А потом все распадается, обжигающие ленты ощущений прорастают из твоего тела, в глазах – черные радуги. Волна, что захлестнула тебя, отходит, и ты представляешь, как отходишь вместе с ней, уплываешь за ней следом. А потом я стою перед тобою, мой член у тебя между ног, ты думаешь, как удачно, что мы почти одного роста, – ты всего-то становишься на цыпочки, и я уже внутри. Ощущение слабее, чем минуту назад, но тебе нравится чувствовать нашу слитность. Так волнует, так близко. Мысль о том, что я часть тебя, включает у тебя в голове недомузыку, и тело твое подхватывает ритм лишнего сахара, о котором ты забыла, который так давно держала в секрете. Белая птица прорезает небо над крышами, что ощетинились антеннами, исчезает в сиянии – солнце встало, светит во все наши окна, и ты загадываешь желания… сексуальные желания. Для меня – загадываешь, что мне чувствовать. И для себя. Ты хочешь ощутить мой оргазм внутри. Иногда тебе почти кажется, что ты чувствуешь, и при этой мысли ты протягиваешь руку туда, где мы соединились, и моя жизнь пульсирует меж твоих пальцев. Ты слышишь, как я говорю: «Боже мой, я люблю тебя», – голосом надтреснутым, будто голос жертвы в храмовых развалинах, и столп света пробивается сквозь раздробленные витражи на клеточный пол в Баие, и хотя ты всегда сомневалась насчет любви, насчет ее природы, ее значения, хотя когда-то искала лекарство от нее и до сих пор временами порываешься опровергнуть ее условности, в это утро ты с предельной четкостью понимаешь, что она значит, и видишь только, что она проявляет в тебе.
Я спросил, понравилась ли тебе сказка. Ты пробормотала «да», вжалась лицом мне в плечо, тихо сказала, что любишь меня, положила руку мне на грудь. Будто сказочные частички – солнечные лучи, плитки, свобода – крохотными слепящими завихрениями вертелись вокруг нас, распадаясь крапинками пустоты на фоне мрака. Мы еще посидели молча и наконец, подчиняясь импульсу, что не дорос до слов или жеста, бросив обезьяну – которая нам ни к чему – на произвол судьбы, встали и направились в пансион.
Я в ту ночь мало спал, меня посещали тревожные сны, и с первыми лучами солнца я отправился прогуляться из города, шел по пляжу, пока не набрел на тропинку, что вилась от моря через пальмовые дебри и обрывалась возле узкого канала, сплошь покрытого гиацинтами, – тут и там среди листьев и багряных цветов виднелись темные заплатки воды. По берегам канала густо росли пальметто, поперек – маленький бетонный мостик с проржавевшими перилами, футов тридцать, не больше. С моста рыбачили высокий негр лет за шестьдесят и загорелый до черноты коренастый белый за сорок. Оба в джинсах, драных летних рубашках и бейсболках, оба не отрывали глаз от точек, где лески исчезали под водой, и разговаривали трескучими ленивыми голосами.
– А мы думали, больше умников не найдется в такую рань вставать, – сказал мне белый парень. – Ты ж не за Малышом Хью, а?
– Фри, у него багра нет, – ровным баритоном заметил негр.
– Да ну, два парняги из школы за Хью в воду ныряли же?
– Ныряли, – подтвердил негр. – Но они пьяные были. А этот вродь не пьяный.
– Вы кого ловите? – спросил я.
– Да чтоб я знал, – ответил Фри. – Но большой, скотина. Фунтов четыреста, а то и все пятьсот.
– Какой-то, надоть, сом, – сказал негр. У него было худощавое волчье лицо и усики, будто карандашом набросанные над губами. Я представил его на сорок лет моложе – завитые волосы, поет ду-уоп в смокинге из золотистого ламе.
– Да хто угодно могет быть. – Фри откинул голову и поскреб подбородок; морщины на шее оказались мертвенно-бледные, словно татуировка на красновато-коричневом загаре. Двойной подбородок, вокруг глаз смешинки – судя по виду, человек живет на пиве с гамбургерами. – Могет быть крок.
– А гиацинты кислород из воды не вытягивают? Рыба не дохнет? – спросил я. – Даже если тут живет рыбина под четыреста фунтов, что она жрет?
– Ты думаешь, а? – переспросил негр.
– Антуан его один раз цапанул, – сказал Фри.
– Сукин сын мне руки чуть не оторвал. Я потому вот чё приволок. – Антуан пнул ящик с приманкой – рядом валялась пара толстых сморщенных рабочих перчаток.
Под водой гиацинтовые корни толсты – если рыба такого размера, как Антуан с Фри говорят, ей же места не хватит. Но то были фанатики веры, и я за это их уважал. Я глянул вниз. Москитное облако искривляло воздух над одним пурпурным цветком.
– Знаете, – сказал я, – с самого приезда меня ни один москит не укусил.
– Их ураган небось поубивал, – ответил Фри. – С самого урагана – ни тебе москита.
– Тута завсегда какое помрачение, – прибавил Антуан.
– Значьть, рыбу не ловишь – а что делаешь? – спросил меня Фри.
– Гуляю просто.
– Природу полюбляешь, а? – Антуан подергал леску.
– Да не особо.
– Значьть, забота у тя, – сказал Фри.
– Любовная забота, – поправил Антуан. – Рыбу не ловит, природу не полюбляет. Что выгонит парня из дому в таку рань? Токо жуткие любовные заботы.
Любовь – чувство исповедальное, она взращивает желание всем рассказать о последней конвульсии, и, получив шанс изложить свое дело двум столь беспристрастным судьям, я поведал им нашу историю. По-моему, заняло это около часа, включая минут пятнадцать на вопросы из зала.
– Выбирайся-ка ты из этого бардака, – посоветовал Антуан, когда я закруглился.
– Ты что гришь, мужик в курсе, как тя его жена любит, – сказал Фри, – и ее к мотелю везет, чтоб она с тобой повстречалась?
– Ага, – сказал я.
– Выбирайся-ка ты из этого бардака срочно! – сказал Антуан.
– Небось красотка, – сказал Фри. – Мужик так не взбаламутится, еси тетка не хороша!
– Я видал уродин с таким глазом африканским, мужика на что хошь подобьет, – возразил Антуан.
– Да ну на хуй глаз африканский! – Фри посмотрел на меня. – У тя же красотка, у?
Я сказал, что ты красотка.
– Тада слушай лучше, что те Антуан скажет. С Антуаном самое оно грить, еси про теток.
– Я уж их повидал. – Антуан снова подергал леску и сплюнул. – По-мо, я за траву зацепился.
– ?! – изумился Фри. – Черт. Что я знаю, так ты видаешься с Лили Санчез прям щас!
Я сомневался, что добьюсь от этих двоих здравой гениальности, но мне нравился коктейль – угрюмая любезность и братская восторженность.
– Вон он, сукин сын. – И Фри ткнул пальцем. Футах в сорока от моста ковер гиацинтовых листьев и цветов рябило, тянуло под воду, словно что-то огромное проплывало внизу, двигаясь на юг.
– Черт бы его побрал, – сказал Фри. – Устал небось ждать, када поймаем. Сёдни все.
– Завтра вернется, – мрачно ответил Антуан.
– Выпить пора. – Фри нагнулся к пенопластовому контейнеру и содрал крышку. Взвизг замер вдали.
– Ну-ка, глянь на меня, парень. – Антуан уставился на меня большими, чуть желтушными глазами. – Гри, как зовут.
Я изобразил бизнес-взгляд и ответил.
– Рассел. – Антуан повторил еще пару раз, задумчиво, точно эксперт по именам примеривал имя к телу. – Не могешь тетку отпустить, а?
– Я ее на шесть лет отпустил, – напомнил я.
– Ты, мож, ее руками и не трогал, но не пускал. – Антуан поцыкал зубом – точно скребок потер сухое стекло. – Раз отпустить никак, токо одно могешь. Ты ее скради.
– Ну, не знаю, – сказал я. – Она теперь так говорит, что у нас вроде шанс есть.
– Она так раньше грила? Грила, что от мужа уйдет?
– Да, но…
– Ушла?
– Нет.
– Значьть, ты ее скради. Я не грю – тетку похить. Ты у нее под ногами крутись. Ты гришь, она тя любит, так еси она будет тя видеть все время, то с мужем не останется.
– Во, видал? – сказал Фри. – С Антуаном самое оно грить, еси с теткой проблема.
– Пмаешь, – сказал Антуан. – Она вертается в Калифорнию, к свому Не-Тому-Мистеру, но она ж не из-за него там торчит. Он с ней играется… не посомневаешься, раз ты так гришь. Пускает бежать, а потом леску мотает, чтоб верталась. Но эт не твово ума дело. Эт ее половые трудности. А ты сделай так, чтоб она поняла – она теперича не та, кто она думает. Она ваще не та женщина стала, когда в тя втюрилась. И ничо делать те не надо – токо пусть она тя видит. Не надо ей грить все время, как ты ее сильно полюбляешь, ни цветы слать, ничо такого. Ваще-то неплохо б с этим со всем завязать. Пусть токо она тя видит, а ты свое делай. Сама расчухает, не маленькая.
Антуановы ставки в моих глазах росли.
– И что, мне в Лос-Анджелес ехать, что ли?
– Ты гришь, она звякнет. Погоди, пока звякнет. Када звякнет, не тормози. Живо в самолет. Сначала могет хуже стать – потом будет лучше. Рискни. Токо не дергайся.
– Мож, пива? – Фри протянул заледеневшую бутылку «Миллер-Лайт».
– Ага, спасибо. Какого черта. – Я открутил крышечку и глотнул. Вкусно – о чем я и сообщил.
– «Миллер Хай-Лайф»! – отозвался Фри, салютуя бутылкой мертвому серому небу.
– У «Миллера» вкус, будто яйца внутрях, – сказал Антуан. – Я потому его и полюбляю.
Я допил пиво и взял еще. Ближе к донышку второго – из-за стресса, наверное, и усталости – в голове загудело и я стал общительнее.
– А это настоящее имя – Фри? – спросил я.
– Не-а, меня так зовут, птушта картофлю фри люблю.
– Он конкурс выиграл, – сказал Антуан. – Сожрал картошки целую гору.
– И сколько съел? – спросил я. Фри похлопал по животу.
– Шесть фунтов с лишним. Чуть, блить, не помер.
– Господи боже. А что выиграл?
– Ящик «Синей ленты», – ответил Фри.
– Не «Миллер», – прибавил Антуан, – но помогло нехило.
От третьего пива я отказался, объяснил, что пора назад. Мы потрясли друг другу руки, я пожелал им удачи с Малышом Хью.
– У нас про тя хорошее предчуйствие, Рассел, – сообщил Фри. – Держись давай!
Я шел назад по пляжу и думал про них и про Антуанов совет, который хоть и совпадал с моими намерениями, казался менее убедительным, чем охота на Малыша Хью. Что-то вроде бы крупное бултыхалось в воде, я видел, но не верил, что в канале живет четырехсотфунтовая рыбина. Их положение – гоняются за существом, чья реальность подтверждена лишь бледными показаниями чувств, шанс выловить рыбину минимален, и все-таки жизнь подчинена погоне, – это и мое положение. Сходство ничего не значило, однако доказывало, что, преследуя тебя, любя тебя, я не выхожу за рамки нормального человеческого поведения – а такая гипотеза по временам возникала.
В пансионе Эд на газоне перед домом подрезал кусты гибискуса. Я помахал, он в ответ лязгнул ножницами.
Возле ступенек на веранду стоял мольберт с незаконченным полотном. Очередной перекошенный пейзаж Берри, изображающий – как всегда – гигантские пальмы, парочку приземистых гуманоидов, океан и туманную гряду. Похоже, она трудилась над туманом: из-под акварели проступали странные черточки, я решил – обрывки первого угольного наброска. Я уже собрался уходить, но Эд приблизился и слегка нервозно прикрыл мольберт тряпкой.
– Берри не любит, чтоб люди смотрели, когда еще не готово, – извиняющимся тоном сказал он.
– Простите.
– Ерунда. Берри видит все по-своему, и с рисунками у нее по правде хорошо выходит. Боится ужасно, что кто-нибудь ее стиль украдет.
Мысль о том, что кому-то придет в голову красть творения Берри, показалась нелепой; потом я вспомнил картины в «Шангри-Ла».
– Ее стиль, – сказал я. – Вытянутые пальмы и сплюснутые люди. Она это придумала? Или это из-за… или она так видит?
Эд, похоже, озадачился, но едва открыл рот, как из дома заорала Берри.
– Бегу, – сказал Эд и подмигнул. – Босс лодырничать не дает.
Я взлетел по лестнице, прыгая через ступеньку, – не спешил, а просто так. Когда я вошел, ты застегивала блузку. Подошла, обняла меня. Объятие нежное, почти материнское, – наверное, что-то случилось, подумал я, ты услыхала, что дороги открыты, телефон починили, и теперь меня утешаешь. Но, оказывается, ты всего лишь так желала доброго утра, в одежде, – аспект домашней жизни, с каким я прежде не сталкивался. Ты начала шарить под кроватью – искала сумочку. У меня возникло предчувствие – я буду смотреть, как ты охотишься за сумочкой, готовясь вернуться в Калифорнию. Я поклялся, что в этот момент буду тверд и спокоен. Никаких железнодорожных катастроф психотического срыва разбитых сердец в этот раз. Стану думать про Лос-Анджелес и будущее.
– Ты переживешь еще раз «У Дэнни»? – спросила ты. – Мне нужен протеин. – А потом: – Ты же не ел, правда?
– Пару пива выпил. – И я рассказал про Антуана и Фри.
– Ты пьяный?
– Нет… господи боже. Я выпил пару пива.
Ты посмотрела оценивающе.
– Мы разговорились, они предложили мне пива – дружеский жест.
– О чем говорили?
– В основном о нас с тобой, – сказал я. – Они мне любовные советы давали… Антуан, во всяком случае.
– Антуан?
– Такой старый негр, на Чака Берри смахивает.
– И ты ему рассказал про нас?
– Вряд ли он кинется всем трепаться.
– Я не об этом. Что он тебе сказал?
– Передал тайное знание, – ответил я. – Семь Верных Путей Завоевать Любовь. Теперь ты моя.
Ты продолжила поиски.
– Ты никогда ни с кем о нас не говорила, да? – спросил я.
– Никогда. – Ты приподняла подушку на диване и заглянула в щель между валиками.
– Даже с сестрами?
– Они не посочувствуют. Им Моррис нравится.
– Если б ты им рассказала то же, что и мне, он бы им разонравился.
Ты пошарила под диваном.
Я поболтал в голове мысли, решил тему не развивать.
– Не знаю, что бы со мной стало, если б не с кем было поговорить. Я бы с катушек съехал.
– Я рада, что было с кем.
Ты сцапала сумочку, спрятавшуюся под газетой, и показала, что готова к завтраку, – встала прямо, открыто. Я обозрел твою старательно холеную, идеально составленную красоту. Силу, что позволяла тебе разрываться на части и жить дальше, не находя утешения в друге или исповеднике. Серьезный изгиб губ, истинные загадки глаз, Я не смогу, понял я, сдержать данную себе клятву.
«У Дэнни» опять обнаружилась пара с малолеткой. Я задумался. Куда они едут? Как провели эти дни тумана и блеска? На вид самодовольные – почему бы и нет? Их нынешний враг – не время. Они – единое целое. Их будущее предсказуемо. Новейшая разборная модель, они таскают ее в пластиковом чемоданчике. Переплывая жизненное море, они бесстрашно встречали грозы. У них нет секретов, нет ничего, что стоит скрывать, и потому они мне отвратительны. Папаша – пять футов восемь дюймов, темноволосый лузер из игровых телешоу, сосисочный болван лет тридцати с гаком, отращивает пузо и подбородки, одет в шорты и футболку «Шесть флагов над Джорджией». Мамашино лицо острее – жестокое, губы крашеные, глазки дергаются – пресная лисичка. Она беспощадна, как синий чулок воскресным-утром-только-что-из-церкви, знает толк в деньгах. Он – выпускник младшего Обсосного колледжа, с завидной коллекцией сувениров от НФЛ и глубоким беспокойством из-за местных правил строительства в родном Обжорвилле, штат Миссури. Их отпрыск в буром комбинезоне напоминал шоколадный трюфель с ручками и ножками. Такая, блядь, низкоарендная, шестибаночная, семейноценная, фарфорово-собачная Америка, что меня подмывало отсалютовать им стаканом пахты и кучкой сырого бекона.
– Злишься, – сказала ты, разрезая колбасу.
– Я дурного мнения о мире.
– Чего-о? – Ты как бы хохотнула это слово.
– Вгонял в шаблон вон те обломки кораблекрушения.
– А. – Ты кивнула на мою тарелку. – У тебя оладьи стынут.
Я ел, жевал, наблюдал. Три официантки за дальним столом играли в карты, в кухне гоготала повариха.
Остролицая трюфелева мамаша наклонилась через стол к мужской особи; напряжение, костлявая рука, стиснувшая соседний свободный стул, – по всему видно, что женщина толкает речь.
– Хочешь чем-то заняться? – спросила ты. – Или вернемся домой?
– Пожалуй, прелести Пирсолла мы уже истощили.
– Надеюсь, нет. – Ты улыбнулась, глядя сквозь ресницы, и подтолкнула кусочек колбасы на клинышек тоста.
В голове всплыл эскиз зловещего плана уничтожения твоего брака. Я затолкал его подальше – до того дня, когда наступит полнейшее безумие.
– Можно устроить пикник, – сказала ты. – На пляже.
– Пикник – это неплохо.
– Извините!
Мужчина из Обжорвилля. Разглядев его вблизи, я росчерком добавил в прежнюю характеристику раболепие. Будь у него шапка, он бы прижимал ее к животу, мял обеими руками и неловко переминался с ноги на ногу.
– Изините за беспокойство, робята, но мы вас тут на днях видали. Мы так поняли, вы, – и он руками изобразил скольжение, – как и мы, проездом, так сказать.
Ты была вежлива – уверила его, что так оно и есть. Он казался горестным и измученным. То ли сам выпендривался, то ли женушка подбила. Я прокрутил в мозгу диатрибу, что вдохновила его подойти к нам: «Господи, Уолли! Иди спроси! Да боже же ж ты мой, они тебя не укусят!»
– Слыхали чего про дороги, когда откроют? – спросил он.
– Нет, – ответила ты, а я слегка встревожился:
– А вы что-то слышали?
– Не, я точно не слыхал. – Он качнул головой – намек на удивление. – Не, ну вы такое видали, а? Вот ералаш. Я в жизни так не попадал. Что в пещере жить – ото всего отрезан.
– Вы где остановились? – спросил я.
– «ПриюТур». Там такие робята приветливые.
Скорее всего, подумал я, это мнение зиждется на бесплатном кофе, вчерашних пончиках и двухминутной беседе о погоде с управляющим.
– Мы ночь в том старом отеле на воде провели. «Шангри-Ла», что ли, – сказал Обжорвилль. – Они так себя вели, будто мой ребенок – это, знаете, ребенок из «Омена»[33]. Робята, наверно, давно двухлеток не видали.
Будто откликаясь на упоминание, трюфель испустил вопль и мамаша впихнула ему бутылочку.
– Во какие легкие! – Обжорвилль напыжился от отцовской гордости, будто считал, что «во какие легкие» в жизни помогут.
– «Шангри-Ла» весьма степенный, – сказала ты.
– Ну да, наверно, – отозвался Обжорвилль, явно сбитый с толку твоим эпитетом. – Но мы решили – «ПриюТур» для ребенка получше.
Вампирша, на которой он женился, пыталась привлечь его внимание, помахивая шарфом и являя устрашающую улыбку. Я ему сказал, и он удрал на несколько футов, снова извинился за беспокойство и умотал назад к: «Ты б их пригласил, а? Мне б тогда хоть было с кем поговорить!»
– Эй! – окликнул я, и он остановился. – Вы нашли, чем заняться в городе?
– Киношка есть. Правда, ничо такого не крутят. – Его осенило, он щелкнул пальцами. – Аллигатора видали?
Мы признались, что нет, не видали.
– Тут есть парк, отсюда по прямой кварталов пять-шесть. Гатор посередке. Не промахнетесь. – Он поскреб за ухом. – Вам пончики понравятся, у них тут «Криспи-крим».
Его хозяйка испустила вопль, какой-то выблеванный шип – должно быть, имя.
– Стоит на аллигатора смотреть? – спросила ты.
– Вероятно, при нормальных обстоятельствах – нет. Но любопытные черты у него имеются.
Трюфель взмахнул руками и заорал.
– Хорошенького дня. – И человек из Обжорвилля зашаркал к своему огрызку рая.
Я устыдился, что дурно подумал о бедном ублюдке. А потом ты высказалась – поразительное замечание, ибо, насколько я помню, впервые ты сказала фразу, которую мог бы произнести я. Неужто срастаемся? А может, оба так далеки от остальной жизни, что лишней доброты не осталось.
– Как в эпизоде «Симпсонов»[34] побывала, – сказала ты.
Парк – два-три квадратных, заросших растительностью квартала: по сути, рощица пальметто с вкраплениями эвкалиптов, гибискуса, креветочных растений и всего прочего. На побережье – военный мемориал, бронзовая плита, вмонтированная в кургузый цементный пьедестал, а в центре – выключенный трехъярусный гипсовый фонтан с бассейном коричневатой воды, размеченным архипелагами белесых водорослей. Все заглохло, все неухожено. Трава по колено, цветущие сорняки еще выше. Парк напомнил мне клочок каролинских дебрей, где мы гуляли, когда я приехал к тебе впервые после Нью-Йорка, – мы больше целовались, чем гуляли. Может, воспоминания сыграли свою роль: поиски аллигатора продвигались медленно – мы часто останавливались подурачиться.
Примерно в центре парка рос высокий мшистый дуб, а под распростертыми сучьями в прямоугольном пруду за железной щетиной забора обнаружился аллигатор. Взрослый экземпляр, футов восемь от носа до хвоста, цвета окислившейся зелени; точно ярь-медянка, он недвижно лежал в грязной воде, выставив спину и глаза. Выглядел зверюга празднично: каждый дюйм чешуйчатой кожи покрывали исписанные пестрые бумажки. Я говорю «бумажки», но если это и впрямь были бумажки, то исключительно жесткие: вода, по-видимому, не действовала ни на бумажные клочки, ни на писанину – не рукописные буквы, не печатные, но идеограммы. Я не мог разобрать, как их прикрепили, однако ясно: чтобы пришпилить к аллигатору бумажку, надо подобраться очень близко, и при мысли об этом возникла картина: люди колонной маршируют в воду, цепляют бумажки к зверюге.
Мы обогнули пруд, рассуждая, как и зачем аллигатора нарядили, но всерьез не подвергая сомнению логику, что определяла его наружность, – минимальная аномалия внутри громадной аномалии Пирсолла. Аллигатор ни разу не шевельнулся.
– Наверняка ел недавно, – сказала ты.
– Выглядит примерно как я после «завтрака чемпионов».
Я прислонился к дубу, ты – ко мне, и мы поцеловались. Лучшие наши поцелуи происходили под деревьями. Друиды в прошлой жизни.
– Ты когда вернешься в Нью-Йорк? – спросила ты.
– Зависит оттого, когда мы отсюда выберемся. И еще пару дней покопаюсь. А что?
– Да я думаю, когда лучше позвонить.
– Дома я много по делам бегаю – лучше договориться о времени до того, как уедем.
– Если уедем.
Мы обнимались под дубом, а я вспоминал, как лежал с поврежденной спиной. Ты звонила почти каждый день, часами разговаривала, мы планировали, что ты приедешь. Когда твой муж узнал, приезд отменился, телефонные звонки истощились, а затем прекратились вовсе. Ты сказала, что тебя разъедает чувство вины. Я знал, что после Пирсолла ты позвонишь, – я сомневался, будешь ли ты тем же человеком, что сейчас.
Ты костяшками постучала мне по лбу:
– Ты что это там делаешь?
– И говорить не стоит, – сказал я.
– Аналогично.
– Плохое?
– Нет, просто… мусор.
– Например?
– Например… ты не говорил, встречаешься с кем-то или нет.
Вопрос сбил плавное течение моих мыслей, и пришлось задуматься.
– Встречался.
– Она кто?
– Одна женщина, работает у моего издателя… в рекламном отделе. Анна Маллой.
– Ты с ней расстался?
– Когда увидел тебя в «Шангри-Ла».
– Значит, ей не сказал.
– Когда бы я успел?
Ты смотрела серьезно. Я понимал: вот-вот сообщишь, что не надо порывать с Анной из-за тебя. Я опередил:
– Чепуха. Я к ней не вернусь. Не очень-то приятно заниматься любовью с одной женщиной и думать о другой.
– Я знаю каково. – Ты притянула меня ближе, чтобы я не видел твоего лица, и прибавила: – Прости меня.
– За что?
– Я все время так с тобой поступаю.
– Ты еще никак не поступила, – сказал я.
Мы помолчали. Чернохвостая белка уселась возле пруда, что-то погрызла. В вершине дуба кричали сойки.
– Я должна кое-что сказать, – начала ты. – Пожалуйста, не сердись.
– Ладно.
– Я знаю, ты моего брака не понимаешь. Я не уверена, что сама понимаю. Иногда смотрю на Морриса – совершенно чужой человек. А иногда мы будто срослись.
Я заткнул себя, чтоб не комментировать твою систему образов.
Ты продолжала в том же духе и наконец добралась до сути:
– Я не хочу, чтобы ты от меня чего-то ждал.
– Я разве жду? – спросил я. – Вовсе нет.
– Ты так говоришь, но, по-моему, ждешь.
Мы балансировали на краю разговора, который вели не единожды. В нем не продохнуть от клише – мол, нет верных ставок, и ты не в игре, если вообще не рискуешь, – бесконечные трали-вали, спор, что разозлит нас обоих: в тебе вновь возродится решимость преуспеть в Калифорнии, а я буду таскаться по пирсолльским барам, курить сигареты и лакать кислятину, чувствуя себя персонажем дурного фильма-нуар, антигероем, – он должен уйти один, и шрам на лице свидетельствует о преступлении, за которое никогда не простят, а черная звезда, вытатуированная на плече, – подарок женщины, которую не забудешь. Удивительно, как быстро мы набрали скорость и заняли прежние наши позиции. И все же в то утро нам хватило ума избежать разговора. Очередное подтверждение: даже в разлуке мы повзрослели в своих амплуа.
Ты легла щекой мне на плечо.
– Я знаю, мы должны быть вместе… завести детей. Я знаю…
– Да ладно, – сказал я. – Не надо сейчас.
– Хорошо.
Ты расслабилась, прерывисто выдохнула. Я на секунду зажмурился, ощутил твое тело в потоке впечатлений, что обрушились на меня, – нажим твоей груди, роскошная выпуклость живота, плотность бедра. Ветер шуршал дубовыми листьями, раскачивал бороды тилландсии, повисшие на ветках, и я унюхал креозот – отчетливая струйка запаха на фоне морской соли и листвы. Листья пальметто взметнулись и закачались, точно в растительном экстазе.
– Как тут красиво, – сказала ты.
Мы собрались уходить, и меня прошибло ощущение, будто я могу что-то сказать, – будто существует словесная цепочка, которая с таинственной внезапностью разобьет наши оковы. Я чувствовал форму этих слов, но не мог вычленить их из туманности менее значительных, роившихся в мозгу. Но слова копошились там – а если и нет, раньше них явились их тени. Я коснулся твоей щеки, провел пальцами вдоль подбородка и ощутил ту же форму, поток слов, что я мог бы сказать, будто в истоке всех жизненных тайн – сигнал, звучащий простым ритмом, что живет в каждом изгибе света, каждой травинке, жесте и ласке. Самоосознание поблекло, оставив мне уверенность, что я хотел сообщить тебе нечто менее великолепное, но столь же правдивое, свежепостигнутую причину любви к тебе – потому что с тобой я хочу быть голосом правды, скручивающей меня, ибо правду эту я различаю лишь через твои линзы, ибо все, что я надеялся сказать, воплощено в женщине, которую обнимаю.
Аллигатор так и не пошевелился, но пестрые бумажки плавали на поверхности пруда. На аллигаторе не осталось ни одной. Словно держали их не кнопки, не клей, не изолента, вообще не канцелярский прибамбас и не клейкое вещество, но непостижимая сила, а теперь то ли закончилась доза энергии, выделенная каждой бумажке, то ли отключили генератор.
Спроси меня, сколько дней мы провели в Пирсолле, – я бы не ответил. Возможно, один сплошной день, исполосованный ночами, и ночи перетекали друг в друга. Беспредельная временная протяженность – в пределах того, что мы узнали и почувствовали, – но она казалась отсутствием времени вообще. Древние баснописцы о таком дне говорили «вечность и еще один день» – вот только вечности мы были лишены. День казался бесконечным, но конец близился, и, предчувствуя его, мы занимались любовью с нежной осмотрительностью, каждый миг запечатывая во флакон памяти, чтобы вспомнить потом глубины человека, которого узнали. Твой образ, что я лелеял, сменился более жизненным портретом: женщина-ребенок, которой я был одержим, скрылась в тени достойной женщины, которую я любил. Мы вместе стали сильнее, мы сбросили груз сомнений, взгляд наш – не столь загроможден, наша связь крепче, и все-таки основная проблема – признак твоей неполноценной воли или моей неполноценности – никуда не делась. В тот день я до вечера исследовал излучины твоего тела, подводную страну глаз, мягкие месторождения грудей и бедер, топографию влагалища, я наблюдал, как внешние губы вспыхивают и наливаются, краснота внутри темнеет до кораллового мерцания, а клитор выглядывает из-под капюшона, подчиняясь нашим химическим приливам. Долгую нитку минут я лежал без движения внутри тебя, блаженствуя, точно жаркое масло на бархате, а потом мы двигались медленно, почти тайком, смакуя каждый дюйм жидкого трения, каждый выдержанный поцелуй, словно добыча наша, весь мир, исчезнет, если задвигаемся быстрее. Мы шептали простые слова. Скорее, недослова. Умиротворяющее ворчание животного, что устраивается подле партнера. А ты, в своем самообладании самки, определяла пространство, где мы лежали в изобилии твоего приятия. Разговаривая, мы разговаривали о будущем.
– Я смогу вырваться в январе, – сказала ты. Мы лежали рядышком посреди серого вечера. – В Чикаго конференция, я туда собиралась.
– До января еще долго.
– Семь недель. Не так уж долго. Раньше не смогу, потому что праздники.
– Он ведь, кажется, не дает тебе праздновать Рождество… или теперь иначе?
– Мы дома не празднуем. Но к моим родным поедем.
Я изучал фактуру потолка.
– Я думала, ты обрадуешься, – сказала ты.
– Я буду скучать.
– Я тоже буду скучать. – И после вдоха: – Тебя же еще что-то тревожит?
– Да.
Ты оперлась на локоть, посмотрела на меня сверху:
– Я бы рада пообещать больше, – сказала ты. – Я знаю, ты хочешь больше.
– Чего мне хотеть? – спросил я. – Ну то есть – чего в таких случаях полагается хотеть? Какие правила?
Ты посмотрела с упреком.
– Я серьезно! Я пытаюсь понять. Чего мне хотеть… чего нам хотеть, двум людям, которые друг друга любят?
– В природе человека… – начала ты, но я перебил:
– На хуй природу человека. Мне обзоры не нужны. Я про нас с тобой.
– Я не знаю, что тебе сказать. Тебе кажется, ты все заранее знаешь.
– Понимаешь, мне вот ясно, чего я хочу, – сказал я, игнорируя твое замечание. – Я хочу, чтобы ты вышла за меня замуж! Но я не знаю, по правилам ли это… хотеть таких вещей.
Убитое выражение утекло с твоего лица, обратилось в смятение.
– У меня вздрогнуло, когда ты это сказал. – Ты двумя пальцами коснулась груди над сердцем. – Вот тут.
– Когда я что сказал?
– Что ты хочешь, чтобы я вышла за тебя замуж.
Я пытался ожесточиться, вооружиться сомнением и чувствовал, что ранен, злость моя нейтрализована подлинностью твоего ответа.
– Когда ты в Мэдисоне просил меня выйти за тебя замуж, – сказала ты, – у меня так же было. Очень странно.
Я хотел было сказать, что не странно вовсе, но напрасная трата слов, подкрепление различия, которое мы так и не преодолели. Сердце твое колотилось быстро, точно ты пережила или предчувствуешь невероятный страх.
Ты что-то прошептала – я не расслышал, переспросил.
– Я хочу выйти за тебя замуж, – сказала ты и уже собралась продолжить, но я указательным пальцем запечатал твои губы, чтобы не выскользнуло «но».
– Может, на этом пока и остановишься? – предложил я.
Мы спали, занимались любовью, ты спала, а я лежал подле тебя, и голову мою заполонили мелочи, дела и звонки, что следовало совершить. А счета за сотовый телефон я оплатил? «Естествознание» и редактор «Роллинг Стоун», с которым я договорился насчет статьи об очередном голливудском актере, чье эго требовало стать вдобавок рок-звездой… – они наверняка не против со мной связаться. Я чувствовал, что заботы эти меня оскверняют, что беспокоиться о чем-то, кроме проблемы под рукой, – на грани святотатства. Все эти банальности – словно тараканы, которых прогнал сильный жар: чувствуют, что скоро он ослабеет, и вознамерились вновь завоевать свой питомник.
Ветер распахнул балконную дверь. Спускались сумерки, в тумане высвечивались зарницы. Несколько вспышек подряд, а затем мощный всполох, осветивший изломы в тумане, узор красновато-рыжих линий, точно расползающаяся трещина. Вроде знакомый узор. После нового всполоха я понял, что светящиеся линии напоминают незаконченный рисунок Берри. У меня побежали мурашки – такой момент осознания кошмара, слишком огромного, непостижимого, точно тень пала на весь мир, и, когда ты повернулась и улыбнулась мне, я сказал:
– Дико странное местечко.
– Пирсолл? – Ты села, потянулась к бутылке с водой. – В маленьких городах есть доля эксцентрики.
– Но Пирсолл, наверное, страннее всех.
– Может быть, – беззаботно ответила ты.
– Может быть, тут крайне странно. – Я напомнил тебе о неуклюжих гостях из Огайо на променаде.
– Ты преувеличиваешь.
– Да ладно! Ты же их видела. Даже если… если я вполовину преувеличиваю. Все равно дико. Будто у них здесь инвалидная олимпиада.
– Что все это значит? – Ты произнесла это весело, с почти британской отчетливостью.
– Опять надо мной потешаешься?
– Ну, явно.
– Ладно, тогда послушай.
Я неубедительно изобразил Пирсолл городом, где живут обычные люди и несколько лазутчиков, местом вторжения инопланетян или, может, тайного правительственного эксперимента. В качестве доказательств я привел необычный туман, городской щит от урагана и единогласное, без вопросов, признание такого положения дел; подростков, говорящих на незнакомом языке; инопланетный пинбольный автомат; неуклюжих людей; рисунки Берри со странной рыбоглазой перспективой, объединявшей их с художествами из номеров «Шангри-Ла»; беспрестанные прогулки лодок в туман; аллигатора и загадочное поведение бумажек; бездомного с такими же бумажками на рукаве; трещины молний и их копия на незаконченном рисунке Берри; минигольф…
– Гольф и правда был странный, – сказала ты. У меня появилась идея.
– То, что с нами случилось… ну, сначала как обдолбанные, потом координация испортилась. Может, с людьми на променаде то же самое. Психолучи вырубили, и все давай спотыкаться.
– Кроме нас – мы-то были нормальные.
– Мы уже получили дозу. У нас иммунитет.
– Ерунда какая-то.
– А ты как это объяснишь?
– Стресс. Скука.
– Людям на променаде было скучно?
– Я про гольф. Мы дурачились, стресс это усилил. Потом нам стало скучно. – Ты насупилась. – Ты же на самом деле не веришь, что нас запрограммировали?
– Просто предполагаю.
– Абсурд.
– Вовсе нет. Люди привыкли видеть то, что якобы видят, и все поразительное демистифицируют. Бог знает, что в действительности происходит. Мы всю жизнь болтаемся в глобальном заговоре, ни о чем не подозревая, хотя все у нас под носом творится.
– У меня противоположная точка зрения, – объявила ты.
– Ну кто бы мог подумать, а?
– Люди скорее склонны мифологизировать банальное, чем демистифицировать необъяснимое. Таблоиды почитай. Контакты с НЛО. На гараже пятна образуют лицо Иисуса.
– Да, Иисуса в последнее время и впрямь многовато, – согласился я. – Но, может, стремление видеть поразительное в банальном – симптом вытеснения. Мы знаем, что происходит нечто ужасное. Подозреваем, что нас окружили, подмяли без борьбы, мозги наши затуманены – и мы шарим в поисках какого-то объяснения для чувства, которое мы не в силах выразить.
– Если дела обстоят так, – заметила ты, – мы, наверное, обречены.
Внизу хлопнула дверь – Эд или Берри ушли. Мы заговорили разом, и я сказал:
– Давай.
– Нет, ты.
– Ты понимаешь, о чем мы на самом деле говорим?
– Ну, видимо, ты имеешь в виду, – после краткого раздумья сказала ты, – что эти точки зрения… что мы через них определяем себя.
– Да, но я имею в виду, что раньше нас в таких разговорах заклинивало. Мы ссорились, ходили по кругу. А сейчас мы с этим играем. Прогресс.
Ты открутила крышечку с бутылки – это занятие словно поглотило тебя целиком.
– Ты меня запутывал. Ты так прыгал с одного на другое, и притом все вроде связано. Мне теперь легче следить. Или ты научился излагать логичнее.
– Дешевый ход.
– Да нет же! Просто предполагаю.
– Ну, тебя я сейчас вижу яснее, это точно. Как работает твой мозг. Одно полушарие все препарирует, другое… сплошь дымка, и горы, и замки, а ты сидишь в башне, грезишь о том, что за горами, и вот является парень, менестрель какой или рыцарь, и ты кричишь: «Привет! Я тут, наверху!» – и машешь ему шарфом.
– То есть я наполовину чокнутая…
– Ага, вопрос только – на какую половину.
– … а твой мозг болен целиком.
– Это прекрасная болезнь. – Я притянул тебя к себе. – Из тех, что выигрывают состязания.
Я перебирал перышки волос у тебя за ухом.
– Знаешь, фабула рассказа, я тебе посылал давным-давно… про женщину, которая начинает получать изысканные подарки от неизвестного? Одежду, украшения.
– Помню… мне понравилось.
– У тебя были идеи. Ты мне послала такой… такую схему, расписала события и связки. Если герой X поступит так-то, герой Y должен быть там-то. Слушай, я был потрясен. Я ни о чем таком не думал. Совсем увяз, пока выбирал, какая из твоих идей лучше, и рассказ так и не дописал.
– Прости, – сказала ты.
– Ты расплатилась. Ты мне тут на днях подарила финал.
– Правда-а? – От твоего восторга слово стало трехсложным. – Расскажешь?
– Слишком заковыристо. Покажу, когда закончу. Я, собственно, об этом вот почему вспомнил: мы с тобой рыбачим в разных прудах.
– Ты все сыплешь деревенскими метафорами, – сказала ты. – И ссылками на рыбалку. Я чувствую, Антуан на тебя сильно повлиял.
– И Антуан, и Фри. Они прекрасны, они изменили мою жизнь. Им бы новости по телевизору читать.
Мы ненадолго лениво сплелись, а потом ты спросила:
– Ты что, по правде так меня видишь? Сижу в башне, шарфом машу, дарю прохожим шанс меня спасти?
– Не совсем. Мне кажется, ты пятнадцать лет пыталась спастись сама, и в итоге тебе понравился парень, что катается туда-сюда под окном.
Дом скрипнул под взревом ветра, но помимо этого оставались только наши звуки – дыхание и редкие жалобы пружин.
– Что ты хотела мне сказать? – спросил я.
– Я потом скажу, ладно?
– Я этого слышать не хочу?
– Да нет. Устала разговаривать просто. – Ты сложила чашечкой ладонь, обхватила мой затылок, глядя на меня чуть беспокойно, точно эффект тебя не вполне обрадовал.
– Так, значит, тебе все равно, что, может, приземлились космические захватчики? – спросил я. – Зомби из иного измерения тибрят наши лодки.
– Ага. – Ты улыбнулась. – Мне по-честному плевать.
– А аллигатор? Бумажки?
– Плевать.
– Туман?
– То же самое.
– Снежный человек, жабья чума и…
– Плевать, плевать, плевать.
– Мне тоже, – сообщил я. – И знаешь что?
– Не знаю, что?
– Получается, ты в беде.
Ты придвинулась ближе, сосками коснулась моей груди, закинула на меня ногу. Глубина темно-карих глаз – многие мили.
– Плевать, – сказала ты.
В следующий раз я посмотрел на небо, отправившись к холодильнику за апельсиновым соком, и сквозь балконную дверь увидел над морем звезды и почти полную луну. Я ждал возвращения к нормальности, но столь яркая и пугающая ее примета высверкнула во мне страхом – внезапно, будто спичка чиркнула в темной комнате. Я оглянулся – заметила ли ты небесные перемены. Ты сидела, окутанная тенями. Разум мой был чист, просто на удивление, но ясность хрупкая, в опасности.
– Иди в постель, – позвала ты.
Лежа там, прячась в тебе, я слышал гул в ушах – шепот крови, словно электрическая религия пела по нервам, обращала меня к вере в то, что, пускай тела наши и умы идут своими дорогами, все же странным образом мы неразделимы. Что-то вроде судьбы рождалось в нас. Не грандиозный план, но эпизод в большом сюжете, замечательный хотя бы своей неизменностью. Мы касались друг друга, точно духи или облака. Бесформенные, взаимопроникающие.
– Рассел, – сказала ты очень нескоро.
– М-мм, – отозвался я.
– Я думаю уйти от мужа.
Слова эти отчасти разрезали связь меж нами. Я уже не так дрейфовал с тобой; ветер холодил мне спину.
– Я уже некоторое время думаю. – Я не ответил, и ты прибавила: – Ничего не скажешь?
– Я надеюсь, ты действительно уйдешь. – Я сел, провел руками по волосам, посмотрел через балконную дверь, пытаясь прочесть небесные знаки.
– Я знаю, я раньше это говорила, и я еще не готова уйти, но…
– Тогда зачем говорить сейчас? – Прозвучало жестче, чем я хотел.
– Потому что я хочу тебя увидеть.
– Чикаго, январь, так?
Ты прижала пальцы к моему предплечью, отняла руку – медэксперт проверил окоченение.
– Я надеялась… – Ты смолкла, а когда заговорила снова, голос стал сильнее, решительнее. – Ты всегда говорил, тебе неважно, где работать, – ты где угодно можешь жить. Я надеялась, ты сможешь переехать поближе ко мне.
– Поближе? – Я не сознавал, в каком я напряжении, пока напряг не ушел из спины. – Насколько поближе?
– Может, в Калифорнию?
Ты однажды по телефону сказала, что уходишь от мужа. Когда ты повесила трубку, я поставил телефон и грохнулся в обморок. Сейчас было нечто похожее. Головокружение, боковым зрением я различал вспышки крошечных лампочек.
– Рассел?
– Я тут.
– По голосу не скажешь.
Я был словно человек, что посреди урагана пытается не упустить шляпу. Вокруг все мчалось.
– Сегодня днем, – сказал я, – ты ведь говорила… ты говорила, что не можешь больше ничего обещать.
– Я пока думаю.
– Правила… ты безостановочно меняешь правила.
– Я думала, ты свободный дух. Гибкий, – разочарованно сказала ты.
Беспредельно потрясенный, я отсчитал несколько секунд.
– Даже сильный тростник в зимний сезон вырастает хрупким. Дэвид Кэррадайн. «Кунфу».[35]
– Не надо так! Я же серьезно.
– Калифорния. – Я снова лег, повернулся к тебе. – То есть Лос-Анджелес?
– Это было бы неплохо. – Ты говорила так тихо, что я расслышал шлепок твоих губ на букве «б». – Если б ты жил там, это помогло бы… если я уйду.
– И мы будем видеться?
– Конечно… да.
Тени окрасили твое лицо, но я различил тревогу.
– Хорошо? – Ты опять коснулась моей руки, твои пальцы замерли.
– Что?
– Переедешь в Лос-Анджелес?
– Я не сказал «да»? Да.
Соглашение достигнуто, за ним пустота – один из тех моментов, я думаю, когда ты переживаешь удар, нанесенный твоей совести. Я же пребывал в ошеломлении. Ты заговорила о Лос-Анджелесе, о местах, которые любила: маленький эквадорский район, Оливера-стрит, прекрасный отель с французским названием в Санта-Монике. Я представлял, как мы бродим там. Ты сказала, что не знаешь, как все повернется, может, ты сломаешься под бременем, что всегда руководило тобою в прошлом. Ты никогда не забывала меня предупредить. Иногда говорила, что ты «антирисковая». Ты рассказывала о жизни в университете, о знакомых, коллегах и друзьях, описывала их мне, точно с этими людьми я сам познакомлюсь, мне нравился твой рассказ, я уже вписывался в твою жизнь, жил в этом экстраординарном, хотя ординарном будущем, но пропасть, что открылась между нами, когда ты сказала, что думаешь уйти от мужа, так и не преодолевалась. Я хотел ее преодолеть. Ужасно хотел. Но в ментальных моих небесах хлопали крыльями стаи подобных многообещающих поворотов. Черные птицы с серебристыми катарактами сидели на проводах моих надежд, выщипывая из них диссонансные аккорды. Ты говорила о деревьях – каждую весну они зацветают пурпуром у тебя на работе под окном, о ресторанах, где ты ешь, о концертах и галереях, о поездках в пустыню. Все казалось таким достижимым, но в каждом слове твоем звенел губительный принцип. Я был не против переехать в Лос-Анджелес. Я хотел переехать. Но не доверял интервалу, что протянется от минуты, когда ты покинешь Пирсолл, до минуты, когда я прибуду в лос-анджелесский аэропорт. Я сомневался не в тебе, но в самом времени. Страшился доскональных его разладов.
– Рассел? – помолчав, сказала ты.
– Кей, – ответил я, ото всего отмахиваясь. Снова пауза, и ты сказала:
– Сегодня пятница, да?
– Кажется… ага.
– Я позвоню в следующий вторник. В два часа по твоему времени. Мы обо всем договоримся.
– Буду ждать.
Снова пустота – кажется, мы оба почувствовали чудовищность этого шага. Он превратил небеса вокруг из скучного отрадного укрытия в звездную загадку – она может покинуть нас, бросить нас умирать среди священных россыпей огня и льда. Я ощущал твои страхи, чуть ли не по отдельности, дрожь каждого потенциала в тебе; я уверен, ты ощущала мои сомнения, и между нами все та же пропасть, и каждый наполовину в мире колебаний… а потом ты все это уничтожила. Обеими руками схватила мою ладонь, прижала к своей щеке, зажмурилась.
– Боже мой! – сказала ты голосом, что словно подводил тебе итог, намекая на ужас и стыд, довольство и радость. – Не могу тобой насытиться.
Позже в ту ночь ты встала за соком. Взяла из холодильника пакет и застыла, так и не выпив. По твоему силуэту я понял, что ты плачешь. Я подошел к тебе, обнял, спросил, в чем дело. Ты покачала головой, будто слезы – просто так, без причины, необъяснимые, как дождь, случаются, когда условия подходящие.
– Все будет хорошо, – сказала ты, промокнув себе щеки.
Я решил, что ты различила впереди новую, необоримую трудность – я слишком много их воображал и не желал услышать об очередной. Я сказал что-то утешительное.
Снова поднялся ветер, толкнул балконную дверь, открыл, и кончик пальмового листа засохшими лопастями скреб по стеклу. Променад темен, неуклюжие туристы убрались в свои Дэйтон, Толидо и Резиновый Акрон.
– Не понимаю, как я это сделаю, – сказала ты, перестав плакать.
Вернусь в Лос-Анджелес или тебя оставлю – какая из сочлененных возможностей больше тебя угнетала?
Ты все держала сок; выпила, поставила пакет в холодильник. Губы сжаты, глаза – тени. Я понимал: ты уже вспоминаешь, а может, и ощущаешь, как тяжело было жить, когда мы расстались в последний раз.
Включилась морозилка, от её гула завибрировал наверху поднос со стаканами. Облачный клочок – не прочнее дымного перышка сигареты – пересек лунное лицо над водой.
Ты шагнула ближе, притянула меня за плечи.
– Ты как, справишься?
– Выживу, – ответил я. – Не так долго, как в прошлый раз.
– В прошлый раз не выжил? – Ты пыталась пошутить, но мы оба не развеселились. – Когда сможешь приехать?
– У меня еще турне. Значит… конец первой недели декабря, начало второй.
– Три недели, – мрачно сказала ты; потом улыбнулась. – Я тебе помогу найти квартиру.
– Ненавижу искать квартиры. Я думал в агентство обратиться.
– Я тебя возить буду. По всему Лос-Анджелесу. Весело!
– Да, весело, – сказал я. – Когда приеду, знаешь, что я сделаю вторым делом?
Ты счастливо рассмеялась.
– Что?
– Пойду к «Роско» есть курицу с вафлями.
– Я с тобой. После того, как сделаешь то, что первым делом.
Ни веселье, ни этот эпизод не разогнали наше уныние, наш трепет. Небо прояснилось, но нас по-прежнему затягивала наша облачность. И все же в комнате с нами было еще нечто. Отчетливое присутствие. Не Судьба, химера помельче. Призрак Матримониального Прошлого, Фантом Мыльной Оперы… соглядатай, охотник за сувенирами с коллекцией полудрагоценных слез явился председательствовать на финале наших с тобой минут, удостовериться, что мы остро ощутим каждый миг, а потом жиреть на нашей боли. Он прокрался в наше объятье, тонкая серая фигурка, что смутными тычками бесформенных пальцев побуждала нас видеть настоящее, будто оно уже в прошлом. Был лишь один способ от него укрыться.
Лицо твое напряглось, но ты двигалась неспешно, сластолюбица в тебе заслонила обезумевшую любовницу, ты подняла меня поцелуями, провела меж ногами, мы стоя занимались любовью. Когда я целиком погрузился в тебя, бедра твои содрогнулись, ты задышала неглубоко, утонченное усилие – так дышит слегка возбужденная кошка. Ты закрыла глаза, но временами поднимала веки и смотрела, будто теряя нить событий, желая найти меня, проверить. Я притянул тебя к себе, ты подставила губы для поцелуя, а когда ощущение разрослось, прижалась лбом – дыхание твое вздрагивало, почти всхлипывало. Милый рот, ангельское тело, призрачные глаза… Я хотел еще, глубже, я спиной провел тебя к дивану, семеня, чтобы мы не разъединились; но, посадив тебя на спинку, выскользнул. Ты взяла меня, вроде потянула внутрь, но вместо этого головкой потерла клитор. – Ничего? – до странности застенчиво спросила ты.
Моим членом ты дразнила свои губы, чуть-чуть его втягивала, прижимала к клитору, терла по кругу. Не теряя контакта – разум к разуму, глаза в глаза. То, что ты делала, осознал я, – не столько использование, сколько откровение. Ты отбрасывала последние ошметки своих тайн, показывала, как используешь меня, когда меня нет, как думаешь обо мне порой в безукоризненном одиночестве упорядоченной жизни. Идеальное зрелище. Неоценимое. Бесконечно неожиданное. Ты во всем сознавалась, мне и себе, стала дикой девочкой, какой так редко позволяла себе стать, ты была свободна. Уже близко – ты стиснула мне плечо, нагнула голову, сосредоточилась, потом впустила мой оргазм внутрь. Твоя нога обняла мое колено, тело твое без устали двигалось, ты крутилась, сжимались бедра – незавершенные жесты, словно ты рвалась из заточения. А потом по тебе прошла волна. Медленная и тяжелая. Клянусь, я уловил ее колокольную форму. Тебе наверняка было удивительно, ибо удивительно оказалось то, что я ощутил через тебя. Словно океанический вал под кораблем. Мы оба вздыбились, твои руки обхватили мою шею, ты притянула к себе мою голову, ты говорила вещи, которых я не мог не понять на языке сладких стонов и вздохов, они звучали то секретами ангелов, то стенаниями женщины, что обессилена молитвой.
Перед тем как уснуть в ту ночь, ты поведала мне историю из своего детства. Разговор бесцельный, отвлеченный – мы строили планы, мечтали о путешествиях, вспоминали прошлое. Не помню, что тебя подвигло рассказать эту историю, что ей предшествовало. История про обещание твоего отца: если ты поработаешь в саду, он подарит тебе щенка ирландского сеттера. Видимо, он не ожидал, что ты сдержишь слово, потому что, когда ты закончила работу, щенка не подарил – сказал, что с собаками одна морока. Вместо щенка ты получила котенка и, несмотря на разочарование, научилась его любить. По-моему, весьма поучительная история – из тех уроков, что умудряются определять наш выбор и обесценивать надежды. Поэтому, когда речь зашла о браке, ты, хоть и ждала щенка, великолепную молодую собаку, согласилась на котенка – он вырос в успешное животное с когтями и аппетитами и – несмотря на то, что в нужные моменты мурлыкал и, свернувшись клубком, спал подле тебя, – с монументальным равнодушием к подлинной тебе. Разумеется, ты сочтешь все это ахинеей – может, ты и права. Но это удобный фундамент, на котором я могу строить ненавистный образ, персонифицируя подмоченное счастье, что руководит нами.
Ты спала, а я лежал к тебе лицом и думал, как ты прекрасна, воображал странный покой и отчаяние, что скользят через темную твою голову, призрачные кадры, испятнанные химикатами, что расцвечивают твой свет, и я удивлялся, как же получилось, что я лежу подле тебя, что за коренная тяга этих настроений тебя ко мне толкнула. Небо бледнело до предрассветной голубизны, Я понял, что отныне все будет фрагментом конца. Я встал и пошел в ванную. Увидел в зеркале ожесточенный рот и глаза с привидениями. Я умылся, натянул джинсы и футболку, вернулся в комнату и сел на диван. Ты спала на боку, одной рукой загораживая грудь. Как выяснилось, я не могу одновременно смотреть на тебя и думать. Зная, что вот-вот тебя потеряю, пускай всего на три недели, я впадал в тоску и терял рассудок. Во мне шевелилась безрассудная форма, жест, озлобленный, точно взмах косы, рвущийся на свободу, и разум мой метался без цели, ища несделанного дела, незаселенной мысли и ничего толкового не находя. Пожалуй, я решил уехать, ибо отъезд – единственный шаг, который сбавил бы мою неугомонность, чувство, будто надо что-то сделать, а в Пирсолле больше делать нечего, только вместе страдать. Я запихал одежду в вещмешок, упаковал компьютер. Я наблюдал, как перемещаюсь по комнате, точно критик, готовящий заметки о плохой пьесе и занудном главном герое, отмечая мои собственные «принужденные жесты зомби и явное отсутствие власти над лицом». Один раз я споткнулся о твои тенниски, испугался, что шум побеспокоил тебя, и замер бездыханно и недвижно, словно вор, пока не убедился, что ты спишь. Наверное, я совершил в некотором роде преступление, не подготовив тебя, но импульс, выпихнувший меня в дорогу, наливался оправданиями, и я знал, что должен уехать.
Я сел на кровать и коснулся твоего плеча: – Кей!
Ты что-то пробормотала, заморгала.
– Что… – Ты сглотнула. – Ты что делаешь?
Ты, видимо, заметила, что я одет; протерла глаза и села.
– Дороги, – сказала ты. – Может, их еще не открыли.
– Тогда я вернусь.
Я потянулся к твоей руке и пальцами случайно задел твою грудь. Так легко нырнуть обратно в постель, заняться любовью, проспать до полудня. Но потом тебе придется звонить в Калифорнию, а мне – это слышать, и ты будешь готовиться к вине и браку, все измельчает, покроется рубцами – вдобавок к тому, каково сейчас.
– У тебя дела, – сказал я. – Нам обоим будет легче, если меня не будет.
– Не надо, пожалуйста, не уезжай! – Ты обхватила меня руками. Твое волнение, так ясно прописанное в лице, – словно маска, что могла бы висеть над сценой театра потерь. Ты поцеловала меня открытым ртом, твой язык заигрывал с моим, но то был сексуальный рефлекс, путаница физичности и намерения, в этот миг неуместная.
– Моя очередь, – сказал я. – В прошлый раз ты первая ушла.
Ты кивнула, закрыв глаза. Небо серело; утренняя звезда низко повисла над горизонтом.
– Я люблю тебя, – сказала ты. – Я тебя люблю.
Я положил руку сзади тебе на шею, притянул твою голову и сказал:
– Не волнуйся за меня. Все будет хорошо.
– Я позвоню, – сказала ты. – Во вторник.
– В два часа.
Мы снова поцеловались – долгий поцелуй, как печать под договором, – и обменялись шквалом «я тебя люблю» и торопливых поцелуев, отдалясь друг от друга деликатными переходами. Когда я оглянулся у двери, ты попыталась улыбнуться и сказала почти неслышно:
– Пока. – Ни слезинки, но слезы близко.
Я тихо спускался по лестнице, шел к машине – ощущалось нереально, будто я подчиняюсь режиссуре и отчаяние мое – лишь память чувств, а скоро мы вместе будем хохотать в гримерке. Я повозился с ключами, взглянул на балкон. Ты стояла там в белом халате. Помахала. Я не мог разобрать выражения лица, но знал: оно спокойно и печально, все под контролем. Мы так наловчились разыгрывать эту сцену – правда, раньше с балконом ни разу. Я поднял правую руку, подержал ладонь подольше, передавая тебе энергию, что в ней хранилась, и ты повторила жест. Воздух между нами казался чище всего остального воздуха. Заворочался соленый ветер, высохший плод щелкнул о пальмовый ствол посреди шелеста листьев. Я хотел, чтобы тучи визжали, зеленая земля изрыгала огонь, я жаждал хтонической реакции на это неестественное расставание; увы – никаких признаков. Жизнь скользила вокруг нас. Запечатлев твой образ в памяти, я рванул дверцу, завел мотор и отъехал.
Через пару минут тело мое так затосковало от невозможности коснуться тебя, что я думал, придется тормозить. Я подбавил газу, пытаясь выбросить ощущение, и к границе города летел на семидесяти в час. Но дорога крючилась от моря через флоридские дебри, и подальше от берега еще висел туман, я почти ничего не видел. Я сбросил скорость до двадцати и поехал, пригибаясь к рулю и вглядываясь. Может, дороги действительно закрыты и мне придется вернуться, подумал я, но тут кто-то ринулся сбоку к машине, размахивая руками, приказывая остановиться. Этот кто-то был в белом комбинезоне – такие носят в командах по борьбе с биоугрозами, – и еще в маске вроде противогаза, но гладкого, серебристо-серого. Может, и не маска. Я не уверен. Психанув, я опять дал по газам. В зеркальце мелькнули фигуры в белых комбинезонах, а меж деревьев за ними – что-то большое, смутное и ромбовидное. Может, цистерна. Для перевозки нефти или природного газа.
Проехав сорок миль, я остановился в придорожной забегаловке. Сидел за стойкой и думал, чем ты занимаешься. От солнечных лучей на пластике звенело в ушах. Лицо горело, будто меня отхлестали. Наши планы, намерения – неважно: я снова там, куда более всего страшился попасть, я отрезан от тебя, не в состоянии постичь твой разум, один, брошен на произвол нашей удачи. Я заказал кофе навынос и вернулся на стоянку. По краю росли казуарины, за ними – большое болото с высокой травой и голубыми канавами.
На мелководье, поджав ногу, замер ибис. По светлому осколку расплескались солнечные брызги – птица стояла точно среди жидких алмазов. От такой безмятежности на глазах у меня выступили слезы, меня захлестнуло адреналином и яростью. Я метнул кофе в сторону деревьев, заорал и принялся пинать дверцу машины, а потом колотить по крыше – я порадовался, заметив на крыше вмятины.
– Ты чем это занят, приятель?
За спиной, футах в пятнадцати, стоял мистер Помощник Управляющего – стриженый, тощий, морпех-недоучка: почти безгубый рот, косые глаза, узкий череп. В черных джинсах, белой рубашке и уродливом галстуке. Он смотрел на меня, наверное, как на нерадивую официантку. Подленько, презрительно.
– Ты чего разорался? – спросил он.
Идеальный объект для моей злости. Отдам его тело ибису.
– Отъебись! – только и сказал я.
– У меня на парковке – никакой бузы, – сообщил он. – Хочешь – могу полицию вызвать.
Желание убить его схлынуло, а ехать я был не готов.
– У меня проблемы с женщиной, – сказал я. – Все в порядке.
Я думал, он уйдет, но от моего признания он, похоже, ко мне проникся.
– Эй, это я понимаю, – ответил он. – Я несколько месяцев назад от девчонки ушел – так я чуть все бары в Форт-Майерсе на куски не разнес.
Он явно гордился своим достижением. Пожалуй, мы вполне могли прямо тут сесть, глотнуть пивка и по-мужски славно потрепаться о том, сколько всего расколошматили во имя любви.
– Слышь, я бы вот что на твоем месте сделал, – начал он.
Кто знает, подумал я. Может, с этим шпингалетом Господь прислал лекарство.
– Возвращаешься домой, – сказал он, – и ебешь все, что движется. Недотрах офигенно лечится трахом. Клин, блядь, клином, чувак.
Недотрах, подумал я. Если бы.
– Я тебе говорю, – продолжал парень. Женщин, с которыми он спал, наверняка можно пересчитать по пальцам Микки-Маусовой лапы. – Лечит на ура.
Интересно, что он скажет официанткам. Окажусь ли я опасным психом, которого он шуганул, или тоскующей душой, которой подарил спасительный совет?
Он постучал пальцем по лбу.
– Ты их токо в голову не пускай, мужик. Залезает в голову – дает под зад коленом.
– Да уж, – ответил я. – Лучше не пускать.
На следующий день в Форт-Майерсе я сидел в баре с заколоченными окнами – все стекла потрескались от урагана. И тут вошел мужчина из Обжорвилля, сел справа, через четыре стула от меня. Он коротко поговорил с барменшей и кинул на стойку смятые купюры за свои стопку и пиво. Опрокинул стопку в рот и опустил голову. Кажется, бормотал.
– Помните меня? – Я окликнул его лишь потому, что разговор с ним приближал меня к тебе. – «У Дэнни» в Пирсолле?
Он оглядел меня без малейшего симптома узнавания и вернулся к своему пиву. Я сам был в гнуснейшем настроении, и мысль о том, что этот недоебок после своего пирсолльского выступления «приветик, незнакомцы» от меня отмахнется… в общем, она была неприемлема.
– «У Дэнни», в Пирсолле, мужик! – сказал я. – Туман. Помнишь? Ты спрашивал, открыты ли дороги.
Обжорвилль вскочил со стула и встал в стойку футах в десяти от меня.
– Ублюдок, алкаш ебаный! – сказал он. – Оставь меня, на хуй, в покое.
Свирепость реакции меня смутила – но, может, я помешал его грезам об убийстве жены? Пару секунд он таращился на меня, затем поддернул шорты и припарковал свою мощную задницу на стуле. Ухмыльнулся барменше, точно ждал, что его встретят как героя, но она лишь опасливо покосилась и убрала руку с телефона.
Ладно, может, Обжорвилль был в таком состоянии, что меня не узнал, может, не захотел… а может, уехав из Пирсолла в нежданно ранний час, я избежал судьбы, уготованной мне тем человеком, что бежал к моей машине и махал. Может, он с дружками вот-вот собирались распылить в атмосфере агент, подавляющий память, который заставил всех людей в Пирсолле забыть, что творилось во время тумана. Цистерна и комбинезоны подкрепляют гипотезу, хотя больше мне толком нечем ее обосновать. Лишь гипотетической забывчивостью человека из Обжорвилля и тем фактом, что со дня моего отъезда из Пирсолла прошло почти три месяца, а ты так и не позвонила. Этот аргумент невозможно игнорировать. Вообразить не могу, что ты забыла позвонить, разве что забывчивость тебе навязали. Но если правительство или еще какая организация экспериментирует на гражданах Пирсолла, если мир в своей замысловатой глупости настолько безжалостен, мне это понимать необязательно. Моя полупропеченная гипотеза насчет событий тех дней – всего-навсего метафора (для меня, по крайней мере), она позволяет напомнить тебе, как мы были вместе, что делали, каковы были, что говорили друг другу.
Ты не появилась в назначенный вторник, и я позвонил тебе на работу, где мне сказали, что у тебя отпуск и в последнее время ты не заходила. В турне я пытался с тобой связаться еще несколько раз – безуспешно. Праздники я провел на разнообразных стульях нью-йоркских баров – картинка моего ментального состояния напоминала бы эмблему байкеров: череп, а из глазниц рвется пламя – не подлинный гнев, но агрессивная депрессия. Зубастое отчаяние. Я не мог спать, я орал на друзей, я порвал – довольно жестко – с Анной Маллой, я проебывал деловые возможности, угрожал редакторам, ненавидел небеса. С людьми я терял терпение, покидал сборища, торопился домой – побыть со своими мыслями, иллюзии праздника я предпочитал гнетущее одиночество с тобой в сердцевине. Сны – гобелены жестокости и обиды; меня донимали мечты, терзавшие безумными конфигурациями желания. В надежде оклематься я согласился на командировку, что продержала меня в Чиапасе почти весь январь, и там взгляд мой прояснился и я начал понимать, что же, видимо, произошло. Нередко по ночам, в джунглях или в гостиничной постели, запертый в твоем молчании, я восстанавливал в памяти твои глаза, как давным-давно в Китае, и успокаивался, читая их карту, наблюдая за темными тенями, что скользили в глубине, и знал, что мы еще не закончили. Вернувшись в Нью-Йорк, я обнаружил, что мне восемь раз звонили с номера 1-999, по карточке, и все звонки – в первые дни после Нового года. Ты не оставила сообщений – подозреваю, решила, что их услышит Анна Маллой, – но я почти не сомневаюсь, что это была ты. Я понимаю теперь, что нас вычислили: то ли твой муж наткнулся на подсказки в твоем поведении, то ли спровоцировал тебя на дерзкую искренность, как уже бывало, и ты рассказала ему о Пирсолле. А затем, травмированная, с заклинившей механикой, распадаясь на куски от чувства вины, под гнетом пассивно-агрессивной манипуляции, ты наблюдала, как проходит наш вторник, и дальше терпела беспокойные радости праздников. Через шесть недель – примерно столько ты возрождалась в прошлом – позвонила и, не дождавшись ответа, решила, что я двинулся дальше. Но я не двинулся – вряд ли мне это грозит.
Вернувшись в Штаты, я ринулся было тебе звонить, но потом задумался: я знал, что мы почти наверняка друг другу скажем. Ты все объяснишь, и я тебя прощу. Я спрошу, что все это значит для нас, а ты ответишь, что не знаешь. Мы попытаемся восполнить урон, поведаем о последних шести неделях, и нам станет легко, мы будем шутить, дразниться и смеяться. Но в конце ты скажешь, что любишь меня, и голос прозвучит так, будто все у тебя в груди разбивается, и я пойму, что любовь опять стала проблемой, отклонением от всего, чего от тебя ожидают, элементом хаоса в тупой симметрии твоих дней. У нас была сотня таких разговоров – не вижу смысла устраивать сто первый. Но поскольку я не могу тебя отпустить, поскольку ты не можешь отпустить меня, ответ необходим. И потому через неделю я приеду в Калифорнию. В какой-то момент я окажусь у тебя под дверью, постучу и тогда узнаю ответы на свои вопросы, и мы вместе решим, есть ли что-то общее у смога и тумана, сможем ли мы жить без сожалений в стране Лос-Анджелес или природные катаклизмы – наша единственная надежда.
А пока посылаю эту валентинку. Сложная конструкция, в бумажном сердце ее – новые воспоминания, и болезненная история, и свои простые вопросы: куда мы движемся? На что нам надеяться? Чего нам хотеть? Будешь ли ты моей?