Шепард Люциус Валентинка

Это – тебе

Бывают страны, что живут считанные дни, а то и считанные часы, – мимолетное население не успевает ни распознать их, ни назвать. Нередко страны эти сотворены туманной грядой, ураганом, бурей – любой стихией, наученной отделять; а то их вызывают к жизни космические перекосы, пространственные сдвиги и прочие события, которые ослиный рационализм не даст нам удостоверить. Государственные границы побоку; до самого распада этими странами правят особые диковинные законы, и мы уверяемся, что законы эти логичны и верны, пускай по возвращении на родину они покажутся нам алогичными и неверными; и едва мы их приняли, едва поддались их незаурядному воздействию, заурядная ткань нашей жизни может исказиться навек.

Валентинов день через неделю. Почти три месяца назад мы столкнулись в такой стране – может, ты эту встречу и не помнишь. Я не нарочно подгадал момент, хотя трудно отрицать: день подходящий – неувязки любви отброшены, а суть выражается незатейливо, искренними дарами и сердцевидными открытками. Все, что я скажу, – не простое выражение само по себе, ибо оно – детальное повествование о времени, когда мы были вместе, и о других временах, когда делили одну широту и долготу. Но, быть может, простота формы – письмо – выразит простоту чувства, его вдохновившего, и проберется к твоему сердцу.

К концу ноября «Естествознание» отослало меня в командировку, я оказался на западном побережье Флориды, милях в восьмидесяти от Форт-Майерса, и тут по радио предупредили об урагане. Конец года, для урагана поздновато, ни малейшей приметы грядущего ненастья; однако я на всякий пожарный свернул в первый же городок и поселился в гостинице «Шангри-Ла» – расползающейся конструкции с закрытыми верандами, деревянными жалюзи и обшарпанными, некогда белыми досками. Расцвет тайного мистического царства в заведении пришелся, я подозреваю, на тридцатые, и до следующего столетия гостиница доковыляла, ублажая дряхлых и увечных. Я кинул сумку в номер на втором этаже – ужас клаустрофоба, промозглая конура с дешевой типовой мебелью, охряные стены украшены парой тропических пейзажей, чей автор замечательно не владел перспективой. В унитазе плавал гигантский дохлый таракан. Идеальная обстановка для алкаша, по горло утопшего в жалости к себе. Этой стадии депрессии я еще не достиг и потому не желал зависать тут дольше, чем необходимо. Я умылся и решил прошвырнуться по пляжу.

Городок назывался Пирсолл, в честь первопоселенца Джереми Гейлорда Пирсолла. Героя увековечили мемориальной доской перед зданием полиции размером с «Бургер-Кинг». Бунгало забились под пальмы. Вдоль променада – игровые аркады, сувенирные лавки и аттракционы, по большей части запертые. Три бизнес-квартала – одноэтажные бетонные домишки, предсказуемый ассортимент аптек, контор недвижимости, магазинов с купальниками и адвокатских обиталищ. С Мексиканского залива накатывал тихий прибой, нависшее небо укрывало городок от остального мира. Ни дождя, ни ветра. Будто гигантская рука припечатала город оловянной миской – как ребенок, изловивший занимательное насекомое. Вблизи воздух чист, но за волноломом – мглистая полоса, и, свернув от берега, я обнаружил, что туманная гряда отсекла шоссе футах в двадцати от границы города. Никогда не видел так ясно очерченного тумана. Два шага вглубь – и собственных ног не различишь.

В гостинице я раскрыл лэптоп, хотел поработать, но мне стало паршиво – я уж решил, что заболеваю. Я как раз обдумывал, не поискать ли аптеку, и тут услыхал шаги в коридоре. Я приоткрыл дверь – глянуть, кому еще хватило опрометчивости поселиться в «Шангри-Ла». Мимо прошла высокая брюнетка – длинные ноги, походка безмятежна. Неудачный ракурс – только профиль, и то не весь. Но я понял, что это ты. Закрывая свою дверь, я услышал, как отпирают соседнюю. Руки сотрясало адреналиновое цунами. Каковы шансы, что это не совпадение? Одиннадцать лет после того, как ты меня оставила и вернулась к мужу, шесть лет после окончательной нашей встречи – и вот мы в одном захолустном городишке, в одной гостинице, в соседних номерах? – Господи! – Я рухнул в кресло. Кружилась голова; в горле трепыхался пульс. Еще пара оборотов, и я повторил благоговейнее: – Господи, – и встал. Встреча с тигром или горящим человеком ошарашила бы меньше.

Может, подумал я, это не ты.

И, клянусь, почувствовал, как ты ходишь за стеной. Я снова упал в кресло. Ты одна пробуждала во мне звериное чутье.

Барахтаясь под грузом случившегося, какое-то время я не мог думать. Вот мы двое – мерцаем светляками в соседних пещерках, каждый думает, что один, оба смущены электричеством друг друга. Я решил найти другую гостиницу – скорее опасаясь дисгармонии, чем из соображений морали. Но нет – я сидел, проигрывая в мозгу сцены серийного нашего романа. Первая ночь в Мэдисоне. Жизнь в Нью-Йорке. Разрыв. Эпистолярные интерлюдии, телефонные звонки. Страстные примирения. Осознав, что бежать не собираюсь, я вышел в коридор. Снова повело, я оперся о твою дверь. С тех пор, как ты прошла мимо, – полчаса, не больше, а я уже развалина. Я взял себя в руки, постучал и замер, слушая твои шаги. Ты увидела меня, и вежливое любопытство изгладилось в твоем лице. То ли разозлилась, то ли испугалась. Радость в этом коктейле явно отсутствовала.

– Ты что тут делаешь? – спросила ты.

– Шесть миллиардов человек. Мы обречены пересекаться. – Наверное, у тебя шок. Я-то успел свыкнуться с мыслью, что увижу тебя снова, а ты – еще на начальных стадиях. – Я от урагана прячусь.

– И я, – сказала ты.

Мгновение тянулось. Раздувалось. Распухало, вот-вот лопнет. Я уже решил капитулировать, но ты заключила меня в сестринские объятия и пригласила войти. В комнате висели морские пейзажи – очевидно, того же близорукого художника, чье творчество наводняло мой номер.

– Я тебя едва узнала. – Ты прикрыла дверь.

– Ну конечно… борода. – Я сел у окна в кресло. – Прячет след от пули.

Ты льдисто рассмеялась и примостилась в изножье кровати. Между нами втискивалась тишина. Я спросил, как ты живешь.

– А… нормально.

И ты демонстративно улыбнулась, точно подтверждая нормальность, достойную баловня судьбы. Ты спросила, как живу я. Ничего, продвигаемся.

– Ну, я… работаю, – сказал я. – Работаю.

Я не мог отвести от тебя взгляда. Время чуть тронуло кожу в уголках глаз, но ты по-прежнему изумительно красива. Клетчатая блузка, запахивающаяся юбка. Дорожная одежда. На правой икре, в двух дюймах от колена, – бледный синяк с десятипенсовую монетку. Мне хотелось его коснуться.

– Пишу статью о контрабанде в Южной Флориде, – сообщил я.

Ты рассказала, что ездила на конференцию в Майами и перед возвращением в Калифорнию решила прокатиться вдоль побережья. А тут штормовое предупреждение.

– Я теперь в штате. Настоящий профессор. – Ты это почти пропела, словно высмеивая бремя напыщенности. – В этом семестре всего один класс, есть время писать… ездить.

Ты вперила взгляд в угол кровати. Все отяжелело и опечалилось. Вот-вот спустится дух несвоевременности и трагических ошибок, что вечно правил нашим романом, и, не умея спешно вызвать сносную катастрофу, поколдует и заставит одного из нас испариться. Ты посмотрела на меня. Улыбка твоя мигала – вспыхнула, погасла, вспыхнула. Погасла.

– Ужасная гостиница, да? – Ты похлопала по кровати. – Простыни… Их, по-моему, не стирали. А в ванной дохлые тараканы.

– А в Фонтенбло древесные лягушки, – сказал я. – В каждой гостинице Флориды – свой тотемный зверек.

Ты вздохнула, и я вспомнил твой обширный словарь вздохов. Этот я перевел так: судя по всему, ты не вполне постигаешь, как важна чистота в гостинице. Требовалось вернуть беседу к жизни. Мой черед?

– Может, прогуляемся? – спросил я.

Ты, конечно, не вскочила, но двигалась чертовски быстро.

Я сказал, что ты, вероятно, не помнишь Пирсолл – вернее, загадочно-неуловимую страну, коей он стал на несколько дней. А может, помнишь. Может, воспоминания мучительны. И потому я пишу неохотно – сомневаюсь, что история тех дней произведет удачное впечатление. Вдруг она тебе навредит? Но все-таки мне нужна твоя помощь – я хочу понять, что произошло с нами, что происходит. Я прошу помощи, а если ты забыла, значит, придется рассказать тебе все, даже самые интимные детали. Очень важно, чтобы ты признала нашу близость, ибо сущность ее и детали я и хочу, в основном, понять; мой единственный шанс тебя убедить – рассказать тебе, что мы делали, каковы были, что говорили друг другу.

Темнело, мы шагали по пляжу. Ни звезд, ни луны, а грязную песчаную заплатку у променада красновато освещал неоновый фасад аркады «Земля радости», сплющенной между карликовым чертовым колесом и лавкой, что летом торговала заляпанными краской шляпами и майками. На променад вели ступеньки, мы сели на нижней и разговорились. Вскоре ты уже смеялась, наклонялась ко мне. Один раз я сострил, и ты коснулась моей руки. Потом стала молчаливее, не так нежна – я понял, ты боишься меня поощрить. При знакомстве с тобой я себя чувствовал так же. Ненормально бдителен и сосредоточен. Игрушечные волны шлепали по берегу, в аркаде что-то электронно бибикало, теплый бриз плескался запахами соли и жареного. Все это я вычислил уже в одиночестве, – я видел одну тебя, ловил каждый жест, малейший нюанс мимики.

Много лет назад ты рассказывала, что в детстве была мучительно застенчива, боялась разговаривать и научилась изъясняться взглядом – отсюда его выразительность. Громадные, темные, с длинными ресницами, эти глаза всегда меня успокаивали, и могущество их возросло, когда семь лет назад меня в Китае посадили за решетку по липовому обвинению в шпионаже и избили в полиции, повредив мне спину. В тюрьме, чтобы отвлечься от боли в позвоночнике, я до крови кусал себе руки. Однажды вырубился, колотясь головой о бетонный пол, – заработал сотрясение мозга и пару дней смутно видел. Ища менее разрушительных болеутолителей, я восстанавливал в памяти твой образ. Я планировал реконструировать тело целиком, но, едва появились глаза, забыл про остальное. И потом, едва в камеру заявлялась охрана, я включал твои глаза и наблюдал, как из глубины их всплывают искорки, точно дыхание ныряльщика с морского дна. В ту ночь, сидя на ступеньках променада, я не мог оторваться от твоих глаз, а ты, мне кажется, взглядом гнала меня, говорила, что ничего не будет, ничего не изменилось, – ты по-прежнему остаешься с мужем, ты по-прежнему любишь меня.

Почти час ты болтала о студентах – о любимчиках, о проблемных – и пересказывала новости о родителях, сестрах, домашних зверюшках. Безопасные темы. Но потом мы коснулись старых дней. Одним пальчиком попробовали те воды… или мне так почудилось.

– Я пару месяцев назад встретила Кэрол, – сообщила ты. – Сейчас работает в Сан-Франциско. В издательской газете.

– Кэрол… нуда.

Я потерял следы друзей, крутившихся поблизости, когда мы были вместе, и теперь невразумительно притворился, будто мне интересно про Кэрол. Любовь к тебе, которую я пытался похоронить, сбросила саван и теперь бесновалась в голове. К черту Кэрол. Единственная, кто меня интересует, – в паре дюймов и абсолютно недостижима. Будь мы в мультике, крошечный дьяволенок скакал бы у меня на левом плече, тыкал трезубцем в висок и вопил: «Хватай ее!» – а с другого плеча трогательный ангелочек посыпал бы мне промежность звездной пылью и нашептывал, что следует лелеять чистые мысли и не обращать внимания на метаболизм, закативший тестостероновую вечеринку. Эта херня, сказал я себе, – сама суть жалкой задроченности. Мне оставалось только сообщить, что Кэрол я не видел много лет. Я не мог выдавить из себя такую банальность и вместо нее сказал настоящую глупость:

– Я тебя по-прежнему люблю, знаешь.

Ты пригнула голову:

– Знаю.

Тот самый ответ, на который я надеялся.

– Прости, – сказал я. – Я… прости.

– Рассел… – Ты положила руку мне на плечо – утешила. Я возмущенно окаменел – утешений не требуется.

– Все в порядке… Нормально. Правда. – И с напускным безразличием: – И что вы с Кэрол?

– Необязательно про Кэрол.

В «Земле радости» кто-то врубил внешние динамики, и Боб Марли[1] взялся заклинать людей отстаивать их права.

– Я, видимо, слишком взвинчен и больше ни про что не могу. Не ожидал тебя встретить. Не готов.

Ты смотрела в море. Обессиленная волна тонкой пленкой пробежала до середины пляжа, пометила финиш пенной каймой. Пауза неуклюже затянулась.

– Может, поесть сходим? – предложил я. – В Пирсолле, говорят, отличные рестораны. «У Дэнни»… говорят, «У Дэнни» просто потрясающе.

Я узнал твой взгляд – горестный, ты так смотришь, когда пытаешься не сказать гадость. Раньше я злился и думал, что, не трать ты столько времени, стараясь никого не обидеть, причинила бы меньше вреда; но я понимал, что все гораздо сложнее.

– Я не расстроена, что тебя вижу, – сказала ты. Реплика – воплощение загадочной нейтральности.

Мне ее проанализировать не удалось.

– Я тоже, – ответил я. – Я весьма не расстроен.

За это меня вознаградили улыбкой.

– Захватывающе не расстроен, – прибавил я.

Мы сманеврировали, секунда миновала, но не отметалась вовсе. Разговор притормаживал, становился обдуманнее, глаза наши часто встречались, будто мы отмеряли уровень близости.

– Что будешь делать, когда тут закончишь? – спросила ты.

– Вернусь в Нью-Йорк. Опять уеду в командировку. – Я щелчком сбил со ступеньки кусок ракушки – в цементе торчали обломки ракушечника. – Есть один парень, джазовый музыкант… Эллиот Крейн.

Ты Эллиота не знала.

– Великолепный гитарист… у него своя студия. Мы вроде думали записать компакт – тексты почитать, все такое. Может, этим займусь. А в декабре книжка выйдет. Поеду как бы в минитурне.

– Замечательно!

Ты наклонилась ко мне и, по-моему, собралась уже нарушить мораторий на касание. Ты стала расспрашивать о книге, о турне, о знакомых писателях и киношниках, чьи имена всплывали в разговоре.

– Ты так занят, – позавидовала ты. Словно быть занятым – недоступная цель.

– Может, после Рождества смотаюсь куда-нибудь.

– В отпуск? – Ты засмеялась. – Куда тебе ехать? Ты еще где-то не был?

– Есть места, куда стоит вернуться.

Я бы себе по носу заехал, точно. Почему вечно так: если хочешь показать женщине, что ты обычный парень, а не одержимый кретин, каждая фраза, выскакивающая изо рта, звучит как светская беседа в плохом кино. Наверное, решил я, это одержимый кретин говорит.

– Может, они изменились, – сказала ты. – Может, во второй раз они тебе меньше понравятся.

А с другой стороны, подумал я, не исключено, что у тебя та же проблема.

Можно было развить метафору, сказать, например: «Некоторые места меняются к лучшему», а ты бы ответила: «Да, но их, как правило, опошляет туризм», – и мы бы закувыркались в абсурдной копии «монти-пайтоновской» пародии[2]. Однако нас спасло появление трех подростков, распухших и обвисших в шмотье не по размеру, – они облокотились на перила над нами и подожгли косяк. Голоса хриплые и грубые. Смех – какой-то надломленный. Докурив, они с треском открыли пару пива. Пялились на нас и говорили на незнакомом языке. Вроде восточноазиатском. Слова раскачивались на вздохах, а в конце фразы взмывали до взвизга. Все три парня – белые, и я решил, что язык скорее восточноевропейский. Впрочем, и это не походило на правду.

Стало ясно, что наш дуэт их развлекает больше, чем новый раунд в «Квейк»[3]. Мы – трут в их самоутверждении, они певуче обращались к нам, мы не отвечали, и они ухмылялись. Надежда на мирную беседу испарилась, и мы зашагали обратно в «Шангри-Ла».

Вот и все воссоединение, думал я, – нечаянная встреча, бездумный разговор, обмен флюидами, а потом – бессонная ночь в шести дюймах штукатурки и дохлых тараканов от тебя. Но ближе к гостинице – огни ее освещали кусок пляжа – твоя ладонь скользнула в мою. Ты не взглянула на меня, ты шла не поднимая головы. Я, как дурак, еще с полминуты наблюдал такое положение дел – может, думал я, тебе неустойчиво – трудно идти, надо за меня держаться. Едва меня осенило, я загородил тебе дорогу и обнял за талию:

– Ну и куда мы движемся?

Твоя ладонь легла мне на руку, прокралась к локтю; затем ты высвободилась и побрела к воде. Бриз ворошил тебе волосы.

Когда я был ребенком, помешанным на оружии, дядя водил меня охотиться. Помню, я застывал безмолвным столбом, боясь спугнуть оленя, который щипал траву по ту сторону ручья. То же самое ощущение. Стоит кашлянуть, хрустнуть веткой – и ты рванешься в лес. Но я опасался, что напряжение заморозило твою механику, заколодило шестерни – следовало что-то делать.

– Эй, – сказал я, подобравшись к тебе. – Что происходит, а?

– Я… я не понимаю, что делаю.

Я копнул ботинком влажный песок, отбросил кучку.

– Ты о чем думаешь? – спросила ты.

– Сейчас? Как в последний раз тебя видел. Ты меня под Рождество навещала, помнишь? Мы еще к Кэрол ездили.

– Помню. Ты был в таком отчаянии.

– Не без причин. Ты со мной даже не целовалась. В губу клюнула, и все.

– Ты на меня так действовал. Я боялась тебя целовать.

Подразумевая, очевидно, что больше не действую.

– Если бы… – Слова твои повисли, но я примерно понял: если бы мы в ту ночь у Кэрол занялись любовью, если бы ты бежала со мной на Бали, в Байю, в Орегон, если б случилась добрая сотня вещей, что вполне могли случиться.

– Если б «если бы» стали мустангами… – сказал я, заполняя пустоту.

– У меня было б целое ранчо! – Ты скорчила печальную комичную гримасу и одними губами прибавила: – Ну ладно.

Мы, похоже, застряли. Медленно катимся в никуда.

– А в Байе ты еще был? – спросила ты.

– После письма? Нет.

– Мне твои письма нравились.

– Лучше бы их не требовалось писать.

– Я больше всего любила те, которые с историями, – грустно сказала ты. – Истории про нас… как мы вместе живем в Бразилии. Помнишь? Такие прекрасные.

Темная пленка воды, очерченная пеной, пропитала пляж; крошечные создания, вышвырнутые из глубин, спешили назад в море. Я нащупал твою руку. Ты пожала мне пальцы и отпустила.

– Хочешь, искупаемся? – спросил я. Ты испуганно рассмеялась:

– Прости – что?

– Хочешь, я уйду?

– Нет! – И затем, уже не так твердо: – Нет… не хочу.

– Значит, если выбирать между моим уходом и купанием, ты скорее за купание, так?

– А у меня такой выбор? – сухо спросила ты. – Боюсь, я не захватила купальник.

Я махнул в сторону гостиницы.

– Да там все «Опасность!»[4] смотрят. Нас никто не увидит.

С юго-востока налетела теплая воздушная волна, подали голос пальмы – зашуршали, застучали, будто сонмище ведьм одобрительно трещало метлами.

– Нет, это вряд ли, – сказала ты.

Я исчерпал трюки, исчерпал пустой треп. Мы вместе, одни, мы вот-вот сделаем шаг, иначе к нам примкнет тень твоего мужа и в одиночестве останусь один я.

– Ладно, – сказал я. – Не хочешь купаться…

– А ты по правде хочешь? – спросила ты. Сердито – неясно, как отвечать.

– Я хочу чего-нибудь, – объяснил я. – А ты чего хочешь?

– Тебя ничто не осчастливит. – Ты бросила это, словно горсть земли на крышку гроба.

– О счастье не помышляю.

Ветер проволок хвост по пляжу, взметнулся песок. Наверное, проступило мое огорчение, ибо нечто ему парное мелькнуло в твоем лице – мол, да, обстоятельства кошмарны, – и ты раздраженно, однако уже мягче, уступила:

– Если ты так хочешь, я искупаюсь,

Я хватался за соломинки – может, этот мой несерьезный вызов еще потянет беседу. Я вообразить не мог, что ты разденешься на общественном пляже, – это противоречило всему, что я о тебе знал. Но ты именно так и поступила. Расстегнула блузку, развернула юбку, сняла бюстгальтер и трусики, как бы принужденно, хотя методичность жестов не лишала их обольстительности. Подозреваю, в глубине души ты сознавала, что раздражение твое – отчасти притворство, защита от вины, а может – от ее отсутствия. Но тогда я удивился, смутился и ни о чем таком думать не мог.

Впервые глядя на тебя нагую, я лежал в твоей постели, в общежитии Висконсинского университета, – мы встретились на конференции по международной журналистике, ты подумывала сменить докторскую, вместо экономики взять дисциплину, которая унесла бы тебя подальше от дома, подальше от брака. Ты вышла из ванной в халате, а когда он сполз, глянула на меня, точно извиняясь, – точно боялась, что я буду разочарован.

На сей раз – никаких извинений. Ты была так уверена, и нагота тебя не смущала. Грудь полнее, пышнее бедра, но они подействовали на меня так же, как одиннадцать лет назад. Эта белизна, длинные-длинные ноги, высокая, тонкая талия, ты вся потрясала, опьяняла меня. Я тысячи раз о бесконечном множестве вещей писал «прекрасный», но в каком контексте ни использую это слово, думая о нем, я вспоминаю тебя, какой ты была в нашу первую ночь, – застенчивую, и пускай не девственницу технически, во всех отношениях девственную; и еще я вспоминаю картинку, что сошла бы за иллюстрацию к роману девятнадцатого столетия о колонистах на диком берегу, – на фоне темных колышущихся пальм и ночи дивная обнаженная женщина подняла руку, отбрасывая летящие по ветру волосы, и спокойно, внимательно разглядывает бородатого мужчину, а тот, судя по ошеломленному лицу, ничего, кроме света ее, не видит.

Твое лицо застыло под моим взглядом. Не в гневе, нет. Скорее, ты цементировала эмоцию – то, в чем хотела царствовать. Ты выступила из туфель и побежала к воде, плоско нырнула, грудью встретив прибой, и пропала. Я отшелушил одежду, станцевал фигуры избавления от брюк и последовал за тобой – погрузился в низкие буруны и поплыл изо всех сил, пока не миновал волнолом. Вода теплая, по грудь, шелковисто черная. Видимость – около нуля. Я вспомнил «Челюсти»[5]. По шее проскребла дрожь. Вокруг скользят незримые твари. Идиотская мысль.

– Кей! – закричал я.

Нашел – совсем рядом, по плечи в воде. Не улыбаешься. Я решил, сейчас ты скажешь, например: «Ладно… теперь можно выходить?» – и опередил тебя, спросив, не замерзла ли.

– Нет, тут очень мило, – неуверенно ответила ты. Зыбь сшибла нас вместе. Твое тело мягко толкнуло меня – гладкое, груди скользкие. Правой рукой я обнял тебя за талию и притянул ближе. Мой член ткнулся тебе между бедер, и ты расслабленно прижалась ко мне, умостив голову мне на плечо. Уступила, а может – согласилась. Новая волна снесла нас, и я чуть-чуть проник в тебя. Я пробирался глубже, а ты что-то шептала, но тихий плеск прибоя заглушил слова. Твое дыхание пело мне в ухо. Дремотное тепло окутало меня. Пределы, позы расплылись. Наши сердца бились у меня в груди. Волны накатывали, вздымая нас, и мы дрейфовали в летаргическом единении, пока не обрели новой тверди под ногами. В первый раз ты испуганно уцепилась за меня, окунув мою голову, и я глотнул соленой воды. Но вскоре ты приспособилась, подстраиваясь к громадному движению, что обнимало нас. Я еле различал твое лицо, но чувствовал, как твое «я», твоя душа приближается и уже осыпается преграда рассеянности и запоздания. Точно я занимался любовью с самим океаном, точно залив перевоплотился в женщину, подстроил ее под меня, вселил в нее твой дух. И скоро я отдал ей свою порцию соли. Потом мы быстро, молча оделись. Я хотел поговорить, но ты излучала неприступность и на меня не глядела. Мы босиком зашагали по газону к гостинице. Пожилой господин за конторкой, нескладная пятнистая жердь в кепке «Марлинз»[6] и подтяжках поверх майки, механически застывшим взглядом провожал нас, пока мы, промокшие, торопились через вестибюль. Лифт оказался не моложе ночного портье, щербато-желтый внутри. Ты наблюдала за стрелкой над дверью – она еле ползла, отмечая неспешные содрогания конструкции. Теперь я дальше от тебя, чем был в начале. Перед тем, как двери открылись, ты спросила:

– Тебе этого хватит? Если только сегодня… согласишься?

– Пожалуй, нет, – ответил я. – Но что тут сделаешь?


На миг отстранившись, я заметил бы, как ты разрываешься, осознал бы, что надо двигаться медленно. Однако я считал: твоя уверенность не уступает моей, – и, едва мы приняли душ, уложил тебя на постель, целуя твои губы, твою шею, твою грудь. С каждым дюймом вкус менялся. Под коленкой еще солоновато; правый бок – цветочный после ванны; нежная кожа бедра внутри – словно теплая ваниль. Язык мой танцевал вдоль изгибов твоей пизды, и бедра твои приподнялись, живот напрягся. Ты с дрожью вздохнула. Я лизал внутренности твоих губ, будто кошка лакает вдоль края миски, а потом взял их в рот. Бархатные и влажные. Словно катаешь на языке смятую розу. Я лизнул тебя опять, ты совсем открылась, и мой палец скользнул внутрь. Твой мускус затопил мое горло, мои ноздри. Ты напряглась, когда я приблизился к клитору, я решил, это сигнал – ты хочешь меня там. Второй палец нырнул внутрь, я раскачивал ими размеренно, то и дело заменяя пальцы отвердевшим кончиком языка, питая твое предвкушение. Ты дрожала. Крохотные сейсмические содрогания и вибрации. Я слышал твой голос – не слова, лишь настойчивый звук. И тут, к моему глубочайшему замешательству, ты запястьем оттолкнула мою голову.

– Кей? – Я встал на колени. Света с улицы – как раз, чтобы тебя разглядеть. В твоих глазах блестели слезы. – Что такое? – спросил я, устраиваясь рядом и положив руку тебе на плечо.

Ты горестно онемела.

– Скажи, что не так, – попросил я. Ты закрыла глаза.

– Все хорошо. – Голос тихо подрагивал. Явно ничего хорошего.

В голове шевелились мысли, как в те дни, когда ты сказала, что вернешься к мужу, но меня еще не оставила. Злобные мысли. О твоем муже, о том, как он тобою манипулирует. Мысли, вырастающие из бессилия, из мощной энергии, что захлестывала меня и требовала высвобождения, – толку от нее никакого, хранить ее бесполезно. «Может, мне уйти?» – спросил я. Ты покачала головой, прижала мою ладонь к своему плечу. Я обнял тебя, и ты повернулась спиной, – я обнимал тебя, как ребенка, близко и тесно, став убежищем, в котором ты – довольно скоро – уснула, спасаясь от вины или еще каких фантомов, что довели тебя до слез.

Я устал, но разум бодрствовал и все искал разгадку, что объяснила бы ночную неразбериху, все размышлял, что случилось, что это значит, куда заведет, – никчемная беготня по мучительному, тревожному кругу. Мне хотелось нарушить границу спящего твоего сознания, постичь тайну, которую ты хранишь, и, может, узнать тайну, что столько лет нас разлучала. Я хорошо тебя знал, знал, как никто, и не мог понять, что держит тебя в браке, если учесть все, что ты говорила о нем, о его бесстрастности. Твои доводы («Я о нем беспокоюсь»; «Я стольким людям сделаю больно» и т. д.) – нормальные, разумные доводы, но ничего они не объясняли пред лицом очевидных твоих страданий и жизни, которую ты называла «бесцветным кошмаром». И я пришел к выводу, что на каком-то критическом уровне ты, видимо, не доверяешь мне – и этому я тоже хотел найти причину. Вот эти минуты. Кругами, кругами, не в силах остановиться. Довольствуясь объятиями, но истерзанный недовольством. Я уснул, когда небо уже серело, я слышал чаек на взморье, они визгливо ссорились из-за рыбы, и мысли мои растворились в эссенции печали и изнурения.


Утром, когда я проснулся, тебя в номере не оказалось. Я подумал, что ты, наверное, улизнула и арендованная машина уже на полпути в Майами. Потом я заметил твой чемодан – полегчало, однако я понял, что нужно готовиться к твоему отъезду. Через десять минут ты вернулась.

– Телефоны сдохли, – сообщила ты, кладя сумочку на комод. – Даже сотовые. Какие-то возмущения в атмосфере. – Ты села в кресло у окна. – И дороги тоже все позакрывали. – Ты расстроилась, хотя меньше, чем могла бы.

– Ураган? – спросил я, и ты мрачно кивнула. – А как же дождь? – Я сел. – И ветер. Ты слышала ветер?

– Портье говорит, все разрушения – к северу и к югу от Пирсолла.

– Странно. Не думал, что ураганы так умеют. – Я щелкнул выключателем у кровати, лампочка вспыхнула.

– В городе свой генератор, – сказала ты.

– Это портье сказал?

Снова мрачный кивок.

– Говорит, мы тут еще дня на два-три можем застрять.

Снаружи промчался мотороллер – точно расстегнули молнию, выкрутив звук до максимума. Потом воцарилась тишина.

– Ты в порядке? – спросил я. Ты глянула озадаченно.

– Ночью, – объяснил я. – Когда мы занимались любовью…

Вроде бы сумерки мелькнули в твоем лице, но ты с ним справилась:

– Все хорошо.

– Я что-то не то сделал?

– А, нет. Это просто…

Ты искала правильное слово.

– Да ладно, – сказал я. – Если ты в порядке…

– … проблема контроля, – договорила ты. Никакого смысла я в твоем ответе не уловил. Я был уверен: дело в твоих кандалах, в пепельном призраке мужчины, за которого ты вышла замуж, – он укоризненно простер к тебе эктоплазменный палец. Но я понимал, как проникала в тебя вина, – я знал, что вина твоя будет хитроумна.

Новая тишина уже взяла курс к нам.

– Может, позавтракаем? – предложил я. – За едой и поговорим.

Еще секунда ненастья, а затем ты выпустила двадцати пяти ваттную улыбку.

– «У Дэнни», – твердо сказала ты.

– Не переживай. Мы спасемся – у меня таблетки есть. – Я скинул ноги с кровати. – Только в душ нырну.


В то утро в Пирсолле проснулись немногие, и «У Дэнни», который наверняка зависел в основном от проезжих, обслуживали всего трех клиентов: пару за тридцать и их малолетнюю дочь. Две официантки сидели за дальним столиком, курили и читали таблоиды. Когда нам принесли еду, я поймал себя на том, что наблюдаю, как ты намазываешь маслом тост. В исполнении твоих рук любой жест грациозен. Они сами себе элегантные леди с длинными пальцами. Просто созданы для того, чтобы вплетать печаль во время. Я помнил, как они меня касались.

Официантка, мясистая девка в буро-бежевой униформе, причалила к нашей кабинке, хлопнула жвачным пузырем и осведомилась:

– Ну, как делишки?

– Чудесно, – сказали мы оба.

– Сандвич – прямо картинка из меню, – сказал я, когда официантка побрела дальше. – Может, тут еду аэрографом обрабатывают.

Ты вежливо рассмеялась – ложечка звука.

За окном прогромыхал побитый белый пикап, в кузове клекотали неопрятные парни, за пикапом тянулось черное перо выхлопа. Малышка заплакала, а повариха вышла из кухни, облокотилась на кассу и страдальчески уставилась на туман, вялые пальмы и свинцовые воды залива.

После долгой паузы ты рассеянно сказала:

– Я тут ничего сделать не могу. – Не знаю, поняла ли ты, что заговорила вслух. Ты куснула нижнюю губу – стыдливая гримаска, ты вдруг стала очень молодой, – и вопросительно посмотрела на меня.

– Да, – ответил я, не желая выдать ликования. – Думаю, ничего.

Ты отрезала кусок омлета.

– Когда откроют дороги, мне придется…

– Я знаю. Справлюсь, – сказал я.

Ты пожевала, проглотила, потом спросила бодро:

– С чего начнем? – Вспыхнула и прибавила: – Идиотский вопрос.

Мы доели, подошла мясистая официантка с чеком.

– А чем в Пирсолле заняться? – спросил я ее. Она неприязненно вылупилась.

– Забавный ты малый, – сказала она и поплелась к товаркам по ресторанному заточению.

– Надо гостиницу поменять, – довольно твердо объявила ты. Настойчивость твоя несомненно зиждилась на дохлых тараканах.

– Здесь может не оказаться другой.

– Я на въезде видела «ПриюТур».

– В «ПриюТуре» тараканам вход не воспрещен.

– Хоть простыни будут свежие.

– Это ненадолго, – заметил я.


В десять утра, опустив серые портьеры, мы стояли в искусственных зеленоватых сумерках посреди номера в «ПриюТуре» и обнимались. Я расстегнул твою блузку, отцепил крючок на бюстгальтере. Ты улыбнулась, точно робкая обольстительница, и подняла руки, чтобы я стащил бретельки. Груди твои умостились в моих ладонях. Вся наша одежда перетекла на пол. Вскоре ты была уже готова, приподнялась на цыпочки, впустила меня. Я обхватил твои ягодицы, притянул тебя ближе. Ощущение твоего тела опьяняло – такое великолепное, такое знакомое. Я потерялся в твоем тепле, в твоем аромате, мне казалось, мы сливаемся. Два пламенных духа – вместе уплываем в один космос.

Интересно, сколько раз мы занимались любовью? Точно не вспомню, ибо многие наши встречи длились долго и совокуплений охватывали множество. Даже если я отмеряю щедро – все равно не так уж много. Определенно меньше, чем мы занимались любовью с другими. И все же эпизоды эти созвездиями высвечиваются в небе пустых интрижек, а некоторые даже достойны собственных небес. То утро в «ПриюТуре» Пирсолла заняло свое место в пантеоне, оно взлелеяно там, где обосновались швейцарские шале, номера в «Красной крыше» и мотели «Бест Вестерн», и каждая такая встреча замечательно преодолевала окружение. Меж нами оставались преграды, но сейчас они неважны, и вместе мы стали существом, которым неизменно становились, ложась и видя друг друга так близко, что различия, преграды, само понятие о расстояниях представлялись элементами географии страны, оставленной далеко позади. Слова, что ты говорила мне в страсти, – это слова, что я сам бы сказал, ты произнесла их за нас обоих; и, укладывая тебя сверху, поворачивая боком, я воплощал механические принципы единого нашего желания. Ничто не совершенно. Ни предмет, ни действие, ни идея. И все же в великолепной простоте и могуществе нашего союза мы были совершенны, мы оба чувствовали, как другой целиком отдается расплавленному забвению, в котором мы недолго жили. Помню, играла музыка, но не было никакой музыки, только шепот и дыхание, а фоном – гул какой-то гостиничной машинерии, чьи циклы приобрели сложность и глубины раги[7]. Помню нежное белое свечение вокруг нас – должно быть, несуществующее, или я не знаю, откуда оно взялось, разве что, быть может, кожа наша пылала или отпотевала меланином. Что было, что возникало из нас, чем мы были тогда, я не вспомню. Создание любви живет вне памяти, в абсолюте. Я запомнил только его цвета.

Позже, днем, мы уснули, а проснувшись, я увидел, что зеленые сумерки не сменили оттенка. Я потянулся, зевнул и заметил, что ты лежишь на боку и разглядываешь меня. Я перевернулся и тебя поцеловал.

– Еще поспишь? – спросил я.

– Нет. Я…

– Что?

Ты покачала головой, словно то, что делаешь ты или чувствуешь, – невыразимо. В твоем лице поселилось счастье, но я знал – это лишь смена погоды. Я приподнялся на локте, пальцами пробежал по твоему телу, растопырил пальцы на бедре.

– О чем ты думаешь? – спросила ты.

– Мантру повторяю.

Ты потянулась будто бы меня ущипнуть:

– Скажи!

– Я думал, какое у тебя лицо, когда я в тебе.

– Какое?

– Словно ты пытаешься что-то расслышать. Голос. Музыку. Словно тебе плохо слышно.

Ты зажмурилась.

– Не вижу.

– Довольно глупо выглядишь.

– Вот это больше похоже на правду, – засмеялась ты. Моя рука скользнула меж твоих бедер – кожа влажная. Ты сжала ноги, поймав мои пальцы.

– Еще горишь? – спросил я.

– Не-а. – Ты расслабила ноги, сжала опять. – Как бы светится.

– Ну так и есть. Вижу луч. Там кто-то заперт. Ты игриво меня чмокнула.

– Может, они в опасности, – сказал я. – Надо проверить.

– Уже напроверялся. Ты теперь, наверное, знаешь все мои закоулки и трещинки.

– Училки так не говорят.

Мы задремали снова, улегшись ложечкой, и через час, когда я проснулся, не переменили позы. Я вновь отвердел, и в полусне ты разрешила войти в тебя – такое стерильное слово для столь чистого приятия. Я сам толком не проснулся, и оттого близость казалась примитивной, будто чресла мои направлялись не сознательным желанием, но законом природы. Вот мы – просто два инертных тела, что столкнулись и покачиваются на одной волне. Почти успокоительный секс. Наконец я перекатился на спину. Световые вспышки кололи тьму под веками. Остатки мысли несло в никуда.

Ты заерзала, повернулась на живот, ткнулась подбородком мне в бицепс.

– Ты не кончил.

– Не-а.

– Я хотела, чтоб ты кончил.

– Все нормально, – сказал я. – Ну, понимаешь. Духом крепок, но…

– Плоть слаба?

– Не слаба. У нее перерыв.

Ты поцеловала меня в лоб, в губы, а потом я почувствовал, как ты гладишь меня, возрождая эрекцию.

– Что-то я не вижу перерыва, – сказала ты.

– Ты чего хочешь?

– Поиграть. – Пальцы твои сжались. – Ничего?

– Ммм-мм.

– То есть да?

– Ага, я переживу.

– Я так и подумала.

Ты встала на четвереньки, груди твои раскачивались подле моего члена, и он терся о них, скользил меж них… голубиные ласки. А потом ты обхватила меня губами. Прежде за тобой не водилось такой храбрости. Я мимолетно подумал – может, другой мужчина изменил твои привычки, – и я позавидовал всем воображаемым любовникам, с которыми вместе населяю ныне твою сексуальную историю. Я потянулся к тебе, предупредил, что сейчас кончу, – я не знал, того ли ты хочешь. Ты перехватила мою руку, наши пальцы сплелись. Губы твои сжались, заскользили вдоль меня; язык обвивал меня, и настоятельность в паху сгустилась в насущность. Может, зависть и смута виноваты – вопль мой прозвучал неестественно хрипло и уродливо, точно одинокая голодающая тварь восхваляла великую добычу, отрытую на бесплодном поле.

Я притянул тебя ближе, и мы лежали переплетясь в зеленоватом сумраке. Целуя тебя, я ощутил собственный теплый вкус на твоих губах. Минуты замедлились. Белая постель плыла. Мы лежали умиротворенные, и я снова таял в тебе. Куда ни глянешь, нет конца счастью или времени. Надежда и отчаяние – в идеальном равновесии. Крошечные тревоги копошились вокруг главной мысли, точно птицы кружат над островом: что за материя в нас не умирает без воздуха и света, вновь и вновь яростно живет, бестрепетно возрождаясь? Потом мысль улетела на юг. За окном взвизгнул ребенок. В коридоре бомкнул лифт. Мы спали в прохладном светящемся центре мироздания. Все страхи побеждены. Вся наша мучительная жизнь испарилась.


Следующие два дня и две ночи мы редко покидали безымянную комнатку с запертыми окнами и мертвым холодным воздухом. Мы украсили ее сброшенной одеждой и пакетами из-под бутербродов, но комнатка так и не приобрела ни живости, ни обаяния. Разве что ей хватало норой пристойности исчезать, не становиться нам тюрьмой. Мы нуждались в уединении – чтобы заниматься любовью, но еще – чтобы вновь знакомиться и говорить. Мы предавались воспоминаниям, мы рассказывали, чем занимаемся. Но в основном – шутили, заигрывали. Наша панацея. Размягчались шрамы там, где нас оторвало друг от друга, я чувствовал, как растекается новая ткань, как она взрослеет, укрепляются новые нити между нами.

– Помнишь фотографии – ты присылала, когда у меня болела спина? – Я лежал на животе, моя рука – на твоей груди. – Ты прислала такую… ты на ней в красном топе. Один топ. Ты в кухне, улыбаешься и выставляешь ноги.

– Угу, – блаженно ответила ты. – Тебе же понравилось.

– У меня стоял неделю.

– Наверное, я того и добивалась. Хотя не думала в клинической терминологии.

– Может, думала, но не сознавала. – Я перевернулся и положил голову тебе на плечо. – А трусы ты надевала под топ?

Ты покосилась лукаво:

– Не скажу ни за что.

– Я так и думал.

– Почему?

– Ты так улыбалась… на снимке. Ты, пожалуй, нарочно сфотографировалась, чтоб я спросил.

– Мо-ожет быть! – Ты пропела это на двух нотах.

– Я думаю, нет.

– Что нет?

– Не надевала. Ты смущалась… немножко. Будто впервые снималась в мягком порно. По-моему, ты не настолько замечательная актриса – ты бы так не притворилась.

Ты изобразила ужас:

– Ты не ценишь мой талант?

– Детка, – хрипло сказал я, изо всех сил изображая Тома Уэйтса[8], – талант бывает у всех. Не это важно.

– А что важно?

– Что сейчас ты без трусов.

– У меня больше нету! – Ты глянула так серьезно, будто сейчас возьмешь с меня клятву. – Нам придется стирать.

– Что – прямо сейчас? – удивился я.

Ты потянулась – ленивым котенком свернулась в клубок и одновременно коснулась пальцами моей щеки, словно игрушечной мышки: нравится, только устала бегать.

– Не-е, – сказала ты. – Потом когда-нибудь.


Пока ты спала, я пережил нежданный разлом мироздания – из тех, что дают постичь суть. Я будто смотрел вдоль коридора твоей жизни – мимо карьеры-брака-любви, мимо легенды о юности в келье и детстве сказочной принцессы, мимо мгновений с витражами в окнах и других мгновений с заколоченными дверями, мимо вечерних платьев, мини-юбок, университетских мантий, мимо тика и норова, ерундовых неполадок, мимо бессмысленных поступков, что пытаются нас прояснить. Увидев тебя так, как ты предстала бы перед Богом, будь он создателем крошечных тонких механизмов и пожелай осмотреть свою работу, наклонившись к станку с лупой ювелира, – я осознал, что твой методичный путь от ребенка к школьнице, затем к студентке, жене, женственности испорчен вторжением одинокого мутанта: меня. Отсюда я углубился в анализ бесцельности и невоздержанности собственной жизни, увидел себя несообразным и ничтожным. И, едва ты заворочалась, потянулась, я заговорил о какой-то фигне, надеясь причудливым ее обаянием тебя поразить, внушить тебе, что пылкий, неискушенный дух, в который ты влюбилась, еще жив, будто сам я считал, что его нет и никогда не было.

– Хочешь знать мою теорию индивидуальности? – спросил я.

Твой ответ пробормотала подушка.

– Знаешь цветовые кольца? Картонные такие, с цветными пластиковыми панельками… они в клубах бывают, их крутят перед прожекторами? Индивидуальности – как цветовые кольца. Чуть сложнее, но принцип тот же.

– Надо опубликовать, – сухо сказала ты. – Гениально.

– Понимаешь, мы все рождаемся с определенными цветами. Может, те, кто различает ауру, эти цвета и видят. В общем, большинство людей – если их устроит аналогия, – сочли бы, что цвета можно мешать. Загрязнять. А это не так. Их можно уничтожить, панельку разбить. Но если она целая, цвета останутся с нами. Короче, – я потер твое бедро, точно полируя волшебную лампу, – я пришел, дабы сказать тебе, что все твои цвета нетронуты.

Ты мигнула, не отводя глаз.

– Дофрейдистская теория, – пояснил я. – Гностическое такое толкование.

Ты кончиками пальцев коснулась моего подбородка, словно проверяя, взаправду ли я здесь. И как-то смутно встревожилась.

– Что такое? – спросил я.

– Ничего.

Вглядываясь в твое лицо, я пытался угадать проблему.

– Я знаю, – сказал я. – Старая песня про то, что мы слишком разные, жить вместе не можем. Интеллектуально несовместимы. Типа у тебя «А плюс Б помножить на коэффициент неизвестной бета», а у меня всякая чушь – раскидываю магические зерна, чтобы разузнать вражеские секреты.

Я говорил, а ты качала головой.

– Тогда что… в чем дело?

– Ни в чем, – затухающим голосом сказала ты, по-прежнему глядя на меня.

Я решил возобновить разговор, но потерял нить.

– На чем я остановился?

– Про магические зерна? – Голос валиумный, издалека.

– Нет… до того.

– Не помню. А! Про цветовые кольца?

– Да, точно.

Мне уже не хотелось ни в чем тебя убеждать. Плохо, что я так в себе неуверен. Я давным-давно обнаружил корневую причину – жестокий родитель, – но часто забывал ее талант подрывать и обесценивать. Вот, скажем, цветовые кольца. Разумеется, я гнал пургу, но она все-таки характерна для моего мировоззрения, для интеллектуального аппарата, который я поспешно ваял из полупонятного, компенсируя недостаток формального образования, – трепливый дикарь, коему срочно требуется сойти за цивилизованного. И тем не менее я выставил все пародией, причудой, ибо подозревал, что всякое слово мое и поступок есть подлог. Любое достижение – шутка, сыгранная с реальностью. Ты же, напротив, считала, что каждое слово твое и поступок – хотя бы попытка правдивости. Не в том дело, что ты не врала. Но ты так неколебимо верила в свою природную честность, что едва дело доходило до серых зон, до ситуаций, когда ни за что не поймешь, правда ли движет тобою или нет, – в таких случаях ты предпочитала верить, что твои суждения правде соразмерны. Достойный способ жить, – я завидовал тебе, хотя мне это твое качество причиняло немало боли.

Я снова спросил, что тебя тревожит. Ты положила мне на щеку ладонь и сказала:

– Про тебя – ничего плохого… честно. – Твои глаза остудили меня, и печально, тихо, так, что даже я не мог не поверить вовсе, ты прибавила: – По-моему, ты удивительный.


На второй вечер в «ПриюТуре» мы сидели рядышком на кровати с лэптопами. Вероятно, изображали нормальность. Играли в домик, притворялись, будто живем жизнью, в какую должны перерасти наши отношения. Ты писала заметки для доклада о ядерной политике. Я увлекся было статьей, но потом заскучал и перешел к собственным записям, среди которых была и такая:

Всякий раз, лежа подле тебя, я думаю о детях, что натягивают одеяло на голову, строят теплый тайник, где чересчур возятся, где на крошечное пространство слишком много рук и ног. То есть – пока не приспособимся. С этой минуты пространство, которое обнимает нас, сразу бесконечно мало и бесконечно велико – плотная ширь, где мы сплелись, точно любовники в космическом яйце.


– Это не твоя статья, – сказала ты, заглядывая в мой экран.

Ты потянула на себя мой лэптоп, я не отпускал.

– Дай посмотреть! – Я отказался, а ты, разжав руки, заявила: – Если собираешься писать про нас, ты должен дать мне почитать.

Я показал на твой лэптоп:

– Предлагаю обмен.

Ты подумала.

– Хорошо.

На экране оказалось короткое стихотворение – называлось «Об эрекциях».

Когда тебе десять, они – мифические звери,

в их героизм трудно поверить.

Когда шестнадцать, они миловидны,

хотя уже небезобидны.

Когда тебе двадцать, они грозны,

к тридцати – уже умерщвлены.

Но я тебя нашла и лишь тогда поняла,

что они не лучше и не хуже того, к кому прикреплены.

Я удивился: привык, что из нас двоих поэт – я. Странно, когда тебя воспевают. Приятно.

– Нравится? – спросила ты.

– Ага. – Я перечитал. – Мне никто раньше стихов не писал.

– Если б я умела, написала бы тебе настоящее стихотворение.

Чем дольше я изучал слова, тем больше трогало меня их своеобразие. Особенно третья строка – она суммировала твои подходы к браку, который так тебя измучил и который ты не могла оставить. И каждая строчка вдохновлена мужчиной, ради которого ты этот брак не оставишь.

– Оно настоящее, – сказал я. Ты явно обрадовалась.

Я перечел в третий раз. Логика стиха неоспорима. Не вполне искусство, скорее – краткое свидетельство, и меня подмывало выставить его уликой: пусть грустная его подлинность докажет тебе, что каждое слово в нем резонирует с огромной правдой.

– Ты это сегодня написала? – спросил я. Ты читала с экрана моего лэптопа.

– Угу. Хотела тебе по электронной почте кинуть.

– У тебя нет моего адреса.

– Есть. Я даже знаю, где ты живешь.

– Это вряд ли. Я только переехал.

– Одиннадцатая Западная улица, пятьсот шестьдесят пять. Квартира два.

– Как ты нашла?

– Интернет. И твой сотовый тоже знаю. – Ты сложила руки на животе и смерила меня взглядом – я бы сказал, самодовольным. – Я подумывала выйти на связь.

Я переварил это и спросил:

– Выйти на связь – и сделать что?

Миг – и мы оба расхохотались. Мы смеялись долго, и смех рассеял – хотя бы временно – все напряжение, что еще плескалось в нас.

– Видишь, как это работает, – сказал я. – Ты о чем-то думаешь, мир это выдает. Ты у руля.

– В данный момент, – сказала ты, – наверное, так оно и есть.

Мы вернулись к лэптопам, и через некоторое время ты с наигранной суровостью вопросила:

– Это еще о чем? «Вязкий, точно густой сироп на дне банки с персиками».

Я ухмыльнулся.

– Это я, что ли, «банка с персиками»?

– Бывает.

– Я считаю, метафору надо переработать. – Полуулыбка. – Может, стоит пересмотреть ощущение.

– Так вот в чем все дело? – Я поцеловал тебя в шею, в плечо. – Зачем такие сложности? Покажи – и все.

Ты показала.

– Я иду, – сказал я. – Пересматриваю.

На сей раз ты пахла горячее, на вкус – более терпкая, и я слегка обезумел, точно пес, пожирающий любимое лакомство. Я жестко лизал тебя – этого ты и хотела. Ни дразнилок, ни предвкушения. Ты хотела, чтобы все случилось сейчас. Бедра твои опустились, живот содрогнулся. Ты пропела горестную песенку наслаждения.

– Как масло киви, – сказал я потом. – Как жидкий шелк.

– Гораздо лучше, – ответила ты.

Мы полежали тихо, целуясь, а потом я сказал:

– Серьезно. Ты зачем думала выйти на связь?

– Я скучала.

– И все?

– Я очень скучала. – Ты чмокнула меня в нос. – Ты, видимо, хочешь знать, что спровоцировало. В моем браке.

– Ага, видимо.

– Ничего. Дома все как всегда.

Доминанта двадцать первого столетия, подумал я. Вполне заменит «дом там, где твое сердце». Я не врубаюсь, хотел сказать я. Через шесть лет ты вдруг по мне соскучилась? Или это со временем накопилось? Как вообще? Но это убило бы настрой.

– Мне понравилось твое стихотворение, – сказал я. Ты скрестила руки на груди, обняла себя. Тебе приятно, хочется спать. Ты сладка, тяжела от соков. Точно банка с персиками.


В тот вечер «У Дэнни» – я поставил на тетраццини с индюшкой, ты разыграла консервативный шефский салат – официантка сообщила нам, что в Пирсолле имеется кинотеатр. Назывался «Пляж». Она не знала, что там идет, хотя предположила, что картина, которую показывали в Майами прошлым летом. Затем принесла мне ужин – оказалось, бледные обрубки какой-то дохлятины, залитые рыжим соусом. Ты ухмыльнулась из-за салатного бастиона. Я попробовал индюшку. Рыжий соус – липкий и безвкусный, точно топленый пластик. Я оставил в желудке место попкорну.

«Пляж» – напоминающее бандероль строение из белой штукатурки с разукрашенным козырьком; стены проштампованы афишами: рекламы госпел-концерта, цирка и кандидата в местный школьный совет. В вестибюле – поблекшее псевдовикторианство; я сразу вообразил мужчин в шляпах и барышень в набивных платьях до лодыжек, как они курят сигареты и смотрят на Богарта и Эдварда Дж. Робинсона в «Ки-Ларго»[9]. В тот вечер шла картина, о которой мы оба не слыхали, – фильм под названием «Класс», оказавшийся римейком «Восхитительного Крайтона»[10] Дж. М. Барри с Брюсом Уиллисом в главной роли. На постере в блямбе значилось: «„Остров Гиллигана" с мозгами»[11]. Видимо, в Пирсолле не нашлось поклонников ни Гиллигана, ни британского фарса: кроме нас в зале сидели всего пять любителей кино. Мы устроились ближе к заднему ряду и держались за руки. Сначала прокрутили трейлеры. Самый замечательный – научно-фантастический фильм «Обитатель»: Дольф Лундгрен[12] в роли пришельца и Тиа Каррере[13] – отважный биолог, которая его любит (выдающийся антиксенофобский поступок с ее стороны, ибо Дольф обладает отвратительным свойством принимать все более омерзительные формы).

За весь наш роман я лишь однажды смотрел с тобой кино – «Мою блестящую карьеру»[14] с Сэмом Ниллом и Джуди Дэвис. Очень хороший фильм, но я ему уделил маловато внимания, поскольку безостановочно волновался, уйдешь ли ты от меня. Как ни странно, хотя я считал, что вот-вот потеряю тебя снова, фильм меня порадовал. Может, я научился: выжимай из жизни все радости, где ни найдешь. Может, стал фаталистом. Ты держала мою руку у себя на коленях, затем поднесла ее к губам, поцеловала костяшки и озорно улыбнулась.

«Класс» начался вполне прилично. Уиллис играл Макса Бриковски, необыкновенного мастера на все руки, работающего в имении миллиардера из Силиконовой Долины Ника Бруно (Грег Кинниар[15]). Повсюду снуют знаменитости, щеголяя своими пустозвонными эго. Рок-звезды, артисты, спортсмены, далее везде. Многие смеются над Максом, а тот целыми днями пашет, чинит теннисные тренажеры, косилки и все такое. Ник, однако, хотя по-настоящему и не уважает Макса, использует его как лакмусовую бумажку: с его точки зрения, Макс – олух с развитыми инстинктами, которому в случае чего хватает прямоты попенять Нику, если того заносит. Разнообразные гости-эгоманьяки занимательно общаются, а потом вся тошнотная команда, числом десять, частным самолетом летит отдыхать в Бразилию. Макс – одиннадцатый. Ник частенько берет его с собой в качестве талисмана. Гроза, самолет падает в джунглях на далеком острове, и, когда выясняется, что богатеи выживать не умеют, Макс берет дело в свои руки.

(Я обнял тебя, моя рука болталась, касаясь твоей груди школьные сантименты, и ты положила голову мне на плечо.)

Макс доказывает свое превосходство, оборудуя примитивный сортир, разыскивая съедобные коренья, выдумывая капканы и силки, а также изливая безыскусную мудрость, которую богачи в итоге впитывают с трепетом апостолов, внемлющих Слову; завязывается побочная линия сюжета: появляются злобные (в основном для контраста с комедией) местные аборигены. Расцветает роман между Максом и аристократкой Джиллиан (Гвинет Пэлтроу), подружкой Ника. Макса хотят все дамы – звезда-теннисистка (кинодебют Анны Курниковой); рекламирующая купальники фотомодель (Дениз Ричардс); корпоративная адвокатесса (Джульетт Льюис); рок-звезда (Анджелина Джоли). Но одной Джиллиан удается завоевать Максово сердце. Ник – и вообще все мужики – впадают в забавное уныние и негодование, однако все устаканивается, и Джиллиан с Максом наконец впервые целуются. Поцелуй что надо, однако Джиллиан, приличная девушка, отказывает распаленному герою в прочих любезностях.

(В темноте зала мы старательно подражали Максу и Джиллиан. Наш поцелуй длился значительно дольше.)

На остров обрушиваются неприятности в виде халтурных атак коренного населения и зловещего делового конкурента Ника (Оливер Платт[16]), который, как выясняется, сам и подстроил авиакатастрофу, повредив миллиардеру самолет. Аборигенам пару раз задают трепку, и они делают вывод, что Макс – властелин, о котором вещал пророк. Потерпевшие мило и комично общаются с племенем – остроумнее всего момент, где Ник изображает детям аборигенов эпизод из «Звездного пути»[17], разжившись преданными поклонниками.

(Моя рука пробралась вдоль твоего бедра, пальцы перебирали эластичную резинку трусиков. Я слегка застрял, и ты что-то поправила очень помогло.)

Злодей опускает на острове золотистый вертолет, за вертолетом в должный час следует гидросамолет, изрыгающий отряд наемников, – убийцы в наушниках, с «конскими хвостами», вооруженные автоматами и взрывными устройствами. Макс, во время операции «Буря в пустыне» получивший Серебряную Звезду, разрабатывает план. Потерпевшие и аборигены вместе оснащают остров ловушками. Подручный Ника (Роберт Дауни-младший[18]) попадает в плен и подвергается допросу – плохие парни накачивают Роберта наркотиками, дабы сломить волю, но Роберт перебирает и отвечать не в состоянии. Джиллиан нервничает. Макс ее утешает. Оба уверены, что конец близок, и отдаются друг другу, точно выдры в сезон спаривания.

(Тяжелый петтинг себя исчерпал. Ты скользнула вперед, дав волю моим пальцам. Вжалась ртом мне в плечо, дабы заглушить вскрик, и хотя я сомневался, что такое возможно, судя по всему, если так пойдет и дальше, обычно сдержанная д-р Кей Россман скоро будет на хорошем счету у других членов клуба «Третий ряд сзади».)

Наемники валятся в ямы, ловятся в сети, чуть не тонут в реке, где внезапно исчезает плотина, да еще над ними измываются паукообразные обезьяны. Потерпевшие славно бьются, Ник отвоевывает уважение приятелей и любовь мисс Джоли: ведет друзей в атаку и берет в плен зловредного конкурента. Почти все счастливы. По радиопередатчику плохого парня вызвана подмога. Ник обещает аборигенам медикаменты и спутниковую тарелку. Все возмужали. Но Макс понимает, что грядет. Они вернутся к цивилизации, и ему снова барахтаться на дне. Он бродит один, напоследок оглядывает свое царство. Джиллиан не видать.

(Ты укусила меня в плечо, раздраженно заурчала. Плотно сдвинула бедра – по-моему, хотела меня остановить. Поздно. Спазм, и ты рванулась на мои пальцы, полуобернувшись ко мне, спрятав лицо у меня на груди, тайком сходя с ума.)

Проходит месяц, в имении все по-старому. Макс работает… но его увольняют. Из-за последних событий Нику тяжело выносить Максово присутствие. Ник предлагает Максу заняться бизнесом, но Макс подумывает двигаться дальше. Джиллиан опять с Ником – во всяком случае, формально. Ей не очень-то приятно, однако она стремится во всем разобраться. Остальным потерпевшим с Максом неловко. Они его сторонятся.

(Ты покосилась на меня страдальчески, и я различил некие горькие параллели между собственной жизнью и Максовой.)

В последний вечер Макс собирает вещи, и тут в дверях возникает Джиллиан. Они беседуют, поначалу напряженно. Бросаются упреками. Но затем наступает прорыв, Джиллиан признается себе, что любит Макса и любовь – ответ на все человеческие вопросы. Они захватывающе целуются. Входит Ник и кучка других потерпевших. Ник видит поцелуй, грозит упечь Макса за решетку, и вся сцена превращается в спектакль с попреками и битьем себя в грудь, пока храбрая маленькая Джиллиан не влезает в кадр и не произносит монолог, призванный завоевать сердца членов Академии. Она заявляет, что Нику и его блестящим дружкам должно быть стыдно! Они всем обязаны Максу (она топает хорошенькой ножкой)! Всем! Затем – слезливый обзор несправедливости классовой системы, без сомнения написанный бывшим левым, писакой-алкашом, который печатал текст и рыдал в голос. Нику и впрямь стыдно. Как и всем прочим. Они принимают Макса как равного, клянутся обеспечить его будущее. Он станет богачом, как все они! Но богатство или не богатство, понимаешь, что деньги Макса не изменят – он чересчур реален. Что касается Джиллиан, то ей ужасно жаль, но ведь Ник понимает, правда? Она должна послушаться веления сердца, уйти к Максу. Ник терзается, однако и он возмужал, так что понимает. Мисс Джоли в восторге скачет вокруг него, смягчая удар. Групповое объятие, Джиллиан слюняво целует Макса. Музыка. Изображение бледнеет. Титры.

Только в Голливуде.

У выхода из кинотеатра – трогательным памятником захолустной любезности – стоял тощий лысеющий директор средних лет и каждому из пяти своих клиентов твердил:

– Спокойной ночи. Надеюсь, вам понравилось.

– Надо было ему сказать, какое я получила удовлетворение, – заметила ты, когда мы переходили улицу, узкую и обездвиженную, обрамленную темными витринами, отражавшими лишь друг друга.

– Ты так шумела – я думаю, он понял.

– Я была весьма благоразумна.

Держась за руки, мы молча прошагали почти квартал, а потом ты спросила:

– Как думаешь, Джиллиан надо было к Максу уходить?

Я замялся.

– Вряд ли имеет смысл спрашивать меня.

Ты озадачилась; потом до тебя дошло.

– Я не про нас говорю, – раздраженно сказала ты. – Я про двух киношных героев.

– Угу. Сходства совсем не уловила?

– Ты как-то мало похож на человека, ремонтирующего железки.

– Я имею в виду ситуацию. Треугольник. Герои… типажи.

– Пожалуй, незначительное сходство есть.

– Если тебя не устраивает «Класс», – сказал я, – пошли, найдем видеопрокат и возьмем «Касабланку»[19]. Любимое кино. Ты с мистером Нобелевская Премия Мира летишь спасать планету. Я ухожу в туман с галльским петушком-копом.

Ты подавила улыбку; не готова меня простить. После паузы спросила:

– А Клод Рен разве гей?

– Господи, откуда мне знать?

– Не хочу ссориться, – холодно сказала ты.

– Меня устраивает.

Ты заговорила снова только в конце квартала:

– Я же не хочу возвращаться.

– Разумеется хочешь. Но подчас тебе хочется не хотеть.

– Это еще не все, – обиженно ответила ты.

– Ну ладно. Под два часа.

Ты остановилась у обочины.

– Я каждый день думаю уйти, – сказала ты. – Планирую. Но только хочу сделать последний шаг – и ни в какую. Не могу сделать ему больно.

Эту песню я уже слыхал – «Не Могу Сделать Ему Больно». Первые пять лет нашего романа она крутилась в тяжелой ротации. Мелодия ничего – стихи отстойные. А вот каждый-день-думаю-уйти – это что-то новенькое.

– Что ты хочешь услышать? – спросил я. – Мои аргументы? Закончились аргументы. Я шесть лет назад все вывалил.

– Не хочу аргументов. Хочу, чтоб ты понял!

Подошла молодая негритянская пара, и ты умолкла. Они шли обнявшись, девчонкина голова лежала у парня на плече. Девчонка – в спортивной куртке университета Майами, размеров на десять больше, чем нужно. Проходя, парень бросил нам тихое «привет», а девчонка скользнула взглядом и мило улыбнулась. От безмятежности их союза рассеялось негодование, уже накрывавшее нас, и мне захотелось невинности и простоты.

– Наверное, думаешь, у одного тебя так. – Ты чуть не плакала. – Одному тебе трудно. Тебя оставить… как будто меня на кусочки разрывает.

Я хотел возразить, что ты сама и разрываешь, но не мог рта раскрыть.

– Я не знала, смогу ли жить. Моррис меня касался, а мне хотелось блевать. Теперь полегче, но… Я больше в этом мире без тебя не могу. Я не знаю, что делать.

Столько призывов сражались за мое внимание – все они друг друга обнулили. Я был пуст, уничтожен. Капли дождя испещряли тротуар, метили мне кожу онемелыми точками.

Ты обхватила меня за шею, прижалась лбом. Все в тебе стало ясно и безошибочно.

– Я люблю тебя, – шепнула ты.

В груди запылало, в голове – будто горячий дым, закипела свежая боль, и я едва мог говорить.

– Знаю, – сказал я.


Наутро мы купили фруктов, пирожных и кофе и съели на скамейке перед аркадой «Земля радости». Из туманной гряды спотыкаясь полз слабенький прибой. Красно-бурые кучи водорослей усеивали пляж, точно тела утопленников под изодранными саванами. Чайки причитали и взмывали в небеса, пеликаны подскакивали на волнах, птицы-перевозчики четкими трехпалыми следами помечали границу прилива. Доктрина природной гармонии получала удар под дых, если учесть бродягу, спавшего неподалеку от волнолома. На первый взгляд – тоже куча водорослей, но потом я заметил, что на нем длинное бурое пальто или плащ и на рукаве – скопище пестрых бумажек, вроде офисных липучек.

Ты грызла дольку ананаса. Бриз приглаживал тебе волосы, трепал воротник, а левая рука твоя, сложенная в мудру[20], лежала на колене, на бежевой ткани. Мне чудилось, будто я застал тебя в настроении очень личном, какого я никогда не видел, какого, быть может, не видел никто. Покой сгущался в твоих глазах, в лепке губ, абсолютно незнакомый покой сверхъестественной глубины и концентрации – я не верил, что он обнаружится, отвлеки тебя чужое присутствие. Ты словно уплывала от меня, а я подглядывал из укрытия…

Я вспомнил, как следил за ягуаром, пришедшим на водопой к озеру на границе джунглей в Гватемале, как подсматривал за пьяной девчушкой, которая сама по себе танцевала под романс из музыкального автомата в баре Гуаякиля, вспомнил другие проблески, внезапные, тайные наблюдения, что оседают в мозгу, замыкают и держат остаток жизни, будто жизнь – ткань, а они – булавки, на которых ее растянули. Вот так я и следил за тобой, попивая кофе на скамейке, подле тебя, сокрывшись от взора твоего.

Ты положила ананасную дольку на салфетку, потянулась к пакету с пирожными.

– Ты что, не голоден?

– С возвращением.

– Я никуда не исчезала. – Ты выбрала круассан. – Вообще-то я думала про Нью-Йорк.

– А что Нью-Йорк?

– Вспоминала… всякое.

– Какое?

– Как мы с твоими друзьями ходили в джаз-клуб. Как мы у тебя в квартире первый раз занимались любовью… – Ты надломила круассан, откусила.

– Знаешь, о чем я сразу думаю, если про Нью-Йорк? В тот день, когда ты приехала, мы целовались под большим дубом у софтбольного поля.

– Ой, да. – Ты вернулась туда на мгновение, опять отщипнула от круассана. – Как в старом анекдоте… про комиков, они знают шутки друг друга наизусть, называют по номерам, и все смеются.

– Тридцать четыре, – сказал я, а ты изобразила хохот. Посмотрела нежно:

– Мне с тобой сейчас больше нравится, чем в Нью-Йорке. Мы наконец друг друга узнаём. А раньше такой напряг вечно был.

– Да уж, тогда было гораздо хуже. Напряг.

– Я думаю, это еще потому, что мы старше. – Ты отряхнула крошки с ладоней. – Я независимее… – Ты подергала меня за бороду. – А ты волосатее.

– Я возмужал, – сообщил я. – От этого шерстью обрастаешь.

За спиной что-то загрохотало. Коренастый старик в рыбацкой панаме, замызганной белой футболке и мешковатых шортах поднимал рифленые щиты при входе в аркаду. Закончив, исчез во тьме; вскоре из аркады загрохотал рок-н-ролл – сначала оглушительно, потом еле слышно. Что-то задребезжало – вроде посуда, кастрюльки и сковородки. Мы прибрались на скамейке, пересекли променад и вошли в прохладный полумрак аркады. Возле правой стены – дорожки «шарокатов». Центр зала оккупировали шеренги видеоигр и силомеров, механические оракулы, «Прихлопни крота», прозрачные кубы с игрушечными хваталками над россыпями дешевых призов. Слева стойка, за которой старик, уже без шляпы, лысый и с седыми лохмами, что-то мыл и ругался.

– Как дела? – спросил я. Он скорчил гримасу.

– Еще час никакой еды. Сукин сын жаровню не помыл.

– Нормально, – сказал я. – Мы просто смотрим.

– Сдачи тож нету, – упорствовал старик. – Надо бы в банк смотаться, тады сдача будет.

В глубине аркады обнаружились штук двадцать или двадцать пять старых пинбольных автоматов: на застекленных мордах – грудастые тетки в тряпках из леопарда, грудастые тетки в эротичных скафандрах, грудастые тетки в камуфляже, монстры, драконы, рыцари в космической броне, грудастые тетки в черных виниловых шкурах убийц. Автоматы назывались, к примеру, «Королева галактики», «Властелин», «Мутация» или «Темная разрушительница». Запах машинного масла и плесени, щелчки флипперов, океанический свет, далекий и ясный, точно из глубин пещеры, – мир, куда я сбегал из школы, проводил в таком убежище весь день, спал на пляже, и домой меня приволакивали копы. От этой обстановки меня бросило в дрожь. В углу сгрудились шесть пинболов, чьи имена значились идеограммами, тяжелым металлическим шрифтом. Даже надпись над прорезью для монетки была выполнена той же чудной иконографией, и, как выяснилось, отсчет очков тоже. Я накормил машину, чье лицо украшала фуксиновая родственница медузы с гигантскими копьями в щупальцах; медузина кузина атаковала крошечный, но злобный на вид черно-золотой космический корабль. Я пустил шарик, понаблюдал, как он летит и прыгает, хлопается о флипперы. Я не пытался спасти шарик – его заглотнула дырочка.

Я запульнул следующий, и ты сказала:

– Ты странно себя ведешь.

– Не странно.

– Странно. – Ты помассировала мне плечи. – Ты думаешь.

Шарик попался в круглый скат – пружина выкинула бы его обратно, однако механизм был слишком стар, слишком хил и шарик скакал вверх-вниз, при каждом щелчке пружины добавляя мне очки. Я выиграю, ни секунды не стараясь. Повезет в пинболе, не повезет в…

– Старайся не думать, – посоветовала ты.

– А ты, я так понимаю, не думаешь.

– Не-а. – Ты энергично потрясла головой, словно доказывая, что внутри мыслей нет. Наверное, так же отрицала крошечные проступки, когда была маленькой. – Только если вижу, как ты думаешь.

– Не могу остановиться, – сказал я. – Ничего не помогает. Анонимные думоголики, химические препараты. Польза бывает только от…

Я выдержал драматическую паузу; ты подняла брови.

– Поцелуя, – сказал я. – Чуточку снимает.

Лицо твое смягчилось, и ты меня поцеловала.

– Уже начала?

Я еще думаю.

Ты попробовала снова. Пятнадцать секунд, и я решил, что поцелуй этот заслужил имя – назвали же па в честь фигуриста.

– Эй! – Старик таращился с пятнадцати футов. Ноги расставил, руки чуть приподнял, словно готов защищаться. – Ничего такого чтоб тут не было. Хочете такое вытворять, на пляж хиляйте.

– Простите. – Ты не отпускала мою шею. Он все пялился. Потом сказал:

– Сдачи монетами нету, есть баксы. Поиграйте в гольф, если хочете.

– Прошу прощения? – переспросила ты.

– Гольф! – Старик ткнул в сторону двери в задней стене и ступенек за ней. – За игру – два бакса с носа. Скажете потом, сколько раундов прошли. – Он затопотал по проходу, обернулся: – Я знаю, сколько времени на раунд, так что ничего там себе не думайте.

На крыше аркады обнаружилось поле для мини-гольфа – запущенное, хотя претенциозно оформленное. Игроку полагалось несколько преград – макетов знаменитых зданий, самое высокое (Эйфелева башня) – у седьмой лунки. Пирсолл отсюда выглядел далекими тропиками: крыши почти спрятались под столпами пальм, узкая тесьма пляжа изгибалась к югу. Мы выбрали мячи и клюшки в стойке у двери и нацелились на первую лунку – изломанная траектория вправо, рикошет от лапы пластмассового Кинг-Конга, что притаился у подножия штукатурного Эмпайр-стейт-билдинга. После каждого попадания горилла, сверкая глазами, переезжала по рельсам к радиомачте.

Игра наша оказалась исключительно викторианской – подобна крокету, в который на бугристом газоне играют джентльмены в сюртуках и леди в турнюрах и блузках с высокими воротниками. Наш роман, как и любой, отдавал ролевыми играми, но в то утро мы до странности вжились в роли. Беседа развивалась от тривиальности с эпизодическим налетом double-entendre[21] до чуть ли не утонченности, и на одиннадцатой лунке, куда путь шел через обветшалую двенадцатифутовую копию Тадж-Махала с облупившейся краской и потрескавшимся кружевом, это развитие достигло кульминации. Твой мяч запнулся о шов ковра и отлетел в угол Таджа, мы шагнули внутрь, чтобы выяснить положение мяча, и нас охватило какое-то старомодное самоощущение – будто я, повеса без гроша, с гнусной целью завлек дочь архиепископа во мрак, – и я поцеловал тебя, ухитрившись расстегнуть верхнюю пуговицу на блузке. В этот переломный момент ты вырвалась из моей хватки, хотя секунду назад твой язык шуровал весьма непристойным образом, и зашагала прочь, свободная, не оскверненная, а я остался проклинать себя за то, что родился недостойным. Навязчивое и дикое состояние: то ли общий психотический инцидент, решил я позже, то ли кто-то нацелил в нас лучи, контролирующие сознание, тянул наши личности к архетипам и совершенствовал нашу игру в гольф. Понимаешь, вот что самое странное. От первой лунки до одиннадцатой мы общались, будто Шут и Леди, и были не в форме. Но после одиннадцатой… не знаю, должно быть, выключили Психолучи: ролевая игра внезапно прекратилась, а наши атлетические способности упали до субнормального уровня. На четырнадцатой лунке, преодолевая кружную траекторию, проходившую через зловеще раскрашенную стекловолоконную копию Большого Каньона, я потерял в расселине мяч. Ты свой зашвырнула в реку Колорадо и отказалась доставать из коричневатой воды, заляпанной пластиковым мусором. С гольфом покончено. Мы уселись на скамейке у перил и стали смотреть, как в бессмысленном ритме, точно ламинарии, шевелится вдоль берега плотная масса листвы, как набегают барашки – каждый волок за собою хвост турбулентной воды. Ты показала на кровлю среди пальм футах в ста от нас и сказала:

– Видишь остроконечную крышу? Это пансион. Есть места. Я вчера видела, когда мы гуляли.

– Опять хочешь переехать?

– «ПриюТур» такой ужасный.

– В итоге мы окажемся в гамаке на пляже. Занималась этим когда-нибудь в гамаке?

– Смотри! – Ты пихнула меня под ребра.

От берега в море плыли крошечные лодки – примерно дюжина, в каждой – одинокий гребец, и все шеренгой продвигались к полосе тумана.

– Что они делают? – спросила ты.

– Гребля? Не знаю.

– Не очень-то они стараются.

Я поглядел на гребцов.

– Может, рыбу ловят. Сеть тащат.

– Контуров не вижу, – сказала ты после паузы. – Наверное, кто-то утонул и они ищут тело.

Лодки плюс-минус вничью ворвались в туман и исчезли из виду. Ожидая, когда они снова появятся, я вспомнил твои слова: мы стали старше, мы друг друга узнаём, – и подумал, что еще мы друг к другу приспосабливаемся, перестали ершиться, живем сегодняшним днем. Я сказал:

– Кей? – и, когда ты обернулась, спросил: – На что нам надеяться? У нас теперь все получится?

– Я должна вернуться. Но я не хочу, чтобы все закончилось.

– Ты же помнишь, как было, когда ты в прошлый раз вернулась.

– Это может повториться. – Ты по-прежнему держала карточку игрока – ногтем ковыряла уголок и глядела на воду. – Но я не хочу.

Я вытянул ноги, напряг спину, посидел пару секунд подпертым трупом, разгоняя судорогу. Расслабился, и глаза мои быстро обежали твое тело, задержались на ногах.

– Ты меня объективизируешь? – спросила ты.

– Как Пиету[22]. Или Трейси Лордз.[23]

Ветерок стих, в аркаде что-то электронно блеяло. Кроме далекого гула машин, все вокруг недвижно и безмолвно. Солнце в облачной прорехе – серебристая, примерно крестообразная клякса. Мне казалось, я завис в мгновении перед удивительным событием – вспышкой белого света или появлением луны с кольцами Сатурна.

– Я позвоню, – сказала ты. – Когда вернешься в Нью-Йорк, я позвоню.

– Ну, – осторожно ответил я. – Это хорошо.

Крупица времени скользнула мимо, а потом ты спросила:

– Хочешь поговорить?

– Сейчас особо смысла нет… раз ты возвращаешься. Но я хочу знать, увидимся ли мы снова.

Ты знала меня – ты поняла, что я прошу обязательство, а я знал, что легко ты его не дашь, и секунды до твоего ответа раскалились.

– Да, – сказала ты. – Мне надо будет все устроить, но… я хочу.

Наши пальцы сплелись, нежно сопротивляясь, а потом мы поцеловались, и будто все вокруг свернулось и пропало. Я ткнулся подбородком тебе в плечо.

– Старик сейчас явится и наорет, – сообщил я. Ты потерлась щекой о мою щеку.

– Может, дороги вообще никогда не откроют.

– Нам, я думаю, такой надежды мало, – сказал я.


В хозяйстве не имелось ни причала, ни пирса, однако на фасаде пансиона висела табличка «Пристань путников» – таким витиеватым готическим шрифтом разве безликую легенду писать. Дом – белое каркасное строение в два с половиной этажа, с верандой, смотревшей на залив, – субтропическая версия новоанглийского пансиона, управляемая Эдом и Берри Малоун – смуглой, загрубелой парой – можно сказать, пожилой. На первом этаже – сплошной китч. Второй же, хоть и обставленный подержанной мебелью, казался более домашним, нежели «ПриюТур». Мы сняли комнату с окном на море – расшатанная кровать «квин сайз», холодильник, убогий диванчик цвета ржавчины, книжная полка, набитая захватанными детективами, и балкон с шезлонгом. В ванной – ни следа тараканов, простыни свежи, как весна, а картинки на стене нарисованы лично Берри Малоун – сцены пирсоллского быта, приобретшие некую сюрреалистичность, поскольку у Берри сложности с пропорциями и перспективой: пальмы высились до небоскребущих высот, люди мультяшно малы и толсты. Возможно, размышлял я, Берри страдает тем же офтальмологическим недугом, что терзал автора перекошенных пейзажей из «Шангри-Ла».

В тот день мы до вечера не вылезали из постели и уснули на закате. Проснувшись, я с бутылкой воды подошел к открытой балконной двери. В городишке будто выключили все огни разом, в том числе на променаде и закрытых аттракционах. Поэтому я различал воду – прилично, хоть и не до самой туманной гряды. Барашки – словно те же, что пенились утром. Можно подумать, какой-то противник разнообразия включил в тумане волновую машину.

Я вернулся в постель, и ты прижалась ко мне, впустила меня. Ты путалась со сна, пассивно ворочалась – сонный звереныш, способный лишь целоваться, не более того, – но, проснувшись, начала говорить – задыхаясь, рассказывала, как тебе хорошо, когда я ладонями стискиваю твою задницу, погружаясь в тебя. Пизда твоя обжигала, кожа твоя пламенела, а торопливые слова, что ты вцеловывала мне в рот, были точно пар. Такая живая; я благоговел. Поначалу я скорее созерцал, чем любил, – так обреченный астроном наблюдает внезапный взрыв звезды, чье пламя вот-вот его уничтожит. Но потом я слился с тобой, стал частью твоего жара, а ты – частью моего, и вместе мы были мирным прибежищем посреди собственного буйства, где любой вздох, любой промельк мысли, любая капля пота, любое касание есть речь. Потом ты села попить, я глядел на тебя, меня заворожили мускулы, что поддерживали твою грудь, и вскоре я уже пристально изучал, как ты изменилась. Крошечные изъяны и недочеты возраста обострили твои свойства, наделив их лучистой энергией. Я не понимал, как умудрялся жить без тебя. Да, мне удавалось так долго – и это не победа над роком, но умение терпеть жестокий приговор.

– Господи, ты прекрасна, – сказал я.

– Благодарю, – сказала ты, не отнимая бутылки от губ.

– Ты прекраснее, чем когда мы познакомились.

– Если бы!

– Верь мне. Я знаю, о чем говорю.

Ты снова легла и приткнула голову мне на плечо.

– Хорошо бы вместе куда-нибудь съездить. В Байю… или в Лондон? Славное какое-нибудь место.

– Что, не нравится Пирсолл, а?

Моя рука лежала на твоем бедре, ты ее гладила.

– О, полагаю, в нем есть свое очарование, – сказала ты.

Эти твои эпизодические коул-портеровские замечания[24] умудренной опытом богатой девочки обычно сопровождались коварной улыбкой; они дурманили меня, как французский прононс Тиш неизменно заводил Гомеса Аддамса.[25]

– Может, нам удастся… съездить, – сказал я.

– Может быть.

– Капри… ты была на Капри?

Ты ответила, что нет, и посмотрела грустно.

– Хорошо бы с тобой съездить.

И я заговорил о Капри: городки на обрывах, прохладные мглистые комнаты, где мы бы с тобой играли. Ты слушала, не открывая глаз. Я говорил о скалистых бухтах, гротах, странных сценах в барах, евротрэшевых женщинах-кобрах, богатых американских вдовах с мерцающими кольцами и дубленой кожей, в жакетах с блестками и еще о коттедже, который снимал, и о черной собаке, что еженощно сидела и одним горящим красным глазом смотрела на окно моей спальни. Ты поймала мою руку, поднесла к губам и поцеловала, потом прижала к груди, и, кажется, я видел, как что-то темное и хрупкое выскользнуло из моего лба, исчезло в ладони, которая побледнела на твоей плоти. Меня сломил китсовский упадок. Дух мой низвергнут. Преодолен. Град бессмертной души моей в огне. Я разделался с романтиками. Я тоже по опыту знал, что

Истинная Красота являет себя. Очевидец наблюдает лишь ее течение.

– Почему в Лондон? – спросил я.

Но ты спала.

Я натянул шорты и вышел на балкон. Черно, огни Пирсолла горели в карнавальном изобилии, ароматы пальм и залива плыли в воздухе, не смешиваясь, – горькая трава и луной состаренная соль. Отупевший от секса, онемевший от любви, я вытянулся в шезлонге и сквозь перила посмотрел на воду. Я барахтался в тени озарения. Я видел, как из подозрения мы ныряли в дурачества страсти, а теперь начали заново, и ныне отступить сложно, как никогда, ибо мы стали тем, кем стали. Но едва мы расстанемся, покатит свои волны брак. Мы ляжем в дрейф. Никакого дрейфа, я доведу до конца, если потребуется, решил я. Несколько лодчонок – может, полдюжины, – вынырнули из тумана и устремились к берегу. Мимолетное недоумение – и я углубился в раздумья о многообразии ситуаций, что грядут в ближайшие месяцы, о том, что делать тогда. И каждая требовала одного решения: расстояние между нами следует сократить.

И вот я пришел к этому выводу, а вскоре ты появилась на балконе, завязывая пояс белого халата. Втиснулась в шезлонг подле меня, я обнял тебя, вдохнул запах твоих волос. Ты положила голову мне на плечо. Пара секунд – и ритм нашего дыхания слился, биение сердец замедлилось, выровнялось. По городку звездами рассыпались огни, а лодки с туманного запада тяжело качались, торопясь к берегу. Взмахи пальмовых листьев – будто выдохшееся красноречие, будто вихляющие щупальца древних насекомых-философов, что дискутируют о глубокомысленном тезисе. Я видел нас двоих – забились в угол полотна, дикари Руссо, тени с горящими глазами[26]. Мы лежали недвижно, словно грифы, затаенно поджидающие добычу, и хранили молчание: зачем говорить? – каждый знал все, что знал другой.


«Пристань путников» стала нам домом. Эд и Берри сказали, что, если они на работе, а нам требуется что-то внизу – лед, лишнее полотенце, – пусть мы не стесняемся. И мы не стеснялись: исследовали дом, заглядывали в старые жестянки из-под печенья, находя россыпи ключей, рыбачьих блесен, пуговиц, причиндалов для рукоделья, улиточных домиков, окаменевших конфет, значки недавнего предвыборного урожая… Жестянок в доме оказалась прорва. Всего – прорва. Воззрения Берри на дизайн интерьеров, видимо, вдохновлялись содержимым флоридских сувенирных лавок, а там продают светильники из рыб-собак и кольца для ключей из лап крокодильчиков. По стенам – часы в ракушечных оправах, расплющенные пластиковые ягуары и прочая дребедень. Всякую полку населяли фотографии в перламутровых рамках, чучела пираний, керамические фламинго, глиняные кружки с закатами и рухнувшие набок пальмы – всевозможнейшая тропическая мишура. На столике возле Эдова кресла стояла фотография с автографом – Морин О'Хара[27] в паспарту, надпись – «Эдди!». Кроме мгновения триумфа Эда с Морин, никаких признаков наличия у наших хозяев прошлого мы не обнаружили. Ни семейных фотографий, ничего. Только омерзительное собрание дешевки аu courant[28]. Но я мог бы там жить. Мне нравился этот уютный абсурд. Ты утверждала, что от него в дрожь бросает, но тебя заворожила горка Берри, набитая куклами Барби.

У себя в комнате мы почти круглосуточно занимались любовью и разговаривали – едва ли имелась разница, ибо мы избегали будущего, а прошлое растворялось в настоящем, и оттого мы немало говорили о чувствах. Несколько раз ты сказала, что любишь меня. Однажды ты так это произнесла – полушепотом, шатко, точно признаваясь в постыдной слабости… я расстроился, но равно возрадовался. Помимо же этого мига, то была восхитительная жизнь, простая, неспешная и приятная, как ни посмотри.

Однажды днем я листал детектив Джеймса Крамли[29] на диване, а ты вышла из душа, остановилась в дверях, вытирая волосы, а потом из полотенца навертела на голове тюрбан. Поймала мой взгляд, еще заматывая прическу, и весело спросила:

– Что?

– Просто смотрю.

Ты затолкала кончик полотенца в верхушку тюрбана, сдернула халат с крючка на двери ванной и закуталась в него. Села ко мне и принялась втирать в руки увлажнитель.

– Что читаешь?

Я показал тебе обложку.

– Хорошая?

– Пока да.

Закончив с руками, ты капнула увлажнителем на бедра.

– Мне нравится, когда ты на меня смотришь.

– Пожалуй, оно и к лучшему.

Ты втерла белую жижу в коленки.

– Тебе помочь? – спросил я.

– То место, куда ты станешь его втирать, увлажнять не нужно.

– Да ну?

– Ага! – Ты прижалась ко мне, поцеловала. – Я круглосуточно возбуждена.

Я поцеловал твое запястье и свободной рукой пробрался под халат, обхватил твою грудь. Она, как выяснилось, тоже увлажнена.

– Не хочу потеть, – сказала ты.

– Никогда?

Ты сделала горестное лицо.

– Я надеялась – полчаса.

Но через несколько минут ты скинула халат и меня оседлала. Приноравливаясь, ты умудрялась выглядеть чопорной.

– Дай мне все сделать, – сказала ты. – Мы тогда не вспотеем.

Ты легко опустила руки мне на плечи и закачала бедрами – медленно, туда-сюда… дискретные, сильные движения. Я потянулся тебя обнять, но ты коснулась моей щеки и приказала лежать смирно. Умноженные смирением, чувства обострились, балансируя на грани боли. Сощурившись, поглупев, точно тварь бессловесная, я смотрел на твои скачущие груди. Мускулы бедер твоих сжимались, тюрбан размотался, кончик полотенца лез в глаза, и ты нетерпеливо отмахнулась. Левой рукой ты оперлась на спинку дивана, задвигалась свободнее. Я еле удерживался, чтобы не вцепиться тебе в талию. Ты сдавленно вскрикнула, стиснула бедра, вжимаясь в меня, точно сплавляя наши тела воедино, и я схватил тебя, рванулся в тебя, и мы кончили вместе, в идеальном единении… хотя твой пик длился дольше. Ты в последний раз содрогнулась и рухнула на меня, едва ли вообще вспотев.

– Понравилось? – спросила ты.

– О да. Полная Камасутра.

– Я в аэропорту купила женский журнал. Там была статья «Десять услад для нового мужчины».

– А это была какая услада?

– Шестая, – развеселилась ты.

– Она заслужила имя получше. – Я провел рукой по твоей спине. – А можно попозже Третью? Может, некие грани Четвертой?

– Для Третьей ты явно не в форме. Может, Девятую. Если будешь хорошо себя вести.

Ты задремала, а я лежал и думал, как странно: женщина, в которую я влюблен, – эта женщина черпает секс-советы из «Космополитена», с наслаждением украшает окна рюшечками и по телефону поет мне песни из старых фильмов с Ритой Хейуорт[30]; позирует для эротического фото, чтобы послать мне снимок, верит в североамериканское соглашение о свободной торговле и способна в мгновение ока превратиться из скромной недотроги в Мадонну Тантра-Йоги; она одевается консервативно и дорого, а выглядит так, будто в жизни не спускалась ниже тринадцатого этажа. Я подозреваю, когда мы идем вместе по улице, – я, как всегда, растрепа, – людям кажется, что ты моя заложница. Мы давным-давно не осторожничаем из-за этих различий, мы понимаем, что для романа они важны, но глубина их и разнообразие все-таки неслыханны. Даже перепады настроения у нас в противофазе. Я вполне уравновешен – депрессии случаются, но обычно я не тону, – а тебя настроения обволакивают, депрессии окутывают, нередко до того, что отключаются эмоции. Ты как-то сказала, что «флегматична», я знал, что пассивность тебе присуща, но считал, что добрая доля «флегматичности», как ты выражаешься, списывается на пятнадцатилетнее погружение в отчаяние брака, от которого ты пытаешься отдалиться со дня свадьбы. Но все это значения не имеет. Различия меж нами, какова ты в браке, все прочие преграды и поводы для тревог – мне они безразличны. Я смотрел, как ты спишь, – будто стоял на страже сокровища, которое никогда не украдут, оно – часть нынешнего меня, и что из нас ни получится, что ни произведут наши сердца, пусть я год не смогу спать, пусть каждая женщина, что пройдет мимо, напомнит мне тебя, каждое дурацкое кино помстится калькой с моей жизни, пускай здоровье летит в тартарары, в груди навеки селится боль, пусть я спущусь в собственноручно спроектированный ад, а душу мою изуродуют страсть и желание убивать… мне безразлично.


Мы пробыли в Пирсолле дольше, чем предсказывал портье из «Шангри-Ла», и конца этому было не видно – дороги все так же закрыты, в телефоне – по-прежнему глухо. В тот вечер ты отправилась в полицию, надеясь послать весточку по радио. Тебе пообещали, что отошлют сообщение при первой возможности, но радио тоже вырубилось. Я видел, что ты расстроена, и уломал прогуляться по пляжу, надеясь, что волны и соленый воздух переменят твое настроение. Я надеялся, они и мое настроение переменят – от мыслей о твоем муже слюна моя становилась красной и клейкой. Надвигалась темень, путь нам освещали лампы в окнах домов у воды. Море плоское, ленивые волны полизывали песок, ветер налетал припадочно, взметая в воздух бумажки. Поначалу ты шла, скрестив руки на груди, отодвинувшись, горестно взирая на залив. Но вскоре коснулась меня, взяла за руку и сказала:

– Извини. Я просто не хотела…

– Я понимаю, – раздраженно ответил я. Ну вот, сейчас ты заговоришь о муже.

– Я не хотела, чтоб он нервничал, – с досадой сказала ты.

– Мне об этом знать не надо, ясно?

– Мне же приходится говорить какие-то простые вещи. Называть его по имени из…

– Ты меня при нем часто поминаешь, да?

– … называть его по имени изредка, – продолжала ты. – Или хоть безлично.

– Учитывая обстоятельства, «его» – по мне, весьма лично.

Ты вздохнула.

– Я просто пытаюсь объяснить.

– Не надо мне объяснений! Сам разберусь. – От обиды я дико жестикулировал и махал руками. – Я с тобой только сейчас. От сейчас и до твоего отъезда.

– Это неправда. Я же говорила…

– Вот и все, на что я могу рассчитывать, – огрызнулся я.

– Я говорила, что мы увидимся!

– Ты много чего говорила. Ты говорила, что выйдешь за меня замуж. Типа подожди, я мигом вернусь. И через пять лет я стою и думаю: ишь ты, Кей чего-то запаздывает. – Ты начала было говорить, но меня терзал гнев и я не слушал. – Я понимаю! Срабатывает высокий кодекс чести. Ты поклялась быть честной с сукиным сыном, который над тобой измывается! При малейшей возможности мозги тебе выкручивает! Господи! – Я отошел, замер, сплетя руки на шее, пригибая голову к груди.

– Ты не понимаешь! – сказала ты. – Он изменился. Я не мог на тебя взглянуть.

– А, нуда. «С тех пор, как мы с тобой встретились, он держится в рамках». Ты в письме написала, помнишь? Он не изменился! Как был манипулятор и ублюдок, так и остался. Но теперь ты сама говоришь – он держится в блядских рамках! – Я нашел черный осколок небес, куда направить злость, и заорал: – На хуй! – воем ярости выдирая из себя ругательство. Потом развернулся: – Что, черт возьми, со мной не так? Смотрю в зеркало – вроде нормальный человек. Но ты… ты, наверное, что-то другое видишь. Рассказывай. Штемпель «отказать»? Три шестерки на лбу? Лучше скажи, потому что я не вижу. Я понимаю, там что-то страшное, но я не вижу!

– Не в тебе дело, – после паузы сказала ты.

– Тогда в чем? В кодексе Запада? Совершила ошибку – теперь живи с ней?

– Поверь мне, все не так просто.

– Вот и я себе так говорю. Постоянно твержу. А может, все вот так просто. Двадцать первый век на дворе, а мы живем в клятом романе Джейн Остин. Удручающая простота.

В воде что-то плеснуло, прыгнула рыба – негромко, но я испугался, гнев мой упал на одно деление.

– Я знаю, что ты меня любишь, – сказал я. – За последние шесть лет у меня бывали серьезные сомнения. Но и только – сомнения. Потому что я был с тобой и я с тобой сейчас. И я знаю, что ты меня любишь. Но я… – Я уже задыхался и свернул фразу безнадежным жестом.

Витая тишина скрутила нас; море хлюпало, точно деликатно отхлебывал кто-то очень большой. Я сделал полдюжины шагов к тебе, и секунду мы смотрели друг на друга. Две секунды. Костяк своей злости я извергнул, но еще сердился и горевал на берегу, куда выбросил меня гнев. Вдалеке от тебя.

– Пошли домой, – сказала ты.

Мы снова зашагали – по отдельности. Песок всасывал наши ноги, воздушный ручеек плескался о нас. За углом показался променад – татуировка неонового горизонта на коже ночи. Красный и зеленый, синий и фиолетовый. Все аттракционы работали.

– Я одно хочу сказать, – начала ты. – Про тебя, про Морриса и почему я…

– Не хочу слышать! – Я снова отошел. – Я, блядь, и так знаю больше, чем хотелось бы. Понятно?

– Ты предпочитаешь ссориться? Думаешь, от ссор я больше жажду быть с тобой?

Ты стояла, скрестив руки на груди, лицом к воде. Сюжет Нормана Рокуэлла[31]. Миловидная женушка выглядывает на горизонте корабль, что привезет ее мужа домой. Если я собираюсь и дальше на тебя злиться, придется завязывать глаза.

– Прости, – сказал я. – Но я не понимаю. Ничего не понимаю. Не могу разобраться.

– Ты не виноват. – Рванул ветер, юбкой облепил тебе ноги. – Поразительно, что мы не ссоримся чаще.

С променада заревел какой-то рог – сигнал тревоги или чьей-то победы в азартных играх.

– Я теперь не думаю о тебе постоянно, – сказала ты. – То есть мне казалось, что не думаю. А теперь я понимаю, что просто не замечала. – Указательным пальцем ты ткнула в висок, постучала. – Тайком думаю.

Я ждал, что ты разовьешь эту, на мой взгляд, приблудную тему, но продолжения не последовало. Крышу сносит, решил я, а может, ты пытаешься описать свою долю страданий. Наконец ты сказала:

– Почему ты не приехал в Лос-Анджелес, когда я просила?

– В том письме пару лет назад?

– Четыре года назад.

– Уже четыре? Господи! – Я уцепился большими пальцами за карманы, шагнул к тебе. – Слишком много всего навалилось. Книга. Сценарий. С деньгами морока. А тут твое письмо. Последняя капля. Будто на меня со всех сторон мчатся паровозы. Может, я прошляпил. Или боялся, что ты меня опять бросишь и все прахом пойдет. Не знаю. А когда тебя здесь увидел, все это уже не имело значения.

– Может… – начала ты и умолкла.

– А?

– Я хотела сказать, может, зря не имело. Но это лицемерие. Я могла уйти, но не захотела. Я рада, что все случилось. – Пауза. – Надеюсь, ты рад.

Я нащупал твою руку, и после символического сопротивления ты уступила.

– Понимаешь, как все запутано? – сказал я. – Ты спросила, рад ли я, и я задумался, будет ли тебе легче уйти, если скажу да. Не хочу так думать. Не хочу стратегом вечно… декодировать твои слова, точно, блин, шифр. Ненавижу это!

– Просто не будет, что ни говори. – Ты разглядывала свою руку – ту, что я держал, – будто ее требовалось постичь. – Я представить себе не могу, как это – вернуться.

– Сказать по правде, где-то минут через пять я забыл, как это – без тебя.

Мы обнялись, столкнулись лбами.

– Больше не ссоримся, – сказала ты, и я ответил:

– Договорились.

Ты содрогнулась – нечто среднее между дрожью и икотой – и обняла меня крепче.

– Плачешь? – спросил я. – Не плачь.

– Я не знаю, смогу ли придумать, как быть с тобой, – слабым голосом ответила ты. – Но мы еще увидимся. Обещаю.

– Кей…

– Я хочу быть с тобой… иногда так сильно!

Чья бы ни была вина в начале, чья бы ни была в последний раз, чья бы ни была – теперь нас обоих погребла черная скала обстоятельств. Я обессилел, измучился под ее весом.

– Мне поэтому и приходится с тобой сдерживаться, – сказала ты.

Я слегка отодвинулся:

– Ты сдерживаешься?

Ты кивнула, улыбнулась, но в глазах твоих стояли слезы.

– Немножко.

– Боже, помоги мне, когда остаток тебя вырвется на волю.

Ты засмеялась, и смех вытряхнул слезу.

– Давай пока забудем про всю эту мутотень, – предложил я. – Мы ведь можем?

– Наверное.

– Тогда пошли на променад, сыграем в какую-нибудь кретинскую игру. Может, я тебе плюшевого мишку добуду.

– Я не смогу взять его домой, – мрачно ответила ты.

– Ну, тогда ты мне добудь.


Прежде я в Пирсолле больше человек семи разом не встречал. Город напоминал армейскую базу – войска высланы, остались одни техники. Но в тот вечер по променаду бродили несколько тысяч человек – играли, катались на аттракционах, заглатывали жирбургеры и сосиски в тесте. Бледные, группками, одежда – навязчивая безвкусица: куча странных шляп, кричащих надписей, парочек в одинаковых футболках со слоганами вроде «сексуальная бабуля» или «сексуальный дедуля». Рок-н-ролл из аркад полемизировал с жестяной цирковой музычкой чертова колеса. Мы протолкались через толпу и притормозили у стойки, где давали призы, если попадешь дротиком в воздушный шарик. Неудачно. И баскетбол не сложился, и серсо. Плюнув на карнавальные игры, мы направились в «Землю радости» и нашли свободный «шарокат».

Почти не бывает на свете игр проще «шароката». Катаешь деревянный шар по дорожке фута в четыре, наклонной в конце, шар прыгает в одно из пяти концентрических колец. Пятьдесят очков за самое маленькое, десять – за самое большое. Если выиграл, из щели под отверстием возврата мяча выскакивают призовые билеты. Всем известно, что «шарокат» великолепно осваивают первоклашки, а вот собравшиеся в «Земле радости» оказались решительно некомпетентны. Можно подумать, они понятия не имели о механике шарокатания, а когда оно им удавалось, они кидали то слишком сильно, то слишком слабо, то под углом, отчего шар приземлялся на соседней дорожке. Я лет до десяти зависал на «шарокатах». Едва я начал кидать по пятьдесят очков, собралась толпа, аплодисментами встречавшая каждый мой бросок. Они так изумлялись, будто я был Майкл Джордан в ударный вечер. Они ахали и качали головами – поверить не могли. Лицезрели единственное в жизни чудо, детям потом расскажут – вот, мол, как-то вечером рослый бородатый дядька в «Земле радости» задал жару. А дети будут хихикать, потому что таких гераклов не бывает.

Ободренный толпой, я выиграл сотни билетов. Потом начал выпендриваться: катал со спины, катал два мяча разом. Женщины визжали; дети пялились, открыв рты. По дороге к стойке с призами люди поздравляли меня и хлопали по плечу. За стойкой я увидел Эда и Берри. Эд пожал мне руку:

– Вот это было шоу, сынок, – а Берри спросила:

– Ты где научился так играть?

– Я в Дейтоне вырос, – объяснил я. – Мощные «шарокаты». – Потом я спросил, откуда взялись все эти люди.

– У нас тут дел невпроворот, – сказал Эд, а Берри прибавила:

– Они в основном из Огайо. Торговая палата заключала сделки с парой городов. Любят сюда ездить.

– И мы их любим! – Эд потер пальцами, изображая наличность.

Даже старик управляющий – он обслуживал стойку с призами – проявил уважение.

– Зафигеннейшая вещь! – И он махнул на полки за спиной: – Валяй… бери, что хочешь.

Сгибаясь под весом синей пятифутовой игрушечной обезьяны, мы вышли на променад и зашагали к пансиону. Слухи о моих подвигах уже расползлись – люди показывали пальцами и шептались. По дороге я наблюдал, как землистые, дряблые уроженцы «Штата конского каштана» убого проигрывают во всевозможные игры. Я в Огайо толком не был, но если эти парни – репрезентативная выборка, тогда статистика домашних аварий у них, надо полагать, запредельна. Тир опасен для жизни; у игроков в «Прихлопни крота» – координация двухлеток; водители в «Автомобильных гонках» рулят идиотскими кругами и застревают в перилах. Три человека гоняли пенопластовый мяч и пригибались, закрывая голову руками, едва он летел к ним. Пожалуй, самый пугающий пример физической недоразвитости – два пацана лет десяти-одиннадцати, на вид спортивные, катавшиеся на скейтборде по нашей улице: они даже на доске удержаться не могли и явно видели ее впервые в жизни.

У пляжа в квартале от пансиона стояла скамейка, и мы сели – ты слева от меня, обезьяна справа. После увиденного на променаде я решил, что, по пирсолльским меркам, наша шведская семейка – на низшей ступени аномального. От берега в туман плыли четыре лодки – по-моему, ни минуты не было, когда лодки не плавали бы туда или обратно. Хор шелестящих пальмовых листьев и волн звучал, будто щетки по цимбалам, а когда ветер стихал, мы слышали выкрутасы музыки чертова колеса. Твои тенниски отрастили песчаные шпоры, и ты наклонилась их смахнуть. Обезьяна сползла на меня, мягкой, вялой головой ткнувшись мне в плечо. Ты осмотрела кончики пальцев – не осталось ли колючек – и притулилась ко мне. Вы с обезьяной сидели в одинаковых позах – мне стало странно, я обнял тебя за плечи, а ее оттолкнул. Она кувырнулась со скамейки и плюхнулась носом в траву.

– Ой, – сказала ты. – Ты ее не любишь.

Я уловил в воздухе какой-то цветочный запах, приторный, будто среди ночи расцвел эхиноцереус, – и, словно этот аромат включил память, мы заговорили о прошлом, о славных днях и ночах в Нью-Йорке, Мэдисоне, во всех наших святых местах.

– Я понял, что люблю тебя, – говорил я, – в ту ночь в Мэдисоне, когда мы толпой возвращались после ужина, я пошутил… я тебя дразнил, что ты высокая, и ты меня хлопнула по руке. Нежно так. Но это было как сатори. Секунду назад я на тебя смотрел и видел красивую женщину, которая мне нравится. Но никаких особых эмоций – то есть я их не осознавал. А ты меня ударила, и я как бы завис на твоей улыбке. Ты так улыбалась. Застенчиво. Смущенно. Но довольно… будто тебе нравилось со мной заигрывать. Я вернулся к себе и думал про твою улыбку… про многое. Когда лег в постель – все, меня унесло.

– Я наверняка уже была там.

– Была одна девчонка в четвертом классе, она меня тоже колотила. Джуди Бехтол. Пожалуй, она ко мне тоже была неравнодушна.

Ты сжала кулак, приставила к моей челюсти и сказала:

– У меня подход гораздо изощреннее, чем у Джуди Бехтол. – Ты придвинулась ближе, моя рука соскользнула тебе на талию. – Я трудилась. Ужины планировала, случайные встречи. Ну а что делать – ты такой был тормоз.

– О да. Признаю.

– Даже когда я сказала, что просверлю дырку у тебя в стене и заползу, ты…

– Мы, помнится, сидели в вестибюле, и там еще какие-то люди с конференции были…

– Это не оправдание! Что, как ты думаешь, я имела в виду?

– Мы все несколько дней не высыпались, и я сначала решил, что мне послышалось или ты заговариваешься. Это ничего не объясняло, поэтому я сделал вывод, что ты ума лишилась.

Мы обсудили, как бы все повернулось, ответь я тебе в тот вечер. Разговор уже нагонял тоску. Мы могли вспоминать, говорить о банальностях, о вещах глубоко эмоциональных, но средний разговорный план, доступный большинству близких людей, для нас недосягаем, ибо невозможны узы подлинной дружбы и простоты. Я воображал эту дружбу и эту простоту. Я почти ощущал атмосферу, которую эта свобода породит, – наверное, ты что-то похожее имела в виду, говоря, что сдерживаешься.

По улице просквозили дети на велосипедах; минуя нас, заорали. Может, гадость какую-то, я не разобрал. Неподалеку сходила с ума запертая собака; чуть ближе распахнутая дверь изрыгнула поток телевизионного гама.

– Что скажешь, не бросить ли нам все и не умотать ли в Бразилию? – Я сжал твое плечо. – Дневным рейсом из Майами.

– Ладно, – подыграла ты.

– Баия… дневной рейс в Баию.

Ты склонила голову набок, задумалась.

– Хочу красивую квартиру. В доме с черепичной крышей и раскрашенными решетками на балконах.

– Старый колониальный квартал. Ну ясное дело.

– И орхидеи в кованых завитушках.

– У нас будет Мир Эпифитов. Повсюду орхидеи.

– По вечерам будем бродить по берегу и слушать музыку, – сказала ты. – Ты говорил, там ансамбли… которые всю ночь на пляже играют. И розовая церковь – хочу увидеть. А днем… – Ты подергала шов у меня на штанине. – Наверное, надо бы поработать, раз мы задержимся.

– У меня книга.

– А у меня пара докладов… – Ты сверкнула улыбкой. – Ну и хватит работы.

Скамейку окатило светом: машина вывернула на улицу и ахнула, проносясь мимо. Очень тихо, музыкальным шепотом, ты сказала:

– Я хочу заняться с тобой любовью.

– Здесь?

– В Байе.

Я не уловил.

– Сказка на ночь… потом в постель.

– Хочешь сказку? Сейчас?

– Не такую, как в письмах, – сказала ты. – Те слишком сложные. Такую, как ты в Нью-Йорке рассказывал.

– Я давно не практиковался.

– Коротенькую!

– Хочешь историю, как мы занимаемся любовью… в Байе?

– Мне кажется, подходящий момент, – сказала ты. Про себя набрасывая картинку, я думал: как странно, что мы, даже вместе, вечно прячемся в фантазиях, в общей нашей иллюзорной жизни. Но секунды этой жизни сплетаются неистово, образуя собственную явь, и сейчас будет так же: греза внутри яви, внутри тумана, что сам по себе – греза внутри яви, и снова, и снова, неисчерпаемость китайских коробочек. Я уже понимал, что в этом наше средоточие, и сознавал: твоя любовь к историям и мое желание их рассказывать – две стороны одного процесса, объединяющего и обессмысливающего наши различия. Здесь, как почти во всем, я жаждал того, что, как ты надеялась, мужчина от тебя пожелает.

– Готова? – спросил я.

– Ага!

– Полдевятого утра. Я уже проснулся и ушел. У меня завтрак с католическим епископом и верховной жрицей кандомбле[32] – я пишу статью о вуду, политике или о чем там мне взбрело в голову написать. Ты после душа входишь в кухню, завернутая в полотенце, с блюда в холодильнике берешь кусок манго. В квартире прохладно, солнце еще не встало, но лучи бьют в кухонное окно. Высокое, с низким подоконником, глядит на полубалкон с коваными перилами, на перилах – лозы, белые цветы. Плитки на полу расцвечены солнцем. Шахматные – синие и желтые. Там ты и стоишь. Откусываешь манго. Сок будто расцветает на языке, солнце – ах, как оно гладит кожу. Ты роняешь полотенце – пусть солнце высушит бусины воды на животе и на ногах. Мысли медом текут в голове. Но ты не очень довольна. Сердишься: мы вечером поругались. Нет, не сердишься. Пожалуй, расстроена. Ты хотела пойти куда-нибудь развлечься. Я не мог – работал.

– У меня идея, можно? – спросила ты.

– Боюсь, что нет. Моя история. – И я продолжал: – Пока ты купаешься в солнечных лучах, я возвращаюсь с завтрака. Жрица меня надула, я выпил кофе с епископом и договорился перенести встречу. Я обломан, но это не конец света. Ты увлеченно сушишь волосы и не слышишь, как открывается дверь. Я вхожу в кухню из темноты коридора, из окна столько солнца – будто твой образ спроецирован светом. Ты в нем лучишься. Прекрасная нагая королева, что стоит на желто-синей шахматной доске. Ты стоишь боком, откусываешь манго. Сок поблескивает у тебя на губах. И твоя грудь, линия бедер и задницы, они расплываются в бело-золотом сиянии…

– Моей задницы! – переспросила ты. – Не очень-то романтично.

– Я неправильно сказал. Вот, слушай. – Я понизил голос до баритона: – У тебя прекрасная задница, детка.

– Слишком большая.

– Твоя задница прекрасна! Вся картина прекрасна. Я вижу тебя и будто к полу пригвожден. Будь я католиком, позвонил бы в епархию и сообщил о видении. Я смотрю, как ты доедаешь манго, потом оборачиваешься, лениво мне улыбаешься. В солнечном тепле ты жаркая и томная, ты рада мне… хотя еще готова брюзжать.

Я подхожу, целую родинку у тебя на плече, прямо над ключицей. Ты говоришь:

«Привет, – и прислоняешься ко мне. Моя рука скользит с твоей талии вверх, к правой груди – пожать ее. – Ну ты нахал», – говоришь ты.

«Еще сердишься?»

Ты пожимаешь плечами.

«Не сержусь…»

«Обижаешься, да?»

«Конечно обижаюсь».

Мой член через брюки тычется в тебя. Ты тянешь руку, гладишь его, прижимаешь ладонь к моему бедру.

«Это ничего не значит», – говоришь ты и поворачиваешь голову.

«Я утонул в работе, – отвечаю я после поцелуя. – И ты тоже».

«Мне до тебя далеко. Ты же одержимый!»

«Ну… Я вот сейчас не работаю».

«Потому что сейчас ты работать не хочешь! А вчера вечером…»

«Хочешь, устрою выходной?»

Ты задумываешься, потом спрашиваешь:

«Целый день? Сегодня?»

«Только дай главу закончить, ладно?»

Ты смотришь холодно.

«Шутка», – говорю я.

«Не хочу, чтоб ты устраивал выходной. Ты переживаешь, что небрежен».

«Пренебрегая тобой, я пренебрегаю собой», – говорю я.

«Ах, какой находчивый».

«Я же не лапшу на уши. Глупо вчера получилось. Стирал строки и печатал заново. Если б вышел из дома, смог бы сегодня работать».

«Ясно. Хочешь провести день со мной, потому что чувствуешь себя ущербным».

«Хочешь все усложнить, да? – спрашиваю я. – Устроишь мне выволочку».

«Я вчера весь вечер на тебя кидалась… а ты ворчал и твердил, что через минуту придешь. – Ты надуваешь губы. – Я теряю силу очаровывать».

Я в ответ смеюсь:

«Ну а теперь кто лапшу на уши?»

Ты опять лениво улыбаешься.

«Требую репараций».

«Пожалуй, что-нибудь придумаем», – отвечаю я.

Я сцеловываю капельки, что еще не высохли на твоем животе, а ты думаешь, что мои волосы красивы с проседью, хотя в Пирсолле тебе понадобилось время, чтобы привыкнуть. Но губы мои касаются твоих бедер, и ты сосредоточиваешься на том, что происходит с твоим телом, на тепле, что льется из окна. Будто солнце отрастило язык и пробует тебя на вкус там, касания и ласки посылают крошечные волны жара от твоей…

Я оборвал фразу и спросил:

– Как мне ее называть?

– Ее?

– Ну… твою письку.

Ты смутилась.

– А ты ее как называешь?

– В случайном обществе… вагина.

– Пожалуй, мне больше нравится «пизда», – сказала ты, взвесив варианты. – Д. Г. Лоренс очень нежно это слово говорит. Очень благодарно.

– Ух ты, – говорю я. – Ну ладно.

– Подожди! – Ты перегнулась через меня, сцапала обезьяну за ногу и посадила рядом с собой. – Я ее спасу. А то роса намочит.

– Можешь высказать свои идеи, – сказал я. – Все равно перерыв.

– Нет, ничего. Ты уже все сказал.

Ты поправила обезьяне лапы, чтобы сидела прямо. Морда – ухмыляющийся белый овал со швами черт. Голова свесилась – издалека обезьяна походила на тощего синего ребенка, какого-то двенадцатилетнего мутанта в отключке.

– На чем я остановился?

– Ты говорил… что солнце отрастило язык…

– Точно. Хорошо. Крошечные волны жара бегут от твоей пизды, согревая тебя насквозь. Ты блаженно потягиваешься, прислоняешься к оконной раме, ставишь правую ногу на подоконник – допускаешь меня ближе. Через дорогу на балконе крупная темнокожая женщина вешает белье. Тебе все равно, пускай она видит нас: кто в Байе о таком беспокоится? Тебе это нравится – нравится здешняя открытая чувственность. С самого приезда, не считая дней, когда тебе нездоровилось, ты все время слегка возбуждена. Ты думаешь, как сильно меня любишь. Не словами, не картинками, не воспоминаниями. Ты погружаешься в свой разум, туда, где обитает клетка, помеченная моим существованием, ты зовешь ее, когда хочешь меня почувствовать, а меня рядом нет, и ты вызываешь меня, высвобождаешь внутри себя, я наполняю тебя, как сейчас наполняет тепло. Мысли твои бурлят. Обо мне, о том, что я делаю. Слишком, чересчур, и ты будто выплываешь из себя, душа твоя будто перегрелась – ищет передышки, отчасти выскальзывает из тела. Ты видишь голубей на проводах. Где-то включается самба, вырывается на улицу. Темнокожая женщина танцует на балконе. Глаза твои закрыты, солнце золотом пятнает веки. Что-то в тебе меняется. Сдвигается, освобождается. Ты знаешь что? Это… хотя никогда не узнаешь сразу. Всякий раз так удивительно, так изумляет, такое огромное. Жаркая волна, вероятность, что растет в тебе, и ты боишься, что она чересчур вырастет, тебя перерастет, рванет взрывом.

Я делаю что-то необычное. Ты не совсем понимаешь что. Концентрируешься на этом, отделяешь от ощущений, захлестывающих тебя, и понимаешь, что я обхватил твой клитор губами, терзаю его, словно растапливая отвердевшую конфету. Странно, думаешь ты. Хорошо. Тянешь руку, перебираешь мои волосы. «Рассел», – хочешь сказать ты и слышишь свой голос, он произносит иное, это крик, в котором отзвуки множества имен. Тебе приходится уцепиться за подоконник, иначе упадешь… но все равно падаешь. Все запертое рвется на волю, и ты, твоя душа, твой центр – переполнено, потеряно, мечется. Твой живот сжимается, содрогаются бедра. Ты вновь слышишь свой голос, тихий, дрожащий, натужный, будто освободилась песня, которую не пели так долго, а инструмент скрипуч от неупотребления. Где-то играет музыка, по улице едет голубая машина, а на черепичной крыше аптеки что-то отраженно вспыхивает. Люблю, думаешь ты. Думаешь само слово. Пред мысленным взором буквы горят ясностью. Сияют в розовом тумане, что прячет истинные очертания любви, так усложняя веру в нее. Но теперь она заполонила все пространство в голове, и чем бы она ни была, ты не можешь в нее не верить. Ничего больше не существует. Ты хочешь сказать мне, но говорить не можешь, и ты мне излучаешь. Целишь в глаза, выстреливаешь, будто лазером. Подобные коммуникации порой возможны в грезах о Байе.

Загрузка...