Обитатели Альтенгофа прожили неделю, полную забот и треволнений. Витольд, вернувшись в тот вечер домой, застал весь дом в большом волнении. Фабиан, все еще не приходя в сознание, окровавленный, лежал в своей комнате, тогда как Вольдемар, с лицом, испугавшим его приемного отца еще больше, чем вид раненого, старался остановить кровотечение. Молодой человек то и дело твердил Витольду, что виноват во всем он. Приехавший вскоре врач признал рану на голове больного, причиненную, вероятно, копытом, очень серьезной. Сильная потеря крови и слабое телосложение раненого заставляли опасаться самого худшего. Витольд, не знавший, что такое болезнь, уверял, что ни за какие сокровища мира не согласится больше переживать такие дни. И только сегодня, когда он сидел у постели больного, его лицо впервые имело свое обычное добродушное и беззаботное выражение.
— Ну, самое худшее, значит, мы, слава Богу, пережили, — сказал он. — А теперь, доктор, сделайте мне одолжение и приведите Вольдемара в чувство, — и он указал на своего приемного сына, смотревшего в окно. — Теперь вы можете вертеть им как угодно, а то молодчик совсем зачахнет у меня от всей этой несчастной истории.
У Фабиана был еще очень болезненный вид, а на его лбу виднелась широкая белая повязка, тем не менее, он уже сидел на постели; он спросил довольно твердым голосом:
— Что же должен сделать Вольдемар?
— Быть благоразумным, — произнес Витольд с сердцем, — и благодарить Бога, что все окончилось благополучно; он ведь так изводится, как будто у него на совести действительно лежит убийство. Я не могу больше видеть, как он целыми днями ходит с таким лицом и часами не говорит ни слова.
— Да ведь я не раз уверял Вольдемара, что во всем виноват сам; я был так неосторожен, что схватил лошадь под уздцы, и она меня опрокинула.
— Вы схватили Нормана под уздцы? — вне себя от изумления воскликнул Витольд, — вы, обходивший каждую лошадь десятой дорогой и никогда, не решавшийся даже приблизиться к этому дикому животному! Как это вам пришло в голову?
Фабиан посмотрел на своего воспитанника и кротко ответил:
— Я боялся несчастья.
— Которое, без сомнения, и случилось бы, — докончил Витольд. — Вольдемар в тот вечер был, вероятно, не в своем уме; скакать через ров в том месте на загнанной до полусмерти лошади, да еще в сумерки! Так вот, отчитайте его хорошенько; вам теперь разрешено говорить, а вас он послушается.
С этими словами он встал и вышел из комнаты.
Оставшиеся несколько минут молчали, затем Фабиан спросил:
— Вы слышали, Вольдемар, что мне поручено?
Молодой человек, до тех пор молча и безучастно стоявший у окна, повернулся и, подойдя к постели, произнес:
— Не слушайте дяди, со мной ровно ничего не случилось.
Доктор Фабиан взял за руку своего воспитанника.
— Господин Витольд думает, что вы все еще упрекаете себя за происшедшее несчастье; но теперь, когда опасность миновала, этого не может быть; я боюсь, что тут кроется что-то другое. До сих пор я не решался коснуться этого вопроса; я вижу, что он и теперь причиняет вам боль. Может быть, мне лучше замолчать?
Из груди Вольдемара вырвался глубокий вздох.
— Нет, я и без того должен поблагодарить вас за то, что вы скрыли от дяди правду. Он до смерти замучил бы меня своими вопросами. Мое душевное состояние в тот вечер чуть не стоило вам жизни. Перед вами я не буду отрицать того, что вы и так уже знаете.
— Я ничего не знаю и могу только строить предположения на основании той сцены, которую видел. Скажите ради Бога, что тогда произошло.
— Ребячество! — с горечью произнес Вольдемар, — глупость, которая вовсе не стоит того, чтобы к ней относились серьезно; так, по крайней мере, третьего дня написала мне моя мать. Но я отнесся к этой «глупости» так серьезно, что она стоила мне нескольких лет жизни, быть может, самых лучших.
— Вы любите графиню Моринскую? — тихо спросил Фабиан.
— Я любил ее; это прошло. Теперь я знаю, что она вела со мной низкую игру. Я покончил с ней и со своей любовью.
Фабиан покачал головой, тогда как его тревожный взгляд был обращен на лицо молодого человека.
— Покончили? Вы еще далеко не покончили. Разве я не вижу, как тяжело вы страдаете до сих пор?
— Все пройдет. Если я это перенес, то сумею и окончательно побороть. Еще одна просьба: не говорите об этом ничего ни с дядей, ни со мной. Я поборю эту слабость, но говорить об этом не могу, даже с вами. Дайте мне одному справиться.
Дрожащие губы Вольдемара выдавали, какое мучение доставляло ему прикосновение к этой ране.
— Я буду молчать, — ответил Фабиан, — в будущем вы больше никогда не услышите об этом ни слова.
— В будущем? — повторил Вольдемар, — разве вы хотите остаться у меня? Я предполагал, что вы покинете нас сразу после выздоровления. Неужели вы согласитесь и дальше терпеть возле себя ученика, так зло отплатившего вам за все ваши заботы о нем?
— Да разве я не знаю, что вы перенесли у моей постели больше, чем я сам? Моя болезнь одно хорошее все-таки принесла с собой: я приобрел убеждение, которого, простите, раньше не имел. Теперь я знаю, что у вас есть сердце.
Вольдемар, казалось, совершенно не слышал последних слов и мрачно смотрел перед собой.
— В одном дядя прав, — вдруг сказал он, — каким образом вы, именно вы решились схватить Нормана под уздцы?
— Страх за вас сделал меня храбрым… я знал, что вы искали смерти, что вы желали этого падения, знал, что оно будет для вас смертельным, если не удержу вас насильно. Тут я забыл о своей обычной робости и схватил лошадь под уздцы.
Вольдемар с изумлением смотрел на говорившего.
— Значит, это был не несчастный случай, не простая неосторожность с вашей стороны? Вы знали об опасности, которой подвергались? Разве моя жизнь имеет для вас какое-нибудь значение? Мне кажется, до меня никому нет дела!
— Никому? А вашему приемному отцу?
— Дяде? Может быть, но он — единственный.
— Кажется, я доказал вам, что он не единственный, — с легким упреком произнес Фабиан.
— А я вовсе не заслужил этого. Но поверьте мне, я получил урок, которого не забуду всю жизнь. Вам не придется больше жаловаться на меня.
Их разговор был нарушен приходом Витольда.
— А вот и я опять! — произнес он входя. — Вольдемар, тебе придется спуститься; приехал молодой князь Баратовский.
— Лев? — с удивлением спросил Вольдемар.
— Да, он хочет видеть тебя; я, конечно, буду там лишним и лучше посижу с доктором.
Молодой человек вышел из комнаты, тогда как Витольд снова занял свое прежнее место у постели больного.
При входе в угловую комнату Вольдемар застал там брата, ожидавшего его. Лев пошел ему навстречу и проговорил поспешно, как бы желая отделаться от неприятной необходимости:
— Мое посещение удивляет тебя, но ты уже целую неделю не был у нас и даже не ответил на мамино письмо; мне не оставалось ничего другого как приехать к тебе.
Нетрудно было заметить, что молодой человек при этом посещении действовал не по собственному побуждению. Его поклон и все манеры носили вынужденный характер.
— Ты пришел по приказанию мамы? — спросил Вольдемар.
Лев покраснел; ему было хорошо известно, какую борьбу пришлось выдержать княгине, прежде чем она добилась этого визита.
— Да, — наконец ответил он.
— Мне очень жаль, что тебе пришлось совершить поступок, который ты, конечно, считаешь унизительным для себя. Если бы я знал это, то избавил бы тебя от него.
Лев с изумлением посмотрел на брата; тон Вольдемара был для него новостью. Наконец он произнес:
— Мама находит, что тебя оскорбили в нашем доме, а потому я должен сделать первый шаг к примирению. Я убедился в том, что она права. Надеюсь, ты веришь, что без такого убеждения я не сделал бы этого шага.
— Я верю тебе, — последовал короткий, но решительный ответ.
— Ну, в таком случае не осложняй мне моего извинения! — воскликнул Лев, протягивая руку, но брат отстранил ее.
— Я не могу принять твое извинение. Ни твоя мать, ни ты не виноваты в оскорблении, которое было нанесено мне в вашем доме; оно уже забыто, не будем говорить о нем.
Изумление Льва возрастало с каждой минутой; он никак не ожидал подобного холодного спокойствия, так как сам был свидетелем ужасного волнения Вольдемара; а ведь с того дня прошла всего неделя. Поэтому он произнес с непритворным изумлением:
— Я не думал, что ты так скоро забудешь…
— Оставим это! — перебил его брат. — Надеюсь, мама, конечно, не ожидает, чтобы я попрощался с ней лично; она поймет, что этой осенью я не могу приехать в Вилицу, как мы условились. Может быть, будущей осенью…
Молодой князь с мрачным видом отступил назад.
— Ты, видимо, полагаешь, что после этой размолвки и после той ледяной холодности, которую я встретил с твоей стороны, мы не можем быть твоими гостями?
— Ошибаешься; о какой бы то ни было, размолвке между нами не может быть и речи. Да и какое отношение может иметь вся эта история к вашему пребыванию в моем имении? Ты всегда противился этому плану, но почему?
— Потому что считаю его унизительным; а то, что раньше для меня было неприятным, теперь стало прямо невозможным. Пусть мама решает, что угодно, нога моя…
Вольдемар положил руку на рукав брата.
— Не говори так! Дело тут вовсе не в тебе. Я предложил матери поселиться в Вилице; она согласилась; при данных обстоятельствах это было моей обязанностью. К тому же ты поедешь в университет, и только на каникулы будешь приезжать в Вилицу, чтобы видеться с матерью; наконец, с тем, что она считает совместимым со своей гордостью, ты можешь смело примириться.
— Я оскорбил тебя и теперь осознаю это; ты не можешь требовать, чтобы я все получил из твоих рук.
— Ты меня не оскорбил, — серьезно проговорил Вольдемар, — наоборот, ты один был правдив по отношению ко мне, и если в тот момент это и огорчило меня, то теперь я только благодарен тебе. Тебе следовало бы только заговорить раньше. Но, конечно, я не могу требовать от тебя, чтобы ты был доносчиком. Всякая вражда между нами кончена.
В душе Льва происходила борьба между упрямством и стыдом. Он приготовился к бурной сцене с братом и теперь совершенно растерялся. Молодой князь был еще слишком плохим знатоком людей, чтобы даже подозревать, что скрывалось под этим непонятным спокойствием Вольдемара и чего оно тому стоило. Он принимал его за чистую монету. Однако Лев все же заметил старания брата, чтобы происшедший случай не отразился на княгине и не лишил их возможности поселиться в его имении. Сам Лев при подобных обстоятельствах, быть может, был бы неспособен на такое великодушие, но, тем не менее, он глубоко чувствовал его.
— Обещай мне проводить маму в Вилицу, — серьезно продолжал Вольдемар, — и если ты думаешь, что обидел меня, то я требую от тебя этой услуги в качестве залога нашего примирения.
— Значит, ты не хочешь сам попрощаться с мамой, — после паузы спросил Лев, опустив голову. — Это огорчит ее.
Вольдемар с горькой улыбкой ответил:
— Она примирится с этим. Прощай, Лев! Я очень рад, что видел тебя.
Молодой князь несколько мгновений смотрел на брата и затем вдруг обнял его шею руками. Вольдемар принял это объятье, но не ответил на него.
— Прощай! — Лев был обескуражен холодностью брата.
Несколько минут спустя коляска, в которой сидел молодой Баратовский, снова выехала со двора, а Вольдемар вернулся в свою комнату. Кто увидел бы его теперь с подергивающимися губами и мрачным, неподвижным взглядом, тот убедился бы, чего стоили ему холодность и спокойствие, проявленные по отношению ко Льву. Минута, когда его юношеские идеалы были низвергнуты, оставила в нем глубокий след на всю жизнь и навсегда лишила его доверия к людям.