждается. Ребенок родится. И если тебе до лампочки, мне тебя жалко. Но, видно, такой уж ты человек. Тем более интересно, как конкретно ты собираешься нам помогать.

Она посмотрела вопросительно, по-прежнему без эмоций.

Протопопов вздохнул. Настал момент выложить неприятное.

— Как? Во-первых, деньгами… об этом не беспокойся. Но, знаешь… усыновлять его — или ее — я не буду. Чтоб жена не узнала. Сама понимаешь. Во-вторых…

Он мысленно перекрестился — Лео вроде проглотила пилюлю, но тотчас замялся: с разбегу предложить то, что хотел, не получилось. Страшное разорение, и он, в общем-то, не обязан… с другой стороны, ради собственного ребенка…

— Во-вторых, жилье… — Нет, о себе тоже надо подумать, он не Рокфеллер. Протопопов выдохнул с облегчением и по инерции продолжил тоном, приготовленным для аттракциона неслыханной щедрости: — Я сниму тебе двухкомнатную квартиру.

Он сделал паузу, но не дождался и простого «спасибо»; Лео его объявление не впечатлило. Кажется, она поняла, что он собирался сказать: «куплю квартиру». В принципе, и купил бы, но… двухкомнатную — дороговато, учитывая, что личных средств Власта ему оставила с гулькин хвост, а в однокомнатной при ребенке как встречаться? Вот на ходу и родился компромисс: двухкомнатную — снимать. Для Лео так или иначе большой подарок. Однако радости она не выказывала и упорно хранила глухое молчание. И лицо было опасное.

Видать, гормоны.

— Кхм, — кашлянул Протопопов. — Естественно, мелочи тоже беру на себя, всякие там пеленки-игрушки… питание детское… — Его голос будто сошел на нет. Зачем она ставит его в неловкое положение? Что еще он может предложить? В конце концов, ее не просили о ребенке! Он и так проявляет чудеса благородства.

— Ясно, — внезапно вышла из транса Лео. Ее губы растянулись в широкой, слегка крокодильей улыбке. — Спасибо, я оценила. Слушай, давай есть, рыба остынет. — И взяла вилку.

Чуть погодя она развеселилась, отпила вина из его бокала, пококетничала с дядей за соседним столиком. У Протопопова отлегло от сердца: слава аллаху, пронесло. Все-таки молодец девочка, понимает, что к чему, не создает лишних проблем. Надо будет купить ей что-нибудь хорошее — украшение? Вроде всегда кстати.

По дороге домой Лео с трудом сдерживала слезы. Ей было нестерпимо жаль себя и будущего ребенка. Да, вначале незапланированная беременность воспринималась ею исключительно как удар судьбы, но позже природа взяла свое — Лео мечтала стать матерью. И невольно представляла, как радовался бы ребенку Антон, как носился бы с ней, умирал от счастья. А этот… Нет, Лео не обольщалась насчет Протопопова; что обольщаться: бес в ребро плюс ее молодые чары плюс немного скандинавской магии, вот вам и любовное зелье, но… вопреки всему у них образовались довольно близкие отношения, и она невольно ждала большего… участия? Сочувствия? Теплоты? Казалось, он взволнован случившимся… сколько раз твердил, как жалеет, что у него нет дочки…

А в результате? Деньги, квартира. Он будто выкладывал на стол купюру за купюрой, одновременно пристально наблюдая за Лео: ну что, хватит? Как бы не передать лишнего. Словно речь шла о сделке, и он… да-да! Покупал ее хорошее поведение. Ясно: жены боится! Небось, наврал с три короба — ясно, наврал. Понавешал лапши обеим, и жене, и ей. («А сам в библиотеку и…», — подумала Лео. — «Не удивлюсь, если у него еще кто-то есть, со мной теперь возни больно много».

Не проведешь, гад, не на такую напал. Ученая.

Надеялся заткнуть рот квартирой? Щас! Разбежался. Мы еще решим, как с тобой поступить. Опять к ведьме обратиться? Посмотрим. Сегодня совершенно сил нет. С этой беременностью совсем стала не боец. Ну, ничего. Отдохнем, поспим — все пройдет.

Лео привычно втиснулась в невидимые доспехи, с неслышным лязгом захлопнула забрало, неощутимо для спутника окаменела сердцем. А слезы… Слезы высохли сами.

Машина остановилась у подъезда. Лео повернула к Протопопову гордую голову, игриво провела пальцем в тонкой перчатке по его щеке. Взгляд идиота моментально вспыхнул знакомым огнем.

— Ничего, если мы не станем ко мне подниматься? — выдержав паузу, мурлыкнула Лео и выпятила и без того пухлые губки. — Ребеночку нужен отдых. Ты на нас не обидишься?

Он ждал иного и от разочарования весь сдулся. Но, ясное дело, заверил:

— Ну что ты! Разумеется, отдыхай, поспи! Тебе теперь это самое главное. Если хочешь, не ходи завтра на работу, устрой выходной.

Она улыбнулась — сама благодарность; глазами показала: спасибо.

— А я, может, днем заеду? Не возражаешь?

— Ты позвони — решим. — С холодком, без энтузиазма, но вежливо — как хочешь, так и переводи.

Еще ползать передо мной будешь, чтоб я тебя к себе пустила, тварь.

Лео с мстительным удовольствием отметила недоумение в протопоповских глазах — она в первый раз его так отшивала, — и, не давая улыбке сползти с губ, выбралась из машины. У подъезда по традиции обернулась и с деланным весельем помахала любовнику ручкой.

Только в лифте ее лицо, определившись, наконец, с выражением, застыло — словно бы раз и навсегда! — в белой маске презрительной ненависти.

Глава 4

Александра лихорадочно металась по кухне, собирая необходимое для зарядки амулета. Вода в стакане — хлоп на стол. Блюдечко с солью — шварк. Красная свеча — щелк зажигалкой. Курильница с ароматной палочкой — то же самое. Да загорайся ты! Так, теперь задуть, и пусть потихоньку дымится. Готово: представители четырех стихий, к которым она обратится за помощью. Вода, земля, огонь, воздух.

Александра закрыла дверь, плотно зашторила окно. Начнем.

Она разгладила рунный узор, спешно нарисованный на бумаге после разговора с Максом. А что оставалось делать? Он ясно сказал, что в ближайшие полгода не вернется. У Кати серьезные повреждения позвоночника, о реабилитации речи нет, соответственно, у нее проблемы с работой и Жулькой заниматься некому.

Хотя бы честно, а то все недомолвки и недомолвки.

— Я никак не могу их в таком виде оставить, понимаешь? — с надрывом воскликнул Макс. Вместе с тем в тоне сквозило облегчение: естественно, устал притворяться и врать, что «еще чуть-чуть и приедет».

— А я? — только и смогла пролепетать Александра, ошарашенно прислушиваясь к треску своего разрывающегося сердца.

Макс тяжко вздохнул.

— Сашечка… Ты же умная. Ты ведь знаешь, что для меня значишь. Но временами обстоятельства сильнее нас. — Да, да, а Волга впадает в Каспийское море. — Речь о моей дочери, я за нее в ответе. А Катька… вообще отдельная песня. Тоже из сердца не выкинешь.

— Из сердца? — повторила Александра. — Хочешь сказать, у тебя к ней… сохранились чувства?

Макс помолчал.

— Ну, что значит «сохранились»? Всегда были.

— Ты ее любишь?

— Смотря что подразумевать под любовью. Как близкого родственника — да. Пойми, у меня на всем свете никого, кроме них.

— Конечно — я же не в счет.

— При чем тут это! Ты — другое. Ты — очень теплая, нежная, светлая часть моей жизни… Я бы очень хотел быть и с тобой, и с ними, но, к несчастью, такой вариант невозможен. А бросить их сейчас одних я, пойми ради бога, не могу. Совесть не позволяет.

— А почему бы тебе, скажем, не позвать меня к себе? — хорошо понимая, что его решение принято, все же спросила Александра.

— Потому что это несправедливо по отношению к тебе. Ты была бы всегда одна — не представляешь, как я здесь занят! Еще же бизнес.

— Я могла бы тебе помочь.

— Что, с Катей и Жулькой?

— Вообще-то я про бизнес, но можно и с ними.

— Ты сама понимаешь, что для Кати твой приезд — стресс, а уж это ей точно лишнее. Что касается бизнеса… согласись, ты в нем участвовала побочно, оказывала хоть и эксклюзивные, но необязательные услуги, а в основных делах, увы, разбираешься плохо. Да и на кого ты оставишь сына?

— Темка большой, месяц-другой один прокантуется. Я же не собираюсь к тебе до конца времен.

— Ладно, обсудим, только позже. Пока мне пришлось бы разрываться на тысячу частей. Сашуля, пойми: любовь — еще не все на свете. Есть вещи посерьезней. Долг, например. Иногда приходится выбирать. Вот как мне сейчас. К сожалению.

Откуда у него эти гладкие, полые, обтекаемые слова, это непрошибаемое равнодушие?! Ей хотелось рыдать, голосить, как деревенская баба. Что ж ты со мною делаешь, злодей? Как же я одна без тебя буду?

Но она сдержалась, смолчала — чудом. Чародейством, магией, волшебством.

И очень тихо, спокойно произнесла:

— Макс, ты сам знаешь, что говоришь ерунду. Любовь, пока она есть, не просто все на свете, а все на свете в квадрате. В кубе. Любовь сильнее любых трудностей. И убивать ее — преступление. А ты занимаешься именно этим.

С другого конца провода раздалось смущенное покашливание.

— Саша, опомнись, что за мелодрама? К чему такая выспренность? Мы не в пьесе. Перед нами объективная ситуация: вернуться в Москву я пока не могу. И все, никакого подтекста! Как получится, приеду. Но сколько Кате потребуется на выздоровление, неясно. По моим прикидкам, не меньше полугода.

— А потом ты вернешься?

Он замялся — на долю секунды, но она почувствовала. И отчетливо уловила фальшь в ответе:

— Какой смысл обсуждать это сейчас? Я не знаю, как все повернется, и не хочу давать пустых обещаний.

Александра не вытерпела, сорвалась:

— И что же вы, мужики, за люди? Врете, врете… под расстрелом правды не скажете! Ну решись, признайся, что тебе тамошняя жизнь понравилась! Что там и Катя годится! Очень даже понятно: дом, быт, дочка своя собственная. И со стороны получаешься герой — спаситель!

Макс ощетинился:

— Тебе, конечно, мои мотивы виднее. Ты же у нас ясновидящая колдунья.

— Может, и не ясновидящая, но точно знаю, что в нашем мире материальное обычно перевешивает духовное, — огрызнулась Саня.

— В твоем мире — не спорю. Перевешивает. Знала бы ты, как часто меня коробило от подобных твоих высказываний! Но поверь: не у всех на уме дома, машины и деньги.

— Естественно, когда плюс к тому можно поиграть в благородство!

— При чем тут благородство! Ну, не могу я бросить больных и слабых! Что здесь непонятного? Или все должны, как твои викинги, вырывать друг у друга глаза и зубы?

Он уже не скрывал гнева. Александра опомнилась, испугалась: разговор заехал совсем не в ту степь. Она сменила тон:

— Макс, не слушай меня! Просто я очень расстроилась. Соскучилась, ужасно тебя не хватает. Давай попробуем что-то придумать? Ведь ты же меня еще любишь?

Самое страшное, что он не сказал сразу «да». Правда, у него зазвонил мобильник.

— Саш, прости, я обязательно должен ответить: это врач Кати. Я позже перезвоню.

Рад поводу отвязаться? Александра попыталась еще что-то сказать, но Макс перебил:

— Прости, больше не могу говорить ни секунды. Пока, целую тебя.

И все, гудки. Она ждала минут сорок, курила, расхаживала по квартире с телефонной трубкой, гипнотизировала ее взглядом. Но звонок так и не раздался, и у Александры в груди открылся филиал ада с котлами, сковородками и чертями, которые энергично орудовали трезубцами. Ужас до чего больно! Незаметно для себя она очутилась в привычном месте, за столом на кухне, и вдруг услышала, что стонет, даже подвывает, чтобы унять тоску. Только не помогло ни капельки.

Немного опомнившись, она накапала в рюмку валерианки из арсенала для особо нервных клиенток, выпила, еще покурила. Достала карты, наспех погадала. Расклад лег самый что ни на есть дрянной, с препаршивым исходом. Александра смешала карты, пошаманила, отменяя предсказание, и ясно поняла: надо действовать. Срочно. И самое бы лучшее — по всем правилам изготовить амулет на разрыв Макса с женой. Жалко, фаза луны не та. К тому же энергетически сейчас по полной не выложиться — совсем расклеилась. Выжигать трясущимися руками по дереву, а ночью тащиться в лес жечь костер? Духу нет. Пожалуй, поступим иначе: нарисуем формулу на бумаге, зарядим, и пускай начинает действовать. А на убывающей луне, набравшись сил и с ясной головой, повторим процедуру чин-чином.

Не бывать им вместе, не бывать! По-честному, больше всего Александре хотелось применить на практике то, чему ее обучил один из главных колдунов страны и современности. Она, без ложной скромности, оказалась прекрасной ученицей, и теперь при известном сосредоточении могла перемоделировать энергетику человека даже на большом расстоянии. Ах, как бы просто: щелчок пальцами — буквально! — и Максу станет так тошно, так маятно, что мама не горюй. И никакие врачи не помогут. Помучается, помучается, и в Москву прибежит.

Делать этого нельзя, чистой воды порчуган, но кто бы знал, до чего трудно удержаться! Недаром в Писании сказано: «Ворожеи не оставляй в живых». Она бы, правда, фразу переиначила: «Ворожее не оставляй живых», вернее бы вышло.

Александра грозно, мстительно хмыкнула.

Семьянин! Два года ни о жене, ни о дочке не вспоминал и вдруг о долге заговорил. Нет, руну он точно заслужил. Ведь по тому же Писанию, а вовсе не у одних викингов, «если будет вред, то отдай душу за душу, око за око, зуб за зуб». А вред ей Макс причиняет не приведи господи! Одно плохо: они с Катей официально женаты, а значит, с точки зрения рунной магии союз священен. Ладно, возьмем грех на душу, авось, скандинавские боги отнесутся с пониманием… В душе, там, где совесть, царапнуло: а если чертова Катька и правда серьезно больна? Но Александра отмахнулась от самой себя: чушь! Обычная бабья уловка для удержания мужа. Который, заметим, до аварии сто лет никому не требовался.

Она достала тетрадки с руническими формулами и прилежно, как первоклассница, стала сплетать их в узор на черновике, про себя напряженно повторяя: «Вот как изобрету что-нибудь позабористей… вы у меня увидите… своих не узнаете…»

Получилась не картинка, а шедевр. Этак им недели не продержаться. Начнутся скандалы, ссоры, и Максу моментально надоест быть героем.

Александра слегка развеселилась, но ее почему-то залихорадило. Собирая «зарядные» принадлежности, она тщетно уговаривала себя успокоиться, не дергаться — иначе работать нельзя, напортачишь, — но всегда такой разумный организм отказывался слушаться.

Саша посидела над рисунком, помедитировала, разобрала себя на части, собрала заново.

Полегчало. Последний глубокий вдох-выдох — и можно приступать к делу.

Вдруг в тишине квартиры оглушительно заверещал телефон.

«Макс!» — встрепенулась Александра, стремительно теряя с трудом обретенное спокойствие. Сердце затрепыхалось, руки-ноги запрыгали, в голове загудело… Она поднесла трубку к уху, но не смогла выдавить ни слова, отказал голос.

— Алло? — неуверенно произнес красивый, совершенно не знакомый баритон. — Алло?

— Да, слушаю, — скучно отозвалась она, рухнув с неба на землю.

— Александра?

— Да.

— Я по объявлению в Интернете. Насчет рун.

— Я слушаю, — повторила Саня.

— У меня вопрос… Вам, наверное, покажется странным, но… мне важно… у кого вы учились?

Она назвала имя — холодным тоном, говорившим: если не знаешь, дурак.

Незнакомец очевидно знал, ибо уважительно воскликнул:

— Ух ты!

— Да, вот так вот. У наиглавнейшего рунолога государства. У меня и диплом есть. — От сознания собственной ценности Александра начала оттаивать.

— Потрясающе! — отозвался собеседник и осторожно поинтересовался: — А сами уроков не даете?

— Вообще-то нет…

Мужчина не дал закончить, перебил:

— А не сделаете ради меня исключение? Очень-очень-очень нужно! Заплачу сколько скажете!

Александра скроила мину: подумайте, что в мире творится. Однако предложение было заманчивым — ведь она, считай, осталась без Макса и его бизнеса, а жить надо. Никакой заработок не лишний. И голос у мужика на редкость приятный, располагающий.

— Хорошо, — долго не раздумывая, приняла решение Саня. — Но сначала давайте познакомимся. Когда можете прийти?

— Хоть сегодня! — последовал радостный ответ.

— Хорошо. Попозже. — Хоть в порядок себя чуточку привести. — Пишите адрес.

Назначив молодому человеку время и повесив трубку, она вновь воззрилась на руну — совсем в другом настроении. Позвоночник сам собой выпрямился, плечи расправились, живот втянулся, в теле заиграла сила молодецкая.

У меня уже люди учиться хотят, так неужто я Макса с какой-то паршивой Катькой не разведу?

Александра налила себе кофе и медленно-медленно, собираясь с мыслями, его выпила. Стороннему наблюдателю было бы видно, как она постепенно переносится в иные сферы — готовится заряжать амулет. Как правило, она при этом отключала телефон, но сейчас не стала — вдруг Макс позвонит. А клиенты под руку и так почти никогда не лезут; у нее поле сильное, экранирует посторонние воздействия.

Но, стоило сконцентрироваться, опять раздался громкий звонок.

Она схватила трубку.

— Алло, алло! Александра? Здравствуйте! Мне срочно….

Молодой, скачущий, торопливый голос; очередная истеричная девка.

— Тише, тише, — строго сказала Александра. — Успокойтесь, не на пожаре. — Обычно подобный тон действовал лучше всего. — Кто это?

— Я к вам приходила насчет приворота… Помните, фотография? Вы еще ругались, что мужчина женатый… — Голос в трубке совместился с привлекательной девичьей внешностью.

Этого конкретного мужчину как не помнить, про себя усмехнулась Александра. Но ответила совсем другое:

— Какая фотография, о чем вы? Представляете, сколько у меня клиентов? В день до пяти человек! Когда это было?

Девица принялась сбивчиво объяснять.

— Хорошо, хорошо, — перебила Александра. — Что-то припоминаю. Так в чем проблема?

— Мне срочно нужен отворот или не знаю что — хочу отменить колдовство! Я заплачу любые деньги!

Пожалуйста, еще одни «любые» деньги. Надо же, как везет. Впрочем, естественно — не в любви, так в картах. Прекрасно. Когда удача плывет в руки, упускать грешно — обидится.

— Ладно, приходите, попробуем разобраться. Заодно успокоитесь и объясните все толком.

— А можно сегодня? Я через час буду!

«Чего ж нельзя, если амулет зарядить не даете, а до ученика время есть», — мысленно проворчала Саня. А вслух сказала:

— Хорошо, жду.

Лео тащилась в такси к колдунье и честно изо всех сил старалась успокоиться, но это было абсолютно нереально. Она ерзала, устраивалась поудобней, откидывалась на спинку сиденья и тут же наклонялась вперед, с заинтересованным видом высматривала что-то в лобовом стекле, вертела головой по сторонам, доставала из сумочки пудреницу и таинственно улыбалась себе в зеркальце — глаза сумасшедшие, — отводила волосы за уши и встряхивала головой, освобождая их… И постоянно подпрыгивала от нетерпения — когда, наконец, доедем? Чертовы пробки!

Ее состояние понял бы самый мрачный циник; повод для эйфории имелся, и вполне умопомрачительный. Лео странно раздвоилась: одна ее часть отказывалась верить в происходящее и боялась проснуться, а вторая легко приняла все как должное и жадно ждала продолжения — хотела еще, еще, еще счастья!

Как раз для продолжения, чтобы шло гладко, и потребовалась колдунья Александра.

Однако обо всем по порядку.

Еще позавчера вечером не сыскать было человека — женщины, — жизнь которой по тоскливости и заунывности превосходила бы существование Лео. Она целыми днями валялась на диване и пялилась в телевизор, с отвращением думая о необходимости тащиться в консультацию сдавать анализы и выслушивать страшилки от врача — беременность протекала не так гладко, как хотелось бы, и Лео мечтали уложить в больницу. Наслушавшись, ей предстояло плестись домой через парк, «дышать воздухом», чтоб ему целиком иссякнуть на всей планете, и по дороге беспокоиться об одном: как бы не навернуться задницей об землю в омерзительной серой слякоти. Декабрь называется.

А дальше — все, назад на нары. До ночи в четырех стенах, вперившись взором в собственное пузо, с единственным развлечением: дежурным звонком папаши Протопопова. Едва Лео начали пугать выкидышем, он радостно прекратил приезжать: мол, «когда тебя вижу, удержаться не могу, а раз опасно, давай побережемся. И на работу не ходи, нечего тебе там делать». Понятное дело, нечего — сам себе не признается, а видит в ней конкурентку. И вот счастье, подвернулся повод убрать под благовидным предлогом.

Протопопов наведывался пару-тройку раз в неделю, привозил фрукты, то-се, но, в сущности, явно был рад, что можно честно хлебать по вечерам домашние борщи. Или что там ему наливают.

Хотя… не появляется, и слава богу. Уже на втором месяце беременности дедулька сделался Лео противен. Зинка по телефону утешала: это нормально, бывает, гормоны, не волнуйся. А Лео и не беспокоилась. Пусть ненормально, лишь бы он ее не трогал! Зато она бесконечно вспоминала Антона — в самых что ни на есть жарких виденьях; ну, не шел он из головы, и все тут, как в самом-самом начале. Против него ее гормоны вряд ли бы взбунтовались…

Она больше не гнала мысли о навсегда потерянном муже, напротив, перед сном предавалась им всецело — с извращенным наслаждением мучила себя вспоминаниями, скрупулезно восстанавливала в памяти их любовь от начала и до конца, в мельчайших подробностях. Неподвижно лежала на спине и, глядя в темный потолок, заливалась слезами; ей нравилось ощущать, как они сбегают по щекам, по шее. Это длилось долго и прекращалось лишь когда нос закладывало до боли, а под затылком натекала лужа. Лео вставала, залезала под горячий душ, затем укутывалась потеплее. Становилось легче. Она не задавалась вопросом, что с ней происходит, никому не рассказывала о своей, по ее же определению, придури. Организм выкрутасничает, говорила она себе.

Она не мечтала, не молила небо, землю, бога и дьявола вернуть ей Антона, что нередко случалось прежде, нет, просто душой и телом отдавалась горчайшей тоске, оплакивала прошлое, как вдова, сознающая, что счастье не возвратимо. Лео инстинктивно стремилась на самое дно страданий — туда, где нечего терять и потому возможно смирение. На большее она не рассчитывала. Как только жизнь вынудила ее остановиться и задуматься, Лео ужаснулась: зачем нужна была погоня за деньгами, мужиками, работой, Москвой, какие-то жалкие интриги?

Которые, кстати, едва она забеременела, начали дружно обламываться. Зинка, к удивлению Лео, наотрез отказалась участвовать в регистрации подставной фирмы — «Не хочу в стремные дела путаться, и тебе, подруга, не советую», — а когда Лео сообщила, что отказалась от затеи, мол, не до фирм сейчас, искренне обрадовалась. И отлично, сказала, тебе сейчас о красивом надо думать, а не в грязи возиться.

Сама не подозревала, что спела в одну дуду с Мурашовым. Лео была уверена, что дядечка у нее в кармане, ан нет: в ответ на предложение о «взаимовыгодном сотрудничестве» он посмотрел странно, помолчал, а затем произнес:

— Для чего вам эта грязь, милая девушка? Запачкаетесь. Вы лучше о детках подумайте.

Тоже провидец. И образец святости. Лео тогда только фыркнула — без тебя разберемся! — но слова загадочным образом подействовали. Ей тоже казалось, хотя сознательно она о том и не думала, что с ребенком в животе подворовывать как-то не очень.

И вообще, она теперь так ясно понимала: ни Москва, ни деньги, ничто-ничто не заменит ей любовь Антона. А без его любви все остальное безразлично.

Кроме ребенка — несмотря на его папашу. Лео втайне боялась, что неприязнь к Протопопову помешает ей полюбить малыша — вдруг они будут похожи? Зинка в ответ на признание развопилась:

— Куда ты денешься! Не придумывай, материнский инстинкт на что? Он сам его за тебя полюбит! Ну да, приятней, когда от любимого да красивого, но вообще не гневи бога! Другие рады родить хоть от черта лысого, да не выходит.

Это она про себя: последние года полтора одно на уме. Все же под тридцатник, а не замужем и без детей. Как узнала, что Лео залетела не пойми с чего, чуть не лопнула от возмущения: дескать, я своим уродам обовралась уже, что все можно, и фигушки, а эта чуть не в скафандре трахается — и получите-распишитесь. Крольчиха.

Теперь, к счастью, угомонилась, и нет у Лео няньки внимательней. Звонит каждый день, про здоровье выспрашивает, советы дает, Интернет обшарила и пересказывает, что где вычитала, в крестные напрашивается. А услышав про угрозу выкидыша, ругается почем зря; заикнуться страшно о прегрешениях. Не говоря про ночные слезы-рыдания.

Странно: Лео внутренне примирилась с тоской, приняла как заслуженное наказание — ведь сама виновата, что лишилась Антона. Не вывернулась наизнанку, чтобы помириться. Не стояла с утра до ночи у его подъезда. Сколько б он ее гнал? Год, два? Глупости. Он не железный, позлился бы и простил. Тем более что преступлений она никаких не совершала.

Хотя… как сказать. Во-первых, уехала по вздорности в Москву, да еще объявила, что к Ивану. Такое — ревнивому человеку? Идиотка. А после, во-вторых, третьих и двести десятых, понаделала делов столько, что десять жизней не хватит расхлебать. Сама рассуждала, что с колдовством шутки плохи, а приспичило ради корысти, первая птицей полетела чужого мужа привораживать. Тут не счастья просить, а свечку ставить, что ей, несмотря на фокусы, ребенка послали. И спасибо.

Лео искренне старалась быть благодарной, не гневить судьбу и вечерами, когда не плакала, гладила свой живот и разговаривала с ним — наводила мосты. «Какие у нас варианты, так дальше и будем: ты да я, да мы с тобой», — строго объясняла она безответному круглому шару систему их дальнейших взаимоотношений. Хотя в действительности не могла поверить, что там, внутри, сидит живое человеческое существо, которому на днях пошел пятый месяц. Когда же до нее дойдет, что это — по-настоящему? По зинкиным словам, «когда маленький начнет шевелиться». То бишь, скоро. Но пока происходящее кажется если не сном, то игрой, фантазией — растолстела не в меру, вот и выдумала. А еще она казалась себе инкубатором, предназначенным исключительно для вынашивания младенца, прибором, который ничего чувствовать не должен — а если чувствует, значит, испорчен.

Ровно с таким ощущением — испорченного инкубатора — Лео с утра пораньше отправилась в консультацию. Назад возвращалась того хуже: бракованность подтвердили. Опять пытались упечь в больницу. «Тонус матки повышен, давление повышено, почки не в порядке, смотрите, потеряете ребенка». Нравится страху нагонять. Что за чушь! Идиоты. Она нормально себя чувствует. Так, что-то где-то временами, но в целом…

Все же умудрились напугать. Лео нога за ногу плелась к дому — в парке гулять не стала, решила, что при таком раскладе подышит простым уличным воздухом. По дороге она размышляла, что надо бы поговорить с Протопоповым насчет платной больницы. Не в обычную же ей ложиться. Пусть свозит посмотреть, что там у них и сможет ли она это вытерпеть.

Лео внимательно смотрела под ноги: жуть как скользко, эквилибрист, и тот навернется. До подъезда оставался десяток шагов. Она полезла в сумку за ключом. У дверей кто-то стоял, но она хотела, не поднимая головы, пройти мимо — если знакомый, сосед, пускай сам здоровается. Однако человек сделал почти незаметное движение ей навстречу, и Лео неохотно подняла глаза. И настолько им не поверила, что тут же снова уткнулась взглядом в собственные сапоги. «Не может быть», — твердо сказали ее бешено заколотившееся сердце и мгновенно окостеневший живот. — «Не может, не может, не может, не может».

Секунду спустя она осмелилась посмотреть еще раз — осторожно, чтобы не спугнуть виденье.

Антон. Настоящий, живой Антон.

Что делать?

Она машинально продолжала двигаться к нему — неестественно медленно, как во сне; расстояние не желало сокращаться. Антон смотрел на нее расширенными глазами, в упор, без улыбки, и это мешало Лео сосредоточиться, выудить из спутанного вороха реплик в голове те, что она бы произнесла, оставайся у нее сейчас ум, гордость, честь и достоинство.

А она, дура, ходить разучилась — коленки подгибаются.

«Дойду и скажу просто: «Здравствуй», — храбро решила Лео и внезапно, совершенно неожиданно для себя, оказалась лицом в его куртке, и весь мир до самого горизонта, до самого края вселенной заслонили его сильные, крепкие, бесконечно любимые руки.

— Я тебя люблю, — вне сценария, по-детски обиженно выговорили ее вдруг зашлепавшие, переставшие слушаться губы.

А тебя все нету да нету, прозвенело в воздухе невысказанное.

Он в ответ сжал ее так сильно, что захрустели кости, но сказать ничего не смог: их тела уже закрутил водоворот объятия…

Очнулись они дома, среди кучи одежды, голые и абсолютно счастливые. Как они здесь оказались, что было, ни один не помнил. Антон целовал Лео, легко-легко, нежно-нежно. Потом провел пальцем по выпуклости живота — казалось, только сейчас заметил. Ничего не спросил, с улыбкой взглянул в лицо.

— Потом расскажу, — хмуро буркнула Лео.

Он кивнул, и она сразу начала рассказывать — все-все, от печки. Про Ивана, работу, жажду мести, Протопопова… лишь про колдовство умолчала.

— Глупая ты моя дурочка, — ласково проговорил Антон, терпеливо выслушав исповедь.

— Ты не злишься, не ревнуешь, не обижаешься? — спросила она с нарочитой строгостью, как бы проверяя, насколько он изменился.

— Нет. И знаешь почему?

— Почему? — купилась она.

— В курсе, на кого не обижаются? — поинтересовался Антон.

— Сам!.. — Лео шутливо на него замахнулась.

— К сожалению, сам тоже, — невесело усмехнулся он. — Понимаешь, и у меня… новость.

Так Лео узнала про Наташу и ее беременность. Внутри все закричало: нет, нет! Оказывается, она ждала от него верности… Антон увидел ее потрясение, заторопился успокоить:

— Не бойся, нас больше ничто не разлучит. Я тебя никому не отдам. А ведь когда ехал, не собирался… — В ответ на ее вопросительный взгляд он пояснил: — Я разводиться хотел. Но, видишь, как повернулось… само решилось. Люблю я тебя, бестолковку, и ничего не поделаешь. Сколько ни борись. И ребенок твой этому не помеха. Я же тебя ни на минуту не забывал, вообще не жил будто, дальше так не хочу. Время идет, мы не бессмертные. А про Наташу я рассказал, чтобы ты знала: как дальше быть, придется решать втроем. Своего ребенка я тоже не брошу.

Лео утешили не столько слова, сколько голос, родной, уверенный. Она с Антоном, и это главное, остальное неважно. Подумаешь, Наташа; Антон ее не любит. Ну, родит она — пусть. Будем вместе устраивать детские праздники.

Поговорив, они опять долго целовались, а после опять строили планы на будущее, и каждый миг, каждую долю секунды, Лео растворялась в немыслимом, невероятном блаженстве — ради такого, пожалуй, стоило на время расстаться.

В конце концов они постановили, что Антон должен вернуться в Омск, как собирался, и объясниться с Наташей. А затем взять на работе отпуск и приехать в Москву к Лео. Сначала она хотела лететь с Антоном «домой» — он просиял, услышав от нее это слово, но узнал про нелады с беременностью и воспротивился:

— Нет уж, сиди спокойно, жди меня здесь.

— Тебя… с Наташей? — нейтральным тоном осведомилась Лео.

— Если она захочет. Ее право.

— Как бы у нее самой выкидыш не случился.

— Постараюсь не допустить. Но обманывать ее не хочу, а и захотел бы, не смог. Как будет, так будет. Что зря гадать. Может, мы с ней, что называется, на месте договоримся. Вряд ли она станет мешать. Наташа человек достойный и очень сильный. — Ревность саданула кулаком в солнечное сплетение; Лео едва не задохнулась. Антон, ничего не заметив, продолжил: — Но как бы ни повернулось, не бойся. Я тебя не брошу, приеду, и мы всегда будем вместе. Слышишь: ничего не бойся.

Не бойся? А что такое страх?

Жизнь вдруг взяла и поменяла знак, наполнилась блеском, смыслом. Лео засветилась так ярко, что, взглянув на себя в зеркало, испугалась ослепнуть.

Антон не выпускал ее из объятий.

Два часа назад она проводила его на электричку до аэропорта. А проводив, подумала: необходимо срочно завершить в Москве все дела и среди прочего «отпустить» Протопопова. Приворот — грех, плохо, если он останется у нее за душой. Лео позвонила колдунье. Та, на счастье, оказалась дома и согласилась ее принять.

«Моя удача меня бережет», — пело в голове. Лео радостно, во весь рот улыбалась людям из окна такси, медленно тащившегося в плотном дорожном потоке. Угрюмая тетка на остановке, заметив ее улыбку, злобно покрутила пальцем у виска.

Лео беззвучно рассмеялась: что бы ты, дура-тетка, понимала. Жить — хорошо!

Войдя в квартиру Александры, она с порога зачастила:

— Здравствуйте! Так удачно, что вы меня сразу приняли! Понимаете, мне нужно сделать отворот, срочно-пресрочно! Потому что тот… человек, ну, помните, вы еще спрашивали, женат ли, а я сказала, формально, на бумаге, а в следующий раз фотку принесла, помните? Так вот, он мне совсем не нужен, да и с женой у него не пойми чего, а тут вдруг Антоша мой объявился, я думала, мы расстались навеки, не ждала больше, а он взял да приехал, говорит, любит, жить не может, вот я и не хочу, чтоб нам мешались, тем более это не само по себе, а на колдовстве, ну так пусть он, ну, тот, другой, живет спокойно…

— Стоп, стоп, стоп! — замахала руками Александра, невольно улыбаясь, хотя вначале слушала с довольно-таки сумрачным видом. — Раздевайтесь, проходите на кухню, там толком расскажете, кто на каком колдовстве куда приехал.

После, вникнув в происходящее, она вновь перестала улыбаться, нахмурилась. Но Лео с вершин своего счастья не замечала, что лицо колдуньи становится все пасмурнее. Впрочем, Александра ее не перебивала и вопросы начала задавать, лишь когда поток слов, казавшийся бесконечным, иссяк.

— Стало быть, Антон — ваш муж? Официальный?

Лео — рот до ушей! — энергично кивнула.

— И приворот вы заказывали, оставаясь за ним замужем?

Новый кивок — и пристыженная, потаенно кокетливая улыбка.

— На женатого мужчину?

Еще кивок — с испугом, скользнувшим по лицу.

Александра с беспредельным изумлением воззрилась на клиентку, медленно покачала головой, закурила. Между ними гирей повисло молчание. Наконец, сделав очередную затяжку, Александра тяжело обронила:

— Да-а, девушка… Что сказать. Наворотили вы дел.

Лео сидела, широко распахнув глаза. Александра с каменным спокойствием выдержала паузу, дождалась, пока красотка пролепечет:

— А что… такое?

— То, что в рунической магии брак — священный союз, ясно? Надо было предупреждать, когда историю затевали, что сами замужем и на женатого глаз положили. Я бы не взялась. А теперь вообще непонятно, что будет. Наказать — и не меня, вас, — могут так, что небо с овчинку покажется. Всю событийку вам порушат. А вы беременная, причем, насколько я понимаю, не от мужа.

Лео, замерев от страха, взглядом показала: да.

Александра про себя усмехнулась: ну, Протопопов дал гвоздя! Взялся почковаться под пенсию. Интересно, что у него на самом деле в семье творится?

— От хахаля привороженного? Ясненько… И что же он себе думает, хахаль ваш? Как отец, я имею в виду? — Саня картинно уставила третий глаз в астрал: — Что женится не предлагал, можете не рассказывать, сама вижу.

— Он… деньги дает, помогает, вообще согласен участвовать материально, — запинаясь, начала объяснять совсем уже не веселая Лео. — Но всерьез заниматься воспитанием, говорит, старый уже. И жену не хочет травмировать. Я правда думала, что они все равно что соседи, честно, а как забеременела, так и выяснилось, что у них за плечами целая жизнь, и сын, и внук, и еще куча всего…

— А вы что хотели!

— Я? Думала, он на привороте жениться предложит, — с еле заметным вызовом бросила Лео, дескать, что-то ваша магия хваленая не сработала. Но тут же испугалась и сбавила тон: — Хотя забеременела не специально. Мне такое на фиг не нужно.

— На привороте! — хмыкнула Александра. — Это же вам не наш деревенский! Никто не желает понимать: руны иначе работают! В вашем случае у обоих официальный брак. А магия — не игрушка, неужели не ясно? Удивительно, как ваc до сих пор не шарахнуло. Наверное, там, наверху, просто еще не опомнились от вашей просьбы! — Она выдержала осуждающую паузу и сменила гнев на милость: — Дайте-ка карты разложу.

На подготовку к гаданию ушло минут десять, и негодование Александры постепенно угасло. Она понимала, что злится не на бестолковую девицу, а на урок, преподанный высшими силами с ее помощью. Сане словно показали: смотри и учись, чем не следует заниматься, не вздумай разлучать Макса с женой. А то попадешь из огня да в полымя, как эта вот дурочка.

Не дурочка — дурища. Мало, что при живом, молодом, видимо, очень симпатичном и перспективном муже связалась с трухлявым Протопоповым, так теперь еще неизвестно, чем за это поплатится. Накажут как пить дать. А спрашивается, что мешало заказать руну на восстановление семьи? Жила бы сейчас и горя не знала. Ладно, взглянем, может, не поздно помочь.

Александра, настраиваясь, разложила на столе все необходимое, пристально глянула на клиентку и вдруг поняла, что не помнит ее имени.

— Как тебя зовут, прости, запамятовала, — спросила. Удивилась, что перешла на «ты». Не иначе как от сострадания.

— Лео. Полное имя Клеопатра, — последовал ответ.

Лео привыкла, что ее имя вызывает у людей легкую оторопь, и иногда во избежание подобной реакции называлась иначе, но ситуация требовала полной откровенности.

Рука гадалки повисла в воздухе.

Александра медленно подняла глаза. Ей, разумеется, не составило труда сложить два и два, и она была искренне ошарашена. Но после долгого молчания взяла себя в руки, внутренне встряхнулась и тихо, угрожающе произнесла:

— Кажется, когда вы заказывали приворот, то назвали другое имя.

— Я? — Клиентка смутилась. — Ну да… Елена, — и затараторила: — При крещении по святцам назвали. Многие меня здесь, в Москве, так и зовут. Но вообще я Лео. Только самые близкие называют Клепка.

На ее губах появилась прозрачная, нежная улыбка: вспомнился самый-самый близкий человек Антошка…

— Елена, значит? Великолепно. Так вот что я вам скажу, Елена: зря вы заказывали амулет.

— Почему?

— Потому что заряжая его, я воссоздаю в голове ваш образ и ассоциирую с именем, под которым вы известны миру. И если имя чужое или, мягко говоря, не совсем ваше, амулет либо не сработает, либо, вероятней всего, сработает неправильно. И в вашем случае я даже не стану ломать голову над тем, к каким неожиданным, непредсказуемым, — она особенно подчеркнула последнее слово, — последствиям это приведет.

Александра подождала, пока ее слова дойдут до девушки.

— Что ж вы так заврались? Почему не сказали правды? Хоть в чем-нибудь?

— Но… — Лео растерялась. — Это действительно мое второе имя, а про мужа вы не спрашивали… Ни про моего… на кого я заказ делала…

— Он коллега еще одного вашего бывшего друга, — спокойно рубанула Александра.

Лео обомлела.

— Откуда вы?… Как вы?…

— Я все-таки колдунья, — тихо, но так, что от ее голоса по спине Лео поползли мурашки, ответила Александра и по вдохновению зловеще добавила: — И чуть-чуть ясновидящая.

Лео заметно съежилась от страха.

— Знаете, Елена, — продолжала источать сарказм Саня, — не следует уводить из семьи чужих мужей. И тем паче вводить это в привычку. Поверьте, не доведет до добра. Ведь… отец вашего ребенка — не первый, так? Ну вот. Хоть это признали. — Она спрятала колоду карт в коробочку и начала убирать остальное. — Я искренне надеюсь, что наверху вас простят. Но работать для вас не стану, себе дороже. Вы меня достаточно обманули — теперь расхлебывайте. Если помните, я сразу предупредила: можно поплатиться самым что ни на есть дорогим. Я вам этого не желаю, но советую: будьте начеку. Законы кармы пока никто не отменял.

— Но… — пролепетала Лео.

— Никаких «но»! И денег не возьму, не просите! — Черт, жалко, Татка не видит, как за нее расквитались. — Всего вам, Елена, наилучшего и, как говорится, в добрый путь. Я вас не задерживаю. — Это было произнесено таким тоном, что у Лео отшибло всякое желание настаивать на своем, и она поспешно выскочила из-за стола. Ноги бы унести, читалось на ее лице.

Одеваясь, бедняга суетилась, роняла вещи, не знала, куда деть глаза, и Александра — человек не злой, — успела ее пожалеть. Все, что она наговорила, хоть и верно, но не обязательно правда, точнее, не обязательно сбудется столь драматически. Возможно, дурында отделается легким испугом. Либо она — из того кармического балласта, которому дурные дела сходят с рук ради улучшения общей земной кармы. Но в сущности, наплевать, неважно! Пусть попотеет от страха, будет ей наука, как на чужое зариться. А раз беременная, лучше дойдет.

Впрочем, кажется, урок уже усвоен — вон какой ужас на лице.

— До свидания, Елена-Клеопатра.

Та, бледная, кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Потом выдавила:

— Вы только скажите, ребенку… ничего не будет?

— Откуда мне знать? Я не господь бог, — холодно отозвалась Александра, подавив сочувствие. Вот балда девка.

— А нельзя все-таки что-нибудь?…

— Девушка, у вас совесть есть? Не злите меня.

Та переступила порог квартиры, еще медля, еще надеясь на что-то, но Александра твердо закрыла за ней дверь. Пусть распутывает свои дела как хочет.

Она задержалась в прихожей, рассматривая себя в зеркале, но мыслями улетела за тысячи километров, и потому сильно вздрогнула от звонка, в тишине показавшегося оглушительным. Александра гневно распахнула дверь:

— Неужели еще что-то неясно?!..

Осеклась и сделала шаг назад.

— Ой. Входите.

Очень высокий, очень рослый, очень красивый викинг.

— Здравствуйте, — робко произнес уже знакомый чарующий баритон. — Мы договаривались.

— Да, да, знаю. Простите, я думала, это не вы. — Александра волшебно преобразилась: из колдуньи сделалась феей. Хотя судьбу, вставшую на пороге, узнают и колдуньи, и феи, и ведьмы, и даже некоторые простые женщины. — Заходите.

Молодой человек вошел, скромно улыбаясь, но было видно, что он хорошо знает себе цену. Во всех смыслах: мужском, человеческом, эротическом, эзотерическом.

— Вот, приехал учиться. Возьмете?

Она кивнула.

— Раздевайтесь, проходите.

Они встретились взглядами и оба вздрогнули от короткого электрического разряда.

Александра — у нее вдруг сильно закружилась голова, — про себя беспомощно усмехнулась: все за нас решено, не убежишь. Говорили же руны: все наладится.

А тернии с треволнениями пусть пока поживут в Америке.

Пропуская гостя вперед, Саня отвернула голову в сторону, на мгновенье застыла и словно бы отключилась, а через пару секунд еле слышно щелкнула пальцами.

Глава 5

— Ты чего, обалдел, на фиг оно мне нужно! — гневно бросил Цыпленок.

Андрей беспомощно вздохнул, беспомощно обмяк в красном кожаном кресле и так же беспомощно принялся размешивать сахар в кофе. Беспомощность для него вообще стала, что называется, знамением времени. Вот ведь вляпался.

Этого не должно было произойти. С ним? Не могло и все. Нонсенс.

В голове нежданно выскочила мысль, грандиозная по своей нелепости: «Приворожила она меня, что ли?». Чтобы он — и такое подумал? Не иначе, сделала свое черное дело болтовня подружек жены, к которой Андрей вообще-то никогда не прислушивался… И на тебе, записалось на подкорку — а то с чего бы? Привороты — это из их разговорчиков за жизнь и дурацких телесериалов.

Бред, мракобесие. Андрей мотнул головой. Ничего не поделаешь, придется признать (не признавать очевидное — глупость): случилось то, чего он не ждал и не планировал и что постепенно начинало сотрясать фундамент всей его суперблагополучной жизни. Он на старости лет влюбился.

В девятнадцатилетнего Цыпленка.

И почему из всего невероятного на свете с ним произошло именно это? Уж лучше в один прекрасный день проснуться и обнаружить, что ты — китайский император.

Трагедии, заметим, ничто не предвещало. Так, необычное случайное знакомство в ночном клубе. Царев скучал, дожидаясь, пока отвеселятся его гости — заграничные партнеры, настолько важные, что потребовалось оказать им почет и выгулять лично. Партнеры стремительно нализались водкой и хаотично разбрелись по клубу, влекомые магнетически прекрасными юными русскими красавицами. Иностранцы млели, щурились как коты и решительно не замечали, что с первых минут распределены и для каждого приготовлен индивидуальный крючок.

«Хорошо работают, стервы, — мысленно одобрил Андрей. — Интересно, кто их дрессировал? Мне бы этого человечка в контору заместителем».

Он слегка улыбнулся забавной идее и внезапно уткнулся взглядом в странноватое существо, одиноко восседавшее на насесте барного табурета. Нахохленная девчонка, подросток — надо было видеть это чучело! Чего она только с собой не сотворила! Черные волосы с малиновыми концами, скрученные в хвост и хитро пришпиленные японскими заколками, растопыривались над макушкой панковским веером, треугольное личико было раскрашено с готской макабричностью, драные джинсики, естественно, держались исключительно на выступающей лобковой кости, разрисованная майчонка с глубоким вырезом плотно облепляла несуществующую грудь, в пупке и брови блестели сережки… Что тут делает эта сопля? Промышляет цыплячьим тельцем? Господи, спаси и сохрани.

Царев отвел взгляд и вновь стал наблюдать за своими гостями; послеживал за идиотами, чтобы не вляпались в историю. Потихоньку потягивал виски. Но глаза его сами собой то и дело возвращались к птенцу у стойки. Интересный экземплярчик. Нюх на людей у Андрея был отменный, а тут ощущалась редкая, колючая, пронзительная индивидуальность. Что-то из-под отталкивающей оболочки влекло, взывало, манило. Вскоре стало понятно, что у девочки исключительно красивый профиль, а когда она, почуяв, что ее рассматривают, обернулась и обвела настороженным взором зал, Андрей вздрогнул: необыкновенные глаза, завораживающие! Огромные, льдисто-голубые, в пол-лица, странно светящиеся, очень широко посаженные. Как сказала бы его жена, «глаза на ушах».

Своим холодным блеском они жгли насквозь, и с Андреем произошло непонятное; он потом не мог вспомнить, как вместе с цыплячьей девчонкой оказался за столиком позади колонны в укромном, скудно освещенном углу, под пышной сенью искусственного фикуса. Они сидели и разговаривали. Когда это успело случиться? Сейчас-то уже все ясно — влюбился с первого взгляда, вот в башке и поплыло, но тогда и наутро и еще много дней после объяснение у него было другое: напился в зюзю, несмотря на редкую устойчивость к алкоголю. Оттого и провал в памяти, самая настоящая амнезия.

Ведь о чем шла речь, Андрей бы и за миллиард долларов не восстановил. Наверное, как обычно в таких случаях: ни о чем и обо всем одновременно, когда не в словах дело. Но он постоянно помнил, что перед ним — ребенок, птенец, детеныш; ее надо оберегать, защищать. Для постели (мысли, кто бы сомневался, уже витали) она не годится. Девочка смешно, неумело изображала женщину-вамп в полной уверенности, что получается здорово, Андрей же чувствовал себя огромной, хорошо дрессированной собакой, которую задирает воробей. Поддаться на провокацию значило бы уронить достоинство — однако глупые инстинкты так и влекли это сделать.

Она сказала, что ей девятнадцать, учится в институте. Третий курс экономического. Здесь с подружками, хотя совершенно не собиралась. Родители? Нет, не беспокоятся, она взрослая, отчитываться не обязана и вообще гуляет сама по себе.

У Андрея хватило рассудка заказать такси тем своим гостям, кто не отважился отдаться во власть обольстительниц, и проследить за их отъездом, после чего он сам оказался в машине — с Цыпленком, втайне уже получившим это прозвище. Она сильно отличалась от его обычных пассий, но — почему нет? Новое всегда интересно.

И сразу спать с ней вовсе не обязательно.

— Покатаемся? — предложил Царев. — Не боишься, что я выпил?

Она невозмутимо помотала головой, и машина сорвалась с места. По дороге они говорили мало; в салоне нарастало мощное — и, казалось Андрею, обоюдное! — напряжение. Внезапно он понял, что больше не выдержит, и притормозил у обочины. Положил руку на спинку ее сиденья, вбуравил в белое личико тяжелый мужской взгляд, ни слова не говоря, по-медвежьи сгреб невесомое тельце и наконец, наконец прилепился губами к ее губам.

И унесся далеко-далеко, в космос. Или в молодость.

А назад вернулся потому, что щекам стало мокро. Цыпленок — очевидно, уже не первую минуту, — ревел в три ручья самым неэстетичным образом: икая, глотая сопли, размазывая помаду и тушь. Зрелище, прямо скажем, было то еще, но Андрей испытал одно — невероятную, огромную, отеческую нежность. Мгновенно переключившись из животного режима в человеческий, но все с тем же пылом он принялся утешать девочку; баюкал, гладил по голове, мычал что-то на редкость нелепое. Ни о чем не спрашивал. Дождался, пока она сама, нарыдавшись и нахлюпавшись, жалобно объяснит:

— От нас папа ушел! Месяц уже…

Если что и должно было остановить Андрея раз и навсегда, так именно это, однако наоборот — приклеило неотрывно. Той ночью в последней жалкой попытке поступить правильно он отвез ее домой, но под конец не совладал с собой и всучил номер телефона: звони, если что. И она позвонила, не на следующий день, но вскоре.

Вы меня тогда так поддержали, можно, мы еще поговорим?

Они начали встречаться — в кафе, на улицах, в парках. Перешли по его просьбе на «ты». Гуляли, беседовали. Андрей называл ее «цыпленок из хорошей семьи». Ее интеллигентная речь, пересыпанная подростковыми жаргонизмами и глупой грубятиной, донельзя его умиляла. Он искренне и очень долго не отдавал себе отчета в том, что с ним происходит. В нормальной одежде — пусть с сережками черт-те где, — она выглядела совсем маленькой. Однажды Андрея окликнули:

— Купите дочке мороженое!

Он смущенно улыбнулся продавщице и вопросительно глянул на Цыпленка. Все-таки зима. Но та кивнула:

— Давай эскимо.

Он до сих пор помнил, как она впивалась зубами в ледяной брусок и как с каждым ее глотком теплело у него в груди.

Они обсуждали — и осуждали — ее отца. Она болтала про друзей, подружек, учебу. И чем дальше, тем больше становилась ему дочерью. Перспектива иного, любовного союза, день ото дня таяла — и тем жарче манила. Андрей пользовался всякой возможностью взять в руки ее ладошку, коснуться плеча, талии, волос. Она вызывала в нем трепет, который он упорно считал родительским. Он ушел в суррогатное отцовство с головой, стал реже бывать на работе и почти забросил дела, тем более что они давно не требовали его участия. Она к его высокому положению была по видимости равнодушна, лишь как-то поинтересовалась, чем, собственно, он занимается, и дернула плечиком: скукота. Действительно, любые разговоры с ней и о ней казались куда интересней. Он начал звонить ей по вечерам с мобильного, спрашивал, дома ли, что новенького сегодня, желал спокойной ночи.

Он обманывал себя до последнего и лишь недавно задался вопросом: «Уж не влюблен ли я»? С чувства, получившего имя, сдернули покрывало — и оно предстало перед Андреем во всей своей грозной монументальности. Что говорить, он испугался. Однако спрятаться, убежать почему-то не захотел, напротив, задумался, как объявить об открытии Цыпленку. Зачем? Допустим, низачем — но нужно! Он мечтал, сочинял проникновенные, волшебные слова, такие, чтобы она всерьез выслушала и… ответила взаимностью? Нет, но… пусть хотя бы запомнит на всю жизнь. Андрей не думал, что будет дальше, мысль о физическом контакте с ней была кощунственной — но не стремиться к этому контакту, утаить священное знание казалось и вовсе святотатством.

Он ни в коем случае не собирался признаваться в любви в кафе. Но поддался гипнозу невероятных глаз, по-идиотски сграбастал через стол маленькую лапку и, густо покраснев — как вам это понравится? — с пошловатой развязностью осведомился:

— Ну? Ты давно догадалась, что я в тебя влюбился?

Она изумленно на него воззрилась. А затем последовало непредвиденное. Во-первых, опять бурные слезы. Во-вторых, сбивчивое лепетание: если и догадывалась, то надеялась, что ошибаюсь, думала, у нас просто дружба, отношения как у отца с дочерью (услышав это, Андрей одновременно восхитился и возмутился ее наивностью).

В-третьих, она изрекла сакраментальное: «Ты женат».

Что по-настоящему застопорило работу его мозга. То есть, в каком смысле «женат»? Нет, он не забыл, но при чем тут?… Вот уж поистине где голова, где что… Он же не предлагал… он никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах не бросит… не поступит как его отец… и ее отец…

Семья — другое, святое…

— Хочешь, я разведусь? — выпалил он секунд через двадцать с полоумным блеском в глазах. И потряс головой в надежде проснуться. Он действительно такое сказал??

Тут-то Цыпленок и вскричал:

— Ты чего, обалдел, на фиг оно мне нужно!

Грубость отрезвила Андрея, сбавила напряжение, напомнила, что она — подросток и между ними — пропасть. Он почувствовал невероятную беспомощность и вдруг испугался, что заплачет. А Цыпленка прорвало. Пока Андрей молча размешивал в кофе сахар, она выливала на него бешеные потоки слов. Нет, нет, нет и нет! Он ей дорог, но у них ничего кроме дружбы быть не может, и если он по правде влюбился, выхода нет, надо расстаться. У него семья, дети, она не вправе причинить им боль, какую испытывает сама. И хотя без него ей будет ужасно плохо, это — все, последняя встреча.

Серьезное личико, отчаянные глаза, смешной подростковый пафос.

Эффективней было бы тушить пожар бензином: сопротивление пробудило в Цареве завоевателя. Потому что нет таких крепостей и далее по тексту.

Благородные речи он легко произнес бы сам. Но лишиться ее — невозможно! Самая мысль об этом… противоестественна. Цыпленок ему нужен, вот и весь сказ. Ради какой такой высокой идеи отказываться от общения, приятного обоим? И неважно, на чем оно основано, лишь бы продолжалось. Она не хочет любви? Бог с ней, только б не прогнала. Что он, любви не видел? Так даже лучше, спокойней, для его семьи в том числе. Он же с молодости клялся, что не станет как отец, а тут и соблазна не возникнет… Одна беда: с тех пор как Андрей разобрался в собственных чувствах, нежность успела неразрывно переплестись с желанием, и последнее требовало выхода. Природу, увы, не обманешь. Если бы доказать Цыпленку, что любовные отношения — именно то, что нужно! Ну, зачем он ей в качестве мужа, какое у них будущее? При разнице почти в тридцать лет? Нелепо. Зато сколько он, пока в силе, может дать как мужчина, любовник, друг, советчик! Не говоря о материальном — вот тут перспективы. Она, конечно, девочка со странностями, но все же земная, разумная, должна понять, согласиться… Правда, непосредственно с койкой лучше обождать, пусть ей хотя бы двадцать исполнится.

По крайней мере, не с тинейджером. Только…

Царев почесал в затылке — его, человека здравомыслящего и рационального, пробрал суеверный страх: что, если секс все испортит? Развеет трепет и волшебство? Превратит уникальное чувство в примитивную интрижку на стороне? Что, если на пике страсти ему захочется свернуть и эту нежную шейку?

Нет, нет, ерунда, бредятина. Рефлексии. Такого не будет, исключено. И семья решительно ничему не помеха. Тем более что Цыпленок сам не хочет его развода.

Царев подумал: «Я таких воротил об колено ломаю на переговорах, а тут двух слов связать не могу. Все, хватит. Я хочу ее, она — моя. Пора прекратить жевать розовые слюни, объясниться и добиться своего».

И точка.

* * *

Тата, устало щурясь, — такая долгая дорога и такое яркое солнце! — любопытно смотрела в окно машины, которая, кажется, уже целую вечность тряслась по неровному асфальтовому шоссе. Вокруг простиралась блеклая, выжженная, пустынная местность, но не настоящая пустыня, нет — так, лысоватые холмы в кустиках травы и, кое-где, островках молодых рощиц, посаженных, очевидно, недавно. Тата будто забыла, зачем она здесь и куда едет, и спокойно удивлялась всему подряд: одинокому ослику на склоне, словно брошенному хозяевами за ненадобностью, убогому поселению, напоминающему самозахватные участки у российских железных дорог… Что еще за бедуинская стоянка?

Неожиданно вдалеке показался город. Ничего особенного, обыкновенные спичечные коробки домов, как везде. Но потом откуда-то сбоку выпрыгнул указатель: «Иерусалим». Сердце захолонуло — не может быть!

От волнения она толком не заметила, как очутилась в гостинице, в своем номере. Дисплей телефона показывал 14:52. Где она читала, что примерно в это время здесь поднимается ветер? В путеводителе?

Душновато. Тата решила приоткрыть окно, но — черт, и правда, ветер! — шпингалет сорвался и створка распахнулась полностью. Вокруг засвистело, в комнату полился холод. Справиться с окном не получалось, оно вело себя, как в фильме Хичкока. Тата схватила телефонную трубку и, нервно, сбивчиво объясняя портье, в чем дело, полезла под одеяло. Накрылась с головой; затаилась, стуча зубами. И так, в ожиданье спасения, с недоуменной, слегка обиженной мыслью: «Вот он какой, Иерусалим — не жара, а сплошная холодрыга», заснула.

А через секунду оказалось, что уже одиннадцать утра, и шпингалет починен, и на улице солнце, да такое, что не спастись, даже если на арабский манер укутаться с головы до ног платками.

Окна гостиницы выходили на хасидский квартал; Тата сразу поняла по мужчинам. Стайка девочек шла в школу, и от одного лишь взгляда на их походку и одежду ей вспомнились детские фотографии бабушки Кейлы, снятые задолго до переезда той в Москву из местечка Хащевато на Южном Буге. Девятнадцатый век, да и только! А вон малыши играют в какую-то игру… от ее очевидной несовременности Тата содрогнулась: уж не попала ли она случайно в машину времени?

Очень скоро — с сюрреалистической быстротой: буквально не успела оглянуться, — она очутилась у стен Старого города. Ворота: Цветочные, Шхемские, Яффские. Обыденность древности, история в картинках. Все века разом, и будто бы так и нужно. А внутри — боже! Бескрайний, бурлящий восточный базар, капище торговли, где на каждом квадратном сантиметре все продают всё и где донельзя обостряются чувства. Запахи — восхитительные и омерзительные, краски, каких не существует в палитре, голоса, вопли, крики исступленно торгующихся людей. И воздух — головокружительный коктейль, на вкус отдающий опасностью: тут в любую минуту могут толкнуть тележкой, обокрасть, обмануть, переехать машиной, которые гигантскими рыбинами рассекают безумную толчею.

Тата, точно воду раздвигая жаркий воздух, быстро шла по лабиринту ощущений, сменявшихся с фантастической быстротой. Земля, камень, яркие цвета, шум, гвалт, гомон, солнце, тень, черное, белое — все инопланетное, и все родное, знакомое.

Да, она вернулась домой, только дом этот — этот древний как мир город — рассыпался перед ней пестрым калейдоскопом. Бесчисленные наслоения жизни акварельно, текуче, ползуче вросли друг в друга. Нагромождение, неразбериха, какофония, хаос творенья.

И необъяснимо ясно только одно: это место свято.

«Он — здесь», — изумленно прошептала Тата, зная, что имеет в виду Бога.

Вокруг разноцветной мозаикой кишел народ — точнее, народы. Хасиды, замороженные в своем позапрошлом веке, тесной группой проплыли мимо, посмотрев сквозь Тату, будто сквозь стекло. Она обиделась: скажите пожалуйста, можно подумать, не они разъезжают на машинах тут же, рядом, по узким улочкам. Красавец-араб приветливо помахал рукой из-за руля такси, зазывая: давай ко мне. Однако и в его улыбке сквозила прозрачная отстраненность. И он закуклен в собственном мирке; чужие для него — источник пропитания, комары для лягушки.

Тата зашагала дальше, наблюдая уже очень внимательно. Армяне, арабы-христиане, чернокожие евреи, местные детишки, продавцы, покупатели, официанты. Солдаты — мальчики, и особенно девочки. Прелестные юные арабки, изящно, соблазнительно обернутые в шелка. Хм. Остается лишь изумляться: как же шариат? Бойкие молодые еврейки в чудных шляпках («Это явно модно», — взяла на заметку Тата. — «Надо бы и мне купить»). Толстые арабы в хламидах, гордо несущие животы, евреи в кипах и пейсах, христиане-паломники толпой за вожатыми с непременным флажком, деловитые местные, зеваки-туристы.

Два старца: идут навстречу друг другу, один — правоверный иудей, другой — правоверный мусульманин. Приблизились, сошлись, разошлись. Скорей фотоаппарат! Ах ты, господи, не успела достать. Ничего, они останутся в ее памяти. Навсегда — вот такими: вечно идущими навстречу друг другу. И такими она их нарисует.

Обязательно. Потому что это — единственное место на земле, где человек имеет право попросить о сокровенном. А ее сокровенное желание — работать, и срочно! Впечатления так и просятся на бумагу, в карандаш, в краски. Тате вспомнились пустынные холмы на подъезде к городу, настолько ярко и сочно, что она будто перенеслась туда и заново изумилась непостижимости лаконичного ландшафта и своей сопричастности ему.

Подобное она испытывала лишь в Коктебеле, куда они с Иваном вывозили маленького Павлушку. Давным-давно, целую жизнь назад.

Там она словно узнала свое истинное происхождение; ее не покидало чувство, что она никакая не Тата, а загадочный обитатель таинственной, заключенной в капсулу неба и моря планеты. Обитатель, единственное предназначение которого — воплощать в акварели строгие, песчано-волнистые, пустынные, неземные пейзажи. Текучесть красок помогала ощутить соразмерность безграничному пространству, где ей было удивительно хорошо и где краски смешивались, расплывались по бумаге единственно правильным способом — не сами по себе, но благодаря ей. И она благодаря им участвовала в процессе мироздания.

Тата не думала, не сомневалась в том, что делает, — просто не успевала, — и писала, писала как сумасшедшая. И ежесекундно чувствовала: вот мое место.

Она необыкновенно отчетливо вспомнила, как стояла на высоком холме недалеко от могилы Волошина и смотрела на море, выбирала ракурс для работы. И не оборачиваясь, знала, что за левым плечом стоит Иван — ждет указаний, куда поставить этюдник. «Я у тебя как ослик для перетаскивания тяжестей», — шутил он. Но никаких угрызений совести его слова в ней не вызывали — кому таскать тяжелое, как не мужу? «Мужу?» — удивилась про себя Тата. Да, а что? Или все же… Какая разница! Кто бы ни был, но и здесь, близ Иерусалима, он стоит чуть позади с этюдником, всегда рядом, верный оруженосец. С ним, кстати, она и посоветуется насчет пейзажа — ведь от выбора зависит дальнейшая жизнь. Бог указал ей путь, и новой картиной она должна показать, что услышала…

— Ты здесь? — раздался голос с небес. Тата похолодела, застыла: Он видит меня…

Да, Отче, вот я. Я здесь. Я с Тобой.

Она открыла глаза.

— Таточка, ты здесь, — повторил Ефим Борисович. Он вошел в гостиную без очков и не замечал, что Тата, задремавшая в их знаменитом «снотворном» кресле с карандашом и блокнотом в руках, сидит взъерошенная и ошеломленно хлопает глазами.

— Да, Ефим Борисович, — отозвалась она чуть погодя и, с трудом возвращаясь к реальности, взяла со столика кружку с остывшим чаем и жадно отпила глоток.

— Работаешь?

— Пока нет. Вот, заснула.

— Ой, прости ради бога, я тебя разбудил!

— И очень хорошо, спать не время. — Она отпила еще. — А знаете, Ефим Борисович, что мне приснилось?

— Что? — ласково улыбнулся тот.

— Иерусалим…

Старик округлил глаза.

— Интересно, интересно… И какой же он был? Ты ведь никогда там не была.

Тата принялась пересказывать сон. И почему от этого всегда чувство, будто ловишь сотни разбегающихся в разные стороны мышей? Тата волновалась, спешила: смутные воспоминания вот-вот ускользнут окончательно.

Ефим Борисович слушал предельно внимательно, а когда Тата на минутку умолкла, подбирая слова поточнее, сказал:

— Знаешь, девочка, все это крайне странно. Припомни, там с тобой никто не говорил? Этакий… имеющий трость золотую?

— Что? — оторопело спросила Тата.

Ефим Борисович усмехнулся.

— Да так, к слову. «Откровения Иоанна Богослова», почитаешь потом. Про небесный Иерусалим. Но неважно, я, собственно, о другом — твой сон удивительно напоминает рассказы моих знакомых, которые побывали в Иерусалиме реальном. — И посмотрел на Тату со значением.

— Правда? Что ж, если так, это не первый вещий сон в моей жизни. Правда, прежние были какие-то глупые…

— А тут — явно со смыслом. Причем не нужно быть Эйнштейном, чтобы его разгадать.

Тата вопросительно подняла брови.

— Тебе недвусмысленно намекнули, что ты плохо исполняешь свое жизненное предназначение, — неожиданно строго изрек Ефим Борисович, но увидел, как напряглась Тата, и продолжил мягче: — Прости, но последнее время я чаще вижу тебя с телефонной трубкой, чем с красками и кисточкой, что лично мне очень обидно. У тебя вышли книги, появились деньги, и ты будто почила на лаврах. Еще раз прости, дело, разумеется, не мое…

— Что вы, Ефим Борисович. — Тату словно ударили под дых, но она проглотила обиду и не стала ни оправдываться, ни переводить стрелки на Ивана, безусловного виновника всех ее неверных поступков. — Меня это и саму беспокоит.

Не совсем правда, но, едва она произнесла эти слова, как сразу поняла: действительно, беспокоило. Подсознательно. А сейчас в мозгу будто вспыхнула тысячеваттная лампочка.

— Я слишком много думаю не о том, — со вздохом призналась она.

— Знаю, — ответил Ефим Борисович, которому мало что приходилось объяснять. — Но в жизни есть вещи поважнее.

Тата, чуть заметно улыбнувшись, покачала головой: всего пара слов, а главное сказано. И возразить нечего. Да и не хочется.

Она хлопнула себя по коленям, встала и с наигранной бодростью спросила:

— Не хотите перекусить? Давайте я что-нибудь приготовлю.

А заодно подумаю над своим сном и вашими словами.

— Может, просто чайку? С вареньем? — отозвался Ефим Борисович. Было видно: он считает свою миссию перевыполненной и страдает, что влез не в свое дело.

Тата в очередной раз возблагодарила небо: любой другой пожилой родственник считал бы себя вправе ее поучать и песочил до второго пришествия, и она из духа противоречия прекратила бы работать навсегда. А Ефим Борисович, человек феноменальной деликатности, наверняка больше словом не обмолвится на эту тему.

Тата заваривала чай, доставала красивые чашки, наливала варенье в вазочку — и мучительно размышляла. Вещий она видела сон или нет, собственно, не так уж интересно. В конце концов, у каждого есть приблизительное представление о Иерусалиме — хотя бы по телепередачам, — и, вероятно, на словах оно кажется более или менее одинаковым. Но даже если вещий, тем паче! «Надо работать, работать», — твердила про себя Тата. Две книжки — не достижение, скорее, случайность. Реакция организма на шок. Да, получилось эффектно и даже пользуется кое-каким успехом — но она тут, в сущности, не при чем; это вопрос везения. Ее нью-йорские почеркушки — воистину побег от действительности, она словно и не участвовала в их создании. Вообще после ухода Ивана ни разу не работала по-настоящему, с полной отдачей, лишь напряженно размышляла о мужиках и собственном одиночестве, пока рука бездумно водила карандашом по бумаге. Удачно, что результат оказался достойным и что она, спасибо Майку, нашла свой стиль. Но если здесь, в Москве, само собой не рисуется, что же, сидеть и ждать очередной любви для вдохновения? Или момента, когда кончатся деньги? А иначе и делать ничего не стоит?

Все, хватит зацикливаться. Да, одиночество не самая приятная вещь на свете, для нее, Таты, может, вообще противоестественная, но — не страшная. Одиночества она больше не боится. А значит, способна заняться, по верному выражению Ефима Борисовича, делами поважнее.

Сколько женщин, чтобы не лишиться мужа, готовы на любые жертвоприношения, в том числе в виде собственной личности. Взять хоть калифорнийскую Светку. «Я теперь намного сильнее», — грустно осознала Тата. Ненужное, нежеланное, обретенное против воли превосходство, но ведь не напрасное же? Конечно нет.

Сон показал, ради чего все было.

Во сне она уяснила и другое: она не одинока. Никто не одинок, пока при нем его личность. И муж Иван по-прежнему рядом; чтобы остаться товарищами, не обязательно жить в одном доме, хотя не исключено, что и это — вопрос времени. Оно покажет, действительно им предназначено быть вместе до самой смерти или нет. Возможно, ее мужем станет кто-то новый. Это не так важно.

Если коротко, сон сказал: трудись. Остальное приложится.

Родители давно твердят то же самое: не зарывай талант в землю. Но кто и когда слушает родителей? Вот Бога — другое дело.

В любом случае, так и поступим, сию же минуту.

Едва оставшись одна, Тата бросилась к телефону звонить в редакцию, для которой раньше работала: у них обязательно найдется какая-нибудь не проиллюстрированная детская книжка.

Однако трубку в руки взять не успела — стоило потянуться, как раздался звонок.

Гешефт. Рановато сегодня.

— Вот, решил первым делом отметиться, а то потом митинг и будет не до тебя, — скучным, бесцветным голосом сообщил он.

Тата, хотя прекрасно знала его манеру, внутренне вспыхнула: «отметиться», «не до тебя»? Можно подумать, его заставляют звонить! Нет времени, не появляйся, никто не требует. С другой стороны, дерганье за косички у Гешефта всегда означало, что жизнь в очередной раз не задалась и он недоволен собой. Интересно, почему? Все равно не признается, так и будет изображать вселенское разочарование. А его обидные подколки специально рассчитаны на то, чтобы собеседник вышел из себя и тем самым проиграл — ибо выигрывает тот, кто остался невозмутим, who's kept his cool.

Пусть не надеется, сегодня ему ее не пронять.

— И очень хорошо, что пораньше, я страшно рада, — залучилась Тата, великолепно зная, как его взбесит фальшиво-светский тон, и поспешила бросить наживку: — У меня есть что рассказать!

— Правда? — Любопытный Гешефт наивно растерял чайльд-гарольдство. — Тогда выкладывай!

Она начала в подробностях описывать свой сон и разговор с Ефимом Борисовичем и увлеклась настолько, что не сразу поняла: Гешефт слушает вполуха. Нет, реагировал он правильно, с подобающими междометиями и восклицаниями, и все-таки явно ждал, когда фонтан иссякнет. Он рассчитывал на сплетни, интимные сведения о ее новом увлечении — это было бы туда-сюда. Но работа и тем паче предназначение… Тоска, бабьи штучки.

Тата смутилась, скомкала восторженное повествование и глупо промямлила:

— В общем, вот.

Гешефт пару секунд молчал, а затем процедил, этак через губу:

— Знаешь, дорогая… остается лишь надеятся, что ты не всерьез.

— Невсерьез что? — опешила Тата.

— Да все! Ты правда веришь в сны и считаешь, что они что-то означают? По-твоему, кому-то, извините за выражение, на небесах интересно, как ты убиваешь отпущенные тебе годы? Позволь огорчить: все наши действия с точки зрения вечности бессмысленны. И тем более нет никакого высшего разума, который бы нами управлял. Ты ведь нормальный человек, должна понимать: глупо искать особенный смысл во…

— Второсортной мазне, — закончила за него Тата.

— Что? — не понял Гешефт.

— Так, ерунда. Шутка. — Не объяснять же, что его слова, надменный, снисходительный тон напомнили о самом обидном, что приходилось слышать в жизни. Но именно поэтому ему не удалось ее задеть: она знала, почему Гешефт так реагирует. Как и Майку, ему была невыносима мысль о том, что, в отличие от них обоих, работа для нее — дело жизни, а не способ заработать или скоротать «отпущенные годы».

Внезапно с ней что-то произошло, и Тата поступила так, как не поступала, кажется, никогда.

— Гешефт, извини, я совсем забыла: надо срочно позвонить в редакцию! Не обижайся, ладно, все равно у вас совещание, потом созвонимся, ладно? — скороговоркой выпалила она и, не дожидаясь ответа, повесила трубку.

Объясняться, спорить? Противопоставлять циничному скепсису Гешефта свой женский, глупый, заведомо проигрышный романтический идеализм? Пытаться сформулировать то драгоценное, что она сегодня почувствовала? Зачем? Только все растеряешь.

Да, на бесконечной картине Вселенной она — ничтожная, не различимая глазом точка. Отлично, пусть. И пусть создатель сего масштабного полотна, который сидит перед ним с занесенной кистью, не видит ее в упор — тоже, в общем-то, ради бога! Главное, что она сама знает: без нее картина будет неполной. Она — часть творения и не менее важна, чем все остальные точки! И, кто бы что ни говорил и ни думал, не случайно оказалась именно в этом месте именно в это время…

Которого, кстати, она больше ни минуты не потратит на нигилистично скучающих жертв кризиса среднего возраста.

Прости, Гешефт.

* * *

— Ой, да успокойся ты, ради Христа! Не плачь!

Алка как раз собиралась снять с огня кастрюлю — она разогревала супердиетическое овощное рагу, — но отшвырнула в сторону полотенце и бросилась обнимать подругу. Бедный Ланик. И сволочь Арик.

Объявил на днях, что «жена начала догадываться» и роман поэтому придется прекратить. Даже шантаж с беременностью, к сожалению или к счастью, вымышленной, не помог.

— Избавься, — холодно отреагировал ползучий гад и добавил с ядовитой усмешкой: — Или, если хочешь, таскайся по судам ради алиментов с моей официальной зарплаты.

С тех пор Ланик не переставая ревел белугой у Алки в квартире. А где еще, скажите на милость, если подлый игуанодон попросил освободить ту, что снимал для Ланки? И с кем еще, как не с Алкой, Ланик может позволить себе расклеиться и раскваситься, ходить немытой, нечесаной, неприбранной, с фиолетовой, заплывшей физиономией, некрасиво распухшими губами, глазками-щелочками?… Кто, как не Алка, насильно впихнет ей в рот шоколадку?

— Главное, я точно знаю, жена не при чем… — захлебываясь рыданиями и гнусавя, в сотый раз повторяла Лана. — Она давно в курсе… или догадывалась… глаза закрывала… Что она ему сделает, полностью от него зависит, хуже меня… Это все та новенькая, Ирка из планового… Что он в ней нашел — глиста в обмороке!..

— Почему обязательно Ирка, — скучным голосом — ну невозможно одно и то же миллион раз подряд с выражением! — отзывалась Алка. — Вдруг правда жена его к стенке приперла. Ультиматум поставила. Все ж таки трое детей.

— Нет, я точно знаю! — трагически восклицала Лана. — Детей трое уже сто лет, ничего, не мешали!

Ее взгляд случайно упал на кольцо, подарок Арика, и она, заново осознав потерю, громко взвыла. Алка, обвивавшая ее руками, отшатнулась от неожиданности.

— Да хрен с ними, с его дебильными детьми… — не представляя, как успокоить страдалицу, растерянно забормотала она. — Все равно, почему обязательно Ирка…

— Чувствую! — с ненавистью выплюнула Лана.

Запахло горелым.

— Фу ты, блин! С твоим свинячим Ариком я скоро пожар устрою! — рассердилась Алка и бросилась спасать рагу. Сняв кастрюлю с конфорки, она криво шваркнула ее на подставку. Кастрюля опасно пошатнулась, но устояла, так что Алка ничего не заметила и вернулась к столу, к Лане — изящной несмотря ни на что и напоминавшей плотно свернутый кокон, из которого чуть-чуть высовывалась лапка с сигаретой.

— Ланик, — проникновенно заговорила Алка. — Я тебя умоляю: успокойся. Хочешь шоколадку? Конфетку? Зря. Помогает. Вспомни все-таки: ты ж его никогда не любила. Это он за тобой хвостом увивался, целый год покорял.

Новый приступ рыданий. Блин.

Алка обреченно вздохнула и непреклонно продолжила:

— А ты им только пользовалась, сама говорила. И очень даже успешно. Если б он в дуру Ирку так же влюбился, вся бы контора знала. А раз нет, нечего тебе из-за нее переживать! В крайнем случае, даже если он запал на нее слегка, тоже только чтобы попользоваться. Все они кобели. Подумай, ведь оно к лучшему. Ты себе другого найдешь на раз плюнуть! Неженатого! Хоть в городе сможете показаться…

Рев.

— Тьфу ты, господи! — Алка сняла телефонную трубку. — Ланик, тише! Дай в диспетчерскую позвонить. Слесаря вызову.

Подействовало: Лана замолчала, удивленно вскинула глаза. Ужас, до чего красные!

— Зачем? — Полное недоумение в голосе.

— Кран к тебе приделать, фонтаны перекрывать, вот зачем!

Распухшие губы Ланы кривовато расползлись в улыбке.

— Балда ты, Алка, — в нос буркнула она. — И шуточки твои дурацкие.

— Всему миру рыдать теперь, что ли? И вообще, кому рыдать, так Натахе, а она смотри как держится. Радуйся, у тебя не такое.

Возразить было нечего: Наташе и правда не повезло по-крупному. Не позавидуешь. Подумать: беременной на пятом месяце, когда уже ничего не сделаешь, узнать, что отец ребенка собирается вернуться к бывшей жене! Кошмар.

Чтоб они дружно провалились, эти чертовы жены.

Лана высморкалась в салфетку и, поскольку до помойного ведра было далеко, сунула мокрый комок в руку Алке. Та взяла его, грузно привстала и выкинула — даже не заметив, что это сделала. Так уж у них заведено — она заботится о Ланике. Не наоборот.

— Кстати, не знаешь, что Наташка решила? — почти спокойно поинтересовалась Лана.

— Лучше б не знала! — ворчливо отозвалась Алка. — Представляешь, эта дура собралась переться с ним в Москву! Декабристка.

— Да ты что?! — ахнула Лана.

— А вот то! Антон к царице, а Натаха за ним хвостом. Надеется, вдруг он одумается. Или, говорит, рядом буду немым укором, а там как бог даст. Нет, Ланик, подумай — какая сволочь! В смысле, Антоша ее драгоценный. Такой же кобелиссимо, как прочие.

— Да уж. — Лана почти забыла о своем несчастье и, удобней пристроив на стуле костлявый задик, со вкусом приступила к обсуждению чужого: — Главное, так это ей преподнес, будто подвиг собрался совершить. Видите ли, любит свою Клеопатру и она его законная жена! Законная — с чужим ребенком! Молодец, нагуляла, и ведь с рук сойдет, получит и мужа, и папашку ребенку. Спрашивается, чем Антон думал, когда с Наташкой жил и детей ей делал, если сам надеялся к Лео вернуться? Не понимаю, убей, не понимаю!

— Ну, — Алка замялась, — Натаха тоже знала, на что подписывалась. Что для Антона на жене свет клином сошелся, весь город знал. А уж если с чужим младенцем готов взять, значит, и сейчас без ума. Да видно было со стороны: с Натахой он так, от безвыходности! Страстью уж точно не пылал. Любил бы, давно развелся бы и женился.

— Мне до сих пор как-то не очень, что мы ее на ребенка уговорили, — призналась Лана.

— Мне тоже. — Алка громко почесала нос. — Натаха, правда, уверяет, что все само получилось, случайно, мы с тобой не при чем. Слышала бы ты ее разглагольствования: так Господь решил, это знак свыше, Он хочет, чтобы мы с Антошей были вместе, Он моего малыша без отца не оставит. Не знаешь уже, как с ней и говорить-то без кадила и рясы.

Подруги помолчали. Лана, постепенно успокаиваясь, изредка всхлипывала. Алка про себя порадовалась, что приступ рыданий позади и до очередного раза есть время расслабиться.

— Овощей? — с фальшивой бодростью предложила она и неуверенно добавила: — Или по тортику?

— Давай по тортику, — не вынимая лапки из кокона, махнула пальчиками Лана. Черт с ней, с фигурой, что уж теперь.

Они, задумавшись, посидели над тарелками.

— Короче, — продолжила Алка спустя некоторое время, — Антон сказал, что будет жить с Лео, но от наташкиного ребенка не отказывается. Обещал усыновить и участвовать в воспитании. Но оставаться с Наташкой, когда он любит другую, это уже, типа, нечестно.

— А она?

— Да что она, не знаешь ты ее, что ли? Наисвятейшая мать-одиночка России и Омской области. Все понимает, но хочет сама поговорить с Лео, поэтому едет с ним. — Алка, изображая Наташу, тоненько запищала: — Я ношу твоего ребенка, ты не можешь мне отказать! Ну? Не идиотка? Сказала бы, катись колбаской, ребенка хрен увидишь — все-таки месть. — Она негодующе запихнула в рот большой бисквитный кусок.

— Тоже мне месть! Наоборот, счастье. Антон только обрадуется, если им с Клеопатрой никто мешать не будет. Заживут семьей, он, она и ее ребенок. А про Наташку с собственным отпрыском он с наташкиного же разрешения думать забудет. Она права: так хоть жизнь им подпортит.

— Нет, она не поэтому. Просто подвинулась на своем Антоне, как он на Лео. Бежит, как собака за хозяином, фиг остановишь.

— Удивительно: на вид льдышка льдышкой. И тихоня, — задумчиво проговорила Лана.

— Про чертей в омуте слышала? — Алка помолчала и вдруг воскликнула: — Ой, девки! Насмотришься на вас, никакой, на фиг, любви не захочется. Одни страдания от нее и от ваших идиотов-мужиков!

Она моментально пожалела о своих словах: Ланик разнюнился, захлюпал носом. Рот кривится, подбородок прыгает… Что ты с ней будешь делать!

— Еще тортика? — в панике выпалила Алка.

Лана трагически кивнула, больно закусила губу — и разразилась горючими слезами.

Алка вскочила, обхватила ее руками, притянула к себе. Лана, рыдая навзрыд, уткнулась лицом ей в живот. Алка молча покачивала ее, как ребенка, и гладила по голове: ничего, ничего, пройдет.

Ох, и дуры же вы, девки, дуры.

Глава 6

Умка с детства тяготела ко всему японскому и свою маленькую квартирку обустроила именно в таком стиле — лет семнадцать назад, пока еще были деньги, а главное, силы, собственными руками сделала ремонт и с тех пор ничего не меняла. Единственно, вместо обычного дивана купила футон, едва только в Москве открылся первый магазин «ИКЕА». «Несчастный матрас на колесиках» страшно раздражал грузноватого Хуку — не сядешь, не ляжешь по-человечески! — но невысокая Умка от мужниного ворчания отмахивалась: «Уж не хуже твоего «помоста» в Толедо». Умке жизнь на полу нравилась. Она вообще считала, что у японцев быт устроен гораздо разумнее европейского, и огорчалась лишь, что в последнее время выглядит со своим стародавним увлечением неоригинальной последовательницей Эраста Фандорина. Не станешь же всем подряд объяснять, что твой стаж в миллион раз больше.

Неяпонским в ее жилище было пышное изобилие растений — от зауряднейших фикусов до уникальной секвойи и расползшегося по балконному стеклу фейхоа. Многое Умка выращивала из семян в порядке эксперимента, интересно ведь посмотреть, что получится. Получалось, как ни странно, все; когда Хука видел, что жена опять изучает внутренность какого-нибудь экзотического плода, то отчаянно вопил: «Нет, только не это!», а после стонал: «Нам и так нужна еще комната — для себя». И он прав. Встать со злополучного футона, и то не просто, есть риск получить в глаз веткой кофейного дерева, которое давным-давно уперлось в потолок и перегородило полкомнаты. Неудобно, да; зато дерево два раза в году буйно и ароматно цветет и исправно приносит плоды. Что же Хука не ворчал, когда они пили кофе «со своей плантации»?

Умка привычным движением отвела ветви в сторону и села на краю дивана. За неделю устала так, что в долгожданный выходной даже с Хукой по его делам не поехала, хотела поваляться, почитать, но увы — одолели мысли. Немудрено: Хука предлагает усыновить ребенка.

Не то чтобы Умка возражает. Но и согласиться не может.

Почему? Вероятней всего, из страха; поработайте столько лет в детской онкологии. Она слабо себе представляла, что бывают здоровые дети, а от сострадания к больным абстрагироваться не научилась, и годам к тридцати пяти стала замечать, что вид любого ребенка вызывает у нее примерно те же ощущения, что пронзительный визг железа по стеклу. Воображению не прикажешь; оно, словно в фильме ужасов, мигом переделывало розовощеких крепышей в обтянутые пергаментной кожицей скелетики с голыми яйцеобразными головами. Роди она раньше, в молодости, как полагается, наверное, научилась бы разделять два мира — больных и здоровых, но теперь это нереально. Так Умке почему-то казалось. А экспериментировать не хотелось. Ребенок же не растение.

И вдруг он не приживется на новом месте? Вдруг она его не полюбит?

Хука снисходительно смеялся: исключено. Надуманные опасения.

— Ты слишком хорошего обо мне мнения, — спорила Умка. — Я в душе монстр.

Хука шутливо кивал: да-да, но Умка знала: нечто важное внутри нее истрачено. То, что позволило бы растить ребенка, не обмирая поминутно от страха. Не легкость, но… легковерие бытия. У нее не осталось сил на борьбу даже с самыми незначительными ударами судьбы — которых она, к сожалению, не может не ждать. (А как известно, кто ищет, тот добьется). Будь она моложе, рискнула бы — ради Хуки; невыносимо причинять ему боль. Умка тщетно ждала, когда в ней что-то изменится. Но сейчас, сию минуту, сражаясь с острым кофейным листом, лезшим в глаз, окончательно поняла — нет, слишком поздно. И вообще, ей не справится. Даже ради мужа она не готова ни к заботам и переживаниям, ни к ответственности и чудовищному разочарованию в себе, которое скорее всего поджидает ее на пути вынужденного материнства. Усыновление — дело благородное, но когда благородство чужое, а не свое, это, согласитесь, неправильно.

Хуке придется смириться с тем, что она не святая.

Умка провела пальцами по «Введению в христианство» Йозефа Ратцингера и грустно усмехнулась. Не святая, точно. Она закрыла глаза и в очередной раз попыталась отмахнуться от того, что упрямо лезло в голову.

Точнее, не что, а кто.

Отец Станислав, веселый монах-францисканец. Плохой объект для романтического увлечения. Да и нет никакого увлечения, нет! Только как еще назвать странную, незаметно возникшую, но настойчивую тягу друг к другу?

Однажды Хука — сам не успевал, — попросил Умку съездить к францисканцам отвезти документы для паломничества в Ассизи. В тот день не переставая валил снег, и Умка, пока добиралась от метро, устала и замерзла, пришла вся запорошенная. Отец Станислав предложил ей отдохнуть и выпить кофе из новой кофе-машины — недавнего приобретения, которым в монастыре очень гордились. Они быстро разговорились, уж и не упомнить о чем, но два часа пролетели незаметно.

Потом судьба будто специально сталкивала их в разных местах, и каждый раз это было как встреча со старым добрым другом, поэтому приглашение отца Станислава захаживать на кофе не показалось Умке странным. Наоборот, естественным: с кем еще как не с ним обсудить бесчисленные теософские вопросы, что у нее накопились? Беседы становились дольше, глубже; темы — острее.

Взять, к примеру, призвание. Считается, что Господь ведет человека, подает знаки — но как разглядеть их, понять, к чему тебя призывают? Умку, отягощенную багажом медицинского образования и опыта, терзали определенные сомнения. Известно же, что когда человек разговаривает с Богом, это молитва, а когда Бог с человеком — диагноз. И если ты, к примеру, пообщался с горящим кустом, тогда как? Сразу выполнять, что тот велел, или сначала принять лекарства по назначению?

Отец Станислав, услышав это, сделал укоризненное лицо, но не продержался и секунды — прыснул со смеху.

— И изволил не то чтобы рассмеяться, но ржал до слез, — машинально, по традиции их онкологического отделения, процитировала Умка и тут же испугалась собственной фамильярности: вообще-то, перед нею священник.

«А сам виноват, что с ним общаешься как с приятелем», — подумала она про себя и дерзко взмахнула головой.

Отец Станислав опять фыркнул, затем посерьезнел:

— К сожалению, лакмусовых бумажек для нас, материалистов и циников, не предусмотрено. Где знак, где нет… вопрос веры. Если верить и молиться, обязательно поймешь. Бог умеет дать о себе знать. Ну, а дальше, как говорится, делай что должно и будь что будет.

Умка, несмотря на крещенность и католические убеждения, верила в основном анализам, да и то на пятьдесят процентов — это, безусловно, приводило к некоторой раздвоенности сознания. Именно потому так ложились на душу слова отца Станислава, звучавшие просто, почти беспечно — но очень твердо. А Умка столько лет вынуждена была решать все сама; ей, как никому, импонировала идея пастыря.

В другой раз они обсуждали таинство покаяния: что есть исповедь, для чего она, зачем на нее ходить каждую неделю.

— У нормальных людей жизнь сейчас такая замороченная, что нагрешить захочешь — не успеешь! Ну, а к чему терзать священника рассказом о том, как ты ковырял в носу во время святой мессы? Не проще самому полечиться, тем более если давно раскаялся? Рецепты известны: десять раз Отче наш, пять Аве Мария — и скачи как новенький.

Раньше Умке и правда казалось, что подобное «самообслуживание» сильно упростило бы некоторые церковные процедуры, но сейчас она понимала: у мелкого с человеческой точки зрения греха могут быть неприятно глубокие корни. Только представитель Бога на земле вправе решать, что и какого наказания заслуживает. Но все-таки — если прегрешение ничтожное?

Отец Станислав погримасничал своими отвлекающее красивыми, сочными, смешливо изогнутыми губами, вздохнул.

— Насчет исповеди в наши дни строг лишь польский католицизм. Европа, Америка давно исповедуются, так сказать, по мере накопления. Но я позволю себе напомнить, что совершенство исповеди христианина не в отчете о реальных мелких проступках, а в сожалении о том, чего он не сделал хорошего, доброго, благого из того, что способен был сделать. А об этом, как мне представляется, можно говорить хоть каждый день. Так что количество посещений исповедальни прямо пропорционально качеству требовательности исповедуемого к себе. — Он изрек это мудрым тоном, но в глазах уже прыгали шальные искорки.

Умка посмотрела пристыженно.

— И правда. Черт. — Испуганный взгляд. — Ой!

Оба захохотали.

Глядя на отца Станислава, у нее не получалось не думать о том, как бы такой импозантный, умный, образованный, благородный мужчина пригодился в миру (в том числе для генофонда, пусть польского). А что, вполне объяснимая женская мысль. Но высказать ее напрямую Умка не решалась; слишком много ненужного подтекста. И они абстрактно обсуждали, что должно произойти с нормальным красивым юношей, чтобы тот вдруг взял и постригся в монахи. И каково ему приходится дальше, когда назад пути нет, а мир вокруг полон соблазнов, которые юноша, взрослея, лишь начинает осознавать. Ведь это все равно что истинно верующему в семнадцать лет вступить в католический брак!

— Спасает то, что Господь совершенен, — хитро улыбнулся отец Станислав в ответ на пространные рассуждения Умки. — И к тому же един.

Поразительно: несколькими словами сумел сформулировать целое мировоззрение. Аналогия с супружеством хоть естественна, но не уместна: монашество — венец идеальной любви. Любви, лишенной соблазнов — ибо ничего прекрасней и выше Бога нет.

Только в одном им не удавалось достичь соглашения — точнее, Умка не принимала позиции отца Станислава; это напрямую касалось самого главного в ее жизни — работы. Она никогда не понимала, за что так чудовищно страдают невинные, не успевшие нагрешить дети, и при всем желании не видела в подобном «промысле» ничего кроме неоправданной жестокости. Да, высшая логика не постижима с точки зрения логики человеческой, да, нам не разглядеть хитросплетений судеб, да, святой Франциск называл смерть «сестрой» и она цель жизни и радость каждого христианина, но… детей-то мучить зачем? Если, скажем, для наказания родителей, так и просто смерти ребенка достаточно?

Отец Станислав молчал, перебирал четки — не оттого, казалось Умке, что исчерпал стандартные аргументы, а оттого, что ей удалось зародить в нем сомнения. И она неизменно вздрагивала, когда, намолчавшись, он внезапно хлопал по подлокотникам кресла, радостно предлагал:

— Кофейку? — и, сверкнув глазами, потирал ладони.

Далеко не сразу Умка начала сознавать, что мальчишеское лицо, слегка хулиганские повадки и приятный акцент тридцативосьмилетнего Станислава рождают в ней не вполне праведный отклик. Хуже того, он это знал, и ему это было приятно. Испытывал ли он что-то ответное? Да, если ее женский опыт чего-то стоит. Потому они и ведут себя как два подростка, для которых главное — скрыть взаимное влечение.

Это становилось все труднее. При последней встрече отец Станислав, передавая ей книгу — ту, что она сейчас пыталась читать и отложила, — коснулся ее руки. Случайно, разумеется, иное представить нельзя. Но как покраснел, закашлялся! Принялся поправлять хабит, веревку, волосы. Умка тоже покраснела и начала отряхиваться от невидимых блох — при том что разговор о святом Августине продолжался…

И смех и грех. Что за божеское наказание? Почему идиотское животное начало лезет наружу, чтобы все испортить? Почему препятствия только распаляют его? Почему ему так трудно противостоять? И в обычной-то жизни все это лишнее, а так…

Умка перекрестилась: Господи, спаси и сохрани!

Хватит туда ходить. Но отец Станислав, расставаясь, непременно приглашает заходить снова — промолчал бы раз, она больше ни за что бы не пришла. С другой стороны, они беседуют в так называемой общей комнате, одни не остаются, другие монахи ей рады, а на воскресных мессах отец Станислав с Хукой ведет себя радушней, чем с ней самой. Может, она все придумала? Тогда она невероятная дура! Надо исповедаться, но у нее не хватает смелости…

Умка молилась и просила Господа сделать так, чтобы ее общение с отцом Станиславом стало исключительно духовным и принесло пользу обоим — но чем больше молилась, тем, естественно, чаще вспоминала смешливые губы и плутоватый взгляд неотразимого францисканца. Хитрый способ избрали для ее испытания. «Поющие в терновнике–2», не больше не меньше. Почему именно сейчас, когда ее жизнь, наконец, наладилась? Неужели она не заслужила покой? Она же счастлива с Хукой? Тогда почему все в ней против усыновления ребенка — из-за Станислава? Неприятная мысль.

Последний десяток лет Умка, можно сказать, только тем и занималась, что осуждала знакомых мужиков, которые, точно по команде, после сорока дружно побросали семьи ради молодых девок. Умка взирала на оставшийся после них кошмар, хаос и разрушение, выслушивала рыдания жен, с удивительным однообразием оправдывавших своих неблаговерных «непреодолимыми чувствами», и не уставала назидательно повторять: человек отличается от животного наличием разума, а тот затем и придуман, чтобы чувствами управлять.

Как выяснилось, так, да не совсем. И тем не менее — sapiens она или кто?

Умка нарочито тяжело, почти с кряхтением встала, — старая кляча, а туда же, — и, шаркая, поплелась на кухню.

Книга отца Станислава подождет. К возвращению Хуки надо обязательно приготовить что-нибудь очень, очень, очень вкусное.

Основной инстинкт — штука, бесспорно, сильная, но у нас на него есть оружие — дух, извините, конечно, за выражение, плюс еще один нехилый союзник в борьбе. И с Ним мы, надо верить, не пропадем.

* * *

Погода в Нью-Йорке стояла холодная, но ясная, и вид на Манхэттен из заоблачного кабинета Митчелла Джонсона открывался великолепный. Прямоугольник Центрального парка отсюда казался бассейном, сейчас — со сложным узором на дне и перламутрово-прозрачной водой, а летом — подернутым густой зеленой ряской… Митчелл обожал этот вид и вообще это место в городе; считал его талисманом своего успеха и ни за что не согласился бы переехать. У него был тайный ритуал перед началом рабочего дня, почти никогда не нарушаемый: он мысленно нырял в «бассейн» и неторопливо, с наслаждением проплывал по любимым дорожкам.

Сегодня возле одной из скамеек вспомнил: ах да! Надо позвонить в Москву Тате. И поскорее, там уже вечер. Ладно, еще немножечко, и займемся делами.

Кстати, пожалуй, одна только Тата могла бы понять его странное развлечение. Друзья и коллеги не оценили бы прелести воображаемого плавания меж деревьями, лишь поинтересовались бы осторожненько здоровьем и спросили, давно ли он посещал психоаналитика. Между тем, что странного — ну, любит он Центральный парк, и вся недолга. Как перебрался в Нью-Йорк, так и любит.

Благодаря аналитику Митчелл знал, в чем его проблема: он везде чуточку не на месте. Мускулистый здоровяк со Среднего Запада, из Форт-Уэрта, внешность — хоть сейчас в вестерн. В Нью-Йорке это сразу в глаза не лезет, мало кто замечает, однако факт остается фактом: в безупречных костюмах на деловых приемах и встречах он, Митчелл Джей Джонсон, выглядит внушительно, но чуточку театрально. Зато в шляпе, ковбойке, сапогах по бедра попадает в самое яблочко образа. Снаружи, не внутри. Настоящие ковбои быстро вытолкали бы его из салуна.

Издателем Митчелл стал, потому что боготворил литературу и с детства невероятно много читал. Его эрудированность поражала, но, увы, интеллектуалы с библиофилами тоже не числили его своим, не принимали в компанию — одни как слишком крутого парня, другие как магната, капиталиста, акулу бизнеса. Всем в нем мерещилась какая-то фальшь, хотя все ему улыбались.

Обидно, но что поделаешь. Тата однажды сочувственно вздохнула: «Бедный Митчелл, никто не понимает его тонкой души». Пошутила. А ведь он ни на что не жаловался.

Душа!.. Это из русского репертуара. Через год после его второго развода весельчак Стэн Бердичевски посоветовал:

— Митч, женись на русской. Со своими ты пропадешь.

Ему виднее; он — в который раз, в пятый? шестой? — женат на своей же, на эмигрантке. Хорошенькая, молоденькая, умненькая — но для Митчелла совершенно чуждая. Он и Тату, с которой они вроде сдружились, никогда толком не понимал. Глядел на нее, на ее рисунки, читал ее тексты и думал: инопланетянка. Все русские такие, и Толстой с Достоевским, радостно запускающие руку по локоть в человеческие кишки, и их нынешние писатели, и вообще все, даже те, кто выбрал жить здесь. На мир смотрят… черт, забыл главное слово… Тата научила русскому выражению, объяснила: «Наш основополагающий принцип»… Означает: через задний проход. И точно, зрение у них иначе устроено.

Бердичевски, услышав эти рассуждения, заржал, а потом повторил: ищи русскую, тебе говорят! Чем меньше будешь баб понимать, тем лучше! Иди вон на сайт знакомств в Интернете, никто ж не узнает! Развлечешься, и вдруг да найдешь кого. А то что за дела, такой красавец один как сыч!

Виноват Митчелл, спрашивается, что женщины клюют на его голливудскую стать, а он любит стихи, побаивается темноты, привидений, вампиров и скорее умрет, чем вступит в драку? Сколько ни объясняй, каков ты на самом деле, требования все равно предъявляются к образу, и рано или поздно тебя объявляют бракованным товаром…

Интересно, если писать о себе на сайт знакомств, то какими словами? Чтобы привлечь тех, кого нужно?

Митчелл отошел от окна, сел к компьютеру, задумался.

Мы все ищем свою Судьбу, и почти каждый — не под тем фонарем,

быстро настрочил он.

Хм. Красиво.

Больше всего на свете я люблю книги. Люблю читать. Думаю, я единственный мальчик на всю Америку, кто в двенадцать лет прочел Томаса Манна от корки до корки. Уроки физики, химии, биологии я просиживал с тетрадкой, раскрытой поверх какого-нибудь романа. Однако я — узник настроения, каприза, мгновения: любимых авторов меняю как перчатки. Но никто не повлиял на меня сильнее, чем Сэлинджер, «Над пропастью во ржи», такое емкое средоточие истины о мире, что куда там Библии! С поэзией сложнее. В детстве я был не особенно в ней силен и долго ее не ценил. А когда случайно купил кассету со стихами Т.С. Элиота, понял: мне нужно слышать стихи, чтобы их почувствовать. (Правда, затем я узнал, что Элиот и Эзра Паунд — фашисты, и кассету выбросил. Я бываю очень необъективен!) С тех пор многое изменилось, и я давно считаю поэзию одним из высших наслаждений, дарованных богами. Не то чтобы я был религиозен.

Моя первая бывшая жена — ее предки, среди прочих, основали Нью-Амстердам, — протестантка. В прошлом; теперь она гуманистка или что-то в таком духе. С моей точки зрения, общение с Богом не должно совершаться прилюдно, но поскольку я же уверен, что религиозные верования — дело сугубо индивидуальное, то не смею высказываться на счет церковных конфессий. Простите и помолитесь за меня, если я оскорбил ваши чувства.

Лучше вернемся к литературе. Меня завораживают русские писатели. Я прочел всего Бориса Акунина, переведенного на английский язык, и сам издал два необычных альбома одной странной русской. Я знаю, что величайший поэт и писатель России — Пушкин, но всегда предпочитал Достоевского. Вероятно, оттого, что в отличие от него легко закрываю глаза на темные стороны человеческой натуры — зато гораздо более скептично отношусь к идее покаяния.

Вторую жену я как-то забыл. Немногое в жизни меня устрашает или отвращает. Но она спала со своей лучшей подругой. По законам жанра это следовало делать мне.

Детей у меня нет.

Так получилось, что с годами я стал отшельником. В молодости, когда первый раз был женат и у нас было мало места, друзья и родственники наезжали со всей Америки. Теперь я могу разместить у себя полк, но никто меня не навещает. Наверное, не хотят бродить из угла в угол по огромному пустому дому. В гостиной гигантский диван — спи хоть по трое в три ряда: я люблю лежать, а не сидеть. Правда, глупо принимать гостей лежа. Наверху в спальне большая-пребольшая кровать. Зачем? В комнатах мебели очень мало. Иногда мне кажется, что я живу в романе Достоевского.

Достоевский писал о душе. Я специально прочел две книги, посвященных понятию «русская душа». Они нисколько не приблизили меня к осознанию этой концепции, но определенно подтвердили: русская культура, как никакая другая, овеяна таинственностью и мистицизмом. В тех книгах я понимал все слова по отдельности, но вместе они лишались смысла. Каждый раз, когда казалось, что я начинаю что-то улавливать, автор делал резкий поворот в сторону, между тем как я по инерции продолжал ехать прямо.

Но я убежден, что у русских женщин очень красивая душа.

Считается, что они непредсказуемей и сложней по сравнению с трезвомыслящими американками. Спросите, зачем же я здесь? Потому что я не во всем ищу здравого смысла, потому что люблю накал страстей, драму — особенно в сочетании с красотой и стройностью…

Так. Митчелл хмыкнул и помотал головой. Поздравьте — выжил из ума. Он поставил в конце последнего предложения улыбочку, а потом быстро удалил «опус». Это надо же, навалять столько глупостей! Хорошо, никто не узнает. Какой-то селевый поток сознания, и все из-за Стэна Бердичевски. Почему он о нем вспомнил? Ах да, тот вчера звонил. Насчет Таты. Хочет к девяностопятилетию матери выпустить нечто вроде фотоальбома, только рисованного — подробную историю семьи, эмигрантства. И Татина манера ему как раз подходит.

И сама тоже нравится. Чертов бабник, наверное, выдумал повод, чтобы пообщаться с ней, однако не его, Митчелла, дело блюсти ее честь и вообще — почему не дать человеку заработать? Да и всему издательству: альбом будет печататься у него. Бизнес есть бизнес.

О чем кое-кто, кажется, забыл — прозанимался ерундой целый час! В Москве теперь уже десять. Надо срочно звонить.

Если Тата приедет, даже хорошо — давно не виделись.

* * *

Лео, глядя в окно, ждала, когда Антон появится из-за угла дома: они договорились, что он как раньше, в старой жизни, помашет ей на прощанье, перейдет дорогу и еще раз помашет с той стороны, с остановки.

Тело еще чувствовало его прикосновения, еще нежилось и любило его каждой клеточкой; тело было наивно, невинно счастливо. Только место за грудиной, где душа, ну, куда обычно вонзают осиновый кол, постепенно наливалось свинцом.

Неужели и он как все? Лучше б ей его такого не видеть.

Лео не хотела этого думать, но неприятные аналогии сами лезли в голову. Потому что к ней вернулся совсем не тот Антон, который недавно уехал из Москвы и потом в течение двух недель по сто раз на дню звонил из Омска. Новый Антон явился с невидимой Наташей за спиной, огромной и грозной, как Родина-мать, торжествующей в своей моральной чистоте и правоте.

— Она носит моего ребенка, — было объявлено Лео. Хорошо, не сказал: «под сердцем»; пришлось бы его убить. Хотя понятно, что пафосом он прикрывался от собственной растерянности. Привык всегда поступать как должно и быть иконой принципиальности, а тут вдруг нате: то, что правильно, ему поперек всех швов.

И сказать-то он пытался одно: что еще ничего не решил и Наташу просто так бросить не может. Надеялся, сама не захочет с ним оставаться, раз он ее не любит, но…

Интонации досказывали вместо слов: «не повезло».

Святая простота, думала Лео, неужто правда считал, что Наташка тебя отпустит — сейчас, с этаким козырем в животе? Да она бы и без ребенка попыталась меня на железной заднице пересидеть, давила бы и давила на совесть: у вас ведь «отношения»! Так она тебе и выдала открепительный талон. Если что и могло помочь, так твоя же знаменитая принципиальность — против нее точно не попрешь. Ее было в избытке, когда ты рушил нашу любовь… что ж так мало теперь?

Опять двадцать пять: история повторяется. Иван, Протопопов, сейчас вот — ирония судьбы! — собственный муж… Вечная нелюбимая баба под ногами — и обязательства! Которые почему-то важней любви и даже обыкновенной честности. Ладно старые пердуны — каждый со своей каргой по четверти века оттрубил, боком с ней сросся, тут реально больно по живому рвать, но — Антон и Наташка? Они и сошлись случайно! Если б не ее с Антоном ссора… Господи, ну почему, почему вместо свистопляски в Москве она не поехала за ним в Омск? Из какой идиотской гордости? И вот что вышло.

Счастье, что она пока ничего не говорила Протопопову; не хватало остаться совсем без поддержки. А то мало ли до чего додумается наш несгибаемый Антон.

Не надо было отпускать его из Москвы. Во всяком случае, без конвоя. Хотя вряд ли бы помогло; хоть с головы до ног оплетенный страстью, Антон рано или поздно начал бы размышлять и доразмышлялся до того же — ребенок, долг, обязательства.

Где для нее кристальная ясность, там для ее мужа — глухая стена. Лео со страхом понимала, что для Антона его ребенок свят не меньше, чем любовь к ней. А склонность к геройству и жертвенности — вообще катастрофа: ради кого и пожертвовать счастьем, как не ради ребенка? Только бы не сочли, что он эгоист. Вот главное, остальное завяжем узлом. Потому Наташка и приперлась в Москву и настаивала на встрече втроем — чтобы служить немым укором и не дать Антону ни на минуту забыть о долге. По его словам, она повторяет одно: поступай как считаешь нужным. Хитрая, расчетливая ледышка.

У Лео так не получалось. Как ни затыкала себе рот — ведь бесполезно, только добьешься обратного, — а невольно начала взывать к чувствам, проверенным временем, говорить, что они созданы друг для друга и по отдельности им не жизнь…

— Скажи, скажи, разве это не так?

Антон печально кивал, и она вдохновленно продолжала:

— Вот на Западе люди никогда не связывают судьбы без любви, из-за случайных детей, ты же ее не любишь, нет? Ну вот! Они договариваются о воспитании и делят обязанности, а вместе жить никто не заставляет, никому в голову не приходит — возьми хоть «Секс в большом городе», там точно такая история!

Антон по видимости соглашался, но смотрел грустно, и было ясно, что от ее слов в нем зреет сопротивление всей мировой аморальности в целом — и этого не перебороть, хоть соверши на его глазах самосожжение на Красной площади.

Исчерпав разумные, с ее точки зрения, доводы, Лео отчаянно воскликнула:

— Но ведь я же твоя жена, в конце концов! — и по раздражению, скользнувшему по лицу Антона, поняла, что попала в точку.

Именно эта формальность, а не любовь и не страсть, приковывала к ней ее правильного мужа. А ребенок приковывал к Наташе.

Лео стала понятна еще одна вещь — ужасная! Антон и от нее ждал открепительного талона. Чтобы разозлилась, раскричалась, выгнала — и он, сжав зубы, пошел бы страдать и страдал бы до конца дней. А скажи ему такое — высмеет. Ибо хочет, чтобы ситуация оставалась неразрешимой и они дружным тройственным союзом вечно висели между молотом и наковальней.

Оттого и разозлился на ее «козырь».

Впрочем, формально они спорили о том, встречаться всем вместе или нет. Антон настаивал, Лео не соглашалась: «О чем мне с ней говорить?». Ребенок в животе требовал прекратить шум. И добился, наконец: Лео вспомнила о своем положении и решила поступить как нормальная женщина. Резко остановилась — а то расхаживала, как маятник, — схватилась за живот, сделала испуганное лицо, медленно прошла к дивану и осторожно села.

— Что, что? — испугался Антон. Бросился к ней, встал у дивана на колени.

— Не знаю… Так, нехорошо что-то… голова закружилась. — Она ласково потрепала его по волосам. — Антошка… я ужасно устала… разговор дурацкий… давай сделаем перерыв…

И она позволила своим пальцам легонько пробежаться по его щеке и погладить губы.

Это, конечно, временно изменило ход истории и повернуло вспять реки — что-что, а страсть их была безоговорочна, и под ее чарами Антон волшебно преобразился. Лео почувствовала: перевес на ее стороне, и прошептала ему в ухо:

— Ладно, встречусь с твоей Наташей. Только помни, что я твоя жена, ты мой муж, нам друг без друга не жизнь, и я ей об этом скажу.

Антон в ответ крепко прижал ее к себе и благодарно поцеловал, и Лео без слов поняла: это благодарность не за согласие, а, так сказать, за готовность сражаться вместе с ним. Боялся, что придется воевать одному, а она, как генералиссимус, будет сидеть ждать победы. Хотя, ей-богу, сражения ни к чему, достаточно набраться храбрости и объявить Наташке свое решение. Но, видно, в таких делах все мужики одинаковы, умные, глупые, сильные, слабые, зеленые…

Когда они вернулись из иного измерения, Антон спросил:

— Так когда ты готова встретиться?

— Да хоть сегодня! — ответила смелая Лео: надо ковать железо, пока горячо, пока Антон прилеплен к ней, как одна плоть. — Позвони, пусть приезжает.

— Нет, знаешь… лучше я съезжу… тут недалеко, — забормотал Антон, словно опасаясь возражений. — Так лучше.

— Почему это? — вскинулась Лео. Она с трудом сдерживала возмущение: скажите, какая забота!

— Наташа Москву не знает, будет нервничать по дороге, а она все же… сама знаешь, словом, мало ли что случится.

— Пожалуйста, поезжай. — Лео холодно отстранилась.

— Клепкин, милый, ну что ты? Что за ревность? Я тебя люблю! Но нельзя ведь так… не по-человечески. Все равно придется наши дела разруливать. Не можем же мы с тобой навсегда тут запереться.

«По мне, так очень даже можем», — подумала Лео, — «а Наташка пусть рулит куда хочет. Не пропадет. Она же кремень, не человек».

Но вслух сказала:

— Да, ты прав. Давай, собирайся.

Они долго прощались, целовались, шептали друг другу нежные словечки. Теперь Лео стояла у окна — Антон сию секунду должен был появиться. Ага, вот — вышел из-за угла. И сразу, еще не увидев ее, начал махать рукой. Дурачок. Все плохие мысли улетучились, в груди защемило от любви. Лео тоже замахала, а он так и шел к шоссе, не глядя перед собой, выворачивая голову вбок, потом назад. Бестолковый, под машину не попади! Лео принялась махать по-другому: на дорогу смотри, на дорогу! Он не понимал, поминутно оборачивался с глупой улыбкой и со стороны выглядел, прямо сказать, нелепо.

Он дошел до середины перехода и остановился: пешеходам загорелся красный. Антон, пользуясь паузой, обернулся на окна Лео — ее саму вряд ли видел, — и стал прикладывать руки к груди, изображая, будто, как птичку, посылает ей свое сердце.

— Да что распрыгался, зеленый сейчас, — проворчала вставшая рядом бабка и, намеренно или нет, ткнула ему под колени тяжелой сумкой.

Он машинально, по-прежнему глядя назад, шагнул на проезжую часть, оступился на наледи около разделительного ограждения, заскользил, замахал руками как мельница, не удержался на ногах и головой вперед вылетел под колеса джипа, решившего по милому обыкновению московских водителей проскочить на глубокий желтый.

Отчаянно завизжали тормоза, истошно заорала бабка.

«Самым дорогим расплатишься… самым дорогим… дорогим… расплатишься…» — настойчиво возвещал оглушительно гулкий колокол, пока Лео теряла сознание.

Глава 7

— Тусь, ну ты скоро? Ехать пора, — раздался голос Ивана за дверью, и через секунду его озабоченное лицо посмотрело на Тату из зеркала ванной.

Тата чуть отвела от губ помаду и в зеркало же сказала:

— Я сейчас.

Казалось бы, успешно скрыла легкое недовольство, но Иван почувствовал — поспешил оправдаться:

— Я нервничаю.

— Напрасно. Приезжать за три часа совершенно не обязательно. Уж поверь, я знаю.

— Да, но пробки…

— Это наверняка, но мы все равно успеем. Однако шансы на успех, — Тата помолчала, стоя с рукой наотлет, в раздумчивой позе художника перед мольбертом, — находятся в прямой пропорциональной зависимости от того, как скоро ты дашь мне накраситься.

Иван, поджав губы, встретил ее зеркальный взгляд и устало, с чуть заметной досадой вздохнул: скажите, какой сногсшибательный сарказм.

Дверь закрылась.

— Нет, правда, ты ведь знаешь: я не люблю, когда на меня смотрят! — извиняющимся тоном крикнула вслед Тата.

По большому счету, ей было безразлично, обиделся Иван или нет, но — худой мир лучше доброй ссоры и всякое такое прочее, верно?

Тем не менее, когда она вышла, то на лице своего номинального мужа прочла: люди за нее переживают, а она…

А она, лишь сев рядом с ним в машину и пристегивая ремень — автоматическим, бесконечно привычным, до миллиметра отработанным за четверть века движением, — подумала: «Интересно, может, я зря продолжаю считать себя одинокой?»

Перед глазами всплыли физиономии Павлушки и Ефима Борисовича, с которыми она только что попрощалась, одинаково довольные и наивно-плутоватые, как у детей, удачно, по их трехлетнему разумению, скрывших хитрую шалость. Впрочем, эти физиономии светятся так уже целых полтора месяца — с тех пор как Иван поселился дома.

Вроде бы временно, под влиянием обстоятельств. Павлуше требовалась помощь с дипломом, Ефим Борисович, по весеннему обыкновению, разболелся, а Тата сидела по уши в работе: Стэн просил приехать в Америку с уже готовым черновиком альбома. Ей и самой не хотелось задерживаться там надолго, визит планировался молниеносный и эффективный — блиц-криг. Разобраться с делами и назад, чтобы, упаси бог, не потянуло остаться. Для нее угроза всегда более чем вероятная — даже если бы не звонок Майка.

А он ей звонил.

Точнее, сначала написал: «Can we talk? Please? It's important. Mike».[14]

Увидев в электронной почте его имя, Тата содрогнулась и хрипло ахнула; ладонь сама собой взлетела ко рту. Смешно, до чего непрочны оказались выстроенные ею барьеры. Она, разумеется, помнила, что «эта собака» толком не пыталась ее вернуть: пара звонков и писем после ее стремительного побега — и адью, словно их никогда ничего не связывало! Она вымарала Майка из памяти и выкорчевала из сердца, но… одно его имя, ливень эмоций, и сорняки чувств проросли заново, да так буйно, что не замечать их сразу стало глупо — и бесполезно.

Она долго не решалась открыть письмо, а прочитав, обиделась: год не общались, и нате — два слова! Почему он уверен, что она откликнется? Тата, негодуя, бросилась от компьютера, пометалась по квартире, но минут через десять вернулась, точно притянутая магнитом, села к экрану и с удивлением пронаблюдала, как ее вышедшие из-под контроля руки набрали короткий текст: «If you must. T.»[15].

Кратко, холодно, сухо, да-да-да — и все равно до неприличия бесхарактерно. Тата мгновенно начала умирать от стыда. Вот если бы она не ответила, а Майк тем не менее позвонил, другое дело, а так….

К счастью, «текст слов», зазвучавший в трубке, пролился целебным бальзамом на ее израненное самолюбие. Майк говорил, говорил — очень пылко, очень прочувствованно. Им было хорошо вместе, они созданы друг для друга. Он тяжело переживал ее уход, долго обдумывал свои ошибки. Анализировал, почему ничего не получилось — и что можно исправить. Ведь можно? Ведь еще есть шанс? Мне без тебя плохо.

«Видно, белобрысая килька совсем никуда», — мысленно усмехнулась новая неромантическая Тата, но вслух сурово и неприступно ответила:

— Не знаю, не знаю. Сомневаюсь.

И, секунду подумав, что бы такое прибавить для вескости, изрекла:

— Слишком много воды утекло.

Она успела узнать, что в штампованных ситуациях с мужчинами лучше и объясняться штампами — скорее доходит. И разночтений не возникает. А то ведь, знаете, женщины с Венеры, а мужчины с Марса. Хрен друг друга поймешь.

Но Майк, не будь дурак, учуял: дверца приоткрывается, и поспешил, образно говоря, сунуть ногу в проем.

— Признайся: ты тоже по мне скучала.

Его вкрадчивый голос красиво зарокотал.

По спине Таты — здрасьте-приехали, что за фокусы? — побежали предательские мурашки.

— Безумно, — ядовито бросила она, тщетно призывая к порядку одуревшее тело. — Исстрадалась вся.

— Татошка, пожалуйста, давай поговорим как люди! — воскликнул Майк и смиренно добавил с еле различимой улыбкой в голосе: — Не как звери.

И то хорошее, что их связывало, вмиг заместило плохое.

Разговор принял крайне лирическое направление. Тата не произнесла ни одной из разящих наповал фраз, что давно были отточены до буковки в одиноких, обиженных многочасовых раздумьях. Майк не узнал, что «все кончено безвозвратно — и виноват он один». Напротив, Тата сообщила, что вскоре будет в Нью-Йорке, и они условились встретиться «поговорить». Майк очевидно не сомневался, что Тата согласится вернуться, и столь же очевидно этого хотел — по каким-то ему одному ведомым причинам.

«Вряд ли по безумной любви», — подумала Тата, едва отряхнув чары романтической ностальгии, и горестно изумилась собственному безразличию: и правда, все кончено. Даже отомстить не хочется. Что бы ни показалось вначале, чувства испарились, точно капли дождя со стекла, оставив за собой слабый, еле заметный след — его-то и высветило яркое солнце переживаний.

Тата не торопилась сообщать об этом Майку — нет, сначала встретимся и выслушаем его. Благо, ждать осталось недолго.

Она поставила условие: не звонить без необходимости. Мол, преждевременно возрождать былые традиции. Она знала, что для Майка такое требование вписывается в ее образ — церемонной зануды, помеси Мальвины и Синеглазки из «Незнайки», — и что образ этот вопреки откровенной унылости вызывает его почтительное уважение. Замечательно, очень кстати. Но истинный мотив куда проще: Иван и Майк ничего не должны знать друг о друге. Не потому, что она боится кого-то из них упустить — нет, просто научилась держать свое при себе и ревниво охраняет личное пространство. Удивительно. Прежняя Тата выложила бы все подчистую обоим — Ивану уж точно, на сто двадцать процентов.

С его ухода прошло не так много времени, но оно вместило тысячелетия ее внутренних монологов — обращенных к нему, Протопопову, Майку, даже Гешефту. Бесконечные страстные воззвания, памфлеты, толкования. «Отчего да почему первым признаком отравления является посинение трупа» — важнее всего это, конечно, трупу. Слава богу, до нее наконец дошло: разговоры постфактум бессмысленны. Это пока ты мужчине интересна, он тебя слушает и кивает, а ты благодарно думаешь: вот человек, который меня понимает, знает, как я ранима, и никогда не предаст.

Но его нежная улыбчивость ровным счетом ничего не значит. В любой момент тебя могут, как в сказке, отвести в лес, привязать к дереву и равнодушно удалиться — следуя каким-то своим, сказочно логичным соображениям. Ну, нечем стало тебя кормить. Или в хозяйстве нечто подобное уже есть. Или завелась точно такая же новая, а ты до того поистрепалась, что, ей-богу, от людей неудобно. Всяко бывает.

Допустим, мужчина потом за тобой вернулся; обнаружилось, что еды хватает, или совесть проснулась, пожалел. Великолепно, молодец. Но как ему объяснить, что, перетирая веревки об острый сук и карабкаясь от волков на высокую ель, ты изменилась — навсегда? Тебя прежней, доверчивой, нежной, ласковой больше нет, ты исчезла, полностью перевоплотилась! То, что не убивает, делает нас сильнее, — о, разумеется! Но каким панцирем мы при этом обрастаем, до чего уродливые шипы отращиваем вместо содранной кожи?

А те, кто нас убивал? Они становятся лучше оттого, что им это случайно не удалось?

Никогда Ивану не понять, что он сделал с ней, своей любимой женой, и как бесконечно непоправимы последствия. И до чего ей жаль себя той, нелепой, зависимой неумехи — страшно неуверенной в себе, но так счастливо, безоговорочно уверенной в нем…

Тату внезапно захлеснула острая ненависть к Ивану — мерзавец, убийца!

Она полоснула по нему взглядом.

Он почувствовал, отвлекся от дороги, на миг повернул голову, глянул вопросительно — и расплылся в добродушной улыбке.

Вот-вот. О чем и речь. Ни сытый голодного, ни бедный богатого, ни вообще никакой никакого не разумеет. Чужая душа — потемки. Максимум, на что люди способны — научиться более или менее слаженно функционировать, и то при известном напряге. Наверняка на сей счет тоже есть поговорка.

Тата усилием воли прогнала нехорошие чувства, растянула губы в ответ и отвернулась к окну — отгородилась.

Видимо, именно из-за постоянной внутренней отгороженности она и продолжает считать себя одинокой. Плюс, естественно, из-за того, что между ней и Иваном, как говорится, «ничего нет»: живут в одной квартире мало соприкасающимися родственниками. Но внешне, со стороны, все по-старому. Тот, кто про них ничего не знает, не догадается, что они на несколько лет расставались, что Иван уходил к другой. Тата сама редко про это вспоминает.

Ефим Борисович с Павлушей потирают руки: семья восстановлена. Смешные. Не понимают: рецепт ее безмятежной терпимости — глубочайшее равнодушие и работа. Как удачно, что подвернулся заказ Стэна! Она давно ничем так не увлекалась.

И хорошо, что ее переживания — тайна за семью печатями для всех, кроме нее самой. Не то что три года назад, когда ее судьбу решала, без преувеличения, вся колдовская общественность страны. Много же они преуспели. Зато, сами не подозревая, помогли ей достичь нынешнего состояния — свободы и пьянящего бесстрашия. Свободы поступков; бесстрашия в принятии решений. Она больше не боится ошибиться, чем-то пожертвовать, что-то потерять, не боится действовать сама, без чужих советов и одобрения.

Она провела странный год в неотвязной, почти наркотической зависимости от магии, когтями цепляясь за статус женщины, состоящей в счастливом браке, но узнала себя лучше, чем за двадцать пять лет самого брака. И вот что поняла: настоящая магия, истинное волшебство — в свободе человеческой воли.

Кстати, о волшебной свободе — перед отлетом надо не забыть кое-что сделать…

Тата посмотрела в окно машины. Нет ничего противнее майских черемуховых холодов. Шубу не наденешь, хотя очень хочется, а пробирает до костей. Удачно, что она уезжает — в Нью-Йорке, если верить Интернету, намного теплее.

Тата непроизвольно поежилась и вернулась к своим мыслям.

Из общих соображений ясно, что оставаться свободным и независимым можно и не теряя открытости. Наверняка большинству это удается, а ей не повезло: в силу уродливых обстоятельств сформировался неправильный рефлекс. Увы. Изменить пока ничего нельзя. Она будет охранять независимость как умеет.

Хотя со скрытностью у нее, пожалуй, перебор. Ни словом не обмолвилась Ивану про Лео, когда узнала от Сашки. Поразительно! При всем урагане чувств. Да и любопытство жгло: он в курсе? В курсе? Неужели? Если да, как давно? И что испытывает? Нет, не может быть, чтобы знал — разве мог бы оставаться таким спокойным?

Впрочем, по ней тоже не догадаешься, что творится внутри.

Лео — и Протопопов. И ребенок… в голове не укладывается! В первую минуту Тата удивилась своему брезгливому безразличию — но это был только шок. Скоро в висках заломило от ненависти, ревности, злобы, мстительного, жестокого торжества; что-то жгучее, нестерпимое разрывало грудь, не давало дышать.

Но из-под всего этого босховского безобразия уже сквозило сочувствие: вот дурочка, вляпалась. Беременна от старого пня, который не захотел с ней жить; муж, хоть и готов принять обратно, до конца вряд ли простит и вряд ли полюбит ребенка как своего. Не потому что чужой. Нет — от человека, с которым любимая жена сошлась за деньги. Ведь сколько ни прикрывайся чувствами (хотя они, наверное, не пытались), суть их отношений — в материальном. О Лео говорить нечего, а Протопопов… невозможно представить, чтобы он по-настоящему влюбился в такую… После всего, что он о ней знал?

Тате было невероятно досадно лишиться статуса великой протопоповской любви. До последнего времени она, раздуваясь от собственной значимости, верила, что он без нее страдает, не спит по ночам, грызет, к примеру сказать, подушку…

А он, оказывается, вон что.

От обиды солнечное сплетение непрерывно переплеталось заново, по голове капля за каплей долбило: все мужики — мои как минимум — одинаковые, все — предатели, все — изменники, никому — нельзя — верить, — а всяким — потаскушкам — любая — подлость — сходит — с рук…

Китайская пытка.

Глупо, пошло, скучно. Но никчемные мысли как мухи, гони — не гони. Тата утешалась тем, что Лео уже поплатилась за свои деяния — и поплатится еще, непременно. Так, по крайней мере, уверяла Сашка, прибавляя:

— Нет, я, конечно, зла никому не желаю, но с магией шутки плохи.

Ох, до чего верно. Тата невольно холодела от страха.

Саня продолжала кипятиться:

— Думать надо, прежде чем соваться куда не просят! Чего она теперь хочет? Счастья? За какие заслуги? Сначала мы чужих мужей из дома уводим, амулеты заказываем, а потом нам чужих уберите, своего вынь да положь…

«Чужие мужья, заметим, тоже хороши», — думала, но не высказывала вслух Тата. Боялась Сани. Из-за романа с «учеником дьявола», — такое прозвище получил ее молодой человек, — Александра, вместо того чтобы разнежиться и размякнуть, сделалась ужасно воинственна. Причем конфликты, по сути, возникали внутри нее же самой из-за несовпадения постулатов человеческой и колдовской морали. Так или иначе, проще стало выслушать Александру и сделать вид, будто согласился, чем отстоять свою точку зрения.

Да и кому интересна моя расплывчатая точка зрения, считала Тата. Вот у Сашки — твердые убеждения, и это замечательно. Каждому свое.

Однако, наслушавшись про амулетные возмездия, она почему-то очень жалела бедную Лео. Сама бы ее с наслаждением с кашей съела — а готова оправдывать, защищать. Потому что ей ли, Тате, не знать: ведьмами мы становимся от горя и бедствий. Those to whom evil is done, do evil in return[16] — спрашивается, откуда это? Чертов склероз.

Тата вспомнила самую любимую свою цитату и тихо засмеялась.

— Ты чего? — встрепенулся Иван.

— Так, ерунда.

— А все-таки?

— Говорю, ерунда, дольше объяснять.

Фраза из Аксенова, специально заученная в юности, звучала так: «Откуда цитата? Мозг забит цитатами. Больше ничего не буду читать, надо учиться мыслить самостоятельно».

И правда, пора.

Тата на личном опыте убедилась, как легко начать «делать зло в ответ», зло неосознанное, бездумное, инстинктивное — и оттого еще более разрушительное. И совсем просто, когда тебе плохо, поверить в спасительную силу магии. От сильной боли нужно лекарство. Его и искала Лео… Что же до чужих мужей… Разве адюльтер настолько неслыханная вещь в наше время и в нашем обществе? Тата сама согласилась на роман с женатым Протопоповым. Она тонула, искала соломинку, вот и разрешила себе поверить в его любовь, в желание ее спасти.

Моралисты несомненно скажут: не поверила, а пыталась наладить жизнь любой ценой. В чем-то верно: ей не было дела до чужой жены, и она не слишком благородно, точнее, вовсе неблагородно закрыла глаза на ее существование. Но для Протопопова жена была очень даже своя — а он тоже преспокойно забыл о ней! Словно сунул на чердак, к ненужным вещам. И извлек лишь когда потребовались подпорки для его разрушающегося мирка.

С Лео он наверняка поступил так же — или жестче. По всему, что рассказывала Сашка — нарушая, к слову, законы колдовской этики, — ясно, что он видел в Лео только игрушку. Доигрался. И, по чудному своему обыкновению, залепил «некрасивое» купюрами. Да, неуемная и жадная девчонка сама напросилась на неприятности, но… при близких отношениях все же рассчитываешь на человеческое. А тут — ребенок.

«Можно подумать, со мной было лучше!» — неожиданно возмутилась Тата. — «До того возвышенно, что моими материальными обстоятельствами он вовсе не интересовался. Возил за собой как пуделя. О Лео хоть позаботился. Она умнее меня: если уж продаваться, то на выгодных условиях».

Тата покраснела, заерзала в кресле, поправила ремень. Как себя ни оправдывай, все стыдно.

А Лео, не случись ребенка, Протопопов бросил бы без раздумий, когда надоела бы… и из квартиры прогнал. Нет, не прогнал — попросил, намеренно сухо растолковав логику своих действий. На такие поступки всегда сотня весьма веских причин.

Кстати, любопытно. Вот Иван — в общем и целом, хороший, чуткий, заботливый человек. Он хоть раз задумался, как живет его недавняя «любовь до гроба»? Поинтересовался, все ли у нее благополучно, не нужна ли ей помощь? Едва ли. А это считается нормально. Почему?

Тата поморщилась и встряхнула головой — надоевшая жвачка! Нисколько не кстати, не любопытно и ее больше не касается! Все муторная дорога виновата; жуткие пробки, не зря Иван опасался. От нечего делать она и взялась вызывать духов прошлого — пожалуй, впервые после того, как узнала про Лео с Протопоповым. А случилось это…. когда? Довольно давно. Митчелл тогда уже связал ее со Стэном; тот прислал по Интернету свои воспоминания и отсканированные семейные фотографии. Затем они раз десять, не меньше, подолгу разговаривали по телефону. Тата физически врастала в ткань чужого существования — в какой-то момент оно практически вытеснило ее собственное. Какие тут мужчины, какие соперницы! Все мысли занял альбом. За день она успевала сделать сотни набросков, то и дело меняя сюжеты, композиции, диалоги.

И главное, она знала, зачем ложится спать вечером и для чего встает утром; каждой клеточкой тела ощущала, что — счастлива! Причем не благодаря кому-то, а сама по себе, изнутри. Радость так переполняла ее, что казалось: еще немножко, и она улетит.

Жизнь обрела смысл. Пусть временно, ненадолго — неважно! Все равно это самое прекрасное ощущение на свете. Тата ревностно оберегала его, а потому старалась не думать не только о Лео и Протопопове, людях, по большому счету, посторонних, но и об Иване, близком хотя бы территориально. Знакомые любопытствовали: «Ну так все-таки: что у вас сейчас?». И наотрез отказывались верить безразличному: «Да в общем-то ничего».

— Но ведь он дома?

— Пока да.

— А потом?

— Не знаю.

— Что значит: «не знаю»? А кто знает? Ты хочешь его вернуть?

— Нет.

— Что же он тогда дома? Нет, Татка, ты просто темнишь!

Стандартный для последнего месяца переброс репликами.

Да, Иван дома — сейчас так удобнее. И если ему угодно считать, что он тихой сапой проник обратно, пожалуйста. Он пока никому не мешает. Но если потребуется, мы быстро напомним, где он теперь по собственной воле «прописан». И с Майком тоже как-нибудь разберемся. Выслушаем, выскажем обиды — у психологов считается дико полезным, — и «сделаем дяде ручкой».

Думать о них обоих дольше одной минуты — слишком большая честь.

Один ее предал, другой поставил ниже собственных амбиций. В сущности, не смертельно. Обоих можно понять, простить — что, вообще говоря, уже произошло, — и к кому-то из них вернуться. Вот только — зачем? Чтобы выглядеть более «упакованной» в глазах общества? Но Тата уже успела понять: главная задача человека — найти свое предназначение и ему следовать. И если для этого надо оставаться одиноким, что ж. Нас выпускают в мир на такое короткое время, жаль тратить его на межполовые ролевые игры и бодание с социумом. Который, кстати, любит лезть в судьбу почище всяких колдунов, между тем как любое вмешательство, даже благожелательное, очень часто не помощь, а препятствие.

К чему порой приводит простое человеческое «участие», и так известно, что же до колдовства — взять хоть Сашкин амулет. Что он действует, не поверить трудно: мужики старые и новые активизировались, привалила выгодная работа, вообще все чудесно. Только очевидно и другое: подстеленная соломка надежно прикрывает камни, осколки, гвозди — но и не дает разглядеть бриллиант среди них! Недаром существует поговорка: «Не было бы счастья, да несчастье помогло».

Короче, заповедь одиннадцатая: не колдуй.

Тата еще неделю назад решила, что перед отлетом от амулета избавится, выбросит в мусорный бак. В аэропорту — очень символично; ближе всего к небу. А после начнет жить своей и только своей жизнью, той, которая ей на роду написана. Что толку выклянчивать успехи у диковатых и жестокосердных скандинавских богов? Дареными достижениями и гордиться-то неинтересно. А так — есть к чему стремиться, зачем работать.

Пусть совершается то, что должно. Человек слаб, беззащитен, одинок в руках коварной судьбы, но он волен по мере сил творить добро — и тем понемножку теснить зло, волен верить в хорошее и своей верой помогать чудесам сбываться. И в этом его единственная подлинная свобода, его чудесная, человеческая — а значит, богоподобная! — сила.

Автомобиль сбавил скорость. Тата словно очнулась, поглядела в окно. Надо же, размечталась и не заметила, как подъехали к Шереметьево.

Внутри все затрепетало — она обожала аэропорты.

«Совсем как раньше, по-старому», — довольно думал Иван, доставая из багажника татин пижонский саквояжик. — «До чего ж хорошо!»

* * *

Примерно в то время, когда Тата выбрасывала в урну амулет, Протопопов вспоминал о ней — он ехал в пансионат под Рузой, где контора устраивала ежегодный майский корпоратив: шашлычок, водочка, братание, банька.

В памяти всплывали полустершиеся картинки — по этой самой дороге он возил Тату к бабе Нюре.

Воды с тех пор, как говорится, утекло много. Даже слишком для столь короткого срока. Сколько лет прошло, три, четыре? Кто мог подумать, что для ответа понадобится считать, — ему, чья жизнь еще недавно измерялась количеством часов и минут от встречи до встречи с Татой?

Жизнь — странная штука, а те, кто заседают «там, наверху», — уголок протопоповской губы приподнялся: выражение ясновидящей бабушки, видно, прилипло навсегда, — так вот, наверху заседают большие шутники. Недобрые, к сожалению.

— Анечка, пожалуйста, достань карту, посмотри — как бы не пропустить поворот, — раздалось с водительского сиденья — басовито и неестественно вежливо.

Малолетняя протеже Главного — при слове «Анечка» Протопопов сзади увидел ее интригующе интересный профиль, — с готовностью кивнула и полезла в бардачок за «Атласом автомобильных дорог Подмосковья». Гребешок темных волос скрылся за подголовником.

— Нашла, — доложил после паузы полудетский голос.

— Последи тогда за указателями, будь добра, — все с той же преувеличенной любезностью попросил Главный.

— Хорошо, Андрей Борисович. — Ну прямо паинька.

Будто диск с самоучителем русского языка. До того старательно изображают, что между ними ничего нет. Начальник и будущая подчиненная — не больше. Впрочем, может, и правда. Было бы, Главный не стал бы разводить перед Протопоповым церемонии; чего там, свои люди. А раз так, дело не в политесе. Значит, пигалица и впрямь еще не завоевана и очень ему небезразлична.

Об этом, надо сказать, гудит вся работа. Когда Главный объявил, что Аня будет проходить летнюю практику в качестве его личного ассистента, в секретариате словно бомба взорвалась, а оттуда слухи и домыслы густыми клубами расползлись по этажам. Будто нет вопроса важнее, спят они или нет. Ситуация, правда, уникальная: раньше Главный личную жизнь с бизнесом не путал, но все когда-то бывает в первый раз. Лет пять назад и Протопопов не поверил бы, что с ним случится столько всякого… непредсказуемого.

Что он столько выстрадает и так изменится.

Глядя на парочку впереди с горних высот своей отрешенности, Протопопов мысленно по-стариковски вздыхал: «Дети, дети». Других эмоций не возникало. Когда-то, в прежней своей ипостаси, он, вероятно, пожалел бы или даже предостерег от ошибок неопытную девочку, усмехнулся бы влюбленности Главного, но теперь ничто на свете его не трогало. Собственно, он и в этой машине на заднем сиденье оказался потому, что недостало энтузиазма самому сесть за руль: его предали самые безотказные удовольствия.

Последнее, что ему довелось испытать, это страх и сильнейшая, не подвластная доводам рассудка тревога. Было это давно, еще зимой, а с тех пор ничего, как отрезало.

Вакуум.

Ему тогда захотелось навестить Лео — безумно, до дрожи. Приспичило. Он, недоумевая, что за петух его клюнул, — вроде из-за ее беременности страсть успела засохнуть? — начал набирать знакомый номер, но не мог дозвониться. И внезапно очень забеспокоился. Сколько ни уговаривал себя, что Лео где-то забыла телефон либо просто не слышит его в магазине и вообще взрослая девочка, не помогало. Протопопова трясло, он не находил себе места. Тревога предельно обострила ощущения. Он до сих пор невероятно отчетливо, в гипертрофированно ярких подробностях помнил, как мучительно добирался по пробкам до ее дома, как включал и выключал в машине музыку — звуки раздражали, а в тишине охватывала паника, — как искал место для парковки, шел к подъезду, поднимался в лифте, открывал своим ключом дверь…

Как от тишины в квартире оборвалось сердце.

Он стремительными шагами прошел на кухню.

Лео лежала на полу без сознания, в быстро расползающейся багровой луже. Он приехал удивительно вовремя — по словам врачей, на час-полтора позже, и она истекла бы кровью. Они говорили: «Вам повезло, пришли, когда выкидыш только начинался».

Повезло — очень подходящее слово. Довелось присутствовать при смерти их маленькой девочки; это была девочка, как он мечтал. Формально она, разумеется, не умирала, и не жила. Но Протопопова преследовала мысль, что ребенка могли бы спасти, — все же почти шесть месяцев, а сейчас совсем эмбрионов выхаживают, — если бы только девочка заранее не отказалась от нашего мира из-за него, плохого, злого отца.

Бред, конечно. Однако мысль мучила, не отставала — и терзали видения. Он вспоминал, как сидел на корточках перед распростертой на полу Лео и боялся к ней прикоснуться. Смотрел на белое лицо, заострившийся нос, синеватые губы — и часть сознания поражалась необыкновенной мертвенной красоте. Другая часть трусила: если Лео умрет, на него свалится куча неприятностей. Третья, маленькая, но гаденькая частичка вообще уговаривала убежать и сокрушалась, зачем его сюда принесло, не желала участвовать в происходящем. Это, пожалуй, было самое страшное — сознавать свою подлость.

Сколько времени он провел над Лео без движения, неизвестно, но когда наконец заставил себя коснулся ее волос — и поразился, увидев седые, — в дверь уже позвонили; приехала «скорая».

Позже он слегка успокоился относительно собственных моральных качеств, поскольку навещал ее в больнице каждый день и по два-три часа просиживал если не в палате, то в коридоре. Проку от него не было никакого: Лео целыми сутками глядела в потолок и ни с кем не разговаривала. Врачи убеждали Протопопова, что в его присутствии нет необходимости, более того, оно, возможно, нежелательно, ибо неизвестно, как воздействует на пациентку, ведь у нее шок. Но Протопопов упорно приезжал: должен был находиться рядом и не знал покоя нигде, кроме больницы.

Вот только покой его был — вакуум.

Он молился за Лео — чтобы поправилась, заговорила. Доктора не понимали, отчего не восстанавливается речь, но чем больше проходило времени, тем сильнее Протопопов подозревал, что Лео просто не хочет общаться. Она все понимала, глазами объяснялась с врачами — да, нет, — но с Протопоповым вела себя иначе; невидяще смотрела сквозь него, а если он слишком надоедал вопросами или уговорами, вздыхала, опускала веки и чуть-чуть отворачивалась. У нее быстро развилась способность невербально передавать свои чувства, и он по ее лицу читал: уйди. Ты мне не нужен — нисколько. Очень мешаешь.

Но уйти он не мог. Когда ему разрешали посидеть рядом, он держал ее за руку или гладил по голове. Лео терпела, пережидала: сопротивление отбирало больше сил, но и так она тоже уставала. Он это чувствовал, но ему не хватало великодушия устраниться. Прикасаясь к ней, он надеялся узнать, что же произошло, как она упала в обморок, почему умер ребенок. Знание не приходило; Лео ничего не передавала телепатически, а блокнот и ручку, которые при первых признаках улучшения Протопопов начал совать ей в руки, неизменно отталкивала. Без особых эмоций, но твердо, решительно.

Кое-что прояснилось, когда к ней из Иванова приехали родители. Их, кстати, известил Протопопов — по совету Ласточки, сам бы не догадался, в таком был ступоре. Ласточку возмущало, что муж пропадает в больнице, и она пыталась это запретить, но, ничего не добившись, перестала обращать на него внимание: а какой еще выход, если товарищ не в себе? Она демонстративно зажила своей жизнью, практически узаконив присутствие в ней Глеба, и довольно скоро укатила с ним на Сейшеллы. К Лео она сочувствия не проявляла, лишь в первый момент, поддавшись естественному порыву, дала Протопопову несколько дельных советов, но впоследствии повторяла одно: «Твои дела, ты и улаживай».

Он улаживал. Как умел: совал деньги врачам, медсестрам, санитаркам, таскал деликатесы, рассчитывая порадовать пациентку, но в конечном итоге заваливая огромными сумками ординаторскую. Контакты с родителями Лео требовали большого мужества, настолько нестерпимо болезненно было их с Протопоповым несоприкосновение. Он пытался разговаривать, объясняться — без толку. Мать кивала и смотрела прозрачным взглядом. Отец, простоватый дядька младше Протопопова, казавшийся много старше, не годами, а исключительной основательностью, вел себя корректно, но, совсем как Лео, неведомыми флюидами транслировал свое не то чтобы осуждение, нет… полное биологическое неприятие того факта, что немолодой солидный господин позволил себе вступить в интимные отношения с девочкой, годящейся ему в дочери. И тем более допустил, чтобы это привело к беременности и закончилось тем, чем закончилось.

Его моральная правота была невидима, но всепроникающа и смертоносна, как радиация. Протопопов медленно умирал от позора.

Впрочем, оказываясь вне больницы и, соответственно, зоны поражения, переставал понимать: за что ж его так сильно кошмарить? Дочка давным-давно совершеннолетняя; он ее ни к чему не принуждал.

Так или иначе, именно от отца Лео Протопопов узнал, что ее муж Антон погиб, причем в Москве. Но как, отчего, почему, бог весть; не люди, а партизаны какие-то. Хотя он особо не расспрашивал; не желают говорить — не надо.

Больничная эпопея длилась вечность, а потом вдруг закончилась. Следовало радоваться, но Протопопов вне всякой логики огорчился. Когда он отвез их на вокзал, Лео стерпела его прощальный поцелуй в щеку, как терпела прочие прикосновения, мать, кивнув, поглядела мимо, отец изобретательно уклонился от рукопожатия.

Протопопов сказал:

— Дайте адрес, я перешлю вам вещи из квартиры.

Лео окостенела; ее отец ровным тоном ответил:

— Спасибо, Клеопатра не хочет их забирать. У нее дома все есть, — и обнял дочь за плечи. Она благодарно оттаяла и как-то очень по-детски прижалась к нему боком.

У Протопопова перехватило горло. Он коротко попрощался, развернулся и зашагал прочь, не дожидаясь отхода поезда. Простите, что утомил присутствием! Сколько можно вести себя так, словно он один во всем виноват? Нашли себе империю зла.

Между тем, приблизительно так он себя и чувствовал, и в голове постоянно крутилось: «Это я, я виноват». Но в чем?! В чем, объясните? Ну, не приставлял он ей ножа к горлу! Большая, мягко говоря, девочка, знала, что делает. Первая начала заигрывать. Конечно, ее родители не в курсе, но — этакое атанде! Неприятно быть козлом отпущения. Все-таки он их несчастного Антона под машину не толкал…

Вот только… не закрути он романа с Лео, — причем не по любви даже, как с Татой, а по откровенной похоти, в подчинение бесу, приставившему нож к ребру, — она могла бы помириться с мужем, уехать к нему, и бедняга не погиб бы в Москве. Что он вообще здесь делал? Наверняка к Лео притащился.

А значит, он, Протопопов, звено в роковой цепочке. И с Лео, что говорить, обошелся не по-человечески. Перед ним бесконечно прокручивался фильм — она, беременная, одна дома; сидит и тоскливо смотрит в стену. Он мало интересовался, как она проводила свободное от него время, но сейчас понимал — невесело. Особенно когда уже узнала про ребенка. Выкидышем ей грозили почти с самого начала, и… Протопопов вдруг вспомнил, как Лео жаловалась, что боится ходить по улице, до того там скользко, и не сдержался, всхлипнул. Бедная, как же ей было одиноко! А он, вместо того чтобы развлечь, сводить куда-то, перестал с ней встречаться, да еще под достойным предлогом — она, видите ли, больше не годилась для постельных утех. И тайно радовался, что она не появляется на фирме, не создает ему конкуренции, не перетягивает одеяло на себя.

Лицо, шея, тело Протопопова покрылись липкой испариной стыда. Как он мог? При том, что хотел ребенка? Знай выставлял условия: то буду делать, а се не буду, на то деньги дам, а на се — не рассчитывай. Он ли это вообще — или в его оболочку кто-то вселился? Он привык считать себя добрым, пусть немного эгоистичным, человеком…

Тата когда-то повторяла с удивлением: «Ты меня так спасаешь»… Сразу после ухода Ивана. Так сказать, в эпоху невинности — о романе между ними и речи не шло… Чему, спрашивается, удивлялась? Обыкновенной дружеской поддержке? Не ждала от него? Он ведь просто был рядом. Да, но, заметим, потому, что сам этого очень хотел.

Кстати — еще одно, совсем давнишнее, высказывание Таты:

— Хорошие поступки хороших людей никто никогда не замечает, их принимают как должное. Зато если «крокодил сказал доброе слово», мир падает ниц от восторга.

Протопопов тогда покивал в ответ, но сейчас огорчился: «Неужели крокодил — это я?» Она говорила с намеком? Или по тем счастливым временам еще зачисляла его в разряд хороших? С тех пор он растоптал немало человеческих чувств — включая свои собственные. Ласточка, после того как отпала необходимость блюсти этикет, лепит в лоб:

— Ты, Протопопов, дерьмо и отпетый эгоист.

За чем, как правило, следует некий вывод: «поэтому не рассчитывай на мое сочувствие / благородство / уважение / справедливый раздел имущества», «на то, что я буду за тобой горшки выносить», «что к твоему мнению в доме станут прислушиваться». Да, и еще на «подарки судьбы; по-хорошему, будет правильно, если она тебя как следует накажет».

Семейный парадиз.

А сама в наглую крутит с Глебом. Тот даже на ее день рождения приходил вместе с родственниками. Не то чтобы кто-то догадывался о его особой роли, но такое шило в мешке долго не утаишь.

Раньше Протопопов наверняка воспротивился бы, потребовал развода, и черт с ним, с имуществом, да вот беда — в списке того, что ему теперь безразлично, Ласточка занимает одно из первых мест. Поэтому сил на активные действия у него просто нет. К тому же, ей с Глебом хорошо, он ее вроде любит. Хотя с ним, Протопоповым, ведет себя странно, с заискивающей и одновременно вызывающей, гадковатой фамильярностью. Впрочем, можно понять. Тройственные союзы в нашей культуре пусть не редкость, однако не узаконены, правила поведения не выработаны, каждый выкручивается как умеет. По идее, в сложной моральной ситуации проявляются истинные качества личности. Что ж, тогда Глеб все-таки изрядный паскудник. Раз он так обожает Ласточку, почему не разводится? Тоже, небось, по материальным соображениям.

Протопопов внезапно оскорбился за жену — почему любовник не любит ее настолько, чтобы узаконить отношения? Захотелось взять негодяя за грудки, призвать к ответу. В душе всколыхнулся почти настоящий, почти искренний гнев — но через минуту стало смешно: это надо ж дойти! Маразм.

Всегда, когда он оказывался в психологическом тупике, ему хотелось поговорить с Татой. Она, пожалуй, единственная умела в нем разобраться. Жаль, что нельзя ей позвонить. Жаль, что не удалось остаться друзьями. Много чего жаль — правда, не настолько, чтобы попытаться повернуть время вспять. Хотя, по словам той же Таты, «пока люди живы, все возможно».

Жив ли он? Если бы его эмоции отслеживал монитор, то по экрану от нулевых отметок тянулись бы абсолютно ровные линии. Тут к Глебу не ходи за интерпретацией.

Пациент скорее мертв, чем жив. И ладно, и пусть. Чем, в конце концов, плохо? Он не мучается, не страдает, у него ничего не болит, и огромные дыры вместо сердца и головы в его случае настоящее благо. Кто сказал, что человек обязан чувствовать — что так лучше? Судя по производительности труда, совсем наоборот. После отъезда Лео Протопопов каждое утро приезжал на работу вовремя, сидел за компьютером часа на два дольше положенного, все делал в срок, за всем следил; подчиненные начинали его побаиваться. Он прочно воцарился на своем месте, хотя еще недавно казалось, что оно узурпировано Иваном навсегда. К слову, этот гад не пропал пропадом, а открыл свою контору и процветает, с Главным сотрудничает. Ну и пес с ним. Зато и Протопопова на работе снова зауважали. Чем это хуже идиотских чувств? Чувств, которые так предательски непостоянны и из-за которых постоянно оказываешься предателем?

— Андрей, — раздалось с переднего пассажирского сиденья, — Борисович! Скоро поворот на Рузу, не пропустите.

Протопопов поднял глаза и поймал взгляд Главного, обращенный к Ане: счастливый, сияющий, заговорщицкий.

В грудь вонзилось… нестерпимое. Жалость к ним, ужас перед бездной, готовой их поглотить.

«Ребята, остановитесь! Одумайтесь, пока не поздно», — остро захотелось вскричать Протопопову, но он, разумеется, сдержался.

Природа, блин. Чему, чему, а ей плотины разума — не препятствие.

Машина остановилась на заправке. Главный пошел платить, Аня — с ним; сказала, что купит воды. Все это почти не зафиксировалось в протопоповском сознании; он, не шевелясь, равнодушно смотрел в окно, потом стал следить за цифирками на табло, отсчитывающими рубли и литры бензина.

К соседней колонке лихо подъехал красивый золотистый «Лексус». Что-то от былого Протопопова заинтересовалось автомобилем; он бы подкатил точно так же — вжж-ж-ж-ик.

За рулем сидела женщина, немолодая, но и не старая, крашеная рыжая, в темных очках. Она заглушила мотор и вышла из машины — уверенно, привлекая внимание. Явно привыкла командовать, подчинять людей. Ишь, как одета — богато, с деревенским шиком. А уж золота!..

Бросив два слова работнику бензоколонки, женщина подняла очки и, водрузив их на голову, случайно глянула на Протопопова. И впилась пристальным взглядом — показавшимся очень знакомым. Они встречались? Где, когда? Женщина тоже будто пыталась узнать его, не уходила, смотрела.

Он почувствовал себя неловко, отвел глаза. Чего тебе надобно, золотая-брильянтовая? Золотая, вся в золоте… «Понял меня, мой золотой?» — вдруг пропел сладкий голос в мозгу, и Протопопов оторопело, еще не веря себе, вновь возрился на женщину: неужто? Баба Нюра собственной персоной?

А она, очевидно, раньше него сообразив, что к чему, широко, нахально усмехнулась, махнула ему рукой, опустила очки и, цокая каблучищами, зашагала к кассе.

Впервые за необыкновенно долгое время одна из линий на мониторе резко скакнула вверх.

Протопопов громко захохотал.

Ай да бабка! Ишь чего себе наколдовала — на мои кровные в том числе. Молодец!

Воистину — магия бессмертна.

Он постепенно успокоился, затих, и на его лицо вползло злое, жесткое, воинственное выражение; челюсти плотно сжались, меж бровей пролегла глубокая вертикальная складка.

«Надо что-то делать, срочно!» — воскликнул про себя Протопопов и удивился пылкости своего чувства. — «Чтобы не стать таким, как они».

Кто эти «они», он толком не понимал. Но точно знал, что они, как и всякий грех — зло, попрание, тлен; они не дают раю вернуться на землю.

Они — не мы, мы — не они и… в общем, надо как-то бороться.

* * *

Со временем он очнулся от невеселых мыслей и обнаружил, что автомобиль снова летит по автостраде. Главный на переднем сиденье словно бы невзначай провел крепкими пальцами по руке Ани.

Протопопов возмущенно раздул ноздри и, не желая участвовать в «попрании», демонстративно увлекся блеклым среднерусским пейзажем.

Глава 8

В зыбком и неустойчивом подлунном мире есть лишь одна стопроцентно надежная, пусть и весьма загадочная вещь: время. Что ни делай, хоть тресни, хоть лопни — оно идет. Тащится шаркая, нога за ногу, мчится на всех парах сокрушительным локомотивом, перепархивает невесомой бабочкой от одного прекрасного мгновения к другому, тут у кого как сложится, — но идет, идет, неумолимо, неостановимо: тик-так, тик-так. Вперед, назад, кругами или по спирали, другой вопрос; все равно идет, идет, проходит.

А проходя, утешает страждущих. Так, во всяком случае, говорят.

Татьяна Степановна, потеряв мужа, не надеялась вернуться к жизни. Зачем? Она умерла вместе с ним. Просто Бог по оплошности забыл вынуть ее мертвое, ненужное тело из варева бытия. Днями, вечерами она бесцельно созерцала стены, — они росли повсюду, даже на улице и в магазинах, — пока, наконец, не наступала ночь и спасительный момент приема снотворного. Если везло, удавалось забыться до утра.

Люди вокруг мешали, особенно сын — перед ним было труднее всего притворяться живой. Татьяне Степановне пришлось на старости лет стать актрисой, чтобы убедить Антона уехать.

В одиночестве искушение принять не таблетку, а целую упаковку возникало не раз и не два. Останавливал страх: вдруг не умрешь, а уляжешься овощем, обузой для сына и сиделок; останавливала здоровая, в целом, психика, неистребимый инстинкт самосохранения — и проклятые, бессмысленные, бесполезные нравственные устои. Самоубийство грех, вдолбили ей с детства. Вот если бы кто-то пришел и сказал: «Мы должны вас убить и похоронить вместе с мужем» — или заживо замуровать в его склепе, — Татьяна Степановна нисколько не сопротивлялась бы, нет. Наоборот, безропотно, с охотою согласилась. Честное слово.

Потому что у мертвых — свое царство.

Кто мог представить, что к жизни ее вернет смерть сына? Кто, кроме испытавших подобное, с той же силой ужаснулся бы и возненавидел себя за предательство?

Шок погрузил ее в небытие на несколько черных, пустых суток, но после Татьяной Степановной неожиданно овладела пьянящая легкость — наконец-то ей дали моральное право покинуть невыносимо жестокую, несправедливую, злую действительность!

Вот только надо похоронить Антошу.

Подготовка заняла дольше обычного. Пока тело переправляли в Иваново, Татьяна Степановна выла по ночам, а днем хранила гранитное молчание в присутствии подруг и соседок. Они взяли заботы на себя, делать ничего не требовалось.

Кровать, потолок, кресло; тьма под закрытыми веками. Стакан с водой, тарелки, куда-то уплывающие в чьих-то руках. Боль внутри, туманящая сознание — сама по себе анестезия. Или это было из-за лекарств? Кажется, раза два в день приходил участковый врач, колол не то снотворное, не то успокоительное. Его искаженное лицо кошмаром выплывало из мрака.

Но в редкие минуты просветления становилось еще хуже — ибо тогда всем существом Татьяны Степановны завладевала сокрушительная, острая, животная, непроизвольно обнажавшая в оскале зубы ненависть к Наташе, незаконной подруге мертвого сына.

Зачем она двигается по квартире бесшумной серой тенью так, будто каждый шаг причиняет ей боль? Так, будто ее горе равно моему? Зачем она делает столько полезного — так споро и молчаливо, словно она тут хозяйка?

Разум втолковывал: Наташа любила Антона, она тоже имеет право на страдания и траур, а ее помощь просто неоценима. Но чувства, нервы, природа бунтовали, и Татьяне Степановне хотелось разорвать Наташу в клочки — вместе с ненавистным существом в выпяченном животе, которое она носит как драгоценность! Потому что это существо, хоть и часть ее сына, но — не Антон, не Антон, не Антон!

Удивительно, что кусок нерожденной плоти — против воли! — привязал ее к жизни. Его оказалось невозможно покинуть.

Татьяна Степановна предложила Наташе остаться, и та согласилась. Видно было: для нее только и дорого то последнее, что осталось от Антона — его мать, собака, комната, вещи. Свое огромное горе она прятала глубоко, старалась радовать, ободрять Татьяну Степановну, помогала во всем и настолько замечательно вела хозяйство, что Татьяна Степановна почти без ревности признавала: сама она в молодые годы в подметки не годилась Наташе. Подумать: беременная, и такие подвиги! Достойно безграничного уважения. Жаль, полюбить ее не получалось — они жили, взаимодействуя через пленку сдержанной вежливости.

Татьяне Степановне стало много легче, когда в Иваново привезли Клепушку.

Бедная девочка. Сколько прошло, а речь не восстановилась. Вначале врачи опасались за ее умственные способности — еще бы, совершенно не реагировала на окружающее. Накормить чуточку, по рассказам родителей, и то стоило трудов; отощала после больницы — страсть! Но постепенно стало ясно: все понимает, просто не хочет ни есть, ни общаться, ни жить. Молчит как камень. Просишь: «Напиши» — блокноты, ручки отталкивает. Если очень пристанешь с расспросами, кивнет или мотнет головой, но не всегда, под хорошее настроение. Татьяна Степановна Клепушку с детства любила и мечтала, чтобы они с Антоном поженились, зато после ревновала, ничего с собой поделать не могла. Злилась, бывало. Вспомнить странно: теперь при виде этого несчастного, больного ребенка с проседью в волосах ее переполняло одно чувство — всепоглощающая, пронзительная нежность. Как ни прикипела Татьяна Степановна сердцем к внуку, маленькому Сережику, а Клепушка, казалось ей, истинное наследие Антоши.

И та, похоже, чувствовала себя хорошо лишь подле нее да в Антошиной комнате. Вначале родители Лео из дома не выпускали, Татьяна Степановна к ним ходила ее навещать. Первые дни, бедная, за руку себя взять не позволяла. Потом привыкла, стерпелась, а позже словно вдруг узнала свекровь и сама принялась хвататься так, что не отцепишь — и этим, кажется, успокаивалась. Месяца через два стало получше; начала контактировать с близкими — без слов и жестов, странным телепатическим образом передавала свои желания. И однажды, когда Татьяна Степановна пришла ее проведать, Лео пристально поглядела в глаза отцу, и тот не особенно к месту спросил:

— Девонька, а не хочешь сходить в гости к Татьяне Степановне? С Цезарем поиграть?

После уверял, что в мыслях не имел ничего подобного, рот сам раскрылся и произнес фразу.

Именно тогда Лео в первый раз им кивнула. Как они обрадовались — хвала Создателю! Действительно все понимает!

Вскоре родители уже отпускали Лео к Татьяне Степановне одну. Докладывали по телефону: вышла, а Татьяна Степановна отзванивалась: явилась, не запылилась. Приведу потом.

Лео они объяснили: мы люди пожилые, по два раза на дню нервничать за тебя не можем, уж прости стариков. Она не отреагировала, лишь сосредоточенно закусила губу, но — опять же, не пойми как, — дала понять: хорошо, согласна. То же повторилось, когда они поняли, что ей хочется одной погулять с Цезарем, но не разрешили — страшно. Татьяна Степановна знала: Лео соглашается только потому, что сама еще внутренне не готова к встрече с миром один на один.

— У нее пока новая кожа не наросла, больно ей слишком, — сказала она родителям Лео и тут же пожалела о своих словах: такие лица сделались у обоих, словно им все нутро ободрали. Ну, ничего, ничего. Главное, их дочка жива. А Бог милостив.

Он уже дал Лео особый дар — без слов общаться с детьми и животными. Татьяна Степановна давно наблюдала, и у нее не осталось сомнений: с Сережиком и Цезарем Клепушка разговаривала телепатически.

И стала это использовать, не в прямую, косвенно. Вздохнет, бывало, в пространство:

— Ох, и как же мне в него это пюре впихнуть? Ни в какую не хочет, а доктор велел! — И малыш, который только что отворачивал личико, зажимал рот и, извиваясь ужом, пытался вылезти из высокого стульчика, словно под гипнозом успокаивался и съедал пюре, особенно если ложку брала сама Лео.

Правда, в какой-то момент Татьяна Степановна отчетливо поняла, что Лео видит ее трюки насквозь, и начала открыто просить: помоги сделать то-то и то-то.

Так оно легче пошло.

— Где наш домашний волшебник? — звала Татьяна Степановна будто в шутку, но про себя считала, что от нервного потрясения у Лео раскрылись наследственные колдовские способности. А что? Достаточно посмотреть, как ведет себя с ней Цезарь — иногда прямо-таки очевидно выполняет молчаливые приказы. Татьяна Степановна слишком хорошо знала своего пса, чтобы не заметить необычного в его поведении.

И второе — точно пока не скажешь, но наверняка, — у Лео, похоже, открылся целительский дар.

Однажды у крошечного, двухмесячного Сережика болел животик. Лео, думая, что ее никто не видит, — она тогда еще сильно дичилась, — подошла и положила на спеленутого, надрывавшегося от крика червячка ладонь. Буквально через минуту тот затих, успокоился и крепко уснул. В другой раз у самой Татьяны Степановны разболелась голова и разыгралось давление. Она вслух пожаловалась: беда, с кресла встать не могу. Лео, сидевшая рядом на ковре, сочувственно погладила ее по руке — и очень скоро Татьяна Степановна осознала, что чувствует себя не просто хорошо, а лучше, чем в молодости.

Она приглядывалась, копила факты. Их давно набралось порядочно, однако Татьяна Степановна ни с кем не делилась наблюдениями, а если другие заметили то же самое, они тоже пока молчали. Но Лео помогла даже Наташке, с которой они были не то чтобы в контрах, но старались друг друга не замечать. Сережику тогда исполнилось восемь месяцев, и у Наташи стало заканчиваться молоко — она вышла на работу на полставки, бегала домой кормить и, видно, совсем измоталась. Сережик от прикорма покрылся диатезными корками. Врач, сокрушаясь, сказала:

— Сейчас бы самое лучшее — временно перевести его исключительно на грудное вскармливание. Но раз молока не хватает… нельзя же морить мальчика голодом. Придется решать проблему иначе.

Клепушка издалека услышала — Татьяна Степановна поняла по тому, как изменилась ее поза, — и вместе со всеми вышла в прихожую провожать докторицу, чего никогда раньше не делала. А там будто ненароком провела рукой по Наташиному плечу.

И вот оттого ли, нет, а на другой день молоко пришло с новой силой.

«Гены», — в который раз изумилась Татьяна Степановна, вспоминая эту историю. — «Бабка была ведьма, и внучка такая же».

Она глянула на часы и спохватилась: Сережику время гулять. Что ж Наташка не чешется? Выходной у нее сегодня, давно могла бы собраться, а то либо обед и сон отодвигать, либо погуляют всего ничего.

— Наташа! — громко крикнула она. — Вам пора! Режим ребенку собьешь!

В коридоре послышались торопливые шаги.

— Я почти готова, — ровно произнесла Наташа, появляясь на пороге.

Удивительно — никогда не раздражается, будто у нее не нервы, а стальные провода.

— Клепушку с собой возьмите и Цезаря, она за ним последит.

— Конечно.

— Скажи ей тогда, чтобы одевалась.

— Я уже сказала. Она вроде не хочет. Еще раз позову. Но вообще сегодня тепло, одеваться особо ни к чему.

— Все равно, кофту пускай возьмет. И Сережику не забудь.

— Да.

— Где он сейчас?

— С Лео. — В голосе Наташи лязгнуло что-то металлическое.

— Хорошо… Так идите уже, а то и смысла не будет суетиться.

— Не беспокойтесь, Татьяна Степановна, часа полтора мы точно погуляем, а может, и два.

Силуэт Наташи исчез из дверного проема.

— В лес не ходите, там сейчас самые комары, и вообще, мало ли что! — крикнула Татьяна Степановна вслед.

— Нет, мы около дома, на детской площадке, — без интонаций донеслось из коридора.

«Вся в сына», — думала, направляясь к детской, Наташа. — «Я о ней забочусь, на мне ее хозяйство, я — мать ее внука, я к ней, можно сказать, как к родной, а она все равно одну Лео любит».

Наташа обижалась, сердилась; ей не хватало сочувствия и тепла — очень. Она мучительно тосковала по Антону и страдала, что сын растет сиротой. Но, как все в жизни, переживала это стоически. И втайне гордилась собой — хотя гордыня, конечно же, смертный грех. Но она даже неприязнь к Лео сумела перебороть! Нет, неприязнь — неточное, слишком мягкое слово. Другое чувство: отторжение столь вселенского масштаба, что для него и названия не придумано в человеческом языке. Чувство явно противоречило христианской морали, однако Наташа считала себя в полном праве его испытывать: а как иначе?!

Эта девка, эта проклятая ведьма. Встала на ее с Антоном пути и привела его к гибели — наверняка, раз он попал под машину возле ее дома. Поссорилась с ним, довела до бешенства, вытворила что-нибудь невообразимое, а то и вовсе пожелала ему смерти — за неповиновение. (Наташе очень хотелось верить, что Антон отказался ее бросать). Сценариев ссоры Антона и Лео у нее уже было множество, но мозг отказывался успокаиваться и плодил новые, один чудовищнее другого. Наташа таскала на себе это страшное, как вериги, и ни перед кем не могла их снять.

И никто, ни один человек не знал, что за пытка — ежедневно видеть преступницу, лишившую твоего ребенка отца.

Но самое ужасное, что и сейчас подлая тварь, не прилагая усилий, умудрилась повернуть все так, чтобы мир вертелся вокруг нее. Горе, траур, и те отобрала у Наташи — затмила своими. Переплюнула, не поспоришь: немоту и помешательство симулировать трудно, но можно, а вот седину — никак.

Она же, непрошибаемая Наташа, сохранила ясность рассудка и природный цвет волос и, очевидно, поэтому должна теперь тащить на себе их инвалидное хозяйство, работать на полставки, растить ребенка, ходить по магазинам, убирать, готовить… Лео вполне могла бы, к примеру, делать покупки по списку, но никому и в голову не приходит ей это поручить. Живет словно у Христа за пазухой на положении младенца, и над ней трясутся не меньше чем над Сережиком. А ведь неизвестно еще, как она этого добивается — может, теми же чарами, которыми присушила Антона?

Наташа недовольно покачала головой — опять дурные мысли. Она призналась в них своему духовнику, и тот твердо сказал: путь один — простить. Судить не нужно, судить другие будут, и не здесь, не на грешной земле. А ты полюби ее. Помни постоянно: Бог ее уже наказал. Нормальной, как ни крути, не назовешь. И, что бы ты себе ни думала, ей хуже, чем тебе. Ну, а с матери, которая в старости единственного сына потеряла, вообще спроса нет.

Да, да. Наташа не смела возражать. Много молилась, особенно когда появлялась возможность заскочить в церковь. «Господи, дай силы простить… полюбить… принять»…

Но сама знала, что ее молениям не хватает искренности.

Потому что… зачем в Писании сказано про «неверных, и скверных, и убийц, и любодеев, и чародеев, и идолослужителей, и всех лжецов» — что участь их «в озере, горящем огнем и серою»? Это — смерть вторая, невольно договорило библейский стих сознание Наташи.

Про Лео ведь сказано! Она — неверная, и скверная, и любодейка, и чародейка! Почему же не она погибла под колесами? Почему не ей смерть, вторая, первая, десятая, любая? Почему из-за нее Наташа, обычно добрая и милосердная, вынуждена терзаться злыми, нехристианскими мыслями? И почему из-за нее наташино горе словно бы не в счет, оттеснено на последнее место? Неужто, раз не случилось падучей, ты уже самая деревянная?

Впрочем… в последнее время Наташа начала опасаться, что так и есть. Начальник бухгалтерского отдела, куда она поступила работать, немолодой, нестарый вдовец Юрий Михайлович с первых дней проявил к ней осторожный интерес, и недавно она поняла, что ей это приятно. Поймала себя на мысли: отчего нет? Намерения у человека серьезные, сразу видно, и ведет себя очень порядочно. Антона не вернешь, ребенку нужен отец. Вдруг получится?

Естественно, осознав всю глубину и чудовищность своего предательства — двух лет не прошло, как Антон погиб! — Наташа бурно разрыдалась и несколько дней яростно себя презирала. Однако из песни слова не выкинешь. Было, было, подумала. Тогда, и много раз после. Крамольно? Да, наверное. Но ведь жизнь продолжается? Кажется, Юрию Михайловичу она действительно нравится. Может, и ей перепадет немного любви и счастья? Удастся кого-то сделать счастливым? Антону она, как ни любила, счастья не принесла.

«Я должна была сразу отпустить его — тогда в тот ужасный день ему не пришлось бы уходить от Лео и жизнь повернулась бы иначе….»

Невыносимая мысль! Наташа замерла на пороге детской и, содрогнувшись всем телом, мучительно зажмурившись и сцепив зубы, замахала руками: нет, нет, нет, я не виновата! Виновата — не я!!!

Она неслышно всхлипнула, вытерла глаза, сделала пару глубоких вдохов, заулыбалась — и бесшумно отворила дверь.

Лео и Сережик играли на ковре, складывали немудрящую постройку из кубиков; Цезарь лежал чуть поодаль, позади Лео. Он вопросительно поднял на Наташу глаза, но не шелохнулся. Лео сидела к Наташе спиной и не обернулась, хотя обычно сразу чувствовала постороннее присутствие. Наташа, испытав привычный укол ревности, застыла на пороге и стала молча наблюдать за происходящим.

Как всегда в последнее время, ей показалось, будто Лео посылает ее сыну какие-то мысленные сигналы: малыш то и дело поднимал голову, внимательно взглядывал на Лео и лишь затем брал кубик. А после, секунду поколебавшись и еще раз посмотрев на Лео, клал кубик на выбранное — кем, им или ей? — место.

Плечи Лео еле заметно напряглись.

У Наташи возникло отчетливое ощущение, что проклятая ведьмачка с самого начала знает о ее появлении, но теперь решила дать это понять. В ту же секунду Сережик, до странности по-взрослому рассмеявшись, ударил ладошкой по башне. Та развалилась. Сережик неуклюже поднялся на толстые ножки и косолапо, рисково, не заботясь о равновесии, этак очертя голову, бросился к Лео и обхватил ее за шею. Погладил по щеке, пролепетал:

— Йейо.

И прижался тельцем, путаясь руками в ее волосах.

Ноздри Наташи раздулись. Шаманка, это она специально! Захочу, мол, и сына у тебя отберу!

Но она поспешила задавить в себе злость. Глупости, паранойя. Ничего подобного Лео не думала. Просто для нее Сережик — часть Антона; она любит его, этого отрицать нельзя. Духовник прав: надо посмотреть на нее другим глазами, глазами божьей любви. Если разобраться, то по сравнению с ней, Наташей, Лео гораздо тяжелей. Она лишилась очень многого, причем такого, чего, наверное, не вернуть. Любимого человека, здоровья, ребенка. Скорее всего, у нее не будет семьи и других детей, и у нее, в отличие от Наташи, ничего не осталось от Антона.

И она такая одинокая в этой своей дурацкой немоте!

У Наташи защемило горло, защипало глаза. Она вдруг забыла о своей нелюбви и, казалось, услышала треск, с которым ее душа начала разрываться от жалости.

И в эту стремительно расширяющуюся трещину хлынула искренняя, болезненная, пылкая нежность. Наташа невольно бросилась к Лео, не зная толком, что хочет сделать, обнять ли, поцеловать, дотронуться, но у той так явно ощетинилась спина — сама по себе, отдельно от остального тела, — что Наташа, будто замороженная заклятием, остановилась в шаге от нее и надтреснутым, неестественным голосом выговорила:

— Сережик, иди к маме, пора гулять. Лео, решила, ты с нами? Тогда одевайся. Татьяна Степановна велела Цезаря захватить. Да, и кофту возьми.

Она произнесла свои слова, глядя в пространство, но после опустила глаза — и уткнулась взглядом в волосы Лео, обильно, красиво серебрившиеся сединой.

Наташу словно ударило под дых. Господи, да что ж она пережила, бедная! За что Ты ее так-то уж, Господи?

Она оказалась бессильна перед захлестнувшим ее состраданием. В тот миг она впервые всем сердцем простила Лео былые обиды — и осторожно опустила руку на ее волосы. Легко провела по ним, вложив в этот жест свои новые, светлые чувства, и тихо, ласково сказала:

— Пойдем с нами. Там хорошо, тепло. Солнышко.

Лео, окостенев плечами, полуобернулась к ней, посмотрела снизу затравленным, но опасным зверем — и непокорно тряхнула пышной гривой, смахнула с головы Наташину руку.

Наташа огорченно вздохнула.

А Лео, по-прежнему сидя по-турецки, неожиданно резко развернулась к ней и поглядела снизу уже открыто — впервые прямо в глаза. Уголки ее губ кривовато поползли вверх в улыбке, которую она очень хотела, но не сумела сдержать.

В глазах на долю секунды блеснуло шальное веселье.

Лицо, ненакрашенное — она больше не пользовалась косметикой, не причесывалась сама и никогда не смотрелась в зеркало, — казалось совсем детским, точь-в-точь как у Сережика.

Наташка, не обижайся, отчетливо говорил ее взгляд. Просто я не люблю, когда меня трогают. Но — что было, прошло, согласна? Мы, люди, животные общественные, нам надо вместе.

Рядом теплее.

Так что давай, не злись — мир.

Загрузка...