Через лес, не разбирая дороги, бежали мужчина и женщина, а вослед им несся волчий вой. Они мчались во весь дух, но вой настигал их, обволакивал, перекрывал все тропы. Мужчина пытался помочь своей спутнице и тянул ее за руку… Но это не помогло: вскоре они оказались на маленькой поляне, со всех сторон окруженной жуткими тварями, и адское кольцо все сжималось… Горящие глаза, кроваво-красные пасти выступали из тьмы, сверкая оскаленными жадными клыками. Беглецы словно слились в один черно-белый силуэт, который становился все тоньше – это они, обнявшись, теснее прижимались друг к другу. Тут огромный зверь взмыл в воздух и, на мгновение застыв в полете, обрушился на несчастных. Из его глотки вырвался звук, похожий на человеческий смех… Крики жертв захлебнулись в предсмертном хрипе, заглушенном торжествующим рычанием стаи. Все обагрилось кровью, она заполнила лес, затопила кусты и хлынула на землю, почему-то оказавшуюся паркетным полом, полуприкрытым голубым французским ковром, расшитым золотыми лилиями… Но кровавый потоп уже накрыл поляну, волков, двух несчастных, заглушив их последний стон… и Гортензия проснулась.
Она сидела на кровати, вся в поту, с гулко бьющимся сердцем. Царившая в дортуаре тишина окутывала ее ледяным саваном, крик ужаса застрял в горле, но озноб немного охладил жар лихорадки от только что пережитого кошмара. Девушка провела дрожащей рукой по глазам, в которых еще плавали кровавые пятна. Когда она отняла руку, ладонь оказалась мокрой от слез: ведь мужчина и женщина, чья чудовищная смерть привиделась девушке, были ее отцом и матерью.
Ей потребовалось немало времени, чтобы обрести власть над собственными чувствами, расставить все по местам. Сон представлялся ужасным, отвратительным, но бессмысленным. В Париже конца 1827 года не было и не могло быть места волкам. В тот час, когда дочь Анри и Виктории Гранье де Берни видела, как ее родители гибнут в когтях свирепой стаи, они должны были мирно спать в своем очаровательном особняке на Шоссе д'Антен… Впрочем, пройдет эта ночь, и Гортензия увидит их, ибо наступает Рождество…
Вокруг нее все хранило молчание, но это безмолвие было одушевленным, сквозь него угадывалось легкое, словно дуновение ветерка, дыхание. На двадцати похожих одна на другую белоснежных постелях спали двадцать девушек пятнадцати-восемнадцати лет, сейчас почти неотличимые друг от дружки, если не считать цвета волос; белокурые, черные, золотистые, каштановые пряди рассыпались таинственными знаками по белым страницам наволочек и простынь; и зрелище было настолько умиротворяющим, что Гортензия стала понемногу успокаиваться. Сердце забилось ровнее, воспоминания о страшном сне начали меркнуть, их прогонял мягкий свет ночника, горевшего у изголовья сестры-надзирательницы, чье ложе отделяли от остальных полупрозрачные белые занавеси.
Чтобы наваждение окончательно рассеялось, Гортензия пробормотала короткую молитву, обращенную к ангелу-хранителю, легла, закрыла глаза и вскоре мирно заснула.
Когда с наступлением утра звон колокола разбудил девушек, Гортензия почти позабыла жуткий сон. К тому же ничто, по правде говоря, и не располагало к печали. Пройдет несколько десятков минут, и пансион, управляемый монахинями братства Сердца Иисусова, распахнет двери парадного подъезда навстречу рождественским каникулам. Воспитанницы не могли думать ни о чем ином, кроме празднества, ожидавшего их под родительским кровом. Что касается тех, кто либо из-за отдаленности отчего дома, либо по иным причинам был вынужден остаться в пансионе, они уже предвкушали, что дисциплина в эти дни станет не такой строгой, и, как всегда под Рождество, их существование наполнится ни с чем не сравнимым блеском и радостью из-за ожидаемого визита Ее Королевского Высочества герцогини Ангулемской, невестки короля Карла X и супруги дофина Франции.
Конечно, не сама персона Ее Высочества возбуждала бурный восторг остающихся в пансионе. Дочь короля-мученика Людовика XVI и ослепительной Марии-Антуанетты, без сомнения, была самой неприятной принцессой во всем христианском мире. Ее пятидесятилетний юбилей был уже недалек, и хотя по части набожности она многим служила примером, ее манера разговаривать отличалась высокомерной грубостью, способной лишить присутствия духа самых отважных. Однако все знали, что по сему случаю будет подан чудесный полдник, а также что девушки, чьи манеры заслужат одобрение грозной визитерши, могут надеяться на участие принцессы в их дальнейшей судьбе.
Что касается Гортензии, она была счастлива, что ее не будет при этом посещении. Она – девица недостаточно высокорожденная, чтобы удостоиться милости принцессы, которая, кстати сказать, казалась ей крайне несимпатичной. Герцогиня могла бы стать образцовой настоятельницей монастыря кармелиток, а изящный титул дофины так же был ей к лицу, как кружевной чепец какому-нибудь гренадеру… Гораздо приятнее в этот вечер увидеть своих чудесных родителей, милый сердцу особняк и даже унылую гувернантку мадемуазель Бодуэн. А пройдет Рождество, и останется вытерпеть лишь полгода у монахинь Сердца Иисусова. Ведь будущей зимой ей исполнится семнадцать, ее ждет вступление в свет.
Не то чтобы она как-то особенно любила светскую жизнь, по крайней мере ту, что так ценила ее матушка, но покинуть пансион значило навсегда покончить с тягостной для нее жизнью привилегированного заведения, которую она выносила с трудом. От своего отца она унаследовала решительный и горделивый нрав, жажду независимости, азарт честной схватки, а потому с неприязнью терпела всех этих дочек эмигрантов, прибывших во Францию в обозе завоевателей-чужестранцев вместе со старыми королями из рода Бурбонов. На их презрение она отвечала высокомерным равнодушием. Ее прозвали «бонапартисткой», поскольку император дал дворянский титул ее отцу, но эта кличка ее нисколько не обижала. Напротив, ей казалось, что она лишь украшает ее, подобно короне, ведь ей не дано забыть, что ее крестной матерью была сама королева Нидерландов, пусть ныне и свергнутая, а крестным отцом – не кто иной, как Наполеон.
Она бы предпочитала перейти в заведение для дочерей кавалеров ордена Почетного легиона, к своей подруге Луизе де Люзиньи, однако дочь генерала, убитого под Лейпцигом вместе с принцем Понятовским, имела все права быть воспитанницей этого пансиона, где не считали несмываемым позорным пятном услуги, оказанные Империи. Что касается Гортензии, дочери одного из королевских банкиров, она не могла, не вызывая раздражения двора и герцогини Ангулемской, получить образование в ином месте, нежели у монахинь Сердца Иисусова.
Наконец наступило долгожданное время облачиться в выходное платье: близился час, когда за воспитанницами начнут прибывать экипажи. Без пяти минут десять пансионерки, выстроившись в безукоризненном порядке, предстали перед придирчивым взглядом главной наставницы, матери де Грамон.
А ровно в десять первая упряжка зацокала копытами под порталом, выходящим на улицу Варенн. Одна за другой подкатывали кареты, словно их прибытием руководил некий церемониймейстер; они въезжали во двор, описывали безукоризненно правильную дугу и останавливались прямо у крыльца. Изысканность экипажей, блестящая упряжь, лакированные створки карет, позвякивание серебряных уздечек и роскошные ливреи лакеев пробуждали от многолетнего сна старые камни особняка, некогда принадлежавшего герцогам де Бирон, и приводили на память былые галантные празднества, утонченные развлечения века, в котором искусство жить достигло высшей степени совершенства.
Времена изменились. Золоченые кареты, пудреные парики, роскошь плюмажей и кружев улетучились вместе с легкой очаровательной тенью маркизы де Куаньи, белокурой возлюбленной надменного Лозена, последнего герцога де Бирон.
Но в час, когда отпирались решетки, гремели створки дверей, все возрождалось. Молодые особы забывали скромно опускать взор и резво, радостно устремлялись навстречу временному освобождению, целой неделе светских удовольствий, о которых они так мечтали. Они более не считали шаги, не следили за строгостью осанки и внезапно вновь обретали всю живость, свойственную юности, которую им приходилось сдерживать в стенах монастыря. Это чувствовалось по той легкости, с какой они сбегали по ступенькам и взмывали на подножку кареты, взмахивали рукой для последнего прощания с любимой подругой, по расцветшей улыбке и блистающим глазам…
Мало-помалу дом пустел. В большой, выложенной черными и белыми каменными плитами прихожей лишь Гортензия еще ходила из угла в угол, ожидая отъезда и пытаясь не выказать нетерпения. Карета ее матери обычно первая появлялась под порталом особняка; ее старый кучер Може считал это делом своей чести, и теперь опоздание очень тревожило девушку.
В нескольких шагах от нее еще одна воспитанница наблюдала за ней с насмешливым видом. Ее матовая, смуглая кожа и профиль римской императрицы выдавали итальянское происхождение, весьма забавно контрастируя со смиренным серым форменным одеянием, в которое она была облачена. Отсутствие плаща и шляпы указывало, что девушка принадлежит к числу тех, кто останется в братстве Сердца Иисусова на праздники, но, казалось, это ее нисколько не задевает.
– Можно предположить, что у вас изменились традиции, – с язвительной улыбкой произнесла она. – Впервые за шесть лет ваш кучер опоздал…
– Прежде всего надеюсь, что с ним ничего не случилось. Если мой добрый Може и торопится каждый раз, то потому, что знает, как я желаю побыстрее очутиться дома.
В смехе брюнетки послышались жестокие нотки.
– Может, он умер? С такого рода людьми это иногда случается.
Гортензия метнула в ее сторону взгляд, в котором вспыхнуло возмущение.
– Видимо, жизнь человека ничего не значит для принцессы Орсини? Не вижу здесь повода к шуткам. Може – наш старейший служитель. Он знал меня еще младенцем, и я его люблю…
Фелисия Орсини непринужденно пожала плечами.
– В нашем доме на Пьяцца Монте Савелло тьма слуг. Разве можно выделить из них и запомнить кого-нибудь одного? Эти люди стали частью обстановки вместе со статуями и гобеленами.
– Вы не знаете тех, кто вам служит?
– О боже, разумеется, нет. Их слишком много. Всему этому ваши потомки обучатся только после того, как протечет несколько веков. На сей же день ваше дворянство, как бы сказать, пребывает еще… лишь в отроческом возрасте.
– Возможно, что это еще будет цениться дороже древности прежней знати. Конечно, краска на наших гербах лишь недавно просохла. Зато на них нет ни капли крови. Не могу утверждать этого о ваших…
– Что может понимать дочь какого-то ростовщика в делах подобного семейства…
– Сударыни!..
Обе противницы разом обернулись. На последней ступени большой мраморной лестницы стояла мать Эжени де Грамон и взирала на них с тем видом невозмутимой величавости, который одинаково действовал на всех пансионерок, будь то Монморанси, Роан-Шабо, дочь министра или любая другая наглая жеманница. Фелисия Орсини не составляла исключения из этого правила; впрочем, она прекрасно отдавала себе отчет, что по благородству происхождения ей также не стоит тягаться с дочерью маршала де Грамона. Ее реверанс, исполненный, как положено, в манере воспитанниц Сен-Сира, был весьма почтителен.
– Вам нечего делать здесь, Фелисия, – услышала она. – Ступайте лучше в часовню, помолитесь перед завтраком. Надеюсь, молитва напомнит вам о добродетели смирения. Что до вас, Гортензия, незамедлительно отправляйтесь к преподобной матери Бара. Она ожидает вас.
– К матери-попечительнице? – в один голос пробормотали обе врагини, объединенные общим изумлением.
– Я полагаю, что выразилась достаточно вразумительно. Ступайте же, сударыни!
Девушки, на сей раз мирно, направились к недавно выстроенному правому крылу особняка, где находились часовня и апартаменты той, что воплощала в себе верховную власть не только пансиона на улице Варенн, но и всех женских обителей братства Сердца Иисусова, рассыпанных по свету вплоть до Америки. Дочь банкира шла туда не без робости. Вызов к преподобной матери Мадлен-Софи Бара, основательнице ордена, невозможно было счесть за событие малозначительное. Для этого требовалась причина чрезвычайная: дела, связанные с обычными нарушениями дисциплины, разрешались матерью де Грамон, главной наставницей пансиона и настоятельницей обители. Чтобы быть вызванной к матери-попечительнице, требовалось совершить проступок из ряда вон выходящий, который в особо серьезных случаях мог привести к исключению и по меньшей мере навлечь на виновную выговор, тем более мучительный, что произносился он нежным голосом и с самой изысканной учтивостью. Или, что случалось еще реже, вызванная должна была совершить какой-либо особенно блистательный поступок, достойный похвал, ценность коих едва лишь уступала причислению к лику святых.
Не зная за собой столь славных деяний и, с другой стороны, не имея оснований упрекать себя в провинностях более серьезных, чем перебранка с Фелисией после недавнего урока истории, Гортензия была тем сильнее обеспокоена. Что мог означать этот вызов в час, когда пансион уже пустеет?
Перед простой дверью из мореного дуба Гортензия остановилась в нерешительности, охваченная чем-то вроде священного ужаса. Подобно другим воспитанницам, она почитала и любила преподобную мать Бара, чья безупречная высота духа, образованность и христианская доброта внушали восхищение и о ком они шепотом говорили меж собою, что это настоящая святая[1]. Гортензия боялась ее как огня и, наделенная недюжинным воображением, поднимая на нее взгляд, всегда ожидала увидеть сияющий ореол вокруг ее головы и пламенный меч в правой руке. Наконец она одним пальцем коснулась дверной створки, заметив, что все еще в перчатках, сорвала их, потом совсем тихонько «поцарапалась» в деревянную филенку.
Услыхав приглашение, она вошла в маленькую гостиную, такую же пустую, как келья в обители кармелиток, где мать-попечительница имела обыкновение принимать посетителей. К удивлению девушки, сейчас она стояла у самой двери, и Гортензии потребовалось сделать всего один шаг, прежде чем упасть к ее ногам. Но ей не позволили остаться в этой позе: преподобная Мадлен-Софи тут же склонилась над ней, помогая подняться, и повлекла ее к скамье из черного дерева с прямой спинкой, которая вместе с маленьким креслом подобного же рода в этой суровой комнате казалась единственной уступкой соблазнам комфорта.
– Присядьте рядом со мной, дитя мое.
Ее голос был полон странного волнения, на голубых глазах блистали слезы. Но у Гортензии не было времени удивиться этому. В комнате оказался еще один посетитель – человек, которого девушка очень хорошо знала: Луи Верне, поверенный ее отца. И этот Луи Верне казался совершенно потрясенным.
Обрамленное тонкими белокурыми бакенбардами, его лицо было бледно, как воск, глаза покраснели от недавних слез. Покоящаяся на круглом набалдашнике слоновой кости рука в перчатке так явственно дрожала, что трость, казалось, утратила роль щегольской принадлежности светского человека, чтобы скромно служить средством опоры. Гортензия поймала его потерянный взгляд, и ее сердце сжалось: все это явно предвещало какое-то несчастье.
Делая невероятные усилия, чтобы совладать с собой, она спросила:
– Что значит ваше появление здесь, господин Верне? Я ожидала мадемуазель Бодуэн, мою гувернантку…
– Она не придет, сударыня. Случилась… катастрофа…
– Дома?.. Катастрофа? Что произошло? Да говорите же!..
– Я… О, умоляю, преподобная мать Мадлен-Софи, скажите ей сами! Я не в силах! Не в силах!..
Прежде чем кто-нибудь мог бы предугадать, что произойдет дальше, Луи Верне буквально бросился вон из комнаты, пытаясь подавить рыдания. Руки Гортензии похолодели, словно кровь от всего тела отхлынула к сердцу; в горле пересохло, в висках застучало… ее охватило предчувствие чего-то ужасного. Она взглянула на мать-попечительницу, не различая черт ее лица.
– Что-то случилось… с моим отцом?
– Да… О, дитя мое, как бы я хотела, чтобы мне не пришлось произносить подобных слов! Гортензия, вы должны явить доказательства величайшего мужества, какое один господь властен дать и которое может укрепить даже самое нежное сердце.
И тогда мягко, крепко сжимая в своих руках маленькие ледяные руки Гортензии, старательно выбирая слова с деликатностью женщины, давно осознавшей убийственную силу слова, преподобная Мадлен-Софи повторила все, о чем ей поведали… Нет, Гортензия не должна покидать пансиона. Она не возвратится в большой особняк на Шоссе д'Антен, где ее встретил бы лишь сонм растерянных слуг… и целый взвод полиции. Она побудет здесь со своими соученицами, которых их матери оставляли в пансионе, отдаваясь вихрю светских развлечений. Она проведет эти дни в обиталище, которое все здесь постараются сделать для нее самым терпимым и приятным, ибо отныне другого очага у нее нет…
– Но как же… мои родители? Мне хотя бы… увидеть их…
Мать-попечительница покачала головой. Это тоже было невозможно. Особняк семейства Берни под охраной полиции. Так приказал король. Позже его опечатают. Гортензии нельзя туда возвратиться, впрочем, возможно, это и к лучшему. Ведь те, кого она любит, сохранятся в ее памяти живыми. Зачем отравлять светлые воспоминания жестокой действительностью? К тому же останется еще и все прочее: свет, его сплетни, газеты, беззастенчивое любопытство и злопыхательство. Стены братства Сердца Иисусова охранят Гортензию от всего этого. По крайней мере она обретет здесь мир и покой, сможет молиться за своих родителей…
– Я сама буду с вами на похоронах. А затем мы подумаем, что нам следует предпринять. Мне говорили, что у вас есть родня со стороны матери?
– Да, у нее был старший брат, маркиз де Лозарг. Но он живет далеко от столицы, и мне кажется, что они в ссоре. Моя мать никогда не упоминала о нем… Для меня он не существует!
– Не судите наперед о том, что вас ожидает. Быть может, однажды он станет вам опорой и поддержкой… Сейчас же нужно думать лишь о том, что вам необходимо отдохнуть, поспать. Завтра мы вместе послушаем мессу…
Запечатлев поцелуй на лбу девушки, она вышла, оставив Гортензию на попечении сестры-сиделки, которой перед тем едва слышно дала какие-то указания. Выпив успокоительный настой, Гортензия погрузилась в сон без сновидений, а пробудившись, продолжала пребывать в полной тишине, которая, как ей казалось, воцарилась над всем миром.
Вокруг нее шуршали шаги, все понижали голос, разговор переходил на шепот, встречавшиеся на ее пути расступались. Словно бы она внезапно сделалась чем-то слишком хрупким или опасным… Погрузившись, как в вату, в это состояние, охраняемая черными покрывалами монашек, она оказалась наедине с самою собой и пыталась понять, что же с ней приключилось.
Гортензия оживляла в памяти картины прошлого, напоминавшие ей о родителях, сравнивала, накладывала одну на другую. И тут только обнаружила странную вещь: в своей истинной сущности мужчины и женщины отец и мать остались ей почти неизвестны… Она ничего о них не знала… или такую малость! Какие-то отрывки, конечно, теперь представившиеся ей с неожиданной ясностью, но меж ними зияла пустота.
Ее отец? Уроженец Дофина, властный, могущественный, черноволосый и смуглокожий, крепкий, как отроги скал в его родных краях. Даже не прикрывая век, Гортензия могла нарисовать его портрет. Золотистые глаза, живые и выразительные – как и у нее самой, – искрились жизнерадостностью. Помимо высокого роста и крепко скроенной фигуры взгляд прежде всего останавливался на его руках, тонких, узких, даже нежных, словно цветки вьюнка на грубом шершавом дубовом стволе. Его ум соответствовал облику: огромный, почти невероятный, но со странными прихотливыми извивами. Подчас он поражал неожиданной душевной чуткостью. Это был человек твердых принципов, что редко среди денежных воротил; в его натуре безграничное великодушие сочеталось с какой-то сдержанностью, даже скромностью… Таким ей представлялся Анри Гранье, впрочем, таким он и был, этот сын содержателей гостиницы из Гренобля, начинавший с медных грошей и сумевший составить одно из крупнейших во Франции состояний.
Когда в семнадцать лет он покинул отчий дом, у него ничего не было, кроме храбрости и твердой воли. А происходило это в самую черную годину революции. Король только что погиб на эшафоте. Королева вот-вот должна была разделить его участь. Лилась кровь лучших людей Франции. Но в те дни судьбы монархов мало интересовали Анри. Сильные мира сего были для него так же далеки, как солнце и луна. Притом солнце хоть согревало его днем, а луна светила по ночам. Его тянуло в Париж потому, что там, по его представлениям, кипела настоящая жизнь, там все только начиналось. Охваченный честолюбивыми мечтами, он ощущал в себе несокрушимую волю и стремление завоевать самые неприступные высоты. Среди апокалипсиса революции он смог добиться всего, о чем мечтал.
Своим состоянием Гранье был обязан прежде всего себе, а потом Наполеону, коему служил с безграничной верностью и преданностью. И Наполеон помог утвердить могущество банка Гранье, сделав баронским феодом земли в Берни, купленные банкиром. А предприятие Гранье в ответ на это поддерживало императора вплоть до последнего его вояжа на Святую Елену и питало империю, пока та существовала. Но вне всякого сомнения, то, что основал Гранье, оказалось прочнее созданного корсиканцем: Империя умерла, а банк процветал, будучи слишком влиятельным, чтобы потерять приобретенную мощь и энергию.
Едва высадившись во Франции с поношенным багажом и идеями, устаревшими еще в прошлом столетии, Бурбоны испытали нужду в деньгах. И еще больше них в золоте нуждалась сама Франция, которой предстояло выплатить невероятную дань победителям корсиканского Цезаря. Часть этих сумм дал Анри Гранье. Но отнюдь не ради новых повелителей, которые не добились от него ничего, кроме натянутой почтительности, и сами почти открыто презирали его. Для него они были пигмеями, заблудившимися в башмаках великана, и после Ватерлоо банкира никогда не видели в Тюильри, несмотря на мольбы его супруги.
Виктории де Лозарг едва исполнилось шестнадцать, когда Анри Гранье повстречал ее в Клермоне, куда направился, чтобы заключить кое-какие сделки. Там она ухаживала за больной теткой, графиней де Мирефлер, клиенткой Анри. И тотчас молодой банкир сделался рабом этого белокурого ребенка, изысканной утонченностью напоминавшего цветок миндаля. Он даже не попытался распознать, какова истинная натура молодой девушки. Впрочем, основными чертами натуры юной Виктории были немалое упрямство и восхищение собственным совершенством. Страсть молодого человека, слывущего таким богачом, оказалась большим соблазном, уже не говоря о том, что покоряла сама возможность блистать при дворе, пусть самозваном, с еще не просохшей позолотой, и, напротив, ее отнюдь не прельщало зачахнуть в каком-нибудь из старых овернских замков, проведя там остаток дней.
Она вышла за Анри вопреки воле семьи, оскорбленной тем, что аристократка древнего рода вручит свою судьбу выскочке из низов. За исключением мадам де Мирефлер, все Лозарги прокляли ее, отреклись от предательницы, и юная баронесса де Берни с тех самых пор не видела своих родителей. Маркиз, ее старший брат, даже не соблаговолил оповестить ее об их кончине. Для всех Лозаргов Виктория была мертва.
Впрочем, она от этого не слишком страдала. Состояние супруга, милости императорского двора и ее красота сделали из нее одну из самых известных светских львиц. Ее туалеты ревниво обсуждались, ее экипажи, ливреи ее лакеев служили образцами для подражания, весь цвет Парижа теснился на празднествах, задаваемых ею в особняке на Шоссе д'Антен или в роскошном замке Берни около местечка Френ, возведенном Франсуа Мансаром еще во времена Короля-Солнца.
Жизнь молодой женщины превратилась в вихрь нескончаемых удовольствий, ее супруг сделался ее рабом и волшебным устроителем всех этих чудес, а рождение дочери лишь на самый краткий срок прервало их череду. Обольстительная Виктория не без раздражения готовилась к тому, что ее красота на время будет сокрыта от людских глаз, однако в конце концов она примирилась со своей участью, ибо Леруа, императорский портной, сотворил для нее такие очаровательные туалеты. Они походили на облака снежных хлопьев, причем пышность прозрачных кружев скрывала следы беременности, что позволяло ей принимать посетителей, возлежа на обитой небесно-голубым атласом софе. Вдобавок Гортензии, по счастью, вздумалось родиться 20 марта 1811 года, то есть в один день с сыном Наполеона, маленьким римским королем. Ее мать извлекла из этого совпадения немалую выгоду, поскольку императорское семейство сделалось еще щедрее в своих милостях: сам император и его невестка, королева Нидерландов, принимали дитя от купели; младенец получил, помимо сундучка с поистине царским бельем и пеленками, имя Гортензии-Виктории-Наполеоны.
Гортензия никогда не замечала в отношениях родителей ничего, что хотя бы отдаленно напоминало размолвку. Напротив, казалось, они прекрасно понимали друг друга, тем более что каждый жил собственной жизнью: Анри целиком занимали дела, Викторию – удовольствия, но эта пара явственно пребывала в полном согласии.
Лишь два раза девочка могла слышать, как из апартаментов матери доносились громкие возгласы. А однажды звук хлопнувшей двери пробудил ее среди ночи. Она поднялась и, постаравшись не разбудить гувернантку, скользнула на лестницу. Там, присев на холодные мраморные ступени, скрытая позолоченной бронзовой решеткой перил, она увидела отца: прислонившись спиной к двери в спальню матери, с покрасневшим лицом он нервной рукой рвал с шеи свой белый галстук. Он задыхался, словно от долгого бега… В ужасе девочка решила, что он болен, и хотела уже поспешить ему на помощь, но не успела. Оторвавшись от этой двери, он бросился вниз по лестнице. Дверь в большую прихожую с грохотом захлопнулась. Послышался цокот копыт лошади, пущенной в галоп. Потом настала тишина…
Гортензия была еще слишком мала, чтобы сделать какой-либо вывод из увиденной странной сцены, но теперь часто возвращалась к ней в воспоминаниях. Может, согласие ее родителей было показным? И любовь ее отца к матери, бросавшаяся в глаза даже слепцу, оказалась безответной? В тишине маленькой комнатки (ее отвела Гортензии мать Мадлен-Софи, желая несколько отдалить от тех девушек, которые могли быть с нею жестоки) Гортензия пыталась соединить в одно целое все, что она запомнила о своем последнем пребывании в родительском доме, но не открыла для себя ничего существенного. Быть может, в веселости матери было что-то натянутое? А отец стал молчаливее обыкновенного? Но вокруг них всегда оказывалось так много народу, что она с трудом выделяла своих близких из этой толпы. Как раз в дни ее последнего приезда из пансиона, в октябре, весь дом был охвачен привычным вихрем светских удовольствий, и вплоть до самого отъезда Гортензия почти не видела родителей. Гувернантка отвезла ее в обитель Сердца Иисусова, как всегда, помогла обосноваться в том спокойном трудолюбивом мирке, в котором монахини затворяли своих учениц…
Обычно она вовсе не страдала от разлуки, но теперь мысль о том, что больше она их не увидит, казалась невыносимой. Она открыла в себе жгучую любовь к родителям и то, что привязана к ним всеми явными и тайными струнами собственной души. Особенно к отцу, чью храбрость и воинственный задор она обожала. Ее любовь к матери была окрашена легкой снисходительностью. В кружке ее близких подруг или по крайней мере тех, которые почитали себя таковыми, говорили, что она – вылитая мать, однако Гортензия прекрасно понимала, что это не совсем так. Виктория была похожа на фею, чьи золотистые волосы природа создала для того, чтобы их венчала бриллиантовая диадема или соболий ток, украшенный изумрудом. Ее изменчивые глаза приобретали томный отсвет муслина и шелков, облекавших ее стан и более напоминавших о древнегреческих Грациях, нежели о буржуазном стиле, соответствовавшем нынешним вкусам. На какое-то время ее позабавил новомодный силуэт, поскольку позволил подчеркнуть поясом с широченным бантом невообразимо тонкую талию, однако она наотрез отказывалась носить широченные рукава буфами. Она их всячески высмеивала, поскольку они скрадывали прелестную форму ее рук и плеч… Именно ее смех Гортензия помнила всего отчетливее: словно воздушный водопад, в котором сверкали и переливались нежные трели высоких серебристых нот, летевших ввысь, подобно песне. Среди безмолвия монастырской ночи материнский смех неотвязно звучал в ушах девушки и исторгал слезы отчаяния… А вот Виктория не плакала никогда…
Двойные похороны, роскошные и внушительные, состоялись 28 декабря в церкви Святой Магдалины, и Гортензия наблюдала за ними в стороне от толпы праздных зевак, жадных до скандалов, у почти сокрытой от глаз боковой часовенки, где было относительно спокойно. Она сидела в карете своего отца, забившись в угол, ее руку сжимала в своих мать-попечительница. После многочасовых рыданий у нее иссякли слезы, сердце разрывалось от отчаяния, она уже никого не узнавала. К тому же можно было подумать, что все друзья бежали с этого празднества смерти: вокруг толпились одни незнакомцы…
К счастью для сироты, до нее не доносились полные отравы сплетни, недостойные слухи, шепотом передававшиеся из уст в уста. Она не слышала рассказов о том, что банкир убил свою жену в припадке ревности после того, как застал ее в салоне особняка Деказ за более чем галантной беседой с доном Мигуэлем, португальским принцем и полудиким супругом молодой королевы Марии, посетившей в эти дни Париж… Тонкий черный силуэт матери Мадлен-Софи, ее исполненный твердости взгляд держал эту толпу на расстоянии и оберегал Гортензию вернее, нежели траурный креп покрывала. При приближении монахини разговоры умолкали, ибо почти все преклонялись перед ней; каждому были известны ее высокие добродетели, а также то безусловное покровительство, какое ей оказывали не только члены королевского семейства, но и главы всемогущей Конгрегации иезуитов. Именно она потребовала христианских похорон не только для жертвы, но и для убийцы, виновного еще и в «лишении себя жизни». В стыдливом целомудрии власти заключили, что с ним случился приступ безумия: иначе покойный не избегнул бы постыдного жребия самоубийц…
Однако же не обошлось без неприятного происшествия. Оно имело место на Северном кладбище, в то время как гробы, отделанные бронзой и красным деревом, опускали в открытую могилу. Мать Мадлен-Софи приказала Може подвезти карету как можно ближе к могиле, чтобы Гортензии не пришлось пробираться сквозь густую толпу. Им предстояло пройти лишь по короткой аллее.
Поддерживаемая спутницей, вложившей ей в руки большой букет фиалок, Гортензия вышла из кареты, путаясь в окутавших ее всю длинных черных покрывалах. Луи Верне, тоже весь в черном, бросился, чтобы показать ей дорогу и надежнее оградить от толпы, как вдруг из-за высокой стеллы возник молодой человек. Сорвав с головы серый цилиндр, он преградил девушке дорогу….
– Вашего отца убили, сударыня! – вскричал юноша. – Он не покончил с собой! Он не убил вашу матушку! Они пали от руки убийц… оба!
Сквозь черную дымку вуали Гортензия мельком разглядела молодое лицо, достаточно симпатичное, но совершенно лишенное самоуверенности, оно белело в венце густой шевелюры и бакенбард цвета сажи, на нем горели черные глаза. Человек этот казался не в себе, но она не испугалась.
– Кто их убил?.. Вам это известно?..
– Нет… Еще нет! Но я отыщу…
На незнакомца уже накинулись трое полицейских – в поношенных рединготах, вытертых бобровых шапках, с дубинками из витой кожи, – они схватили его, несмотря на яростное сопротивление. Застыв на полпути к могиле, Гортензия еще слышала, как он кричал:
– Ищите высоко!.. Очень высоко!.. И остерегайтесь! Вы слишком богаты!..
Удар дубинки по голове лишил его чувств, и он исчез в черной груде навалившихся на него стражей порядка. Вокруг себя Гортензия слышала голоса, восклицавшие: «Какой позор!.. Это настоящий скандал!.. Бедняжка!.. А он, конечно, либерал!.. Один из этих безумных оппозиционеров… Король слишком слаб».
Твердая рука матери-попечительницы вновь взяла ее за локоть.
– Идемте, дитя мое!.. Все это отвратительно!
Почти машинально Гортензия уронила цветы в яму могилы, где два гроба лежали рядом. Ей пришла в голову мысль, что, может быть, отец с матерью в эту минуту счастливы, ибо покоятся вместе отныне и навсегда. И внезапно у нее пропало желание плакать. В последний раз перекрестившись, она отвернулась от могилы, которую начали уже засыпать, нашла носовой платок и, освободившись от руки, поддерживавшей ее, высморкалась.
Сомкнувшаяся за ее спиной толпа, перешептываясь, с живейшим любопытством взирала на предоставленное ей зрелище. Она вдруг стала замечать блестящие от возбуждения глаза, губы, уже складывающиеся в подобие плотоядной улыбки. Все эти люди следили за ней, пытаясь уловить малейшие проявления ее душевной боли… Меж ними, может быть, скрывается и убийца ее родителей. Ибо теперь она была уверена: их убили. Слова молодого человека слишком ярко напомнили кошмар, привидевшийся ей тогда ночью. Теперь тот сон казался ей пророческим… Осталось отыскать волка-убийцу. Кто мог им быть?
Ею внезапно овладел гнев. Она больше не желала выглядеть жертвой и захотела выказать собственный характер, так похожий на отцовский; это его кровь, как ей почудилось, вскипела в ее жилах. Откинув обеими руками длинное креповое покрывало, падавшее ей на глаза, она отбросила его за спину, открыв юное лицо, омытое слезами. Ее почерневший от презрения взгляд смел с дороги все эти физиономии и силуэты. Затем, высоко подняв голову и гордо вздернув подбородок, она пошла к толпе любопытных зевак, и те поспешно расступились перед ней, как покрытая зыбью морская гладь перед килем фрегата…
С вуалью, развевавшейся на зимнем ветру, в сопровождении молчаливой матери-попечительницы, в глазах которой вспыхнул огонек интереса, она подошла к карете и перехватила одновременно удивленный и восторженный взгляд старого кучера.
– Отвезите меня домой, Може!
Но тут к ней бросился Луи Верне.
– Это невозможно, сударыня, – прошептал он. – Префект полиции уже наложил печати на двери вашего особняка. Вам нельзя туда войти. Нужно дождаться, пока закончится расследование…
– Расследование? Какое расследование? Разве не раззвонили повсюду, что мой отец покончил с собой, предварительно убив мою мать? Так к чему расследование? Если, конечно, только что арестованный юноша не сказал правду…
Ее высокий хрустальный голос прозвучал громко и с вызовом. Раздавшийся вокруг ропот доказал ей, что ее услышали, но теперь уже сама мать Мадлен-Софи решилась взять дело в свои руки.
– Вам надо еще некоторое время побыть у нас, Гортензия. Нужно дождаться, пока соберется семейный совет, поскольку, к несчастью, вы еще несовершеннолетняя.
– Совет? Какой семейный совет? У меня нет семьи…
– Вы же знаете, что есть. Ну, идемте же. Тут так холодно. Сжальтесь же над моими ревматическими болями, – добавила она с едва заметной улыбкой.
Гортензия схватила ее руку и поцеловала.
– Простите меня, – сказала она, помогая монахине подняться в экипаж.
– Так мне везти вас в обитель, мадемуазель Гортензия? – с ноткой разочарования в голосе переспросил Може.
– Да. Пока что. Но будь спокоен: все в доме останется как прежде. По крайней мере в том, что касается тебя!
Створка кареты захлопнулась за ней. Може развернул экипаж и, не дожидаясь, пока выедет за пределы кладбища, пустил своих ирландских лошадок рысью, направляясь к центру города.
– По всей видимости, вам назначат опекуна, – после некоторой паузы произнесла мать Мадлен-Софи. – Быть может, он не позволит вам сохранить старые порядки в доме ваших родителей.
– Между содержанием дома и Може – целая пропасть, матушка! К тому же я не вижу, кто бы мог стать моим опекуном.
– Но… ваш дядя. Он же ближайший родственник.
– Я никогда не видела дядю, матушка. Тот, кто отрекся от собственной сестры, не может быть членом моей семьи. И вдобавок было бы весьма удивительно, если бы дела моего отца оказались не в полном порядке или если бы он вообще не предусмотрел случая своей внезапной кончины. Уверена, что он давно и окончательно все решил и всем распорядился…
– Относительно вас… и вашей матери, как я думаю. Однако, вне всякого сомнения, он не мог представить себе, чтобы она одновременно с ним отправилась к господу. Здесь возникают некоторые затруднения в том, что касается законов…
– Ведь вы тоже не верите, что он совершил это двойное преступление, не так ли? – прошептала Гортензия с неожиданной страстностью.
Узкое лицо с задумчивыми глазами повернулось к дверце, за стеклом которой проплывали оголенные деревья и мокрые дома.
– Я мало встречалась с вашим отцом, – сказала мать-попечительница, несколько помедлив, – но мне кажется, что я вполне могу судить о нем. Это один из тех людей, что не отступают ни перед каким препятствием или испытанием. Он, несомненно, бывал жесток с другими, но умел быть суровым и к себе… Если бы в ту ночь все произошло, как говорят, этот поступок обличил бы натуру слабую, непостоянную. Душа и разум подсказывают мне…
– Что его убили, как сказал тот юноша? Кстати, известно ли, кто это?
Монахиня улыбнулась.
– Мне, во всяком случае, он незнаком. Вы же знаете, я редко посещаю места, где занимаются политикой! Что касается истинной причины происшедшего… думаю, она ведома одному господу.
– И все же необходимо, чтобы однажды я тоже это узнала!
Когда они вернулись на улицу Варенн, в доме все было вверх дном. Наступил день традиционного визита мадам дофины… и долгожданного полдника. Везде царило оживление, невозможно было пройти по коридору или пересечь комнату, не натолкнувшись на кого-либо, стремительно бегущего со столовым бельем, посудой или вазами, пока еще без цветов, но уже полными воды.
Не желая участвовать в приготовлениях к празднеству, Гортензия выбрала сад… Она любила его благородный упорядоченный вид, параллельные ряды цветников, которые садовник засаживал сообразно сезону то первоцветами и левкоями, а потом низкорослыми далиями, китайскими астрами или хризантемами. Она любила здешние длинные аллеи. Особенно ее манили гортензии, растущие прямо у стены. На зиму садовник заботливо укутывал кусты слоем соломы, летом же они покрывались широкими мясистыми листьями и огромными шарами розовых цветков, которые обожала ее крестная мать.
Не то чтобы девушка более всего ценила гортензии, цветы без запаха, – она предпочитала розы, – но их внушительная масса давала ей какое-то ощущение уверенности и спокойствия.
Скрестив руки под черной шерстяной накидкой, она сошла по широким ступеням, ведущим от террасы в сад, и направилась к гортензиям. Вдруг у нее вырвался возглас досады: посреди аллеи, перегородив ей дорогу, стояли несколько пансионерок и оживленно беседовали.
Гортензия хотела было свернуть в сторону, но они уже заметили ее и разглядывали с затаенной усмешкой; их перешептывания не предвещали ничего доброго. Здесь собрались самые непримиримые из дочерей эмигрантов, те, для кого дочь банкира была врагиней, к тому же наследницей громадного состояния, несносной выскочкой, с отменной наглостью кичащейся своими бонапартистскими пристрастиями.
Сойти с дороги Гортензия сочла бы для себя унижением. Это было бы подобно спуску флага на военном корабле ранее, нежели противник произведет первый залп. Как только что на кладбище, она решилась взглянуть в лицо опасности и, не замедлив шага, направилась к ним. Может, из уважения к ее трауру они расступятся, как незадолго до того толпа кладбищенских зевак?..
Но не тут-то было. Девицы стояли плотно, подобно небольшому серому бастиону. Они ожидали ее приближения. Открыла огонь Аделаида де Куси:
– Что вам здесь понадобилось? Сад достаточно велик. Могли бы избрать другое местечко!
– Я люблю гулять именно здесь. К чему же мне менять привычки?
– К тому, что вы нас обеспокоили.
– Что касается меня, то вы мне не помешали…
– Хотелось бы верить! – резким дискантом откликнулась Эжени де Френуа. – Какая негаданная честь для девицы из низов – ежедневно соприкасаться с цветом французского дворянства. В дальнейшем вы могли бы неплохо использовать это, однако не думаю, чтобы теперь вам удалось занять хоть какое-нибудь положение в свете.
– Что вы называете светом?
– Людей, чей род не берет начало в сточной канаве. Общество, где нет мужей и жен, убивающих друг друга…
Гортензия мертвенно побледнела. Ее кулаки сжались под шерстяным покрывалом…
– Вы оскорбляете моих родителей! Я приказываю вам немедленно взять ваши слова обратно!
Юная кривляка разразилась смехом, ее подруги тотчас последовали ее примеру.
– Вы мне приказываете? Вы, на кого скоро начнут показывать пальцем?.. Я не намерена брать назад сказанное, поскольку мы все здесь так думаем. Хотелось бы поглядеть, как вы сумеете нам помешать!
Забыв всякую осторожность, Гортензия чуть не бросилась на нее, но внезапно сзади раздался ледяной голос:
– Остановитесь, Гортензия, и успокойтесь. Полагаю, что этим нужно заняться мне!
Никто не видел и не слышал, как подошла Фелисия Орсини; она выскользнула из боковой аллеи, помахивая зажатой кончиками пальцев брошюрой отца Лорике «Малая логика». Фелисия решительно встала между юными фуриями и их жертвой. Как жалящая змея, ее рука взвилась в воздух и дважды обрушилась на круглые щеки наследницы Ольнеев, ударяя с такой силой, что у той выступили слезы.
– Кто-нибудь хочет еще? – вопросила римлянка, насмешливо разглядывая оглушенных девиц. – Может, мадемуазель де Куси? Или мадемуазель де Каниак, имеющая обыкновение, не раздумывая, доносить на всех и каждого, надеясь заслужить уважение матери-наставницы? Впрочем, ее упования тщетны. В роду Грамонов с подлецами не знаются.
Аделаида де Куси первая обрела способность говорить:
– Какая муха вас укусила, княгиня? Странная мысль – покровительствовать этой девице. Ни для кого же не тайна, что вы ее презираете.
– Не думаю, чтобы я когда-либо делала вам подобные признания. В любом случае вы не имеете права вслух высказывать предположения о моих чувствах.
– Это секрет Полишинеля, – хихикнула Жанна де Каниак.
– Как вам будет угодно. Однако, чтобы пресечь эти домыслы и лишить вас повода отдаться излюбленному вами шпионству, желаю сообщить следующее: тяжесть несчастья, обрушившегося на мадемуазель де Берни, должна была бы подвигнуть всякую высокорожденную особу выказывать ей по меньшей мере сочувствие и уважение. Но, как видно, никто из вас не наделен душой благородной! – заключила Фелисия, взяв под локоть и увлекая за собой Гортензию, еще не пришедшую в себя от удивления. – Пройдемте немного, – сказала она, тогда как остальные, опасаясь услышать еще что-нибудь столь же приятное, направились к дому. И вдруг Фелисия рассмеялась: – Вы выглядите оглушенной. Не так ли?
– Это слабо сказано. Мне казалось, вы презираете меня.
– Не столь уж. Я бы сказала, что вы меня раздражаете зрелищем своего превосходства…
– Превосходства? В чем же вы его видите? Ведь не в истоках же моего… скажем, не слишком древнего дворянства?
– Нет. Это связано с обстоятельствами, в которых вы повинны лишь косвенно: ведь вы крестница императора Наполеона. А я – всего лишь кардинала Палавичини. Существует целый мир, и этот мир на вашей стороне…
– Никогда бы не поверила, что услышу такое от принцессы Орсини…
– Потому что вы ничего об этом не знаете, – не без высокомерия возразила Фелисия. – С шестнадцатого века одна из ветвей нашего рода обосновалась на Корсике. Основателя ее звали Наполеон… Ваш император принадлежит нам более, чем вам, хотя он и ставил Францию превыше всего остального мира! Ко всему прочему, он избавил нас от австрийцев. А такого рода вещи не забываются…
Звон колокольчика прервал медленную прогулку девушек.
– Завтрак! – произнесла Фелисия. – Нужно возвращаться. Однако… мне бы прежде хотелось вам поведать, как я опечалена вашим несчастьем и тем, что вам предстоит испытать… И еще мне бы хотелось вас попросить. Не вините вашего отца в том, что он сделал. Любовь – кровожадное чувство, и в нашей семье она произвела такие опустошения…
– Я вовсе не виню его, тем более что именно сегодня убедилась: он не убивал мою мать и не покончил с собой.
На пути к дому она быстро пересказала то, что случилось на Северном кладбище. Фелисия страстно впитывала ее слова.
– Удалось ли вам узнать имя этого юноши? – наконец спросила она.
– По видимости, оно никому не было известно. К тому же он говорил с легким иностранным акцентом, похожим на ваш. На какое-то мгновение мне почудилось, что он итальянец…
– Увы, сейчас нет итальянцев, – с горечью произнесла молодая римлянка. – Есть римляне, венецианцы, тосканцы, неаполитанцы… Но вернемся к нему. Как он выглядит? Вы можете его описать?
Гортензия постаралась набросать как можно более верный портрет, но по мере того, как она говорила, Фелисия, к ее удивлению, стала бледнеть, и ее глаза подернулись дымкой печали…
– Неужели это он? – прошептала она скорее себе, нежели спутнице. – Нет, не может быть… И все же… Ах, он ведь совершенно безумен!..
– Вы его знаете? Кто он?..
Она не успела получить ответ. К ним уже спешила служительница, торопя вернуться в дом. Фелисия же, едва ступив на порог, бегом бросилась к лестнице и исчезла в недрах здания. Она не появилась и в трапезной. Впрочем, в предвидении роскошного полдника завтрак был легким, и все быстро с ним покончили. Затем ученицы получили приказ немедленно возвращаться к себе и готовиться к послеполуденному визиту.
Гортензия же отправилась разыскивать Фелисию, но, не найдя ее нигде, была вынуждена обратиться к сестре Байи, учительнице их класса. От нее она узнала, что итальянка попросила позволения спешно отлучиться и какая-то монахиня проводила ее к графине Орландо, одной из ее кузин, жившей в Париже и поддерживающей с нею постоянную связь. Когда она возвратится, никто не знал.
– Почему вы не оделись должным образом, Гортензия? – спросила затем сестра Байи. – Ношение форменного платья и даже банта вашего класса несовместимо с трауром…
– Знаю, матушка. Однако мать-попечительница позволила мне не присутствовать во время визита Ее Королевского Высочества… Я прямо отсюда направляюсь в часовню, где останусь до тех пор, пока она не уедет…
На самом деле Гортензия вовсе не любила этой часовни, чрезмерно, с ее точки зрения, украшенной позолотой. Убранству часовни недоставало благородства, оно было кричащим. И все же в этот день, скорбный для нее, но праздничный для обители, часовня была единственным местом, где она могла быть уверена, что никто не потревожит тишины и не нарушит ее уединения. А ей было сейчас необходимо как то, так и другое. Не затем ли, чтобы поразмыслить о диковинном поведении Фелисии Орсини? Ведь может статься, что эта странная девушка, столь непредсказуемая в своих поступках, знает того, кто дерзнул нарушить спокойствие на Северном кладбище. По крайней мере несколько слов, что вырвались у нее, прежде чем она скрылась, позволяют предположить это. Да, и уход ее больше походил на бегство. Но куда? И для чего?
Столько вопросов, и ни на один Гортензия не в силах была найти ответ! В конце концов отказавшись от этих попыток, она постаралась углубиться в молитву, чтобы не слышать более никаких звуков извне: ни громкого стука подъезжающих придворных экипажей, ни восклицаний, которыми пансионерки приветствовали появление царственной посетительницы. Устремив взгляд на маленький светильник у подножия алтаря, она вся отдалась воспоминаниям о родителях, моля господа даровать им отраду в жизни вечной, ниспослать их душам покой, которого им так не хватало на этой земле, и не позволить, чтобы гнусное деяние убийц осталось безнаказанным.
– Боже всемогущий, если тебе одному дана власть покарать зло, то окажи мне милость, позволь быть орудием твоего отмщения…
Она еще долго молилась, сраженная всем, что ей только что пришлось пережить. Наконец силы изменили ей, она упала на скамью, охватив голову руками, и разразилась безудержными рыданиями. В этом состоянии ее и застала преподобная де Грамон.
– Скорее осушите ваши слезы, дитя мое, и освежите лицо. Поторопитесь: Ее Высочество желает видеть вас.
– Меня? Но почему?
– Я не осмелилась бы спросить ее об этом. Она хочет поговорить с вами…
Через минуту, заново причесанная и умытая, Гортензия была приведена матерью-настоятельницей в гостиную и, согласно установленным правилам, сделала тройной реверанс перед той, которая ее там ожидала.
Взглянув на нее впервые, было трудно представить, что Мария-Терезия, супруга дофина Франции и герцогиня Ангулемская, приходится дочерью королеве-мученице, этому воплощению очарования, грации и элегантности. И главное, что она была некогда тем робким, сдержанным, но бесконечно изящным и прелестным белокурым ребенком, которого ее мать называла «своей муслиновой разумницей» и который потом, уже в крепости, сумел обворожить даже тюремщиков… Недаром ходили странные слухи. Поговаривали, будто случилась подмена, и произошло это во время возвращения в Австрию. Шептались, что не зря она, при столь горячей привязанности к памяти отца, к матери относится куда прохладнее, а своего брата, маленького короля-узника, оплакивает и того меньше. Чего только не болтают, какие тайны не прячутся под мантией. Однако, похоже, эта мантия вся в дырках: сквозь них тайное проникает наружу, разбегается по свету в виде множества толков и домыслов…
В свои сорок девять принцесса выглядела крупной, тяжеловесной и костлявой особой с выцветшими голубыми глазами в обрамлении красных век. В ее чертах не было ничего примечательного, кроме большого, грозно выступающего носа, настоящего носа Бурбонов. Цвет ее лица отнюдь не отличался свежестью, изяществом природа ее обделила, поскольку царственная особа обладала редкостным даром превращать в бесформенные хламиды самые изысканные создания лучших модисток. Без сомнения, она выглядела величественно, но ее величие сочеталось со всегдашним раздражением и недовольством.
Ее общество никогда не могло бы доставить Гортензии особого удовольствия, а в этот скорбный день стало еще и жестоким испытанием. Едва кивнув в ответ на последний из трех традиционных реверансов, супруга наследника престола принялась молча беззастенчиво оглядывать дочь Анри Гранье. Молчание это никто не осмелился прервать, однако оно стало таким давящим, что мать Мадлен-Софи почла долгом вмешаться.
– Мадам, – мягко сказала она, – да извинит меня Ваше Королевское Высочество, но я позволю себе напомнить, что это дитя сегодня пережила испытание, способное сломить самых храбрых и крепких. А ей всего лишь семнадцать…
– Она велика для своего возраста и кажется вполне здоровой, – произнесла принцесса тусклым хриплым голосом, которым была обязана застарелому воспалению горла. – Мы хотели вас видеть, мадемуазель, чтобы сказать, сколь мы опечалены вашим трауром, и вместе с вами решить, что следует предпринять для вашего будущего. Кажется, ваши занятия близятся к концу?
– Это так, мадам, и если будет угодно Вашему Королевскому Высочеству и коль скоро того же пожелает наша мать-попечительница, мое непосредственное будущее до конца учебного года будет связано с этим домом.
– Это мудро, – с ободряющей улыбкой заметила преподобная Мадлен-Софи. – Гортензия – отличная ученица, весьма способная к самым разным предметам… Наше живейшее желание, чтобы она осталась с нами, и, если захочет, гораздо дольше, нежели до конца этого года. Наш дом, как мне кажется, хорошее убежище для страждущих.
– Не сомневаюсь, не сомневаюсь, – раздраженно оборвала ее принцесса и замотала головой, увенчанной черными перьями, что придавало ей сходство с лошадью, запряженной в катафалк, – однако в намерения короля не входит оставлять мадемуазель здесь надолго. И вам не следовало бы этого добиваться, досточтимая сестра. То, что произошло, способно лишь внести беспорядок и возмущение в самый воздух и в жизнь вашей обители. Если судить о слухах, касающихся последних мгновений жизни ее отца…
Краска бросилась в лицо матери Бара, и ее тонкие черты еще более заострились:
– Могу ли я напомнить Вашему Королевскому Высочеству, что этот дом, пребывающий под покровительством и осененный благодатью Священного Сердца Иисусова, не ведает слухов суетной жизни и что не может идти речь ни о беспорядке, ни о возмущении там, где мои сестры и я несем свою службу. Мы все здесь любим Гортензию и скорбим о том, что ее постигло!
– Щедрость вашей души известна нам, мать Бара, но вам неизвестны две вещи: что есть свет и чего требует закон. Мадемуазель Гранье не одинока в этом мире. У нее есть семейство, причем, благодарение господу, семейство несравненно более достойное…
Тотчас Гортензия склонилась в новом реверансе.
– Не соблаговолит ли Ваше Королевское Высочество позволить мне удалиться? Мой отец недавно положен в могилу, и у меня не будет сил стерпеть малейший неодобрительный намек на его счет.
– Вы останетесь здесь столько времени, сколько нам будет угодно, мадемуазель! Но каков норов! Вы забываетесь! Вы помните, с кем говорите?
– Да, мадам. Надеюсь, Ваше Королевское Высочество позволит мне выразить свое бесконечное почтение и удалиться. Поскольку вам угодно, чтобы я покинула этот дом, мне остается вернуться в родительский.
– И речи об этом не может быть! По всей вероятности, ваш дядя маркиз де Лозарг будет назван вашим опекуном. Или же по меньшей мере ему будет поручено держать вас при себе до тех пор, пока вы не перейдете под власть супруга. Таково желание короля: вам следует отправиться во владение дяди и жить там в семействе, как подобает девице вашего возраста… и вашего положения.
– Но я не хочу ехать к нему! Маркиз некогда отрекся от моей матери, своей собственной сестры. Мне нечего делать там!
– Гортензия! – вскочила преподобная де Грамон. – Опомнитесь!
– Оставьте, моя дорогая! Нам известен этот род девиц. Варварские времена, пережитые Францией, произвели их слишком много. Этой придется повиноваться… как и прочим. Ступайте, мадемуазель! Вам вскоре передадут нашу волю!
– Мадам! – вступилась в защиту Гортензии мать-попечительница. – Ваше Королевское Высочество слишком суровы…
– А вы слишком добры! Можете идти, мадемуазель!
С бурей в сердце Гортензия сделала реверанс, но не стала приседать еще положенных два раза. У нее подкашивались ноги, и она боялась упасть. Она отступила к двери, провожаемая опечаленным взглядом матери Мадлен-Софи, затем кинулась прочь из залы, словно спасаясь от погони. Она чувствовала, как на глаза наворачивались слезы, и не желала доставить этой ужасной женщине удовольствие видеть ее плачущей. Не переводя дух, она бросилась в часовню, пала на ступени алтаря, и все ее тело сотрясли рыдания…
Неделю спустя она получила приказ выехать в замок Лозарг, что в Оверни, где маркиз ожидал свою племянницу. О том, чтобы оспорить королевский приказ, не могло быть и речи, тем более нельзя было ослушаться. С переполненным яростью сердцем Гортензия Гранье де Берни готовилась к отъезду. Что касается Фелисии Орсини, та более не появлялась в пансионе.
Карета покинула маленький городок с наступлением вечера. Это позволяло надеяться, что к утру они прибудут на место. Но уже приближалась ночь. Она небрежно волочила по небу рваные клубы облаков, гонимые ветром от одного края земли к другому. Однако для Гортензии ни ночи, ни дня не существовало. Она чувствовала себя такой измученной и разбитой, что, кроме усталости и тревоги, не отпускавших ее еще в Париже, ничто не занимало ее мозг и сердце.
Шесть дней! Шесть дней, как она оставила столицу. Четыре до Клермон-Феррана, которые она провела в дилижансе, в компании с овернским кюре, нотариусом из Родеза и богатой перчаточницей из Милло, сестрой одной из монахинь монастыря Сердца Иисусова. Преподобная Мадлен-Софи доверила ей девушку с многочисленными наставлениями, которые, впрочем, оказались совершенно излишними. Мадам Шове была женщиной здравомыслящей, наделенной благородным сердцем. Она принадлежала к породе людей, с которыми чувствуешь себя спокойно и уютно в любой обстановке, с ними можно отправиться хоть на край света – так много в них рассудительности и разумной терпимости ко всевозможным каждодневным неудобствам.
Должным образом осведомленная относительно несчастья, постигшего ее молодую спутницу, Евладия Шове прилагала все силы, чтобы избавить ее от любого беспокойства и сделать это путешествие в неизвестность настолько удобным и беззаботным, насколько возможно. И все – в молчании, нарушаемом лишь изредка, поскольку, будучи женщиной робкой, она не пускалась в долгие беседы. А это Гортензия не могла не оценить по достоинству. Тем паче что ее и так изрядно утомили длиннейшие монологи нотариуса о политике.
Чтобы девушка не была вынуждена страдать от назойливости своих спутников еще и за гостиничным столом, мадам Шове просила приносить ей и Гортензии еду в комнату, которую они занимали вдвоем. Однако еще прежде, чем они достигли Гренобля, недавняя пансионерка успела познакомиться со всеми подробностями жизни своей спутницы и ответить на множество ее вопросов. Впрочем, именно Гортензия по прибытии в столицу Оверни решилась заговорить о своем семействе.
– Моя мать иногда упоминала о тетушке, графине де Мирефлер, живущей в Клермоне. Тетушке, которую она очень любила и у которой… впервые встретилась с отцом. Не знаю, видела ли она ее после своего замужества, однако мне известно, что они переписывались. Я бы очень хотела свести с ней знакомство. Если, конечно, она уже не покинула этот мир… Но в любом случае понятия не имею, как это сделать.
– Я попробую что-нибудь разузнать о ней.
Не прошло и часа, как Гортензия получила известие, что мадам де Мирефлер, слава создателю, все еще жива. Но так как в конце лета ее обычно терзает сильнейший насморк, графиня отправилась в Авиньон, чтобы переждать неблагоприятные месяцы в гостях у своей дочери, баронессы д'Эспаррон.
– Она вернется весной, – сказала мадам Шове. – И тогда вы, конечно, сможете встретиться с ней.
– Весной? Мне кажется, до нее так далеко…
– Всего два месяца, ведь январь уже кончается. – Перчаточница чуть помедлила, видимо колеблясь, и робко спросила: – Простите, если я покажусь вам нескромной, в этом случае вы можете не отвечать, но… разве вы не счастливы, что снова обретете семью? Маркиз де Лозарг, если не ошибаюсь, ваш дядя?
– Да. И все же у меня нет никакого желания его видеть. Если я и еду к нему, то не по своей воле, а потому что меня принудили…
– Извините меня… но, быть может, он будет счастлив вас принять. Кажется, вы весьма похожи на вашу матушку. Это обстоятельство не может его не тронуть…
– Кто знает? Как бы то ни было, спасибо за то, что попытались меня утешить.
Вопреки ободрениям доброй женщины Гортензия почувствовала новый прилив грусти, когда на пятый день они наконец разыскали дилижанс к Сен-Флуру, конечной точке путешествия. Она понимала, что там ей придется расстаться со своей спутницей, к которой, не сознавая того, привязалась. А вот незнакомый родственник внушал ей, бог весть почему, немалый страх. И это ей, которая никогда ничего не боялась.
Последние два дня путешествия походили на крестную муку. Погода стояла отвратительная. Смесь дождя и снега обрушивалась на дилижанс, переваливавшийся с боку на бок по трудным горным дорогам; непогода разгулялась сразу, как они выехали из города. Вцепившись в дверцу, обе женщины ожидали, что вот-вот наступит их последний час, особенно когда узкая дорога шла по краю отвесных ущелий, от бездонности которых кружилась голова. У мадам Шове обострились ее ревматические боли, она стонала при каждом толчке, а Гортензия сжимала зубы, чтобы не последовать ее примеру.
Затем распогодилось, но стало гораздо холоднее, и они наконец увидели Сен-Флур. Над городом возвышался собор, и синий клочок неба светился над его башнями-близнецами.
– Экипаж должен вас поджидать на Воинской площади, где останавливается дилижанс, – вздохнула перчаточница. – Там мы и расстанемся. Должна сознаться, я сожалею об этом.
– Я тоже, – неожиданно для себя откликнулась Гортензия. – Вы были так добры. Без вас я бы не выдержала всех тягот этого путешествия…
– А что бы вы сделали тогда?
– Не знаю. Быть может, постаралась бы отыскать свою двоюродную бабку, мадам де Мирефлер. Или возвратилась на улицу Варенн…
– Но вы же знаете, что это невозможно. Мать Бара была бы опечалена, и у нее начались бы неприятности…
Гортензия лишь вздохнула и с тоскливым отчаянием взглянула на суровый пейзаж, расстилавшийся за окном кареты.
– Простите меня! Вы, наверное, думаете, что я теряю голову. Но каждый раз, как я пытаюсь представить себе маркиза де Лозарга, я чувствую… безотчетную боль и тревогу.
– Это потому, что вы молоды, впечатлительны, и к тому же у вас легко разыгрывается воображение! Быть может, вы очень удивитесь, увидев перед собой очаровательного господина преклонных лет…
– Он не так уж стар. Если вспомнить то немногое, что я слышала о нем от матери, ему сейчас должно быть сорок пять… или чуть больше.
– Как бы то ни было, это человек благородного происхождения. Следовательно, он будет вести себя с вами как подобает. Ну же, милое дитя, наберитесь смелости. Вот увидите, все образуется…
– Да услышит вас господь!..
Действительно, у конечной станции дилижанса их поджидал экипаж – развалюха, построенная, вероятно, во времена Людовика XV и, без сомнения, испытавшая на своем веку немало невзгод. В нее была впряжена пара сильных неверских лошадей; кучер же ни в чем не походил на старого Може, в сравнении с ним выглядевшего английским лордом. Этот оказался мужчиной скорее широким, нежели высоким, с квадратными плечами, очень плотный, если только его хламида из серой грубой шерсти не придавала ему излишней массивности. Под измятой круглой шляпой черного цвета виднелось кирпичного оттенка лицо, обрамленное густейшими вороными бакенбардами, закрывающими большую его часть. Заправленные в сапоги гетры из толстого полотна дополняли его наряд.
Этот-то персонаж направился прямиком к Гортензии и неуклюже приветствовал ее:
– Это я, Жером, кучер мсье маркиза. И спрашивать не надо: вижу, вы и есть та девица, о какой говорено. Вот так сразу вас и признал…
– Ты меня уже видел?
– Вовсе нет, а только вы – ну вылитая матушка ваша! Пойду поищу ваши вещички. Ваша-то телега припозднилась, вот и надо бы поторопиться, ежели не желаете объявиться дома завтра утром.
– Замок так далеко?
– Да больше пяти лье. А господин маркиз не жалует, когда его заставляют ждать: ужин – дело святое. Щас вернусь.
Передвинув языком комок табачной жвачки за другую щеку, Жером вразвалку направился к багажу, который выгружали служащие почты. Гортензия с завистью взглянула на приветливый постоялый двор с чистыми, блестевшими на солнце стеклами, за которыми угадывался жаркий уютный огонь в очаге. Именно там мадам Шове собиралась провести ночь… увы, без нее.
Та перехватила взгляд девушки и все поняла.
– Как вы полагаете, нельзя ли убедить этого человека дождаться завтрашнего утра?
– Конечно, нет. Разве не слышали: маркиз нетерпелив… И все же спасибо, что вы об этом подумали…
Повинуясь внезапному порыву, она поцеловала свою спутницу. Затем, видя, что Жером возвращается, бормоча себе под нос что-то непочтительное о весе и числе ее багажа, девушка прибавила:
– Скорее возвращайтесь на постоялый двор, дорогая мадам Шове. Мне бы не хотелось, чтобы вы дожидались моего отъезда! Так грустно оставлять кого-то там, откуда уезжаешь…
– Вы мне напишете, чтобы рассказать, как все устроится?
– Обещаю вам!
Спустя мгновение повозка со скрипом тронулась и покатила по крутому спуску, ведущему к нижней части города. Теперь уже ничто не ограждало дочь Анри Гранье от этих незнакомых мест и чуждого ей существования, которое вскоре ожидало ее…
Со вздохом она откинулась на подушки из потертого бархата, пахнущего сыростью и конюшней, прикрыла глаза, чтобы не видеть слабый желто-серый свет там, где недавно синел островок чистого неба. Она попыталась уснуть, чтобы по крайней мере перестать думать, но это ей не удалось, и она вновь открыла глаза. Натянутые нервы, толчки скрипучей кареты, еще более чувствительные, нежели тряска в дилижансе, печаль, навалившаяся на нее вместе с ужасным чувством одиночества, – все это лишало Гортензию покоя. Да еще ландшафт, такой дикий и неприютный…
Сильно кренясь и рискуя перевернуться, экипаж пересек по берегу долину реки Лескюр и наконец начал длинный и крутой подъем, чтобы где-то в вышине, у границы низких облаков, достичь обрывистого базальтового плато, рассеченного ущельями и лощинами и ощетинившегося в небеса скалистыми острогами самых причудливых форм. Вся эта дикая растительность, по зимнему времени лишенная успокоительной мягкости листвы, топорщилась оголенными черными ветвями, обожженными морозом и облепленными голубоватым лишайником.
Одна в темном пространстве кареты, которую немилосердно трясли по камням перешедшие на рысь кони, Гортензия чуть не плакала. Все это навевало на нее жестокую печаль, особенно когда они попадали в широкие полосы желтого тумана, словно в царство зыбких мечтаний. Она изнемогала от усталости и вдобавок озябла. Ноги в сапожках из черного сафьяна заледенели и ныли.
Толчок, более сильный, чем прежние, исторгнул у нее крик боли. Разве можно назвать эту телегу каретой, мужлана на козлах – кучером, а ту дурно пахнувшую, истлевшую тряпку, которую ей набросили на ноги, – полостью? При воспоминании о каретах, в которых ей приходилось ездить совсем недавно, ее сердце еще горестнее сжалось. Нежность бархатных подушек, шелковистость больших полостей из меха, мягкое покачивание гибких рессор и тихий бег колес на хорошо смазанных осях – где все это сейчас? Оно принадлежит чудесному прошлому, разрушенному в один миг, будто карточный домик, на который дунуло капризное дитя.
Она отчаянно пыталась вытеснить из памяти эти образы, не думать о том, что еще так недавно было ее собственным миром. Прошел целый месяц! А что такое месяц?.. Ей казалось, что за последние дни она постарела по меньшей мере лет на десять. А может, и больше? Наверное, она стала уже совсем древней и это бесконечное путешествие закончится на том свете?
Карета нырнула в какое-то ущелье, поросшее огромными деревьями; они стояли повсюду, едва различимые во мгле. Гортензия услышала, как Жером проревел что-то, и лошади замедлили бег. Дорога, видимо, стала совсем отвратительной: экипаж принялся раскачиваться, как корабль в непогоду. Девушку так трясло и бросало, что временами она задевала головой обтянутый тканью верх кареты. Вцепившись в лямку дверцы, Гортензия прилагала все силы, чтобы не вывалиться на землю. Вдруг пол под ней куда-то провалился, раздался треск и яростный вопль: это кучер ругался, призывая все силы ада и небес. Экипаж остановился; девушка опустила окно, выглянула наружу и почти нос к носу столкнулась с Жеромом.
– Что-то случилось?
– И не говорите! Колесо разлетелось вдребезги. А тут еще снег посыпал!
И действительно, редкие хлопья опускались с потемневших небес. Отцепив один из фонарей, висящих у передка кареты, Жером разглядывал поврежденное колесо. Гортензия вышла, чтобы самой убедиться в том, сколь велика неприятность, и заодно облегчить экипаж. Ноги страшно замерзли, было больно ходить, однако, сделав несколько шагов, она почувствовала, что стало теплее.
– Нам еще далеко до Лозарга? – спросила она.
– Больше лье… А тут нужна подмога. В одиночку мне не починить карету.
– А разве мы только что не проехали мимо деревни?
Жером плюнул себе под ноги.
– Деревни? Три-четыре заброшенные лачуги, куда по ночам лучше не соваться…
– Это почему?
– Туда заглядывает нечистая сила с тех пор, как тамошнего хозяина сожрали волки, а это стряслось добрых полсотни лет назад…
У Гортензии по спине побежали мурашки, она содрогнулась вовсе не от ночной прохлады.
– А… здесь еще есть волки?
– Попадаются! Так что лучше бы не тянуть тут время. Посреди леса… да еще затемно, в их любимую пору!.. Послушайте, барышня, вы бы залезли назад в карету. Там внутри вам ничего не грозит. Я же сейчас выпрягу лошадь и слетаю в замок…
– Ну, тогда вы можете выпрячь и другую. Я умею ездить верхом.
– Только не на наших конях! Видели их спины? Они вам ноги оторвут. И нет дамского седла!
– Делайте, что угодно, но одна я здесь не останусь! Вы же только что говорили о волках. Если они появятся в ваше отсутствие, я-то буду в безопасности, а вот лошадь? Надо просто оставить здесь карету…
– И в ней все ваши пожитки? Чтобы ее тотчас обчистили? Вы, барышня, вовсе рехнулись!
– Так найдите другой выход.
Она принялась ходить взад и вперед, крепко скрестив руки на груди, чтобы согреться. На ее счастье, плащ из черного сукна с пелериной и бархатным воротником был плотным и теплым, а капюшон согревал уши, но долго так продолжаться не могло. Жером переминался с ноги на ногу, не в силах на что-либо решиться, и пока ограничивался тем, что с унылым видом разглядывал разбитое колесо.
– Сколько раз я твердил господину маркизу, что эту колымагу пора отвезти к каретнику!.. Но он все равно будет кричать на меня! А ко всему прочему он так разозлится, что его заставили ждать… Позвольте мне поехать, барышня…
Гортензия ничего не ответила. Она заметила в глубине леса отблеск пламени; огонь переместился, словно кто-то шел с факелом в руках. Сначала она подумала, что это ей показалось, но потом убедилась, что глаза не обманывали ее.
Она протянула руку в том направлении:
– Смотрите, Жером! Там кто-то есть! Надо его попросить о помощи!
Девушка уже была готова броситься туда, но кучер не двинулся с места. Он даже отвернулся и быстро перекрестился.
– Поворотитесь, барышня, да скорей отведите глаза. Это проклятый огонь. Это его тот, другой, зажег… Да не глядите, не глядите же!..
– Другой?
– Ну да, его имени вслух не говорят, а то беду накличешь!
Как бы подтверждая его слова, где-то в той стороне завыла собака, но Гортензия уже так продрогла, что ей было не до суеверных страхов.
– Не говорите глупостей, Жером! Дьявол давненько не наведывался во Францию! Этот огонь – просто огонь, и, поскольку зажгла его человеческая рука, я хочу увидеть этого человека.
Прежде чем насмерть перепуганный кучер попытался ее задержать, она бросилась под сень деревьев и, спотыкаясь, заскользила вниз, по мере сил уворачиваясь от низких ветвей, колючих кустов и торчащих обломков скалы. Это оказалось не так уж легко. Спуск был крут, не раз ей пришлось цепляться за ветки, хвоя больно колола пальцы сквозь кожу перчаток. Ее ноги утопали в пропитанном влагой мху, но она не обращала на это внимания, зачарованная светящимся пятном, которое постепенно росло на глазах. Жалобные призывы Жерома, стонавшего от ужаса на дороге, постепенно затихли. Его, видимо, сковал страх, и он не посмел следовать за ней. Гортензия же ничего не боялась. Она собиралась попросить того, кого встретит, по крайней мере прийти посторожить карету или же отправиться в Лозарг и предупредить его обитателей, чтобы прислали людей. Поскользнувшись на мокрой сосновой хвое, она натолкнулась на обнажившийся выступ скалы и от боли не смогла сдержать стона. Вновь послышался голос Жерома. До него оказалось гораздо дальше, чем она могла себе представить.
– Вернитесь, барышня, вернитесь, ради создателя!..
Она поднялась на ноги, но не повернула назад. Огонь – то был костер, здесь она не могла ошибиться, влек ее к себе неодолимо. Она закричала:
– Месье! Эй, месье… Помогите нам!
Вместо ответа раздался треск ветвей, и внезапно на ее пути зажглись два глаза, пылавшие, словно раскаленные угли… В нескольких шагах от нее застыл как вкопанный большой рыжий волк…
От ужаса у нее перехватило дыхание. Как подкошенная, она опустилась на землю, настолько потеряв голову, что даже перед лицом того, что сочла неминуемой гибелью, не отыскала в памяти ни одного слова молитвы. Зверь замер в нескольких шагах. Через мгновение он прыгнет и обрушится на нее…
Но нет. Вместо того чтобы броситься вперед, волк сел, словно у него в запасе было еще довольно времени, и облизнулся… Его миролюбивая поза не внушила Гортензии доверия, но позволила издать настоящий вопль, отраженный эхом от стен ущелья. Вероятно, привыкший к такого рода возгласам тех, кто встречался на его пути, зверь не двинулся с места… И тут она услышала сильный мужской голос:
– Не надо кричать, вы взбудоражите Светлячка! Следуйте за ним, и он приведет вас к костру!
Голос шел оттуда, где горел огонь. Едва он прозвучал, волк встал, повернулся к ней спиной, но перед тем, как двинуться вниз, оглянулся, чтобы удостовериться, что она идет за ним. Гортензия поднялась на ноги. Ее страх несколько ослабел, но она все еще не очнулась от потрясения и поэтому инстинктивно повиновалась тому, кто ее подзывал.
Пошатываясь и хватаясь руками за деревья в поисках опоры, она последовала за волком, но вдруг он круто повернул направо. И вовремя; если бы девушка продолжала идти, не сворачивая, она неминуемо угодила бы в многометровый провал. Плоская скала, не имевшая никаких выступов, прямо под ногами обрывалась отвесно вниз, словно береговой утес. У ее подножия снова начинался лес. И там на поляне горел костер. Хотя глаза Гортензии немного привыкли к темноте, она бы сама не заметила опасности…
Некоторое время спустя, следуя по пятам за своим необычным проводником, она достигла поляны, где ее ожидало еще более странное зрелище. На скалистом выступе, словно на троне, сидел мужчина, а у ног лесного монарха расположился самый невероятный двор, какой только можно вообразить: стая волков; они глядели на нее, расположившись широким полукругом напротив костра.
– Подойдите, – проговорил мужчина. – Звери не причинят вам вреда. Они уже поели, – прибавил он со смешком, который девушка отнюдь не нашла приятным.
Поскольку она не могла решиться приблизиться, он поднялся и пошел навстречу, протягивая ей руку. Загорелая, с обветренной кожей, эта рука была сильной и вместе с тем тонкой. Странно увидеть подобную руку в столь диком месте: с длинными пальцами и изящно очерченными ногтями… Впрочем, она совершенно не подходила тому, кто предстал перед Гортензией.
Повелитель волков был весьма высок ростом, худ, но, без сомнения, очень силен. Усы, борода и целая поросль длинных и густых черных волос скрывали большую часть его темного обветренного лица, позволяя разглядеть лишь крупный надменный нос и глаза. Удивительные глаза – бледно-голубые, цвета прозрачной воды, но теперь – холодные и беспощадные, как стальной клинок. Его грубая одежда не отличалась от пастушеской: штаны и безрукавка из грубого голубого полотна, гетры из толстого тика и бараний кожух. Единственным отличием от крестьянского наряда представлялись толстые, подбитые гвоздями башмаки, похожие на солдатские. Широкополая шляпа из черного фетра осталась лежать на скале.
Не выпуская руку Гортензии из своей широкой ладони, он взирал на девушку с любопытством.
– У вас вид настоящей госпожи. Что вы делаете в лесу в подобный час и в такую погоду?
– Я направляюсь в замок Лозарг. К несчастью, у нас случилась поломка: колесо…
– У вас?
– У меня и Жерома, кучера маркиза. Он остался там, наверху, при лошадях.
– Вы так думаете?
– Естественно! Он не захотел спуститься со мной в этот лес. Он утверждал, что огонь… зажжен дьяволом!
Широким жестом незнакомец указал на полукруг внимательно следивших за ними волков.
– Если бы он последовал за вами, он бы лишь утвердился в своем мнении. К счастью, трусость избавила его от этого… Но к делу. Что вам понадобилось в Лозарге?
– Я буду там жить. По крайней мере, так мне кажется.
– Непохоже, чтобы это доставляло вам радость. Если речь идет о браке с маркизом, я вас понимаю!
Дерзкий тон возмутил Гортензию гораздо больше, чем нелепость его речей.
– Я не собираюсь выходить замуж за маркиза: я его племянница. Добавлю, что, как мне кажется, вы отличаетесь редкостной дерзостью, не говоря уже об излишнем стремлении вмешиваться в то, что вас не касается!
– Я один могу судить, что меня касается, а что нет. Вам же, по-видимому, самое время вспомнить, что вы полностью в моей власти…
Он щелкнул пальцами, и волки, до того лежавшие неподвижно, встрепенулись, уселись на хвосты и уставились на девушку десятью парами горящих глаз. Было нетрудно догадаться, что существует и знак, по которому они разом бросятся на нее…
Испугавшись, Гортензия крепко зажмурилась, чтобы ничего более не видеть. В то же время инстинктивным движением ребенка, ищущего защиты, она шагнула к незнакомцу. Прошло несколько секунд, показавшихся ей вечностью. Затем он тихо свистнул, и она съежилась, предчувствуя, как сейчас ее обдаст зловонное жаркое дыхание хищников. Но, кроме раскатистого смеха, ничего более за тем свистом не последовало.
– Да откройте же глаза, маленькая глупышка! – проворчал ее странный собеседник. – Вот уж воистину городская девушка! Боязливая и…
– Я не труслива! – с вызовом воскликнула она, устремив на него возмущенный взор. – Много ли женщин способны встать лицом к лицу с волками, не чувствуя никакого страха?..
– Вы действительно поверили, что я могу натравить их на вас? Посмотрите же, я отослал их прочь.
Действительно, волки исчезли. У его ног остался лишь большой рыжий зверь, которого он назвал Светлячком, – тот, кто был послан ей в проводники. Хотя и его присутствие не могло не тревожить ее, Гортензия все же испытала облегчение. Но, к своему удивлению, убедилась, что силы совершенно покинули ее.
– Могу ли я сесть? – спросила она, указав на выступ, на котором он восседал до ее прихода.
– Я как раз собирался вам это предложить! У вас действительно неважный вид. Вы не хотели бы съесть чего-нибудь?
– О да, – призналась она. – Умираю от голода. Но что можно здесь съесть?
– Вот это!
Из лежавшей на земле котомки он вынул пирог, затем разрезал его надвое. Половину пирога он бросил волку, и тот в три приема расправился с ним; другую половину разделил еще на две равные части, предложив ломоть своей гостье и откусив от другого, причем показал такие же белые, блестящие зубы, как у волка. Гортензия тоже набросилась на еду с тем большим аппетитом, что золотистая корочка отменно пахла, а начинка из жаренных на бараньем жире грибов оказалась превосходной. Ей пришло в голову, что никогда раньше она не ела ничего столь вкусного, и она без малейшего стыда покончила со своей долей пирога. Ее лишь немного стеснял пристальный, без сомнения, ироничный взгляд светлых глаз незнакомца. Но ведь она так проголодалась после тягот путешествия, горечи расставания с мадам Шове и ужаса, испытанного в этот последний час! Теперь у нее проснулась и жажда, поскольку жир был несколько пересолен, и она с благодарностью приняла бурдюк из козьей шкуры, без единого слова протянутый ей странным незнакомцем.
Терпкое, крепкое вино пощипывало язык и заставило Гортензию закашляться. Незнакомец без всякого стеснения похлопал ее по спине.
– Недостаток привычки, – заметил он. – Ничего, это придет! А теперь скажите мне, кто вы и что собираетесь делать в Лозарге?
– Не лучше ли мне подняться снова на дорогу? Жером, должно быть, уже решил, что меня нет в живых, и беспокоится…
– Возможно, он так и считает. Что до беспокойства, могу поспорить: он уже давно на пути к замку. А теперь довольно околичностей! Кто вы?
– Племянница маркиза, я уже вам говорила. Меня зовут Гортензия Гранье де Берни…
Мужчина нахмурился.
– Его племянница?
– Дочь его сестры, если вам будет угодно!
Он наклонился к ней и внимательно всмотрелся в ее лицо, а затем не слишком учтиво сжал ее голову в своих ладонях и, чтобы лучше разглядеть, повернул к огню…
– Дочь той, о ком никогда не упоминают, – как бы самому себе пробормотал он. – Дочь той, кого считают мертвой, отлученной, о ком запрещено даже думать, воплощение предательства, имя которому – женщина… Той, кого маркиз поклялся ненавидеть до самой смерти… Тем не менее вы тут и едете к нему?
– Моя мать умерла, – прошептала Гортензия, и голос ее прервался: это слово все еще ввергало ее в отчаяние. – И мой отец тоже… У меня больше нет никого…
Ее собеседник разразился смехом.
– Так вас это забавляет… – горько проронила Гортензия, опустив голову, чтобы скрыть набежавшую слезу.
Повелитель волков сразу осекся.
– Я засмеялся не над вашим несчастьем, Гортензия! Я только теперь понял. У вас никого нет, но вы богаты. Даже слишком богаты, если верить слухам. А господин маркиз беден как церковная крыса. И может, даже более того! Это все объясняет. Отныне вы – его воспитанница…
– Никоим образом! Мой отец был не из тех, кто бы мог забыть позаботиться о моем будущем в случае собственной кончины. Моим имуществом теперь распоряжается совет, руководимый его нотариусом, за этим наблюдает его поверенный. По сути, я могла бы остаться дома, но король повелел отправить меня к дяде. Естественно, тот должен получить пансион на мое содержание…
– Да, пансион, который, уж вы мне поверьте, придется ему как нельзя кстати. Надеюсь, что по крайней мере вас будут содержать достойно в этом гнездилище нищеты… Во всяком случае, если можете принять от меня совет, то поберегитесь!
– Беречься чего? Что вы имеете в виду? – прошептала неприятно удивленная Гортензия.
– Того, что маркиз – ваш единственный наследник в случае, если с вами… что-нибудь случится. Вам следует ежеминутно быть настороже. Ну, а теперь я провожу вас к вашему экипажу…
Он протянул ей руку, чтобы помочь подняться, а другой нахлобучил на голову свою широкополую черную шляпу. Несмотря на выпитое вино, Гортензия вновь почувствовала, что внутри у нее все похолодело. Ей никогда не хотелось ехать в Лозарг, но теперь ее обуял настоящий страх… Ведя девушку через лес, незнакомец продолжал наблюдать за ней…
– К чему такая кислая мина? – заметил он, явно забавляясь испугом Гортензии. – Вас пока что никто не убил. Я даже надеюсь, что у вас впереди много прекрасных лет… Если прибегнуть к некоторым предосторожностям!
Насмешливый тон пробудил в ней былую строптивость нрава и одновременно придал ей силы.
– Для предводителя волков, почти что дикаря вы выглядите весьма осведомленным обо всем, что происходит в домах и даже в умах здешних обитателей! Откуда такая проницательность? А я даже не знаю, кто вы…
– Никто!.. Или, если хотите, вольный ветер. Либо лесной дух.
– Но даже у вашего волка есть имя, а у вас? Разве вас не крестили?
– Отчего же. Можете называть меня Жан…
– Это, как бы выразиться, звучит слишком уж односложно… Жан де… что дальше?
Он остановился, внимательно посмотрел на нее, и в первый раз она увидела, как он улыбается. Улыбка была удивительно юной, причем один уголок крепко сжатого рта поднимался чуть выше другого, что придавало ему слегка насмешливое выражение. В то же время глаза, обычно смотревшие жестко, теперь излучали мягкий свет.
– Спасибо, – сказал он.
– За что?
– Вот именно за это вельможное «де», что сорвалось у вас с языка.
Гортензия покраснела. Ценою жизни она не смогла бы объяснить, что ее заставило предположить в этом человеке благородное происхождение, несмотря на его дикарскую наружность. Может, надменная посадка головы, правильная речь или тонкие пальцы, а скорее всего – этот голос. Глубокий, низковатый, но иногда с проскальзывавшими в нем звонкими властными нотками.
Она остановилась, чтобы перевести дух, поскольку, несмотря на помощь повелителя волков, подъем оказался куда круче, чем она ожидала, а тонкий снежный покров сделал почву слишком скользкой.
– Ну так что же, – прошептала она. – Вы скажете мне свое имя?..
– У меня его нет. Для всех я – Жан, Князь Ночи… или Волчий князь. Этого вполне достаточно…
Она поняла, что большего он не скажет, и снова тронулась в путь. Через несколько мгновений они выбрались на дорогу недалеко от кареты. Но лишь для того, чтобы убедиться в отсутствии Жерома и одной из лошадей. Оставался, правда, второй жеребец, которого близость волка, не отходившего ни на шаг от своего хозяина, привела в ужас.
– Светлячок, домой! – крикнул Жан, бросаясь к обезумевшей от страха лошади. Дико поводя глазами, конь скалил желтые зубы и ржал. Однако волк, услышав голос хозяина, тотчас повиновался приказу, и вскоре бедное животное успокоилось. Тогда лесной человек выпряг его, оставив лишь уздечку и поводья.
– Я доставлю вас в Лозарг, – сказал он Гортензии, которая, стоя у края дороги, наблюдала, как он лихо справился с этой нелегкой задачей.
Успокоив лошадь, он одним прыжком вскочил на нее и протянул девушке руку:
– Ну же! Смелей! Вы будете держаться за меня…
– Но как же… карета? Мой багаж?
Он сухо рассмеялся.
– Кому здесь воровать? Жером вернется с людьми и другим колесом…
Ей удалось, опираясь на его мощную руку, вскарабкаться на лошадь и устроиться на ее широкой спине.
– Прекрасно, – одобрительно проговорил Жан. – Обхватите меня обеими руками у пояса и держитесь крепко. В любом случае мы не помчимся во весь опор.
Они тронулись шагом. Дорога, каменистая и неудобная, змеилась по лесу, опускаясь все ниже, туда, где, видимо, был выход из расселины. Шум горного потока, поначалу еле слышный, становился все явственнее. Меж тем ночь казалась светлее от выпавшего снега, хотя облака все еще клубились в вышине, словно бы нехотя сползая с мертвенно-бледного полумесяца; он все же давал достаточно света, чтобы глаз мог различить окружающие деревья, скалистые отроги и ручейки, в которые постоянно попадали конские копыта. Широкие сосновые кроны, черные ели и старые буки с корявыми ветвями высились вокруг, словно колоссы.
В горловине ущелья дорога шла вдоль потока, пенистым водопадом бьющегося внизу о черный скалистый берег, и чудилось, будто утесы – это злополучные странники, навеки застывшие под действием дикого и злобного заклятья.
Окоченев от холода, но вцепившись в своего спутника и радуясь исходящему от него успокоительному теплу, Гортензия представляла себе, что вступила на дорогу, ведущую к вратам ада, – настолько этот пейзаж был похож на подступы к потустороннему миру.
– Нам еще далеко? – спросила она таким слабым голосом, что его вряд ли можно было различить. Но волчий пастырь услышал. Он усмехнулся:
– Вам страшно?
– Нет. Холодно… К тому же что ни говори, а вокруг все кажется таким ужасным…
– Не надо бояться здешних мест. Красивее их нет нигде. Вы только дождитесь нашей весны, когда зажелтеют дикие нарциссы на лугах и расцветет голубая горечавка… Подождите, и вы вдохнете здешний аромат… В конце концов, вы сами рассудите! Взгляните! Вон там Лозарг!
Стены ущелья внезапно ушли вбок, словно потайная дверца. Перед ними под тонким снежным покровом появился холм, увенчанный массивным замком, где к четырехугольному донжону прилепились четыре круглые башни с выщербленными зубцами, одним своим присутствием отметавшие последние пять веков цивилизации. Замок выступал из ночи времен в нетронутой величавой надменности. У его подножия теснилось несколько построек, зажатых вкруг того, что некогда было передовыми укреплениями, но они не портили общего эффекта. Впечатление было неизгладимым.
Гортензии никогда бы не пришло в голову, что можно жить в таком обиталище. Она прошептала:
– Вы хотите сказать, что… это жилище моего дяди?
– Естественно. Разве замок вам не понравился? Как бы то ни было, он довольно красив… Правда, несколько обветшал.
Потрясенная увиденным, девушка ничего не ответила. Образ матери, пленительно легкомысленной, всегда занятой нарядами и удовольствиями, промелькнул в ее памяти, Контраст ее жизни в Париже с этим суровым свидетельством другой эпохи, холодным и безжизненным, был столь разительным, что Гортензия не могла подавить улыбку. Это, пожалуй, многое объясняло… Впрочем, по мере приближения к нему замок показался ей более приветливым благодаря огонькам, что поблескивали за узкими окнами. К тому же у его стен виднелись другие огоньки, они двигались и мерцали над дорогой, спускавшейся по холму.
– Вам на помощь уже спешат, – проговорил Жан, Князь Ночи. – Фермер Шапиу, его сын Роже и ваш кучер…
Когда же Гортензия призналась, что не в состоянии различить что-либо, кроме блеска фонарей, он рассмеялся:
– Я ночью вижу не хуже кошки, и притом далеко… Могу вас уверить, что они отправились на повозке, которую здесь называют «барота»: это двухколесная телега; так вот, в ней – все для замены сломанного колеса вашего экипажа. И кроме того – ружья…
Через несколько минут у подножия холма они встретили маленькую процессию; тут действительно была двухколесная телега, на ней сидели двое мужчин, третий ехал верхом. Все они застыли при виде всадника, который издалека выкрикнул:
– Ну что, Жером, ты, как всегда, ходишь в смельчаках? Твоя госпожа уже сотню раз могла бы сгинуть в лесу. Если ты всегда так оберегаешь тех, кого доверяют твоему попечению, я не могу поздравить маркиза с верными и исполнительными слугами.
– А нечего было туда соваться! – пробурчал тот, к кому обращались. – Я ж говорил, что добром не кончится…
– Говорить мало. Надо было пойти за ней. А ты ничего лучше не придумал, как бросить ее одну среди ночи. Тебе это приказывали?..
– Так мне ж пришлось бежать за подмогой! Я ж сказал. Могла бы спокойно посидеть в карете.
– И помереть от холода… или от чего другого!
Не слушая дальнейших оправданий кучера, Жан каблуками легонько подбодрил лошадь и направил ее на скалистую тропу, ведшую к замку. Его силуэт при лунном свете вырисовывался с отчетливостью покрытой чернью серебряной чеканки. Старые камни, вырубленные из глыб застывшей лавы, выглядели чрезвычайно эффектно. Их мягкие контуры чуть размывали отчетливый рисунок укреплений и придавали им особое очарование. Остроконечные крыши башен поблескивали под лунным светом, и было непонятно – спускается замок прямо с небес или же собирается вознестись ввысь. Возникало желание протянуть руку и прикоснуться к нему, как к какой-нибудь драгоценной вещице.
– Вы оказались правы, – выдохнула восхищенная Гортензия. – Он очень красив.
– Он похож на женщину, в которую ты влюблен… или хотел бы влюбиться, но не смеешь.
– Почему вы так говорите? – спросила девушка, пораженная столь странным сравнением.
– Да так. Вам не понять…
– Как вы можете судить! Если бы вы объяснили и…
– Зачем? – грубо оборвал он ее. – Скажем, мне нет дела до того, поймете вы или нет. Кстати, мы приехали. И вас уже поджидают.
Действительно, на пороге, возле высокой двери с прибитым к ней изъеденным временем каменным гербом, стоял человек. Неясный свет факела, который держал в руках мальчик, одетый по-крестьянски, выделял его на фоне стены, которая казалась еще чернее. Он был высок, поджар, угловат, но черный камзол по моде прошлого века тем не менее сидел на нем с отменным изяществом. Густые белоснежные пряди волос были небрежно зачесаны назад и, поблескивая, колыхались, как легкий некрученый шелк, но в обрамлении этого благородного нимба взору являлось одно из самых надменных и холодных лиц, какие производит природа. Высокие скулы, волевой подбородок и тонкий рот с лукавой складкой по внушительности все же уступали носу, от которого бы не отрекся и Король-Солнце Людовик XIV. Что касается глаз, цвет которых трудно было различить в столь скудном свете, они буквально запылали яростью, когда их обладатель узнал всадника. Вырвав факел из рук мальчика, он бросился к пришельцам.
– Кто внушил тебе дерзкую мысль явиться сюда? – взревел он, стараясь перекричать поднявшийся ветер. – Вон!..
– Не думаете ли вы, что я здесь ради собственного удовольствия? – с горькой иронией парировал Жан, Князь Ночи. – Если бы ваши слуги лучше вам служили, мне не пришлось бы обеспокоить себя. – Затем, обернувшись к Гортензии, которая, все еще вцепившись в него руками, с тревогой наблюдала эту сцену, сказал: – Вы можете спешиться, мадемуазель! Этот милейший человек – ваш дядюшка, высокородный и могущественный сеньор Фульк, маркиз Лозарга… и прочих мест, кои было бы утомительно сейчас перечислять.
Он не успел ей помочь, Гортензия с ловкостью опытной амазонки уже сама соскочила на землю. Держа факел в поднятой руке, маркиз устремился ей навстречу, но внезапно застыл на месте с видом крайнего изумления.
– Виктория! – пробормотал он с неожиданной нежностью в голосе. – Ты вернулась, Виктория…
– Мое имя Гортензия, месье.
Она чуть замешкалась, хотя и не слишком явно. Представ перед этим человеком с профилем хищной птицы и серебряной шевелюрой, в котором издали угадывался властный повелитель, она так оробела, что едва не назвала его «монсеньором», а это было бы вовсе неуместным. Что до «дядюшки» – у нее не было ни малейшего желания так его именовать. Но он даже не заметил этой легкой заминки, весь поглощенный созерцанием ее лица.
– Нет такого имени: Гортензия, – проворчал он. – Оно ничего не значит, и здесь о нем не слыхали. Разве что служанка или крестьянка…
Твердое обещание оставаться обходительной, вырванное у девушки преподобной Мадлен-Софи в час расставания, потеряло силу перед столь высокомерной презрительностью.
– Почему бы не прибавить в этот перечень и корову? – возмущенно оборвала она его. – Впрочем, не думаю, что его могли здесь слышать, ибо это имя происходит от названия экзотического цветка, привезенного из путешествия одним из спутников господина де Бугенвиля. Что касается той, в честь кого я так наречена, – Гортензии де Богарне, голландской королевы и моей крестной матери, она никогда не имела ничего общего с челядью!
– Поддельная королева с картонной короной, подобно многим другим, извлеченным из факирского сундучка Буонапарте…
– Решительно, я начинаю понимать, что мы никогда не сойдемся относительно титулов, маркиз, – снова с возмущением бросила ему в лицо Гортензия. – Тот, кого вы именуете «Буонапарте», для меня навсегда останется Его Величеством Императором…
– Корсиканский узурпатор, короновавший сам себя…
– В присутствии и с благословения папы римского! И его крестницей я имею честь быть. Засим, если Гортензия вам так не нравится, вы всегда можете называть меня Наполеоной: это мое второе имя.
– Я буду звать вас Викторией.
– Пусть так. Но с прискорбием сообщаю вам теперь же, что не стану отзываться на это имя… несмотря на все почитание, какое я обязана к вам питать. Не говоря уже о том…
Факел так опасно затанцевал в руке маркиза, что, неожиданно свесившись через холку лошади, Жан перехватил его.
– Почему бы вам не продолжить так чувствительно начавшееся первое знакомство в доме? – с издевкой сказал он. – Вы оба, сдается мне, обладаете схожими характерами, и видно, что вы из одного семейства. Что касается этой девицы, маркиз, подождите немного, прежде чем подпалить ее. Нехорошо, когда слишком много людей погибают в одном замке одинаковым образом. – Швырнув факел на землю, повелитель волков поворотил лошадь и начал спускаться по тропе, бросив в ночь: – Я верну эту скотину Шапиу, поскольку мне не по нраву возвращаться пешком. Это подобает лишь подлой черни.
– Сам ты из черни, был и навсегда останешься таким! – вне себя от ярости взревел маркиз, и его поза свидетельствовала, что он готов броситься за обидчиком. Но Жан был уже далеко. Фульк де Лозарг и Гортензия остались лицом к лицу в компании лишь с юным лакеем, пытавшимся, невзирая на ветер, снова зажечь факел.
Маркиз медленно и глубоко втянул в себя воздух, стараясь обрести утраченное спокойствие, и объявил:
– Прошу в дом!
Даже не взглянув на девушку и не предложив ей руку, он направился к замку. После краткого замешательства – ей хотелось побежать за Жаном и умолить его доставить ее в Сен-Флур, чтобы дождаться там первого же дилижанса и вернуться в Париж, – Гортензия покорилась судьбе и пошла за дядей, стараясь не оступиться на выбоинах и буграх. Для ее самолюбия было подлинной мукой войти в этот замок, особенно после только что случившегося объяснения. Столь странный прием, оказанный дядей, заставлял ее думать, что ей понадобятся все ее бесстрашие и постоянная готовность дать отпор. Воистину это был волчий край…
В прихожей, вымощенной круглыми камнями, ступать по которым в обуви, сшитой у парижских сапожников, было не слишком приятно, ее поджидала какая-то женщина. Она показалась Гортензии такой же безжизненной и неподвижной, как старинный деревянный святой, что нависал над входом в залу.
Низенькая, коренастая, вся в черном, не считая белейшего, накрахмаленного фартука, она обратила к Гортензии круглое лицо, которое густая сеть морщин делала похожим на печеное яблоко. Черные живые глазки, глубоко упрятанные под нависшими седыми бровями, и пожелтевшие бугры щек также неотвратимо вызывали в памяти кожуру плода, погубившего нашу праматерь Еву.
– Это Годивелла, – представил ее маркиз. – Она была моей кормилицей, и иногда ей взбредает на ум, что те времена не кончились. – Затем он обратился к женщине: – Вот, милая старушка, это наша племянница. Она утверждает, что зовется Гортензией, но по мне лишь одно имя может подходить к такому лицу.
– Нет, – отрезала Годивелла, чей взгляд жадно впился в гостью. – Она походит на ту только внешне. Никогда наша молодая госпожа не имела такого боевого задора, да и голову держала по-иному. А потом, она была меньше ростом. И к тому же…
– Этак ты кончишь перечислять завтра к вечеру. Веди ее в ее комнату. – Затем, едва заметно, словно против воли, поклонившись, он добавил: —Желаю вам доброй ночи!
И, не ожидая ответа, исчез в одной из низких дверей, выходящих в прихожую. Годивелла взглянула на девушку.
– Вы ужинали, барышня?
– И да, и нет. После поломки нашей кареты я встретила человека, поделившегося со мной пирогом. Этот человек…
– Знаю. Я видела, как вы приехали. Я вам сейчас приготовлю горячее молоко. Изволите пойти со мной?
С этими словами, она взяла с полки медный подсвечник, зажгла свечу от того, что стоял около святого, и направилась к каменной лестнице одной из башен. Чувствуя, что сейчас упадет от усталости, Гортензия послушно последовала за ней.
Истертые временем ступени были неровными, низкими, а сама лестница – довольно пологой, но затопивший ее мрак придавал ей несколько угрожающий вид. Быть может, всему виной было колеблющееся пламя свечи, зыбкие тени казались живыми.
Напрасно Гортензия пыталась приободриться, твердя себе, что в этом жилище когда-то родилась ее мать, здесь прошло ее детство и, наконец, здесь она выросла именно такой, веселой и жизнерадостной, легкомысленной, – ничего не помогало, тяжелое впечатление не рассеивалось. Вспоминался материнский смех, его светлые переливы еще звучали в ушах дочери. Однако та, что не считала себя ни веселой, ни жизнерадостной, чувствовала себя в этом чужом ей замке, словно в тюрьме.
Толщина средневековых стен, темно-серый цвет лавовых камней еще больше усиливали это сходство, и Гортензия, покорно следуя за свечой, дрожащей в руках кормилицы, с грустью вспоминала лес под снегом, большой костер, такой уютный, несмотря даже на опасных лесных обитателей. И еще она вспоминала о суровом Жане, Князе Ночи, что предложил ей ломоть пирога, показавшегося ей самым вкусным из всех яств этого мира.
Открыв одну из дверей в глубине коридора, Годивелла разом прервала течение ее невеселых мыслей:
– Вот ваша комната, барышня! Тут жила ваша матушка, и ничего не тронуто с тех пор, как она нас покинула…
В сравнении со всем, что Гортензия до того видела здесь, комната выглядела весьма привлекательно. Такая перемена объяснялась жарким огнем, разведенным в камине, и обстановкой, где все вещи принадлежали XVIII столетию.
Легкая мебель, ковер с вышитыми цветами и шелк цвета морской воды резко контрастировали с каменными стенами, принадлежавшими другой эпохе, с узкими оконцами и огромными балками потолка, расположенными где-то высоко над головой. Но во всем чувствовалась забота о том, чтобы смягчить средневековую суровость, сделать жизнь более удобной, – и это чуть-чуть облегчало душу.
– Вот единственная красивая комната в доме, – продолжала Годивелла, торопясь зажечь свечи на камине. – Даже маркиза, пока была жива, не имела такого приятного жилья…
– Маркиз был женат?
– Конечно. Бедняжка умерла вот уже десять лет тому назад.
– Она сильно болела?
– Нет. У нее, правда, голова была не в порядке, но здоровье отменное. Она погибла от несчастного случая.
– А что за несчастье с ней случилось?
Годивелла не ответила. Может, не расслышала. Она опустилась на колени перед огнем и яростно шевелила угли, а когда Гортензия повторила свой вопрос, кормилица так шумела, что и в самом деле не смогла бы уловить ни слова… Девушка не стала настаивать.
Впрочем, она слишком устала, чтобы проявлять в столь поздний час чрезмерное любопытство. Пока что она прошлась по комнате, поочередно осмотрела маленький инкрустированный секретер, весьма уютную кровать, уже приготовленную для нее и задрапированную шелковыми занавесками, затем подошла к камину, над которым висело старинное зеркало, чье испещренное пятнышками стекло послало ей ее отражение, и она показалась себе невероятно бледной. Привычным жестом снимая шляпу, она спросила:
– Поскольку вы были кормилицей маркиза, Годивелла, должно быть, вам доверили и мою мать?
– Нет. Ее вскормила моя сестра Сиголена. Она моложе меня.
– Она тоже здесь?
– Нет.
– Досадно. Я бы хотела с ней познакомиться… Но, может, еще представится случай. А где она сейчас?
– В другом месте… Пойду-ка я за молоком.
Этот жесткий ответ, граничащий с грубостью, удивил Гортензию, равно как и та поспешность, с которой Годивелла ретировалась, однако на время она решила не выяснять, с чем это связано. Быть может, например, сестры в ссоре…
Не решаясь снять плащ – до такой степени ее все еще пронимал холод, – она села у огня, сняла мокрые ботинки и со вздохом наслаждения протянула ноги к жаркому пламени. Ее вещи, оставшиеся в поврежденном экипаже, очень бы ей сейчас не помешали. Впрочем, ее мечты не простирались далее пары теплых домашних туфель и удобного халата. Однако она всегда любила огонь, а здешний показался ей счастливым даром, восстанавливавшим силы. Он был другом в доме, который, как она предполагала, относился к ней враждебно, и даже камни его, казалось, много веков ждали своего часа, чтобы обрушиться и раздавить ее.
Такая странная мысль посетила ее в комнате, где все напоминало о матери. Здесь жила Виктория де Лозарг, здесь находили приют ее девические мечты… Тем не менее Гортензия вновь испытала то же странное чувство, как и тогда, когда ей сообщили о смерти родителей: она не могла даже представить себе, какой была в ее возрасте женщина, самая близкая ей по плоти и крови.
Но усталость нарушила течение мысли. От каминного жара все ее члены отяжелели, и она чувствовала в себе не больше сил, чем у продрогшего котенка. Как хорошо было у очага после холода, снега, волков и особенно этих непонятных людей, среди которых придется жить…
Когда возвратилась Годивелла, неся на блюде чашку и горшочек горячего молока, она обнаружила путешественницу крепко спящей в кресле, пока ее ботинки дымились перед камином. Служанка застыла в неподвижности, разглядывая гостью. Затем, поставив блюдо, подошла к старинному шкафу, с легким скрипом открыла дверцу – оттуда слегка пахнуло вербеной, – достала белую ночную сорочку, ткань которой чуть пожелтела на сгибах, и стала будить Гортензию, чтобы помочь ей раздеться. Это оказалось не столь легким делом – погрузившись в сон, та вовсе не собиралась возвращаться к действительности. Годивелле все же удалось отчасти пробудить девушку и заставить ее сделать несколько глотков горячего молока. Затем освободила от дорожной одежды и облачила в ночную рубашку, которую сначала подержала перед огнем, и наконец почти что отнесла гостью на ее ложе.
Спустя краткое время, утопая в самой удобной, глубокой и мягкой постели с монументальной периной клубничного цвета, Гортензия позабыла о холоде, испытанных страхах и прежде всего о том, что ей совершенно неизвестно, какое будущее ей уготовано.
Солнце благородного матово-красного цвета всходило над холмистым горизонтом и становилось все ярче, поднимаясь среди облаков, скользивших с невероятной быстротой, словно скорбный накал дневного светила внушал им ужас.
Первый же сверкающий луч, как стрела, угодил Гортензии прямо в глаз и разбудил ее. Она некоторое время лежала недвижно, уютно устроившись под покрывалами и разглядывая балдахин из зеленого шелка, висевший над постелью. Меж тем тревожные воспоминания о предыдущем необычном вечере медленно всплывали из глубин памяти. Затем она повернула голову, чтобы окинуть взглядом комнату, которая отныне принадлежала ей.
К своему удивлению, она не обнаружила ничего необычного, разве что стены из голого камня. Дневной свет смягчал их суровость, слегка золотя серые глыбы. Кроме того, этот солнечный луч, о котором накануне нельзя было даже мечтать, без сомнения, служил добрым предзнаменованием… Гортензия села на кровати, потянулась, зевнула и убедилась, что за время сна ее вещи уже прибыли. Они были тщательно уложены в углу комнаты, и некто – без сомнения, Годивелла – раскрыл все баулы и сундуки.
Маленькие часы из золоченой бронзы, занимавшие центр каминной доски меж двух подсвечников из того же металла, пробили восемь, сообщая, что давно пора вставать. Именно это она, не медля, и сделала с тем большим удовольствием, что провидение – во плоти, но все же незримое – оставило у самой кровати голубые домашние туфли и халат, об отсутствии которых она так сожалела накануне.
Прежде всего она бросилась к узкой и глубокой амбразуре окна, теперь освещенного солнцем. Пейзаж, открывшийся ей, был поистине величественным. То, что она вчера приняла за холм, оказалось скалистым отрогом, на вершине которого покоился замок. Бурный поток, чей шум доносился до нее приглушенным шелестом трущегося шелка, огибал грозное обиталище почти с трех сторон, но верхушки высоких сосен, едва достигавших подножия замка, давали представление о глубине ущелья, по которому он тек. Никогда феодальные укрепления не были столь хорошо защищены: сама природа позаботилась о водяных рвах. Конечно, человек тоже постарался выстроить защитную стену, развалины которой, поросшие кустарником, кое-где еще виднелись.
Воздух был упоительно чист, и Гортензия открыла окно, чтобы вдохнуть его полной грудью. И вместе с ласковым солнечным теплом ей в лицо ударил целый букет живых запахов, весьма красноречиво свидетельствовавших о близком приходе весны. Самые красивые места на земле, как сказал волчий пастырь… Не вполне убежденная в этом, Гортензия уже подумывала, что он вполне мог оказаться прав…
Она собиралась затворить окно, чтобы заняться своим туалетом, когда ее внимание привлекла совершенно непонятная картина: выскользнув из-за выступа одной из круглых башен, некое человеческое существо спешило к ущелью. По-видимому, то был мужчина, ибо из-под широкой овечьей шкуры, закутавшей верхнюю половину его фигуры, торчали две худые ноги, обутые в легкие башмаки, и их поступь была одновременно стремительной и неровной.
Тут она различила – в этом и таилась странность происходящего, – что неизвестный продвигался перебежками: от кустистого островка к купе берез, от них – к скоплению камней, и всякий раз затаивался, прежде чем продолжить путь к своей неведомой цели. При этом он часто оборачивался в сторону замка. Вне всякого сомнения, незнакомец совершал побег и опасался погони.
Гортензия убедилась в этом вполне, когда он наискосок пересек пространство около ее окна. Под полями старой, уже бесформенной шляпы она разглядела молодое безбородое лицо, бледное и болезненное, на котором, как две черные дыры, выделялись огромные глаза. Глаза человека, объятого ужасом…
Гортензия инстинктивно отступила на шаг, чтобы не умножать этот страх, ибо в поведении юноши было нечто, возбуждавшее такую жалость, что она тотчас приняла его сторону. Беглец явно боялся замка или кого-то в замке, между тем как сама Гортензия не была уверена, не следует ли опасаться здесь всех и каждого.
Повинуясь инстинкту, она быстро закрыла окно, заслышав за спиной легкое поскрипывание дверных петель, а затем обернулась. Годивелла с дымящимся ковшом в руках как раз входила в комнату.
Видя, что Гортензия уже на ногах, она удовлетворенно скривила губы, что при большом желании можно было принять за улыбку.
– Ах, вы пробудились, госпожа! Желаю здравствовать!..
– Доброе утро, Годивелла.
– Быстро одевайтесь и спускайтесь на кухню завтракать. Это в конце прихожей, по левую руку. Вам придется довольствоваться этим местом: со стола в большой зале уже давно убрано.
– Вы бы меня разбудили. В котором часу нужно спускаться к завтраку?
– К семи. Господин маркиз очень блюдет точность, но нынче утром он приказал позволить вам выспаться. И я принесла вам горячей воды! – прибавила она с нажимом, что подразумевало неслыханную роскошь. Это заставило Гортензию улыбнуться.
– Вам незачем так утруждать себя. В монастыре монахинь Сердца Иисусова мы признавали только холодную воду. Да и дома было так же. Моя мать заботилась, чтобы мои привычки, приобретенные в пансионе, не менялись, а гувернантка следовала ее приказаниям.
– У вас есть гувернантка? Почему же она не приехала с вами?
– У меня была гувернантка. Она исчезла, как видение, в тот день, когда…
Она умолкла, не в силах продолжить фразу, но Годивелла, обладавшая более тонкими чувствами, нежели могло показаться на первый взгляд, не стала ничего спрашивать. Она лишь сказала:
– Поторопитесь, госпожа. Господин маркиз желает показать вам замок, когда вы поедите.
– Тогда, пожалуй, я только выпью немного молока. И потом, Годивелла, не могли бы вы называть меня не «госпожа», а «мадемуазель Гортензия», как положено в обычных домах? Вам ведь известно мое имя?
– Известно, госпожа, но господин маркиз запрещает звать вас так. Ему это имя не нравится…
– Как я посмотрю, здесь меня не ожидает легкая жизнь, – вздохнула девушка. – В таком случае порешим, что я вам ничего не говорила…
– Хотите, я помогу вам причесаться? – спросила кормилица, кивнув на тяжелые волны волос льняного цвета, в беспорядке рассыпавшиеся по плечам Гортензии.
– Нет, спасибо. В монастыре нас научили и причесываться без помощи прислуги.
Через двадцать минут умытая, одетая и причесанная, с длинными, туго заплетенными косами, падавшими на спину, Гортензия спустилась по лестнице. Она сделала лишь несколько шагов вниз, когда до нее донесся громкий, к тому же усиленный спиралью каменного раструба лестницы голос маркиза:
– Вы позволили ему убежать? Разве я недостаточно ясно приказал вам запирать дверь, если вам случается оставлять его одного?..
– Я никогда не забывал этого делать, господин маркиз. Но он вышел вовсе не в дверь. В окно…
Голос, отвечавший хозяину дома, должен был принадлежать мужчине, несмотря на высокие истерические ноты, обычно свойственные женщинам. Впрочем, проступавшая в интонации угодливость заставляла говорившего умерять свойственную ему визгливость.
– В окно? С высоты в тридцать футов? Мальчишка, у которого силенок не больше, чем у женщины после родов? Вы что, Гарлан, хотите надо мной посмеяться?
– Идите и посмотрите сами, если мне не верите. Он использовал простыни и веревку, которую тайком сделал сам из кусков материи… Это невероятно, – плаксиво запричитал собеседник маркиза. – Никогда бы не подумал, что он готовил подобную пакость! Он был таким спокойным все последнее время… таким покладистым! Я даже собирался просить у вас разрешения изредка позволять ему прогуляться… Под моим наблюдением, конечно, и я думал…
Появление Гортензии, спустившейся до низа лестницы, заставило его умолкнуть, и она подошла к собеседникам в полнейшем молчании, пытаясь скрыть удивление при виде субъекта, которого маркиз назвал Гарланом. Тот принадлежал к людям, возраст которых невозможно определить. Его лысый череп, горб, вырисовывавшийся под сюртуком каштанового цвета с длинными фалдами, и особенно его длинный заостренный нос с водруженными на нем огромными очками придавали ему неотразимое сходство с аистом. Он потерянно глянул на Гортензию и тотчас отступил назад, словно боялся, что она его ударит… Что до маркиза, он выглядел точно так же, как накануне: красивый и надменный, с застывшей на лице жестокой гримасой старого японского самурая и пылающим взглядом – свидетельством того, что ярость была его обыкновенным состоянием. Прямо в лицо Гортензии, будто молния, блеснул холодной сталью взгляд бледно-голубых глаз, и ей на секунду почудилось, что он отошлет ее назад в комнату. Но он сдержался ценой таких усилий, что на его висках проступили голубые жилки. Ему даже удалось улыбнуться, причем сей подвиг поверг девушку в растерянность: улыбка этого внушающего ей ужас человека была чудом очарования и беспечной иронии.
– А, это вы, моя дорогая? Надеюсь, ночной отдых пошел вам на пользу?
– Конечно… Я… я благодарю вас.
– Весьма счастлив… Позвольте, я вам представлю господина Эжена Гарлана, человека весьма образованного; он одновременно мой библиотекарь и наставник моего сына Этьена. А это моя племянница.
– Вашего сына? – прошептала Гортензия, не способная сдержать любопытство. – Я не знала…
– Что у меня есть сын? Действительно, нам почти ничего не известно друг о друге… Ну да, у меня есть сын, а у вас – кузен… Вам, кажется, семнадцать лет?
– Именно столько.
– Так он старше вас на два года. Надеюсь, что вы быстро подружитесь. Это… милый мальчик, но, к несчастью, слабодушный и имеющий крайнюю нужду в твердом направлении и дисциплине. Вот почему при его не столь малых летах ему еще необходим наставник. Тем более что мы имеем дело, гм… с ментором дружелюбным и сдержанным…
Пока он говорил, его взгляд все время обращался к библиотекарю, и Гортензия не могла не отдать себе отчет, что его слова звучат как-то странно. Словно все это было старательно заучено наизусть. Едва ли он верил в то, что говорил. Вот почему совершенно естественно Гортензии пришло в голову, что тот беглец, тот юноша, который всего боялся, мог быть наследником рода Лозаргов. На мгновение она снова увидела худые ноги, тонкие черты лица, глаза, полные ужаса… Но ей хотелось убедиться в этом.
– Я была бы счастлива встретиться со своим кузеном, – мягко произнесла она. – Могу ли я теперь его повидать?
– Сейчас это невозможно, – после едва заметной заминки обронил маркиз. – Сегодня утром он неважно себя чувствовал, но вы встретитесь с ним попозже… Пока же я сам хочу показать вам замок. Только позвольте мне ненадолго оставить вас.
Он подхватил горбуна под локоть, увлек к амбразуре окна и принялся что-то тихо говорить ему. Так тихо, что при всем желании Гортензия не могла уловить ни слова. Она было попыталась подойти, но тут появилась Годивелла с озабоченным видом и стаканом молока.
– Выпейте это, барышня! – повелительно сказала она. – Иначе вы останетесь с пустым желудком до самого полдника.
Гортензия послушно выпила молоко, примирившись с тем, что ничего более не узнает. Впрочем, короткое собеседование подошло к концу, и Фульк де Лозарг направился к ней, напоследок бросив через плечо:
– Если ничего не добьетесь, скажите Шапиу, чтобы устроил облаву со своими собаками. У него прекрасные ищейки.
Настал черед Гортензии сделать над собой усилие, чтобы не показать, сколь она возмущена. Пускать собак по следу сына – возможно ли такое? И с какой холодной небрежностью это было произнесено! Впечатление, произведенное его словами, было столь отвратительным, что девушка инстинктивно отшатнулась, когда дядя предложил ей руку.
Он заметил это движение, но, не угадав его причины, не стал на этом заострять внимание.
– Что с вами, племянница? – смеясь, осведомился он. – Я только хочу показать вам дом, с этих пор ставший и вашим, а не бросить вас в какую-нибудь подземную темницу. Не пора ли перестать принимать меня за монстра? Я хочу вам… только добра, поверьте, – с неожиданной мягкостью заключил он. – Охотно признаю: вчерашний вечер не должен был вас ободрить, но, кто знает, вдруг мы все же станем друзьями?
Изо всех сил она попыталась улыбнуться, но у нее это плохо получилось.
– Быть может, – прошептала она наконец. – Надо только дать мне время немного освоиться.
– У вас будет достаточно времени. Перед нами – целая жизнь.
В сопровождении маркиза Гортензия принялась обходить замок. Сначала ее мысли витали в иных сферах. Всем существом она напряженно прислушивалась к звукам за этими стенами, ожидая услышать лай собак, призывы о помощи, а может, крик боли или по меньшей мере страха. Но раздавался лишь спокойный голос хозяина замка… Вскоре девушка почувствовала, что этот голос обладает какой-то необъяснимой магической силой, от его чар было трудно освободиться, пока он говорил об этом доме, который любил…
Невзирая на свой преклонный возраст и дряхлость, замок тем не менее заслуживал внимания. Входивший в него возвращался в иные времена, минуя век Людовика XIV и Просвещения, изгоняя из памяти революцию и саму тень Наполеона, чтобы оказаться на закате Средневековья.
Когда его возводили, капитан стражи Фульк Лозарг смог защитить окрестные долины от англичан. Чтобы спасти доверенное ему достояние епископа, Фульк позволил врагу разграбить и разрушить почти до основания свой собственный замок, отстоявший от этого всего на одно лье, причем под руинами погибла вся семья капитана.
Награда была по мерке оказанной услуги. Неприступная крепость стала принадлежать герою, а имя старых владетелей кануло в небытие, уступив место его имени. Пятидесяти лет от роду Фульк де Лозарг решился восстановить свою династию, он женился на своей племяннице Алиэтте де Фавероль, бывшей моложе его на тридцать лет, но давно им любимой. И успел произвести на свет еще десяток детей.
– От племянницы? – оборвала повествование Гортензия, неприятно удивленная только что сказанным. – А мне казалось, что тогда Святая Церковь была весьма чувствительна ко всему, что касалось прямого родства?..
– Это уже не была церковь эпохи Капетингов, – заметил маркиз со снисходительной улыбкой. – И для нее не существовало неразрешимых дел, из которых мешок золотых или священный сосуд, украшенный драгоценными камнями, не помогали найти выход… Ко всему прочему, Алиэтта была племянницей его покойной супруги…
– И… она любила его, несмотря на такую разницу в возрасте?
Улыбка маркиза сделалась откровенно презрительной:
– В наших семействах никогда не было в обычае спрашивать мнения девиц, коль скоро заходила речь о браке. Понадобились несчастья и разор революции и того, что за нею последовало, чтобы женщины осмелились вести себя столь недостойно, чтобы потворствовать своим желаниям, а не чувству долга.
– Должна ли я воспринимать это как намек на поведение моей матери? – с вызовом спросила Гортензия, уже готовая к новой схватке.
– Вне всякого сомнения, – спокойно ответил он. – Тем не менее вы бы поступили опрометчиво, если бы сочли себя оскорбленной, ибо я только констатировал факт.
– Факт, отнюдь не бывший единственным в истории нашего рода. Моя мать никогда не упоминала о вас, маркиз, но она любила рассказывать о своих предках… и особенно об истории, касавшейся Франсуазы-Элизабет де Лозарг, которая во времена Людовика XIV бежала на острова Америки с тем, кого она любила и в браке с кем ей отказали.
В глазах Фулька заиграли искорки, разговор явно забавлял его.
– Она вам поведала об этом? А впрочем, почему бы и нет? Она должна была найти здесь некоторые аналогии, оправдывавшие ее поведение. Рискуя вызвать ваше неудовольствие, я бы добавил только, что тот случай имел одно отличие: шевалье де Вьолен был дворянин.
– А мой отец – нет. Зато он им стал благодаря собственному гению и храбрости. Именно так, как приобрели дворянство наши предки. Меж ними – лишь разница в шесть-семь веков. Сущая малость перед лицом вечности!
Как и накануне у порога замка, Гортензия и маркиз на мгновение замерли лицом к лицу, ее горящий взор погрузился в глаза цвета бледного неба. Лицо старого дворянина застыло, но, против ожиданий девушки, на нем не проступило никаких следов ярости. Казалось, он о чем-то серьезно размышлял, хотя его это явно забавляло. В конце концов он рассмеялся:
– Покончим на этом, любезная племянница! У вас тем меньше оснований счесть себя оскорбленной моими словами, что со вчерашнего дня я уже не столь истово ропщу по поводу безумного шага сестры… Не угодно ли вам вернуться к Алиэтте? Именно ради нее Фульк изменил внутреннее устройство замка. Эти стены, – и он указал на холл, – возведены после его женитьбы, в то время как сам замок на столетие древнее.
По существу, их предок решился разделить эту залу надвое широким коридором. В одной половине помещалась кухня, другая представляла собой большую трапезную, северная часть которой вдавалась под своды одной из башен. От гранитных плит, устилавших пол, до замковых камней свода все было выкрашено и покрыто цветными росписями. Вереница всадников гарцевала на плотных лошадях в великолепном убранстве. Поражая взор роскошью одежд, процессия растянулась по стенам, а своды потолка были обильно усыпаны цветами и птицами среди листвы, блестевшей зеленой и золотой глазурью. Эта кавалькада располагалась по обе стороны гигантского очага, пробитого прямо в толщине стены и окаймленного сверху простой каменной аркой.
Над очагом был изображен луг, усеянный мелкими цветами; в глубине виднелось пять очаровательных в своей безыскусной простоте деревьев с тонкими стволами и массивными круглыми кронами. А на переднем плане глазу представала пара: златокудрая молодая женщина в белом платье, в синем коротком меховом плаще, отделанном золотым шитьем, и с венком из роз на голове, подавала кубок разодетому кавалеру. Казалось, они избегали взглядов друг друга, но при этом оба сияли от переполнявших их чувств. Только белая лошадь имела чопорный вид и косила глазом, подняв переднюю ногу с величественностью прелата, протягивающего руку для поцелуя. Время заставило поблекнуть краски старой фрески, местами она потрескалась, но наивный живописный ансамбль сохранял очарование и жизнерадостность, так что, рассматривая его, Гортензия непроизвольно улыбнулась.
– Сдается мне, племянница, что Алиэтта вам понравилась? – внимательно наблюдая за ней, заметил Лозарг.
– Это она?
– Конечно. Разве я не говорил вам, что все это сделано ради нее?
– А рыцарь – ее муж? Однако он выглядит не слишком старым!
– А был ли он действительно таким уж дряхлым? Конечно, художники тех времен, как и нынешние, прекрасно понимали, что щедрость оплаты зависит от того, насколько доволен клиент. Впрочем, чтобы ответить на вопрос, который вы мне не так давно задали, добавлю, что, судя по семейным хроникам, Алиэтта страстно любила своего супруга…
– Но хронисты могли быть столь же пристрастны, как и художники, не так ли?
– Когда Фульк умер, ей было всего тридцать пять лет. Тем не менее она покинула детей, замок и утоляла печаль, сделавшись затворницей в монастыре. А это, думаю, достаточное доказательство.
Меблировка залы соответствовала суровому отрешенному величию средневекового жилища: длинный дубовый стол, кованые сундуки, массивные буфеты, скамьи с высокими спинками. Наконец, у узкого торца стола – внушительное деревянное кресло с резной спинкой, указывающее, что здесь сидит хозяин. Вид этого кресла на возвышении уничтожил радостное впечатление от фресок: для Гортензии оно означало претензию на феодальное господство, от которого Фульк де Лозарг явно не помышлял отрекаться… Это походило на предостережение.
– Идемте, – сказал он. – Нам еще предстоит немало увидеть.
Однако остальные покои замка не действовали на воображение с такой силой. На втором этаже, где располагалась спальня Гортензии, было еще три комнаты. Одна, как раз напротив комнаты девушки, была опочивальней маркиза, другая, у самой лестницы, как ей сообщили, предназначалась для гостей, когда они объявятся. А вот дверь третьей, как и прочие, старинная, из выкрашенного в черное дерева с чугунными завитушками, была любопытным образом заперта: ее перегораживала толстая железная перекладина со скобой, пригвожденной массивным висячим замком. Такой запор вполне сгодился бы в тюрьме…
– Это бывшая спальня маркизы, моей супруги, – сказал хозяин замка, кратко отвечая на невысказанный вопрос Гортензии. – После несчастного случая, приведшего к ее гибели, я не желаю, чтобы туда входили. Поэтому-то я запер ее понадежнее, дабы никто не забрел в нее ненароком.
– Годивелла говорила мне о маркизе вчера вечером, – неосторожно промолвила девушка.
Она была удивлена действием своих слов. Тотчас выражение безмятежного благообразия стерлось с лица маркиза, и она почувствовала, что рука, поддерживающая ее под локоть, задрожала.
– Что она вам сказала? – резко спросил он.
– По правде говоря, немного: что ваша супруга пала жертвой несчастного случая… но не уточнила какого. Так что же с нею произошло?
С ошеломляющей внезапностью маска японского самурая превратилась в гримасу боли. Фульк де Лозарг выпустил руку Гортензии, прошел несколько шагов по коридору, высморкался, затем вернулся к девушке.
– Не взыщите, что не отвечу на ваш вопрос. Все было так ужасно, что даже спустя десять лет мне еще трудно об этом упоминать. Слово способно возвращать прошлое вернее мысли. Пересказывая вам то, что некогда произошло, я опасаюсь пробудить старые кошмары, преследовавшие меня долгие годы. Может быть, позднее…
Он выдавливал из себя слова с такой явной грустью, что Гортензия вдруг устыдилась своего допроса. По какому праву она позволяет себе требовать объяснений у человека, который настолько старше ее? Конечно, необыкновенные происшествия предыдущего дня могли отчасти оправдать ее. Встреча с повелителем волков увенчала отвратительное путешествие, которого она вовсе не желала. Не говоря уже о давних предубеждениях против материнской ветви ее рода. И наконец, странное происшествие этого утра: юноша-беглец, невероятный приказ, данный горбуну отцом этого несчастного. Тут можно было предположить, что в каждом шкафу замка упрятан мертвец, а душа маркиза отягчена самыми черными грехами. От одного до другого – лишь шаг. Но вправе ли она сделать его?
– Простите меня, – сказала она наконец. – Я не хотела показаться нескромной и даже слишком любопытной. Но так странно оказаться в кругу людей, о которых ничего не знаешь, хотя это твоя собственная семья.
Он опять одарил ее обворожительной улыбкой, которая совсем недавно так поразила ее, взял ее руку в свои ладони – а они были горячи и необычайно нежны.
– Не надо просить извинения. Все это так естественно, и я от души надеюсь, что вскоре вы совершенно освоитесь здесь.
– Боюсь, что мне будет отнюдь не так легко это сделать.
– Вам кажется, что есть многое, что может этому помешать?
– Конечно, если вы даже моего имени не приемлете. О фамилии уже и не говорю…
– Наберитесь терпения. Это пройдет. К тому же я уверен, что вы станете настоящей Лозарг, причем в очень скором будущем.
Визит на третий этаж приготовил ей еще один сюрприз, несмотря на то что расположение комнат здесь было то же, что и на втором. Гортензия увидела закрытые двери расположенных рядом комнат, принадлежащих библиотекарю-наставнику и его подопечному. Одну из них маркиз открыл, и они очутились в библиотеке, не похожей ни на одну из виденных Гортензией до сих пор.
Она увидела обширную, плохо прибранную залу – Годивелла, должно быть, сюда не заглядывала, – более похожую на пещеру колдуна, нежели на современный рабочий кабинет. В просторных шкафах с раскрытыми дверцами в беспорядке теснились драгоценные инкунабулы и современные книги, все – растрепанные, с выпадающими страницами. Стопки бумаги, испещренные столь мелким почерком, что его возможно было бы разобрать, только поднеся вплотную к глазам или с сильной лупой, были разбросаны по длинному, занимавшему середину комнаты столу, в центре которого покоилась какая-то толстая книга. Повсюду виднелись склянки с заспиртованными рептилиями, пучки сухих трав, чучела птиц. Мало того, в одном из углов стоял древний погасший горн, вокруг него громоздились пузырьки всевозможных цветов и размеров, а на самый горн был водружен пустой перегонный куб. В воздухе стоял странный запах пыли, сухой травы и непонятных химических веществ, среди которых Гортензия, как ей показалось, различила серные пары.
Угадав по выражению лица племянницы, какой вопрос она сейчас задаст, маркиз решил опередить ее:
– Господин Гарлан – человек ученый. Он не только живо интересуется историей нашего семейства, которую он, по его словам, пожелал написать, но также предпринимает некоторые изыскания…
– Алхимические, насколько я могу судить? Однажды я видела картину, представлявшую алхимика в его кабинете. Можно было бы поклясться, что ее писали здесь…
– Ах, не придавайте большого значения всему этому хламу, – с оттенком снисходительного терпения произнес маркиз. – Этот горн никогда не зажигают, разве что на занятиях с моим сыном. Господин Гарлан, как я понимаю, дает ему весьма полный курс наук, куда входят и начатки химии, но в гораздо большей степени – естественные предметы. Он не устает выискивать для него образцы флоры и фауны наших гор, и вы здесь можете увидеть их во множестве…
Как и ранее, маркиз говорил без пауз, меряя шагами обширную темную комнату. Он открыл гербарий, который, судя по скопившейся на нем пыли, давно уже никто не трогал, повертел в руках любопытную окаменелость, принялся разглядывать на просвет у окна склянку с заспиртованной зеленой ящерицей – в общем, тратил немало усилий, чтобы убедить племянницу в том, что библиотекарь-наставник являлся своего рода кладезем премудрости и человеком, интересующимся буквально всем. Тем не менее и в этот раз девушка отметила, что его фразы звучат фальшиво. Может, именно из-за пыли, толстым слоем покрывавшей всю комнату за исключением стола, а может, и оттого, что открытая книга, напечатанная старофранцузским готическим шрифтом, представляла собой лист бумаги с рисунком, более напоминавшим архитектурный чертеж, нежели набросок из области зоологии или ботаники.
Несмотря на огонь – впрочем, довольно слабый, разведенный в очаге конической формы, эта зала, предназначенная для умственных занятий, оставалась холодной и сырой… Гортензия подошла к камину, кутаясь в шерстяную шаль. Она была весьма разочарована. Мысль о существующей в замке библиотеке ранее наполняла ее радостью, поскольку она надеялась, что та сможет помочь ей побороть глубокое уныние, которое, как она предполагала, будет ее нередко преследовать. Но нет, из книг, которые она нашла здесь, большинство было на латыни, даже на греческом и на старофранцузском. А изданные на понятном языке имели такие захватывающие названия, как, к примеру, «Трактат о питании ящериц» или «О сравнительной морфологии камней и животных».
Поскольку маркиз оборвал свои разглагольствования на самой высокой ноте, погрузившись в почти что экстатическое созерцание огромного корня горечавки, как две капли воды похожего на гигантскую пиявку, Гортензия решилась сказать то, что думала:
– Этот господин Гарлан не сходит у вас с языка.
– Естественно. Я уже говорил вам, что он человек совершенно исключительный.
– Верю, но эта комната, как мне кажется, принадлежит в гораздо большей степени ему, нежели вам. Тут не библиотека, а рабочий кабинет.
– А можете вы мне сказать, где еще должен работать библиотекарь? К тому же для меня комната, полная книг, всегда была библиотекой. Должен, впрочем, признаться, что никогда не имел склонности к чтению. Кроме любви к нескольким дорогим мне книгам, хранимым у себя, я не питаю страсти к изящной словесности. А к этой и подавно, здесь все какая-то тарабарщина, ученые труды, совершенно непонятный мне хлам, в котором Гарлан чувствует себя как рыба в воде. Я же вообще предпочитаю музыку…
– Вы играете на каком-нибудь инструменте?
– Случается. Не желаете ли подняться на башни?
Маркиз явственно норовил закрыться, словно устрица, стоило поинтересоваться тем, что касалось его самого. Но, упомянув о любви к музыке, он против собственного желания дал какую-то путеводную нить, за которую Гортензия тотчас ухватилась, ибо хотела узнать как можно больше об этом странном, непонятном ей человеке, который теперь занимал столько места в ее жизни. В монастыре она научилась играть на арфе. Размеры дорожного сундука не позволили ей захватить инструмент с собой, но она постарается сделать так, чтобы его сюда прислали… если решит остаться в Лозарге. Хотя эта возможность казалась ей все более сомнительной.
Ей пришлось подняться еще на несколько десятков ступеней по лестнице внутри башни, чтобы вступить на открытую площадку в сотне футов над землей. Лестница была в меру крутой, но Гортензия отнюдь не жалела потраченных усилий, так как панорама, которую она увидела с высоты, опершись локтями на один из зубцов, оказалась поистине сказочной: бесконечное руно черной хвои, рассеченное долинами, прорезанными глубокими ущельями, по которым неслись бурные потоки воды. Небо заволокло облаками, и солнце исчезло. Лишь слабое серо-желтое свечение над головой предвещало снегопад. От этого горловины ущелий выглядели еще более мрачными, а под их обрывистыми провалами угадывались предательские холодные родники и мелкие ручьи. Окрестности рождали в душе ощущение полного одиночества тем более, что нигде не было видно и следа присутствия человека.
– Неужели между замком и городом нет ни одной деревни? Можно подумать… что мы одни на всем свете, – прошептала она, почувствовав, как это бесконечное, безмолвное пространство давит на нее.
– Вы выбрали не самое лучшее место для обзора… – Они сделали полукруг по верху башни, и Гортензия с облегчением заметила несколько домов и низкую колоколенку церкви на одном из склонов по ту сторону ущелья… С высоты деревня казалась близкой, но, как ни высоко стоял замок, она располагалась еще выше, а горная долина, разделяющая их, представлялась бездонной пропастью…
– Это далеко? – спросила она.
– Около одного лье. Впрочем, в этой деревне нет ничего примечательного. Мы никогда не бываем там.
– Даже по воскресеньям? Но ведь в замке, как мне показалось, нет часовни…
– В башне, примыкающей к покоям маркизы, моей почившей супруги, есть молельня, хотя часовней ее не назовешь. У маркизы к тому же была привычка слушать мессу в часовне, что за воротами замка. Вы, должно быть, не заметили ее, так как прибыли сюда ночью.
Не отвечая ему, Гортензия подбежала к тому краю площадки, что располагался над входом. Она и впрямь разглядела часовню, почти незаметную за широким выступом скалы. Ее гранитные стены и слюдяная крыша сливались с горой, у подножия которой она приютилась, столь же робкая и скромная, сколь надменным был ее устрашающий сосед – замок. Это была маленькая романская церквушка с квадратной решетчатой колокольней. И все-таки при виде часовни Гортензию охватила радость, заставившая мгновенно позабыть о странной тревоге, что неотступно преследовала ее с той минуты, как она явилась сюда.
– Как она хороша! – со всей искренностью сказала она. – Я сейчас же пойду туда…
Голос маркиза внезапно стал ледяным. Он грубо оборвал ее:
– Не советую вам этого. Мы заколотили дверь. Часовня едва держится…
– Однако же она выглядит вполне крепкой.
– И все-таки прошу вас мне поверить. Мне это известно лучше, чем вам… Она закрыта со дня смерти моей супруги…
– И она тоже? – невольно вырвалось у Гортензии, находившей, что в Лозарге слишком много заколоченных дверей! – Так вы не ходите туда к мессе?
– Вы же видите, что это невозможно.
– Значит, вы ходите в деревню?
– Я никогда не хожу к мессе!
Если бы кусок зубчатой стены вдруг зашатался и обрушился на нее, Гортензия была бы не так оглушена. Радость в ее душе угасла мгновенно, как задутая ветром свеча. Она раскрыла рот, чтобы что-то сказать, хотя, впрочем, сама не знала что, быть может, просто возмутиться, – и не произнесла ни слова. Она поглядела на маркиза, но он отвернулся. Опершись на зубец парапета, он смотрел вдаль, не обращая внимания на сильный ветер, трепавший его серебристую гриву. Гортензия видела лишь его профиль, он показался ей совершенно безжизненным, и ей даже пришло в голову, что снизу он мог бы сойти за резное навершие соборной восточной трубы со своим жадно дышащим носом, шумно втягивавшим воздух…
В душе Гортензии поднялась ярость, окатив ее всю жаром, и она произнесла:
– Так соблаговолите проводить меня завтра же в деревню. Я всегда слушала мессу, с того возраста, когда начала понимать, что это такое!
Он не ответил. Он вглядывался в нечто внизу с видом охотничьего пса, сделавшего стойку. Начал падать снег, его хлопья, кружась, опускались на лицо маркиза, но он не замечал этого. Заинтересовавшись, Гортензия в свой черед наклонилась, стараясь рассмотреть то, что его так занимает. Но он, внезапно повернувшись, схватил ее за руку и потянул назад, пока она не остановилась, упершись плечом в зубец парапета.
– Спустимся вниз! Вы простудитесь!
– Мне совсем не холодно, уверяю вас.
– Ну пойдемте же! На здешних винтовых лестницах кошмарные сквозняки. Говорю вам, надо идти!
Он повлек ее к лестнице с силой, какой она в нем не предполагала. Это ее возмутило. Она резко вырвала руку и ровным шагом направилась к черной дыре, откуда виднелись ступени. Но на первой же обернулась.
– Маркиз, вы слышали, что я сказала? Я хочу присутствовать на воскресной мессе.
– Это мы еще посмотрим! – бросил он жестко. – Спускайтесь! Мое присутствие внизу сейчас необходимо! И… не находите ли вы, что обращение «дядя» более приличествует мне, нежели «маркиз». Думаю, это и более уважительно. Все же мы не клубные приятели, насколько я понимаю?
– Это мы еще посмотрим! – дерзко отчеканила Гортензия. – Когда я буду уверена, что имею в вашем лице именно дядю!
Она решила спуститься, не торопясь, но, внезапно услышав яростный собачий лай, скатилась по лестнице почти бегом. И оказалась в прихожей как раз вовремя, чтобы застать возвращение Эжена Гарлана.
Втянув голову в плечи и сцепив руки за спиной, он шел с осторожностью, будто цапля по скользкой гальке. Его коричневый сюртук был в мокрых пятнах от снега, по очкам скатывались капли, и он снял их, чтобы протереть.
– Ну что? – спросил господин де Лозарг, спустившийся вслед за Гортензией.
Библиотекарь пожал плечами, выражая свое полное бессилие:
– Ничего. Я отдал приказание Шапиу. Он только что отправился. Жером – с ним…
– Я уже слышал. Мы пойдем тоже! Наденьте на себя что-нибудь потеплее этих тряпок!
Сам он схватил длинный черный плащ с капюшоном, какие носят пастухи, – тот висел на узорном крюке у двери, – и принялся заворачивать в него свою тощую фигуру, меж тем как Гарлан нацепил некое подобие теплого платка и стал походить на старуху-колдунью.
Дверь захлопнулась за ними с таким решительным стуком, словно этим они желали запретить Гортензии открывать ее без их позволения. Девушка осталась одна в полутемной прихожей, куда свет попадал из единственной узкой прорези окна в дальнем углу. Она чувствовала себя опустошенной, подавленной и ужасно одинокой. Сладкие дни былого отступали куда-то вдаль, в глубины ушедшего времени… Даже суровый монастырский уклад при взгляде отсюда, из этого старинного склепа, казался исполненным радости и веселья. По крайней мере, там все жили заботами этого мира, а подчас даже развлекались…
Внезапно ее нервы не выдержали. Она была слишком молода для подобных страданий, ее выкорчевали с корнем жестоко и неожиданно, а любое сопротивление не беспредельно. Не найдя в себе мужества даже подняться в свою комнату, она, как подкошенная, опустилась на старую дубовую скамью напротив деревянного святого, хранящего совершенно невозмутимый вид, и разразилась рыданиями…
Облегчение наступило мгновенно. Меж тем ей чудилось, что слезы никогда не иссякнут. Что она так и будет плакать здесь, в этом промозглом зале, где холод опускался на плечи, словно снежный покров, и доводил до изнеможения, до полного упадка сил… Из рыцарских романов и сладкоречивых, несколько бессвязных повествований мадам Жанлис она некогда узнала, что можно умереть от горя. Быть может, чтобы дойти до этого, достаточно плакать до тех пор, пока сердце не изойдет болью?
Первым предвестником жизни, без сомнения, не имеющим ничего общего с быстрым уходом из мира сего, был горячий запах поджаренного хлеба, к которому примешивался иной, незнакомый, но сладостный. Однако она упорно длила томительные минуты, пока две уверенные ладони не взяли ее за плечи и не заставили подняться со скамьи.
– Не надо здесь оставаться, мадемуазель Гортензия! – проговорила Годивелла, неслышно подошедшая в своих толстых домашних туфлях, которые не снимала никогда, а выходя наружу, надевала поверх них деревянные сабо. – Здесь такая стужа, в этой зале-то, что можно и до самой души промерзнуть. Пойдемте же в кухню! Там по крайности теплее…
Гортензия позволила увести себя, не оказывая сопротивления, словно дитя, да, в сущности, она и была еще ребенком, и ей действительно было холодно, холодно до глубины сердца; так, должно быть, зябнут новорожденные, подкинутые под двери монастыря. И все же, несмотря на горе, охватившее ее, казалось, безраздельно, некая подробность не укрылась от ее внимания и глубоко поразила:
– Вы – вы назвали меня… по имени, Годивелла?..
– Думаю, это вам не повредило. Плохо, когда тебя все время уверяют, что ты – уже не ты. Да к тому же, пока уши господина маркиза далеко… и сам он не слоняется по здешним закоулкам…
Кухня показалась Гортензии райским уголком. Огонь весело играл в обширном очаге, выдающаяся вперед арка которого накрывала собою решетку для вертела и печь для хлебов. Стены здесь почернели как от времени, так и от факелов, что вот уже несколько столетий горели под этими почтенными сводами, служившими приютом всем Лозаргам минувшего и сохранившими в своем облике нечто гостеприимно добродушное. Такое впечатление поддерживалось множеством мелких, скромных деталей: грубоватой фаянсовой посудой в цветочек, выстроившейся на толстопузом буфете темного дуба, длинным столом, истертыми сотнями локтей, но под неутомимыми руками Годивеллы блестевшим, как каштановая кожура, двумя скамьями по его бокам, сковородками из красной меди, глиняными горшками, а также свисающими со вбитых под потолком крюков и ждущими своей очереди попасть в котел колбасами, окороками и связками чеснока.
В углу, около узкого оконца, пробитого в толстой стене, рядом с массивными напольными часами высилась тяжеловесная, рубленная из дерева постройка, заключавшая внутри себя постель под красными занавесями, застеленную такого же цвета пышной периной, украшенной фантастическими рисунками. На ней громоздилась пирамида подушек, и все это вместе представляло собой альков Годивеллы. Как во всех крестьянских домах, кровать была коротка, на ней не столько лежали, сколько сидели, опершись на подушки. Маленькая фарфоровая кропильница с торчащей из нее веточкой букса была подвешена в глубине алькова рядом с распятием из черного дерева. У подножия кровати стояла деревянная скамейка, помогавшая в нее забираться…
В примыкавшей к кухне нише под башней помещалась большая лохань с непременным каменным судомойным столом, желобом, кувшинами, ведром, тряпками и красным медным котлом, который можно было носить на голове благодаря удобному чуть вогнутому дну, под которое подкладывалась круглая подушечка. Там же был выбит колодец, благодаря которому никогда на всем протяжении веков замок не сдавался никакому врагу. Лишь золото или предательство были способны одолеть его могучие стены и доблестных защитников.
Что касается освещения кухни, то, как и в Средние века, здесь пользовались двумя просмоленными факелами, приятно пахнувшими лесом, но испускавшими густые клубы дыма, которые покрывали стены неким подобием черной замши. Над очагом выстроились чугунные фонари, не гаснувшие под здешними сильными ветрами, и блестящие медные подсвечники, предназначенные для службы в замковых покоях. В самом очаге были выбиты маленькие ниши для соли или спичек, над огнем на толстых цепях висел крюк для котла, а на нем – сам чугунный котел. Тут же лежали плоская лопата и большой горшок для пепла, который собирали, чтобы приготовить щелок для стирки.
Перед раскрытой печью, покрасневшей от жара, стоял юный лакей, что прошлым вечером держал факел. Схватив длинную лопату, он извлек три тяжелых круглых хлеба с коричневой пахучей корочкой и сразу разложил их по плетеным подносам. Но когда он собрался распорядиться большим блюдом, покоящимся на белом полотенце, Годивелла буквально набросилась на него:
– Не трожь, Пьерроне! Тебе давно бы пора усвоить, что я никому не позволяю закладывать в печь «пунти»[2]!
– Так я же не ведал, сколько вы пробудете снаружи, тетушка, – извиняющимся голосом проговорил мальчик, – а печь-то в самый раз.
– А ты что думал? Что я отправилась на ярмарку в Шод-Эг? Давай убирайся отсюда! Долгонько тебе еще ждать, пока я допущу тебя, сопляк ты этакий, к готовке. И хороша же я буду, ежели допущу!
– Не зарекайтесь, тетушка! С того времени, что я здесь кручусь, я такого понабрался, что вы сами удивитесь!..
– Это мы еще поглядим! А теперь мне недосуг удивляться. Поди-ка принеси воды и освободи мне место. И вы, госпожа, подвиньтесь поближе. Вы сейчас похожи на котенка, который провел ночь на снегу…
В то время как Годивелла плавными движениями священнослужителя пред алтарем задвигала большое глиняное блюдо в печь, сопровождая его традиционной запеканкой с яблоками, называвшейся «пикан»[3]. Гортензия подошла и села на одну из каменных скамей, что стояли по сторонам очага. Эта маленькая домашняя сценка, такая по семейному простая, обогрела ее почти так же, как пламя, от которого у нее порозовели щеки. Она улыбнулась мальчику, и тот ее весело приветствовал, сорвав с головы шерстяной колпак, а затем отправился исполнять полученный приказ.
– Это ваш племянник, Годивелла? Он называл вас тетушкой.
– Внучатый племянник, но, кроме меня, у него никого нет. Его бедная мать умерла родами. А его отец…
Она запнулась, словно что-то ее смутило или она сказала слишком много.
– Так что же отец? – настаивала Гортензия.
– Да он был убит в тысяча восемьсот двенадцатом году, где-то в России, когда переходил реку, вот название все никак не упомню.
– Березину?
– Ну да. Кажется, так… Такое имя только у дикарей и найдешь. Говорят, там еще холодней, чем здесь.
Годивелла обернулась к столу и, притянув к себе корзину, взяла из нее большой зеленый капустный кочан, плотный и тяжелый, и принялась старательно снимать с него верхние листы. Наступила тишина, нарушаемая лишь потрескиванием дров, сыпавших искорками, и скрипом ворота, с помощью которого Пьерроне доставал воду.
– У вас мало причин сожалеть об императоре, не так ли? И вам не должно быть особенно приятно видеть здесь его крестницу? – с грустью прошептала Гортензия.
Годивелла резко обернулась, воинственно блеснув ножом.
– Вы у него не единственная крестница, мадемуазель Гортензия. А вот у матушки вашей, мадемуазель Виктории, вы одна, а она была такая красивая и добрая. Что до Наполеона, не надо думать, что в здешних местах все были против него. Он, правда, царствовал, но при нем не было ни десятины, ни вотчинных прав сеньоров. О нем бы сожалели поболе, не воюй он против нашего Святого Отца, папы римского, и не забери он столько наших парней и мужиков. Вот в этом он переборщил…
– Если бы маркиз вас слышал!
– Ах, да он знает, как я об этом думаю, или догадывается. А все едино: его-то не слишком это интересует. Для него как бы и нет ничего, что бы случилось после несчастья: это когда в Париже отрубили голову бедному королю. Есть только Бурбоны… А другого прочего и нет вовсе.
– Почему же он не отправился ко двору, чтобы добиться платы за верность? После Ватерлоо так поступали многие.
Годивелла пожала плечами и помолчала, устанавливая большой черный котел над огнем. Она налила туда воды, которую принес Пьерроне, затем добавила большой кусок сала. И наконец ответила:
– А на что ему это? Показать в раззолоченном тамошнем дворце, какой он нищий? Он слишком горд для этого, и потом, в нашем семействе никогда придворных не водилось. Покойный маркиз, отец нынешнего, один только раз и был в Версале. Он тотчас уразумел, что не его это дело. Там все было такое дорогое! Один только расшитый камзол, какие там носили, сожрал бы урожай целого года. А здесь у него земли, деревни, крестьяне… Все, что революция отобрала. Когда он умер, сын пошел по его пути и похоронил себя в здешней глуши. Мне думается, он и не знал никогда, как настоящие-то люди в замках живут.
– Но ведь он же был женат?
– Ну да, чтобы род продолжить. И ради жалкого невестиного приданого. Но и у нее до богатства было далеко.
– Он ее не любил?
– Да я разве знаю, во всяком случае, не так сильно, чтобы…
Она внезапно умолкла.
Снаружи послышались голоса, и с обоюдного молчаливого согласия служанка и ее гостья навострили уши. Гортензия перехватила взгляд Пьерроне. Он был отнюдь не таким ясным, как поначалу; тревога, словно некое облачко, затуманила его глаза. И тут же мальчик отвернулся. Было заметно, как он напрягся всем своим существом, пытаясь расслышать, что происходит снаружи. Годивелла тоже застыла с ложкой в руке, забыв помешивать содержимое котла. Но голоса уже удалялись, а Гортензия только и смогла уловить что обрывок фразы: «на берегу реки…»
Почти тотчас в прихожей гулко разнеслись шаги. Дверь кухни распахнулась. Появился маркиз, на плечах у него лежал снег, а по пятам за ним семенил библиотекарь. Фульк де Лозарг тотчас бросил взгляд на Гортензию.
– Ах, вот вы где, племянница! – обронил он, в то время как Пьерроне бросился стаскивать с него плащ, быстро намокший от тающего снега. – Счастлив, что вы оценили удобства нашей кухни. Пожалуй, не самое подходящее место для знатной девицы, но в эту пору из всего замка только здесь и можно отогреться.
– Ее бедной матушке очень нравилась моя кухня, – проворчала Годивелла. – Так почему же дочери ее не полюбить?
Пока она говорила, ее глаза с тревогой и страхом молчаливо вопрошали хозяина. Маркиз пожал плечами и беспомощно развел руками. Девушка догадалась: охотники возвратились ни с чем. Пьерроне, должно быть, подумал о том же, поскольку, когда он прошел мимо нее с одеждой маркиза, которую собирался расстелить для просушивания, она увидела, что он очень разволновался. Ей показалось, что он с трудом сдерживает слезы… Она обещала себе позднее расспросить мальчика, если он согласится заговорить. А за это она бы не поручилась. Но маркиз уже приказывал:
– Проводите нас к столу, Годивелла! Мы голодны…
Говорил ли он от имени всех или только от своего собственного? Почтительное «мы» в отношении собственной особы было в его обычае. Годивелла, только что вытащившая «пикан» из печи, вытерла руки о фартук и, расставив ноги, уперев кулаки в бока, вопросила своего постаревшего выкормыша:
– Вы и вправду желаете есть в большой зале? Вы же помрете от холода!
– Но огонь там разведен, насколько я полагаю?
– Я всегда исполняю ваши приказания, но почему бы вам не остаться здесь, как обычно?
– До сих пор тут были одни мужчины, и это не имело значения. Но теперь, когда среди нас дама, речи не может быть, чтобы ей предложили трапезу на кухне бок о бок с прислугой. Пока маркиза была жива, мы всегда обедали в большой зале. Итак, племянница, мы моем руки и следуем в залу!
Фульк де Лозарг предложил руку своей племяннице, и вслед за юным лакеем, торопливо облачившимся для этой оказии в подобие красной поношенной ливреи и взявшим факел, они вошли в большую залу, где каждый занял отведенное ему место: маркиз на своем средневековом возвышении, а библиотекарь и девушка близ него, друг против друга. Не слишком удивившись, но опечалившись, Гортензия убедилась, что молитва перед трапезой не является частью домашней традиции. А посему она ограничилась тем, что быстро осенила себя крестом, тогда как Пьерроне, укрепив в пазу свой факел, отправился за блюдом с «пунти», каковое вместе с несколькими ломтями просоленного окорока, глубокой тарелкой картошки, жаренной на свином жиру, и «пиканом» составили завтрак.
Убранство стола отличалось одновременно старинной изысканностью и бедностью. Конечно, скатерть красивого тонкого полотна лоснилась от крахмала, но столовая посуда оказалась из толстого фаянса, а приборы – из грубого олова, равно как и старинные стопки, а также древний подсвечник. Такой стол был уместен у зажиточного крестьянина, а не сеньора. Однако и на этот раз хозяин Лозарга, казалось, читавший мысли девушки, решился высказать их вслух.
– Вы не видите здесь большой разницы с монастырем? – произнес он, подняв в воздух вилку. – Вот уже порядочно времени, как мы довольствуемся оловянной посудой. Так давно, что ваша матушка не знала другой, пока не… покинула нас. Вам тоже придется пользоваться ею, следуя ее примеру.
– Меня никогда не учили хулить стол, за которым мне уделили место, – мягко ответила Гортензия. – А кроме того, если приборы и скромны, то, что в них подают, отменно. Не помню, чтобы когда-нибудь ела что-либо настолько вкусное…
Действительно, окорок был восхитительного розового цвета, нежен и прекрасно сочетался с ароматными травами, благоухавшими в «пунти». Гортензия явственно наслаждалась едой, и искренность ее комплимента не могла вызвать сомнение. Она заставила маркиза улыбнуться.
– Вы правы. Старушка Годивелла – знатная повариха, лучше ее не отыщешь на десять лье в округе. Ко всему прочему, ее у меня переманивают, и, если бы я только захотел, ее бы здесь уже завтра не было.
– Вы имеете в виду, что ей предлагают вас покинуть?
– Ну да! У нынешних буржуа много денег. Их претензии увеличиваются вместе с барышом. Однажды мне даже показалось, будто дела идут так плохо, что мне придется ее продать нотариусу из Сен-Флура.
При этих словах Гортензия едва не подавилась сливой; ей показалось, что она задохнется.
– Ее… продать? – наконец смогла она выговорить. – Разве рабство еще существует в Лозарге?..
От внезапного приступа ярости кровь бросилась в лицо маркизу.
– Рабство? Вот слова, напоминающие мне буйные разглагольствования девяносто третьего года! Разве вас учили читать по речам времен революции?
– Я вышла из монастыря Святого Сердца Иисусова, сударь! Там учат читать по евангельским текстам, которые, насколько мне известно, написаны не в тысяча семьсот девяносто третьем году! Так вот, именно в них безоговорочно осуждается рабство. Какое иное слово можно употребить, когда речь идет о продаже старой служительницы, вдобавок собственной кормилицы?
– Наши люди принадлежат Лозаргу! Если отсюда берут одного из них, справедливо, чтобы Лозаргу возмещали убыток! И вдобавок этот спор не имеет смысла. Кончайте ваш завтрак и занимайтесь тем, что вас касается!
Не доев, он встал и большими шагами вышел из зала, приказав Годивелле принести ему кофе в комнату. Гортензия осталась наедине с библиотекарем, который вел себя так, будто и не слышал их спора. Он был слишком занят поглощением своей порции, ибо «пикан» слыл его любимым блюдом. Выходка маркиза лишь на мгновение прервала это блаженное занятие. Челюсти замерли, он взглянул на Гортензию поверх очков, съехавших на кончик носа, робко улыбнулся, обнажив частокол зубов, достойных хищного зверя: не слишком белых, но крепких и способных перемалывать гальку в песок.
– Господин маркиз нынче не в духе, – приободрил он ее. – Обычно это длится недолго. Просто придется привыкнуть. Однако прошу меня великодушно извинить, – продолжал он, внимательно исследовав взглядом то, что осталось от пирога, – если… я удалюсь навестить моего ученика…
Он коротко откланялся и вышел, все так же забавно ступая: с чрезвычайной осторожностью, придававшей ему сходство с какой-то голенастой птицей. Оставшись одна, Гортензия попыталась доесть десерт, но у нее пропал аппетит. Отношения с дядей по мере их развития оказывались все более и более непростыми, можно было опасаться, что и в дальнейшем дела пойдут далеко не блестяще.
Она поднялась, подошла к окну, переплет которого вычерчивал черный крест на сером фоне неба. Теперь снег покрывал всю округу, под ним тонули дороги, он нависал с крыши часовни.
Тут вошла Годивелла посмотреть, что происходит, и прервала течение ее мыслей. Это было кстати, ибо снег в душе готов был расплавиться и стать дождем слез.
– Вот вы снова совсем одни, мадемуазель Гортензия? Желаете глоток кофе?
– Вообще-то я пила его нечасто.
– Тогда тем более. Я принесу чашечку, вам сразу станет лучше.
Говоря это, она быстрыми, ловкими движениями убрала со стола. Гортензия внезапно заметила:
– Боюсь, что господин Гарлан оставил не слишком много пирога для моего кузена. Сладости приятны, а когда болеешь…
– Болеешь? – не подумав, откликнулась Годивелла. Но быстро сообразила и попыталась исправить положение: – Ох… Ну да, он сегодня не в аппетите…
– Он не голоден… или его нет? Это ведь его ищут, не так ли? Это его я видела сегодня утром, когда он убегал?
Руки Годивеллы застыли над блюдом, на которое она ставила грязную посуду, но все же один стаканчик упал и зазвенел, как колокол. Она подняла на Гортензию взгляд, полный страха и тревоги.
– Вы видели?..
– Молодого человека, одетого, как крестьянин, который бежал из замка, прячась за камнями и деревьями. Этот бледный юноша казался очень напуганным.
Повисло напряжение. Годивелла внезапно сникла и даже как будто постарела. Гортензии почудилось, что по морщинистой щеке скатилась слеза.
– Бедное дитя! – вздохнула она. – Будем надеяться, что господь милосердный вернет его нам… Он похож на свою несчастную матушку: у него головка не в порядке.
– Это если собаки оставят от нее хоть что-нибудь! Я слышала, как маркиз приказал, чтобы фермер пустил своих псов по его следу.
Несмотря на снедающую ее тревогу, Годивелла на какое-то мгновение замерла, совершенно ошарашенно глядя в одну точку, а затем расхохоталась.
– Неужто вы думаете, что они причинят ему какой-нибудь вред? Зверюги Шапиу знают господина Этьена с рождения. Когда они были еще щенками, он часто играл с ними. Если они найдут его, то подадут голос, вот и все!
Про себя Гортензия обозвала себя дурой. Решительно, с того дня, как умерли родители, она все видит только в черном цвете. Вероятно, ей стоит немного усмирить не в меру разыгравшееся воображение. Но страх в глазах беглеца ей ведь не приснился. Да к тому ж для чего бежать из родительского дома, где есть кто-то, кто так беспокоится о нем?
– Почему же он ушел? – спросила она.
Годивелла пожала плечами.
– Точно не знаю… Но думаю, что это из-за вас…
– Из-за меня? Но почему?
– Да поди узнай! Ясно лишь одно: как только ему сообщили о вашем приезде сюда, он стал еще более странным, чем раньше. Я знаю, что у него было объяснение с отцом, но мне невдомек, о чем они толковали, стены здесь толстые. Но только после этого разговора Гарлан получил приказ не спускать с него глаз ни днем ни ночью и оставлять открытой дверь из своей комнаты в комнату мальчика…
В прихожей раздался звук шагов. Шаги были властными и, без сомнения, возвещали о приближении самого маркиза. Годивелла второпях подхватила блюдо и засеменила к двери со словами:
– Так я вам тотчас несу кофе…
Отсюда Гортензия заключила, что служанка не пожелала, чтобы хозяин был третьим в их откровенном разговоре. Плотнее закутавшись в шаль, девушка села у камина и подняла глаза на графиню Алиэтту, которая все так же протягивала кубок своему сеньору и повелителю, не глядя на него. Может, это иллюзия, но Гортензия улавливала какое-то сходство со своей матерью, с ней самой. Вероятно, все дело было в белокурых волосах, юной хрупкости фигуры и чуть застенчивой улыбке. Побаивалась ли она этого пожилого человека, годившегося ей в отцы? Ведь, как сказал маркиз, во цвете лет она оплакивала кончину мужа под черным монашеским покрывалом. Покорность и послушание, вероятно, были первейшими добродетелями дам из рода Лозаргов. На каждую из тех, что осмелилась полюбить и сделать свой выбор, пришлось столько других, весь век терпевших супруга, данного им отцовской волей!
За много веков лишь две избрали бунт: Франсуаза Элизабет, бежавшая из семейного гнезда аж в самую Америку, и Виктория, покинувшая замок в ожидании любви, но также и ради состояния, блистательной светской жизни, о которой, вероятно, мечтала все детство. А Фульк де Лозарг, похоже, вовсе не был расположен простить измену, о которой не забывал. Должна ли теперь дочь беглянки расплачиваться за грех матери? Осуждена ли она провести всю жизнь в полуразрушенном замке, лелея свои мечты за неимением детей под заунывный шелест зимних ветров, овевающих старые башни? При взгляде из этого далека юридический совет, о котором позаботился ее предусмотрительный отец, чтобы управлять ее состоянием и обеспечить ее будущее, как это ни парадоксально, представлялся смешным и жалким в своих притязаниях. Хотя и пребывая в нищите, маркиз де Лозарг не терпел никакого урона в своих правах на нее, освященных королевским приказом; а всем было известно, что Карл X страстно желал восстановления абсолютной власти в своих владениях и ради этого извлек из небытия даже старинный величественный обряд миропомазания.
Будущее рисовалось таким же мрачным, как этот зимний день. Может, ей стало бы легче и приятнее, если бы в ее сердце поселилась какая-никакая любовь, подобная увлечениям некоторых ее подруг из пансиона? Но до сих пор девичьи мечты были связаны скорее с некими высшими существами, чем с реальными людьми. Имперская легенда мучила воображение этого ребенка, крестницы никогда не виденного ею императора. Ее отец так часто поминал при ней своего кумира – наделенного всеми мыслимыми добродетелями, корсиканского Цезаря, коронованного орла, целых двадцать лет накрывавшего крылами всю Европу. И всегда в словах отца прорывалась истинная страсть, в конце концов передавшаяся его дочери.
Он нередко говорил ей о сыне Наполеона, маленьком римском короле, рожденном в один день с Гортензией. После ссылки царственного родителя его отпрыска удерживали пленником в Австрии. Причем к нему отнеслись с несправедливой суровостью, лишив даже полагавшегося ему титула французского принца. Меттерних превратил его в эрцгерцога и вместо Рима дал в удел никому не известный городок Рейштадт! Именно на этого мальчика изливались год от года ее возвышенные упования на невозможную любовь. В ее душе они были окрашены особой сестринской нежностью к тому, кого она называла «мой брат-близнец». В несчастном принце ее склонная к жертвенной любви чувствительная душа нашла героя, тем вернее околдовавшего ее ум и чувства, что он действительно нуждался в том, чтобы за него сражались, ему служили и его любили. Пленный заколдованный принц из сказки! Какая соблазнительная приманка для мечты!..
Возвратившись с дымящейся чашкой, Годивелла явилась как раз вовремя, чтобы опустить мечтательницу с горных высей на бесславную почву реальности. Оглядевшись, Гортензия вновь увидела вокруг себя обветшалые замковые стены, а за ними – вершины давно потухших вулканов. Здесь совсем не было места грезам о славе и героической любви.
Перо со скрипом скользило по бумаге, потом замирало, поднималось к губам Гортензии, которая в задумчивости покусывала его бородку, и вновь пускалось в свой бег:
«…и опасаюсь, что плохо держу данные вам обещания. Но как со спокойным и бесстрастным сердцем выносить поношения всему, что остается для меня самым дорогим на свете? Маркиз – не могу решиться называть его дядей – человек иной эпохи, как и его жилище. Он упрям, жесток, несгибаем. Он до сих пор ничего не принял, ничего не простил из того, что считает оскорбительным для собственной персоны. Мне кажется, он любил мою мать, пока она была только его сестрой, но, выйдя замуж за человека незнатного рода, она превратилась для него в чуждое существо, самая память о котором, должно быть, ему невыносима. Что до моего отца, в тех редких случаях, когда его имя упоминается в разговоре, я не могла не заметить, что оно наделено прискорбной привилегией возбуждать жгучую ярость господина де Лозарга. Я даже не осмеливаюсь произносить его вслух. Здесь родитель мой – мишень для поругания, равно как и мой прославленный крестный отец…»
Гортензия положила перо, потерла пальцы, полуприкрытые митенками, и подняла голову, чтобы еще раз взглянуть на все тот же белесый пейзаж. Снег падал без перерывов уже второй день. Но этим утром он перестал, лишь только розовый перст великолепной зари поднялся над горами, словно бы затем, чтобы пригрозить ему и запретить переходить отпущенные ему пределы. Теперь белый покров лежал под небом ледяной голубизны, подобно огромному зверю с незапятнанной белой шкурой. Вместе с ним на горы опустилась тишина, из-за которой звон колокола, зовущего на молитву к Пресвятой Богородице, там, на гребне близлежащего холма, казался еще более далеким. Церковь пока что можно было различить, а что касается деревни, превращенной в кучку дымящихся белых кочек, то глаз был способен только угадывать ее очертания.
Гортензия захотела было докончить письмо, но у нее ничего не получилось. По существу, писать к Мадлен-Софи Бара оказалось делом весьма нелегким. Что еще можно сказать о новом семействе, не рискуя шокировать мать-попечительницу святой обители или даже нарушить ее душевный покой? Ни с чем не сообразные мысли, посещавшие Гортензию с первых минут ее пребывания в замке, преподобная Бара припишет экзальтированному воображению, и будет невозможно ее переубедить. При взгляде с улицы Варенн все выглядело иначе, чем на расстоянии ста пятидесяти лье оттуда, в стране волков… Ну как, например, передать давящее уныние и раздражение, что царили во время прошлого ужина? Никто из сидевших за длинным столом не произнес ни слова, каждый из сотрапезников словно был отделен от других стеной. Маркиз ел нехотя, проводил долгие минуты, уперев подбородок в ладонь, а локоть – в подлокотник величественного кресла и уставившись в пламя очага. Иногда он хмурился, вздыхал, особенно когда взгляд его падал на Пьерроне. У мальчика покраснели глаза, и его волнение чувствовалось в том, как он прислуживал. Лишь господин Гарлан вел себя так же, как всегда: молчаливо, но жадно поглощал пищу, вероятно, предпочитая углубляться мыслью в недра собственного желудка, нежели пускаться в рискованные рассуждения. Что касается самой Гортензии, то, потеряв аппетит, она не притронулась к еде, с нетерпением ожидая минуты, когда можно будет возвратиться к себе в комнату.
А если сюда же добавить мрачную физиономию Годивеллы, можно понять, что за тревога, смятение и чувство неопределенности овладели всеми обитателями замка. К тому же отрицательное покачивание головой, каким кормилица откликнулась на молчаливый вопрос в глазах девушки, означало: вернулись одни лишь собаки, ничего не обнаружив. Этьен исчез…
Лежа под шелковистым пологом, Гортензия долго не могла сомкнуть глаз. Белизна заснеженной округи, отбрасывающая зыбкие призрачные отсветы на стены спальни, журчание воды, далекий призывный волчий вой – все это в ее мозгу сплелось в единый тревожный клубок и не давало уснуть. Где в этот час мог находиться юноша с глазами загнанного зверя? В глубине какого-нибудь ущелья, раненый или уже бездыханный, ожидая, когда его найдут и растерзают лесные хищники? А может, он утонул в реке? Вероятно, все объяснялось общим предчувствием какой-то трагедии, растворенной, как казалось, в самой этой ночи, но девушка не могла даже допустить, что тот, кого она видела мельком, способен действительно далеко убежать, достигнуть без помех намеченной заранее цели. Меж тем это было бы самым вразумительным предположением. Разве он не воспитывался в этих краях? Он должен знать все тропы, опасные места, удобные заросли – все, вплоть до малейшей травинки…
Нет, ни о чем этом Гортензия была неспособна поведать преподобной Мадлен-Софи. Такие вещи говорят наперснице, а сосланная в глушь пансионерка не видела вокруг никого, кому можно было бы их доверить… Какое-то время она размышляла, не написать ли своей подруге Луизе де Люзиньи, но тотчас отвергла эту затею: рассудительная, мягкая, почти не обладающая воображением Луиза могла бы решить, что ее подруга сошла с ума, только и всего.
По правде говоря, только одна Фелисия Орсини, эта амазонка, обладала качествами, необходимыми настоящей наперснице. Но где сейчас Фелисия? Неизвестно даже, вернулась ли она в монастырь. Гортензия обещала себе, что напишет ей наудачу, но сделает это чуть позже…
В ожидании оказии она решилась вести дневник. Это позволит ей хоть чем-то занять вереницу будущих монотонных дней, а главное, по мере сил прояснить собственные переживания и мысли, каковые пока сумбурно роились в голове и душе…
Она завершила письмо повторением, – впрочем, не вполне идущим от души, – своего обещания быть терпимой к тем, кто ее окружает, и исповедовать по отношению к ним христианское смирение, а также пожеланиями – во много крат более искренними – здоровья и счастья своей благородной корреспондентке. Затем она слегка присыпала послание песком, суша чернила, встряхнула листок и аккуратнейшим образом сложила его элегантным прямоугольником, на котором сверху написала адрес. Потом черкнула несколько слов Луи Верне, сообщив ему о своем «счастливом прибытии», а также записочку мадам Шове, в которой благодарила перчаточницу за приятные часы общения, скрасившие их томительное путешествие, и заботы, что помогли ей совладать со столь крутым поворотом судьбы…
Покончив таким образом со своими скромными светскими обязанностями, Гортензия подумала, что настало время начать первую страницу своего будущего дневника.
Исследуя комнату матери, она тщательно осмотрела маленькое бюро секретера в надежде что-нибудь обнаружить: быть может, какой-то предмет, хранивший память о той, что сидела на этом самом месте и писала на выдвижной доске, обтянутой тонкой кожей, прихваченной золочеными стальными подковками. Но нашла лишь пучок новых перьев, чернила, песок, чтобы присыпать написанное, сургуч для печатей и небольшой запас бумаги. Затем три тетради, совершенно новые – в том смысле, что никому еще не успели послужить, хотя чуть пожелтевшая бумага свидетельствовала об их почтенном возрасте.
Она взяла, не выбирая, одну из них, раскрыла и долго разглаживала ее листы ладонью, охваченная странным чувством, от которого слезы готовы были выступить на глазах. Она думала о другой руке, такой мягкой и нежной, некогда, без сомнения, касавшейся их. Вероятно, Виктория не успела ими воспользоваться. Теперь же ее дочь доверит им свой рассказ о жизни, в которой ей пока не дано ничего предвидеть.
Ее перо истрепалось от предыдущих занятий, она взяла новое, поискала ножичек с ручкой из слоновой кости, коим очинила первое, и, не найдя его сразу, стала наугад шарить в темной глубине секретера… И вдруг почувствовала, что какая-то планка скользит под пальцами, уходя в сторону.
Заинтригованная, она нажала сильнее. Отверстие увеличилось. По ее спине побежали мурашки в предвкушении какой-то маленькой тайны, готовой выплыть наружу. Рука Гортензии скользнула внутрь тайничка и извлекла маленький, тщательно завернутый пакетик, заклеенный просто каплей воска без оттиснутой печати…
Какое-то мгновение она рассматривала находку, положив ее на раскрытую ладонь, которую не осмеливалась сжать – так легок и хрупок казался этот предмет, похожий на выпавшего из гнезда птенца. Тайничок уберег его от пыли, но бумага пожелтела и стала хрупкой. Должно быть, он провел немало времени, забытый в недрах секретера.
Сердце забилось учащенно, когда она осторожно просунула острие счастливо найденного ножичка под восковую нашлепку, оторвала ее и с тысячью предосторожностей раскрыла пакет. Он заключал в себе завернутую в маленький платок с коричневыми пятнышками засушенную розу и еще один клочок бумаги, на котором было написано:
«Франсуа подарил мне эту розу и поранился, срывая ее…»
Инициал «В» на платочке и почерк, который потом годы не сумели сделать взрослым, явно свидетельствовали об авторстве написавшей записку. Со слезами на глазах Гортензия осторожно погладила чуть дрожащим кончиком пальца увядший цветок, квадратик батиста, запачканный кровью, – эти пустяки, бывшие сокровищем той давней девочки… Еще ничего не зная о мире, окружавшем ее, и особенно о том, в котором жила ее мать, Гортензия дала себе зарок осторожно выспросить Годивеллу. Если кто-нибудь что-то и знал, то только лишь она…
Отложив на потом писание своего будущего дневника, она аккуратнейшим образом снова свернула маленький пакет, предварительно запечатлев поцелуй на цветке и платочке. Но вместо того, чтобы вновь положить его в тайничок, она решила запереть его в бронзовый, отделанный перламутром ларец, где хранила свои девические украшения и то, что почитала самым драгоценным: несколько писем матери, коротенькую записку отца. Просто чудо, что этот хрупкий клад уцелел после методичных и внимательных чисток, коим подвергли секретер Виктории. А Гортензия уже знала, что чудеса случаются только единожды.
Подумав, что в этот час Годивелла должна была заниматься приготовлением еды, а значит, самое время пойти поболтать с ней, Гортензия подкинула в огонь два или три полешка, кинула взгляд в зеркало, чтобы проверить, в порядке ли прическа, набросила на плечи шаль, захватила письма, чтобы отдать их Жерому с поручением отнести к ближайшей почтовой станции, и спустилась в кухню.
Там она нашла только Пьерроне. Вооруженный «раздувалкой» (длинной резной деревянной трубкой), мальчик дул на угли так, что у него чуть не лопалась грудь. Он был красен, как зрелое яблоко ранет, и, когда девушка проникла в кухню, бросил на нее взгляд, в котором не угасла тревога.
– Здрасьте вам, госп'жа, – прошептал он, переводя дух. – Простите, что не вст'ю, но я жар упустил, а если тет'шка придет, а здесь будет дым столбом, она мне уши надерет. Это больно…
Не дожидаясь ответа Гортензии, он принялся дуть в свою палку еще пуще. И, как видно, небезуспешно: по еловым веткам, положенным на едва розовые угли, прошелся огонек, затем вспыхнула вся охапка, и внутренность очага наполнилась веселым треском, испуская чудесный запах горячей смолы.
Со вздохом облегчения Пьерроне отложил раздувалку, добавил несколько кусков сухой коры, затем ветки средней толщины и напоследок три-четыре толстых полена. И не без самодовольства улыбнулся Гортензии, ибо его уши были спасены от грозившей им скорбной участи.
– Теперь тетушка может и вернуться, – объявил он.
– Вам известно, где она?
– У господина маркиза. Но она там не задержится. Потому-то мне и надо было торопиться…
Действительно, тут же появилась Годивелла. С нею вошел человек с повадками крестьянина; его толстый кожух из козьих шкур и длинные черные усы еще топорщились от мороза.
– Садись-ка, парень, сюда, – сказала она, указывая на одну из скамей у очага. – Покормлю тебя, пока господин маркиз приготовится. Передай свою одежду Пьерроне, пусть просушит…
Пока пришедший усаживался, она подошла к Гортензии, стоявшей по другую сторону обширного очага. Ее морщинистое лицо светилось от радости, и радость эта отразилась в глазах Пьерроне.
– Его нашли! – прошептала она. – Полумертвого от холода после того, как он шел по реке, чтобы обмануть собак… и с пораненной ногой, но живого… Теперь он – в надежном месте. Господин маркиз сейчас отправится к нему и привезет его завтра, если погода позволит.
– А где он?
– В двух лье отсюда, у мадемуазель де Комбер, хорошей знакомой господина маркиза. Она-то и прислала фермера, чтобы предупредить, – добавила она, подбородком указав на крестьянина, который протягивал к огню свои мощные руки.
Выложив все, что имела сообщить, Годивелла занялась посланцем, достав из плетеной корзины толстую краюху хлеба и отрезав от нее красивые правильные ломти, затем ловко отхватив несколько розовых пластов окорока, разбив яйца для омлета и достав кувшинчик вина из Монмюра, которое сильно ударяло в голову. Однако гость осушил его одним глотком и довольно улыбнулся в усы.
Пьерроне с трогательным рвением подавал кушанья, и трапеза началась с торжественностью священнодействия, медленно и в полном молчании: из почтения к пище, каковая – дар божий, и ради доброй работы желудка. Каждый помнил, что от разговоров только воздух глотаешь, а это для пищеварения ничего не дает. По щекам посланца, раскрасневшимся от вина и каминного жара, растекся красивый багрянец, когда он вытер усы тыльной стороной ладони. Именно в этот момент, словно в хорошо отрепетированном балете, в кухню вступил маркиз, готовый к отъезду.
Его изысканный вид поразил Гортензию. Помимо уже виденного ею большого черного плаща, он был одет в бутылочного цвета сюртук и лосины, заправленные в легкие сапоги. Рубашка с манишкой в тщательно заглаженных складках выглядела чудом свежести и белизны. Что касается замшевой шляпы, лихо сдвинутой на ухо, она, несомненно, была новой. Тайну этой экипировки по последней моде позднее раскрыла Годивелла: трехмесячный пенсион Гортензии прибыл за две недели до ее приезда…
– Я наношу визит даме, – объяснил он, заметив наивное удивление на лице племянницы. – А в подобных обстоятельствах положено одеваться с тщанием…
Он выдержал паузу, направив на нее пристальный взгляд своих ледяных глаз, словно давая понять, что от них ничего не скроется:
– Надо полагать, теперь вы уже знаете, что мой сын не болен, а пустился в бега?
– Нет, поскольку вы не сочли нужным мне это сообщить.
– Вы удивляете меня! Сквозняки в этом замке быстро разносят вести по всем уголкам. А у вас, как мне кажется, тонкий слух.
– Это если мне нужно что-то услышать… – Некий лукавый бесенок проснулся в ее душе и нашептал вопрос, который она со всей мягкостью и задала: – Сейчас очень плохое время для побега. Или же существовали серьезные причины…
– У молодого безумца всегда серьезные резоны, так ему, по крайней мере, кажется. Для других все обстоит иначе, – парировал маркиз и повернулся к племяннице спиной. Затем, обращаясь к фермеру, который заканчивал трапезу, промолвил: – Если вы отдохнули, Франсуа, мы можем отправляться!
– К вашим услугам, господин маркиз!
Франсуа?.. Имя поразило Гортензию, словно стрела. Она поглядела на человека, который торопливо поднялся и вновь облачился в дымящийся кожух. До сих пор она обращала на него не больше внимания, нежели на солонку или краюху хлеба, но звук этого имени всколыхнул все ее чувства. Хотя одновременно в ней проснулось сильное внутреннее сопротивление: мысль, что он мог бы оказаться тем самым Франсуа из письма, возмущала ее. Это невозможно! Не могло быть возможным!..
Тем не менее, как если бы уже уверилась и подыскивала оправдания, она обнаружила в нем некоторое благородство повадки, хорошо вылепленное лицо, любезное и вместе с тем исполненное воли, к которому весьма шли большие усы и прямой, открытый взгляд красивых темных глаз. Ему могло быть лет сорок пять, но одутловатость почтенного возраста еще не тронула его фигуру, что обычно происходит с людьми, тяжело работающими на открытом воздухе.
Вероятно, привлеченный этим настойчивым взглядом, Франсуа тоже поглядел на нее. Их глаза встретились на какое-то мгновение. Уже фермер взялся за свою черную шляпу, поклонился всем и вышел, следуя по пятам за маркизом… И тут же Гортензия стряхнула с себя своего рода наваждение, овладевшее ею при звуке имени «Франсуа». Что это она вообразила? Неужели ее мать, это чудо рафинированного изящества, могла хранить как реликвию цветок, подаренный неотесанным поселянином, платок с пятнами его крови? Какая бессмыслица! Можно подумать, что это единственный Франсуа на свете или пусть даже в маленьком мирке, затерянном в овернской глуши! Герой с розой должен был оказаться каким-нибудь юношей из хорошего семейства с нежными руками. С такими ручищами, как у этого фермера Франсуа, можно не опасаться царапин, да к тому же шипы и не пробьют их темную грубую кожу…
Тем не менее мысль об этом не отпускала ее. Она оказалась достаточно цепкой, чтобы заставить Гортензию, покинув кухню вслед за мужчинами, проводить их до порога замка. Идя гуськом, они спустились по выбитым в скале ступеням, их черные силуэты выделялись на белом снегу, а следы оставляли на нем широкую борозду. Жером с запряженной повозкой и лошадь фермера поджидали у подножия крутого спуска.
Маркиз сел в экипаж. Фермер вскочил в седло с ловкостью прирожденного всадника. Положительно этот человек был достоин внимания. По крайней мере со стороны Гортензии, во мнении которой ловкий наездник всегда принадлежал к избранным натурам.
– Очень похоже на эту мадемуазель де Комбер! – раздалось позади нее ворчание Годивеллы, также последовавшей за ней. – Заставить господина Фулька поехать к ней вместо того, чтобы послать карету и привезти молодого господина Этьена. Чего было бы проще!
– Он простудился и ранен. Должно быть, неосторожно сегодня выпускать его на холод.
– А может, будет неосторожно выпускать его и завтра; меня не удивит, если хозяин застрянет там надолго.
– Он что, не любит туда ездить?
– Напротив! Даже слишком! Меня только удивляет, как это мадемуазель Дофина еще не женила его на себе! Думаю, из-за того, что денег мало…
– Дофина! Никогда не слыхала подобного имени. А оно при всем при том очень милое!
– Такое имя иногда дают в наших старых благородных семействах. Да мадемуазель и сама недурна; хороша, хотя засиделась. У нее есть какое-никакое добро, и она спит и видит, как стать маркизой де Лозарг.
Тон Годивеллы свидетельствовал о том, что уж она-то никоим образом не намерена способствовать этому союзу.
– А почему бы ей тогда не стать маркизой? Разве ваш господин так любил свою жену, что не может никого видеть на ее месте?
– Нет. Но он беден. И у него слишком много гонора, чтобы согласиться не быть всегда и везде повелителем…
– Но разве вы не говорили мне, что покойная маркиза принесла ему приданое? Какая разница?
Некая новая забота прибавила морщин к тем, что уже испещряли старое лицо кормилицы.
– Что девица приносит приданое, это в порядке вещей. И потом… Мы вовсе не были нищими в то время. Деньги поделились поровну…
– Так маркиз любит мадемуазель де Комбер?
– Я уже вам говорила, он никогда никого не любил. А вот что она ему нравится, так это уж точно! Но в дом-то ее он никоим образом не введет.
– Как вы можете так уверенно об этом говорить? Маркиз теперь не так беден, потому что я здесь. Насколько мне известно, мои опекуны выплачивают ему щедрый пенсион. Так, по крайней мере, приказал король. Так почему же…
– Надо бы вам возвратиться в дом, мадемуазель Гортензия, – брюзгливым тоном сказала Годивелла, у которой, вероятно, пропала охота говорить. – Вы так до смерти застудитесь. А нам и без того достаточно одного больного в дому, когда привезут молодого хозяина!..
– Так почему же, – продолжала, возвысив голос, Гортензия, – почему маркиз не возьмет себе спутницу жизни? Одинокая старость так грустна.
– Почему? – Годивелла отвернула голову в явном замешательстве, словно на сердце у нее лежал тяжелый груз, от которого она жаждала освободиться. Она помедлила, взглянула на девушку, ожидавшую ответа… и внезапно решилась: – В конце концов вы все равно узнаете. Господин Фульк не женится потому, что для этого надо пойти в церковь… а он поклялся, что никогда ноги его там не будет! Ну, теперь возвращайтесь или оставайтесь, мадемуазель, а у меня дела в доме!
Повернувшись в своей фетровой обуви с неожиданной легкостью, она исчезла бесшумно, как кошка, оставив Гортензию в тисках недобрых предчувствий, что часто одолевали ее со дня приезда. Она снова услышала холодный голос маркиза: «Я никогда не хожу к мессе». Тогда она была этим шокирована, но гораздо менее, чем теперь. Она знала, что существует множество людей, особенно среди тех, кто испытал бедствия великой революции и Империи, кто не желает ходить к мессе. Но при всем том церковь они посещали, хотя бы по необходимости, особенно когда дело шло о свадьбе. А вот маркиз де Лозарг, последний представитель древнего христианского рода, отказывается от брака только из-за того, что не желает войти в храм. И все это после смерти супруги, которую он даже не любил! Что это могло значить?
Взгляд Гортензии перенесся на противоположный склон ущелья к маленькой часовне, запеленутой в снежные покровы, зябко жмущейся к своей скале с таким безутешным видом, что у девушки сжалось сердце. Дом божий походил на то, чем стала теперь она сама: это бедное ветхое обиталище было осуждено на умирание по воле могущественного замка, высившегося перед ним, по прихоти этого средневекового чудовища, черпающего силы в мощных башнях и стенах, исполненного безжалостной решимости, подмяв и придушив слабую жизнь, спокойно дождаться ее полного угасания. Девушку охватило желание отправиться туда, посмотреть на часовню вблизи, потрогать ее, а может, и попытаться проникнуть внутрь. Опасности, о которых предупреждал маркиз, не страшили ее: она желала пойти и помолиться господу в его доме! Однако ни тонкие подошвы ее туфель, ни платье из шерсти не были предназначены для похода по глубокому снегу.
Стремительно поднявшись в свою комнату, она отыскала толстые башмаки, в которых бродила по лесу, когда жила в замке Берни, загородной резиденции отца. Она обула их, нашла широкий шарф, которым замотала горло и голову, затем, спустившись, прихватила на ходу один из толстых плащей, которые постоянно висели в прихожей. Ей показалось, что эта сельская одежда лучше подойдет для задуманного предприятия, чем какой-нибудь из ее собственных кокетливых меховых плащей, слишком выдававших в ней горожанку. Наброшенный ею плащ был из темно-рыжей, мохнатой, толстой ткани, слегка царапающей кожу, зато почти тотчас ее обволокло приятным теплом. Таким образом снаряженная, она спустилась на дорогу, стараясь попадать в следы, оставленные мужчинами.
Через две минуты она уже достигла двери часовни, действительно заколоченной крест-накрест досками. Она не смогла их отодрать: доски были прибиты на совесть и крепки. Так же крепки, как дверь, которая вовсе не выглядела ветхой и готовой обрушиться.
Огорченная, но не утратившая решимости, Гортензия решила обойти строение. Коль скоро оно угрожало обвалиться (а посему пришлось обезопасить его от нежданных гостей), то где-нибудь должна же была оказаться какая-то брешь, через которую, быть может, удастся проникнуть внутрь. Исполнить задуманное оказалось не так легко, поскольку если тропа, ведущая ко входу, еще как-то сохранилась, то стены были защищены густой порослью – лозняк, терновник, пожелтевшие и почерневшие ветви под тонким слоем снега, топорщились вокруг, словно укрепления. Ко всему прочему проход между часовней и скалой был отнюдь не широк.
Нырнув в заснеженный кустарник, Гортензия благословила толстый плащ, прихваченный из дома. Он позволял продвигаться среди колючек, не оставляя на них клочков ткани. Ее парижские одежды были бы тотчас изорваны. Благодаря такой прочной защите девушка обошла часовню, заплатив за это лишь несколькими царапинами. Она уселась на изъеденные временем ступени маленького каменного холма с крестом на вершине, предварительно сметя с них снег, и замерла, не зная, что предпринять: часовня была в прекрасном состоянии. Не только больших трещин и проломов не оказалось в ее стенах, но самый внимательный наблюдатель не смог бы обнаружить в ней какого-либо изъяна.
Подняв голову к крыше, Гортензия разглядывала неподвижный колокол на ажурной колокольне. Он был в прекрасном состоянии и, казалось, готов огласить звоном всю округу. Тайна закрытой часовни не только осталась неразгаданной, но еще более усугубилась. Бессильная ярость обуяла девушку. Она обожала колокольный звон. То, что она не услышит его здесь, приводило ее в отчаяние.
– Как жалко! – горестно прошептала она.
Неожиданно в ответ раздался взрыв смеха, и почти тотчас перед ней предстал, появившись неизвестно откуда, Жан, Князь Ночи. Сорвав с головы свою широкополую шляпу, он несколько раз махнул ею по снегу в подчеркнуто театральном приветствии. И насмешливо торжественным тоном продекламировал:
Добрый год, день добрый и добрый дар
Вас, моя дама, ждут отныне и всегда,
И да будет благословенна та звезда,
Что позволила мне попасть под власть ваших чар!
– Вы меня испугали. Я не слышала, как вы подошли…
– Снег глушит шаги лучше самых мягких ковров. Но я слышал, как вы жалобно вздыхали. О чем так сетовать? Об этой часовне, заколоченной по воле безумца?
– Разве то, что вы помогли мне, когда я попала в переделку, дает вам право порочить в моем присутствии родственника, оказавшего мне гостеприимство?
– Никоим образом… Если он действительно его оказывает. Но он вам его продает, если я что-то понимаю. И вы обязаны ему не большей благодарностью, нежели хозяину гостиницы, приютившему вас на ночь. Если бы вы были нищи, никогда бы вы не удостоились чести проникнуть под вековые своды замка Лозарг! Но вы богаты, и в силу этого обстоятельства маркиз соблаговолил забыть то, что всегда называл предательством своей сестры!
Раздраженная Гортензия встала. Было неприятно сидеть почти на корточках у ног этого человека. Тем не менее он был так высок, что, даже стоя, ей пришлось задирать голову.
– Вы заставляете меня пожалеть, что в ту ночь я сказала слишком много, потому что была в сильном смятении. Но не помню, чтобы я когда бы то ни было сообщала вам, что богата.
– С ветерком принесло. Едва появится невероятная новость, ее разносят коробейники по дорогам и кукушки от порога к порогу. Вы знаете, достаточно какой-нибудь малости. Например, чтобы маркиз или Годивелла заказали что-нибудь у торговцев. Здесь уже и помнить забыли, что значит купить кофе или шоколаду… А теперь, если та заблудившаяся девушка, что я встретил однажды, превратилась в признательную и преданную племянницу, я тотчас беру назад все сказанное и приношу тысячу извинений. Но только что вы отнюдь не походили на воплощение довольства и счастья. Я хотел вам помочь… Я так хотел вам помочь!..
Его глубокий проникновенный голос вдруг стал таким нежным, что Гортензия почувствовала, как все ее недовольство растаяло. Этот странный человек мог, когда хотел, быть бесконечно очаровательным. Может, из-за невероятно голубых глаз или сверкавшей, как белая молния, улыбки, озарявшей черную чащу волос, почти скрывавших лицо. В эту минуту Гортензии уже вовсе не хотелось говорить неприятные вещи, она даже улыбнулась ему в ответ. К тому же так утомительно постоянно находиться в состоянии войны с целым светом.
– Не больно-то вы можете мне помочь, – вздохнула она. – Я бы желала войти в эту часовню, вот и обошла вокруг нее, чтобы посмотреть, нет ли здесь где-нибудь бреши. Мне бы так хотелось… помолиться там…
Внезапно, став серьезным, он протянул ей свои большие смуглые руки.
– Хотите, я сорву эти доски, взломаю дверь? И вы тотчас сможете попасть внутрь…
Он уже решительной походкой направился к заколоченной двери. Гортензия побежала за ним, увязая в глубоком снегу.
– Нет. Прошу вас!.. Ничего не надо!
– Почему же, если вам это доставит удовольствие?
– Не до такой степени, чтобы стоило вызывать еще одну драму. Мне показалось тогда, в тот вечер, что вы не любите друг друга, маркиз и вы. Я не хочу, чтобы все эта вражда обострилась. На самом деле, меня больше всего печалит вид этого неподвижного молчащего колокола. Колокола, которого больше никто не услышит.
Не сознавая того, она положила ладонь на руку своего молодого собеседника, который вздрогнул от этого легкого прикосновения и нагнулся, чтобы лучше разглядеть ее золотистые глаза, наполнившиеся слезами.
– Не одна вы грустите об этом. Тут много в округе таких, кто жалеет, что не слышно колокола заблудших.
– За… заблудших?
– Много веков подряд в сильные снегопады, в туман и в бурю он подавал весть тем путникам, кто сбивался с дороги в здешних местах. Эта часовня построена в честь святого Христофора, покровителя больших дорог и идущих по ним. Маркиз не имел права закрывать часовню.
– Так почему же здешние жители его не принудили вернуть ее церкви?
Жан отвернулся и, скрестив руки на груди, обвел взглядом эти пустынные места.
– Поскольку, хотя он и небогат и все его достояние – готовый обрушиться замок, они его еще боятся. А кроме того… потому, что о Лозаргах поговаривают недоброе. – Он вдруг обернулся к Гортензии и взял ее за плечи: – Вы непременно должны здесь остаться?
– Думаю, что да…
– Ну да, конечно! И все же мне бы так хотелось быть уверенным, что вы далеко отсюда!.. Вы не созданы для здешнего края…
Он выпустил ее в то самое мгновение, когда она чуть не прильнула к нему сама, подталкиваемая чем-то, что было сильнее ее. Внезапно она осознала это и, устыдившись, тонким робким голосом произнесла:
– Все же спасибо, что вы предложили открыть для меня эту дверь… С тех пор как я сюда приехала, вы первый, кто действительно постарался сделать мне приятное…
– Разве Годивелла не относится к вам хорошо?
– Что вы, что вы!.. Она очень добра ко мне, очень внимательна… но не до такой степени, чтобы навлечь на себя гнев маркиза.
– Ее можно извинить. Конечно, она время от времени брюзжит и ворчит на него, но побаивается. И потом… она его любит!
– А разве это возможно?
– Любить Фулька де Лозарга? – Какое-то время он молчал, потом с глубочайшим вздохом, словно исходящим из самой глубины его души, подтвердил: – Да. Возможно. Ужасно представить себе, как это возможно. Мне известна по крайней мере одна женщина, которая умерла оттого, что слишком его любила…
– Госпожа! – послышался с высоты замкового холма голос Годивеллы, прервав на полуслове вопрос, чуть не слетевший с уст девушки. – Госпожа! Мадемуазель Гортензия! Соблаговолите сейчас же подняться.
Без малейшего следа былой меланхолии Жан, Князь Ночи, повернулся к ней и помахал своей черной шляпой.
– Не кричи так громко, Годивелла! Не сожру я твою госпожу! Возвращаю ее тебе… целую и невредимую! Вам лучше вернуться, – добавил он, обращаясь к Гортензии. – Скоро спустится ночь, а меня не очень любят встречать здесь.
Она попыталась удержать его.
– Я вас еще увижу?.. Мне бы так хотелось, чтобы мы стали друзьями! Мне так необходим друг!
Он уже нахлобучил свою необъятную шляпу и собирался удалиться, но внезапно склонился к ней.
– Я стану вашим рыцарем, вашим слугой, если понадобится, Гортензия, и вы можете меня позвать всякий раз, как я вам буду нужен. Но не думаю, что когда-нибудь стану вашим другом!
– Ах!.. Но почему? – в отчаянии взмолилась она.
Он наклонился еще ниже, почти коснувшись своим носом носа девушки, и она ощутила на лице его горячее дыхание.
– Потому что ваши глаза слишком прекрасны!
Мгновение спустя он уже был далеко, унося с собой всю свою теплоту и силу. Охваченная неожиданным, непонятным ей самой чувством, девушка сложила руки рупором и крикнула:
– Но как вас позвать… если вы мне понадобитесь?
– Когда зарядит «косой злыдень», ветер с запада, выкрикните мое имя! Всегда найдется кто-то, кто вас услышит…
– А если…
Но он уже исчез. В ущелье раздавались только крики Годивеллы, требующей, чтобы Гортензия вернулась в дом. Впрочем, последняя и сама не имела охоты задерживаться. Несмотря на теплую одежду, она уже продрогла, ощущая тот же странный холод, что и в день прибытия в Лозарг. Этот холод шел изнутри, словно бы, покидая ее, повелитель волков унес с собой весь жар ее крови… И все же, возвращаясь в замок, она уже не чувствовала себя такой одинокой. Это ее новое ощущение никак не было связано с присутствием Годивеллы, поджидавшей ее на пороге, скрестив руки на своем синем фартуке и воинственно поглядывая в ту сторону, где исчез повелитель волков.
– Сразу видно, – заворчала она, тряся головой, так что кисточки на чепце закрутились как мельничные крылья, – сразу видно, что хозяина нет в доме. Иначе этот негодяй не позволил бы себе околачиваться здесь!
– Вы уверены, что он боится вашего хозяина? И к тому ж дорога принадлежит всякому. А что касается часовни, то она – господня, даже если маркиз считает, что имеет на нее права и может запрещать другим в нее входить!
Годивелла с подозрением уставилась на нее.
– Ну вот, вы опять за свое?.. Ишь как надулась. Да знаю я, что он ничего не боится, наш волчий пастух! Это другие прочие его побаиваются. Вы думаете, водиться с дьявольскими созданиями – христианское дело? И разговаривать с ними, заставлять их себе служить?
Она стала быстро креститься, закрывая дверь прихожей с такой основательностью, как если бы Жан, его волки и все черти ада вот-вот собирались вторгнуться в замок.
– Да оставьте же дьявола в покое, Годивелла. Волки – создания божьи, как и прочие животные. Великий святой Франциск Ассизский тоже говорил с ними, – наставительно заметила Гортензия, сама удивившись тому, что встала на сторону зверей, которых так боялась. – Жан их кормит, после этого почему бы им его не слушаться? Поморите голодом ищеек нашего фермера, увидите, какими они станут злыми!
Искоса взглянув на девушку, Годивелла нахмурилась:
– Поглядеть на вас, так подумаешь, что этот здоровый повеса весьма преуспел?
– Он меня выручил из затруднительного положения. Он мне помог. Это уже немало, и я не имею никаких причин быть неблагодарной… Кстати, поскольку вы его так хорошо знаете, не могли бы вы, Годивелла, объяснить мне, кто он, собственно, такой?
– Если он не взялся сам вам все растолковать, то на меня рассчитывать нечего!
И с величественностью большого военного корабля, возвращающегося в порт, распустив все паруса, Годивелла направилась в кухню. Дверь за ней захлопнулась, ясно давая понять, что на сей час досужим разговорам пришел конец.
Решив, что благоразумнее оставить ей время избыть свое раздражение, Гортензия повесила рыжий плащ на вешалку и поднялась в свою комнату. Она пошевелила угли, подбросила два новых полена, сняла толстые башмаки и поставила их сушиться, а затем, скользнув маленькими ступнями в ковровые домашние туфли, подошла к своему миниатюрному секретеру и устроилась за ним, впервые испытывая приятное чувство, что вернулась домой и что здесь ей хорошо.
Она зажгла свечи, открыла тетрадь, взяла перо, очинила его, обмакнула в чернила и принялась за первую страницу дневника с мирным удовольствием человека, для которого писание неизменно является счастливым занятием.
Воскрешая в памяти и под пером первые минуты своего пребывания в Лозарге, она потеряла счет времени. Пять больших страниц были уже заполнены высокими правильными строками, когда кто-то поскребся в дверь. На ее приглашение войти появился Пьерроне.
– Ужин подан, госпожа! Тетушка просит вас спуститься, не мешкая. Яичница с сыром – это не так вкусно, если не горячо. А что до господина Гарлана, он вас уже ждет!
– Где же? – спросила, внезапно встревожившись, Гортензия.
– Ну… да в зале же, чтоб ее! Тетушка сказала так: ежели господина маркиза нет, это не значит, что все будет не так, как если бы он был!
– Боже милосердный! Я буду ужинать один на один с учителем?..
– А то как же! А вам бы хотелось в кухне?
– Еще бы! А впрочем… надо покончить с этим побыстрее. Иду!
Поправив прическу и надев приличествующие случаю туфли, она спросила себя, не является ли то, что ее заставляют ужинать в ледяной зале в обществе человека, не внушающего ей никакой симпатии, своего рода местью со стороны Годивеллы. И решила удостовериться в этом. Спустившись на первый этаж, она направилась прямо в кухню, где обнаружила оскорбленную даму, занятую перемещением со сковороды на блюдо достославной яичницы, в меру поджаристой и ароматной.
– Вы сердитесь, Годивелла?
– Я? Да ради всех святых в райских кущах, с чего бы мне сердиться?
– Вы только что были не слишком довольны мной, вот я и подумала! Вы заставляете меня ужинать в одиночестве с господином Гарланом, когда мне так нравится есть здесь!
– Когда господин маркиз отдает приказание, я делаю, как он велит, даже когда его нет, – сурово ответствовала Годивелла. – Но не вбивайте себе в голову всякие глупости: если я сказала, что негоже волчьему Жану кружить вокруг нас, то потому, что это может навлечь на вас неприятности от вашего дяди. Что до господина Гарлана, никто вас не неволит занимать его беседой. Теперь же идите в залу! А то все будет несъедобно…
Никогда ужин не был ни таким молчаливым, ни скоротечным. Отвесив Гортензии глубокий поклон, Эжен Гарлан, верный своим привычкам, посвятил всего себя содержимому собственной тарелки, предоставив девушке полную свободу предаваться грезам. И только когда Пьерроне принес сладкий пирог с ревенем, библиотекарь-наставник счел себя обязанным уделить несколько мгновений светским условностям. Он тщательнейшим образом вытер губы, два-три раза кашлянул, прочищая горло, а затем, нацепив на свою остренькую физиономию самую любезную из своих улыбок, проблеял:
– Ваш дядюшка, вероятно, сообщил вам, мадемуазель, что на меня возложена обязанность восстановить во всей полноте историю вашего семейства?..
– Он действительно говорил об этом.
– В добрый час! А поскольку мне он сообщил, что вам почти ничего не известно из того, что касается ваших предков, я был бы до крайности счастлив, получи я привилегию стать вашим проводником в этих предметах. Для меня было бы истинным наслаждением приобщить вас к своим трудам…
– Вы очень, очень любезны, сударь, однако мне было бы неловко вас беспокоить. Мой отец принимал у себя немало ученых, поскольку интересовался всякой новой отраслью знания. Но именно благодаря этому от меня не укрылось, до какой степени возвышенные умы ценят и ревностно оберегают свой покой…
– О, я не претендую на титул ученого, – польщенно заквохтал он, – и не мню себя возвышенным умом; как человек простой, я не приобщен к подобным тонкостям. Напротив, я буду весьма рад разделить с вами мои труды, если стены библиотеки не покажутся вам слишком суровой и грубой оправой для такой хрупкой драгоценности, как ваша юная персона…
– Я всегда любила книги, – улыбнулась Гортензия, вспомнив о том скопище хлама, каковым являлась упомянутая библиотека, – но боюсь, что среди вашего собрания не найдется ни одной, доступной моему пониманию… если, конечно, исключить предмет ваших изысканий…
– Недоступны пониманию? Как это? Преподобные сестры конгрегации Сердца Иисусова известны тем, что дают своим ученицам образование, почти равное тому, какое особы мужского пола получают у отцов-иезуитов.
– Все это так, но там, наверху, я видела лишь ученые труды на латинском и греческом или на старофранцузском. И, говоря по совести, я не чувствую, чтобы меня особенно притягивало подобное чтение.
Господин Гарлан воздел руки к небесам.
– Но, сударыня, у вас осталось лишь поверхностное впечатление от наших богатств! Здесь имеются произведения, вполне уместные для питания столь юного ума и даже весьма отдохновительные! Покойный маркиз Адальберт, ваш дед, любил изящную словесность, и если эти книги не выставлены напоказ, то лишь потому, что, не имея нужды прибегать к ним, я их запер… Не желаете ли, чтобы я показал их вам нынче же вечером?..
Благие намерения так переполнили его, что он чуть не забыл о десерте.
– Покончим сначала с ужином, – улыбнулась Гортензия. – Я бы не желала лишить вас удовольствия отведать этот восхитительный пирог с ревенем. Иначе Годивелла не поймет нас и обидится…
Он не заставил себя упрашивать и набросился на сладкое с рвением человека, довольного собой и окружающими. Вдруг вилка выскользнула из его руки и упала на скатерть. Раздался колокольный звон, причем столь близкий, что не было возможности усомниться относительно места, откуда он шел… Объятая младенческой радостью, Гортензия молитвенно сложила руки, в восхищении прислушиваясь к звучным и чистым тонам этого звона, прозвучавшего в ночи и оттого еще пронзительнее отзывавшегося в ее сердце…
Однако сидящий напротив нее библиотекарь, по всей видимости, не испытывал подобного наслаждения. Его сцепленные пальцы, вытаращенные глаза за стеклами очков выдавали нечто большее, чем удивление: то был ужас.
– Колокол! – промямлил он. – Колокол с часовни!.. Он звонит!..
В его голосе слышалось отчаяние. Ценой больших усилий ему удалось встать и неуверенными шагами выйти из-за стола. Потом он вдруг выставил руки вперед, будто отталкивая невидимого врага, и, шатаясь, бросился к двери, которая захлопнулась за ним с грохотом, словно предвещающим конец света.
Потрясенная непонятной реакцией секретаря, Гортензия последовала за ним. В прихожей удары колокола слышались еще отчетливей. Дверь замка была широко распахнута в темноту ночи и впускала поток гармонических звуков вместе с зимним ветром, наметавшим снег в дом. На пороге четко вырисовывалась дородная фигура Годивеллы, по видимости, нечувствительной к порывам ледяного ветра, бившего ей прямо в лицо и прижимавшего толстый ворох юбок к ногам. Приблизившись к ней, Гортензия заметила, что та молитвенно сложила ладони и, должно быть, возносила хвалу всевышнему, поскольку ее губы тихонько шевелились. На ее лице был написан страх и даже нечто, похожее на священный ужас. Что до господина Гарлана, он вовсе исчез из глаз.
Годивелла не столько увидела, сколько почувствовала присутствие Гортензии.
– Вот уж не думала, что, покуда жива, услышу еще раз, как он звонит. Это чудо… Надеюсь только, что оно не предвещает напасти нашему дому.
– Колокол всегда осенен благодатью. Он не может предвещать несчастье.
– Вы так думаете? Но, бедняжка моя, вам и невдомек, какая чертовщина кроется в наших горах. Есть колокола святые и проклятые… В здешних краях это известно всякому… Вот, скажем, около деревни Годивеллы, где родилась моя матушка…
– Годивеллы? Но…
– Ах, да! Вы не знаете, что здесь принято давать детям прозвища, напоминающие, откуда родом их родители. Мое-то настоящее имя Евлалия, да я его почти что забыла, поскольку меня всегда кликали Годивеллой… Ну так вот, около той деревни было озеро, такое глубокое, что никто не ведал его дна, видать, оно уходило глубоко вниз к самому лукавому. Он-то его и сотворил… в одну ночь! А старики рассказывают, что в ту ночь погибла целая деревня со своей церковью и всеми, кто там жил. И еще они говорят, что в плохие ночи, когда кому-нибудь из местных грозит несчастье, из глубины озера слышен звук колокола с затонувшей церкви.
– Но здесь-то нет никакого озера! Вы же ясно слышите этот колокол. Он вон с той часовни, что напротив нас. И если он загудел, значит, есть кто-то, кто в него звонит.
– Не надо быть слишком уверенной в этом, мадемуазель Гортензия. Может статься, тот, кто сейчас там, – вообще не с этого света!.. В последний раз он звонил, колокол-то этот, когда хозяйку замка опускали в могилу, под плиту часовни. А это было десять лет назад. Церковь тотчас заколотили и потом… обрезали колокольную веревку…
– Часовня не слишком высока. А значит, не так уж трудно забраться на колокольню? – вновь заговорила Гортензия, уверенная в глубине души, что звонарь – не кто иной, как Жан, Князь Ночи. Но возрастающий страх старой женщины не мог не повлиять и на нее.
– Да нет же! Посмотрите! Ночь достаточно светла, да еще снег этот не позволит простому смертному подняться на колокольню, не сломав себе шею… Там нет никого.
Скрывающие луну облака все же пропускали какое-то слабое сияние, позволяющее разглядеть часовню. Гортензия не смогла различить никакой тени, никого, кроме фигур Шапиу и его сына, прибежавших с вилами в руках, с топорами за поясом и фонарем, от которого на снегу запрыгали желтые пятна. Ночь наполнилась криками и собачьим лаем. Глядя, как по холму носятся, подобно черным призракам, собаки, Гортензия почувствовала, что ее сердце странно сжалось, ибо колокол продолжал звонить. Если Жан появится около часовни, ему угрожают вилы людей и клыки их псов. Разве что Светлячок где-то поблизости?.. Но нет, это невозможно! Гончие почуяли бы хищника. А по их поведению пока что не видно, чтобы они взяли след.
Годивелла упала на колени и быстро перебирала всех известных ей святых, умоляя их о снисхождении. Она прервала литанию только в тот миг, когда Шапиу, поддерживавший замерзшего и насмерть перепуганного Гарлана, поднялся к порогу… Лицо фермера было хмурым.
– Так что? – вопросила старая женщина, вцепившись в руку Гортензии, чтобы подняться с колен. – Ты… ты видел что-нибудь?
– Ничего, – отвечал тот. – Ничего, кроме проклятого колокола, который звонит, звонит и бьется, как чертово сердце! Закройтесь в дому, матушка Годивелла, и схороните там всех ваших! В такую ночь христианам нечего торчать снаружи… Должно быть, с молодым хозяином приключилось несчастье…
Оставив библиотекаря ни живым ни мертвым на руках Гортензии, он со всех ног кинулся прочь, сзывая своих псов. Несколько мгновений спустя близ часовни никого уже не было. То рыдая, то бормоча молитвы, Годивелла загнала своих подопечных в дом, оставив тревожную ночь за воротами и запершись от нее на все засовы, а вдобавок перегородив дверь тяжелым железным брусом. Лишь после этого звон колокола замер и угас.
И вместе с ним внезапно потухла радость Гортензии. Уверенность тоже нежданно оставила ее.
Ужас, овладевший обитателями замка из-за всех этих передряг, – Пьерроне нашли спрятавшимся в кухне за квашней, куда он забился, клацая зубами, – этот общий страх передался и ей. Съежившись в уголке у огня, не имея сил его поддерживать, но при этом не отваживаясь отправиться в кровать, казавшуюся ей холодной и враждебной в зеленом полусумраке балдахина, она долго прислушивалась, завернувшись в покрывало, к шепоту и поскребываниям в доме и к звукам, идущим из внешнего мира.
Никогда до сих пор она не боялась сумерек, не верила в привидения, ее трезвый, логичный ум рьяно сопротивлялся темным верованиям, идущим из глуби веков. Но только что происшедшее от этого не становилось ни более понятным, ни объяснимым… Если бы Жан явился ночью, чтобы звонить в колокол часовни, фермер и его ищейки по крайней мере обнаружили бы его следы. Они же вновь обрели лишь застарелый страх перед неведомым, отбросивший их к их очагам, под охрану стен, не защищавших от тревоги.
Одно было неоспоримо: смерть маркизы окутывала некая тайна. Впрочем, тайной это было далеко не для всех. Даже самая жгучая боль не может объяснить запертых дверей или извинить лишение жизни заколоченной наглухо единственной церковки, словно она заключала в себе некую опасность. Горячо любимого покойника оплакивают, оказывают ему последние знаки почтения, погребают, конечно… но обложив цветами. А не запорами, как здесь. И не держат под охраной необъяснимого заговора молчания… Словно все опасались этой усопшей, о коей, впрочем, в один голос уговорились утверждать, что она была нежной, робкой и не совсем в себе…
Когда боишься что-нибудь увидеть или услышать, редко удается избежать встречи с тем, что внушает такой страх. Подстегнутое им воображение создает свои собственные образы. Около полуночи, уже почти задремав, Гортензия внезапно вскочила с готовым выпрыгнуть из груди сердцем… В соседней комнате, той, что была спальней маркизы, послышался какой-то шум: легкое шуршание, приглушенное толщиной стен. Затем раздались три глухих удара, а после – свист, похожий на звук ветра, задувающего под дверь…
Скорчившись в кресле, Гортензия едва осмеливалась вздохнуть. В отсутствие маркиза она оставалась в одиночестве на всем этаже замка… Природная смелость толкала ее на то, чтобы взять свечу, выйти из комнаты и посмотреть… на что? Впрочем, она при всем желании не могла этого сделать, ее совершенно сковал панический страх.
Она бесконечно долго оставалась в таком положении, не в силах двинуться, вслушиваясь и стараясь вновь уловить эти странные тревожные звуки, однако ничего больше не услышала. Лишь с криками первых петухов она бросилась в кровать и погрузилась наконец в долгожданный глубокий сон.
Сидя на камне очага и положив рядом с собой полную корзину каштанов, Годивелла сдирала с них кожуру с таким раздражением, словно они лично перед ней провинились. Она походила на средневекового палача, пытающегося вырвать у своего подопечного страшное признание. Присев напротив, Гортензия глядела на ее проворные руки и слушала, как та возмущается происшедшим и бормочет о своих опасениях. Даже если, призывая небеса в свидетели, допустить, что мертвые не часто жалуют своим вниманием живущих, говорила старая кормилица, придется признать, что вчерашние события значили лишь одно: в недалеком времени на дом обрушится несчастье.
– Это предзнаменование! – повторяла она. – Это не может быть ничем другим: Шапиу сегодня поутру обошел часовню, и можно точно сказать, что во всем этом есть какая-то чертовщина!
– Почему же он в этом так уверен?
– О, на то у него есть причина. Если вы желаете звонить в колокол, вы дергаете за веревку, не так ли?.. Так вот: там наверху нет и обрывочка веревки. И нельзя сказать, что кто-то поднялся снаружи. Остались бы следы, ведь ночью снег больше не шел. Только напрасно Шапиу все валит на происки лукавого. Я же говорю, это наша покойная госпожа желает нам что-то сообщить. А поскольку здесь нет никого, кто бы интересовал ее больше собственного дитяти, боюсь, нужно ожидать, что беда приключится с господином Этьеном.
Отложив нож, она быстро перекрестилась, затем вновь взялась за каштаны, предварительно смахнув тыльной стороной ладони слезу, катившуюся по щеке. Не желая выглядеть навязчивой, Гортензия отошла к каменной лохани, стоявшей под окном. Оттуда можно было разглядеть другой скат гранитного выступа, на котором высился замок, – там скала отвесно обрывалась к потоку… Вот где было бы легко покинуть этот мир, появись такое желание. Только шаг, один маленький шаг – и все кончится… Вздрогнув, Гортензия стряхнула с себя наваждение. О чем это она думает?
– Как умерла моя тетя Мари? – спросила она, впервые употребив в речи слово, указывавшее на узы родства. Тем самым она как бы утверждалась в своем праве услышать ответ.
– Я уже говорила вам, от несчастного случая… Куда это подевался Пьерроне? Надо бы ему явиться сюда… Он мне нужен.
Неожиданно засуетившись, Годивелла оставила свое занятие и поспешила к двери. Она явно искала предлог не отвечать на неприятные вопросы. Однако на этот раз Гортензия решила не дать ей ускользнуть и бросилась наперерез, преградив выход в тот самый момент, когда кормилица была уже у двери…
– Какого рода несчастный случай, Годивелла? – тихо, но твердо спросила она. – Почему вы отказываете мне в праве узнать, что произошло?
Старая женщина подняла на нее взгляд, полный упрека.
– Нехорошо с вашей стороны, мадемуазель, заставлять меня говорить об этом. Все было так ужасно!.. Вам действительно надо знать?
– Да. Необходимо.
– Ну что ж… Она заснула в кресле у очага, и… платье загорелось! На ее несчастье, она была одна в замке. Господин Фульк уехал в Помпиньяк, где торговался из-за сведения леса. Малыш… я хотела сказать… господин Этьен был на лугу с господином Гарланом, который искал травы. А я была на ферме… Я услышала крик и прибежала… слишком поздно! А теперь позвольте мне пройти! Мне и вправду нужно найти Пьерроне!
Она кинулась прочь, словно спасалась от преследования, оставив Гортензию в одиночестве и несколько смущенной. Зачем ей надо было задавать столько вопросов? Она ненавидела роль инквизитора, которую только что исполнила, совершенно не понимая, для чего. И все же, почему столько тайн вокруг этой смерти, без сомнения, ужасной, но приключившейся просто от несчастного поворота судьбы? Ведь это давало пищу самым сумасшедшим фантазиям… Конечно, несчастная Мари, жестоко ввергнутая, еще не очнувшись от сна, в пучину пламени, не имела даже времени прочитать молитву. Может, ее душа не смогла обрести покой, и все дело в этом? В том числе странности последней ночи… Гортензия обещала себе молиться за бедную жертву огня каждый вечер.
Тем не менее она испытала истинное облегчение, когда около полудня шум голосов и конское ржание вместе с радостными криками Пьерроне, который пулей вылетел из дверей и чуть ли не кубарем скатился по тропинке, дали ей знать, что маркиз вернулся и, главное, привез своего сына живым и невредимым. Из окна коридора, куда выходила дверь ее комнаты, Гортензия наблюдала это возвращение, выглядевшее совсем иначе, чем отъезд маркиза. Прежде всего карета уступила место саням, которые, хоть и были изготовлены в конце минувшего столетия, выглядели вполне крепкими и сохраняли старомодную элегантность. К тому же юный беглец, утопавший в пышной меховой полости, лежал между отцом и дамой, которая весело смеялась и, по-видимому, шутила.
Подобрав юбки, Гортензия бегом спустилась по лестнице. Она спешила посмотреть, на что похожа та самая Дофина де Комбер, – а это могла быть лишь она, – пришедшаяся так не по сердцу Годивелле. Физиономия домоправительницы, застывшей на пороге в своей излюбленной позе, красноречиво говорила о том, что этот визит не доставлял ей никакого удовольствия. При всем том, глядя, как новоприбывшая поднимается по ступеням с любезной улыбкой на устах, Гортензия подумала, что та, вероятно, ей понравится.
Как и говорила Годивелла, мадемуазель де Комбер была отнюдь не юна. Об этом свидетельствовали серебряные пряди, резко выделявшиеся в ее густых темных волосах, однако определить точный возраст гостьи было бы затруднительно. Высокая и тонкая, она обладала самой изящной талией, какую Гортензия когда-либо видела, и кожей, свежей, как только что распустившийся цветок. Красиво очерченные пунцовые губы приоткрывали в улыбке ровные белые зубы, черные глаза излучали лукавый блеск. Короче говоря, мадемуазель Комбер обладала очарованием, в котором ее естественная грация и вкус в выборе нарядов, отнюдь не выглядевших провинциальными, играли не последнюю роль. Ее плащ с пелериной из прекрасного полотна цвета зеленого мха, отороченный рыжей лисой, и бархатная шляпка того же цвета с целым каскадом блестящих петушиных перьев удивительно шли ей и подчеркивали свежесть лица.
Завидев Гортензию, она почти бегом преодолела последние метры пути и, легонько оттолкнув Годивеллу, явно не расположенную дать ей пройти, воскликнула:
– Дорогая, подвиньтесь же! Вы загородили вход и скрываете от меня молодую особу, с коей я спешу познакомиться! Позаботьтесь-ка лучше, чтобы сюда доставили кресло и перенесли в нем господина Этьена!.. – Меж тем она овладела обеими ладонями девушки, в ее позе все выражало искреннюю радость и порыв. – Так вы и есть Гортензия? Дорогая, вы совершенно такая, какой я вас вообразила, а это случается не так уж часто! Конечно, мне говорили, что вы похожи на мать, но, надеюсь, вы не сочтете за лесть, если я скажу, что во многом вы ее превосходите!
Верная урокам светской благопристойности, преподанным в монастыре, Гортензия попыталась присесть в неглубоком реверансе, однако мадемуазель де Комбер не позволила ей этого, поцеловав в обе щеки. Почти позабыв запах сладких духов, – последний раз она вдыхала их, когда целовала мать, – Гортензия вполне оценила тонкий аромат розы, приятное напоминание о цивилизованном мире, с которым, как ей представлялось, она была навеки разлучена. И потому с ответной радостью поцеловала гостью и улыбнулась ей.
– Вы хорошо знали мою мать, мадемуазель?
– Зовите меня Дофиной! Ваша матушка обращалась ко мне именно так, а чтобы вам стало ясно, знайте, что она родилась у меня на глазах. Ведь я старше ее, вам это известно?
Гортензия подумала, что по виду этого не скажешь, и со всей наивностью произнесла свою мысль вслух, чем вызвала у Дофины взрыв смеха; смеялась она звонко, чисто и так заразительно, что Гортензия чуть было не присоединилась к ней.
– Да вы просто прелесть! Однако давайте взглянем, что поделывают остальные.
Взяв Гортензию под руку, она стала смотреть, что происходит подле саней. Годивелла как раз принесла стул. Следуя распоряжениям маркиза, Жером и Пьерроне с чрезвычайными предосторожностями извлекали из саней молодого человека, чей образ был уже знаком Гортензии с той лишь разницей, что сейчас юноша показался ей еще более бледным.
– Он болен? – спросила она. – Может быть, лучше было бы не спешить везти его сюда?
– Это не болезнь. Он сломал ногу. Вчера утром один охотник нашел его на берегу Трюйеры, неподалеку от моего поместья… Этьену было очень плохо.
– Похоже, он и сейчас сильно страдает.
– Ну, сейчас он страдает в основном от уязвленного самолюбия. Доктор Бремон из Шод-Эга хорошо подлечил его, он, без сомнения, лучший врач во всей округе. Но покинуть отчий кров, решившись никогда не возвращаться, ринуться на поиски приключений и несколько дней спустя вернуться на носилках – в таком предприятии мало славы. Поглядите на нашего Этьена: незаметно, чтобы он был горд собой.
Она опять рассмеялась, но на сей раз Гортензии не хотелось вторить ей. Юноша совсем не походил на попавшего впросак искателя приключений. Скорее на узника, который, едва вырвавшись на свободу, схвачен, чтобы снова быть ввергнутым в ненавистную темницу.
И Гортензия подумала, что звон колокола, если и впрямь он имел сверхъестественную природу, можно толковать и по-другому – как предвестник несчастья, которое способно сокрушить Этьена так же верно, как и сама смерть.
Глядя на приближающийся кортеж, Гортензия поражалась тому, насколько хрупким выглядел молодой человек. Его печальные голубые глаза, обведенные темными кругами, казались огромными на худом изможденном лице. Чтобы не мешать тем, кто его нес, он снял шляпу, и Гортензия увидела, что его волосы столь же белокуры и шелковисты, как ее собственные. Этот юноша вполне мог бы сойти за ее брата… и, захваченная горячим состраданием к несчастному, она дала себе зарок защищать его и помогать, насколько сможет.
Как раз в эту минуту на пороге возник господин Гарлан. Громогласным криком «Увы!», призвав небеса в свидетели того, сколько горестей причинило ему бегство подопечного, он устремился вниз. Но Гортензия, выпустив руку мадемуазель де Комбер, отстранила его и, опередив, первой спустилась на несколько шагов, отделявших ее от юноши.
– Я – Гортензия, – сказала она. – Ваша кузина. Но с этой минуты можете считать меня вашей сестрой…
Этьен поднял на нее восхищенный взгляд: ее улыбка, золотистые глаза, тоже улыбающиеся, вся она, такая светлая и юная, так просто и естественно подбежавшая к нему, – все поразило юношу… Он тоже попытался улыбнуться, но у него это не получилось. Напротив, глаза его наполнились слезами.
– О боже, как вы прекрасны, – прошептал он. И вдруг разразился судорожными рыданиями, приведя Гортензию в полное недоумение.
– Да-а-а, вот так встреча! – проворчал маркиз де Лозарг, следовавший за сыном. – По правде говоря, Этьен, ты ведешь себя…
Но тут вмешалась мадемуазель де Комбер:
– Послушайте, Фульк, оставьте мальчика в покое! Ему и так достаточно плохо! Неужели вы думаете, что кого-то может развеселить необходимость пролежать два месяца в постели? Ему нужен покой! Теперь у него найдется довольно досуга как следует познакомиться с кузиной…
Между тем Годивелла уже взяла бразды правления в свои руки. Она покрикивала на носильщиков, подозревая, что они слишком трясут стул, и суля злейшие проклятия на их головы, если они причинят страдальцу малейшую боль. Ее бдительная суровость и несомненная, но тщательно скрываемая за нарочитой грубостью нежная привязанность к юноше воздвигли несокрушимую стену между Этьеном и его недовольным отцом. Несладко пришлось бы маркизу, вздумай он покуситься на эту преграду. С яростным блеском в глазах он ограничился извинениями, которые принес Гортензии, но она, впрочем, тотчас их отвергла:
– Больной, раненый и просто страдающий человек, дядя, имеет свои права! Уверена, что вскоре мы, Этьен и я, найдем общий язык.
Удивление от того, что его наградили титулом дяди, в чем до сих пор отказывали, немедленно погасило ярость маркиза. Он даже одарил девушку одной из своих очаровательных улыбок.
– Неужели в мое отсутствие вы решили взглянуть на людей и вещи с более благоприятной стороны… гм… Гортензия?
Уступка за уступку? Гортензия оценила ее, но остереглась признаться, что внезапный дипломатический ход был продиктован одной лишь заботой о несчастном юноше. Не хватало только, чтобы, возвратившись в отчий дом, он сделался свидетелем их стычек. Инстинктивно Гортензия почувствовала, что прямолинейность в отношениях с маркизом более неуместна, если она хочет хоть сколько-нибудь помочь Этьену.
– Предположим, что у меня действительно появилось желание войти в семью, – только и сказала она, стараясь заглушить возмущенный ропот своей совести, уличавший ее в столь откровенной лжи… Но, коль скоро волки выли повсюду вокруг Лозарга, может быть, стоило, хоть иногда, тоже повыть по-волчьи?
В течение тех нескольких дней, что провела у них Дофина де Комбер, Гортензия не видела Этьена, остававшегося у себя под двойным наблюдением наставника и Годивеллы. Но она нечасто вспоминала об этом – такой приятный оборот приняла жизнь в замке. Дофина оказалась интересной собеседницей, преисполненной очарования и живости. Весь дом наполнился звуками ее звонкого голоса, смеха и остроумных шуток, иногда язвительных, но от этого не менее притягательных. И даже дотоле мрачные трапезы благодаря гостье перестали казаться Гортензии тягостной повинностью…
Видя ее за столом справа от маркиза, особенно вечерами, в прелестном бархатном платье цвета зеленых листьев или в черном кружевном наряде, с декольте, полуприкрытым черным же прозрачным платком, под которым поблескивали оправленные в золото топазы массивного ожерелья, глядя на ее лицо, обрамленное длинными серьгами, Гортензия думала, как, в сущности, мало нужно, чтобы создать ощущение тепла и задушевного уюта. Вероятно, давно приучив маркиза уступать ее мягко выражаемым пожеланиям, Дофина без труда добилась от Годивеллы, чтобы олово канделябров стало блестеть, будто серебро, а Пьерроне набрал в окрестностях замка веток остролиста и омелы, из которых она, добавив к ним стебли сухого чертополоха, составляла оригинальные букеты для украшения стола.
– Эти дьявольские букеты, – ворчал маркиз. – До них нельзя дотронуться, не всадив занозу в палец!
– Они здесь не затем, чтобы их трогали, а для того, чтобы ими любовались. Что касается дьявола, хотелось бы вам напомнить: он жжется, а не колется. Сейчас зима, и незачем привередничать… если не располагаешь оранжереей. У вас есть дома оранжерея, Гортензия?
– Да, в замке Берни мой отец построил большую оранжерею, чтобы сделать приятное матери. Она обожала цветы, и ей всегда их было мало. Особенно роз!
– Как я ее понимаю. По существу, с вами сыграли весьма дурную шутку, вырвав из-под милого крова и ввергнув под мрачные своды этого замка, не спорю, весьма почтенного, но изобилующего лишь сквозняками, а не прекрасными вещами.
– Монастырь Сердца Иисусова, где я жила до этого, отличался столь же строгим убранством, хотя и помещался в одном из красивейших парижских особняков.
– Столь же строгим, согласна. Но разница все-таки есть? Могу поспорить, что ваш дядюшка даже не полюбопытствовал, хорошо ли вы здесь устроены. Милый мой Фульк, вы неисправимы. Кроме вашего Лозарга, вас ничто не трогает. Он всегда будет вашей обетованной землей, не сравнимой даже с королевскими палатами.
– Здесь мой дом. Для меня этим все сказано. Что касается племянницы, я полагал, что она свыкнется с жилищем, которое ее мать столь долго считала своим…
– …Однако вряд ли смогла бы с ним примириться, попади она сюда сейчас… если бы такова была господня милость!
Горячая волна благодарности поднялась в душе Гортензии. Она почувствовала, что часть ее сердца уже принадлежит этой женщине, такой любезной, человечной и всепонимающей, способной предвосхитить чужие упования, горести и сделать их своими. Она стала подыскивать слова, могущие выразить эту признательность, не оскорбляя маркиза, но не нашла подходящих. Мадемуазель де Комбер угадала ее замешательство и тотчас поднялась с места, сказав:
– Оставим этих господ, малышка, и пойдем поболтаем в мою комнату. Я чувствую себя немного усталой.
И вот Гортензия стала проводить целые вечера на низком стульчике у огня напротив мадемуазель Комбер, а та, закутавшись в красивый шелковый, подбитый мультоновой тканью пеньюар, без конца расспрашивала ее о прошлой жизни, родителях, их привычках, празднествах, что они задавали, их знакомствах и даже о драгоценностях и туалетах Виктории.
Девушка отвечала с несказанным наслаждением. Было так приятно вновь переживать радостные дни прошлого, делать их осязаемыми для внимательной слушательницы, говорить о навеки потерянных людях, не ожидая неодобрительных замечаний. Она чувствовала, что становится ближе к ним; ее сиротство уже не казалось ей столь безысходным. Однажды вечером она даже осмелилась задать вопрос, который ее давно преследовал, теперь же, когда она вспоминала о последних днях барона де Берни и его супруги, мучил особенно:
– Существует нечто, недоступное моему пониманию. Ведь дядя терпеть не мог моего отца, не так ли?
– Да, бедное дитя, в этом нет никаких сомнений.
– Я поняла это. Но поняла бы лучше, если бы его ненависть была связана со смертью моей матери. А между тем мне кажется, что маркиз ставит ему в упрек не столько это, сколько то, что он, богатый выскочка, осмелился взять в жены одну из Лозаргов?..
– Здесь вы не заблуждаетесь, – задумчиво, как бы уйдя в себя, проговорила Дофина. – Видите ли, ваша матушка умерла для него в ту самую минуту, когда избрала в спутники вашего отца. А мертвую убить нельзя…
– Но мне говорили, что он все же очень любил ее. А того, кого любишь, не так-то легко изгнать из своего сердца.
– Все верно, только он любил ее… даже слишком! А посему – совершенно недостаточно.
– Разве можно, любя слишком сильно, любить недостаточно?
– Так бывает, если любить лишь ради себя самого… а не ради того, к кому питаешь склонность. Однако вы еще слишком юны, чтобы разобраться во всем этом, – заключила мадемуазель де Комбер, возвращая беседе тот веселый, с легким оттенком игривости тон, что стал уже привычным.
В другой вечер Гортензия, смеясь, спросила свою собеседницу, почему та никогда не задерживается после ужина в большой зале в компании маркиза, что было бы так естественно. В самом деле, каждый раз повторялась одна и та же сцена: чуть только трапеза заканчивалась, гостья вставала из-за стола и, учтиво извинившись, отправлялась к себе в сопровождении Гортензии под насмешливым взглядом маркиза, который, однако же, никогда не удерживал ее.
– Ему прекрасно известно, что я не выношу этого Гарлана, от которого он без ума, – объяснила она Гортензии. – Я готова признать, что он – кладезь премудрости, что он вкладывает истинную страсть в воссоздание истории Лозаргов, наконец, что благодаря ему бедняжка Этьен выучит хоть что-нибудь, и это для него большая удача, особенно если учитывать, как мало денег у моего кузена. Но он мне не нравится, и нет никаких причин предполагать, будто здесь что-либо может измениться. У него такой вид, что ему впору ворон распугивать вместо чучела!
– Но и вправду, как же так? Библиотекарю надо платить, репетитору – тоже. Каким образом изворачивается дядя?
– Он не платит ни за то, ни за другое. Счастье проводить годы в Лозарге и отведывать блюда, изготовленные Годивеллой, представляется ему вполне достойной платой.
– А господин Гарлан согласен на это?
– Совершенно, и притом изначально. Гарлан – часть наследства, оставленного старым маркизом. Более двадцати лет назад, в самом начале века – не просите вспомнить точную дату, у меня на них вовсе нет памяти, – так вот, именно тогда старый маркиз во время облавы на волков под Ориаком нашел его, полумертвого от холода и голода. Думаю, он так и не смог узнать, откуда, собственно, явился этот оригинал, однако его имя позабавило старика… да и горб тоже.
– Горб?.. Он был таким бессердечным?
– Не более других. Но разве имя «Гарлан» вам ни о чем не говорит?
– Ни о чем. А должно?
– Увы, – вздохнула мадемуазель де Комбер. – Сразу видно, что очаровательная Виктория немного рассказывала вам об истории вашего семейства. А что касается Годивеллы, ей просто недостало времени познакомить вас с этим курьезом, иначе вы бы уже все знали. Ну так вот, дорогая моя, когда шла Столетняя война и к англичанам отошла часть Оверни, Лозарг по малолетству своего сеньора попал в руки некоему рыцарю с большой дороги, хромому, горбатому и злому как черт. Он овладел замком, воспользовавшись предательством одного из слуг. Этот бандит распоряжался здесь четыре или пять лет, между тем как тогдашний юный Фульк приобретал крепкие мышцы и ловкость во владении мечом. Юноша поклялся уничтожить негодяя, который убил его мать и принудил его самого к бегству. Но не смог осуществить свое намерение: в один прекрасный день Бернар де Гарлаан исчез, и никто не смог сказать, куда он делся.
– Бернар де Гарлаан? Именно так?
– В том-то и дело! Нашего зовут Эжен, и он пишет свое родовое имя с одним «а», однако покойный маркиз нашел сходство весьма забавным. Но главное, его увлекла мысль привезти нового Гарлана в замок…
– И это после того, как тот, другой, оставил по себе такую память? Он не опасался пробудить…
– Что? Старый призрак? Этот субъект, по крайней мере, вполне безвреден. Что до маркиза… Он был весьма скептически настроенным старцем, усердным читателем господина де Вольтера и не верил ни в бога, ни в черта.
– Боюсь, что дядя во всем на него похож, – вздохнула Гортензия. – Он не посещает церковь. И слышать об этом не желает.
– Ах, знаю, знаю! Однако не думайте, что он – какой-нибудь атеист. Просто после трагической гибели вашей тетушки он насмерть разругался с аббатом Кейролем, бывшим кюре этой деревушки, отправлявшим службу и в замке. В чем причина ссоры, понятия не имею. Когда человек настолько тщеславен, гроза может разразиться из-за любого пустяка. Отсюда его упрямый отказ ходить в церковь и то, как он поступил с часовней. Но все же, – сказала она, и улыбка, на краткий миг покинувшая ее лицо, вновь засияла на нем, – я не оставляю надежды однажды склонить-таки его к мировой. Я ведь его знаю не первый год!
– Ох, я была бы счастлива несказанно! – вскричала Гортензия с искренним жаром. – Но до этого пока далеко, а я бы так хотела пойти завтра к мессе!
– И правда. Вы еще только оправляете перышки после монастыря, и месса для вас – большое дело. Нас же в горах она занимает меньше, особенно зимой, когда из-за снега трудно добраться до церковного порога. Однако, коль скоро при мне мои сани, мы отправимся вместе…
От радости Гортензия бросилась ей на шею, и обе женщины горячо обнялись.
– Воистину, – произнесла Дофина, которую позабавила порывистость Гортензии, – вам нетрудно доставить удовольствие! Но теперь идите спать. А я прикажу, чтобы все было готово к восьми часам.
Дверь в комнату мадемуазель Комбер находилась у самой лестницы. Выходя от нее, улыбающаяся Гортензия чуть не налетела на Годивеллу, которая с полным блюдом спускалась с третьего этажа.
– Как мой кузен, ему лучше? – спросила Гортензия, показывая на тарелки с едой, к которой едва притронулись. Годивелла пожала плечами.
– Ему не хуже. Но заставить его откушать чертовски трудно. А как набраться сил, если не есть?
– Должно быть, он скучает там в одиночестве! Могу я его посетить?
– Нет, еще рано. Он не желает никого видеть… Но вы-то сегодня выглядите веселой, с чего бы это?
– Просто мадемуазель де Комбер согласилась повезти меня завтра поутру к мессе. Ах, Годивелла, мне кажется, вы ее плохо знаете. Это чудесная женщина! Такая добрая, все понимающая!..
Маленькие черные глазки старухи изумленно округлились, и она уставилась на девушку с выражением, похожим на негодование. Она уже открыла было рот, чтобы выказать свое возмущение, но внезапно переменила намерение и лишь пожала с досадой плечами. Этот жест показался Гортензии более обидным, нежели долгая язвительная речь.
– Желаю вам спокойной ночи, мадемуазель Гортензия, – прошамкала Годивелла, сделала несколько шагов вниз по лестнице и исчезла за ее поворотом. В свою очередь пожав плечами, но тем не менее почувствовав, что радость ее несколько потускнела, девушка пересекла коридор и скрылась в собственной комнате, успокоив себя мыслью, что надо смириться с упрямством старухи, поскольку оно – привилегия ее почтенного возраста. Тем более что неприязнь кормилицы, столь привязанной к своему бывшему питомцу, в немалой степени замешена на ревности…
Назавтра, когда под рассеянными лучами бледного солнца сани мягко, с легким скрипом и без малейшей тряски скользили по нетронутому снежному покрову, Гортензия и вовсе забыла как о самой кормилице, так и о ее предубеждениях. Там вверху, на холме, сельский колокол созывал верующих на святую молитву, и его чистый звон отдавался радостно в свежем, неподвижном воздухе зимнего утра. Нежась в тепле под меховой полостью, благоухавшей розовым маслом, Гортензия с наслаждением впитывала морозный воздух, от которого раскраснелись щеки и нос.
Подобно большинству селений, разбросанных по землям Канталя, как ранее называли Овернь, Лозарг без романской церквушки и общинной пекарни, возведенных по краям маленькой ярмарочной площади, мог бы претендовать только на то, чтобы зваться деревней: здесь стояло лишь несколько длинных домов, объединявших под одной двускатной крышей, покрытой соломой или слюдой, человеческое жилье, хлев, сеновал и сарай. Самым большим – и самым шумным – был трактир, где люди любили собираться вместе по окончании дневных трудов. Но если центр деревни теснился на пятачке, ее окраины простирались довольно далеко, благодаря прилегавшим к ней одиноким фермам и хуторам. До революции, как не без многочисленных горестных вздохов объяснила Гортензии ее спутница, местные сеньоры, владевшие всеми этими землями, были известны если не богатством, то по меньшей мере хорошим достатком, воспоминания о котором, отдаляясь и превращаясь в предание, делали маркиза день ото дня все более сумрачным.
– Между тем Лозарги вовсе не эмигрировали, и им здесь не причинили никакого зла. Но люди остаются людьми, и от мысли, что они отныне – полновластные хозяева своих клочков земли, не так легко отказаться. От большого фамильного домена остались только замок и ферма, где ведет хозяйство Шапиу. То же и в Комбере: я владею лишь замком своих предков и соседней с ним фермой…
– Вашего фермера зовут Франсуа, не так ли? Это он приезжал за дядей в то утро?
– Вы обратили на него внимание? – с удивлением спросила Дофина. – Обычно этих людей не замечают!
– Ах… это потому, что он посмотрел на меня и поздоровался так… ну да, как будто он меня знает.
Мадемуазель де Комбер рассмеялась.
– Скажем, он вас «признал». Вам, Гортензия, пора бы привыкнуть к удивлению тех, кто встречает вас здесь впервые. Вплоть до цвета глаз вы – точная копия вашей матушки…
– А ваш фермер ее знал?
– Еще бы! Ее знала вся округа. И все ею гордились. Мне не хотелось бы, чтобы это выглядело косвенным комплиментом… но она была действительно обворожительна, и полагаю, что все здешние молодые люди были в нее влюблены. А теперь приготовьтесь выдержать еще множество любопытных взглядов, дорогая. Мы подъезжаем.
Действительно, сани остановились перед церковью, в последний раз огласившей небеса колокольным перезвоном. Было очевидно, что прибывшие произвели очень сильное впечатление на прихожан. Не понимая местного диалекта, Гортензия могла разобрать лишь имя Лозаргов, но оно произносилось с таким изумлением, что и без слов было ясно, как отнеслись жители к ее появлению здесь.
Тотчас вокруг упряжки сгрудилась кучка людей. То были мужчины в длинных черных блузах, надетых поверх шерстяных одежд, хранящих благородный, первозданно отглаженный вид, и нахлобученных на брови больших черных шляпах и женщины в платьях с передниками и платках, по большей части черного цвета (яркие передники и шали были только на молодых), с лицами, обрамленными белоснежными воскресными головными уборами из кружев или тонкого полотна, смотря по достатку тех, кто их носил. Все эти люди, особенно пожилые, пялились на Гортензию с восхищенным удивлением, к которому, как ее уже предупреждали, ей следовало быть готовой.
Опираясь на уверенную руку Дофины, она поднялась в церковь и направилась вдоль главного нефа. Там уже толпился народ, так что ее появление на пороге, как и приезд в деревню снова не прошли незамеченными. И здесь головы оборачивались в ее сторону, затем склонялись друг к другу, раздавался легкий ропот.
Эти взгляды и шепот стесняли девушку, желавшую скромно и незаметно занять место на одной из оставшихся свободными скамей. Но ее спутница глядела на вещи совершенно иначе. Она направилась прямиком к скамье для знатных прихожан, где, впрочем, уже сидели две пожилые женщины, чьи богатые наряды выдавали в них зажиточных крестьянок. Ледяным взглядом сверху вниз мадемуазель де Комбер окинула незваных дам:
– Освободите место, мадам Видаль! Место для мадемуазель де Лозарг!
Присутствующие затаили дыхание: воцарилась мертвая тишина, несмотря на то что в это время священник в полном облачении выступил из ризницы. Собравшиеся вокруг фисгармонии хористы напрочь позабыли грянуть «Veni, Creator…»[4]. Гортензия не знала, куда ей деться, и начала сожалеть, что так настаивала на посещении мессы. Все это продолжалось лишь мгновение, но ей показалось, будто прошла вечность. Прямая, величественная Дофина де Комбер ждала, впившись взглядом в обеих женщин, не осмеливавшихся поднять на нее глаза. Одна за другой они встали и покинули скамью, на деревянной спинке которой, как оказалось, был вырезан герб Лозаргов.
– Сядем! – прошептала Дофина, вновь превратившись в воплощение грациозной женственности и напоследок одарив ретировавшихся особ одной из самых сияющих своих улыбок – видимо, в знак утешения.
Но перед тем, как опуститься на сиденье, она заметила священника, молодого человека с дароносицей в руках, превратившегося в подобие соляного столба, и тотчас склонилась в глубоком поклоне. Гортензия поспешила последовать ее примеру. К хористам внезапно вернулось присутствие духа, и они обрели голос. Священник поднялся в алтарь, и служба началась…
Эта месса, на которую Гортензия возлагала столько упований, совершенно не удалась ей, поскольку душа уже не лежала к общению с богом. Она слишком ясно видела и ощущала на себе настороженные взгляды, слышала перешептывания, отнюдь не походившие на молитвы. Скромная сень церковного пилона, капюшон, скрывающий лицо, – все это было бы ей более по душе, нежели скамья с сеньориальным гербом, превратившаяся в позорный столб, к коему ее, даже не подозревая о том, приковала Дофина. А посему она ограничилась привычным повторением вслед за пастырем слов молитвы и стала осматривать незнакомую ей церковь.
Та оказалась гораздо просторней, чем выглядела снаружи, и была очень древней. Вероятно, несколько столетий назад ее возвели руки умелых каменотесов, поскольку ниши, пилоны, аркады и миниатюрные колоннады были выдержаны в чисто романском стиле. То же можно было сказать и о капителях, венчавших колонны. Но если одни поражали глаз избытком лепной листвы, эмблем, ангелочков и бесенят или же простого люда, занятого полевыми работами, других едва коснулся резец, словно художнику не хватило времени.
Ярость народных бунтов в годы революции обошла этот мирный приют. Он сохранил свои статуи и даже цветные витражи, в которых играли солнечные блики. Центральная розетка представляла собой всем известную сцену, в которой святой Мартин, патрон здешней обители, в полном одеянии римского солдата рвет пополам свой красный плащ, чтобы поделиться с босоногим стариком в лохмотьях, дрожащим на сильном ветру. Сцена была весьма трогательна, а ее краски так живы и ярки, что Гортензия на долгие минуты погрузилась в ее созерцание. Если бы не вмешательство спутницы, девушка, вероятно, забыла бы преклонить колена под благословение священника…
Что до последнего, он в три прыжка юркнул в ризницу, мгновенно освободился там от дароносицы и торжественного облачения и еще проворнее вернулся, с видимым удовольствием отметив, что обе дамы, занимавшие почетную скамью, еще не встали со своих мест. И верно: мадемуазель де Комбер подумала, что было бы нелишней учтивостью поприветствовать здешнего кюре, а Гортензии к тому же хотелось, чтобы тем временем большинство прихожан покинули церковь. Посему, когда он направился к ним, обе поднялись и сделали шаг ему навстречу.
Этот совсем еще молодой человек, тонкий и хилый, очевидно, не был создан для суровой жизни горцев. Его серые глаза, смирные и доверчивые, словно у доброй собаки, и нервные, порывистые движения – все хранило след детской неуклюжести. Видимо, немного лет прошло с тех пор, как в его темных волосах появилась тонзура.
– Я… я здешний аббат. Юст Кейроль, племянник священнослужителя, исправлявшего эту должность до меня, – начал он. – Это большая… большая честь для меня – принимать вас сегодня в до… доме господнем… сударыни. Однако же это меня… также… поистине удивило…
– С чего бы? – вопросила мадемуазель де Комбер, откровенно забавляясь смущением тщедушного клирика.
– Я никогда не слышал… чтобы кто-либо говорил… будто у маркиза… имеется… гм… дочь. И вот…
– Мне придется покаяться в маленькой лжи, – сказала Дофина, одарив его одной из тех улыбок, которые, как она знала, действовали неотразимо. – Мадемуазель Гортензия Гранье де Берни – лишь племянница маркиза, дочь его сестры Виктории, но это не мешает ей принадлежать к роду владельцев замка, и я не нашла иного способа вернуть ей место, которое здесь ей подобает занимать. К тому же никто в этих краях и не будет называть ее иначе…
Аббат Кейроль пробормотал в ответ что-то нечленораздельное, но, к немалому облегчению Гортензии, она догадалась, что он скорее всего одобряет то, что было сказано мадемуазель де Комбер.
– Давно настало время, – завершил он вполне отчетливо, меж тем как Дофина одобрительно кивала в такт его словам, – давно пора поставить все на надлежащее место. Господь даровал нам в лице Карла X короля, объявившего себя первым из тех, кто служит делу Церкви, и нам остается в едином сердечном движении возблагодарить Создателя за столь благотворные намерения власти. А по сему поводу…
Внезапно он покраснел до корней волос. Было совершенно очевидно, что он собирался вымолвить нечто, о чем заговорить весьма трудно. Чтобы придать ему смелости, Дофина подхватила:
– По сему поводу?
– Я… ах, да! По сему поводу я рад случаю, позволяющему мне обратиться к кому-то из обитателей замка. Здешние жители от всего сердца надеются, что вскоре они вновь смогут посещать часовню святого Христофора, куда издавна привыкли спешить со своими обетами. Они не понимают, почему господин маркиз упорствует в желании держать ее на запоре и даже заложил ее двери; отчего он лишил их права возносить мольбы к покровителю всех путешествующих и блуждающих по лику земли. Они говорят, что дороги стали отнюдь не безопасны с тех пор, как часовня закрыта.
Из его груди вырвался глубокий вздох, давший понять, с каким облегчением он добрался до конца тирады, произнести которую он считал своим тягостным долгом. Но мадемуазель де Комбер нахмурилась.
– Что с вами, господин кюре! – воскликнула она. – Вы верите в эти сказки? Здешний люд прекрасно знает, что часовня едва держится, а мой кузен, господин маркиз, слишком беден, чтобы ее восстановить. Ведь он не желает лишить этих людей их земель и средств к существованию!..
– Здесь немало тех, кто только и жаждет внести посильную лепту…
Мадемуазель де Комбер рассмеялась:
– Лепту? Нашему маркизу? Неужели вы, господин кюре, чувствуете в себе достаточно храбрости, чтобы прийти к нему и предложить этот ваш так называемый динарий кесарю? Я не уверена, что ваша сутана произведет достаточно внушительное впечатление, чтобы охранить вас от его гнева. Эта, так сказать, благотворительность со стороны его бывших крестьян? Как нищему?..
– Не надо искажать ни мою мысль, ни тем более желания моей паствы, сударыня! Эти деньги предназначались бы не ему, а святому Христофору, – простонал готовый расплакаться аббат.
– Часовня всегда считалась замковой. Она принадлежит Лозаргам…
– Дом господен принадлежит лишь господу!.. Наши души переполнила столь сильная надежда в ту ночь, когда снова зазвонил «колокол заблудших»!
– Колокол? Вы слышали, как звонил колокол?
– Так же отчетливо, как сейчас слышу вас, сударыня!
– Вам приснилось! Это невозможно!
– Я тоже слышала его, – вступила в разговор Гортензия. – А со мной Годивелла и все, кто был в замке и на ферме. Это было вечером того дня, когда дядя отправился к вам!.. Не теряйте надежды, господин кюре. Обещаю вам похлопотать перед дядей и сделать все, чтобы часовня возродилась…
– Мы поговорим об этом позже. Пойдемте, мы уже опаздываем!.. – оборвала ее мадемуазель де Комбер, пришедшая в сильное волнение.
Почти не оставив Гортензии времени попрощаться с аббатом Кейролем и обмакнуть пальцы в чашу со святой водой, она увлекла ее на воздух. Но они не успели дойти до саней. Маленькая, одетая в черное пожилая женщина, сидевшая на скамье у церковного порога, встала у них на пути; по щекам ее струились слезы, а дрожащие руки легли на локоть Гортензии.
– Ой, моя маленькая госпожа! – залепетала она, смеясь и плача одновременно. – Маленькая моя госпожа Виктория! Так это правда, что вы вернулись? Ох, господь так добр, что позволил мне еще раз увидеть вас…
Она цеплялась за руку девушки, как тот, кто, моля о прощении или божественной милости, впивался руками в статую святого. Растроганная ее слезами, Гортензия хотела было заговорить с женщиной, чье лицо почему-то показалось ей смутно знакомым. Но Дофина уже вмешалась, пытаясь разъединить их:
– Это не мадемуазель Виктория, добрая женщина, это ее дочь. Вас обмануло сходство…
– Нет, это Виктория… малышка Виктория. Ах, как я ее любила! И она меня.
Женщина не желала выпускать свою добычу, а Гортензия не осмеливалась спросить, кто она такая. Но подоспел слезший с козел Жером, он обхватил женщину в черном и без особых церемоний оторвал ее от Гортензии…
– Ну же, матушка! Довольно, будет! Оставьте молодую госпожу в покое! Вам же говорят, что это не ваша куколка-малютка!
Эти слова, словно бурав, впились в ее мозг. Девушка стремительно бросилась вперед, заставив кучера выпустить свою жертву:
– Оставьте ее!
– Да что вы, госпожа, эта женщина к вам пристает. Она ж полусумасшедшая и прилипчива, будто смола…
– Пусть вас это не беспокоит! Что вы только что сказали? Это та самая женщина, что была кормилицей моей матери?
– Да, – произнес голос, который Гортензия уже научилась распознавать. – Это Сиголена, которая кормила вашу матушку своим молоком.
Жан, Князь Ночи, возник за спиной женщины, охраняя ее всей громадой своего роста и вдобавок обхватив рукой за плечи. Его фигуру облекал большой широкий пастушеский плащ. Одним лишь фактом своего присутствия он сделал как бы ниже ростом всех, участвовавших в этой сцене. Но Гортензия даже не обратила на это внимания. Она видела лишь странную, почти скульптурную группу: здоровенный детина, само воплощение силы, и хрупкая, плачущая женщина, уткнувшаяся лицом в грудь волчьего пастыря…
– Это сестра Годивеллы, не правда ли?
– У Годивеллы давно уже нет сестры… ровно с того дня, как маркиз де Лозарг запретил ей иметь таковую. Перед вами Сиголена покинутая…
– Но почему? Потому что она сохранила память о моей матери?
– Нет. Потому что стала матерью мне, когда моя собственная умерла. Она не позволила, чтобы меня бросили на произвол судьбы, голода, холода, волков, которые тогда еще со мной не спознались, или бродяг. Тут маркиз ее и выгнал… Что до тебя, Жером, учти: еще раз осмелишься поднять на нее руку, как только что, – смотри, не суйся в лес затемно и избегай чащи. У тебя мясо дурное… Но волки не привередливы!
Как в ту ночь, кучер шарахнулся прочь, испуганный угрожающим жестом Жана. Он даже отбежал к церкви, на мгновение исчез в ней, а затем появился вновь и принялся тыкать в сторону своего врага рукой, омоченной в святой воде.
– Будь проклят, проклят! Трижды проклят!.. Гореть тебе в аду до скончания времен!
– Что ж, я окажусь в неплохой компании! Если кинуть там клич, мало найдется покойных Лозаргов, кто бы не откликнулся. В некотором смысле это было бы справедливо!
Поклонившись Гортензии и мадемуазель де Комбер, Жан, Князь Ночи, продолжая укрывать свою приемную мать плащом, удалился в сторону двух женщин, скромно стоявших под навесом общинной пекарни, наблюдая оттуда за этой сценой и не осмеливаясь принять в ней участие. Но тут Гортензия, подобрав юбки, бросилась к удалявшейся паре и остановила их.
– Я хочу ее поцеловать! – вскричала она. И, нагнувшись, припала к мокрой от слез щеке Сиголены, тихо сказав: – Я навсегда останусь для вас Викторией… Только для вас одной! И приду повидать вас.
– Не думаю, сударыня, что вам это позволят, – заметил Жан. – Да к тому же мне сдается, что у вас и так предостаточно неприятностей!.. Но да благословит небо ваше благородное сердце!
Доверив Сиголену попечению двух женщин, стоявших у пекарни, он исчез за углом дома с той живостью и внезапностью, которые были присущи только ему одному. После этой встречи, как и после предыдущих. Гортензия почувствовала себя одинокой, покинутой – это ощущение стало привычным спутником их расставания. Она медленно возвратилась к саням, где уже сидела мадемуазель Комбер. Жером, что-то бормоча себе под нос, приподнял полость, чтобы она могла хорошенько устроиться.
В молчании они тронулись в путь. Когда девушка вернулась, Дофина не сказала ей ни слова, лишь взглянула чуть более пристально и едва заметно улыбнулась. Что касается Гортензии, ей не хотелось разговаривать, и она углубилась в собственные мысли, блуждающие в странном, все более сгущавшемся тумане. Только когда экипаж достиг подножия холма, она прошептала как бы себе самой, высказав вслух то, что ее занимало:
– Зачем понадобилось изгонять женщину с благородным сердцем, которая стала заботиться о покинутом мальчике, сироте?..
Вновь воцарилось молчание, но теперь оно было совершенно иным, и Гортензия не стала его нарушать. Очевидно, мадемуазель де Комбер колебалась.
– Потому, – наконец произнесла она, – что этот мальчик после смерти своей матери уже обещал стать тем, кем сделался теперь, парнем, готовым лопнуть от избытка здоровья, племенным жеребцом – глаза с поволокой, – на которого девицы не могут наглядеться. А вот ребенок, за год до этой смерти произведенный на свет бедной Мари де Лозарг, оказался хрупким, хилым, подверженным судорогам, и это внушало моему кузену неугасимую ярость.
– Весьма мелочное и низкое чувство для того, кто желает, чтобы в нем видели человека просвещенного ума, не так ли?
– Просвещенность мало что значит в подобном случае, мое дорогое дитя. Ваш дядя всегда презирал этого безымянного Жана. Вероятно, потому, что так хотел бы им гордиться.
– Гордиться? Но почему же?
– Ах, все слишком просто. Дело в том, что подлинный Лозарг – это наш волчий пастырь. Он сын маркиза. Внебрачный, но все же старший сын. И оба они исполнены взаимной ненависти оттого, что обстоятельства не позволяют им друг друга любить.
– Вы хотите сказать, что маркиз…
– Его отец.
– Его отец! – повторила совершенно оглушенная Гортензия. – Но это невозможно!
– Почему же? В прошлом такие вещи случались весьма часто. В феодальные времена бастардов воспитывали с прочими мальчиками, столь же хорошо или так же плохо: в замке ведь никогда не хватало мужчин для их защиты. Иногда это был любимчик, поскольку на его мать, обычно женщину красивую, падал свободный выбор сеньора. Случалось даже, и нередко, что ее любили, ибо влечение к ней не замутнялось ни поисками богатого приданого, ни желанием приобрести новые земли…
– Вы хотите сказать, что маркиз не любил мать Жана?..
– Он всегда любил лишь вашу мать, свою собственную сестру. Но Катрин Брюэль слыла самой красивой девушкой в деревне. Он пожелал ее и взял, а потом оставил. Все это вполне в порядке вещей, – прибавила мадемуазель де Комбер с непринужденностью, которая не могла не шокировать Гортензию. Затем столь же легкомысленным тоном попросила: – Так расскажите же мне хоть теперь, что там случилось с колоколом.
Но у Гортензии пропала охота говорить. Она вдруг почувствовала, что уже не так сильно любит эту женщину, дотоле державшую ее в плену своего очарования.
– Да здесь почти нечего добавить, – выдавила она из себя. – Колокол часовни принялся звонить среди ночи, а того, кто в него бил, так и не смогли отыскать. Вот и все!
– То есть как «все»?
Стало очевидно, что владелица замка Комбер, решив что-то разузнать, не склонна отступать от своего замысла. Но, хотя отделаться от Дофины оказалось непросто, Гортензия выдержала этот напор.
– Мне нечего прибавить. Спросите Годивеллу!
– Годивеллу? Легче вытянуть признание у замковой башни… Да и что она могла бы мне сказать, кроме того, что известно вам?
– Возможно, что и так. Нет, вспомнила: все, слышавшие колокол, думают, будто это предупреждение с того света. А если быть точной… оно исходит от покойной маркизы, моей тетушки…
– Маркизы?..
К удивлению своей юной спутницы, Дофина внезапно прервала беседу. Она даже отвернулась, будто заснеженный пейзаж приобрел для нее неожиданную притягательность. Широкий отворот ее бархатной шляпы скрыл лицо, и Гортензия более не видела ничего, кроме целого каскада блестящих темно-красных петушиных перьев. Они прибыли в замок, не перекинувшись более ни единым словом. Однако Гортензия не могла не заметить озабоченного выражения лица мадемуазель де Комбер, когда та, сойдя с саней, поспешила войти в замок.
Все так же не произнося ни звука, они отряхнули снег с туфель. Почему-то никто не явился помочь им освободиться от плащей из теплой мягкой шерсти и кашемировых шалей. Годивелла, обычно бравшая на себя исполнение этого ритуального действа, куда-то запропастилась, Пьерроне тоже. Мадемуазель де Комбер пробормотала что-то насчет «замка Спящей красавицы» и начала подниматься по лестнице, когда на ступенях появилась Годивелла.
Она и на этот раз несла блюдо с нетронутыми кушаньями, но сейчас бедная женщина утратила привычное спокойное выражение лица и безудержно рыдала, звучно шмыгая носом и по временам высвобождая руку, чтобы утереть слезы рукавом. Расспросить ее никто не успел. Глядя на обеих женщин покрасневшими, полными отчаяния и горя глазами, она выкрикнула:
– Он ничего не ест, понимаете? Ничего!.. Он уморит себя голодом… Мой малыш! Мой бедный малыш!..
В следующее мгновение она исчезла в недрах кухни, дверь которой захлопнулась за ней. Не зная, что предпринять, женщины взглянули друг на друга, но почти тотчас мадемуазель де Комбер сочла приличествующим возмутиться:
– Только этого нам не хватало! У Годивеллы свои причуды. И кузена, как назло, нет!
– Дядя уехал?
– Да. Он в это воскресенье вздумал отправиться в Фавероль по каким-то своим, неведомым мне делам. Словно не самое время позаботиться о том, что происходит здесь, и приструнить мальчишку!
Вся ее прекрасная безмятежность улетучилась. Она почти кричала, бегом поднимаясь по лестнице в свою комнату. Спустя несколько мгновений и ее дверь с грохотом захлопнулась. Тогда Гортензия рассудила, что ей стоит поспешить на кухню: все должно решиться именно там.
Годивелла плакала, уронив голову на руки, рядом с оставленным на столе блюдом. Ее сотрясали тяжелые рыдания, и она совершенно не обращала внимания на баранью ногу, начинавшую подгорать на вертеле. Чтобы не почувствовать чада, она должна была впасть в совершенное отчаяние.
Понимая, что рано или поздно она опомнится от этого забытья, и тогда любовь к добротно исполненному делу ввергнет великую кулинарку в печаль иного рода, Гортензия подошла к очагу и повернула вертел на пол-оборота. Потом она приблизилась к старухе и положила руку ей на плечо, стараясь сделать это прикосновение как возможно более нежным.
– Думаю, настала пора объяснить, что здесь происходит. Вам не кажется, милая моя Годивелла?..
Плечо яростно дернулось, но Гортензия не отняла ладони.
– Расскажите мне, Годивелла, прошу вас! Я ваш друг… И мне очень хочется быть другом моему кузену. Я бы с такой радостью помогла ему…
Внезапно Годивелла подняла к ней распухшее от слез лицо и жестко отрезала:
– Вы же стали подругой той, другой. Не послушали меня. И не можете оставаться в дружбе со мной!
– Но, клянусь, я говорю правду! Сначала мадемуазель де Комбер показалась мне приятной женщиной… любезной и веселой. Признаюсь, теперь я в этом не уверена. Боюсь, что в ней более ума, нежели сердца…
Тотчас старая кормилица перестала плакать, и в Гортензию впился ее инквизиторский взгляд…
– В деревне что-то случилось?
– Да. Но, что важнее, я кое о чем узнала.
– О чем?
– Боюсь, что у меня не будет времени вам рассказать…
Из двери, которая оставалась полуоткрытой, донесся легкий осторожный звук шагов; кто-то спускался по лестнице. Тут Годивелла наконец заметила, что окорок пригорает и с другого бока. Она бросилась к очагу и произвела достаточно шума и скрежета, чтобы заглушить свои слова:
– Постарайтесь, сударыня, спуститься ко мне ночью, когда все улягутся. Там, по крайности, нас никто не побеспокоит.
Одним движением век Гортензия показала, что поняла. Дабы придать своему визиту вполне невинный вид и не наводить на мысль о каком-то сговоре, она подошла к только что принесенной из сада корзине с яблоками, взяла одно и вонзила в него зубы в то самое мгновение, когда в кухню вступила мадемуазель Комбер. Та, потянув носом, усмехнулась:
– В первый раз за все время вы дали еде пригореть, не так ли, Годивелла?
– Чтобы заниматься готовкой, надобна ясная голова, а моя совсем пошла кругом…
– Незачем вам так волноваться, Этьен всегда был капризным. Но я обещаю вам серьезно поговорить с маркизом сегодня же вечером.
Она лучилась добрыми намерениями, вновь обретя наружное спокойствие и жизнерадостность. Во все время завтрака она сама поддерживала беседу, рассуждая о плодотворящей весне, которая уже не за горами, о том, какими прекрасными сделаются окружающие места и сколь преобразится существование местных жителей благодаря ярмаркам и особенно празднествам в честь здешних святых. А то еще, напомнила она, грядет сбор горечавки, для которого потребны сильные мужчины, способные вырывать из земли корни, похожие на бледных извивающихся змей. И еще будет большая процессия Кающихся из Шод-Эга в Страстной четверг. И костры в Иванов день.
– Вы попали сюда в самое скучное время, – заметила она Гортензии, которая, перебив яблоком аппетит и думая о своем, не ела. – Вас ожидают довольно приятные сюрпризы, особенно если мой кузен, как обещал, согласится нарушить здешнее одиночество. А потом вы же часто будете гостить в Комбере, там вам представится больше случаев увидеть приятных людей…
Вдруг она умолкла, хотя девушка не обратила на это внимания. Золотистые глаза Гортензии приковал непритязательный букет в центре стола, и она не отводила от него взгляда.
– Вы меня совсем не слушаете, – жалобно вздохнула мадемуазель де Комбер. Гортензия вздрогнула.
– Извините меня, дорогая Дофина. Я буду счастлива познакомиться с вашим домом, но, признаюсь, у меня душа сейчас не лежит к празднествам. Мне так хотелось бы узнать, почему кузен отказывается от еды, ведь его состояние и рана, напротив, требуют здоровой и укрепляющей пищи…
Против всякого ожидания в разговор вступил Эжен Гарлан:
– Трудно, если не вовсе невозможно узнать, что происходит в мозгу юноши, который отказывается не только есть, но даже говорить.
– Он ничего не говорит? Ни слова?
– Только одну фразу. Когда Годивелла приносит еду, он уверяет, что не голоден. На все ее упрашивания он ничего не отвечает, ограничиваясь тем, что пьет немного воды. А когда она начинает настаивать, закрывает глаза, делая вид, что заснул… Он уже очень ослаб…
Часы в комнате Гортензии пробили одиннадцать, когда она, завернувшись в голубой халат и набросив на плечи платок, взяла подсвечник и со всеми предосторожностями выскользнула из комнаты. Коридор был погружен во тьму. Из-под дверей не выбивался ни один лучик света. Все свидетельствовало о том, что обитатели замка уснули, в том числе маркиз, вернувшийся очень поздно и в отвратительном расположении духа. Он отужинал, расположившись у очага в большой зале в обществе одной только мадемуазель де Комбер, которая что-то тихо, но очень настойчиво ему внушала.
Спускаясь по лестнице, девушка испытывала легкое беспокойство. В такой поздний час Годивелла могла ее не дождаться. Тяжелая работа целого дня способна свалить с ног и более молодую женщину. Вдруг она уже спит?..
Но Годивелла не спала. Сидя на одной из скамей у очага с еще не загашенным огнем, она сучила пеньку при помощи пряслица, некогда подаренного покойным мужем во время их свадебного сговора, как того требовал обычай, и представлявшего собой подлинное произведение искусства. Гортензия замерла на пороге, пораженная красотой этого зрелища. С пряслицем, усыпанным звездочками, в голубом фартуке, высоком белом чепце и с золотистыми огненными бликами на лице и руках Годивелла походила на сельскую фею, занятую колдовством. Девушка какое-то время оставалась под действием этих чар, но ей пришлось нарушить их волшебную власть.
Она бесшумно подошла и села на камень очага у ног старой кормилицы. Какое-то время обе молчали, не спеша нарушать мирную тишину. Слышались только мягкое потрескивание и шелест огня в очаге.
Годивелла отложила свою работу, поднялась, взяла маленький глиняный горшочек, стоявший подле огня, наполнила стакан согревавшимся там молоком и, добавив немного меда, предложила Гортензии. А когда девушка попробовала было отказаться, проявила настойчивость:
– Выпейте. Вы засиделись допоздна, а в здешних переходах стужа. К тому ж мед умягчает сердце…
– Моему сердцу это понадобится?..
– Сладости не может быть избыток, если сердце должно принять в себя несчастное дитя…
– Вы хотите поговорить со мной об Этьене?
– О нем. Наверное, мне не надо бы, но с тех пор, как он вернулся, я все думаю, молюсь, ищу правильную дорогу. А дорога-то ведет через вас, сударыня. Но чтобы он на нее вышел, надобно вам немало порассказать.
Она опять помолчала, подобрала свое пряслице, веретено и продолжила прерванное занятие, пока Гортензия, покорившись ее воле, маленькими глотками отпивала из стакана.
– Уж не толкуйте дурно то, что сейчас услышите, госпожа Гортензия, ведь во всем этом вашей вины нет. Намедни я говорила вам, что сбежал-то он от вас. А теперь скажу: он хочет навлечь на себя погибель и отказывается от пищи тоже из-за вас…
– Из-за меня? Но…
– Тссс! Двери здесь заперты, однако голос-то летит вверх, а дымоход идет через комнату господина маркиза. Постарайтесь слушать меня без шума, и да простит меня господь, если я выдам своего хозяина, которого выпоила собственным молоком. Когда здесь проведали об ужасной смерти несчастных ваших родителей…
– Постойте, Годивелла! – прошептала Гортензия. – Как здесь об этом узнали?
– Не знаю. Вроде как господин Фульк получил письмо или же от мадемуазель де Комбер, у нее друзья в Париже, ей ведь случается туда выезжать. Но что бы там ни было, ваш дядя тотчас потребовал через своего нотариуса, чтобы ему было доверено опекунство над вами, как самому близкому и единственному родственнику. Но ваш отец набрал большую силу, особенно в делах королевства, и добыча с крючка сорвалась. У вас попечителей тьма, но доверили-то вас дяде, что в порядке вещей. Вы слишком молоды, чтобы жить одной и без надзора…
Годивелла дважды или трижды набрала в грудь воздуха. Редко она произносила столь длинную речь, а еще следовало довести ее до конца. Потом снова отложила рукоделье, и по тому, как она отвернула голову, Гортензия догадалась, что самое неприятное ей еще предстоит. Тем более что старая женщина, прежде чем продолжать, перекрестилась.
– Тяжело это такой старухе, как я, и особенно потому, что я люблю господина Фулька. Всегда любила… что бы он ни делал. Но, добиваясь опекунства над вами, он надеялся получить в управление ваше наследство. Конечно, ему теперь присылают недурной пенсион на ваше содержание, пенсион, который позволит ему малость подправить дом…
– Я могу написать и попросить, чтобы восстановили Лозарг.
Годивелла вытаращилась на нее:
– Неужто вы настолько богаты?
– Думаю, что да… и, может, еще богаче…
– Должно быть, он и об этом узнал. А коль скоро пенсиона ему не хватает, он порешил женить на вас вашего кузена.
– Чтобы я…
– Ну да. Стань вы графиней де Лозарг, ваш муж получит права на вас и ваше добро, но вы-то без труда можете догадаться, кто в действительности будет этим распоряжаться.
У Гортензии застрял ком в горле, и ее душа исполнилась горечи. Как бы она ни пыталась приготовиться к худшему, в глубине ее сердца теплилась надежда, что маркиз, не подавая виду, питает к ней какое-то теплое чувство в память о сестре, которую так любил; она уповала на то, что, может, не желая сам себе в том признаваться, он стремится вновь завязать оборванные этой смертью родственные связи, обрести в ней пусть несовершенное, но все же подобие той, что покинула бренный мир… Нет, его интересовало только состояние тех, кого унесла та зловещая декабрьская ночь. Он презирал, ненавидел банкира, но отнюдь не желал пренебрегать его богатством.
Видя, что по лицу девушки покатилась слеза, Годивелла вытащила из кармана большой клетчатый платок и с бесконечной нежностью стерла ее.
– Я сделала вам больно, госпожа Гортензия, и у меня от этого на сердце тяжесть. Но и у него там, наверху, на сердце не легче, у моего мальчика, которого я взрастила. Ему не удалось убежать, и теперь он думает, что ничего, кроме как умереть, ему не остается.
– Но почему?
– Чтобы освободить вас… Чтобы вы не были обязаны выходить за него.
– Никто не вправе заставить меня выйти за кого бы то ни было замуж.
– Вот тут вы не правы! Маркиз не стал вашим опекуном в том, что касается денег, но это не мешает ему оставаться вашим самым близким родственником. Вы не можете вступить в брак без его согласия, а он распрекрасным образом имеет право достойно выдать вас замуж, если король даст согласие. Но не бойтесь. Вам не придется обручаться с моим бедным Этьеном. Вскоре он оставит нас.
– Но это же чудовищно! Это отвратительно!..
Годивелла пожала плечами с видом человека, смирившегося с неизбежным.
– Так всегда было у нас и повсюду в нашем крае. Глава семьи имеет всю власть, а девицам остается только подчиняться.
Гортензия сама взяла себе немного молока и меда. Ей необходимо было подкрепить силы, чтобы по жилам разлилось благотворное тепло, ибо ей показалось, что сердце объял ледяной холод. Находясь в полном сознании, она вступила в западню, и дверца захлопнулась. А все же она еще не была способна в это поверить…
– Но, Годивелла, в конце концов, почему мой кузен, который меня совсем не знает, готов пожертвовать собой, чтобы меня освободить? Такое можно сделать из-за любви… и скорее всего из-за великой любви. Шутка ли, отдать жизнь за другого…
– В его желании умереть больше ненависти, чем любви. Он не хочет, чтобы его отец добился своего. Он… он его ненавидит!
– Ненавидит и боится, не так ли? Я прочла это в его глазах, когда он убегал. Почему?..
Годивелла поднялась, взялась за раздувалку, заставила угли заалеть, а затем принялась засыпать их пеплом, чтобы огонь тлел до утра, когда его снова можно будет разбудить.
– На сегодня, госпожа, я и так сказала довольно. Вам надо было все это узнать. Но на то, о чем вы спрашиваете, у меня нет ответа. Это тайна Этьена, а не моя. Если он решит поделиться…
– С чего бы ему? Он даже не желает меня видеть.
– Он вас видел. И вы возымели на него влияние. Если бы вы могли поговорить с ним, кто знает, может, он вас и послушал бы?..
Теперь настал черед встать Гортензии. Ей захотелось побыть одной, обдумать все услышанное. К тому же она немного сердилась на Годивеллу за то, что та не сказала ей всего, поскольку была совершенно уверена – старая кормилица прекрасно знала причину ненависти Этьена. Вновь накинув на плечи платок, она дошла до двери, но, положив руку на щеколду, остановилась.
– Со всем этим я не успела ничего рассказать о моей сегодняшней поездке в деревню. Там я видела вашу сестру.
Потрясение было таково, что из руки Годивеллы выпал совок для пепла и со страшным грохотом ударился о каменный пол.
– Сиголену? Вы видели Сиголену? Как? Как это произошло? Вы с ней говорили?..
– Я обо всем расскажу вам завтра. Сейчас я очень хочу спать и мечтаю лишь об одном – добраться до постели. Спокойной ночи, Годивелла.
Дверь тихонько затворилась, оставив старую кормилицу в расстроенных чувствах; ей так хотелось побежать, остановить Гортензию, но она не решилась. Девушка испытала своего рода мстительное удовольствие, не утолив любопытства служанки, поскольку сама была разочарована. Она-то надеялась разузнать все тайны Лозарга. А услышала только призыв о помощи. Сочувствуя Годивелле, ее смертельной тревоге из-за добровольных мук, которые испытывал Этьен, она все же была несколько раздражена на нее, что ее таким образом посвятили в это дело, как бы вынуждая быть судьей и арбитром, вынести приговор юноше, о существовании которого она еще вчера ничего не знала. Похоже, Этьен не желал жениться на ней из душевного благородства, но ведь и она не имела ни малейшей склонности выходить замуж за своего кузена, даже для того, чтобы его спасти. Нельзя хотеть от нее столь многого. Слишком многого! А разве не этого сейчас добивались от нее, хотя и окольным путем?..
Оберегая рукой пламя свечи, которую она захватила с кухонной квашни, она бесшумно, медленно поднималась по каменной лестнице. Ее шаги были совершенно беззвучны, дрожащее пламя освещало лицо, а не ступени, но она достаточно изучила внутреннее расположение дома, чтобы ни на что не натыкаться. Царила давящая тишина. Как будто замок вдруг навалился на хрупкие плечи девушки, тяжестью всех своих камней пригибая ее к земле. Гортензия ускорила шаг, торопясь достичь своего единственного убежища – спальни.
Но как только она ступила на галерею, вокруг нее вихрем закружились сквозняки и ледяной порыв ветра задул свечу. Тогда-то она ее и увидела…
В нескольких шагах от девушки нечто бледное, неясное, но, казалось, излучавшее собственный свет, мягко летело почти над самым полом. Оно походило на белое облачко, но тем не менее имело форму женщины в просторном платье. Ни самого лица, ни его отдельных черт нельзя было различить, однако, несмотря на свет, пронизывающий это видение, от него веяло какой-то безысходной грустью и тревогой.
Прижавшись к стене, Гортензия выронила ненужную теперь свечу. Привидение приближалось. Безумный страх овладел девушкой, но сознание безнадежности помогло ей собрать все силы и одолеть немоту. Крик ужаса поднялся к потолку, набрал силу и эхом отозвался во всех закоулках дома. Перед Гортензией распахнулась дверь, и маркиз де Лозарг в халате, спешно наброшенном на ночную рубаху, темным силуэтом вырос на фоне освещенной комнаты. Не ее комнаты, но она, не помня себя от отчаяния, ворвалась туда. И лишь оказавшись лицом к лицу с сидящей на кровати полуобнаженной мадемуазель де Комбер, поняла: она спугнула любовников во время свидания.
Отвращение, всколыхнувшее все ее существо, превозмогло страх. Оттолкнув идущего следом за ней дядю, Гортензия выскочила в коридор, вбежала в свою комнату, бросилась к кровати. Но добраться до нее уже не хватило сил. С тихим стоном она опустилась на пол и потеряла сознание…
Мадемуазель де Комбер покинула Лозарг на следующее утро, и шум ее отъезда пробудил Гортензию от глубокого сна, в котором она нашла убежище от пережитых ужасов. Уже наступил день, меж тем девушка едва разлепила веки. Голова была тяжелой, во рту чувствовалась горечь, и все это мешало свести воедино разрозненные впечатления.
Память вернулась к ней, когда она повернула голову. На ночном столике флакон нюхательной соли соседствовал с пустой чашкой. Она вновь увидела воочию кошмарную сцену – привидение, блуждающее по галерее, маркиза, вскочившего с постели своей кузины. Она вспомнила, как к ней склонилась Годивелла, едкий запах из флакона, заставивший ее чихать, потом удовольствие и покой, что снизошли на нее, когда ее уложили в кровать и дали выпить подслащенный настой, отдававший чем-то пряным. Ее тело стало расслабляться в теплом уюте постели, терять вес, а затем мягкое оцепенение незаметно погрузило ее в сон.
Но это было вчера, а сейчас часы в комнате пробили десять, но у Гортензии не было никакого желания ни встать, ни даже потревожить шелковистые складки своего зеленого балдахина. Ей казалось, что с того мгновения, как она ступит на пол, все непонятные вещи, случившиеся с ней накануне, все неприятности, могущие из них проистечь, навалятся на нее, чтобы мучить, подобно лилипутам в приключениях Гулливера, о которых она читала в монастыре. Кровать была великолепным приютом… Тем более что сама мысль о необходимости встретиться лицом к лицу с маркизом и его любовницей была для нее тошнотворна. Да и не знала она, как вести себя в подобном положении…
Конец ее колебаниям положила Годивелла, войдя к ней с чашкой кофе и тартинками. Спросив, как госпожа себя чувствует, и положив блюдо ей на колени, домоправительница придвинула стул и уселась около кровати с видом человека, испытывающего подлинное удовлетворение.
– Мадемуазель де Комбер возвращается домой, – почти радостно произнесла кормилица. – Она говорит, что снег начинает таять и, ежели она не собирается возвращаться в Комбер пешком, надобно быстро отправить туда сани. Ее отвезет Жером и доставит назад оставленный там экипаж.
– Я слышала, как она уезжала. Я даже проснулась из-за этого.
– Скатертью дорога! – вскричала домоправительница с грубоватой откровенностью. – Ох, чуть не забыла. Она передала вам заверения в самых дружеских чувствах. Она надеется, что вы вскоре приедете провести несколько дней в ее доме.
– Почему же она не пришла сама, чтобы сказать мне об этом?
Холодноватый тон Гортензии пробудил любопытство Годивеллы, и ее маленькие черные глазки вовсе превратились в щелочки.
– Она сказала, что не хочет вас будить после потрясения, которое случилось с вами этой ночью. А кстати… Почему вы так закричали, когда поднимались к себе?
– А разве вы не знаете?
– Честное слово… нет.
Каким бы незаметным ни было ее замешательство, оно не ускользнуло от Гортензии.
– Послушайте, Годивелла, вы не заставите меня поверить, что не имеете представления о том, что происходит в коридорах замка. Неужели вы ее никогда не видели? И не смотрите на меня так! Я говорю о Белой Даме… О привидении!
Старая кормилица поникла и совершенно смешалась. Гортензия успела увидеть ужас в ее глазах, но Годивелла быстро прикрыла лицо обеими руками.
– Да охранят нас господь и все здешние святые, – простонала она. – Вчера было девятое марта, годовщина ее гибели, и бедная душа пришла потребовать… как и каждый год… мессы, которую не отслужили по ней!
На этот раз Годивелла плакала приглушенно, словно боялась, что ее услышат, но от рыданий ее плечи под черным платьем вздымались, как море в непогоду. Гортензия выскользнула из кровати, склонилась к ней, и ее рука легла на плечи кормилицы.
– Если дело только в этом, не печальтесь так. Мы отправимся в деревню, попросим аббата Кейроля отслужить несколько месс, и душа моей тетушки обретет покой…
Но Годивелла не желала утешений и в отчаянии мотала головой:
– Этого… этого будет недостаточно! Тогда был… колокол… а теперь… явление! Мальчик умрет… мальчик умрет! О господи, охрани нас от гнева твоего! Я же знала, что… этот дом проклят!..
Гортензия выпрямилась, надела домашние туфли и халат, направилась к камину, чтобы помешать начавшие бледнеть угли. Зеркало над каминной доской, траченное временем, в мелких пятнышках, послало ей отражение очаровательное, но несколько туманное, тотчас тронутое боязливой гримасой: в белых одеждах, с длинными светлыми волосами, рассыпанными по плечам, она немного походила на то вчерашнее привидение. Она живо склонилась к огню, подложила два-три полешка, помешала угли и возвратилась к Годивелле, продолжавшей плакать.
– Вы сегодня пробовали принести еду кузену? – спросила она.
Годивелла знаком показала, что нет, и попыталась подавить приступы отчаяния, то есть вытащила платок, чтобы вытереть глаза и высморкаться.
– Как увижу его, так всякую смелость теряю, – почти неслышно пробормотала она. – Мне кажется… Что в конце концов… Я однажды не осмелюсь подняться к нему!
– Сейчас не время падать духом. Надо что-то делать. Ступайте приготовьте завтрак. Тем временем я покончу с туалетом и оденусь. Сегодня я сама принесу ему еду, и если маркиз…
– Ваш дядя тоже уехал!
– Вместе… с ней?
– Нет. Он велел оседлать мула и отправился к своему нотариусу в Сен-Флур. Вернется завтра. Ах, госпожа Гортензия, вы и впрямь хотите попытаться?..
– Надо пробовать все средства! Думаю, у нас нет иного выбора! Поторопитесь!.. И да поможет нам бог!
С несвойственной ей страстностью Годивелла схватила руку Гортензии и поцеловала ее, а затем, подняв целый вихрь из черных оборок платья, белых – нижней юбки и голубых – передника, вылетела из комнаты. Гортензия же принялась за свой туалет, более ничего не дожидаясь, охваченная благородным порывом, следствием предыдущей ночи ужасов. Будущее, ожидавшее ее, быть может, окажется мрачным, но перво-наперво все же необходимо спасти Этьена. В этом замке не хватает еще второго привидения…
Через двадцать минут, сопровождаемая Годивеллой, отказавшейся отдать блюдо в ее собственные руки, девушка уже стучалась в дверь своего кузена. Она знала, что он там один. Эжен Гарлан спустился вниз по просьбе служанки, придумавшей благовидный предлог: сменить белье перед готовившейся большой стиркой. Только когда он оказался внизу, ему сообщили о готовящемся визите и поставили перед ним лишний стакан с кофе, чтобы он набрался терпения.
Гортензии послышалось, что ее пригласили войти, однако голос был столь слаб, что ей могло и послышаться.
– Входите же, – шепнула Годивелла, передавая блюдо девушке и открывая перед нею дверь. За исключением свечи, горевшей на ночном столике, ничто не освещало погруженную в полумрак комнату, поскольку большие шторы-шпалеры закрывали окно. Но еще темнее было в алькове, отделенном занавесями, подобными оконным. Тяжелый, спертый и в то же время ледяной воздух усиливал мрачность обстановки, в довершение едкий запах неухоженного тела в смеси со свечной гарью делал это обиталище настоящей комнатой больного. Да и просто стоял сильный холод, так как огонь в камине погас.
Гортензия в нерешительности остановилась, словно ей предстояло вступить в могильный склеп. Смерть уже затаилась в темных углах, среди теней под сумрачными балками потолка. Угадав, что она испытывает, Годивелла прошла вперед, раздвинула шторы на окне и бросилась к камину, чтобы снова разжечь огонь.
Поскольку она произвела довольно сильный шум, убирая скопившуюся золу, из-за полога раздался слабый, но властный голос:
– Я не желаю, чтобы здесь разжигали огонь!..
Из глубины очага, где она торопливо укладывала сосновые шишки и мелкие веточки в основание костерка из более толстых веток, кормилица протестующе воскликнула:
– Не рассчитывайте на старую Годивеллу, она не станет помогать вам себя извести, господин Этьен! То, что вы делаете, не по-христиански, ведь жизнь-то ваша – дар господа всеблагого, а вам она не принадлежит!
– Она не нужна никому, даже мне. И с той минуты, как она стала преградой для кого-то другого, я волен ею распорядиться.
Больного скрывали занавеси, Гортензия могла разглядеть только худую руку, неподвижно лежавшую на покрывале. Последние слова заставили ее преодолеть остатки замешательства, она шагнула вперед, чтобы видеть его и быть увиденной.
– Для кого же ваша жизнь стала преградой? – негромко спросила она.
Удивление Этьена вылилось в жалобный стон, в котором звучали ярость и смертная тревога. Этот стон походил на вопль о помощи:
– Годивелла! Почему ты впустила ее?
– Я напросилась сама, – спокойно заметила Гортензия, вплотную подойдя к кровати. – Не кажется ли вам, кузен, что нам давно пора побеседовать?
Она с усилием заставляла себя выдерживать обычный тон, скрывая от несчастного, какую жалость он в ней вызывал. Он был так бледен, казался столь хрупким в глубине постели, чересчур огромной для его исхудавшего тела! Осунувшееся лицо, выступающие скулы, обтянутые бледной кожей, синие круги под глазами – все это лишь усиливало то грустное впечатление, какое ранее произвел на Гортензию его вид. Белокурые волосы, о которых, видимо, никто не заботился, спутанными, неопрятными прядями рассыпались по подушке вокруг лица, подобно блеклому нимбу, сейчас более всего похожему на ореол мученика.
Чтобы как-то оправдать свое присутствие, Гортензия ногой пододвинула к кровати табурет и расположила на нем блюдо, не забыв удостовериться, что все кушанья не остыли. Этьен меж тем безмолвствовал. Он глядел на юную особу, как и он, светловолосую, но такую прекрасную, полную жизни!.. Эта девушка, чей облик на фоне сверкавшего снега запечатлелся в его памяти после краткого мига их встречи, должна была стать последним милым сердцу воспоминанием, которое он собирался унести в мир иной. И вот теперь, когда он уже начал погружаться в предсмертные сумерки угасающей жизни, она вновь возникла перед ним в еще более ослепительном блеске, чем в первый день, и к тому ж исполненная решимости вступить в поединок, выдержать который он не способен.
– Ради бога, окажите мне милость… простите меня, кузина… если я показался вам не слишком куртуазным и даже… невежливым. Но у меня едва хватает сил вымолвить слово, а беседа…
– Что ж, я буду говорить одна. Надеюсь, у вас найдутся силы слушать.
Она постаралась улыбнуться как можно приветливее, надеясь, что теплый взгляд смягчит иронию слов, слишком жестокую по отношению к умирающему. Затем, поставив у кровати стул, она села так, чтобы глядеть молодому человеку прямо в лицо.
– Думаю, от вас не укрылась причина, по которой я оказалась в вашем доме? В одну ночь я потеряла все, что любила на этом свете. И, прибыв сюда, к брату моей матери, я все же надеялась, несмотря на затяжную ссору между нашими семьями, обрести домашний очаг и, быть может, заслужить немного сочувствия, нечто похожее на сердечное участие, способное скрасить суровость одиночества. Весьма быстро я поняла, что не стоит ожидать особой привязанности со стороны дяди. Смерть моей бедной матушки, как видно, не смогла растопить его обиды и раздражения…
– Он никогда ничего не прощает, – прошептал Этьен.
– Он таков, каков он есть. Излишний труд надеяться его исправить. Но тут я узнаю, что у меня есть кузен моих лет. Я полагала, что, оставшись без отца и матери, я по меньшей мере обрету брата, которого никогда не имела. И что же? Стоило мне приехать, как вы бежите.
– Но… я…
– Прошу вас, позвольте мне договорить! Вы не только спасаетесь бегством, но, когда ваша эскапада не удается, решаете ускользнуть… иным образом. И вот я явилась спросить вас: что дало вам повод до такой степени презирать меня?
– Неужели вы вообразили… что все это именно так?
– А что еще мне остается, если вы не можете вынести самой мысли о возможности жить со мною под одной крышей? Если вы предпочитаете смерть моему присутствию здесь?..
– Дело не в этом… но вам не понять.
Наступило непродолжительное молчание, нарушаемое лишь бурей в очаге, производимой Годивеллой и ее раздувалкой. Этьен спрятал лицо в ладонях. Решив, что, возможно, его стесняет присутствие Годивеллы, и наблюдая притом, как кормилица что-то уж слишком усердствует в разжигании камина, не желая упустить что-либо из их беседы, Гортензия подошла к ней и, понизив голос, попросила оставить их одних. К тому же огонь давно уже ярко и жарко пылал, и комната снова приобретала жилой вид.
Годивелла кивнула в знак того, что поняла, и тотчас исчезла, затворив за собой дверь с таким стуком, что Этьен мог не сомневаться в ее уходе. Тогда Гортензия снова подошла к кузену и, оттолкнув стул, без церемоний уселась на край его ложа.
– Вы ошибаетесь! Мне известно уже достаточно, поскольку сама Годивелла знает немало. А о чем не знает, то догадывается. Вы пожелали уйти, а сейчас хотите умереть, потому что я богата, а ваш отец, мой дядя, намерен поженить нас, чтобы наверняка оставить мое наследство в семействе. Я не заблуждаюсь?
Этьен отнял руки от лица, но если он и был удивлен, то не показал этого.
– Нет, – коротко произнес он.
– Ну, по крайней мере, вы честны. Надеюсь, что вы сохраните подобную прямоту и в дальнейшем. Итак, вы, ни секунды не колеблясь, решились прибавить ко всем моим бедам новую, быть может, наигоршую. Вы идете на самоубийство – кажется, это слово страшит вас? Однако надобно взглянуть правде в глаза. Вы собираетесь совершить самый тяжкий грех, тот, которому нет прощения. И, ко всему прочему, взваливаете за него ответственность на меня!
– Никоим образом! Напротив, я освобождаю вас…
– Вы освобождаете меня с милой мыслью, что, не потеряй я родителей или не существуй я вовсе, вы бы еще жили здесь, счастливый и безмятежный? Забавное освобождение!
– Я никогда не был ни счастлив, ни безмятежен. Мой отец превратил мою жизнь в ад. И прошу поверить: задолго до вашего появления я стал пытаться ускользнуть от его власти и освободиться из-под опеки Гарлана, этого двусмысленного человека, поставленного надо мной тюремщиком. Так оставьте же меня на произвол моей судьбы, и пусть вас это более не заботит.
Ярость, возможно, копившаяся уже давно, придала Этьену силы и даже заставила чуть-чуть порозоветь его впалые щеки. Но это была ярость добрая, полезная, приближающая его более к жизни, нежели к смерти, и Гортензия решила использовать ее.
– Нет, оставить вас я не подумаю, поскольку, что бы вы там ни говорили, я буду вменять себе в вину вашу смерть на протяжении всей оставшейся жизни! Ах, Этьен, умоляю вас, не обременяйте меня такой тяжкой ношей, не пытайтесь вконец отравить и мою собственную жизнь! Живите!
– Вы упрекаете меня в тягчайшем преступлении за то, что я желаю умереть. Но не является ли, по-вашему, еще большим грехом ненависть к собственному отцу?
– Конечно… И все же я думаю, это не так серьезно. А почему вы столь сильно ненавидите его?
– Потому что он убил мою мать…
На сей раз наступила полная тишина. Гортензия потерянно вслушивалась в мрачное эхо, каким отозвались в душе эти чудовищные слова. Похоже, бездна внезапно разверзлась у ног, и так черны были ее глубины, что не хватало духу нагнуться и заглянуть в нее. Напротив, она попыталась отвратить от себя ужасный смысл сказанного и прошептала:
– Мне говорили о несчастном случае…
– Так захотел он, но я-то знаю, что никакой случайности не было.
– Но вы отсутствовали в тот момент, когда…
– И все же я знаю!.. И не спрашивайте почему. Скажу лишь: призрак тогда блуждает по дому, когда ему надо пожаловаться на кого-то из его обитателей. А вчера была годовщина.
– Вы… вы его видели?
– Да. И вы тоже, не так ли? Насколько я понимаю, это вы кричали сегодня ночью?..
Голубые глаза юноши сверлили Гортензию. Смущенная их пронизывающим взглядом, казалось, познавшим тайны потустороннего мира, она поднялась и отошла к камину, протягивая озябшие ладони к очагу.
– Однако мы отвлеклись. Ваша ненависть к отцу – это одно, а то, что вы пытаетесь отягчить мою совесть преступлением, пусть даже невольным, – другое. Я прошу вас… Я умоляю отказаться от этого чудовищного замысла! Внемлите моей мольбе: останьтесь жить, чтобы я навсегда не потеряла покой и сон…
На глазах ее выступили слезы, заблистав, как чистейшее золото. Этьен не мог вымолвить ни слова. Он созерцал ее в восхищении, коего даже не подумал скрывать тем более, что она на него не смотрела.
– Сжальтесь надо мной, Этьен… живите!
Он помолчал еще, глядя на нее с каким-то отчаянием. Она была сама жизнь, и никогда жизнь не казалась ему такой прекрасной. Дрожащим тонким голосом, голосом плачущего ребенка, она повторила:
– Сжальтесь….
– Да будет так, – наконец со вздохом простонал он. – Но тогда бегите вы, раз мне это не удалось.
Его ответ ошеломил ее, и слезы тотчас высохли. Она резко обернулась.
– Бежать?.. Но куда мне податься?
– Домой, конечно! Разве у вас нет дома… Даже нескольких, как мне говорили?
– Они мне не понадобятся. Я отдана под покровительство вашего отца по приказу короля и, что важнее, герцогини Ангулемской. А они позаботятся, чтобы их распоряжения выполнялись неукоснительно. Если я вернусь в Париж, они способны отправить меня сюда меж двух жандармов. А это… меня отнюдь не прельщает!..
– Тогда вам надо спрятаться!
– Где? У кого? Неужели вы думаете, что я мысленно не перебрала все возможности? Я думала об отъезде с той самой минуты, как появилась здесь. Но меня никто не сможет приютить. Даже мой драгоценный монастырь Сердца Иисусова, сестры которого рисковали бы навлечь на себя большие невзгоды, если бы попытались… Герцогиня Ангулемская – покровительница братства, и впасть к ней в немилость весьма опасно. К тому же это даст прекрасный повод овладеть моим состоянием, поскольку я буду обвинена в неподчинении властям…
– Вы могли бы отправиться в Клермон к нашей двоюродной бабушке мадам де Мирефлер. Я уверен, что она примет вас с распростертыми объятиями.
– Когда дилижанс остановился в Клермоне, я хотела повидать ее. Но она как раз проводит зиму у своей дочери в Авиньоне.
– Она вернется.
– Что ж, надо надеяться! А в ожидании ее не доставите ли вы мне удовольствие, отведав что-нибудь из этих вкусных вещей, которые Годивелла, не покладая рук, стряпает у себя на кухне и, кряхтя, приносит сюда наверх?
Она положила блюда на постель, подле молодого человека, и, удостоверившись, что молоко еще теплое, налила его в чашку, прибавив меду. Этьен смотрел, как она это делает, и в сердце девушки постепенно зрела надежда. Ведь он не отказался сразу. Однако, когда она протянула ему чашку, он жестом отверг ее.
– Есть нечто, о чем вы могли бы подумать на досуге, – с улыбкой заметила она. – Ведь для женитьбы потребны двое. А ваш отец не заставит меня сказать «да»…
– Вы его не знаете!
– Возможно… Только и он меня еще не знает. И вот что! Предлагаю договор: вы наконец согласитесь, чтобы вас кормили и за вами ухаживали, а я берусь отважно сражаться за нашу свободу. Мало того, я обещаю вам отправиться к мадам де Мирефлер, когда наступят лучшие времена… Могу допустить, что вы не выглядывали наружу вот уже несколько дней, – прибавила она, – но, сказать по чести, кузен, вовсе не по-христиански требовать от меня бежать в такую погоду!
Внезапно Этьен рассмеялся. Ах, смех его был слаб, почти беззвучен, но это был все-таки смех. Гортензия почувствовала, как от радости затрепетало ее сердце. Протянув над блюдом руку, молодой человек коснулся ее ладони:
– Так мы будем союзниками?.. Неужели?..
Гортензия чуть задержала его руку в своих; она была теплой, с очень тонкими, слабыми пальцами.
– Не просто союзниками, Этьен! Мы станем друзьями… братом и сестрой! Памятью моей бедной матушки клянусь вам в этом.
– Тогда… Я попытаюсь немного поесть.
Стараясь умерить энтузиазм, переполнявший ее и побуждавший к резким движениям, Гортензия стала кормить Этьена. С ее помощью он выпил чашку молока, пожевал несколько кусочков сдобной булочки, которую кормилица испекла в то утро, а Гортензия разрезала и намазала маслом. Но его ссохшийся желудок не мог вынести больших количеств пищи, и юноша вскоре перестал есть.
– Не сердитесь, – с робкой улыбкой проговорил он, – но мне кажется, что больше в меня не войдет…
– Это уже чудесно! После того испытания, которому вы себя подвергли, есть надо помалу и часто!
– Вы случайно не врач, кузина?
– Конечно, нет! Но в последнюю зиму мы призрели в монастыре бедную женщину, умиравшую от голода; она едва доползла до нашей двери. Эта бедняжка не ела много дней, и именно так с ней поступила наша сестра-фельдшерица. А теперь, думаю, вам пора немного отдохнуть. Боюсь… боюсь, что утомила вас…
– Нет… Напротив, вы вдохнули в меня силы. Прошу, пришлите ко мне Годивеллу. Неплохо, если она поможет мне немного заняться собственным туалетом. Я бы не хотел, чтобы моя болезнь имела слишком отталкивающий вид!
– Я пришлю ее тотчас! Она будет так счастлива!
Подхватив блюдо, Гортензия танцующей походкой скорее полетела, чем пошла к двери. Чуть приглушенный тяжелыми портьерами, до нее донесся уже немного окрепший голос Этьена:
– Вы еще навестите меня, кузина?
– Столько раз, сколько вам будет угодно! Если вы пожелаете, я обоснуюсь у вашего изголовья. Но при одном условии!
– Каком?
– Вы не забудете, что меня звать Гортензией!
Возвращение Гортензии на кухню с полупустым горшочком молока и початой булочкой превратилось в подлинный триумф. Годивелла расцеловала ее в обе щеки, затем упала на колени у своей кровати, чтобы возблагодарить господа, Пресвятую Деву и всех святых, каких помнила, за то, что они пробудили волю к жизни у ее питомца, бедного самоубийцы Этьена. Что касается господина Гарлана, который вплоть до появления девушки, задумавшись, сидел перед своим пустым стаканом, то он в самых изысканных терминах выразил свою благодарность. Потом спросил:
– Как вы думаете, могу ли я отныне вернуться к своим занятиям, которые давно не продвигались вперед? В течение нескольких недель господин маркиз предписывал мне как можно реже покидать сына, грозя в противном случае своим неудовольствием. Сначала он боялся, как бы тот не попытался бежать, – что, впрочем, к несчастью, и произошло. После этого стал опасаться, что молодой человек может совершить какой-нибудь… гм… необдуманный поступок. Это стало большим испытанием для меня.
– Я думаю, что вы вправе позволить себе некоторый отпуск, – весело заверила его Гортензия. – Вполне достаточно будет нас двоих – Годивеллы и меня. Кстати, Годивелла, кузен попросил вас подняться к нему. Он бы хотел, чтобы вы помогли ему заняться своим туалетом.
– Иду! Тотчас иду!..
Служанка, вооружившись кувшином с горячей водой и стопкой чистых полотенец, отправилась на третий этаж с таким видом, будто там ее ожидали райские кущи. За ней по пятам последовал Гарлан. Гортензия меж тем обнаружила, что проголодалась. Для завтрака было уже слишком поздно. Зато час полуденной трапезы близился: кухонные часы уже пробили одиннадцать. При всем том она убедилась, что Годивелла забыла приготовить еду.
Не имея терпения ждать дольше, она открыла дверцу буфета, извлекла большой кусок кантальского сыра, отрезала ломоть, отломила часть оставшейся на блюде булочки и обосновалась на камнях очага, уперев ноги в один из больших чугунных таганов. Со вздохом облегчения она впилась зубами в непритязательную снедь, получая, вероятно, больше удовольствия, чем от смакования какого-нибудь кулинарного шедевра. А все оттого, что у нее было хорошо на сердце и она прекрасно себя чувствовала, сидя у очага, который еще недавно с таким трудом пыталась представить своим. Веселый танец язычков пламени веселил ее взор, а мягкое тепло неспешно проникало сквозь ткань ее юбок.
Там и нашла ее Годивелла, занятую уничтожением булочки и сыра с таким довольным выражением на лице, какое не могло не возмутить хранительницу очага. Она стала издавать громкие крики, призывая небеса в свидетели того, сколько испытаний выпадает на ее долю в доме, где благородные девицы усаживаются на покрытые сажей камни, чтобы перекусить кое-как, на манер деревенских девиц. Она позволила себе передышку только для того, чтобы призвать Пьерроне и поручить ему накрыть на стол в большой зале. Однако Гортензия резко объявила, что для торжественных церемоний нет времени, а кормилице надо бы прежде всего заняться приготовлением многочисленных, но легких трапез для Этьена. Причем, добавили она, отныне и впредь не может быть речи о том, чтобы в отсутствие маркиза накрывать в холодной зале.
– Мы будем есть только здесь. Мой кузен, несомненно, предпочтет именно это, когда сможет покидать свою комнату. Что до господина Гарлана, достаточно взглянуть на выражение его лица, чтобы понять: здесь ему гораздо лучше…
– Но если господин Фульк узнает?
– В таком случае я скажу, что этого захотела именно я. Ну послушайте, Годивелла, неужели вы не доставите мне это маленькое удовольствие?
– После того, что вы сделали для нас, госпожа Гортензия, вы можете просить о чем угодно, даже приказать старой Годивелле броситься в воду ради вас. Но вы все же не сядете за стол вместе с Жеромом и Пьерроне?
– А вы станете кормить их до или после нас, вот и все! К тому же маркиз не так часто бывает вне дома, а когда его нет, Жерома нет тоже. Сегодняшний день составляет исключение…
Итак, маленькое испытание удалось: теперь Гортензия знала, что Годивелла всем сердцем предана ей. Было приятно сознавать, что отныне в Лозарге у нее есть союзник, которым отнюдь не следует пренебрегать, и мало того – чье содействие может оказаться бесценным, когда начнется настоящая схватка. А она не за горами.
Вечером маркиз не возвратился из Сен-Флура, впрочем, Гортензия даже не заметила этого. Трижды она поднималась к Этьену то с блюдом, то единственно для того, чтобы поболтать. Каждый ее приход был встречен застенчивой, но от этого не менее очаровательной улыбкой. С утра в его покоях многое изменилось. Годивелла творила чудеса. Утонув в белоснежном полотне простынь и одеяний, с тщательно расчесанными белокурыми волосами и умилительно торчащей хохолком одинокой прядью на темени, Этьен начал походить на того, кем был в действительности: на милого юношу, который не знал, что значит симпатия близкого по крови человека. Лишь Годивелла уделяла ему частицу сердечного жара, без которого дети не могут жить.
При всей своей молодости Гортензия отдавала себе в этом отчет. И, пожелав ему доброй ночи, искренне добавила:
– Мне кажется, Этьен, что скоро вы станете мне очень дороги…
Не дожидаясь ответа, она склонилась, поцеловала его в щеку и исчезла, не заметив, что молодой человек покраснел и в его голубых глазах, таких блеклых поутру, вспыхнул огонек.
В тот вечер Гортензия не повстречала никакой белой тени и не слышала шума в обреченной комнате. Меж тем она чуть припозднилась у своего маленького секретера, доверяя дневнику новость об этом достославном дне. Однако духи замка хранили молчание. Быть может, неприкаянная душа Мари де Лозарг вкушала некое отдохновение с тех пор, как ее сын решил не умирать?
Было близко к полуночи, когда Гортензия, потягиваясь, поднялась из-за стола. Она чувствовала себя усталой, но почти счастливой. В очаге тлели темно-красные угли. Они были готовы погаснуть, но при всем том девушка не ощущала холода. Подойдя к окну, она распахнула его и заметила, что погода изменилась. Шел теплый мелкий дождь, способный быстро растопить снег и предвещавший весну. Наконец она сможет покидать замок, бродить по здешним заповедным местам, не рискуя угодить в глубокую промоину, скрытую настом!.. Несколько мгновений Гортензия лелеяла мысль о том, что хорошо бы подняться и доверить эти наблюдения дневнику, но усталость взяла свое. Она поспешно разделась, легла в постель и задула свечу.
Назавтра тихий дождь перешел в ливень, его потоки яростно хлестали по стенам, закручиваясь в вихри под напором «косого злыдня», западного ветра с моря. На всклокоченной, промытой и придавленной непогодой прошлогодней траве виднелись лишь редкие пятна снега, если вообще можно было что-нибудь разглядеть. И, напротив, шум потока, принявшего в себя эти жестокие хляби небесные, заполнил все ущелье, превратясь в грозный рокот…
– В такое время хозяин собаку на двор не выгонит, – прокомментировала происходящее Годивелла, когда Гортензия вошла в кухню.
При всем том стихия не остановила Жерома, явившегося, когда часы били полдень; он промок до костей, а экипаж и лошади выглядели изваяниями из грязи. Естественно, кучер пребывал в отвратительном расположении духа и с места в карьер объявил свежую новость:
– Господина маркиза назад не ждите! Он сейчас сел в парижский дилижанс с мадемуазель де Комбер!
– Как это с мадемуазель де Комбер? – вскричала Годивелла, сверкнув глазами, и ее чепец грозно накренился. – Разве ты не должен был отвезти ее домой?
– Да я тоже сперва так думал, но ей прежде другого надо было сани домой доставить. Только мы приехали и я запряг экипаж, госпожа велела отправиться с ней в Сен-Флур к господину маркизу. Он ее там дожидался. А это нелегкое дело, по размякшему-то снегу, но я хоть и поздно, а добрался.
Гортензия отложила пряслице, управляться с которым обучалась под надзором самой Годивеллы. Ее настойчивый взгляд вперился в кормилицу в надежде, что та задаст вопросы, которые она сама не осмеливалась произнести вслух. И Годивелла не преминула это сделать:
– А где был господин маркиз? У нотариуса? Никогда не слышала, что мэтр Дуэ настолько любезен, чтобы ютить у себя клиентов. Не держать же ему постоялый двор?
– О чем вы говорите, матушка! Господин маркиз ждал нас в новой гостинице на главной улице. Ее еще называют «Европейской»…
– У этого австрийца? Да, можно сказать, стыда у него нет, у нашего хозяина. Надо же, почтовая станция ему не подходит!
– Должно быть, не подходит. Погодите, Годивелла, у вас нет чего-нибудь перекусить, пока я не пошел к лошадям?
– Нет уж, сначала займись лошадьми! Но прежде ответь на один вопрос: когда же он вернется-то, хозяин?
Жером небрежно пожал плечами, демонстрируя не столько свое незнание, сколько полную незаинтересованность в этом вопросе. Хозяин приедет, когда ему заблагорассудится, вот и все! Однако, когда кучер направился к выходу, чтобы привести в порядок лошадей, Гортензия положила на место пряслице и поднялась тоже.
– Пойду предупрежу кузена. Он будет доволен, а хорошим новостям не стоит залеживаться.
– Хорошим новостям? – воскликнула Годивелла, искоса поглядев на нее. – На вашем месте, мадемуазель Гортензия, я бы не была в этом так уж уверена. Может статься, после вы перемените мнение, а вот мне-то сдается, что от поездки в Париж, о которой никому не было сказано ни словечка, нечего ждать добра. И вдобавок с этой Комбер! Что касается меня, я люблю, когда дела делают при свете дня! Да только, на беду, здесь такое не в чести!..
После больших мартовских ливней весна наступила как-то сразу. Никто не ожидал такой ранней весны – ведь зима была суровой. В самое малое время омоченные дождями луга покрылись новой травой, расцвеченной кашкой и одуванчиками. В лесах сосны и ели стряхнули с себя последние комья снега и мертвую хвою на ковер из белой ветреницы, ранних фиалок и бледно-сиреневых звездочек будры. Солнце все выше поднималось на небосклоне, и его лучи грели сильнее.
Благодаря участию девушки Этьен быстро выздоравливал. На следующий же день после того, как он согласился есть, Гортензия и Годивелла, которым помогали Пьерроне и Гарлан, перенесли его в комнату второго этажа, которую ранее занимала мадемуазель Комбер. Ее обстановка отличалась не меньшей суровостью, чем в остальных, но обращенное к югу окно и то, что она была меньше, делали ее более уютной и теплой. К тому же таким образом оберегались ноги добровольных лекарей, что в средневековом замке немалое достоинство.
Юноша крепнул на глазах, и сломанная нога тоже явно шла на поправку. По особому приказанию Гортензии, которая после отъезда дяди некоторым образом приняла на себя права сеньора, Жером, конечно, сначала пустившийся в пререкания, но быстро укрощенный, отправился в Шод-Эг, – а это в трех лье от замка, – чтобы попросить доктора Бремона навестить больного. Разумеется, кучер пытался противиться, поминая известную алчность питомца Гиппократа, однако Гортензия прервала его разглагольствования, объявив, что плата врачу пойдет из ее собственного кошелька. А коль скоро, стараясь подвигнуть Жерома к действию, она совершила неосторожный шаг, выдав ему немного денег на прокорм его и его лошади во время этого путешествия, кучер, ослепленный ее щедростью, не нашел занятия более спешного, нежели прославлять молодую хозяйку в лучшем трактире Шод-Эга, поднимая в ее честь стаканы с шантургским вином – лучшим из тех, что дарит нам Овернь. Естественно, молодчик «спекся» до такой степени, что не он господина Бремона, а сам доктор Бремон, заняв место кучера, привез назад Жерома, удобно разлегшегося на сиденье внутри экипажа.
В действиях врача было, разумеется, немало от профессиональной добросовестности, однако же свою роль сыграло и простое любопытство. На протяжении десятилетий, а может, и веков, в стенах Лозарга не видывали представителей его благородного ремесла. Годивелла, например, никогда с врачами не сталкивалась. Поэтому она не была уверена, что маркиз одобрил бы такое нововведение. Но Гортензия положила конец ее тревогам:
– Мой дядя не видел ничего предосудительного в том, что мадемуазель де Комбер пригласила этого доктора к моему кузену, когда тот находился у нее, – пояснила она. – Не вижу, почему ему не приехать сюда? К тому же, Годивелла, вы ведь не желаете, чтобы господин Этьен остался на всю жизнь хромым?
Добавить к этому было нечего, и Годивелла молча согласилась с ней, вернувшись к повседневным занятиям без лишних возражений. Более к этой теме никто не возвращался.
Доктор Бремон, должно быть, приходился ровесником маркизу. Выглядел он даже чуть постарше: на крепких пятьдесят лет, запечатлевшихся в крупных резких морщинах его лица и тронутых сединой темно-каштановых волосах. Но морщины, о которых сейчас упоминалось, свидетельствовали о добродушии, а если его физиономия и походила на морду старого усатого мопса, то самого приветливого и улыбчивого из всех представителей этой породы.
Общее состояние Этьена весьма его обрадовало, особенно нога, кость срасталась самым желательным образом.
– Хотелось бы знать, как вы это углядели, – проворчала Годивелла, сопровождавшая его к молодому человеку. – С такой повязкой, какую вы ему сделали, ничего не видно, ведь ее нельзя развязать. Она такая жесткая…
– Надеюсь, вы не пытались ее снять?
– Я не вижу, как это сделать. Тут нужны большие ножницы, притом мадемуазель де Комбер посоветовала ничего не трогать… А вот я нахожу, что она слишком грязная… Как вы ее приготовили?
– Из смеси яичного белка и трухи, в которую я обмакнул бинты перед тем, как пустить их в ход. Это хорошо удерживает кости на месте.
– Странная кухня! Это не слишком хорошо пахнет. Вот костоправ…
– …совершенно беспомощен перед переломом. Молодой человек мог остаться хромым, но от души надеюсь, что этого не произойдет. Через две недели я вернусь, чтобы убрать лубок, и тогда посмотрим, сможет ли он с более легкой повязкой встать на ноги.
Гортензия попросила врача разделить с ними завтрак. Доктор Бремон был человеком воспитанным и приятным, а Гортензии доставляло живейшее наслаждение побеседовать с кем-нибудь, кто не живет в замке. Врач обучался на знаменитом факультете в Монпелье и немного знал Париж. Он мог говорить о жизни в этих городах как человек, к ней причастный; слушая его, Гортензия чувствовала, как мир открывается перед ней своими неизвестными гранями, и это благотворно влияло на ее душу. От нее не укрылось, что доктор, не подавая вида, внимательно изучает ее, но он был слишком тактичен, чтобы выспрашивать ее об обстоятельствах ее жизни. Лишь после того, как Годивелла принесла кофе, он заметил:
– Не правда ли, этот дом несколько суров для такой молодой девушки, как вы?
– Я очень надеюсь, что основной причиной суровости служила зима, а с теплыми днями и замок станет веселее. По крайней мере, я смогу выходить… Осмотреть окрестности!
– Так, может быть, вы доберетесь и до Шод-Эга? Моя жена и дочери – старшая почти ваша ровесница – были бы счастливы с вами познакомиться. Возможно, дядя позволит вам нанести нам визит? Наш городок летом весьма приятен: вся Овернь стекается сюда лечиться от ревматизма. Вам, наверное, не хватает подруг ваших лет?
– Ах, конечно!
Восклицание вырвалось как бы само собой, и глаза Гортензии загорелись. Но это была лишь мимолетная вспышка, которую быстро погасил горестный вздох:
– Не знаю, позволит ли дядя. Он тоже довольно… довольно суров!
Доктор Бремон рассмеялся.
– Видел, видел! – уверил он ее. – Что ж, мы спросим его при следующем моем визите, если к тому времени он вернется… А теперь, – прибавил он, вынув из часового кармашка толстую золотую луковицу, украшенную резьбой, – я вынужден покинуть вас, поблагодарив за столь очаровательное гостеприимство. Могу я надеяться, что у вас найдется кто-нибудь, способный довезти меня до дому?.. Ваш кучер, должно быть, еще не пришел в себя!
Действительно, Жером все спал, и отправиться с доктором в Шод-Эг поручили Пьерроне, что преисполнило его радостью и тщеславием. Он с детства умел править лошадьми, но доверили ему их впервые. А ко всему прочему, ему предстояло интересное приключение: доктор Бремон, учитывая юные лета мальчика, предупредил Гортензию, что оставит его у себя на ночь и отошлет назад только на следующий день не слишком рано.
– Он еще слишком юн для наших ночных дорог, – на прощание заметил врач.
Когда же Гортензия попросила назвать сумму, причитающуюся ему за визит, он, смеясь, отказался ее объявить:
– Я улажу это с маркизом де Лозаргом. Не дело юным девицам платить за молодых людей…
После его отъезда Гортензия поднялась к Этьену и предложила сыграть партию в шахматы, как делала это каждый день после полудня. В игре оба были примерно одинаково сильны (она обучилась у отца, он – у своего наставника) и находили живейшее наслаждение в этих поединках.
– Можно подумать, что вы и доктор прониклись друг к другу симпатией? Вы сегодня такая веселая, – заметил Этьен, пока Гортензия расставляла фигуры на доске, инкрустированной эбеновым деревом и слоновой костью.
– И правда! Я с тем большей охотой беседовала с господином Бремоном, что он показался мне очень добрым и благородным! Ах, Этьен, он не только не позволил мне оплатить визит, но к тому же пригласил погостить в его доме, где я могу видеться с его дочерьми, одна из которых – моя ровесница. Как вы думаете, дядя разрешит?
– Это вам доставит удовольствие, не так ли?
– Да… Признаюсь! Ах, не думайте, что я скучаю рядом с вами, – поторопилась она прибавить, опасаясь, что может его обидеть. – Но в монастыре я жила вместе с целым сонмом девиц моего возраста…
– А здесь при вас только Годивелла! Не пытайтесь извиняться, дорогая, – успокоил ее Этьен с улыбкой, которая очень ему шла. – Это так естественно. К несчастью, я боюсь, что мой родитель не даст согласия…
– Ах! Но почему!..
– Потому что доктор Бремон – это доктор Бремон, а вы, вы племянница маркиза де Лозарга, – с горечью заметил он. – Существуют преграды, которые мой отец никогда не пожелает преодолеть. Мы бедны, как Иов, и, может быть, еще более нищи духом, но он ни за что не согласится это признать! В любом случае недурно, что доктор Бремон стал симпатизировать вам и с места в карьер вас пригласил.
– Что же в этом хорошего, если я все равно не могу принять его приглашение?
– Потому что Шод-Эг всего в трех лье отсюда, и если в один прекрасный день вы убежите из замка, вас будут разыскивать везде, кроме как у доктора Бремона. Может быть, он поможет вам добраться до Клермона…
Рука Гортензии привычным жестом подвинула фигуру, делая первый ход, но ее взгляд был по-прежнему прикован к лицу кузена.
– Вы все еще лелеете мысль о бегстве? – мягко спросила она.
– Да. Потому что мой отец не оставит вам выбора. У вас не будет иной возможности.
– Но при всем том у меня нет особого желания расставаться с вами, Этьен. Каждый проходящий день все более привязывает меня к вам…
– И меня тоже, Гортензия! Вот именно поэтому я хочу видеть вас счастливой, а здесь этому не бывать никогда. Невозможно жить счастливо в Лозарге!
Партия в шахматы уже не шла так, как обычно. Произнесенные слова тяготели над юными душами, и молодые люди, погруженные в свои думы, стали слишком рассеянны. Этьен, вероятно, даже более кузины, поскольку он дал себя без труда обыграть.
– У нас, Гортензия, сейчас ум не расположен к этому занятию, – с усталым вздохом заключил он. – Вам лучше прогуляться, чтобы воспользоваться последними лучами солнца, а то оно скоро зайдет…
Соблазнившись солнечным днем, Гортензия решила последовать совету кузена. В своих недавних блужданиях в окрестностях замка она обнаружила на нависшем над потоком скалистом уступе славное убежище: маленький естественный грот, неглубоко вдававшийся в скалу, откуда открывался великолепный вид на долину. Там было чуть сыровато из-за мельчайшего водяного тумана, поднимавшегося от кипящей воды, но это не представляло неудобств для девушки. Она стала обживать маленький грот и уже трижды навещала его.
Покидая замок, она встретила возвращавшегося туда Эжена Гарлана. Вооруженный потухшим фонарем и небольшой мотыжкой, библиотекарь выглядел еще диковинней, чем всегда. Его одежды, особенно вязаный шерстяной колпак с таким же шарфом, обернутым вокруг головы, были заляпаны грязью и известью. Глаза, напротив, блестели, точно свечки за огромными стеклами очков, а руки дрожали от возбуждения, и он говорил сам с собой.
Поравнявшись с девушкой, он с безумным видом поглядел на нее.
– Я нашел вход! – торжествующе объявил он. – Я же всегда знал, что он существует… Я знал, знал!..
Гортензия не успела спросить, о каком входе он ведет речь. Впрочем, он, быть может, и не ответил бы ей, ибо, казалось, ничего не замечал вокруг.
Гарлан уже скрылся в замке, не переставая жестикулировать и что-то бубнить, а Гортензия, пожав плечами, продолжила свой путь, думая о том, что возвращение к излюбленным изысканиям произвело весьма курьезное действие на их странного постояльца. Теперь он не только совершенно не занимался с Этьеном, но и пропадал по целым дням то вне замковых стен, то в своей библиотеке. Он появлялся, когда колокольчик созывал всех к столу, быстро проглатывал то, что оказывалось на его тарелке, и, не успев прожевать последний кусок, бормотал слова извинения и исчезал. Положительно, этот оригинал с энтузиазмом встретил неожиданные каникулы, продолжающиеся благодаря отсутствию в замке маркиза.
Перед тем как вывести к потоку, тропинка ныряла под кроны елового леса, а затем шла по краю небольшого лужка, где уже раскрывались мельчайшие голубые цветки вероники. Молодая трава из-за них отливала лазурью и под лучами солнца напоминала морскую гладь. Гортензия с радостной улыбкой оглядывала этот прекрасный клочок земли, улыбнулась заодно и желтой трясогузке, пролетевшей над ее головой. Она все глубже чувствовала прелесть сурового и прекрасного края.
Но внезапно очарование было нарушено. Едва Гортензия приблизилась к скале, послышалось грозное рычание, и почти в тот же миг она увидела устрашающий силуэт крупного рыжего волка, преградившего ей дорогу у самого входа в пещеру.
Охваченная ужасом, Гортензия хотела закричать, но ни единый звук не вырвался из ее горла. Она оглянулась, проверяя, есть ли хоть малейшая возможность убежать, и поняла, что погибла. Зверю с его длинными лапами хватит трех прыжков, чтобы настигнуть ее. Между тем собственные ноги отказались ей служить, и она застыла лицом к лицу с хищником, глядевшим на нее своими желтыми раскосыми глазами. Из его открытой пасти виднелись клыки, сверкающие безупречной белизной, и свисал красный длинный язык.
Уверенная, что настал ее последний час, Гортензия лихорадочно искала в памяти слова молитвы, когда из грота донесся знакомый голос и Жан предстал перед ней с книгой в руках, являя собою отменно умиротворяющую картину.
– Тихо, Светлячок!.. А, это вы. – Он узнал Гортензию. – Но почему вы не…
И тут же, еще не успев договорить, он отбросил книгу и кинулся к ней, подоспев как раз вовремя, чтобы подхватить теряющую сознание девушку.
Впрочем, это была всего лишь минутная слабость. Не успел волчий пастырь уложить ее на ковер из сосновой хвои, покрывающий пол пещеры, как она уже открыла глаза. Видя, что она приходит в себя, Жан засмеялся.
– Это весьма благоразумно с вашей стороны – поспешить очнуться прежде, чем мне пришлось бы надавать вам оплеух, стараясь вызвать к жизни. Ну что, вам уже лучше?
Она кивнула, приподнялась и тут же увидела, что волчище, так перепугавший ее, теперь развалился у ее ног, уткнувшись мордой в лапы, как самый что ни на есть благовоспитанный пес. Жан ласково провел ладонью по настороженным ушам зверя, и тот приподнял голову, глядя на него.
– Мне очень жаль, что он нагнал на вас такого страху. Но вы же знаете, он не причинил бы вам зла…
– Не понимаю, почему, собственно, вы так уверены в этом?
– Потому что, если бы у него были дурные намерения, вас уже не было бы в живых. Но вам нечего бояться Светлячка, он же вас знает. При случае он даже способен вас защитить…
– Он это вам обещал? – нервно усмехнулась Гортензия.
– Нет нужды: я и так знаю все, что он мог бы мне сказать. И он знает. Он помнит ваш запах, ваш голос, и, если уж я сказал ему, что… что вы друг, этого достаточно.
Когда Гортензия потеряла сознание, книга, что была у нее под мышкой, выскользнула наземь. Жан подобрал ее, полистал, потом нашел место, отмеченное закладкой, и продекламировал с улыбкой:
Так вот что их тревожит!
Дитя, которое не знает ничего, —
Ни почему мы здесь, ни кто отец его!
– Вы читаете «Андромаху»? И что ж, сия печальная история находит отклик в вашем сердце?
– Эта несчастная тоже ведь потеряла все: семью, дом, родину…
– А сверх того супруга, состояние и даже свободу. Однако же у нее был ребенок, что несколько отличает ее случай от вашего. Вы об этом не задумывались?
– Не без того, признаюсь.
– Вы также забыли упомянуть о той страсти, что она внушила победителю…
Не заглядывая в книгу, Жан процитировал наизусть:
Сейчас, когда кругом меня враги теснят,
Мне так необходим ваш дружелюбный взгляд!
Ужели, вам свой трон и руку предлагая,
И в вас, жестокая, увижу лишь врага я
И, вызывая весь ахейский мир на бой,
Не буду знать, за что я жертвую собой?[5]
Он внезапно оборвал речь и разразился смехом, поймав изумленный взгляд девушки.
– Честно говоря, не рассчитывал произвести такое впечатление. Вы прямо онемели. В этом что-то есть, как вам кажется? Дикарь, волчий пастух, цитирующий Расина, – изрядная диковина, не правда ли?
– Я, должна признаться, немного удивилась, – произнесла она с улыбкой, всего очарования которой не ведала. – Но откуда вы узнали это?
– От одного святого человека. Когда-то старый аббат Кейроль, бывший капеллан Лозарга, сжалился надо мной, бедным зверенышем. Это был – да и есть, потому что он жив поныне, – настоящий книжник, хранивший в своей памяти целую энциклопедию. В ту пору он при любой погоде под видом прогулки, необходимой для его здоровья, являлся в нашу хижину, а она стоит там в лесу, на противоположном склоне холма, – и Жан указал на скалы, обступившие один из извивов потока. – Позже, когда он начал дряхлеть, мы встречались здесь. Вот почему я привязан к этому уголку и нередко с удовольствием сюда наведываюсь…
– Вы и сейчас обитаете… в том же месте?
– Ну да. Только ко времени ухода аббата я настоял на том, чтобы Сиголена вернулась жить в деревню, в свой прежний дом. Сам аббат привез ее туда. Она заболела, и жизнь, которую мы вели, оказалась ей не по силам. С тех пор я остался один… со Светлячком… и книгами, которые мне подарил мой благодетель.
– Почему же он уехал?
Не ответив, Жан поднялся, отошел ко входу в пещеру. Он стоял к ней спиной, и его мощная фигура четко вырисовывалась в золотистом свете, льющемся снаружи. Некоторое время он пробыл там неподвижно, молча, и Гортензия поняла, что он не ответит. Что-то творилось в ее груди. Это было похоже на голод. Она не слишком понимала, что это такое, но ей вдруг захотелось, чтобы он повернулся к ней, подошел, опустил на нее взгляд голубых глаз, так похожих цветом и блеском на глаза маркиза, но умевших глядеть с совсем другим выражением. Это желание было острым чуть не до боли, но Гортензия еще не знала, что его-то и называют любовью… Увлекаемая какой-то силой, которую не могла ни осмыслить, ни побороть, она тоже встала и подошла к нему так близко, что едва не касалась его. Она теперь могла видеть гордую линию его профиля и горьковатую складку, что ложилась у рта в минуты, когда он не знал, что за ним наблюдают. Не оборачиваясь, он почти шепотом произнес:
– Я говорил вам, что вы можете меня позвать, когда пожелаете. Вы, видимо, этого не желали, поскольку я ничего не слышал. Однако же «косой злыдень» дул нередко.
– Вы сказали: «если я вам понадоблюсь». Я не осмелилась вас беспокоить по пустякам. Разве что в минуту опасности…
– Боюсь, что вы постоянно в опасности. Мне всегда страшно за вас!.. Что вы делали с тех пор, как в замок привезли этого бедного надломленного мальчика?.. И особенно после того, как дражайший маркиз обрел вкус к путешествиям?
– Я постаралась помешать бедному мальчику, как вы его назвали, не сломаться совсем. Он захотел убежать. Ему не удалось, тогда он попытался умереть…
– Это еще зачем?
В нескольких простых коротких словах она все ему рассказала, обнаружив, что ей удивительно легко открывать ему свои мысли и сердце. Легче, чем Этьену, хотя в нем, как ей казалось, она обрела брата. С Жаном все было по-другому. То, что ее влекло к нему, никак не походило на братскую симпатию. Новые чувства Гортензии были более возвышенны, сильны и очень смущали ее самое, тем паче что к ним примешивалось странное впечатление, что этот рослый человек, несмотря на свой высокомерный и грозный вид, делающий его похожим на кельтского бога, так вот, этот житель ночи, волчий пастырь, создан из той же субстанции, что и она… Столь же нежной. Такой же хрупкой…
Когда она рассказывала о том, как после соглашения, заключенного между ними, Этьен стал возвращаться к жизни, Жан вдруг повернулся к ней так внезапно, что она не успела отстраниться и очутилась почти что в его объятиях. Он схватил ее за плечи и держал так сильно, что она сквозь толстую ткань плаща могла ощутить, как дрожат его большие руки.
– Вы его любите? Скажите мне! Вы любите его?..
– Кого, собственно?
– Ну, его… вашего кузена! Чтобы так стараться, надо любить!
Светлые глаза девушки бестрепетно встретились с потемневшими глазами юноши.
– У меня к нему дружеская склонность и жалость. О любви я ничего или почти ничего не знаю, но думаю, что это не то же самое. Или же любовь – очень унылое чувство!
Она не старалась ускользнуть ни из его рук, ни от его взгляда. Напротив, она чувствовала себя чудесно, так, словно была создана для того, чтобы быть подле этого человека, чье несколько прерывистое дыхание овевало ее лицо. Она впивала запах сена и жженого дерева, исходивший от его одежд, и находила, что ничто в мире не пахнет лучше. Все эти мимолетные ощущения наполняли ее почти животным счастьем.
Оба не знали, сколько времени они вот так стояли, неподвижные, утонув взглядом в глазах другого. Они покоились в лоне пещеры, огражденной потоком, словно в длани господней, и уже не могли распознать, чье сердце бьется так громко.
И тогда очень мягко Жан ослабил силу объятий, обдававших Гортензию жаром, что исходил от его рук и груди. Он пригнул голову, и их губы соприкоснулись в мимолетной ласке, а затем приникли друг к другу со страстью, удивившей их самих, когда позднее они стали бы припоминать это мгновение. Гортензия задрожала всем своим существом и вся раскрылась под этим поцелуем, преисполнившим ее блаженством. Казалось, она перестала быть собой и лишь пыталась, повинуясь инстинкту, крепче прильнуть к тому, в ком угадала свое подобие. Счастье, затопившее ее, было так же остро, как страдание…
Страдание стало действительностью, когда Жан исчез, жар сменился холодом, и она открыла глаза. Он выпустил ее из рук так внезапно, словно мир опрокинулся. Ослабевшие ноги подломились, она, сама того не заметив, упала на колени и бессмысленно глядела на светлый вход в пещеру, где он только что стоял и откуда убежал так же бесшумно, как волк, следовавший за ним, по пятам. И к ней вернулось ощущение одиночества, такое нестерпимое, что Гортензия заплакала…
Когда она возвратилась в замок, уже опускалась ночь, и Годивелла начала тревожиться, напуганная ее столь долгим отсутствием. Но Гортензия, едва прошли минутные сожаления, обрела в душе обновленную радость жизни, словно дитя, только появившееся на свет, и была так поглощена переживанием чувства, которое открылось ей, что перестала обращать внимание на внешние обстоятельства. Тому, кто ослеплен солнцем, промелькнувшая свеча не кажется яркой, а девушке представлялось, будто у нее выросли крылья. Даже известие о скором возвращении маркиза не сумело умалить ее счастья. С того мгновения, когда она узнала, что любит и любима, Гортензия решила, что дядя-деспот потерял над нею всякую власть и не способен ни заставить ее страдать, ни принудить к чему бы то ни было. Как она заблуждалась!
Двумя днями позже хозяин Лозарга, которого Жером отправился встречать к почтовой станции в Сен-Флуре, вступил в свою вотчину, как завоеватель после удачной военной кампании. Не только его экипаж был переполнен сумками, картонками и другим самым разнообразным багажом, за ним следовали еще две доверху груженные «бароты». На них громоздились сундуки и ящики самых разнообразных размеров и форм.
– Атилла возвращается домой, – заметил Этьен, вместе с Гортензией следивший из окна своей комнаты, как упряжки спускались с плоскогорья. – Не хватает только скованных пленников. Впрочем, правда и то, что таковых он держит у себя дома…
– Вам не кажется, что «Атилла» звучит с некоторым преувеличением? – смеясь, спросила Гортензия.
– Нисколько! Он сеет горе и разрушение. Откуда, как вам кажется, привезенная им добыча, если не от набега на ваше добро?..
– Не думаете же вы, что он желает перевезти сюда то, что было в особнпке на шоссе д'Антен? Тут не обошлось бы двумя телегами.
– Вы правы. Но готов заключить пари, что он умудрился убедить ваш опекунский совет в необходимости вручить ему по тому или иному поводу некую сумму. Или на худой конец он сумел их принудить.
– Вы плохо знаете финансистов, – запротестовала Гортензия. – Не так-то легко заставить их отдать то, что они дать не желают…
– Кроме тех случаев, когда у вас крепкие связи и очень могущественные покровители! Но я опечалил вас в то время, когда вы так веселы, – с горячностью прибавил молодой человек. – Забудьте мои слова! В конце концов, возможно, я ошибаюсь. Но мне непонятно, откуда еще мой отец смог бы извлечь все это!
Вскоре Гортензии предстояло убедиться, что Этьен ошибался лишь наполовину. Действительно, маркиз заставил банкирский дом Гранье выплатить себе добавку к пенсиону, но эти деньги он пустил в игру и выиграл значительную сумму.
Одно было совершенно очевидно: он принес с собой такой дух Парижа, что Гортензия, наблюдая, как он поднимается по дороге к замку, почувствовала себя до крайности провинциальной. Жемчужно-серый редингот с пелериной позволял увидеть тончайшее белье и пышный галстук из плотного бордового шелка. От блестящих сапог до темно-серого цилиндра, лихо сдвинутого на бровь, маркиз являл собой воплощение светского лоска, дополненное длинной сигарой, небрежно зажатой в углу рта. Широкий плащ с капюшоном того же цвета, что и плащ, ниспадал с его плеч, перехваченный узорной золотой цепочкой.
Все это намного превосходило элегантностью тот несколько вышедший из моды зеленый костюм, в котором маркиз ранее направлялся к мадемуазель де Комбер, но Гортензия не была уверена, что одобрила бы происшедшую с ним перемену. Свирепый провинциальный лев в своем позеленевшем от времени черном одеянии и поношенном белье казался благороднее и, что важнее, величественнее этой ожившей модной картинки. Может быть, потому, что тогда он не походил ни на кого, а теперь во всем своем блеске смахивал на светских хлыщей, прогуливающихся по бульвару Ган.
Весьма скоро стало ясно, что изменилась не только внешность, но и состояние души маркиза. Он обратился к племяннице с невиданной любезностью, расцеловал ее в обе щеки, не поскупился на комплименты по поводу цвета ее лица, поздравил Этьена с тем, что у того за время его отсутствия дела пошли явно блестяще, стал подшучивать над Эженом Гарланом, упомянув о прискорбной медленности продвижения его ученых трудов – причем с такой веселостью, что бедняга, ошеломленный, застыл на месте, – поцеловал Годивеллу, заверив, что ни один парижский ресторатор в подметки ей не годится… Фульк де Лозарг источал какое-то возбуждение и ликование, о причине которых оповестил тотчас и без утайки:
– Я привез достаточно, чтобы сделать наши старые руины достойными обитания. И это только начало!
Свертки и сундуки действительно заключали в себе настоящие сокровища: посуду тонкого фарфора, столовое серебро, ткани для обивки мебели, одежду (Гортензия получила кашемировую шаль, Этьен – новую сюртучную пару) и множество разнообразных предметов, среди коих особенно поражала арфа, заключенная в самом большом ящике. Ее появление доставило девушке живейшее удовольствие, хотя, по всей видимости, инструмент предназначался вовсе не для нее, поскольку маркиз велел доставить его в свои личные покои, в заключение сообщив, что с ближайшей почтой ожидает прибытия гарнитура мебели, и тогда он преобразит один из уголков большой залы в настоящий салон.
Уперев руки в бока, Годивелла наблюдала за распаковыванием всех этих богатств, ни на мгновение не думая скрывать своего неудовольствия:
– Новая мебель! Серебро! Все это лишь пыль собирать, которую мне ж и вытирать! А где найти для этого время, господин Фульк? Я старею, и у меня не шесть рук!
– Не начинай брюзжать! Во благовременье ты получишь и помощников. Вот будет ярмарка ремесел[6], наймешь себе двух горничных, стряпуху…
– У меня есть Пьерроне! Его мне достаточно. Тем более что он начинает разбираться в готовке! И потом, к чему вся эта выставка?
– Существуют обстоятельства, в которых такого рода выставки, как ты их называешь, совершенно необходимы. Мое жилище слишком долго было закрыто для людей. Пора вернуть сюда общество.
– Не думаете ли вы задавать балы, дядя? – спросила Гортензия.
Разглядывая на ходу большой серебряный сосуд для охлаждения напитков, маркиз отправился самолично установить драгоценный предмет на один из поставцов, находившихся в зале, и бросил небрежно:
– Мой отец некогда их задавал. Конечно, не слишком часто: только в исключительных случаях. Но мы всегда поддерживали честь нашего дома.
– Да, это верно, – подтвердила Годивелла, неожиданно расчувствовавшись от нахлынувших воспоминаний юности. – В последний раз это было по случаю замужества вашей тетки Луизы, ее выдавали за графа де Мирефлер. Вот уж был праздник так праздник! А какова невеста! Более сговорчивой и веселой не найти! Ну, конечно, она делала хорошую партию, и ее суженый был одним из самых знатных сеньоров…
– Ну, хватит же, Годивелла! Оставь прошлое в покое, и займемся-ка будущим.
Обернувшись к Гортензии, он стал разворачивать кусок штофных обоев из камки великолепного бирюзового цвета и заставлял материю блестеть под светом канделябра, обнаруживая тонкую серебряную нить, вплетенную в ее рисунок.
– Эта ткань предназначена вам, дитя мое. Я счастлив заметить, что вам, если не ошибаюсь, она нравится.
– Вы правы, но это совершенно ненужная трата, дядя. Моя комната устраивает меня такой, какая она есть.
– Вам угодно это утверждать, и я благодарен вам за подобную любезность, но, обставленная для юной девицы, она не подойдет графине де Лозарг.
Гортензия выронила материю, словно та обожгла ей пальцы. Ее сердце замерло в груди, но ум успел принять оборонительную позицию. Неужели опасный час уже близок? Чтобы скрыть тревожные мысли, она заставила себя застыть с потупленным взором.
– Если идет речь о графине де Лозарг, – размеренным тоном проговорила она, – то это не может касаться меня. И вы заблуждаетесь, дядя, предназначая эту материю для моей комнаты.
– Нет, я отнюдь не заблуждаюсь, и речь именно о вас. В моих намерениях сейчас и всегда было стереть память о прошлых ошибках, сделав из вас настоящую представительницу рода Лозаргов…
– Но это не в ваших возможностях, дядя!
– Вы так думаете? Во всяком случае, не вижу, какие доводы вы можете противопоставить этому замыслу. Разве кузен вызывает у вас неприязнь? Напротив, я обнаружил между вами определенные дружеские связи…
– Вы можете даже назвать их привязанностью. Действительно, я питаю к Этьену ту нежность, каковой брат может ожидать от сестры. Но, повторяю, дело идет только о братских чувствах…
– Их вполне достанет, чтобы упрочить ваш счастливый союз. Подумайте только, ведь до тех злосчастных времен, что нам пришлось пережить, существовал обычай, согласно которому девица из рук отца принимала супруга, которого зачастую никогда раньше не видала.
– Мне все это известно. Но те прискорбные времена, о которых вы так сожалеете, уже давно в прошлом, и может статься, что я думаю иначе. В тот день, дядя, когда я выйду замуж, я сделаю это по любви… точно так же, как моя матушка! Она никогда не жалела о своем решении.
Напоминание о бунте Виктории было неосторожностью, и Гортензия тут же о ней пожалела, увидев, что лицо маркиза странно пожелтело, словно желчь стала источаться прямо через поры.
– Что вы знаете о любви? – скрипучим голосом отчеканил он. – И известны ли вам ее границы? Что позволяет вам утверждать, будто именно это чувство, склонность, нежная привязанность даже, которой вы с Этьеном так чванитесь, не есть или не станет когда-нибудь любовью?
– Что? Любовь, которую я питаю к другому человеку. Кто, думаю, наилучший предмет для сравнения!
– Неужели? Вы любите? Однако же я не слышал, чтобы вы были обручены.
– Любовь и обручение не всегда идут рука об руку. Вы только что сами об этом говорили. Во всяком случае, какое понятие вы можете иметь о том, что я испытываю в глубине души, ежели еще пять месяцев назад вы не подозревали о моем существовании? Если бы не смерть моих родителей…
– Не упоминайте об этом ужасном злодействе! – закричал он. – Не заставляйте меня напоминать вам, каким образом пришел конец безрассудной любви моей сестры к человеку из простонародья! Он убил ее, этот мерзавец!
Дрожа от негодования, которое не могла более сдерживать, Гортензия, выпрямившись, встала перед маркизом, как маленький петушок, готовый кинуться в бой, и бросила ему в лицо:
– Запрещаю вам говорить о моих родителях в таком тоне, ни о матери, ни об отце! А еще знайте: мой отец не повинен в смерти моей матери. Они оба были злодейски убиты! Мне это известно! Я в этом уверена!
– Глупости! Вы отрицаете очевидное!
– Нет! В ту минуту, когда их предали земле, опустив в одну могилу, – вместе, вы слышите? – вместе, как они всегда жили, некто мне неизвестный явился и выложил мне всю правду! Он поклялся, что их убили! И я поверила ему… буду верить и впредь!
Но слишком натянутые нервы не выдержали, и в тот же миг девушка рухнула, сотрясаясь в рыданиях, прямо на руки подхватившей ее Годивелле, которая вовремя поспешила к ней на помощь. Добрая женщина была вне себя.
– Нашли что говорить невинному дитяти, господин маркиз! – воскликнула она. – И хорошенький же способ просить руки! Думаю – и господь меня простит! – что вам случается вовсе терять разум! Пойдемте, сердце мое, вам надо присесть! – продолжала она с бесконечной мягкостью, подводя девушку к одной из скамей, расположенных около очага. – Вы и так пролили слишком много слез, и грех на том, кто заставил вас лить новые слезы.
Вместо ответа маркиз пожал плечами и ограничился тем, что стал ожидать, пока она успокоится.
Впрочем, Гортензия, которую кормилица нежно прижала к своей обширной груди и укачивала, словно младенца, тихо поглаживая по волосам, – Гортензия понемногу приходила в себя. Несомненно, маркиз употребил это время на то же самое, ибо, когда она выпрямилась и встала, отблагодарив Годивеллу жалобной улыбкой и поцелуем в щеку, она снова оказалась с ним лицом к лицу.
– Забудем все это, дитя мое, – гораздо более мирным тоном промолвил он. – В нас говорит одна и та же кровь и толкает на безрассудные выходки: в этом мы похожи. Признаюсь, меня покоробил ваш, скажем, не слишком учтивый отказ, при том что я с радостью в сердце возвращался в родные стены, счастливый тем, что нашел Его Королевское Величество весьма, весьма расположенным к нашему семейству…
– Разве прежде он не был к нему расположен?
– Отнюдь, отнюдь, по крайней мере я дерзал уповать на это, судя по тому, что мне передавали; но теперь я полностью уверился в добрых чувствах монаршьего дома, когда Его Величество Карл X и Ее Королевское Высочество, герцогиня Ангулемская, всемилостивейше оказали мне честь, приняв меня и уверив в своей благосклонности. Признаюсь, я был тронут тем участием в вашей судьбе, какое выказала Ее Высочество, и теперь только от вас зависит после замужества сделаться одной из ее статс-дам…
– Я уже сказала вам, дядя, что этот брак невозможен, – с усталой улыбкой проговорила Гортензия.
– Из-за старинной любовной интрижки? Мое дорогое дитя, мечтания молоденькой девушки и реальные обстоятельства бытия редко согласуются друг с другом. Положение, в которое вас поставило прискорбное исчезновение ваших родных, с точки зрения света нестерпимо. Лишь достойный брак способен позволить вам вести иной образ жизни, кроме прозябания – не правда ли, унылого и безрадостного? – в этом пристанище одиноких. Вы молоды, вы прекрасны… Вы станете еще более пленительной, когда материнство позволит вам расцвести. Может быть, вас ждет великолепная будущность, не отталкивайте же ее!..
– Неужели не существует для меня иного возможного брака, кроме союза с кузеном?
– Боюсь, что нет. Начнем с того, что здесь надобны чудеса геральдики: лишь очень знатный род избранника способен покрыть кровавое пятно, к несчастью, запятнавшее ваш фамильный герб, который и так слишком недавней выделки. А притом никакой дворянин древних кровей не рискнет просить вашей руки, ибо не осмелится снискать неодобрение монарха.
– Но кто я такая, что король столь рьяно заботится о моем будущем?..
– Вы – моя племянница! Одна из Лозаргов! – надменно отчеканил маркиз. – И король желает, чтобы вы всецело оставались в этом положении! Не верите? Вот, читайте!
Он извлек из кармана некий документ, развернул и тщательно разгладил, показав Гортензии скреплявшую его королевскую печать. Она прочла:
«Карл, милостью Божьей Король Франции и Наварры, всем, кто прочитает нижеследующее, благосклонно поясняет:
По нашему соизволению и к вящему нашему удовольствию Этьен-Мари Фульк, граф де Лозарг из земель Кантальских, и Гортензия Гранье де Берни должны быть в наикратчайший срок соединены священными узами христианского брака…»
Читать далее Гортензии не хватило выдержки. Яростным жестом она бросила документ на пол и едва удержалась, чтобы не растоптать его ногами.
– Это не может касаться меня, – вскричала она, – поскольку мое имя не написано полностью. Я – Гортензия-Наполеона и не желаю, чтобы кто бы то ни было об этом забывал!.. Наполеона! Вы слышали? – И вдруг, затрепетав, как молодое деревце под топором, она бросилась к ногам маркиза: – Позвольте мне уехать, дядя! Позвольте мне поехать в Париж!
– Это безумие! Что вы будете там делать?..
– Я обращусь к Его Величеству, к Ее Королевскому Высочеству… в конце концов, она – женщина… быть может, она поймет! Мне надо им сказать, объяснить! Ведь принуждать к браку против воли равносильно оскорблению господа и освященного им союза. Сам ваш сын не согласится…
– Этьен сделает все, что я ему прикажу. Я знаю, как приводить его к повиновению. Послушайте, Гортензия, прекратим эту смешную и даже унизительную сцену!..
– Но вы, вы ведь поможете мне, поможете нам обоим! В ваших силах написать королю, объяснить ему, что этот брак сделает нас двоих несчастными…
– Ну конечно же, я делать этого не стану. Кажется, я уже говорил вам, что я в восторге от этого союза…
– Почему? – резко оборвала его Гортензия. – Из-за моего состояния? Я могу выдать вам дарственную на полное и безраздельное владение им, и сей же час, если это…
– У вас нет на то права!
– Нет права?
– Вы имеете лишь право пользования, а не распоряжения! Но послушайте же, надо покориться! Можно подумать, что вас ведут на эшафот. Этьен по характеру мягок и миролюбив, на мой вкус даже слишком, но вы-то сможете делать с ним все, что вам заблагорассудится! И наконец, довольно об этом. Коль скоро таковы соизволение и вящее удовольствие государя, – отчеканил он и яростно черкнул ногтем под соответствующей строкой на королевском пергаменте, который поднял с пола, – вам остается лишь повиноваться! И я, уж поверьте, сумею вас к этому принудить!
Дверь хлопнула за ним, и слышны были лишь звуки его шагов на лестнице… Годивелла, на протяжении всей этой сцены притулившаяся за одной из высоких скамей, кинулась ко все еще стоявшей на коленпх Гортензии, чтобы помочь ей подняться…
– Не надо так горевать, дитя мое! – прошептала она, бросая вокруг тревожные взгляды, словно опасалась, что ее подслушают. – Это ни к чему не приведет… Ваше сопротивление лишь разбудит демонов, что живут в душе господина Фулька. Он способен… ну да, способен на худшее, когда ему перечат. Перестаньте наскакивать на него!.. Может, со временем все образуется…
– Каким временем? Вы думаете, он оставит мне время?..
Поддерживая одна другую, они вышли из залы, но, когда кормилица попыталась увлечь девушку на кухню, чтобы напоить чем-нибудь теплым для придания сил, Гортензия отказалась. Ее взгляд упал на широкий плащ, оставшийся на вешалке.
– Попозже, Годивелла! А сейчас я бы хотела глотнуть свежего воздуха… Мне кажется, что это поможет…
– Так ночь уже спускается, да и дождь закапал…
– Далеко я не уйду. Только до часовни… Даже если мне не удастся туда войти, я просто побуду около нее, это меня успокоит…
– Ну, тогда идите, но не припозднитесь!
С материнской заботливостью старая кормилица завернула ее в грубый плащ, особо старательно поправила капюшон на ее голове, а затем долго смотрела с порога, как девушка медленно спускалась с холма. От влажного, свежего воздуха Гортензии стало лучше. Пролитые слезы, высыхая, разгорячили и натянули кожу. Теперь она с наслаждением впивала запах молодых трав, папоротников и сосновой хвои – свежие ароматы влажной равнины. Небо над ее головой хранило бледно-сиреневые отсветы недавнего заката. Было тепло и безветренно, и все дневные звуки погасли…
В тени скалы молчаливая часовня походила на большого дремлющего кота. В ее облике было что-то дружеское и вселяющее уверенность. Гортензия медленно направилась к ней.
Как и в предыдущий визит, она уселась на выщербленные ступени каменного креста и поискала глазами безжизненный колокол на маленькой квадратной башенке. Зазвонит ли он еще, как в ту ночь? Если действительно его призывы доносились из замогильной тьмы, если они были голосом той, кто покоилась здесь, в то время как белая тень в замке осталась ее видимым обличьем, значит, колокол должен зазвонить снова, поскольку вновь Этьену грозит опасность…
Что он сможет возразить, что сделать против сокрушительной очевидности королевского указа, не подлежащего обжалованию, если там ему предписано жениться на своей кузине и это объявляется его святым долгом? Пройдет лишь несколько дней – и он встанет на ноги, а доктор Бремон приедет и освободит его от докучной тяжести лубка… Конечно, он будет страдать… биться в этой паутине, а она бессильна что-либо сделать для него.
Настала ночь. Прижавшись к основанию каменного креста, Гортензия смотрела на замок, грозно высившийся перед ней. Он неспешно превращался в гигантскую тень. Два освещенных окна, выходивших на эту сторону, показались ей глазами какого-то апокалиптического зверя. Громадина источала недоброжелательство, еще немного, и девушке почудилось бы, что ей слышится угроза, выдыхаемая, словно невидимое пламя, из каменных ноздрей.
На ее лоб упала капля дождя, потом другая. Чернота, разлившаяся вверху, шла не только от ночи: тяжелое свинцовое облако цеплялось за зубцы Лозарга. Пора было возвращаться. Благоразумие требовало, чтобы Гортензия поспешила укрыться от непогоды, но она все не могла решиться. Сама мысль о том, что придется вновь оказаться лицом к лицу с маркизом, была нестерпима. Она не сможет продолжать недавно прерванный спор, не испросив, как некогда говаривал король Людовик XI, «совета тишины»…
Конечно, у нее была ее комната, но это обычное убежище терпящих бедствие женщин располагалось дверь в дверь с покоями маркиза и соседствовало с той самой комнатой, где Мари де Лозарг постиг столь ужасный конец. Воистину Гортензия имела право сказать, что она одинока перед собой… и господом, если он внемлет ее мольбам! Она подумала о маленьком гроте. Только там она обретет спокойствие… Лишь там ей, может быть, посчастливится увидеть того, в ком она в эту минуту нуждалась более всего: Жана, Князя Ночи, ее любимого.
Не обращая внимания на силуэт Годивеллы, четко вырисовывавшийся на фоне двери замка, и на зовущий ее голос кормилицы, она плотнее закуталась в плащ, опустила капюшон еще ниже и, скрыв лицо, став таким образом тенью среди теней, устремилась к потоку.
Она шла напрямик, не оглядываясь, под начинавшимся ливнем, в быстро сгущавшейся ночной тьме. Так она достигла леса, но не той тропой, что избирала в предыдущих прогулках, когда направлялась к реке из замка. Тропа вывела на дорогу, и она поспешила по ней, никуда не сворачивая. Но чем дальше она удалялась от дома, тем гуще и непроглядней становился лес. Звук текущей воды постепенно затихал, вместо того чтобы становиться все слышнее. Вскоре дорога сошла на нет, продолжая существовать лишь в ее воображении, и, когда Гортензия поняла, что забрела не туда, и решила повернуть назад, возвратиться к замку и оттуда вступить на привычный путь, она не смогла обнаружить ничего похожего на дорогу.
Дождь уже хлестал вовсю, без труда пробивая пока еще слабый покров листвы; он слепил девушку, и она перестала понимать, где находится. Вокруг нее все смешалось… Проходила ли она недавно около этого дуба с шишковатым стволом? А может быть, она видела тот, другой?.. Над лесом, по которому она кружила, словно обезумевшая птица, стояло мрачное, как чернила, небо. Она слабо угадывала лишь силуэты деревьев и валунов…
Внезапно она ступила на крутой спуск, и ей показалось, что внизу пенится река. Она бросилась туда. Земля была скользкой, ее устилали прелые листья и пятна свежего мха. Гортензия потеряла равновесие, соскользнула в промоину, в падении обдирая руки о терновник. Боль заставила ее вскрикнуть, но она решила не поддаваться страху. Она встала, несколько шагов прошла по следам какого-то зверя, продиравшегося сквозь кусты. Она вымокла до нитки, замерзла и не могла понять, вода или слезы заливают ей лицо…
Ее нога соскользнула с валуна и подвернулась, боль швырнула ее на землю, и она, всхлипывая, осталась лежать, пока не услышала нечто, заставившее содрогнуться от ужаса. Или, быть может, оно ей только почудилось, рычание волка совсем рядом. В двух шагах? И тогда она закричала:
– Жан!.. Жан, Князь Ночи!.. Ко мне!..
Однако собственный голос показался ей до смешного слабым. Как мог Жан различить его в эту бурю, если она сама не знала, ни где находится, ни сколько успела пройти! Ей уже мерещилось, будто она месяцы и годы блуждает по этому негостеприимному лесу…
В ответ – ни звука. Она кричала снова и снова, потом, отчаявшись дождаться помощи, с трудом поднялась в надежде по крайней мере отыскать скалистый навес, способный укрыть ее от потоков воды, подхваченных яростным ветром и хлеставших в лицо. Но когда она ступила на поврежденную ногу, ее пронзила столь сильная боль, что она без памяти рухнула на землю…
Гортензию привело в чувство нечто, похожее на ожог. Что-то лилось ей в рот, и напиток был так крепок, что она подавилась, закашлялась и скорчилась, переломившись пополам. Кашель рвал ей горло… Тут раздался тихий и нежный смех:
– Вы явно никогда не пили спирта! Простите, но ничего другого у меня под рукой не оказалось, – проговорил Жан.
Гортензия увидела его на коленях подле себя, с блестящими от воды черными волосами, прилипшими к скулам; он смотрел на нее, а в глубине его глаз теплился веселый огонек. Сама она сидела на тюфяке, который он, видимо, подтащил поближе к огню, чтобы она могла согреться, а ее плащ был развешен на спинке стула, и от него шел пар. Рядом лежал огромный волк.
Блеск огня еще немного слепил ее, и она не могла различить ничего больше.
– Где мы? – спросила она.
– У меня. Не подозревая того, вы оказались совсем близко. Вам оставалось перевалить через утес и пересечь поток… К счастью, я услышал ваш крик, несмотря на бурю. Но нашел вас Светлячок.
Услышав свою кличку, волк повернул к ним голову, и в желтых глазах заиграли, как казалось, радостные искорки. В первый раз Гортензия испытала к нему нечто похожее на теплое чувство. Она начинала понимать эту странную привязанность между человеком и зверем…
Заставив ее снова улечься, Жан поднялся и отошел в глубь жилища. Теперь Гортензия уже смогла рассмотреть там белую подушку и красную перину закрытой постели, какие стояли здесь в любом фермерском доме.
– Вам надо бы снять ваши одежды, – произнес он. – Я дам вам покрывало, и вы подождете, пока они высохнут.
Послушная, она хотела было встать, но при попытке подобрать под себя ноги резкая боль напомнила ей о поврежденной лодыжке…
– Я не могу подняться, – простонала она. – Кажется, падая, я что-то себе сломала…
Тотчас он оказался подле нее.
– Посмотрим! Ба!.. Что за причуда бегать по лесу в бальных туфлях, – укоризненно промолвил он, с бесконечными предосторожностями снимая с нее узенькие сафьяновые туфельки, теперь в любом случае уже ни на что не годные.
Мгновение спустя он уже чрезвычайно бережно осматривал и ощупывал лодыжку; разорванный чулок позволял увидеть, что она распухла и была сильно ободрана. Он озабоченно нахмурился.
– Снимите эти лохмотья, – приказал он. – Я не гляжу! Надо очистить рану.
Гортензия исполнила приказание, меж тем как он набирал горячую воду из котла, висящего над огнем, и искал уксус, чтобы отмыть покалеченную ногу. Затем долго, тщательно протирал рану, убирая землю и травинки.
Пока он это делал, Гортензия, чьи глаза мало-помалу привыкали к полутьме, осматривалась. Дом, построенный из гранитных, грубо пригнанных глыб, был небольшим. Он состоял из одной комнаты и пристройки для стирки, обложенной камнями. Из обстановки здесь было все то же, что обычно встречалось в небогатых крестьянских жилищах: стол из каштана с двумя скамьями по бокам, два табурета и в глубине – решетка из темного дерева, за которой находились кровати. Их там было две, поставленные в ряд и разделенные узкой перегородкой, но вторую, покрытую старым коричневым пуховиком, ей не удалось как следует разглядеть за деревянными балясинами.
Над очагом к арке было прибито распятие из почерневшего дерева, и его перекладины, как правильной формы лучи, мерцали на гладком камне; рядом висело ружье. Возле очага сундук для дров, могущий служить сиденьем, соседствовал с топором лесоруба, громадным и грозным, будто орудие палача. Однако от множества домов подобного рода эта лачуга отличалась двумя совершенно неожиданными предметами: маленьким комодом из вишневого дерева, чьи филенки и скромная медь замков и заклепок были тщательно начищены, ухожены и мягко блестели, и маленьким же книжным шкафом, набитым томами хоть и потрепанными, но расставленными с гораздо большим порядком и любовью, чем в святилище господина Гарлана… Впрочем, во всем скромном убранстве дома царили образцовый порядок и чистота. Конечно, это было обиталище одинокой души, волчьего пастыря, однако именно прибранность и чистота, заботливый, непритязательный уют отличали его от большинства ему подобных.
Тягучая боль напомнила Гортензии о ее увечье. Жан закончил промывать рану, обсушив ее, и стал ощупывать отекшие места; однако, какими бы чуткими ни были его пальцы, они не могли вовсе избавить его подопечную от страданий, и она по временам глухо постанывала. Наконец, осторожно пристроив больную ногу на тюфяк, он выпрямился и улыбнулся девушке, смотревшей на него со жгучей тревогой:
– Ничего не сломано! Вам повезло. Простое растяжение, но, признаюсь, оно впечатляет. Думаю, что смогу облегчить ваши мучения.
– Разве вы доктор? Где вы научились этому?
Он сделал широкий жест, как бы обнимающий все пространство далеко за пределами его хижины:
– Я почерпнул это в той большой книге, что пишется вокруг нас… Сиголена знает полезные травы, всякие снадобья. Она учила меня всему, что ей было известно… А это на пользу, когда живешь как дикарь.
Достав из комода маленький горшочек и полоску белой ткани, оторванной от старой простыни, он подошел к ней и сел на тюфяк. В несколько мгновений распухшая нога была умащена какой-то мазью красивого светло-красного цвета с терпким запахом, затем он тщательно, но не слишком туго перевязал ее.
– Вот! Когда вернетесь в замок, Годивелла сможет обновить вам повязку. Она тоже умеет лечить, хотя не так хорошо, как ее сестра. Впрочем, того, что она знает, здесь вполне достаточно. Этот горшочек вы захватите с собой. А теперь вы что-нибудь съедите, и, как только кончится дождь, я отнесу вас домой.
По спине Гортензии пробежала ледяная дрожь, даже зубы у нее застучали. Она плотнее подоткнула покрывало и отбросила назад тяжелую массу влажных волос, еще не успевших просохнуть у огня.
– Я не могу вернуться в замок! Я… я убежала оттуда… О, умоляю вас, не выгоняйте меня! Никто не станет меня разыскивать у вас!..
Вне себя от удивления, уставившись на нее, он замер, бессознательно опершись одним коленом на матрас, и вдруг она, всхлипывая, бросилась к нему в жажде обрести на его сильной, горячей груди убежище от терзавшего ее холода и отчаяния. Жан сомкнул объятия, потрясенный, чувствуя, как она дрожит в его руках. Лишь теперь он осознал, насколько она хрупка при всей своей храбрости и воле, проявляемой всегда столь яростно и запальчиво. Он осторожно сжал руки, чтобы она уютнее устроилась на его груди, ставшей, чудилось ему, средоточием его нежности, изначально созданным для нее приютом. По его жилам растекалась неизъяснимая радость, как огненный эликсир, а в мозгу рождались слова, которых он никогда бы не осмелился произнести: «Вправду ли она меня любит или в ней говорит испуганный ребенок?..» И еще теснились вопросы: с чего бы ей на ночь глядя бежать куда-то в дождь и бурю? Его ли она искала или что-то другое? А вдруг она искала смерти?..
Мысль, что она могла умереть, пронзила его, как удар копья. И, как бы желая убедиться, что она действительно здесь, что она жива, он слегка запрокинул ее голову и нашел губы…
Они были горячи из-за терзавшей девушку лихорадки, но она отозвалась на его поцелуй с такой страстностью, что сердце одинокого лесного скитальца затопила волна счастья. Его охватил неописуемый трепет, когда он почувствовал под рукой округлость ее плеча, ощутил, как к нему прижалась еще более нежная выпуклость ее груди, и тотчас понял, что жаждет ее уже бессчетное число дней и ночей. Борясь со слишком соблазнительным опьянением, он все еще слышал слабеющий голос рассудка, приказывающий одолеть нахлынувшую страсть. Он обязан подчиниться этому голосу, иначе через мгновение она будет принадлежать ему, она, это сотканное из света существо, озарившее его ночь. И он знал, что не встретит сопротивления.
Тогда он свирепо оторвал ее от себя, посмотрел на нее в упор, увидел затуманенные истомой глаза, полуоткрытые в блаженной улыбке влажные губы… Непоправимое чуть было не произошло!..
Он вскочил на ноги, а она рухнула на тюфяк, как подкошенный цветок. Он подошел к столу, схватил кувшинчик спирта и залпом проглотил добрый глоток, потом осипшим, глухим голосом потребовал:
– А ну-ка, объясните мне, что все-таки произошло!
Гортензия не заставила себя упрашивать. Она рассказывала о сцене, разыгравшейся между нею и маркизом, словно освобождалась от тяжкого груза; ей чудилось, что ее тревоги и заботы, стоит только доверить их Жану, рассеются, как по волшебству. Он самый сильный и умный человек на свете. И к тому же он ее любит… Это было для нее самым важным…
– Вот, – заключила она. – Теперь вам все известно. Кроме, быть может, одного: я никогда не вернусь в Лозарг.
Черные брови над бледно-лазурными глазами Жана от удивления поползли вверх.
– А вы, случаем, не повредились умом? Вы отдаете себе отчет в том, что сейчас сказали?
Тут до него дошло, что его слова звучат грубо, и он, увидев, как золотистые глаза девушки подернулись влагой, уселся подле нее, но на камень очага, так, чтобы меж ними оставалось какое-то расстояние.
– Простите меня, я не хотел причинить вам боль. Мне и самому трудно даже представить себе, что с вами будет… и все-таки я не понимаю, как вам удастся не возвращаться в замок?
– Но… я не могу вернуться! Я ведь уже сказала вам: я оттуда убежала…
– И в этот час вас должны искать повсюду. У ищеек Шапиу хороший нюх. Если бы не река, они были бы уже здесь. И что бы произошло?
– А что может произойти? Вы меня приютили, найдя в лесу с раненой ногой. Нет ничего более естественного… Ко всему прочему, вы могли бы меня спрятать.
– Вот тут уж не будет ничего естественного. А потом, где мне вас прятать? – прибавил он, обведя рукой убранство дома. – Пока, к счастью, все еще поправимо. Конечно, сейчас никто не думает, что вы у меня, но ежели вас не найдут, такая мысль со временем кое-кому придет в голову…
– Так переправьте меня куда-нибудь в другое место!..
– В этом состоянии? Необходимо, чтобы за вами ухаживали, вам нужен отдых. Право, надо признать, что на сей раз вам это предприятие не удалось. Так что было бы благоразумнее…
– Если я возвращусь в замок, дядя заставит меня выйти замуж за Этьена или же Этьен снова начнет морить себя голодом!..
– Вы рассуждаете, как дитя, да вы и есть еще дитя! Не потащат же вас на рассвете в церковь вкупе с вашим кузеном. Я понимаю, как вам хочется бежать, но бегство нужно подготовить… и весьма тщательно, когда дело касается несовершеннолетней девицы. Подумали вы, что тому, кто вас приютит, придется отвечать по закону?
– Вы боитесь? – с презрением произнесла Гортензия.
– Не обо мне речь. Покинув замок, вам придется отправиться к человеку, имеющему вес в обществе, притом достаточно знатному и способному добиться, чтобы вас ему доверили, например, к другому члену вашего семейства.
– Мне бы хотелось попасть к моей тетке, мадам де Мирефлер, в Клермон.
– К старой графине Луизе? Говорят, она очень любила вашу мать и оттого несколько испортила отношения с маркизом. Но разве она еще на этом свете? И согласится ли она вас принять?
– Есть еще мадам Шове, послужившая мне провожатой во время путешествия в дилижансе из Парижа. Она жена перчаточника из Милло и…
– И вы никоим образом не должны рассчитывать на нее. Что такое жена перчаточника из Милло против маркиза де Лозарга в царствование Карла X? Ее муж поплатится за это своей фабрикой, а может, и свободой.
– Доктор Бремон из Шод-Эга…
– Окажется в таком же положении. Гортензия, Гортензия! Вы сейчас измучены, ранены, слишком взволнованы, а потому не способны рассуждать здраво…
Горячие слезы покатились по ее щекам, побледневшим от боли и горести, и вдруг она показалась ему достойной такого сострадания, что он забыл все доводы, призывавшие к осторожности, и склонился над ней, обхватив ее плечи рукой; ему хотелось, чтобы этот жест выглядел братским, но рука задрожала от прикосновения.
– Вы самым жестоким образом разбередили рану, вновь дав мне понять, какая пропасть лежит между нами. Я вас люблю и, однако, не имею права думать о вас, ибо кто я такой? Полудикарь, бастард, который не может ничего вам дать, кроме…
– Кроме любви, ведь вы именно это хотите сказать? О Жан, я не прошу у господа ничего иного. Почему не объявить всем, что мы любим друг друга?..
– Это значит подписать ваш смертный приговор, и, боюсь, гораздо скорее, чем мой. Вы не можете знать, на что способен маркиз… Вы мне не верите? – вскричал он, видя, как она в безнадежной ярости трясет головой, пытаясь высвободиться из его объятий. – И все же вам придется мне поверить… и довериться мне. Клянусь, однажды вы покинете Лозарг и скорее всего никогда сюда не вернетесь. Обещаю не знать ни сна, ни отдыха, пока я не вырву вас оттуда… даже рискуя более никогда вас не увидеть…
– Вы клянетесь?
– Да. А теперь вы позволите мне действовать, как я сочту нужным?
Она отвернулась от него, сжалась в плотный комочек на своем тюфяке и накрылась с головой покрывалом. Именно сейчас девушка почувствовала себя больной, ее стала бить крупная дрожь, силы вовсе покинули ее, быть может, от пережитого только что разочарования. Она находилась у Жана, Жан ее спас, он рядом, так близко… Она чуть было не поверила, что само небо отозвалось на ее тревожные мольбы. Она поверила… Один господь знает во что!..
– Поступайте, как вам заблагорассудится, – прошептала она. – Но дайте мне поспать…
Лихорадка погрузила ее в какое-то отупение, лишила воли. Она покорно позволила ему подхватить себя, перенести на приготовленную постель, снять мокрое платье, оставив ее в тонкой рубашке, уже высохшей на разгоряченном теле. Глаза ее были закрыты, и последние слезы еще блестели в их уголках. Она не могла видеть искаженного мукой лица Жана, не почувствовала, как дрожат его пальцы, когда он, как нежный возлюбленный, снимал одежду, скрывавшую ее грациозное юное тело.
Лишь на миг он позволил себе уступить мучительному наслаждению, созерцая ее, вытянувшуюся на разобранной постели и едва прикрытую тончайшим батистом, сквозь который розовели такие прелести… Более он не увидит их никогда… а ему страстно мечталось, что он будет ласкать их, сожмет в объятиях… Смятение чувств было столь велико, что он едва не поддался порыву: встав коленями на длинный сундук, служивший подножием кровати, словно молящийся перед алтарем, он трижды коснулся губами драгоценного тела: каждой из совершенных округлостей груди, призывавших припасть к ним в жарком поцелуе, уст, полураскрытых от лихорадки и оттого еще более соблазнительных… Но благоразумие настигло его в тот момент, когда он чуть не отдался страстному опьянению. Выпрямившись, он накрыл ее простыней, затем пуховиком, словно стараясь похоронить свое искушение под ворохом тканей, отошел к очагу, разворошил угли и подбросил еще дров…
Какое-то время он простоял в задумчивости, глядя на языки пламени, и наконец решился. Указав Светлячку на уснувшую девушку, он приложил палец к губам, затем облачился в козий кожух, нахлобучив на голову свою необъятную шляпу, и вышел, старательно прикрыв за собой дверь. Здоровенный волк проводил его взглядом, навострив уши, прислушался и снова лег, положив тяжелую морду на лапы.
Прошло несколько часов, дверь снова открылась, и владелец дома вступил в свое жилище. Огонь погас, в очаге лишь алели угли, отчего стало совсем прохладно. Снаружи буря утихла, и близилось утро. Гортензию разбудили скрип двери и звук шагов, но лихорадка продолжала ее трясти, она чувствовала себя такой слабой, что не могла даже приподняться.
Однако, когда огонь пробежал по охапке сухих веток, а Жан засветил еще несколько свечей от той, что оставил ей как ночник, девушка сделала над собой усилие и попыталась проснуться. Она увидела, что волчий пастырь пришел не один. Его сопровождал мужчина, и в нем Гортензия с удивлением узнала Франсуа Деве, фермера из Комбера, которого сперва приняла за видение, рожденное лихорадкой. Но рука Жана – он пощупал ей лоб – окончательно убедила ее, что она не грезит…
– Она вся горит, – вздохнул он. – У нее, наверное, сильный жар…
– И все же нужно увезти ее отсюда, – заметил фермер. – Если маркиз узнает, что она провела ночь под твоим кровом, он подвергнет тебя той же участи, что и меня. А может, и худшей…
– Ну, ему еще придется схватить меня! Волки – добрые сторожа!
– Но они бессильны против ружей. И тогда… Ты хорошо сделал, Жан, что нашел меня. Я отвезу ее в Комбер, и мы сделаем так, будто это я нашел ее. Так же, как с молодым господином…
Слыша их разговор, в котором обсуждалась ее судьба, словно она была бесчувственной вещью, Гортензия нашла в себе силы запротестовать:
– Вы… предали меня, Жан, Князь Ночи!.. Я не хочу… не хочу в Комбер!
– Но вам же нужно куда-то поехать! Вам не хочется ни возвращаться в Лозарг, ни отправиться в Комбер, а я вынужден повторять, что вам необходим уход. Я же просил положиться во всем на меня.
– Я так и делала… но почему здесь этот человек?
– Потому что он – мой друг, притом единственный в сотне лье вокруг, кому я способен доверить то, что мне дороже всего на свете.
– Я… я не ваша собственность…
– А я имею в виду не вас, а свою душу. Что касается Франсуа, то он мне так же дорог, как и аббат Кейроль… может быть, потому, что и он – жертва маркиза. Когда-то… он осмелился полюбить вашу мать, когда та была совсем девочкой, и заставил ее сердце биться чуть сильнее обычного.
– Так, значит… вы – тот самый Франсуа, который поранился, чтобы сорвать розу!
– Как вы могли узнать об этом?
Теперь уже суровое лицо фермера склонилось над Гортензией, и в его глазах пробудились печали минувших дней. Когда же Гортензия с грехом пополам пересказала историю своей находки, она смогла увидеть, как вспышка радости на мгновение озарила огрубевшие от времени черты и по щеке скатилась слеза…
– Барышня, – прошептал Франсуа, – минуту назад вы были для меня только девушкой, которой Жан хотел помочь, а теперь я хочу стать вашим слугой… вашим рабом, если только вы согласитесь отдать мне платок, принадлежавший ей. Я сделаю все, что вам будет угодно…
– Ну, ты за этот платок и без того десятикратно расплатился собственной кровью. Скажу лишь, Гортензия, что Фульк де Лозарг велел семейству Шапиу схватить Франсуа. С него содрали одежду, привязали к дереву и поочередно хлестали охотничьими плетками… Он бы умер, не подоспей вовремя Годивелла. Она-то его и спасла.
– Забудем об этом, Жан! Я перестал ненавидеть маркиза. А он-то, наверное, и подавно не вспомнит о том, что было. Я просто стал с тех пор, кем был и раньше: слугой госпожи Дофины, говорящей и работающей вещью – ничем больше. Да так-то и лучше! Всяк сверчок знай свой шесток! А теперь говорите, что вам от меня надобно, госпожа?
– Отвези ее в Комбер. Ей там будет покойнее, чем в нашем замке, где несет холодом из всех углов, – отрезал Жан.
– Нет, – замотала головой Гортензия. – Я не хочу ехать к этой женщине! Она внушает мне ужас… с тех пор как я видела маркиза выходящим из ее комнаты, из ее постели.
Жан расхохотался. Вернувшись, он сразу поставил на огонь козье молоко, а теперь добавил в него меду, спирту и подал смесь Гортензии.
– Любовь внушает вам отвращение? Вот уж не подумал бы! – воскликнул он, и в глазах его блеснул огонек недавних воспоминаний. – Сделайте несколько глотков. Это питье придаст вам силы выдержать дорогу.
– Любовь? – вопросила изумленно Гортензия, машинально беря в руки чашку.
– А что же еще? Всякий здесь знает, что уже давно мадемуазель де Комбер без ума от своего кузена. И нет ничего противоестественного в том, что женщина, до такой степени влюбленная, отдается тому, кого любит… Здесь не она виновна, а он. Ведь он берет ее, не любя…
– Он ее не любит?..
Франсуа вдруг взорвался. Его охватил внезапный приступ гнева, заставив забыть о сдержанности:
– Он любил только свою сестру… и какой любовью! Дьявольской! Он ее хотел бы затащить в свою постель! Я однажды видел, как он подглядывал за ней, когда она купалась в реке, эта невинная овечка… Он притаился в кустах у воды… У него глаза были готовы выскочить, и лицо перекосило, будто у беса. А потом тихо, очень осторожно он стал раздвигать траву и приближаться к ней… Он полз, как змея, и пока он елозил по земле, он уже начал срывать с себя одежду. Я понял, что сейчас он бросится на нее, что он уже не владеет собой. И тогда я затопал, завозился. Я спугнул его. Он подумал, что это какой-нибудь зверь или человек из замка. Убежал… Ему повезло. Я бы его убил, если бы он хоть притронулся к ней!
Опустошенный воспоминанием об этом ужасном мгновении, Франсуа без сил опустился на скамью. Машинально он схватил бутыль со спиртом и, отхлебнув большой глоток, проглотил его так быстро, что закашлялся…
– Простите меня! – вздохнул он, вытирая рукой пот со лба. – Я, должно быть, не имел права… но по крайности… вы не должны сомневаться: на меня можно положиться… А теперь скажите, куда нам ехать, потому что время уходит… Скоро утро…
Подняв глаза, Гортензия поймала умоляющий взгляд Жана:
– Заклинаю вас, езжайте в Комбер… Там я хотя бы смогу дать вам знать…
– Вы поможете мне подготовиться к бегству?
– Я поклялся… Так что же?
Она покачала головой, устало соглашаясь, и этот простой жест послужил сигналом к тому, что двое мужчин вскочили и яростно принялись за дело. Жан протянул Гортензии ее платье, уже вполне просохшее, и задернул занавеси кровати, чтобы она могла одеться. Это удалось ей с грехом пополам – поврежденная нога все еще давала о себе знать. Между тем Франсуа соорудил нечто вроде носилок из переплетенных свежесрезанных ветвей и застелил их покрывалом. Гортензию положили на них, укутав в ее толстый плащ, а сверху запеленали свободными концами покрывала, поместив ей в ноги нагретый на огне камень…
– Я помогу тебе донести ее до брода у Комбера, а дальше ты пойдешь один…
– Но ведь до Комбера далеко? – простонала Гортензия.
– Напрямик через лес путь вполовину короче, – успокоил ее Франсуа. – Дорога-то петляет вдоль реки, а мы срежем… Не беспокойтесь, госпожа, через час вы будете в мягкой постели.
Действительно, час спустя они оказались у брода, о котором ранее упоминали, и перешли реку. На другом берегу мужчины остановились и опустили носилки на землю. Жан взял девушку на руки и, не стесняясь присутствия своего спутника, в долгом поцелуе припал к ее губам. Затем передал ее на руки Франсуа, который бегом поспешил дальше. Гортензия снова услышала плеск воды, когда в три прыжка Жан перебрался обратно через поток. Она уткнулась в плечо Франсуа, руки, обхватившие его шею, обмякли, и она тихо заплакала. Франсуа шел очень быстро, громадными шагами горца, и тяжесть ноши не причиняла ему, казалось, ни малейших неудобств. Он молчал, не тревожа девушку в ее горе. Лишь когда серые крыши Комбера встали над верхушками деревьев, закутанных в дымку шедшего с реки тумана, он осмелился спросить:
– Вы его любите, госпожа? Жана то есть…
– Да… Конечно!..
– Нельзя этого!
И, почувствовав, что она окаменела, готовая защищать свою любовь от друга, советующего распроститься с нею, добавил:
– Я знаю, невозможно так просто взять да перестать любить… но хотя бы нужно отказаться от надежды остаться с ним!.. Между вами ничего не может быть… как и у меня тогда давно… Если вы его любите не шутя, так только распростившись с ним, вы сумеете это доказать…
– Но почему? Почему?..
– Потому что, когда любишь, хочется, чтобы тот человек был жив! Вот я был счастлив, узнав, что другой увезет ее в Париж, а там братец ее уже не достанет. Я знал, что надо дождаться смерти и другой жизни, чтобы увидеть ее вновь, но я был счастлив.
– А вы ее… любите до сих пор?
– Больше всего на свете! Она всегда где-то в моем сердце, как та роза, что у вас в ящике… Это скрашивает ожидание…
Если у Гортензии и были некоторые опасения относительно того, как ее встретят в Комбере, они тут же рассеялись. Дофина приветствовала ее взрывом смеха.
– Еще один охромевший Лозарг? – вскричала она, убедившись, что гостья не опасно ранена. – Какая муха укусила и вас, и Этьена? Почему надо добираться до Комбера по лесу, скалам и бурным водам? Не проще ли и, как говорят англичане, не комфортабельнее ли приехать, как обычные люди: по дороге и в экипаже?
– Я не отправлялась к вам, кузина, я бежала, – вздохнула Гортензия, слишком утомленная, чтобы дать более пространные объяснения своего поступка. Потом она просто закрыла глаза и уронила голову на плечо фермера. На ее лице проступила гримаса боли, и мадемуазель де Комбер, сразу став серьезной, распорядилась приготовить хорошую постель и разжечь жаркий огонь, прежде чем посылать Франсуа в Лозарг, чтобы «успокоить» маркиза.
Ей постелили в маленькой комнатке, затянутой очаровательными ситцевыми набивными обоями в розовых тонах. На ткани были изображены поселяне, занятые «крестьянскими работами», и, взглянув на них, Гортензия чуть повеселела: в особняке на шоссе д'Антен ее детская тоже была обита подобным ситцем…
– Эта комната была моей до смерти родителей, – объяснила мадемуазель Комбер, поправляя занавеси кровати после того, как туда положили Гортензию, облаченную в одну из ночных рубах хозяйки дома. – Надеюсь, что вам здесь будет неплохо. А поговорим мы позже. Моя добрая Клеманс принесет вам завтрак. Это лучший способ согреться…
– Мне уже очень тепло! Даже слишком…
– У вас жар. Кому может прийти в голову провести ночь в лесу при такой буре? Удивительно, что вы не вымокли до нитки прежде, чем Франсуа вас обнаружил.
– Он нашел меня под скалой, где я смогла укрыться после падения, – пояснила Гортензия, вспомнив историю, придуманную заранее вместе с фермером.
– Ну да, он так мне и сказал. Но какая удача, что он имел при себе все необходимое, чтобы сделать перевязку! Я знала, что Франсуа – человек предусмотрительный, но не думала, что он способен бродить по лесу, имея при себе полоски тканей и бальзам с настойкой донника. Впрочем, в нашем краю так часто случаются подобные неприятности!..
Гортензия благословила лихорадку, позволившую ей скрыть румянец, проступивший, как она чувствовала, у нее на щеках. Она все предусмотрела, кроме живого ума и проницательности хозяйки дома.
Было совершенно очевидно, что та не слишком поверила ее рассказу, но это сейчас, по существу, не имело большого значения.
Появление Клеманс, работницы с фермы, превращенной в кухарку и горничную, положило конец беседе. В руках у пришедшей было блюдо. Гортензия, не горя желанием продолжать разговор, выпила несколько глотков бульона, пощипала сладкую тартинку и, быстро насытившись, попросила, чтобы ей позволили поспать.
Не то чтобы ее действительно клонило в сон, – впрочем, она и впрямь ощущала упадок сил, – просто таким образом она получала подходящий предлог побыть одной.
– Поспите, – одобрила ее решение мадемуазель де Комбер. – Это тоже прекрасный способ одолеть неприятную простуду, которую вы подхватили. Если дело не пойдет на лад, придется прибегнуть к помощи доктора Бремона, но, думаю, у меня достанет умения вылечить вас. Бедная моя матушка вечно страдала насморком.
Сказав это, Дофина вышла, решительно потряхивая ярко-зелеными бантами, украшавшими ее большой кружевной чепец, и Гортензия осталась одна, надеясь с толком распорядиться отпущенным временем, чтобы обдумать происшедшее. Но она переоценила свои силы, и усталость взяла свое. Через несколько минут после ухода хозяйки дома беглянка крепко спала…
Когда она пробудилась, ее стал мучить сильный насморк. Расчихавшись до изнеможения, она обнаружила, что глаза и нос превратились в неиссякаемый источник. Увидев это, Дофина напоила ее какими-то отварами, снадобьями на меду, теплым молоком и вдобавок – легким снотворным, снова отправившим девушку в страну грез вплоть до следующего утра. Но когда глаза ее раскрылись и она поглядела на розовые обои комнаты, то поняла, что чувствует себя гораздо лучше.
Поджидавшая ее пробуждения мадемуазель Комбер объявила с полнейшим удовлетворением:
– У вас прекрасное здоровье, дитя мое. А теперь надо бы вылечить вашу ногу. Это дело двух недель, и если у вас нет иных планов, было бы приятно, если бы вы подарили мне эти две недели. Не хочу быть слишком настойчивой, но мне кажется, что здесь вам было бы лучше, чем в Лозарге, где такие чудовищные лестницы. Этьен, наверное, уже убедился в этом на собственном примере, ведь ему трудно ходить и приходится лежать…
Она говорила, говорила, нанизывая фразы одна на другую, словно желая оттянуть тот миг, когда Гортензия даст ответ. Девушка мягко положила конец этому словоизвержению:
– Мне бы хотелось остаться здесь, конечно, при условии, что я не стесню вас.
Единственный расчет, определивший ее выбор, заключался в близости Франсуа Деве, негаданно сделавшегося ее сторонником. Того самого Франсуа Деве, который был другом Жана, Князя Ночи, овладевшего ее сердцем и умом и остававшегося властителем ее помыслов, несмотря на испытанное ею разочарование. Однако, кроме всего прочего, возможность провести несколько дней в доме, где царили приветливость и веселье, вместо каждодневного созерцания серых стен угрюмого Лозарга, не могла не соблазнять юную особу восемнадцати лет. Здесь самый воздух был иным!..
Из полураскрытого окна ее комнаты – действительно красивого высокого окна, а не застекленной дыры в каменной воронке – виднелась ветка полураспустившейся сирени. Она, казалось, отбрасывала отсвет на белое облачко, запутавшееся в ее листве. Оттуда лился воздух, пахнущий свежей травой и чистыми полевыми ароматами, к которым не примешивался запах сырости и тлена старых стен. Слышно было, как пела какая-то птица… Одним словом, блаженство, да и только.
Мадемуазель де Комбер в ореоле зеленых лент, бантов и кружев сидела перед этим окном за пяльцами, которые по ее приказанию перенесли в комнату Гортензии, и улыбалась. А розовый запах ее духов приятно мешался с тем, что шел из сада. Когда девушка заговорила о неудобствах, которые может причинить, улыбка Дофины сменилась взрывом смеха.
– Стеснить меня? Мое драгоценное дитя, вспомните, что я уже приглашала вас самым настоятельным образом, когда была с визитом у вашего дядюшки. И делала это из чистейшего эгоизма. Мне здесь скучновато делить время между вышиванием и мадам Пушинкой.
– Мадам Пушинкой?
– Ах да. Бог мой! Я ведь еще не представила вам мою самую лучшую и верную подругу…
Поднявшись, она отступила на шаг, и из-под складок ее платья цвета молодого мха показалась великолепная жемчужно-серая, почти серебристая кошка, самым беззаботным образом дремлющая на венке из цветов, вышитом на толстом коврике…
– Как она красива! – искренне восхитилась Гортензия. – Но было бы жалко ее будить. Она слишком сладко спит, так что мы, пожалуй, сведем знакомство позже…
Она теперь чувствовала укоры совести за чрезмерно суровый приговор, который совсем недавно вынесла в своей душе гостеприимной хозяйке дома. Ее принимали здесь как младшую сестру, обращались с ней, соблюдая величайшую деликатность. А ведь Гортензия, естественно шокированная сценой, свидетельницей которой случайно стала в Лозарге, успела отнести мадемуазель Комбер к разряду лицемерных и опасных натур. Да знала ли она, в сущности, что такое девица легкого поведения, когда она ничтоже сумняшеся сочла Дофину одной из подобных особ? К тому же она не забыла оброненное Жаном: «Любовь внушает вам отвращение? Вот уж не подумал бы…» – и теперь смотрела на собеседницу совсем иными глазами. А посему, ласково поблагодарив ее за столь любезное гостеприимство, однако, добавила:
– То, чего я желаю, – одно. То, что решит мой дядя, – совсем другое. Полагаю, ему уже известно, что я здесь?
– О своих намерениях он вам скажет сам. Он сообщил мне, что приедет завтра посмотреть, как вы себя чувствуете. Но… до того, как он явится сюда, не объясните ли вы мне, Гортензия, что вы делали в лесу при такой грозе?.. Вы бежали, как сами признались вчера. Но от чего?..
Чтобы не выглядеть навязчивой, она склонилась над своей вышивкой, выбрала прядь лазурно-голубого льна, осторожно вдела ее в игольное ушко и стала пропускать сквозь ткань, натянутую на тонкие пропиленные планки из красного дерева. Вышивка представляла собой венок цветов и лент и была выдержана в стиле голубой гризайлин по фону цвета слоновой кости; Дофина предназначала ее для кресла в собственной комнате.
Ее стратегия оправдала себя: не чувствуя стесняющего, внимательного взгляда, Гортензия после краткого колебания решилась ответить:
– От того же самого, что заставило моего кузена броситься сломя голову из замка, когда я прибыла туда: Этьен знал, что отец задумал его женить, и не хотел этого. Мне известно, что маркиз считает наш брак делом решенным, а я отказываюсь… Впрочем, мне повезло не больше, чем ему, и мои, и его усилия неисповедимо приводят нас к одному финалу: постели в вашем доме!
За своим льняным экраном мадемуазель де Комбер рассмеялась:
– Уж вы позвольте мне не сожалеть об этом. Однако не можете ли сказать, почему вы и он противитесь прожекту, который кажется весьма благоразумным? Положим, у Этьена имелись более веские причины, нежели у вас, поскольку он не был с вами знаком. Уверена, что ныне он глядит на это несколько иначе: невозможно вас увидеть и не полюбить. Что же касается вас, до меня дошел слух, будто вы питаете к вашему кузену самые дружеские чувства?
– Да, это так. Я люблю Этьена. Но не такой любовью, как было бы надо. А кто может желать брака без любви?
Глаза мадемуазель де Комбер выглянули поверх рамки пяльцев, и ее задумчивый взгляд остановился на лице девушки.
– Никто, вы правы. Меж тем именно это случается почти со всеми женщинами. Их выдают замуж, и счастлива та, кто, подобно вам, питает хотя бы теплые чувства к своему будущему супругу… Вы – девица благородных кровей, Гортензия. Эта привилегия налагает на вас определенные обязанности, и первая из них – покорность воле главы семьи!
– А если я откажусь подчиниться? – вызывающе спросила Гортензия.
– Современные законы, какие у нас есть, не позволяют вам этого. Иначе вам будет закрыт доступ в высшее общество.
– Вот уж это меня не смутит, если такова цена свободы!
– Вы полагаете? Но, бедная моя крошка, вы никогда не получите свободу, никогда! А при нынешнем царствовании особенно. Наш монарх Карл X спит и видит, как бы стереть из памяти и жизни все, что напоминает о революции. Он желает оставаться Его Христианнейшим Величеством, несгибаемым охранителем добрых нравов, устоев семьи, достоинства и хорошего тона. Что весьма забавно, если вспомнить, каким любезным он казался в бытность свою графом д'Артуа: главным версальским повесой. Однако корона меняет взгляды и характер. Могу я спросить, куда вы рассчитывали направиться, покидая Лозарг? Вы намеревались возвратиться в Париж?
– Нет. Мне слишком хорошо известно, что в Тюильри не желают меня видеть. Я надеялась достичь Клермона и явиться к мадам де Мирефлер, моей тете, к которой мать была так привязана…
– И которая помогла ей выйти замуж за вашего отца. Что ж, выбор неплох. Но уверены ли вы, что вас там примут?
– Почему бы и нет, если она любила мою мать? Утверждают, что я на нее похожа…
Не говоря ни слова, Дофина отложила пяльцы, поднялась, вышла из комнаты и тотчас вернулась, держа в руках письмо в траурной рамке. Она протянула его Гортензии.
– Вот почему я уверена, что вас не приняли бы, дитя мое. Ваша тетушка мадам де Мирефлер две недели назад угасла в Авиньоне. Вчера утром я получила извещение о ее кончине… Ах! Вот вы и заплакали! Но вы ведь ее совсем не знали?..
– Вы не можете понять! – вскричала девушка, с яростью отбросив от себя письмо, которое опустилось на ковер, как мрачная птица…
Мадемуазель де Комбер его подобрала, сунула в кармашек у пояса, подошла и присела на край кровати. Потом притянула Гортензию к себе.
– Да я ведь все понимаю! Вы ее не знали, но видели в ее доме возможное убежище, путь к достойному отступлению перед волей маркиза!.. Теперь у вас никого нет… кроме меня!
Вся в слезах, Гортензия с робкой надеждой взглянула на нее.
– Вас? Но разве не вы только что проповедовали мне покорность «главе семьи»?..
– И продолжаю проповедовать, поскольку считаю, что это и есть единственный способ обрести свободу, если не полную, то значительную.
– Не вижу, как это сделать.
– А я вам сейчас объясню. Мой кузен Фульк решил, что вы должны стать супругой Этьена, и добился полного одобрения своих замыслов у короля и двора.
– Откуда вам это стало известно? Я не сказала ни слова.
– Вы забываете, что в Париже мы были вместе. Это должно было вас шокировать, но именно тут одна из привилегий, коими у нас пользуются старые девы. А я старая дева… Увы, это состояние, с которым мне не жалко было бы расстаться…
– Мне бы оно вполне подошло.
– Не говорите глупости! Вы созданы для настоящей женской доли: вам надо любить, быть любимой, дать начало новой жизни, основать династию, – делать все, в чем мне навек отказано в этой затерянной деревенской дыре, где я трачу свою жизнь на уход за кошкой и вышивки, которые мне некому завещать. Подумайте, что для вас единственная возможность отправиться жить подальше отсюда – это выйти замуж за Этьена!
– В самом деле? Хотелось бы знать как! Мой дядя желает этого брака, потому что ему необходимо мое состояние. Он спит и видит, что я сделаюсь женой его сына и буду проводить дни и годы в замке, глядя, как падает снег, дождь, осенняя листва, и ожидая, когда же выпадут мои собственные волосы…
– Да нет же, вы выйдете замуж за Этьена, превратитесь в графиню де Лозарг, то есть в полную властительницу мужа, у которого никогда не было собственного мнения: ведь в новой семье вы станете царствовать безраздельно. Кроме всего прочего, я думаю, что он вас любит.
– Это ничему не поможет, если в конечном счете мой дядя будет властвовать над нами обоими!
– Да поймите же, несчастная дурочка: пока вы несовершеннолетняя девица, у вас нет никаких прав, никакой власти, вы существуете – и только. А став графиней де Лозарг, вы обязаны отдавать отчет в своих действиях только собственному мужу, каковой и сам тогда получит полную власть над собой. Ни маркиз, ни даже король не смогут ему в этом отказать. Вы вправе уехать в Париж. Вам даже придется это сделать, чтобы законным образом вступить во владение своим состоянием! И вы наконец станете свободной… поскольку быть замужем за Этьеном значит не быть замужем вовсе!
Охваченная жгучим желанием убедить собеседницу, мадемуазель де Комбер перешла на крик, разбудивший мадам Пушинку. Кошка сначала окинула хозяйку возмущенным взглядом своих золотистых глаз, затем потянулась, зевнула, показав маленькую розовую пасть, а после этого прыгнула на кровать, чтобы лучше рассмотреть ту, что послужила причиной беспокойства. Ее прыжок отвлек их и заставил Гортензию улыбнуться. Она протянула руку, чтобы приласкать пушистого зверька. Кошка с задумчивым видом поглядела на нее. Без сомнения, она осталась довольна увиденным, а потому пустилась в путь по ложбинкам розовой перины и, урча, стала тереться о руку девушки.
– Она признала вас, – заметила мадемуазель де Комбер. – А это привилегия, ибо она весьма разборчива. Так, она питает отвращение к моему кузену Фульку. Но с вами… Смотрите-ка, ведь ее и ваши глаза имеют одинаковый золотистый оттенок.
Она встала, подошла к зеркалу, поправила кружевной чепец, потом дернула за расшитый шнур, висевший рядом.
– Попрошу Клеманс принести чай, – сказала она со вздохом человека, перенесшего тяжелое испытание. – Это не помешает нам обеим.
Теперь мадам Пушинка стала кружиться по постели, ища для себя подходящее место, и наконец улеглась под боком у Гортензии, скрепив таким способом их договор об обоюдной симпатии…
– Вы любите животных? – спросила Дофина, наблюдавшая за этим зрелищем.
– Да, люблю. Всех! – добавила Гортензия, вспомнив о Светлячке, огромном верном волке.
– Они – отрада тех, кто никогда не имел счастья укачивать ребенка. Но только представьте, Гортензия, что вместо мадам Пушинки – младенец. Он здесь, рядом, лежит, прижавшись к вам. Ради этого счастья, вы уж поверьте, я перенесла бы все казни египетские и всех маркизов де Лозарг прошлого, настоящего и будущего! Послушание может показаться вам тяжелым, но, когда идет речь о таких девушках, как вы, оно способно стать источником великих радостей. Подумайте о той власти, которую вы вручите своему сыну. Кольцо замкнется! Дитя будет де Лозаргом и останется вашим в большей мере, чем какой бы то ни было возлюбленный. О моя малышка, подумайте! Послушайте меня! Не противьтесь тому, чтобы ради вас перед замком посадили куст можжевельника!
– Можжевельника?
– Это обычай в день свадьбы! Вот почему так много можжевельника в наших горах. Он стал прообразом семейного дерева, которое вырастет из нового супружеского союза и раскинет свои ветви над землей…
Появившаяся с чаем на блюде Клеманс прервала монолог хозяйки, и та, видимо решив, что сказано достаточно, умолкла и с улыбкой передала чашку Гортензии. Впрочем, последняя тоже чувствовала, что исчерпала все доводы. У нее было слишком много здравомыслия, чтобы не понимать, что есть доля мудрости в словах кузины. Эта мудрость не была ей по сердцу, но, быть может, вполне соответствовала бы умонастроению ее матери, если бы та однажды не повстречала молодого парижского банкира. Человека, готового взять на себя ответственность за собственную жизнь и жизнь той, которую любил. Все, на что волчий пастырь, одинокий житель каменной хижины, прилепившейся к скале, был не способен. И однако, сколь бы сирым он ни выглядел в сравнении с ее отцом, Гортензия отправилась бы за ним на край света, на самое дно нищеты, ибо как по возрасту, так и по душевной склонности принадлежала к тем натурам, чей разум не властвует над сердцем. Однако Жан, Князь Ночи, не пожелал вести ее в те края по своим трудным дорогам. Может, потому, что любил ее недостаточно? Или слишком сильно?..
До самой ночи Гортензия оставалась в обществе своих мыслей и мадам Пушинки, чей мягкий мех она время от времени поглаживала.
На следующий день мадемуазель де Комбер и Клеманс помогли ей одеться и спуститься в салон. Там ее ожидали кушетка с огромной стопой подушек и подушечек, которые поддерживали ее не хуже, чем добрая постель, но позволяли принять достойную позу. И правда, Гортензию отнюдь не прельщало принимать маркиза, лежа в кровати. В сложившихся обстоятельствах беседа с ним не могла не перейти в столкновение, и юная бунтарка желала сохранить за собой возможность встать и, пусть прихрамывая, покинуть поле боя, если дело примет слишком неприятный оборот. А кроме того, здесь перед ней был сад, от которого ее отдаляли только три высоких окна, и она испытывала необъяснимый прилив сил при виде распускающихся голубых колокольчиков. Эта обстановка не могла стать благоприятным полем для грубых маневров повелителя Лозарга: ему было бы неуютно среди скромного очарования стародевического сада. Впрочем, мадемуазель де Комбер никак не хотелось бы называть старой девой. Ее салон служил как бы продолжением сада и весь расцветал розочками, аккуратно вышитыми на изящных креслах, на двух канапе и кушетке.
– Люблю цветы! – решительным тоном часто повторяла хозяйка дома, и ее проворная игла рассеяла их повсюду, вплоть до завязок на больших полотняных портьерах бледно-зеленого цвета. Цветы стояли и в двух несколько простоватых фаянсовых вазах, украшавших полку камина, в котором горели пахучие сосновые поленья. Все это, как казалось Гортензии, поддерживало ее хорошее самочувствие. Нога уже не заставляла ее страдать, и ей было удобно в платье зеленого бархата, одолженном радушной хозяйкой.
Маркиза ждали к завтраку, но ближе к полудню появился не он, а Франсуа Деве с охапкой сирени в руках.
– Это из дальнего конца сада, они так хорошо пахнут, – объяснил он Дофине, упрекнувшей его в том, что он не принес их на кухню, как обычно. – Мне показалось, что мадемуазель будет приятно вдохнуть их запах, пока они свежи.
– Как это мило! – вскричала Гортензия, протягивая руки к роскошной бледно-лиловой охапке…
– Что за ребячество! – протестующе воскликнула мадемуазель де Комбер. – Вы будете дышать ими с тем же удовольствием, когда они окажутся в вазах. Ну же, несите их к Клеманс, слышите, Франсуа! Я пойду с вами, посмотрю, как там завтрак. Маркиз вот-вот явится!
Она взяла с кушетки цветы, но Гортензия уже накрыла спрятанную в них записку краем покрывала, которым были закутаны ее ноги.
Оставшись одна, она развернула тайное послание, и волна радости захлестнула ее при виде подписи Жана. Однако несколько строк на листке тотчас ввергли ее в отчаяние и тревогу.
«Ваше замужество – дело решенное. Сопротивляться бесполезно: не поможет. Вы лишь усугубите опасность, грозящую вам и вашему кузену. Единственная надежда: выиграть время. Соглашайтесь на этот брак, но лишь при двух условиях: чтобы вас обвенчал старый аббат Кейроль и сделал это в часовне, которая сейчас заколочена. Верьте мне, умоляю. Тот, кто желает навсегда оставаться вашим безмерно преданным Жаном…»
В полном расстройстве чувств Гортензия дважды перечитала короткую записку, но под конец та все же несколько приободрила ее. Была какая-то чувственная радость от возможности трогать этот лист бумаги, поглаживать пальцами начертанные на нем строки, но главное – она уверилась в том, что Жан все еще пытался охранить ее. Он терзался, искал пути к спасению, средства ее защитить. Быть может, он уже подготовлял бегство, устроить которое обещал? В этом случае он прав: время было самым драгоценным оружием против соединенной воли короля и властителя Лозарга…
Вот почему, когда через несколько минут маркиз появился на пороге, Гортензия вновь была тверда и спокойна. Записка, спрятанная за корсаж, придавала ей сил.
Уже достаточно знакомый с характером племянницы и ее выходками, господин де Лозарг поостерегся появляться в обличии ангела мщения, пришедшего за своей жертвой. Напротив, он вооружился улыбкой и обаянием, коего был не чужд. А если и упрекал ее, то лишь в том, что она отважилась на прогулку в столь позднее время по местам, ей неизвестным и к тому же опасным из-за причуд здешней погоды и сокрытых от глаз природных ловушек.
В залог грядущего мира он даже захватил две книги, чтобы развлечь заболевшую строптивицу. Они назывались «Урика» и «Эдуард» и четырьмя годами ранее наделали шума в светском обществе. Теперь же из-за смерти их автора, герцогини де Дюра, последовавшей в минувшем январе, были изданы большим тиражом, и о них заговорил весь Париж. Гортензия испытала живейшую радость, получив книги, о достоинствах которых ранее уже слышала, но не имела позволения их читать, поскольку на их страницах шла речь о любви людей с разным цветом кожи. При всем том она не ослабила бдительности, памятуя некую латинскую поговорку, призывавшую опасаться данайцев, дары приносящих. Она и впрямь не была способна, даже если бы захотела, питать к дяде хоть какое-то доверие.
Они не успели потолковать об ожидающих ее переменах: пришло время завтракать, и все отправились к столу. А так как мадемуазель де Комбер не терпела деловых разговоров во время еды, беседа вращалась вокруг последних светских новостей из Парижа, откуда Дофина выехала гораздо ранее кузена. Маркиз живописал, притом весьма красноречиво, каким горьким испытаниям подверглось честолюбие господина де Шатобриана, утратившего надежду получить портфель министра иностранных дел в правительстве Мартиньяка, и как знаменитый писатель все еще осаждает прекрасную мадам Рекамье. И все это в живой, приятной манере, с немалым остроумием, высветившим еще одну грань этого странного характера: способность быть именно таким сеньором, каковые некогда ценились в Трианоне среди очаровательного и несколько фривольного окружения Марии-Антуанетты.
Лишь когда все вернулись в салон, куда подали кофе, и Гортензия вновь устроилась на кушетке, тон разговора резко изменился. Сначала повисло напряженное молчание, и было вполне очевидно, что оно объясняется не только смакованием ароматного напитка. К примеру, мадемуазель де Комбер проглотила содержимое своей чашки без малейшей претензии на изящество и покинула салон, пробормотав несколько слов в свое оправдание, на которые Гортензия и маркиз совершенно не обратили внимания. И вот они остались одни лицом к лицу…
Снова воцарилось безмолвие, показавшееся беглянке нескончаемым. Теперь она чувствовала себя усталой от стольких сказанных всуе слов, и ей не терпелось перейти к предметам серьезным, однако маркиз не торопился. Смакуя вторую чашечку кофе, он поверх нее разглядывал свою племянницу. Наконец, убедившись, что ему более нечего ожидать ни от чашки, ни от пустого кофейника, он опустил хрупкий предмет на столик, удобнее устроился в кресле и мягко заговорил:
– В наш последний вечер я позволил себе разгорячиться больше, нежели то приличествует, и весьма желал бы, чтобы вы соблаговолили принять мои извинения. Вероятно, причиной тому долгое путешествие… Итак, мне бы хотелось, чтобы мы в более мирном духе продолжили ту беседу, которая завершилась столь прискорбно…
– Зачем же начинать все сначала? Мне, например, кажется, что мы уже все сказали друг другу… Вам придется простить меня, дядя, если я в чем-то задеваю ваши чувства, но я не могу добавить ничего, кроме того, что думаю. А мысли мои просты: я не горю желанием вступить в брак. По крайней мере так скоро…
– Я это все прекрасно понял. Но теперь ваша очередь уяснить себе: когда король отдает приказ, никто не вправе уклониться или хотя бы отсрочить его исполнение. А король приказал.
– Чтобы я вышла замуж за кузена?
– Разве вы не видели так же ясно, как я, документ, где выражена его воля? Эта женитьба – дело решенное в слишком высоких сферах, чтобы вам было позволено малейшее сопротивление.
– Вы уже беседовали с Этьеном?
– Конечно. И чтобы быть совершенно честным, признаюсь, что он также изо всех сил противился этому плану, что, впрочем, не застало меня врасплох. Однако… я сумел найти доводы, способные его убедить, и теперь он совершенно готов сделать вас своей супругой…
– Какие доводы?
Маркиз встал и сделал несколько шагов по салону, выбирая позу, позволяющую ему возвышаться над лежащей на кушетке собеседницей.
– Вам незачем это знать. Между отцом и сыном существуют такие области согласия, которые для вас совершенно недоступны. Теперь мне осталось уговорить вас одну!..
– Боюсь, что это будет не так легко.
На какое-то время маркиз перестал медленно прохаживаться и воззрился на племянницу с полуулыбкой, в которой явственно сквозила ирония.
– Не стоит заблуждаться на сей счет, моя драгоценная Гортензия. Я делаю огромную уступку вам и тому, что вы принадлежите к нежному полу, подыскивая доводы, способные смягчить строгость выражений королевского приказа, однако…
– Однако?..
– Однако они совершенно не являются необходимыми для завершения нашего дела.
– А это значит… что вы намереваетесь обойтись без моего согласия?
Тон беседы становился все более резким. Клинки уже скрестились, но, по сути, Гортензия сражалась лишь для спасения чести и самолюбия, ибо знала, что схватка заранее проиграна. Действительно, торжествующая усмешка маркиза становилась все откровеннее, в то время как его голос делался на удивление все более мягким, любезным, почти радостным:
– Выражение «намереваетесь» неточно, дитя мое. Я уже решился исполнить именно то, чего ждет от меня король. Не далее как завтра я отправлюсь в Сен-Флур, чтобы встретиться там с мэром и епископом. Ваша свадьба состоится в Иванов день в тамошнем соборе. Потом мы завершим церемонию торжественным обедом в старинном замке Лозаргов, принадлежащем моему кузену, который мне его по сему славному случаю предоставит в распоряжение, дабы придать празднеству больший блеск, чем это возможно в нашем собственном замке.
– Мне показалось, что вы собирались задать бал в своем доме, – язвительно заметила Гортензия.
– Бал и будет иметь место, но в нашей древней резиденции. Здешний замок никак нельзя привести в порядок за два месяца.
Лицо маркиза лучилось тщеславием. Теперь он, без сомнения, предвкушал роскошь торжеств, которым собирался ослепить кантальскую столицу. После десятилетий добровольного прозябания в тени, почти в нищете, Лозарги вновь выйдут на первые роли и заблистают на великой мировой сцене…
Какое-то время Гортензия разглядывала его, одновременно забавляясь и печалясь видом этого иллюзорного сияния, которое запечатлелось на лице человека, чудесным образом обласканного фортуной. А затем ее ясный спокойный голос положил предел его энтузиазму, отрубив, как топором палача:
– Если вы действительно желаете, чтобы этот брак случился, вы избавите меня от подобных церемоний.
– Что вы хотите сказать?
– Что я согласна выйти замуж за Этьена, коль скоро, по всей видимости, нет средства избежать этого. Но я не желаю служить посмешищем Сен-Флура. Чтобы между нами не было недомолвок, я ставлю два условия, соблюдение которых необходимо для моего согласия.
Маркиз даже вскрикнул от удивления.
– Условия? Я вообще-то не вижу, как вы можете их ставить? От вас ждут согласия, хотя и это лишь пустая формальность.
– О, сейчас увидите! Если вам надо, чтобы я стала графиней де Лозарг, то это случится в часовне замка, в присутствии всех людей, живущих в окрестностях – в замке и в деревне, как это всегда делалось в наших семьях. Я хочу быть обвенчанной в часовне Святого Христофора, чтобы это стало знаменательным днем для всех окрестных жителей, которые вновь обретут доступ в святую обитель, что им так дорога… По крайней мере тогда найдется много счастливых людей, хоть я и не буду из их числа. Что касается моего второго условия…
– Какое безрассудство! – прервал ее маркиз. – Я вам уже говорил, что вся постройка в плачевном состоянии и…
– Меня это не интересует. Пусть останется лишь одна стена за алтарем – я удовольствуюсь и этим. К тому же на Иванов день стоит жара. Время-то летнее. А если надо предпринять какие-то работы, я напишу в Париж, чтобы прислали необходимую сумму. Поймите же меня, дядя! Моя мать вышла замуж вдали от этих мест. Если вы желаете, чтобы я впрямь сочла Лозарг своим домом, мне нужно венчаться здесь!..
Возмущение и гнев, которым маркиз не осмеливался дать волю, настолько естественным было желание Гортензии, были столь велики, что он застыл, превратившись в каменное изваяние, всем своим видом выражая несогласие. Желая внести некоторое умиротворение, Гортензия позволила себе улыбнуться:
– Мадемуазель де Комбер сообщила мне, что существовал обычай во время свадьбы сажать можжевеловый куст перед домом невесты. Мне кажется, весьма затруднительно и нелепо сажать что бы то ни было перед собором в Сен-Флуре…
Но маркизу было не до улыбок:
– Мне бы хотелось услышать и второе ваше условие…
– Оно отчасти связано с первым. С тех пор как я нахожусь здесь, я часто слышу хвалы, воздаваемые аббату Кейролю…
– Этот жалкий, ничтожный клирик? Этот мальчишка?
– Вы меня не поняли. Я говорю о вашем прежнем капеллане, старом аббате Кейроле.
На сей раз в ледяных глазах повелителя Лозарга вспыхнула настоящая ярость, к которой – Гортензия могла бы поручиться в этом – примешивалась немалая доля страха… Но он ограничился сухим ответом:
– Вы требуете невозможного. Аббат Кейроль в слишком преклонных летах. Его трудно стронуть с места…
– Я бы, однако же, хотела, чтобы его попросили об этом. Если он откажется, что ж, посмотрим!
– А если я откажусь выполнить ваши условия? Если я сейчас скажу, что вы будете обвенчаны так, как я задумал? Если я настою…
– Ни на чем не следует настаивать, дядя! Полагаю, вам не понравится, если я в присутствии многочисленных гостей отвечу «нет», когда меня спросят перед алтарем, хочу ли я взять в мужья моего кузена. Голос так далеко и громко разносится под сводами собора…
– Вы не осмелитесь!
– Не заставляйте меня бросать вам вызов, дядя! Ведь второе мое имя – Наполеона…
Возвращение мадемуазель де Комбер положило конец этой сцене, которая грозила затянуться до бесконечности. Присутствие грациозной улыбающейся дамы погасило в душе Гортензии боевой задор. Но маркиз, застыв, продолжал стоять, неестественно выпрямившись, вне себя от досады на дерзкую особу, осмелившуюся ему перечить. На висках у него бились жилки, и нетрудно было догадаться, что он прилагает чрезвычайные усилия, чтобы не разразиться угрозами и оскорблениями. Наконец он отвел глаза от девушки и обратил к Дофине взгляд, в котором сквозила усталость.
– Ну, что же? – спросила та. – Вы достигли согласия?
– Пришлось, – раздраженно выпалил он. – Итак, мы посадим в Лозарге свадебный можжевельник этим летом в День святого Иоанна… А до тех пор, кузина, вы окажете мне большую любезность, оставив Гортензию у себя. Ко всему прочему, негоже ей жить под одной крышей со своим женихом.
И, не добавив ни слова, он выбежал прочь.
В первое воскресенье мая в Комбере праздновали обручение Гортензии Гранье де Берни и Этьена де Лозарга. Стоял серый холодный день – такую погоду садовники называют «черемуховая зима», поскольку нередко цветение этого деревца совпадает с возвращением холодов. Это позволило Годивелле (получившей от маркиза приказ помочь Клеманс, употребив здесь свое кулинарное искусство) бурчать, что ненастье поделом всем им, так как красивый месяц, месяц май заповедан девичеством Пресвятой Богородицы и вовсе не подходит для свадебного сговора.
– «Майский брак к напасти!» – голосом пифии предрекала она. – И еще: «Не подобает разводить в мае брачные костры, от них же потом зажигают похоронные факелы…»
Коль скоро было понятно, что у нее в запасе еще немало столь же жизнерадостных сентенций, мадемуазель де Комбер суховато заметила ей, что все идет только к обручению, а свадьба состоится лишь в конце июня. Но Годивеллу было трудно сбить с избранной тропки. Она уверяла, что это одно и то же, так как обручальное кольцо будет освящено в церкви и поэтому в будущем уже невозможно расторгнуть союз, который скрепляется священником.
Гортензия знала об этом и с каждым часом теряла надежду. Прошло лишь две недели после ее стычки с маркизом, а больная нога все еще не позволяла ей покидать дом. Удавалось лишь доплестись, прихрамывая, до сада, притом с обеих сторон ее поддерживали Дофина и Клеманс. Между тем Франсуа постоянно копался в саду: обрезал фруктовые деревья, сажал рассаду капусты, салата, порея и семена овощей. Однако, несмотря на страстное желание что-либо узнать, Гортензия не могла ни сказать, ни услышать иных слов, кроме банальных замечаний о погоде и видах на урожай от сада и огорода. О чем еще можно было говорить под бдительным оком двух стражей? Оставался язык взглядов: когда она видела, что дамы смотрят в другую сторону, ее глаза умоляли, заклинали работника сообщить что-нибудь о Жане. Увы, на ее немые мольбы Франсуа лишь виновато пожимал плечами.
Где Жан? Что он делает? Почему не подает признаков жизни? Получив его краткое послание, Гортензия понадеялась, что держит в руках оружие, способное по крайней мере заставить маркиза отложить бракосочетание, быть может, даже на неопределенный срок. Но, по всей видимости, он примирился с необходимостью открыть часовню Святого Христофора. Там уже велись какие-то работы – об этом сообщил Пьерроне, дважды являвшийся с письмом от своего хозяина к мадемуазель де Комбер. Удалось ли помириться с аббатом Кейролем? Во время своего второго визита племянник Годивеллы поведал, что в Шод-Эг направляется господин Гарлан, видимо наделенный полномочиями чрезвычайного посла, и что он намерен по поручению своего повелителя встретиться со старым священником. Услышав это, девушка тотчас перебила его:
– Почему же дядя не отправился сам?
Бедный Пьерроне ничего не мог ответить на ее вопрос. Вместо него за это взялась мадемуазель де Комбер:
– Мой кузен не надеется сладить со своим порывистым нравом, похожим, впрочем, на характер старого аббата… тоже, надо заметить, не слишком сговорчивой персоны. Кроме того, во времена, когда старый священник жил в Лозарге, он, будучи человеком глубокомысленным и исполненным ученой премудрости, поддерживал прекрасные отношения с наставником Этьена, чьи познания весьма ценил. Их обоих роднила любовь к истории и старым камням. Хотя при всем том их цели были весьма различны: аббат в основном интересовался остатками древнехристианской культуры.
– А господин Гарлан – прошлым рода Лозаргов?
– Не только этим. Он, конечно, не слишком вдается в объяснения, но я давно подозреваю, что он занят поисками легендарного клада, зарытого его однофамильцем, предводителем бандитов Бернаром де Гарлааном…
– Если бы в Лозарге было сокровище, уверена, что дядя сумел бы его отыскать!
– Таково и мое мнение. Прибавьте сюда, что Бернар де Гарлаан захватывал и другие крепости. Но готова поставить доброе ручательство против горсти орехов, что наш Гарлан несокрушимо и свято верит: клад спрятан здесь! Что бы там ни было, мой кузен выказывает немалую ловкость и обходительность, высылая вперед своего ученого гонца. Тот прощупает почву, подготовит старика, и, если сумеет склонить к согласию – маркиз собственной персоной объявится в Шод-Эге…
– Понимаю. Но, может быть, вы объясните мне, любезная кузина, коль скоро от вас тут ничто не скрыто, почему же повздорили дядя и капеллан после смерти моей матери? Что послужило причиной их ссоры и отчего маркиз до сих пор не остыл от своей давней ярости?
Однако Дофина лишь встряхнула бантами и кружевами чепца.
– Увы, узнать это мне так и не пришлось. Несмотря на близкие… гм… отношения, существующие между нами, ваш дядя не склонен делиться со мной тайнами своей души. Он вообще не любитель исповедоваться перед кем бы то ни было…
Никакие иные новости до них не доходили. Кроме той, что венчальное кольцо взялся освятить каноник, отец де Комбер, один из немногих оставшихся в живых родственников Дофины; его визита ожидали со дня на день. Гортензия не могла отказать в этой маленькой услуге Дофине и собору в Сен-Флуре, к капитулу которого принадлежал святой отец. Но ее сердце съедала тревога: ведь как только кольцо окажется у нее на пальце, она будет считаться почти супругой. А она убедилась, что из Комбера убежать еще труднее, чем из Лозарга. Ибо здесь с нее, по сути, ни на минуту не спускали глаз.
Даже если бы растянутая нога снова обрела былую подвижность, – а позови ее Жан, и она заставила бы себя идти, невзирая ни на какую боль, – у нее не было ни малейшей возможности выбраться на волю: ее никогда не оставляли одну. И ночью бегство представлялось столь же немыслимым: ее спальня примыкала к покоям Дофины, и, чтобы ее покинуть, приходилось пересечь туалетную комнату хозяйки дома.
– Моя матушка считала, что за девицей надобен строгий надзор, – объяснила та. – И по сему случаю велела наглухо забить дверь в коридор. Признаюсь вам, я просто не подумала о том, что можно открыть ее заново.
Действительно, такая дверь имелась, но со стороны коридора ее заслонял огромный бельевой шкаф. Это не оставляло шансов для ночного побега тем более, что путь через окно был вовсе недоступен: окно выходило на угол дома, под которым отвесно обрывалась вниз скала, и пары простынь не хватило бы на веревку, достаточную, чтобы спуститься на дно обрыва…
Но накануне решающего дня – о, чудо! – Гортензия, встав с постели, обнаружила, что нога больше не болит и на нее можно ступать без малейшего неудобства. Она почувствовала такую радость, что чуть не бросилась поделиться доброй новостью с мадемуазель де Комбер. Однако она вовремя сообразила, что вовсе не так уж необходимо, чтобы кто-либо знал о ее выздоровлении; мало того, ей весьма на пользу, если еще какое-то время все будут полагать, будто она не может ходить.
Между тем дом уже начал сотрясаться сверху донизу в суете, свойственной приготовлениям к большому приему. Из шкафов вынимали белье для комнаты каноника и посаженной матери Гортензии, старой графини де Сент-Круа, которая под вечер, как ожидали, должна была прибыть из Лагиоля. Прочие приглашенные – барон д'Антремон с супругой и наместник епископа отец д'Эйди – обитали в своих родовых поместьях невдалеке отсюда и собирались к ночи вернуться домой, равно как ее жених и маркиз. Раскрывались сундуки для ревизии посуды большого обеденного сервиза из марсельского фаянса, украшенного букетами розочек, старинных хрустальных бокалов и столового серебра, которое надлежало хорошенько протереть испанским мелом, притом не жалея рук, после чего оно должно было обрести зеркальный блеск. Наконец, вскоре должна была прикатить Годивелла в сопровождении Пьерроне – их в своей «бароте» обязался привезти Шапиу. Ее прибытие, а также всеобщая суматоха неминуемо должны ослабить надзор за Гортензией, ведь на кухне уже начался танец кастрюль; теперь у Клеманс должно хватить забот и помимо сопровождения постоялицы, медленно прогуливающейся по саду…
После чая на кухне вспыхнула настоящая перепалка между Клеманс и Годивеллой по поводу того, сколько меда и миндаля следует положить в некий пирог. Крики двух почтенных дам проникли сквозь стены и долетели до салона, тотчас оторвав мадемуазель де Комбер от ее вышивания… Преисполненная надежд, Гортензия подождала несколько минут и, слыша, что шум голосов усиливается, наконец решилась: взяла для виду тросточку, которую ей дали, чтобы она могла передвигаться по дому, открыла балконную дверь и вышла в сад. Она достаточно знала Годивеллу, чтобы рассчитывать на продолжительное выяснение отношений, особенно если кто-либо неосторожно подверг сомнению ее верховенство в вопросах кулинарии…
Около балконной двери была посыпана щебенкой небольшая площадка, далее под легким уклоном вниз шла тропа к большой купе деревьев, скрывавшей реку. Сад показался Гортензии красивее, чем когда-либо, ведь ей впервые удалось проникнуть сюда без сопровождения. Повсюду сверкающими желтыми ракетами раскрывались цветки дрока, а живые изгороди утопали в кипении цветущего боярышника. Сирень уже отцвела, но настала пора левкоев, их аромат разносился в воздухе и перебивал запах дыма из труб замка. Но вся эта красота меркла в глазах Гортензии перед тусклым блеском воды, просвечивавшей внизу сквозь ветки деревьев. Эта река текла мимо дома Жана. Она может привести к нему.
Она не думала ни о чем, кроме одного: ей надо бежать к тому, кого она любит, укрыться вместе с ним в какой-нибудь горной расщелине, сделать так, чтобы между ней и церемонией обручения встало непреодолимое препятствие. Ибо она знала, что такое возможно. Ее мать в день, когда дочери исполнилось шестнадцать, по настоянию отца, обеспокоенного слишком пышным расцветом девушки, предостерегла ее против неких опасных порывов чувства… безрассудных увлечений… Но никакое влечение не могло быть сильнее того, что вело ее к Жану. Ей уже казалось: она видит меж обросших лишайником еловых стволов его мощную фигуру; вот он широким шагом продирается сквозь кусты, гордо подняв голову… Увидеть его вновь! Обрести возлюбленного! А потом – забыть обо всем!
Иллюзия была такой полной, что она позвала:
– Жан!.. Жан!.. Подожди меня!
Мужчина повернулся к ней и стал приближаться. Гортензия не смогла сдержать стона разочарования, это был всего только Франсуа!.. Но он уже подбегал к ней, преграждая дорогу.
– Мадемуазель! Что вы здесь делаете? Почему вы одна? Я думал…
– Что я еще не могу ходить? Уже могу, как вы убедились, Франсуа! Но там, наверху, ничего пока об этом не знают! Я воспользовалась кухонной ссорой и сбежала!
– Но куда вы хотите податься? Я слышал, вы звали Жана…
– Завидев вас, я подумала, что это он! О Франсуа, отведите меня к нему! Ведь завтра обручение! А я не хочу! Не могу!..
Слезы залили ее лицо, хотя она не отдавала себе в этом отчета. Охваченная неистовым желанием убедить Франсуа исполнить ее самое заветное чаяние, она вцепилась в его кожух и почти повисла на нем.
Франсуа схватил оба ее запястья, оторвал их от своей одежды, но продолжал сжимать в ладонях.
– Помолвка – не свадьба…
– Но вы же знаете, что это почти так же серьезно! Жан обещал, что поможет мне бежать, и ничего не сделал…
– Вы ошибаетесь! Он изо всех сил пытается найти средство вырвать вас из лап этих людей. Мы часами прикидывали, какой тут есть выход. Но вас сторожат лучше, чем в Лозарге. Мадемуазель Дофина желает этой женитьбы так же сильно, как и ваш дядя, а я обманулся. Я никогда не должен был бы доставлять вас именно сюда! Невозможно найти способ, как вам выбраться…
– Но ведь я уже выбралась, вот она я! Так не будем же терять время, Франсуа. Скоро меня хватятся, позовут! Умоляю, отведите меня к Жану!
– Это невозможно!
– Невозможно?.. Но почему?
– Его здесь нет. Он отправился в Шод-Эг. И мне неизвестно, когда он вернется.
– Что он там делает?
– Старый аббат Кейроль при смерти. Он призвал его к себе.
– При смерти? Но тогда…
– Прошу вас, мадемуазель Гортензия, не оставайтесь здесь! Не надо, чтобы нас видели вместе! Если моя хозяйка узнает, что мы знакомы достаточно хорошо, она перестанет доверять мне, и я уже ничем не смогу вам помочь! Возвращайтесь! Я же говорю: помолвка – не свадьба. Когда Жан вернется, он, может быть, найдет выход…
Они оба замолчали, Гортензия со вздохом отвернулась от него:
– Ну, хорошо!.. Если вы говорите, что так лучше, я вернусь. Но прошу вас, Франсуа, не оставляйте меня так долго без весточки… А когда увидите Жана…
Она помедлила, удерживая на устах слова, которые давили на нее так тяжело, будто сковывали навечно.
– Что сказать, когда я увижу Жана?..
– Что я люблю его.
Почти бегом она пустилась к дому. Мадам Пушинка, в последний раз за день обходившая свои владения, поспешила ей навстречу и с самым торжественным видом сопроводила до самого салона. Ее отсутствия не заметил никто.
Однако на сей раз она сочла бесполезным продолжать притворяться недужной, и, когда мадемуазель де Комбер в чепце, слегка сдвинутом набок, вернулась к своему прерванному занятию, она нашла Гортензию стоящей у окна.
– Надо же! – произнесла она, окинув девушку рассеянным взглядом. – Вы уже стоите? И без трости?
– Мне кажется, все прошло…
– Прекрасно, по крайней мере хорошая новость… Я-то опасалась, что придется показывать своим знакомым увечную невесту. Вертикальная поза как нельзя лучше соответствует достоинству…
Достоинству? Увы, именно заботы о его поддержании облекли церемонию обручения в мрачноватые тона. Все произошло весьма торжественно, но отнюдь не празднично, хотя видимость была соблюдена.
В салоне букеты ирисов и белого терновника являли слабое подобие сада, закутанного холодной серой дымкой. Этьен, держась очень прямо и на удивление отстраненно в своем мышино-сером рединготе и пышном галстуке, делающих его выше ростом, надел на палец Гортензии, стоявшей с еще более отсутствующим видом в платье из бледно-розового фая, обручальное кольцо, которое носили все Лозарги с XVI века: сардоникс с выгравированным на нем фамильным гербом – самое неженское украшение, какое только можно вообразить. Благовоспитанное перешептывание и негромкие рукоплескания приветствовали этот жест, после чего будущие супруги выслушали поздравления присутствующих. Затем все направились к накрытому столу.
Сидя рядом с Этьеном в центре стола, украшенного букетиками ландышей, Гортензия ощущала себя на каком-то представлении, притом скорее зрителем, нежели главным действующим лицом. Все было странным в этом собрании неизвестных ей лиц, пришедших поприсутствовать при важнейшем событии в ее жизни, на которое обычно приглашают только самых близких и нежно любимых людей. Удивленный взгляд девушки поочередно останавливался на тех, кто в этот час окружал ее.
Каноник де Комбер в точности соответствовал тому впечатлению, какое должен производить образцовый каноник. Он был невысок, тучен, с розовой, круглой физиономией, свидетельствующей об исполненном терпимости уме и благородном сердце. Он любил господа, людей, цветы, обильную трапезу. Несмотря на отпечаток некой суровости, лежавшей на всем его облике, этот человек излучал добродушие.
Полной противоположностью ему был отец д'Эйди, чья громоздкая фигура в одеянии бутылочного цвета одним своим видом норовила подавить окружающих. Все в нем отличалось яркостью: и лицо, приобретшее с течением времени пунцовый отлив, и живописный язык, блистающий всеми красками воинского красноречия. У него осталась только одна рука – другую он потерял в битве, даже названия которой не мог припомнить, столько их теснилось в его памяти, – впрочем, бравый клирик прекрасно обходился и тою, что ему оставил случай. Просить же помощи у кого бы то ни было он считал унизительным. Именно поэтому мадемуазель де Комбер устраивала так, что ему всегда подавали самый острый нож, не желая видеть, как он дробит и крушит ее розовые тарелки, как это с ним уже единожды случилось. Он слыл большим смельчаком и добрым сотрапезником… по крайней мере когда мог позволить себе это. Но теперешние обстоятельства явно не подходили для увеселений, и он сидел, хмуро насупившись.
Вдовствующая графиня де Сент-Круа оставалась его личным и вечным врагом. Давным-давно они любили друг друга – еще тогда, когда мадемуазель де Соранж походила на нежный асфодель, однако брак между ними был невозможен; со временем их чувство прокисло, как второсортное вино. И теперь, когда лица обоих покрылись морщинами, а волосы поседели, они вели друг с другом нескончаемую войну, немало веселившую окружающих. Ныне графиня имела вид высокой, сухощавой и угловатой дамы с кожей, тона которой никто не взялся бы определить под слоем белой пудры и румян. Но от былого великолепия остались огромные, мерцающие, темные глаза, во время оно, несомненно, умевшие гореть подлинной страстью.
Что касается барона и баронессы д'Антремон, хотя их не связывало никакое, сколь угодно далекое родство, они презабавно походили друг на друга, что нередко случается с людьми, долго живущими вместе: они выглядели парой статуэток мейссенского фарфора, забытых на клавесине, задвинутом куда-нибудь в уголок одного из павильонов Трианона. Шаловливая грация, старомодная хрупкость и фасоны нарядов делали их преданными современниками эпохи Его Возлюбленного Величества, молодого Людовика XVI.
Среди всех этих людей Фульк де Лозарг, суровый, но до крайности элегантный в своем черном фраке, походил на падшего мятежного ангела, низринутого с небес за то, что захотел похитить слишком много света. Он являл собою разительный контраст со своим сыном, таким белокурым, бледным и настолько похожим на жертву, влекомую на заклание, что это потрясло Гортензию. Появившись, Этьен не вымолвил и десяти слов, а с тех пор, как они сели за стол, ни разу не взглянул на нее. Она видела лишь его профиль. Он молчал, глядя куда-то в пустоту, и, казалось, был еще дальше от присутствующих, чем неподвижные портреты предков рода Комбер, висевшие по стенам…
Воспользовавшись легкой перепалкой между д'Эйди и графиней по поводу какого-то происшествия, случившегося на последней ярмарке в Салере, Гортензия наклонилась к кузену, ставшему теперь ее женихом, и прошептала:
– Вы не слишком разговорчивы, Этьен! Меж тем мы не виделись почти две недели. Вы не имеете ничего мне сообщить?
– Что я могу сказать? Теперь мы обручены. Чуть более чем через месяц нас поженят. И у нас нет никакого способа этого избежать, несмотря на ваше обещание…
«Честное слово, – подумала Гортензия, – он на меня сердит! Это что же, он на меня возлагает вину за сегодняшнюю комедию?.. Как если бы в моей воле было что-либо изменить!..» Задетая за живое, она прошептала:
– Надеюсь, вы мне извините, что я не сумела убиться насмерть во время побега.
– А вы не бежали. Вы лишь пошли прогуляться в неурочное время, вот и все. Побег надо готовить…
– Так, как вы подготовились к вашему? Я по крайней мере попыталась выиграть время, выставила условия и…
Он вполоборота повернулся к ней и прорычал, давая волю долго копившейся ярости:
– Кстати, о ваших условиях! Все, чего вам удалось добиться, так это смерти добрейшего аббата Кейроля!..
– Он умер? Поверьте, я в отчаянии… Но не вижу, какова была моя роль в этом печальном деле.
– Сейчас объясню…
Этьен выждал некоторое время и, убедившись, что никто не обращает на них внимания, процедил сквозь зубы:
– Он умер после того, как ему нанес визит наш превосходнейший господин Гарлан… совсем как моя мать, имевшая несчастье довериться его искусству и знанию трав!
– Ваша мать умерла в огне, как мне говорили!
– Конечно, ее сожгли… но уже мертвую. Огонь только скрыл следы преступления!.. И не глядите на меня с таким ошарашенным видом! Да улыбайтесь же, черт возьми! Это ведь день нашего обручения! Нам надлежит быть счастливыми!
И, схватив полный бокал, к которому ранее не прикасался, Этьен залпом выпил его содержимое и потянулся за графином, чтобы наполнить вновь. Гортензия между тем пыталась подавить приступ дурноты, душившей ее… Это было какое-то безумие – столь страшные слова, прозвучавшие средь светской болтовни, прерываемой смешками и шуточками. Она поняла, что не может все это вынести, и поднялась, извинившись перед каноником:
– Прошу великодушно меня простить, но я чувствую себя не слишком хорошо.
– И правда, дитя мое, вы очень бледны! Однако это, в общем-то, в порядке вещей. Счастье при своем зарождении часто производит весьма сильное и необычное действие… Необходимо свыкнуться с ним.
Гортензия вышла из-за стола, прижимая салфетку к лицу, чтобы ее уход выглядел естественнее, но она не дошла нескольких шагов до двери, как мадемуазель де Комбер, шумно шурша зеленой тафтой, догнала ее:
– Что с вами? Вы плохо себя чувствуете?..
Девушка нашла в себе силы слабо улыбнуться.
– Мне действительно нехорошо… Может быть, из-за вина. Я к нему не привыкла. Мне нужно на воздух…
– Идите в свою комнату. Чуть погодя я навещу вас…
– Это вовсе не нужно…
– Нет, нет! Так будет лучше… Я велю Клеманс принести вам чего-нибудь согревающего.
Выхода не было. В этом доме невозможно ни минуты побыть в одиночестве.
Очутившись в комнате, Гортензия подошла к окну, прижалась к стеклу разгоряченным лбом. Казалось, лихорадка вернулась снова. Меж тем кольцо легонько царапало ей руку, и она жестом, исполненным гнева, сорвала его и едва не поддалась искушению забросить куда-нибудь в темный угол. Но ограничилась тем, что положила на комод. Столь же порывисто она схватила шаль и закуталась в нее, чтобы не видеть своего розового платья. Ей было холодно, и на сердце лег траур.
В окно она видела сад, окутанный туманом – словно серым саваном, накрыло всю округу, притушив яркие краски цветов. Розовато-белая пена цветков на старых яблоневых деревьях, желтый цвет примул, малиновый – левкоев, нежно-голубой – незабудок – все это выцвело под серым покровом, сквозь который вдали прорисовывались лишь контуры деревьев. Неровная линия горизонта тоже исчезла, и даже высокий тополь, который, как представляла Гортензия, указывал направление к дому Жана, скрылся из глаз…
Отойдя от окна, она уселась в маленькое кресло, пытаясь что-нибудь понять в причинах божьей кары, обрушившейся на нее тотчас после гибели родителей. До того ее жизнь в стенах монастыря на улице Варенн была такой простой и легкой, такой упорядоченной! Житейские смерчи бились в стены обители, не проникая внутрь. Теперь же, казалось, все демоны земные обступают и мучают ее. И после стольких тяжелых часов, страхов, тревоги, отчаяния ей еще предстоит привыкнуть к мысли, что она – невестка убийцы?
Но вправду ли маркиз настолько черен, как воображает ненавидящий его сын? В конце концов Годивелла не раз говорила, что у Этьена с головой не все в порядке. Распаленная фантазия и некоторые внешние совпадения могли смутить его дух. Легкий скрип двери заставил ее поднять голову. Она ждала Клеманс, но вошла Годивелла, в высоком островерхом кружевном чепце, придававшем ей вид средневековой матроны. Она несла на блюде чашку.
– Неужели вам так разонравилась моя стряпня, что от нее стало дурно? – с подозрением поглядывая на девушку, произнесла она. – Вы только посмотрите на эту красавицу! Видано ли: невеста бежит в свою комнату посреди трапезы?
– Ваше искусство здесь ни при чем, Годивелла. Мне стало нехорошо от другого. Этот брак… Я не могу… Мне нельзя выходить замуж за Этьена!
– Я смотрела из-за дверей в залу и видела, что он вам что-то говорит… А вам это было совсем не по нраву…
– Он мне поставил в упрек, что я стала причиной смерти аббата Кейроля. Он мне сказал…
Она запнулась, не решаясь произнести страшные слова, но они все же вырвались из ее груди. Их было так тяжело держать в себе! Когда она умолкла, ее ужаснуло сгустившееся молчание и вдруг осунувшееся лицо Годивеллы. Наконец она с усилием произнесла:
– Не могу сказать, истина или ложь то, что вы только что сказали, так как… ничего об этом не знаю. Но если вы можете принять совет старухи, которая много чего на свете повидала, старухи, которая знала вашу мать и любила ее, то…
– То?
– Вместо того, чтобы всеми средствами оттягивать ваше замужество, надо бы с ним поторопиться. Спешите выйти замуж, пусть хоть за Этьена! Да к тому же он будет самым удобным из мужей. А потом – уезжайте отсюда! Возвращайтесь домой! Как только вы выйдете замуж, никто и ничто, ни король, ни сам черт не смогут помешать вам уехать с мужем и отправиться…
– …куда глаза глядят? Я уже слышала это. Жан тоже хочет, чтобы я уехала…
– Жан?
– Вы прекрасно знаете, о ком я говорю, Годивелла! Жан, у которого нет имени… и при всем том – единственный из Лозаргов, за кого я бы хотела выйти замуж. А он тоже только и думает, как бы удалить меня отсюда.
– Потому что любит вас, не так ли? Но и я очень люблю вас, мадемуазель Гортензия. Так вот, послушайте меня: если вы захотите остаться здесь, не покорившись душой и телом господину Фульку, вы никогда не будете счастливы… И, может, даже с вами приключится какое-нибудь несчастье. А теперь выпейте это, вам станет спокойнее и с людьми, и с самой собой.
– Благодаря какому-то отвару? – с легким пренебрежением спросила Гортензия.
– Не надо говорить плохо о настоях и отварах. В них есть таинственная сила. А этот – на валериановом корне, он может успокоить даже буйного помешанного. Ну же! Пейте!
Час спустя Гортензия, словно бы летящая в легком, прозрачном облаке, предохраняющем от злобы мира, вновь заняла свое место в салоне. Присутствующие пили кофе, и ее возвращение было весьма горячо встречено гостями, по всей видимости, оказавшими немалую честь яствам и напиткам. Лишь Этьен ограничился тем, что спросил у невесты, хорошо ли она себя чувствует, и вновь погрузился в свои мысли, по-видимому, до крайности мрачные. Раздраженная Гортензия перестала обращать на него внимание.
Когда наступило время прощаться, маркиз отвел ее в сторону и сказал:
– Не знаю, сообщили ли вам о только что приключившейся смерти старого аббата Кейроля, который согласно вашему желанию должен был благословить ваш союз. Это весьма прискорбный случай, хотя, увы, естественный, в нем нет ничего удивительного, если принять во внимание возраст почтенного старца. Тем не менее, поскольку вы поставили его присутствие одним из условий вашего согласия, я считаю своим долгом спросить: имеете ли вы в виду кого-либо другого?..
Тон – в лучших традициях французской знати – был вполне куртуазен. Гортензия не могла бы ничего заподозрить, если бы в ее ушах еще не звучали ужасные слова Этьена. Обвинение в убийстве было высказано вполне определенно, но в подтверждение ей не привели ни одного доказательства, и это мешало принимать его всерьез. Не говоря уже о том, что здесь могло быть простое совпадение, превратно истолкованное сыном, ослепленным ненавистью к отцу. Разве Этьен не вздумал упрекать саму Гортензию в том, что она явилась причиною смерти аббата, потребовав, чтобы тот был у нее на свадьбе!.. Не отвечая, девушка отвернулась, поискала глазами своего жениха и увидала его в нескольких шагах беседующим со вдовствующей графиней де Сент-Круа.
– Этьен, – сказала она. – Ваш отец сообщил мне о смерти бывшего капеллана Лозарга, которого я очень хотела видеть на нашей свадьбе и получить от него благословение. Поскольку его уже нет, мне было бы желательно, чтобы наш каноник отец де Комбер, который здесь присутствует, заменил покойного. Вы не видите в этом никакого неудобства?
Молодой человек обратил к ней ледяной взгляд, значение которого было невозможно истолковать, – Гортензия впервые заметила, как он похож на маркиза, – затем несколько натянуто поклонился.
– Надо бы спросить у него, дорогая, примет ли он подобную честь. Лично я был бы счастлив узнать, что ваше желание исполнилось.
Гортензия вновь подошла к маркизу:
– Вы слышали, дядя? Думаю, мы сошлись во мнениях…
– В таком случае пойду и попрошу каноника…
Через несколько минут Гортензия, стоя на крыльце между Дофиной и мадам де Сент-Круа, присутствовала при отъезде тех гостей, которые не собирались переночевать в Комбере: чету д'Антремон, видама д'Эйди, а также хозяев Лозарга и их челяди. Перед тем как сесть в экипаж, Этьен коснулся ее щеки таким холодным поцелуем, что заслужил едкую реплику вдовствующей дамы.
– Да, ничто не предвещает доброй брачной ночи, – объявила та, глядя поверх лорнета. – Видел ли кто такого нудного жениха? А ведь это драгоценное дитя достаточно мило, чтобы вызвать больше чувства!
– Этьен всегда был застенчивым и замкнутым юношей, – вступился за него каноник. – Но он все-таки Лозарг! Будьте уверены, он не забудет об этом, когда придет его час!
Глядя, как удаляется карета, которой правил Жером, облачившийся в свои лучшие одежды, Гортензия подумала, что восторженный жених смутил бы ее гораздо больше, нежели этот. Впрочем, воспоминание об Этьене стерлось из ее памяти быстрее, чем карета исчезла из виду. Все ее желания и помыслы с обреченным постоянством вновь обратились к Жану. Жану, который, конечно же, вскоре объявится. Теперь, когда его старый друг ушел из жизни…
Но дни проходили за днями, а Жан, Князь Ночи, не возвращался…
По мере того как они неотвратимо текли к роковой дате, неумолимые, словно воды горных потоков при таянии снегов, лоб Гортензии все глубже прорезала морщина. Такая же морщина, только еще более глубокая, отметила и лоб Франсуа, который, как она видела, теперь почти ежедневно карабкался на скалу, откуда можно было разглядеть крышу хижины волчьего пастыря. Из трубы не шел дым. Да и дверь открывалась лишь трижды, когда работник отправлялся туда в надежде узнать для нее какие-нибудь новости. И следов Светлячка нигде не было, рыжий волк, неразлучный спутник Жана, тоже скрылся. И человек, и зверь словно растворились, поэтому Франсуа не скрывал своего беспокойства, когда Гортензия подошла к нему на огороде, где он окучивал картошку.
– Все это на него не похоже! И потом, он вас слишком любит, чтобы вот так просто покинуть на произвол судьбы, не говоря ни слова…
– Вы чего-то опасаетесь, Франсуа?
– Признаюсь, да! В последнее время все укладывается таким странным образом… Вот посмотрите: по совету Жана вы просите, чтобы аббат Кейроль благословил ваш брак, но аббат вдруг умирает, хотя был еще крепок, ему бы жить да жить. Перед смертью он призывает к себе Жана, и вот теперь исчезает Жан…
– Вы хотите сказать, что с ним что-нибудь должно было случиться? Вы не могли бы побывать в Шод-Эге?
– На прошлой неделе я туда уже ходил. Его и вправду видели. Даже приметили, как он оттуда уехал. Только с тех пор никто не знает, где он, что с ним…
– А его волк? Он с ним был?
– Нет, конечно. Когда приходит весна, Жан его всегда отпускает к своим. Он их король… Ему нужно следить за своей стаей…
– Вы говорите о них так, будто дело идет об обычных зверях? Разве здешние крестьяне не боятся волков?
– Пока их водит Светлячок, а Жан возится с ним, волки в здешнем кантоне не опасны… Если случится что-нибудь плохое, это будет значить, что Жан исчез… навсегда! До сих пор ничего подозрительного не слыхать, надеюсь, так будет и впредь!.. Но, знаете ли, я не очень люблю, когда Жан расстается со своим волком. Зверь – лучшая охрана.
– Но все же какого рода… несчастного случая вы опасаетесь? Кто может напасть на Жана?
Франсуа ответил не сразу. Казалось, он медлил, не зная, как выразить свою мысль. Но Гортензия настаивала, и он решился:
– От башен Лозарга ложатся зловещие тени, госпожа. Особенно на тех, кто действует наперекор желаниям их хозяина…
Гортензия пожала плечами.
– Маркиз не может знать всего. И какая ему выгода ополчаться на вашего друга именно сегодня, а не вчера и не третьего дня? По-моему, незачем чернить его больше, чем он заслуживает. Скорее всего он и понятия не имел о том, что аббат призвал к себе Жана. Лучше бы вы, Франсуа, прямо высказали, что у вас на душе на самом дне…
– Но я же это и делаю!
– Нет. Вы дружите с Жаном и из-за моей матери стали моим другом тоже. А значит, вы не хотите причинить мне боль и намеренно не желаете взглянуть правде в лицо!.. Сейчас я скажу, о чем вы думаете: Жан удалился отсюда намеренно. Жан прячется, чтобы не сдержать обещания, данного при вас. Риск слишком велик…
– Вы так не думаете!
– Ошибаетесь, именно так! И вы тоже! Он меня любит, это верно, но я принесла слишком много потрясений в его жизнь! И он не знает, что со мной делать! Вот и вся правда!
Не отдавая себе отчета, она заговорила громче, и на глаза навернулись слезы. Обеспокоенный столь внезапной вспышкой, этим яростным отчаянием, поднимавшимся в ее груди, Франсуа попытался успокоить девушку:
– Осторожнее, госпожа! Вас услышат, а может, и увидят…
– Конечно! Разве вам неизвестно, вон там, из окна за мной всегда наблюдают. Меня тотчас окликнут, если я под каким-нибудь предлогом попытаюсь пойти туда, откуда меня не видно. Хотите попробую?
– Нет, я вам верю, но ради всего святого, возьмите себя в руки! Клянусь, Жан не способен отречься от того, что обещал. Я в этом уверен. Но у него на этом свете так мало власти и…
Гортензия его больше не слушала. Резко повернувшись, она почти бегом заспешила к дому, пытаясь проглотить слезы, уверенная, что ей неоткуда более ждать помощи. В конце концов все эти люди – только лишь крестьяне, и ни один из них, даже волчий вожак, не имеет достаточно храбрости, чтобы оказаться достойным ее любви. Ни у кого не возникло страстного желания пуститься по дороге опасностей, предназначенной для нее. Потому что, несмотря на все войны и революции, она осталась госпожой из замка, а они вассалами.
Над ней синело ясное, необъятное небо. Ветерок с гор, напоенный запахами трав и смолы, развевал ее светлые волосы, вокруг простирался безмятежный и бескрайний пейзаж, а между тем Гортензия чувствовала себя пленницей, которую охраняют надежнее, чем за решетками и запорами. Ее тюремщики не носят на поясе ключей, но полновластны как никто, ибо они суть страх, предрассудки, эгоизм и равнодушие. Любовь Жана оказалась легковесной, вспыхнула и погасла, оставив лишь неощутимый прах, развеянный по ветру быстротекущих дней…
Вернувшись в свою комнату, Гортензия на этот раз отказалась выйти к вечерней трапезе под предлогом мигрени. Одна мысль о необходимости поддерживать беседу внушала ей ужас. Она хотела одиночества. Может быть, для того, чтобы наконец разобраться в собственном сердце, которое перестала понимать. Сердце по временам разрывалось от страсти, но нередко разуму удавалось заглушать его стенания. Она любит и любима – по крайней мере пока ей так кажется. Но этот человек не желает ее и не намерен пожертвовать ради нее существованием, возможно, и не отмеченным особым величием, но дорогим для него. Впрочем, когда она пыталась разглядеть, какова основа, на которой держится ткань ее собственной любви, она, к своему удивлению, не видела в ней крепких нитей доверия.
Сидя в кресле перед открытым окном, куда заглядывало небо с неправдоподобно яркими звездами, Гортензия не смыкала глаз всю ночь. Прислушиваясь к звукам спящей округи, она, быть может, старалась уловить далекий призыв волка к своим собратьям, для нее этот звук послужил бы ответом. Но до ее ушей донеслись лишь вопли здоровенного кота, явившегося в надежде снискать любовь мадам Пушинки, – и она в ярости захлопнула окно. Тотчас к горлу подступили слезы…
Любовь бродила по горам в эти теплые последние дни весны. То было время исполнения обещаний, время первых биений сердец, раскрывающихся для взаимных излияний. Скоро, очень скоро парни и девушки, взявшись за руки, станут парами прыгать через горящие ветви костров, разведенных в ночь на Иванов день, – это первое испытание, призванное скрепить их союз. По старинному поверью, легкость и единодушие в этом совместном прыжке служат предвестием согласия во все годы будущей жизни. Но уже сейчас Гортензия понимала, что ей не место на празднестве обновления и любви, ибо Иванов день призван склепать последнее звено цепи, которая навсегда прикует ее к Лозаргам.
Сжавшись в комочек на кресле, как больная кошка, она долгие часы прислушивалась к своему бившемуся в агонии чувству. Однако надежда живуча, и это тянулось бесконечно… Лишь когда горы окрасились в сиреневый цвет, а небо стало розовым, девушка без сил заснула, и ее последняя мысль наполнила ее душу скорбью: вот-вот придет Мари Марсье, портниха-поденщица, жившая то в одном замке, то в другом; она явится для первой примерки свадебного платья. Это платье уже заранее внушало ей неприязнь, ибо она знала, что заказывал его маркиз, а снимет с нее – Этьен…
Из белого атласа с кипенью кружев, это платье тем не менее было красиво, и в нем Гортензия выглядела какой-то неземной девой, когда в ночь на Иванов день, ведомая маркизом, она вошла под своды часовни Святого Христофора. Но белизна одежд лишь подчеркивала покорность склоненной маленькой головки и бледность лица, на котором долгие бессонные ночи оставили свой след. Когда, спускаясь к часовне от замка, где был подписан брачный контракт, она прошла через толпу поселян, собравшихся поглазеть на зрелище, не одна рука невольно поднималась для быстрого и незаметного крестного знамения – настолько девушка походила на тех невест из волшебных сказок, которых магия какого-нибудь демона пробудила от вечного сна для того, чтобы они погубили душу живого человека. Даже она сама не вполне отдавала себе отчет, действительно ли роковой миг грядет въяве, или это всего лишь продолжение давнего кошмара…
Согласно былым традициям версальского двора свадьба совершалась ночью, при свете факелов, которые несли поселяне, и десятков толстых свечей, потрескивавших в часовне у настоящей стены из цветов. Пришлось разорить окрестные сады и лишить их всего, что распускалось белыми лепестками, чтобы отпраздновать открытие восстановленной часовни, которую все чтили, а также в честь невесты, в благодарность за то, что она потребовала ее открыть. Целый вал белоснежных роз, флоксов и бледно-розоватых пионов поднялся и хлынул на приступ старинного свода, каменного алтаря и статуи святого покровителя всех странствующих, каковую по этому случаю очистили от многих слоев копоти и заново раскрасили.
Но Гортензия не замечала этого великолепия. Она видела лишь тонкий траурный силуэт Этьена, ожидающего ее в ароматном гроте. Этьена, не любимого ею и не любящего ее, которому она через мгновение поклянется в любви, послушании и верности на всю жизнь… Она даже не испытывала радости, вступая в часовню, которая некогда так ее заинтриговала…
Теперь она стояла одна перед Этьеном. Маркиз выпустил ее руку и отступил к неразличимой толпе приглашенных. Отец де Комбер, облаченный в белую ризу с рассыпанными по ней узорами, переливавшимися всеми красками, словно майский луг, сопровождаемый двумя служками, торжественно спустился к юной паре. Настало решающее мгновение, от которого будет зависеть вся жизнь…
Оцепенение, державшее ее в плену с самого утра, когда она приехала в Лозарг, сейчас внезапно рассеялось, сменившись паническим страхом. Она с внезапной живостью закрутила головой, растерянно вглядываясь в лица присутствующих, ища тень того, кого – и она это прекрасно понимала – здесь не найти. Жана не было. Он забыл ее, покинул… О, если бы он мог появиться в этот миг, с каким счастьем она повернулась бы спиной к усыпанному цветами алтарю, к равнодушному и враждебному жениху и бросилась к нему, не думая о том, какой это произведет переполох, не заботясь о последствиях такого шага… Но за ее спиной теснились неизвестные люди, и ее затуманенному слезами взгляду все они представлялись на одно лицо. Какие-то белые пятна, ничего не значащие… чужаки, зеваки, пришедшие поглазеть, даже не ведая, что ей приходится испытывать в эту роковую минуту. А представь они себе, что с нею происходит, это ничего бы не изменило. Они здесь не для того, чтобы помочь ей, а просто чтобы смотреть…
Голос каноника доходил до нее, словно из глубины колодца. Он предлагал Этьену ответить на ритуальный вопрос, и Гортензию охватила неясная надежда. Что, если он ответит «нет»? Если он осмелится поступить, как мужчина, и покончить ради них обоих с этой комедией? С остановившимся сердцем она ждала во внезапно наступившей тишине. Молчание длилось, и, быть может…
– Да, – сказал Этьен. Небесный свод снова сомкнулся над ней.
– А вы, Гортензия, – обратился к ней каноник, – согласны ли вы взять в мужья Этьена, присутствующего здесь, и любить его…
Он пробубнил освященную традицией формулу с начала до конца. И снова в ее душе ожило искушение сорвать торжество. Слова падали одно за другим. Одно… еще одно, потом третье… И внезапно Гортензия получила ответ на терзавшие ее сомнения; она должна была бы расслышать его еще утром, когда по приезде ей вручили письмо от преподобной Мадлен-Софи, первый отклик на ее давние призывы о помощи. «Надо покорствовать воле Всевышнего. Лишь следуя ей, мы обретаем душевный покой, особенно если это кажется нам трудным и даже жестоким делом. Все отрады божественного утешения ожидают того, кто спасает себя под сенью Послушания….»
Это письмо вместо того, чтобы успокоить ее, как, видимо, желала святая женщина, лишь придало силы ее отчаянию. Послушание! Воля Всевышнего! Воля короля! Воля маркиза! Не слишком ли много спрашивается с жалкого существа, над которым столько власти? Но теперь, у подножия алтаря, где у нее снова потребовали послушания, ее собственная воля придала ей решимости: та воля, которой она подчинит всех и вся, используя последнее оружие, оставленное ей: показную покорность. Если надо, она не остановится даже перед лицемерием, только бы достичь единственной цели, достойной ее: права распоряжаться собой и своей жизнью. Если в любви ей отказано, она по крайней мере добьется свободы! Любой ценой!
Вдруг она ощутила, что ее обволакивает всеобщее молчание. Тишина была полна ожидания: все затаили дыхание. Каноник ждал ответа на давно заданный роковой вопрос… И тут, гордо вскинув голову, Гортензия улыбнулась с милой любезностью.
– Да, – с вызовом произнесла она.
От вздоха облегчения, который испустил священник, могли бы погаснуть все свечи; громовым торжествующим голосом он объявил молодую чету соединенной узами брака, и они склонились под его благословение.
Как он был бы удивлен, если б смог прочитать, что за мысли роились в светловолосой голове юной супруги, пока он поднимался к алтарю, чтобы отслужить мессу. Преклонив колена на подушечку из красного бархата и опустив глаза на обернутый кружевами букет роз, который держала в руках, Гортензия принялась строить планы: первое, что надлежит сделать, это тотчас же выехать из Лозарга вместе с Этьеном, увы, отныне – ее мужем. Если все, о чем ей говорили, верно и особенно если она еще сохранила остатки влияния на своего кузена, ей не слишком трудно будет убедить его отправиться вместе с нею в Париж. Конечно, без какого бы то ни было промедления! А почему бы и не завтра?..
После окончания мессы рука, которую она положила на локоть Этьена, была совершенно спокойна. Они вышли из часовни. Их появление под аркой узкого крыльца было встречено долгими приветственными криками. Все жители соседней деревни и округи собрались сюда, чтобы отпраздновать событие, которое должно было бы покончить с многолетним одиночеством Лозаргов. Кроме того, эти крики послужили сигналом зажигать костры. Между часовней и замком их было разложено целых четыре, они вспыхнули разом, и музыканты заиграли веселую мелодию на местных старинных инструментах, являвшихся чем-то вроде сочетания шарманки и виолы.
И в первый раз Этьен взглянул на свою жену.
– Игры и забавы начнутся только после того, как мы откроем праздник. Вы идете?
Вместо ответа она одной рукой подхватила шлейф, тянувшийся за ней пенистой белой волной, подала ему другую, и оба пустились в быстрый танец во главе цепочки, отплясывавшей фарандолу. Следуя порывистому ритму мелодии танцоры змейкой петляли между костров, поджидая, пока языки пламени перестанут так высоко подниматься к небу. Вдруг Этьен остановился.
– Мы сейчас прыгнем, – сказал он и, не дожидаясь ответа, подхватил ее рукой за талию и попытался увлечь к огню, но тут на их пути встал маркиз.
– Надеюсь, вы не собираетесь теперь прыгать?
– Почему бы и нет?
– Это было бы безумием. Огонь еще слишком высоко горит, кружева легко могут вспыхнуть!
Лицо Этьена исказила гримаса ненависти, с которой он не сумел совладать:
– Вы, как я вижу, весьма осведомлены в том, насколько легко загораются кружева? Полагаю, что этими знаниями вы обязаны моей матери?
В ужасе Гортензия переводила взгляд с отца на сына, видя, насколько взаимная враждебность сблизила столь непохожих мужчин. Они так ненавидели друг друга, что это придавало им сходство… На мгновение ей показалось, что маркиз вот-вот ударит сына. Но Фульк де Лозарг слишком хорошо владел собою, чтобы допустить подобную выходку на людях, тем самым погубив и празднество, и ту симпатию, которой он так недавно стал пользоваться у окружающих, к немалой своей выгоде.
– Теперь, – холодно произнес он, – не время и не место семейным раздорам! Вы не в себе, и я давно об этом знаю, но по крайней мере сегодня постарайтесь вести себя как разумный человек. Мы продолжим наши объяснения позже…
Именно в этот миг Гортензия представила себе, во что выльются ближайшие дни, и подумала: настал подходящий момент подвигнуть вперед осуществление ее прожекта.
– Дядя… – начала она. Однако он тут же поправил ее:
– Отныне и впредь вам придется называть меня отцом. Не забудьте, что с сегодняшнего дня вы – моя дочь…
Она не ожидала этого и сразу почувствовала, что не сможет произнести слово «отец». Но, не желая его задеть, она счастливо извернулась, найдя лазейку, и с виноватой улыбкой произнесла:
– Все так, но надо дать мне время привыкнуть. Я только хотела вам сказать, что мне желательно отправиться в Париж, и как можно скорее. Разумеется, вместе с Этьеном. Поскольку теперь он мой муж, я думаю, настало время показать его совету банка. Ко всему прочему, я весьма удивлена, что не вижу здесь поверенного моего отца, господина Верне…
– Господин Верне более не принадлежит к числу служащих банка Гранье. Я забыл предупредить вас, что король назначил туда нового управляющего. Успокойтесь, – прибавил он, видя, что она готова запротестовать, – речь идет о бывшем друге вашего покойного отца, принце де Сан Севере, в прошлом – бонапартисте, впрочем, весьма близком к Орлеанской ветви королевского семейства.
– Но по крайней мере меня могли бы известить. Я с большим уважением отношусь к господину Верне, и отсюда следует, что мне еще настоятельнее необходимо отправиться с супругом в столицу, чтобы уладить там мои дела.
Смех маркиза неприятно отдался в ее ушах.
– С вашим супругом? Дорогая, он совершенно неспособен быть вам хоть чем-либо полезным в столь важных обстоятельствах. Что касается вашего отъезда в Париж… Здесь нет повода для спешки. Напротив, мне кажется, вам пора узнать, каковы истинные причины, вынудившие меня навязать вам этот столь неприглядный, по вашему мнению, союз. Лозаргу надобен наследник, и вы оба останетесь здесь до тех пор, пока он не появится на свет. После этого я дам вам полную свободу отправляться, куда вам будет угодно.
И пока Гортензия, у которой перехватило дыхание от ярости и разочарования, ни слова не говоря, сверлила его глазами, он снова разразился смехом:
– Да что вы в самом деле! От вас ведь потребуется лишь несколько месяцев терпения? Вы же, как я понимаю, хотите иметь детей? Так вот, чем раньше вы наградите меня внуком, тем скорее отправитесь в столицу. Думаю, дражайший мой Этьен, что было бы уместно посоветовать вам взяться за дело этой же ночью. Дети, зачатые в радости, всегда самые удачные! Остается надеяться, что вы умеете их делать!
Этьен мертвенно побледнел так, что Гортензии в испуге почудилось, что он вот-вот рухнет к их ногам. Действительно, он зашатался, как молодое деревцо под ветром, и она инстинктивно вытянула руку, чтобы его поддержать. Но внезапно он повернулся к ним спиной и побежал в направлении замка.
– Как вы можете так его унижать? – возмущенно вскричала она. – Это же ваш сын!
– Случаются моменты, когда я начинаю в этом сомневаться. Он – порядочный олух. Что касается вас, я нахожу, что вы слишком добры, вставая на его защиту. Не вступись я – он бы бросился с вами прямо в огонь…
– Неужели вы могли вообразить что-либо подобное? Надо быть вовсе не в своем уме.
– Так именно об этом я вам и толкую. Поверьте, он вполне способен подвергнуть вас риску ужасающей смерти только для того, чтобы мне досадить. Но хватит. Забудем об этом, вам пора идти сажать ваш можжевельник. Все уже готово, вот и кузина как раз идет сюда вместе с нашими друзьями. Однако же вам придется проделать все это одной.
И вправду, мадемуазель де Комбер с лопатой в руках появилась перед новобрачной. В нескольких шагах от нее уже лежал кустик у ямы, вырытой Пьерроне, который стоял тут же, готовый прийти на помощь, если девушка окажется слишком неопытной в этом деле. Но Гортензии теперь не терпелось поскорей покончить с церемонией. Бестрепетной рукой она взяла растение, установила его в яме и засыпала корни землей так, словно всю жизнь только этим и занималась. Окружающие сопровождали ее действия рукоплесканиями. Закончив, она вылила на куст ведро воды, схватила бокал вина, который ей предложили выпить за здоровье будущих Лозаргов, и разом осушила его под восторженные крики, прозвучавшие с удвоенным пылом.
– Она одна посадила можжевельник и выпила вино по-мужски, – объяснила столь бурное восхищение Годивелла, игравшая здесь роль местной пророчицы. – Мальчики, которые от нее родятся, станут здоровыми парнями и не посрамят родных мест!
– Ты права, Годивелла, – подбавил жару маркиз, чье лицо, ярко освещенное пляшущим светом костров и факелов, излучало невероятное тщеславие. – Выпьем за новую графиню де Лозарг и за всех будущих Лозаргов!
Эти слова послужили призывом ко всеобщему пиршеству. Между замком и часовней расставили столы и стойки с закусками, выкатили несколько бочек. Появились цельные окорока, горшочки со свиным паштетом, головы сыра, сдобные булочки с тертым сыром и сладким творогом, пирожки с рубленым мясом, запеканки с мелко нарезанным салом. С ними соседствовали «пунти» и горские колбасы, пироги с начинкой из всего, что дает природа в это время года, и еще с черносливом, изюмом, вареньями, а также леденцы и торты с фруктами. В перерывах между танцами и прыжками через костры, пламя которых стало не таким высоким и уже не представляло опасности, поселяне подходили сюда подкрепиться и выпить за здоровье новобрачных, святого Иоанна и святого Христофора…
У Гортензии слегка кружилась голова, поскольку первый в ее жизни бокал вина, как ей показалось, сильно подкрепил ее, а посему за ним последовало два других. Это было той малостью, которой она пыталась заглушить новое разочарование: необходимость остаться в замке вплоть до рождения ребенка. Будет ли когда-либо положен предел самодурству маркиза? По крайней мере последнее его условие казалось ей невыполнимым. Дитя, как она считала, могло быть только плодом любви. А она не любит Этьена, и с недавних пор ей стало казаться, что Этьен презирает ее почти так же, как ненавидит отца. Его попытка увлечь ее в огонь была безрассудной выходкой или же на самом деле покушением? По словам маркиза, выходило, что юноша хотел покончить с собой и с нею. Но гораздо легче поджечь легкое платье, чем суконный сюртук… Так, может, Гортензия и намечалась единственной жертвой?..
По совету Дофины, обеспокоенной необычным блеском в ее глазах, она отщипнула кусочек пирога и почувствовала, как действие вина ослабело. Впрочем, ее ум был достаточно ясен, чтобы помнить: вскоре, быть может, уже вот-вот, ее поведут в комнату, бывшую ее спальней, где ее ожидает супруг. И что ей нечего ожидать никакой радости от этой близости…
Оставалась одна надежда: Этьен куда-то убежал и исчез. Быть может, он этой ночью не вернется? И она ляжет спать одна? Вот это стало бы наилучшей из новостей…
Но увы, вопреки поверью, будто ночь на Иванов день благоприятна для исполнения всех надежд и ожиданий, ей было предначертано, что ни единому из ее желаний не суждено сбыться. Гортензия как раз отвечала на поздравления маленького аббата Кейроля и подошедших вместе с ним влиятельных жителей деревни, когда появилась Дофина в сопровождении Годивеллы с факелом в руках и нескольких дам. Это пришли за ней, чтобы отвести ее в опочивальню.
– Так рано? – попробовала воспротивиться Гортензия. – Разве мне не позволено потанцевать на собственной свадьбе?
– Ваш свекор считает, что вам будет лучше подняться к Этьену. Ему и так было непросто отловить его, а теперь он держит молодого человека под присмотром, пока того готовят к этой ночи!
Девушка не смогла скрыть гримасу раздражения, что не укрылось от вдовствующей графини де Сент-Круа.
– Новобрачный, которого надобно сперва изловить, а потом держать под надзором, его суженая, предпочитающая танцевать и оттягивающая время встречи с супругом? И вы, Дофина, продолжаете утверждать, что вестники любви и купидоны верховодят на этой свадьбе?
– Уверяю вас, что к завтрашнему утру все устроится как нельзя лучше! Эти дети созданы, чтобы поладить друг с другом!
Что до ее самой, Гортензия весьма сомневалась в этом. Казалось, ничего не осталось от той особой нежности двух заговорщиков, что объединяла ее и кузена. Со времени помолвки он относится к ней как к врагу. И вот только что… При воспоминании о том, что могло произойти, девушку стал бить озноб. А меж тем ее уже ввели в ее комнату, превращенную в супружескую спальню. Голубая штофная ткань производила впечатление удобства и, более того – изысканности, здесь все переменилось, только мебель осталась та же, хотя и с некоторыми добавлениями. Однако Гортензия не была уверена, что новая обстановка ей нравится больше прежней. Зеленые обои, хранившие отблеск девичьих грез ее матери, как выяснилось, были ей дороже, чем она полагала… Несмотря на обилие цветов, громоздившихся повсюду, теперь комната показалась ей чужой. Она принадлежала той неизвестной женщине – графине де Лозарг…
Чуть позже, облаченная в просторную ночную рубашку из батиста в мелких складочках, с тщательно расчесанными волосами, свободно лежащими на спине, она устраивалась в постели, которую для нее раскрыли. Эта постель была роскошна, но новые льняные простыни и особенно широкие кружева, украшавшие края и покрывавшие наволочки, делали ее неудобной, почти неприятной. Вокруг нее дамы переговаривались, восторгаясь свежестью и гладкостью ее кожи и особым светлым блеском волос. Только что Дофина прошептала ей на ушко несколько слов, имеющих вид советов, которые молодой девушке надлежит выслушать перед брачной ночью. Гортензия угадывала у всех этих женщин какое-то одинаковое, общее для них волнение, какую-то дрожь предвкушения будущих утех любви. Они совершали все приготовления к ним с неким религиозным рвением. Они видели себя жрицами древнейшего из культов, но сама Гортензия, устало подчиняясь почти ласковым касаниям их рук, не испытывала ни волнения, ни нетерпения. Ее тело было столь же холодно, как и сердце, и, ощущая это, она испытывала благодарность к Годивелле за ее молчание, в котором ей мерещилось тайное сочувствие тому, что творилось в ее душе. Старая кормилица удовольствовалась тем что, подготовляя постель, вела себя совершенно так же, как и в прочие дни. Вот для нее-то кровать не служила алтарем. Она была кроватью – и только!
Дамский лепет замер, когда в спальне появился маркиз, ведя чуть ли не на поводу Этьена, чью вялость и уныние заметил бы даже слепец. Было ясно видно, как рука маркиза, сжимавшая руку молодого человека почти под мышкой, направляла его шаги. Одновременное появление отца и сына повергло Гортензию почти в столбняк: она никогда бы не могла себе представить, что на ее свадьбе будет разыгран подобный спектакль в духе старинных придворных обычаев Версаля. Тем более что Этьен появится в малиновом шелковом халате с вышитыми на нем синими и красными попугаями на маленьких зеленых деревьях – тоже по моде прошлого века.
Фульк де Лозарг подвел свое поднадзорное чадо к подножию кровати и несколько задержался, созерцая очаровательную невестку, золотоволосую, со стыдливым румянцем смущения, что проступил под его дерзким взглядом, скользнувшим по ее шее до груди и плеч, полуприкрытых простыней. Мадемуазель де Комбер приметила замешательство Гортензии.
– Пойдемте, кузен, оставим детей наедине друг с другом. Теперь здесь стало слишком людно…
– Вы правы, Дофина, – со вздохом откликнулся маркиз. – Однако, если позволите, не удержусь и скажу, что в этот миг завидую собственному сыну! Новобрачная… воистину хороша!
Он подошел к маленькому столику, украшенному букетами роз, на котором стояла корзинка с фруктами, пирожками и вином, налил себе бокал, затем вернулся к кровати и, подняв его высоко над головой, так что жидкость в хрустальной глубине хрупкого сосуда заискрилась, как огромный рубин, провозгласил:
– Я пью за вас, графиня де Лозарг! За любовь, которую вам суждено познать, за страсть, что сделает вас женщиной. Я пью за дитя, за всех детей, что родятся от вас!
Он залпом осушил бокал, неожиданно для всех метнул его в мраморную каминную доску и под звон осколков почти бегом кинулся из комнаты. Женщины тотчас последовали за ним. Дверь затворилась за последней шелковой юбкой, и комната, освещенная единственной свечой ярого воска, оставленной на ночном столике, погрузилась в полумрак.
Гортензия и Этьен очутились наедине, лицом к лицу: она, сидя в постели, он, стоя у изножья кровати, и не находили, что сказать друг другу. Но внезапно Гортензия почувствовала, как в ее душу проникает нечто похожее на жалость, Этьен выглядел страшно измученным. В его глазах застыла бесконечная тоска, зрелище которой казалось еще тягостнее в сочетании с пестрым халатом. Он созерцал ту, что отныне стала его женой, со смесью ужаса и отчаяния…
Через какое-то время он в расстройстве чувств развел руками, повернулся на каблуках и отошел к очагу, где присел у еще горевшего огня. Тотчас Гортензия вскочила, накинула легкий домашний халатик в цвет ночной рубашки, сунула ноги в домашние туфли и, в свою очередь наполнив стакан вином, подала его своему странному супругу.
– Выпейте, Этьен! Мне кажется, что вам это совершенно необходимо!
Он посмотрел на вино, не беря бокал в руки.
– Мне ничего не нужно, кроме покоя! Я бы хотел, чтобы меня оставили в покое! Я бы хотел…
Он вырвался из тисков кресла с таким видом, словно подлокотники пытались его удержать, и принялся бегать по комнате, наталкиваясь на невидимые препятствия, спотыкаясь и путаясь в полах своего немыслимого халата, хлопавшего, обвиваясь у ног, словно знамя безумца. Гортензия поставила бокал на место и подошла к нему в ту минуту, когда он, рыдая, рухнул на кровать в сильнейшем нервном припадке. То чрезвычайное напряжение, в котором он находился последние недели, внезапно отпустило его, оставив на милость его собственных сил. А их было ох как мало…
Не слишком понимая, что следует делать, Гортензия сперва подумала, что лучше дать ему выплакаться. Но рыдания грозили смениться настоящими конвульсиями. Этьен корчился на стеганом одеяле из синего камчатного полотна, стеная и бормоча бессвязные слова. Девушка испугалась, что его сейчас услышат, снова явится маркиз, и всегдашняя грубость его манер лишь усугубит положение бедного страдальца… Она огляделась вокруг, приметила за полуоткрытой дверью туалетной комнаты большой кувшин с холодной водой, побежала к нему с полотенцем и, намочив его, приложила к голове Этьена.
Воду принесли из колодца. Она была очень холодна, и после того, как Гортензия дважды сменила влажную повязку, Этьен понемногу успокоился… Когда он, промокший до нитки, поднялся. Гортензия решила просушить его одежду. Он беспрекословно повиновался и лишь молча поднял на нее голубые глаза, из которых все еще продолжали катиться слезы. Наконец он выпил немного вина.
– Спасибо, – со вздохом промолвил он. – Похоже, вы весьма одарены талантом ухода за больными. Из вас, несомненно, вышла бы прекрасная жена и еще лучшая мать…
– Но я и так ваша жена, – тихо сказала она. – А если господь нам поможет, надеюсь стать и матерью…
– Ну, уж в любом случае не с моей помощью. Отныне и впредь вы – графиня де Лозарг, но никогда вам не стать моей женой в том смысле, в каком это обычно понимают.
– Почему? Разве… вы меня так презираете? А ведь до того, как я повредила ногу, мы были друзьями. Вы доверяли мне, и, кажется, нас объединяла некоторая взаимная склонность. А ныне вы, кажется, полны враждебности ко мне. Можно подумать, что я перед вами провинилась!
– Я не презираю вас… Напротив!.. Но правда и то, что я сердит на вас.
– Почему?
– Потому что вы меня предали… обманули! Вы обещали сделать все, чтобы оказаться далеко отсюда. Вы утверждали, что изо всех сил станете противиться желаниям моего отца… И вы даже не боролись.
– Вы несправедливы. Мне не повезло, вот в чем дело. Я хотела бежать, и вы знаете, что со мной приключилось. Я надеялась найти убежище у моей двоюродной бабки, мадам де Мирефлер, и узнала, что та умерла в Авиньоне. Мне нужны были время и помощь. Куда я могла пойти, не подвергая кого-либо опасности? Что можно было поделать, когда есть королевское повеление? А вы, Этьен, почему вы согласились на этот брак? Вы могли бы отказаться.
Этьен немного помолчал. Он встал с кровати и подошел к камину. Стоя перед очагом, он протягивал к огню бледные руки, казавшиеся хрупкими из-за широченных рукавов. Он беспокойно вглядывался в язычки пламени, словно прося у них помощи, а может, ответа…
– Потому что, не согласись я, вы были бы уже мертвы! Он… пригрозил убить вас, если я не решусь дать вам свое имя.
– Убить меня? Но это же ни с чем не сообразно! Разве ему тогда не пришлось бы отказаться от всех планов? Полная бессмыслица!
– Вы так думаете? Несомненно, он предпочел бы законный путь. Кроме того, ваша смерть взбудоражит тех, у кого уже есть кое-какие подозрения, вызовет тьму вопросов. Во всем этом имеется доля риска, которой отнюдь не следует пренебрегать, несмотря на изумившее всех покровительство короля, полученное таинственным для меня способом, невероятным для человека, никогда не покидавшего своей норы! Но если бы вы исчезли, это никак не помешало бы исполнению его планов. Разве он – не единственный ваш наследник?
Гортензия раскрыла рот, но не смогла издать ни единого звука, словно вдруг оказалась в чьем-то кошмарном сне. Несказанный ужас затопил ее душу, сковал нервы и даже дыхание. Хватая ртом воздух, она повалилась на кресло, прижимая руки к груди. Теперь настала очередь Этьена прийти ей на помощь.
Опасаясь, что она потеряет сознание, он похлопал ее по ладоням, нашел на ночном столике флакон с нюхательной солью, заботливо оставленный мадемуазель де Комбер, и поводил им под носом Гортензии, которая, чихнув, пришла в себя. Взгляд девушки, обращенный к нему, был так растерян, что Этьен не мог сдержать улыбки.
– Да нет, я не сошел с ума, дорогая Гортензия! Все, сказанное сейчас, правда! Мой отец – убийца. Он убил мою мать, чтобы завладеть жалким наследством, которое она не спешила отдать в его распоряжение, желая сохранить что-нибудь и для меня. Для меня, которого он терпеть не может! Он убил аббата Кейроля за то, что святой отец отказал ему в отпущении грехов и после смерти матери предал анафеме. И если бы он не находился безвыездно здесь в прошлый Новый год, я был бы убежден, что именно он убил ваших родителей! Состояние вашего отца, да будет вам известно, давно уже сводит его с ума. Годы и годы он мечтает о нем! Он жаждет его! И сметет с пути всякого, кто попытается помешать ему завладеть этим богатством!
Горестное молчание, повисшее в комнате, казалось еще более безнадежным от песен, радостных криков, музыки – ярких звуков простонародного ликования, долетавших сюда из другого, казалось, настоящего, живого мира, не подозревающего о той драме, что разыгрывалась за его толстыми стенами…
– Ну что ж, – помолчав, сказала Гортензия. – Теперь ему остается только убить меня! А затем и вас, ведь по закону с сегодняшнего дня все мое достояние принадлежит вам!
– Он не так глуп. Это еще опасно, потому что слишком рано… Тех людей, что в Париже блюдут ваши интересы, быть может, окажется трудно заставить замолчать. Ныне мы поженились, и он считает, что победа уже у него в руках. Ему потребуется лишь немножко терпения… Надо только подождать, пока не появится наследник, которым он сможет гордиться, ребенок, над которым он будет иметь полную власть… Вот почему вы никогда не станете моей женой не по имени, а по существу!
– Что вы хотите этим сказать?
– Я думал, что ясно выразился. Мы будем жить вместе, как брат и сестра, ничего больше! Он никогда не получит ребенка, которого заранее обожает… который, возможно, будет на него походить! Поймите же, Гортензия, я отказываюсь производить потомство потому, что не желаю создавать еще одно чудовище по его образу и подобию! Мы – вы и я – станем последними из Лозаргов!.. Но он этого не узнает! Он станет ждать день за днем, месяц за месяцем, год за годом, он так и не услышит благословенной для него вести! Он будет посматривать на вашу талию, проверяя, не растет ли живот! А я наконец буду счастлив. По крайней мере какое-то время. Я буду…
– А вы не боитесь, что он устанет ждать? – холодно спросила Гортензия.
Ее вопрос охладил энтузиазм Этьена, начинающий переходить в бредовые видения.
– А что он может сделать? – едко спросил он. – Прибегнуть к насилию? Самому сделать вам ребенка? Что ж, это желание возникло у него только что, когда он вас разглядывал.
– Замолчите, Этьен, вы не в своем уме!
– Вы думаете, я сумасшедший? Да нет же… До меня доходили кое-какие слухи. Мне известно, что он любил свою сестру противоестественной любовью… а вы так на нее походите! Ах, как бы ему хотелось самому жениться на вас! Какое возмездие! Какая победа над той, что ему некогда изменила!..
Зажав руками уши, Гортензия бросилась к окну. Слишком много ужасов открылось ей в этот вечер, слишком много кровавых струпов, которые сдирали с язв, так что из-под них вырывался гнилостный смрад, казалось, заполнявший всю комнату. Ей безумно захотелось вдохнуть чистого воздуха. А воздух этой июньской ночи был божественно сладок, исполнен благоуханий. Лес поднимал к ней свои ветви, овевая запахом сосновой смолы. Наверное, все травы лесные и луговые, благотворные растения, которые собирают старухи, колдуны и костоправы, пользуясь покровительством этой волшебной ночи, чтобы потом готовить из них эликсиры счастья и любви, – все эти травы доверили ветру донести до нее свое умиротворяющее ароматное послание.
За ее спиной Этьен молчал. Без сил рухнув в кресло, он завладел графином с вином и, более не сказав ни слова, методично, стакан за стаканом, опустошал его. А у Гортензии не хватило смелости его остановить. Опьянение, когда оно придет (иначе и быть не может), подарит ему хотя бы забвение во сне, а ей – несколько мгновений одиночества, так нужных для того, чтобы все обдумать.
Что ей делать с этим слабым и упрямым юношей, действия которого совершенно невозможно предугадать? В Париже все бы, возможно, обошлось, но здесь, запертые в этих стенах наедине друг с другом, добавляя день ото дня новые подробности к своим мрачным выдумкам, они дойдут до самого дна ненависти, тревожных ожиданий и ужаса… Что делать? Уехать! Для нее только в этом и был выход, спасение от жизни взаперти. Ведь Жан, единственный человек, еще привязывавший ее к бренной, жестокой земле, исчез…
Что это? Может, ей показалось оттого, что она слишком долго думала о нем? Она увидела, как он идет там, вдали, по опушке леса, направляясь от часовни к реке. На секунду ее сердце перестало биться. Счастье ослепило ее: она так надеялась вновь увидеть его!.. Он медленно брел, низко опустив голову, – он, умевший так горделиво вздергивать подбородок! Но такой бесшумный скользящий шаг, похожий на поступь волка, был только у него. Именно по походке она его и признала, так как внезапно прониклась уверенностью, что не грезит. Это Жан, точно Жан. Он появился так близко… и теперь так бесконечно далеко!
Она не смогла совладать с порывом сердца. Забыв об Этьене, который, впрочем, уже засыпал, она бросилась из комнаты, бегом спустилась по лестнице, словно белое пламя, вырвалась из дверей замка, чуть не сбив с ног Годивеллу, со своего излюбленного места смотревшую, как приглашенные пляшут и веселятся. От удивления у той отнялся дар речи, но Гортензия, вовсе не желая, чтобы ее останавливали, расспрашивали или сопровождали, бросила через плечо:
– Мне нужно немного подышать свежим воздухом! Я сию же минуту вернусь!
И вот она уже завернула за угол замковой стены. Там вдали у лесной опушки все еще виднелся силуэт Жана. Он направлялся к гроту, и Гортензия удержалась от того, чтобы позвать его, не желая привлекать ничьего внимания. Она просто ускорила шаг, придерживая руками, чтобы не мешал бегу, легчайший батист, развевающийся белоснежным облаком вокруг нее. Ночь была светлая и теплая, небосвод, усыпанный звездами, сверкал, словно диадема восточной царицы, а прохладная трава стелилась под ноги девушки, как волшебный ковер. Теперь Жана уже не было видно, его поглотила лесная завеса, но Гортензия шла к нему столь же уверенно, словно ее и одинокого скитальца соединила незримая нить. Она достигла реки и заметила мужчину в ту минуту, когда он проходил мимо грота, около которого его поджидал лежавший на дороге волк. Он почесал зверя за ушами, затем вынул из кармана свисток и издал краткий, но пронзительный свист, разнесшийся далеко по округе. С запада на него откликнулся волчий вой, потом какой-то волк отозвался с юга, затем еще один. Гортензия поняла, что волкам назначено место встречи и они спешат на свидание со своим повелителем. И поскольку Жан вновь пустился в путь, она позвала его, с ужасом сообразив, что за ее спиной может появиться кто-то из хищников.
Жан остановился. Он, должно быть, колебался, но она закричала громче:
– Жан!.. Жан, подождите меня!..
Он смотрел, как стремительно она приближается, будто белый туманный призрак, почти парящий над круто спускающейся тропой. Он расставил руки, чтобы задержать ее, поймал буквально на лету, когда, не в силах остановиться, она чуть не упала с обрыва в реку, и крепко прижал к себе.
– Я было подумал, что вы привидение или эльф. Но предпочел не рисковать и не дать вам либо вашему призраку полететь прямо в поток.
Он уже отстранился от нее со всей возможной нежностью, но она изо всех сил вцепилась в его плечи, не давая уклониться от ее взгляда.
– Почему? – вскричала она. – Почему я вижу вас снова только сейчас?..
– Потому что я поклялся не встречаться с вами до вашей свадьбы…
– Перед кем? Кому вы клялись в этом?
– Умирающему старцу! Человеку, знавшему, отчего и по чьей вине он умирает.
– Аббату… аббату Кейролю?
– Да, он послал за мной, когда понял, что маркиз повелел его уморить. И самым подлым способом: с помощью пирога, испеченного Годивеллой, который привез ему Гарлан.
– Вы хотите сказать, что Годивелла – отравительница? – негодующе воскликнула Гортензия.
– Конечно же, нет. Она сделала какой-то пирог из тех, до которых старик был охоч. Но между печью в ее кухне и столом в Шод-Эге достаточный путь, чтобы кое-что добавить в стряпню… Аббат приоткрыл мне глаза на множество тайн. И на то, что нет для вас иного спасения, кроме этой свадьбы. А я не мог вынести мысли, что с вами что-нибудь случится…
– А мысль о том, что меня потащат в одну кровать с Этьеном, вас не тяготила? По крайности, вы могли бы мне все это рассказать, а не оставлять меня грызть локти вдали от вас и без всяких известий. Разве вы не знали, что я была готова бежать с вами куда угодно, в самую непроходимую чащу, в самую жалкую волчью нору? Только бы подальше отсюда, от этого человека, у которого на уме только мое состояние.
Он все еще пытался оторвать ее от себя, но она лишь теснее прижималась к нему…
– Вам не вынести такой доли. Вы настоящая госпожа, тонкая и нежная, созданная для шелков, бархата, кружев, для жизни в стенах красивого жилища. А я бы не вынес зрелища нищеты, иссушающей, уродующей вас… Вы такая прекрасная! Только что в часовне я глядел…
– Неправда! Вас там не было. Я бы почувствовала. Я так вас искала…
– Тем не менее я там был. Над алтарем, на колокольне, откуда я мог все видеть. Но видел только вас. Вы были красивы, как ангел…
– Замолчите! Да замолчите же! Вы ничего не знаете обо мне, вы ничего не поняли! Я люблю вас, Жан, и только вас. Мне нужны только вы! А не атлас, не спокойная жизнь, не красивое жилище! Вы, вы один! О Жан, почему вы меня покинули?
Он перестал бороться с ней, и она, воспользовавшись этим, скользнула в его объятия, припав головой к его плечу, заставляя вдыхать запах ее волос, и он стал тихонько гладить их робкой, неуверенной рукой.
– Я не покидал вас, Гортензия. Напротив, я вернулся, чтобы охранять вас. Но надо понимать, что не всегда возможно осуществить то, о чем мечтаешь… Я лишь одинокий горемыка…
– Вы тот, кого я люблю!
– Я всего только дикарь…
– Вы тот, кого я люблю!
– Всего лишь человек без будущего… и даже без прошлого, потому что у меня нет отца.
– Вы тот, кого я люблю… Жан, Жан, разве вы не поняли, что мы от начала времен созданы друг для друга? Моя мать однажды сказала мне, что у каждого из нас где-то в большом мире есть человек, предназначенный лишь для него одного. Для меня – вы такой человек. И мне кажется, я почувствовала это с нашей первой встречи, там, в лесу, среди волков. Помните?
– Да. Тогда мы были вдвоем, среди них. Как сейчас. Смотрите!
Действительно, их окружало кольцо волков. Со стоящими торчком ушами и блестящими глазами они окружали скалу, на которой восседал Светлячок, игравший среди них роль предводителя.
– Так и есть, – сказала Гортензия. – Все очень похоже на ту первую ночь. Только без холода, снега… и страха, который тогда меня измучил.
– И того, что теперь вы – супруга Этьена де Лозарга…
– Нет! Я не его супруга. И никогда ею не стану.
– Как так? Конечно, странно видеть вас здесь в первую брачную ночь. А что же делает этот недоумок?
С радостью Гортензия различила в его голосе дрожь ярости и ревности.
– Спит! Он уснул, оттого что выпил слишком много вина! Жан… эта ночь принадлежит нам. Я хочу стать вашей, и только вашей, женой. Я хочу принадлежать вам одному.
Она привстала на цыпочки, чтобы дотянуться до его губ, и, касаясь их, прошептала слова, которые обожгли ему душу:
– Они хотели, чтобы я стала дамой из рода Лозаргов. Но ведь вы тоже один из них! Сделайте меня вашей супругой, Жан… Я хочу быть вашей всем телом, ведь душой я принадлежу вам уже давно…
Ценой нечеловеческих усилий ему и на этот раз удалось отстраниться, отбросить ее от себя. Она потеряла равновесие и упала в мягкую траву.
– Возвращайтесь к себе, Гортензия! Не искушайте меня! Не дразните демона, сидящего во мне и взывающего к вам!.. Не искушайте! Вы не имеете права.
– У меня все права, их дала мне моя любовь. Я буду искушать вас до тех пор, пока вы не поддадитесь искушению.
Движением, исполненным грации, она приподнялась, распустила бант, удерживавший легкий пеньюар из батиста и кружев. Он соскользнул с ее плеч на траву и развернулся, словно лепестки белой розы… Голос девушки стал сладостен и бесконечно ласков:
– И вы поддадитесь, Жан, Князь Ночи. Если только не сбежите, вы придете ко мне…
Распущен еще один бант, новое облако скользит и опускается… С остановившимся сердцем Жан увидел перед собой изящную статуэтку из живой плоти, которую звездный свет окружил серебристым сиянием. И эта статуэтка протягивала к нему руки, поднимаясь и выходя из молодой травы, подобно Венере, появляющейся из вод морских. Он попытался закрыть глаза, отринуть соблазнительное видение. Но поздно, рассудок уже потерял над ним власть…
Он протянул руки и внезапно ощутил ладонями округлость плеча. Тело Гортензии было словно соткано из прохладного атласа. Оно походило на источник, представший перед истомленным жаждой путником… И Жан перестал противиться… Рухнув на колени, он прильнул лицом к нежному животу, который вздрогнул под его первым поцелуем… И вот он увлек девушку в траву… Лицо Жана заслоняло звезды, но Гортензии не нужен был их свет. Когда он на мгновение отпустил ее, торопясь сорвать с себя одежды, она смежила веки, чтобы полнее насладиться живительным ожиданием, наполнявшим блаженством все ее существо… И он снова приник к ней, она почувствовала на себе все его сильное тело, ощутила, как тяжелы его плотные мышцы, такие твердые и при всем том такие нежные, и груз их так сладостно грозил раздавить ее всю…
А вокруг сидели волки и, полузакрыв глаза, глядели на них в молчании и неподвижности. Но лишь только ночной ветерок унес слабый крик Гортензии в миг, когда ее плоть раскрылась для любви, Светлячок со своей скалы отозвался протяжным воем, похожим на победный клич.
Несколько недель спустя Гортензия не без честолюбивого огонька в глазах оповестила своего тестя, что ждет ребенка. Это было время сенокоса, а на плоскогорье еще и пора, когда крестьяне вырывали из земли длинные узловатые корни желтой горечавки, представлявшие немалую долю богатств края. А следовательно, в размеренный обиход замка, фермы и деревни привносилось несколько необычное оживление: сюда стекались все, кто обитает на отшибе и в удаленных местах.
Фульк де Лозарг собрал весь этот народ на склоне между часовней и замком, как раньше, во время свадьбы. Затем с порога своего родового гнезда объявил им, что в положенный срок новый Лозарг явится в мир, чтобы продолжить династию. Его суровое лицо светилось радостью, ибо в этот миг он был царем и верховным владыкой… Все выпили за здоровье наследника, ибо маркиз ни на секунду не мог усомниться, что Гортензия может родить кого-либо, кроме внука, и молодые супруги были вынуждены подчиниться долгой церемонии поздравлений.
Гортензия делала это весьма охотно. Ее переполняло слишком жаркое счастье, слишком радостна была ее любовь. Но когда все окружили молодых, Этьен стоял с посеревшим лицом умирающего. Казалось, его распяли на воротах этого замка, где толпились работники с расцветшими в улыбке физиономиями и грубоватыми комплиментами. Но Гортензия ничего не видела и не слышала. Со дня свадьбы она не перекинулась с супругом и двумя десятками слов, поскольку на следующий же день он покинул голубую комнату и возвратился в свое прежнее обиталище на третьем этаже замка. Практически он оттуда и не выходил, несмотря на яростные понукания раздраженного маркиза, заклинания Годивеллы и те несколько слов, с помощью которых Гортензия попыталась подвигнуть его изменить свой образ действий.
– Живите, как вам угодно, и позвольте мне жить, как я считаю нужным, – таков был его ответ.
С той поры она перестала с ним считаться, счастливая, впрочем, действительным положением дел, дававшим ей негаданную свободу, особенно когда маркиз отправлялся в Шод-Эг, Сен-Флур или просто в Комбер и проводил там ночь… В эти ночи она тайно покидала замок и спешила на встречу с Жаном, ожидавшим ее в пещере на берегу реки.
Там, угнездившись в каменном лоне горы, – в своей норе, как они это называли, – они прожили много часов, из которых каждый стоил целой жизни, упиваясь страстью с хищной жадностью влюбленных, которым улыбнулся случай, соединив две части единого и совершенного целого. Наслаждение, которое они извлекали из телесной близости, казалось им вечно новым и все более чудесным. Иногда, утомленные любовным единоборством, разгоряченные, задыхающиеся, они бросались в пенные воды потока, чтобы счастливое забвение сна не заставило их пропустить восход дневного светила. Они резвились в воде, словно дети, радуясь прохладной влаге и красоте собственных блестевших под луной тел. Потом Жан брал ее на руки, относил на постель из трав и, коленопреклоненный, собирал с нее влагу губами. Тогда желание просыпалось в них снова, и они любили друг друга с еще большим пылом.
Когда Гортензия под утро добиралась до своей комнаты, она валилась на постель и засыпала сном загнанного зверя. Никогда больше она не находила в себе сил для молитвы, обращенной к господу, который, впрочем, теперь не внял бы ее словам. Молодая женщина в душе своей была слишком щепетильна, чтобы обманывать Всевышнего. Она понимала, что совершила грехопадение, но грех был ей слишком дорог, чтобы она допустила лицемерное раскаяние. Никогда более она не писала Мадлен-Софи Бара, ни разу не открыла свой девичий дневник, ибо та девушка умерла. Женщина, которую разбудили к жизни поцелуи Жана, имела в аде и рае не более нужды, нежели любая самка хищного зверя. Теперь богом Гортензии был Жан. Ей было достаточно почувствовать его большую ладонь на своей груди, чтобы сердце заходилось от блаженства, и никакие райские кущи не могли сравниться с тем волшебным краем, куда отлетала ее душа, когда Жан овладевал ее телом…
Но на следующий день после триумфального объявления о грядущем наследнике рода Гортензия была низринута со своих языческих небес на суровую твердь земли, и удар оказался чудовищным. В то утро Годивелла, отправившаяся к Этьену с первым завтраком, нашла его повесившимся на одной из потолочных балок в его комнате…
Вой несчастной старухи разнесся по всему замку от основания до башенных зубцов. Сначала на ее вопль прибежал Эжен Гарлан: ему пришлось сделать лишь несколько шагов по коридору; затем маркиз, торопливо кутавшийся в халат, и, наконец, Гортензия, которую ужасное зрелище пригвоздило к порогу комнаты супруга, и тотчас сознание покинуло ее…
Она очнулась в собственной постели, и ей показалось, что черный покров накрыл весь замок. Годивелла рыдала, что не мешало ей водить перед лицом юной хозяйки флакончиком нюхательной соли, хотя сама старая кормилица даже не подумала вытереть слезы, беспрерывно струящиеся по ее щекам и заливавшие корсаж и передник.
– Почему? – пролепетала Гортензия, чьи глаза, едва открывшись, тоже наполнились слезами. – Почему он это сделал?..
– Это… это не первый раз… Как он пытался умереть, вы же знаете? Нам уж показалось, что он излечился от этих вздорных помыслов, но, надо думать, все началось снова! И подумать только, вчера еще я упрекала Пьерроне, мол, у него все в голове помешалось, когда он рассказал мне… что видел привидение в одном из окон… Я-то думала, что переборщил с выпивкой, когда пировал с косцами. Но, верно, он говорил правду. Несчастье поселилось в этом доме… Вот, мадам графиня, я это нашла на полу… Прямо под бедняжкой… Он написал вам.
Кормилица извлекла из кармана запечатанную записку и отдала в руки Гортензии. Та сломала печать и развернула лист, содержавший всего несколько строк:
«Я слишком люблю вас, чтобы вынести то, что вы понесли от чудовища. Ибо это может быть только он. Извините, что не попрощался с вами, и будьте осторожны!»
Гортензии показалось, что разум изменяет ей. Она перечитала послание, и ее руки судорожно сжались, смяв бумагу. Голова снова упала на подушку, и она так побледнела, что Годивелла решила, что ее молодая госпожа отходит, а потому тотчас перестала плакать, схватила ее похолодевшие руки и стала их яростно растирать.
– Но хоть вы-то не собираетесь нас покинуть, бедное дитя?.. Господи боже мой, что он мог там написать?.. Придите в себя!.. Прошу вас!.. Пьерроне, Пьерроне!..
Она уже бросилась к двери, чтобы призвать на помощь, послать за врачом, однако ценой невероятных усилий Гортензии удалось приподняться.
– Не надо, Годивелла! Не посылайте ни за кем!.. Мне уже… лучше…
– Вы едва держитесь. И вы… так бледны!
– Найдите мне немного спирту!
На подносе, лежавшем на комоде в салоне, стояла бутылочка. Годивелла принесла ей маленький стаканчик разведенного спирта. Она залпом выпила его, поперхнулась, поскольку не имела привычки, но огненная жидкость почти тотчас вернула ее щекам естественный цвет. Одновременно с этим она придала больной силы, ей удалось даже покинуть постель, но только для того, чтобы упасть в кресло, в котором Этьен провел их первую брачную ночь. В ее ладони все еще была зажата смятая записка. Она положила ее на одноногий круглый столик, расправила бумагу, разгладила в смутной надежде: вдруг что-то изменится в смысле начертанных слов или окажется, что она не так прочла… Но смертоносные строки остались там, где были, они сбивали с толку, она не могла поверить написанному…
Стоя в нескольких шагах от нее, Годивелла затаила дыхание и во все глаза глядела на юную хозяйку, приходя к мысли, что та сходит с ума… И тогда Гортензия резким жестом протянула ей листок:
– Читайте, Годивелла!..
– Но…
– Я так хочу! Я одна не способна сохранить в душе столь ужасную тайну…
Когда кормилица закончила чтение, приложив несравненно больше тщания, чем даже ее хозяйка, кровь отлила от ее собственных щек и руки старой женщины задрожали.
– Чудовище?.. О ком он говорит?
– О своем отце. Он умер, так как убедил себя, что я уступила его отцу… брату моей собственной матери!
– Но в конце концов… Вы же и вправду были… Ну его женой? И в первую-то ночь он ведь с вами…
– Нет. Он не дотрагивался до меня! Он не хотел, потому что не желал продолжить род… Но как он только мог вообразить подобную вещь? Чтобы я… я и мой дядя!..
– Вы слишком похожи на свою мать. Вам об этом даже говорили и повторяли… А мне известно, что господин Фульк любил свою сестру не так, как подобает. Мать Этьена достаточно натерпелась от этих воспоминаний. А мой мальчик видел глаза маркиза, когда тот пил за ваше здоровье у брачного ложа. И вот… Когда он узнал, что вы понесли, притом не от него…
Вдруг до Годивеллы дошло, что, собственно, она сама только что произнесла, и старуха с неким ужасом уставилась на живот Гортензии.
– Но тогда как же…
– Кто его отец? Я скажу вам, вам одной: мой сын, Годивелла, станет подлинным Лозаргом. И внуком вашего хозяина, как если бы его зачал Этьен! Вы поняли?
– Жан!.. Это Жан?..
– Да. Я люблю его, как и он меня, только ему я и принадлежу… навсегда!
В этой тираде было столько горделивого любования своим чувством, что Годивелла в замешательстве опустила глаза. От этой юной женщины веяло такой первозданной страстью, что кормилица не могла не проникнуться ее правотой, которую она угадала с той цепкостью ощущений, что свойственна старым людям, всегда жившим вместе с матерью-природой, повинуясь ее велениям и причудам.
– Но почему вы рассказали об этом мне, простой служанке? – смиренно вопросила она.
– Потому что вы для меня гораздо дороже простой служанки. Вы же – хранительница всех тайн этого семейства, значит, поможете мне сохранить и эту. И наконец… Я хочу, чтобы вы знали все об этом ребенке, который появится на свет и попадет в руки к вам первой… Ну что, Годивелла, согласны быть моей сообщницей?
Та не медлила ни секунды:
– Я буду вам верна. Вам и ребенку. И да простит меня господь, но сдается мне, что на то его, господня, воля!
– Ну, в противном случае он не замедлит дать нам об этом знать…
Через два дня Этьен, облаченный в тот замечательный сюртук, что надевал на свадьбу, был перенесен в часовню и упокоился в маленьком семейном склепе рядом со своей матерью. По обычаю, женщины из его рода не принимали участия в похоронах, и Гортензия, облачившись в траур, который сняла так недавно, с наброшенным на лицо черным покрывалом поднялась в сопровождении Годивеллы и мадемуазель де Комбер на стену замка.
Оттуда с сухими глазами, но с невыразимой печалью на сердце она смотрела, как узкий гроб, выдолбленный из цельного дубового комля, был вынесен из замка на плечах четырех мужчин под мрачный похоронный звон, несшийся с колоколенки у часовни. Стояла удушающая жара, но небо было закрыто темными облаками, предвестниками грозы. Облака быстро надвигались из-за горизонта и вскоре подмяли под себя последний клочок белесой лазури. Под своим покрывалом Гортензия чувствовала, что задыхается. Быть может, от слез, которые не хотели течь из глаз, или от жестокой тревоги, сдавившей грудь. Тот, кого несли эти четверо, умер и из-за нее и по ее вине. Он любил ее, а она не угадала его смиренного, робкого и молчаливого чувства.
Она испытывала сильнейшие угрызения совести, но они имели мало общего с сожалением, ибо теперь она познала власть истинной любви. Тронул бы Этьен ее сердце, если бы она знала, что у него на душе? В этом она не была уверена. Ее любовь к Жану не знала предела и не оставляла места никакой иной привязанности. И все же Гортензия упрекала себя, что не поняла истинной сути того, что с ним случилось, не смогла одарить его нежностью и вниманием, которые, быть может, спасли бы его… Она оставила его в одиночестве, один на один с его внутренним адом.
Тем временем маленький кортеж достиг часовни. Чтобы бедные останки смогли упокоиться в освященной земле, все обитатели Лозарга сплели вокруг этой смерти настоящий заговор молчания. Самоубийство выдавали за несчастный случай: Этьен якобы сломал себе шею, упав с лестницы. Эжен Гарлан, чьи познания в химии оказались на должной высоте, смог в достаточной мере уменьшить отек лица, и во время бдений у скорбного одра Шапиу с сыновьями, а также деревенские жители, пожелавшие прийти им на смену, видели лишь старательно забинтованную голову, покоившуюся на подушке. Никто даже и не подумал бы, что здесь кроется подвох. Каждый про себя решил, что молодой хозяин переусердствовал, празднуя приход в мир будущего наследника, вот и ошибся ступенькой – чего не бывает на свете.
Что касается Гортензии, ей эта выдуманная история была отвратительна: придавая кончине Этьена вид, угодный церкви, она унижала его достоинство. Но еще более угнетала мысль, что в противном случае церковная анафема с тупой беспощадностью поразила бы невинного, жертву тонкой чувствительности сердца и непонятой, не пережитой любви…
Когда гроб скрылся в притворе, где его ожидали аббат Кейроль в черной рясе и служка в черной же сутане, женщины на замковой башне перекрестились и приготовились спуститься вниз. Отныне Этьен принадлежал Всевышнему и матери-земле, он во плоти уже никогда не появится под солнцем…
Дофина подхватила Гортензию под руку, чтобы увлечь ее в дом.
– Пойдемте! Теперь надо подумать о вас… Мы помолимся о нем в большой зале…
– А почему нельзя помянуть его в домашней молельне? Поскольку маркиз занялся обстановкой замка, можно было бы наконец подновить и комнату моей покойной тетушки, из которой ведет ход в молельню.
– Вам незачем забивать себе голову подобными заботами. Уверена, попозже он займется и этим… Пойдемте!
Перед тем как сойти с дозорного пути, проложенного по верху стен и башен, Гортензия не могла удержаться, чтобы не сделать несколько шагов в ту сторону, откуда открывался вид на реку. Ее туда тянуло неудержимо: там сосредоточилось все, что составляло ее жизнь… Тем не менее она понимала, что время ее счастья пошло на убыль. Она прочла это в глазах Годивеллы, когда обернулась. Старая женщина глядела на нее со смесью жалости и мольбы: ее глаза опустились к талии молодой графини и сказали все без слов: еще незримый, но с потрясающей очевидностью существующий ребенок уже начинал обретать форму под этим шерстяным платьем. Теперь на него нужно было перенести все заботы, мысли и желания будущей матери.
Дойдя до лестницы, на которую первой ступила мадемуазель де Комбер, Гортензия наклонилась к Годивелле и прошептала на ухо:
– Я бы хотела послать ему письмо. Надо, чтобы он знал. Иначе он не поймет. Вы не могли бы взять это на себя?
Годивелла прикрыла веки, что означало «да», и не задала ни единого вопроса. Она понимала, какого рода письмо ее просили отнести.
Поздно вечером, когда на замок опустилась тишина, Гортензия написала Жану единственное в своей жизни любовное письмо. Она вложила туда все, что было у нее на сердце, все, что она никогда не напишет ни одному мужчине. Но там же вполне определенно говорилось о решении, принятом в ночь после смерти Этьена, когда она вместе с маркизом бодрствовала у тела своего несостоявшегося супруга:
«…Он умер из-за нас, из-за нашей любви и именно этим положил ей конец. Я буду любить тебя всегда, но теперь всю страсть обращу на нашего ребенка. Это необходимо, если мы не хотим, чтобы однажды господь предъявил нам счет и наказал нас через него. Ты дал мне достаточно счастья, его хватит на целую жизнь, и я, как твой друг Франсуа, кажется, теперь научусь дожидаться вечности…»
Она должна была остановиться: слезы текли по руке на бумагу и оставляли на ней пятна. Она писала то, что думала, но как тяжело в восемнадцать лет отрекаться от великой любви. А вечность располагалась где-то так далеко!.. Не в силах продолжить, она, подписав послание, высушила чернила, поцеловала имя Жана и запечатала записку. Вдавив свой перстень в горячий воск, она испытала унизительное чувство, будто герб Лозарга скрепил цепи, навсегда сковавшие ее будущее.
Тогда, задув свечу, вдова Этьена уронила голову на сложенные руки и расплакалась навзрыд, как плачут несчастные дети. И здесь же ее настиг сон…
На следующий день Годивелла отнесла письмо, а затем вернулась, чтобы отчитаться как раз в то время, когда Гортензия переодевалась к ужину.
– Вы сказали, что ответа не надо. Однако он вам ответил.
– Что?
– Он сказал: «Я всегда буду там…»
Гортензия закрыла глаза, чтобы полнее насладиться чудесной волной покоя, в которую погрузилось все ее существо. Она чуть было не усомнилась, сможет ли он понять ее. Она боялась, что страсть возобладает и он ринется в бой. Но нет. Он соглашался остаться там, отделенный от Гортензии и ребенка не только рекой, но чем-то гораздо большим. И потому теперь он всегда будет где-то близко от нее и ребенка, быть может, ближе, чем если бы они жили под одной крышей. И за смеженными веками перед ней протекла длинная чреда лет, целая жизнь, которую она проведет в тени средневековых башен, что раньше внушали ей такой страх. Наверное, сын полюбит их. У нее пропадало желание повидать Париж, где ее не ожидало ничего, кроме двойной могилы. Она останется здесь навечно, наблюдая, как растет и расцветает ее дитя. А потом она тихо состарится и будет вздыхать от счастья, случайно приметив вдали высокий силуэт любимого человека или среди кромешной ночной тьмы заслышав вой волка, зверя, страшного для прочих, а для нее ставшего знаком присутствия Жана. Хищника, бывшего слугою ее господина…
Угрызения совести перестали так сильно терзать ее, печаль неминуемо должна утихнуть, а со временем, быть может, пройдет тот голод души и тела, который просыпается всякий раз, когда она вспоминает о Жане, ибо она поняла, что пережитая драма не смогла укротить его совсем.
Спускаясь в заново отделанный салон, где ее ожидали свекор и мадемуазель де Комбер, Гортензия закрыла дверь своей комнаты с тем чувством, с каким завершают некую важную часть прожитой жизни. С этой минуты и впредь она посвятит себя ожиданию…
Закончилось лето с его удушливой жарой и внезапными грозами, перед которыми все бежали убирать белье, разложенное после стирки на лугу и блестевшее под солнцем, словно большие куски белой эмали. К осени выцвела густая лазурь неба, посветлели кроны деревьев и покрылись ржавчиной большие заросли папоротников, окаймлявшие плоскогорье. Погода стояла прекрасная, и плод под сердцем Гортензии тихо зрел, тщательно укрытый просторными юбками и большой черной кашемировой шалью, подаренной маркизом молодой вдове. Она почти не страдала от беременности: лишь несколько раз ее поутру настигала дурнота, прекратившаяся к четвертому месяцу. Ее молодое, здоровое и сильное тело расцветало в чаянии близких свершений, и тонкое лицо под густыми волнами шелковистых льняных волос приобрело свежие тона цветущего шиповника.
Маркиз заботился о ней со рвением, не ослабевающим ни на миг. Он не позволял ей выходить одной, но требовал, чтобы она ежедневно гуляла, и охотно сопровождал ее во время таких прогулок. В его отсутствие с ней была Дофина де Комбер, когда посещала их замок (а теперь она делала это часто!), или же Годивелла. Господин де Лозарг не без основания заявлял, что чище здешнего воздуха не бывает нигде, и не уставал повторять: будущей матери нужно дышать им как можно чаще.
– Он похож на садовника, который хлопочет над редким растением, – подшучивала Дофина. – Если бы он осмелился, думаю, он вдобавок принялся бы вас поливать…
Зима наступила внезапно. За две недели до Нового года еще стояла мягкая погода, а тут вдруг утром люди в Лозарге, выйдя из домов, оказались по колено в снегу. Снег не растаял и затвердел под порывами ледяного ветра, пришедшего с севера. Замок, этот островок, затерянный во льдах, подобно сжавшемуся кулаку, затворил в себе своих обитателей.
Эти недели оказались весьма тяжелы для Гортензии; их лишь немного облегчила вечерняя месса, которую впервые за долгое время отслужили в часовне. Это был прекрасный миг душевного исцеления при сиянии свеч и игре пламени на вкусно пахнувших сосновых поленьях, горевших в камине. Но всего лишь миг… Дитя под сердцем сделалось, как ей чудилось, неестественно тяжелым, и ей стало трудно ходить; будущая мать покидала свою комнату только для того, чтобы доплестись до кресла перед большим очагом в салоне. Там она долгие часы оставалась неподвижной, чаще всего занятая тем, что прислушивалась к толчкам младенца в мягкой раковине живота, и тогда на нее накатывало сладкое предвкушение будущего счастья. А кроме этого, она вязала в обществе Годивеллы (ее обучили вязанию еще в монастыре), немного читала и слушала маркиза, игравшего для нее на арфе…
У маркиза была приятная манера игры, но раньше хозяин замка ублажал лишь себя, поскольку инструмент никогда не покидал его комнату. Теперь же из любезности и желания развлечь молодую женщину он велел перенести арфу вниз, хотя, как только его пальцы касались струн, он тотчас забывал и о ней, и обо всем на свете, кроме музыки, полностью завладевавшей его существом. Это страстное увлечение было неожиданно в человеке, казавшемся вовсе бездушным. Но искусная беглость пальцев несколько восполняла холодность его музицирования.
Гортензия и сама играла на арфе, притом неплохо, но чувствовала себя слишком усталой, чтобы занять место у тяжелого позолоченного грифа. Она предпочитала отдаваться вольному течению мысли под аккомпанемент мягко перебираемых струн, напоминавших журчание весеннего ручья. А она с таким нетерпением ждала этой весны, ибо вместе с ней на свет должен был появиться младенец: к концу марта, и в этом совпадении она находила лучшее из предзнаменований.
Мадемуазель де Комбер уже давно не появлялась: в первых числах января ее уложила в постель жестокая простуда. К тому же дороги были слишком плохи, чтобы позволить это путешествие даже на санях. Гортензия очень сожалела об ее отсутствии, поскольку теперь ей нравилось проводить время в компании этой живой и веселой дамы. Даже когда ей самой хотелось помолчать, она любила слушать, как беседуют или даже пускаются в словесные пикировки Дофина и ее кузен – маркиз. Теперь же из женщин в замке оставались только Годивелла и две молодые служанки, которых наняли, чтобы освободить кормилицу от самых тяжелых работ. Однако старая женщина, похоже, потеряла вкус к болтовне и, оказавшись в обществе Гортензии, большую часть времени молилась, перебирая по многу раз все бусины четок, словно пытаясь ценой неутомимого упорства снискать благоволение небес, способное охранить дом и его обитателей.
Будущая мать надеялась, что ребенок появится на свет двадцатого марта – в тот же день, что и она сама. Но схватки начались на десять дней раньше задуманного: в ночь с одиннадцатого на двенадцатое.
Большие часы в вестибюле пробили полночь, когда острая боль прошла по всему телу Гортензии и вырвала ее из объятий сна. Задыхаясь, с каплями пота на лбу, она с облегчением почувствовала, что накатившая на нее волна страдания медленно отхлынула. Она еще сомневалась, стоит ли позвать прислугу, но новая волна приближалась, поднимаясь откуда-то из глубины тела, и тут боль достигла такой силы, что роженица испустила резкий крик, разбудивший ее тестя, последние несколько ночей державшего свою дверь полуоткрытой.
На этот раз родовые схватки уже не прекращались. Гортензию поглотил поток непрерывных мучений, терзавших ее с такой свирепостью, какого она даже не могла себе представить и перед которой оказалась совершенно беспомощна. Целые часы ее крики, прерываемые всхлипываниями и протяжными стонами, отдавались эхом во всем замке и за его пределами, объявляя, с какой властной настойчивостью дитя требовало, чтобы его впустили в этот мир.
Бедная мученица едва различала зыбкие силуэты тех, кто суетился вокруг нее, их осунувшиеся от тревоги лица, среди которых, как ей показалось, была и хмурая физиономия маркиза. Впоследствии она узнает, что господин де Лозарг настоял на своем присутствии во время родов невестки, словно она была царствующей королевой, а дитя – наследником престола.
Наконец, к вечеру в превзошедшем все прочие приступе боли раздираемое на части тело раскрылось и последним усилием вытолкнуло из себя мальчика…
На душераздирающий вопль матери эхом отозвалось торжествующее рычание деда, а за ним – повелительный крик младенца, которым тотчас завладела Годивелла, в то время как изнемогающая Гортензия погрузилась в милосердный провал похожего на обморок забытья.
Младенец весил около восьми фунтов и был великолепным ребенком, которого Годивелла вне себя от радости и тщеславия не замедлила объявить истинным Лозаргом. О последнем она могла и не говорить: это бросалось в глаза. А когда потрясенной Гортензии впервые дали его в руки, она почувствовала, как сердце тает от счастья, найдя в маленьком личике с непокорным хохолком черных волос на макушке сходство с Жаном. Впрочем, и с маркизом. Тут она осознала, до какой степени похожи эти двое. И почему волчий пастырь отпустил бороду и усы.
Материнская любовь захватила ее и понесла, как буря древесный листок; все сомнения, сожаления, колебания остались позади. Долгие минуты она созерцала своего мальчика, робко лаская губами щеки с легким пушком и розовые пальчики, которые топорщились, как крошечные морские звезды. И сердце, и глаза матери лучились нежностью.
– Конечно, я хочу его кормить сама! – сказала она тоном, не терпящим возражений.
– Лучше не надо, мадам графиня, – возразила Годивелла. – У вас грудь слишком маленькая, ей не вместить много молока, а этому крепышу потребна кормилица в теле, способная дать с избытком. Одну такую уже наняли…
– Не поговорив со мной? Мне кажется, это прежде всего моя обязанность!
– Господин маркиз не пожелал никому доверить заботу об этом. Он почти что без ума от счастья! Будьте спокойны, он не ошибется в выборе. Женщина будет здесь завтра поутру. А пока наш молодой хозяин попьет сладкой водички…
– Ну, хорошо! – вздохнув, уступила Гортензия. – Но я хочу ее видеть, как только она появится…
Итак, она вынуждена была примириться с тем, что младенцу отвели место не в ее комнате, а на кухне, у кровати Годивеллы. Несмотря на камины, комнаты замка было трудно хорошенько протопить, и около огромного кухонного очага ребенку не так угрожала простуда. К тому же он весьма часто и уверенно подавал голос, так что его мать оценила возможность проспать целую долгую ночь, вместо того, чтобы много раз подниматься с постели.
Но назавтра, чуть только она пробудилась, первым ее движением было позвонить и потребовать, чтобы ей принесли сына. Она решила назвать его Этьеном, наперекор намерению тестя, разумеется, пожелавшего наречь его в честь самого себя Фульком. Однако юная мать держалась стойко, уступив лишь в том, чтобы имя всех старших сыновей рода Лозаргов было вторым.
Подумав, что Годивелла ее не услышала, она позвонила снова, потом в третий раз. Наконец дверь открылась, но вошел в комнату почему-то тесть.
– Что такое? – спросила Гортензия. – Куда подевалась Годивелла? Я ее в третий раз зову и…
– Годивелла не может прийти. Она сейчас в деревне. Ее сестра Сиголена умирает…
– Ох!.. Это действительно очень печальная новость! Но в таком случае не соблаговолили бы вы велеть Мартон или Сидони принести мне сына? И когда объявится кормилица, пусть поднимется сюда…
Маркиз не ответил. Расставив ноги, скрестив руки на груди, он стоял посреди комнаты и разглядывал молодую женщину так, что это заставило ее содрогнуться. В комнате вдруг стало холодно, словно высокая фигура в черном с короной серебряных волос, загородившая ей огонь очага, вбирала в себя все тепло.
– Вы увидите сына позднее, – произнес он. – Что касается кормилицы, она уже приходила… и ушла. Моему маленькому Фульку будет у нее очень хорошо…
– Его зовут Этьен!
– Его будут звать так, как я решил. А вы увидите его, когда я сочту это возможным!
Неужели мир снова стал рушиться? Или этот человек сошел с ума? Не может быть, чтобы он и вправду осмелился отнять у нее сына.
– Значит ли это… что вы доверили моего сына какой-то неизвестной? Что вы отняли его у меня?..
– Именно так! Однако желаю подчеркнуть, что для меня эта женщина отнюдь не является неизвестной…
– Я хочу знать, кто она! Куда она унесла моего мальчика?
– Вам нет необходимости знать ни того, ни другого! Ребенок принадлежит мне, мне одному, вы поняли?
– Вам? А как же я? Ведь я – его мать!
– Мне все это видится в ином свете. Вы – та, кому я позволил произвести его на свет… с помощью моего бастарда! Вы здесь – ничто… всего лишь породистая кобылица, которую я позволил покрыть доброму жеребцу моего завода, чтобы получить жеребенка королевских кровей!.. Ах! Ну что, теперь у вас вдруг отнялся язык? Вы уже не кричите? И правда, вам не пришло в голову, что я следил за вами в первую брачную ночь, не так ли? Когда вы сбежали и…
– Не может быть! Вы не могли пойти за мной! Вам бы помешали волки…
– Вы полагаете? Но я же старый охотник на волков. Достаточно не держаться под ветром и не подходить слишком близко. А притом, хорошая подзорная труба позволяет делать чудеса! Ей я обязан незабываемым зрелищем. Вам нужны подробности? До самой смерти не забуду тот миг, когда вы перед ним сбросили с себя одежды! Ваше тело, дорогая, просто прелестно, нет ничего сладостнее ваших прекрасных форм! Надо быть окончательным олухом, как мой Этьен, чтобы не вкусить от таких щедрот… с единственной целью досадить мне!
– Существует ли что-нибудь, о чем вы не разузнали? – прошептала пунцовая от стыда Гортензия.
– Я всегда знаю то, что мне надо. Иногда полезно подслушивать у дверей…
– Подобно какому-нибудь лакею?
Презрительным пожатием плеч маркиз отмел оскорбление.
– Мне не приходилось слишком стараться. Ваш, гм, супруг кричал достаточно громко. Ко всему прочему, я ожидал от него чего-то в этом духе, зная его ничтожность, и уже, признаюсь, начинал лелеять некую мысль, весьма для меня приятную: а что, если мне самому подарить себе наследника, но тут увидел, что вы бегом выскочили из дома. Ваш белый наряд помог мне проследить за вами, и то, что я обнаружил, открыло передо мной иные горизонты…
– Это бесчестно с вашей стороны! – закричала Гортензия. – Какая низость! И вправду вы – чудовище…
– Вы так считаете? Я, напротив, думал, что веду себя весьма покладисто. Ведь вы моя должница: я подарил вам два месяца утех… совершенно запретных, положим, и, однако же, не воспротивился этому.
– С чего бы?
– Но ведь существуют очевидные вещи, – рассмеялся маркиз. – Не всегда ребенок получается с первого раза. А мне было важно, чтобы семя пустило корешки. Остальное вам известно…
– А вот Этьен ничего не знал…
– Само собой… и мне не слишком понятно, что за муха его укусила. Повеситься, потому что его хитренький план мести не удался?.. Смеху подобно!
– Нет. Он повесился, потому что любил меня, а я внушила ему ужас. Он подумал, что я отдалась вам.
– Надо же! Можно предположить, что у него было больше ума, чем казалось… В подобном случае, вероятно, мне бы и следовало действовать в согласии с первоначальной идеей? Очень хотелось бы лицезреть вас снова в том обличье, в каком я вас видел в ту прекрасную ночь… Но только поближе. Что вы скажете, если это произойдет здесь, в комнате?
Он сделал шаг к ее постели. С искаженным от ужаса и отвращения лицом Гортензия выпрыгнула из кровати, на лету подхватила халатик и плотно завернулась в него, сожалея, что это не кольчуга.
– Подите вон, слышите?.. Выйдите отсюда. Меня от вас тошнит!..
Маркиз поднял очи горе.
– Боже, какие выражения. Я ни в коем случае не советовал бы вам прибегать к ним, если вы желаете время от времени видеть своего ребенка! Поскольку именно это и следует вам зарубить на вашем хорошеньком носике: у меня теперь есть наследник, которого я желал. Он поможет мне добыть ваше состояние, считайте, что оно уже у меня в руках. Следовательно, отныне я в вас совершенно не нуждаюсь…
– Это угроза?
– Что вы, отнюдь. Скажем… замечание по поводу очевидных обстоятельств. Вам даже трудно вообразить, сколько женщин погибает от родильной горячки в этом отсталом краю. Вы же разрешились от бремени слишком быстро, чтобы можно было поспеть за доктором… И в нашем замке станет одним несчастным случаем больше…
Отважно сражаясь с охватившим ее паническим страхом, она нашла в себе смелость дерзко возражать бессовестному негодяю, которому сознание собственной безнаказанности позволило сбросить наконец личину.
– А вам не приходит в голову, что слишком часто происходящие у вас несчастные случаи могут привлечь внимание правосудия? Ведь вы, маркиз, – всего лишь один из подданных, как и любой другой! И мы живем не при старом порядке, хотя король и пытается возродить его из пепла. Император Наполеон, мой крестный, издал Гражданский кодекс, и французы уже привыкли повиноваться тому, что в нем написано. Никто не имеет права ставить себя вне закона…
– Отнюдь. Я имею такое право, ибо не признаю законов узурпатора…
– …которые стали тем не менее и законами Людовика Восемнадцатого!
– Я не желаю ничего об этом знать!.. И потом, довольно разговоров! Дорогая моя, запомните хорошенько следующее: если вы намерены однажды повидать вашего сына и даже если вам угодно, чтобы я разрешил вам еще сколько-нибудь пожить на этом свете, придется выказывать немалое сердечное расположение к моей персоне, и даже более нежели расположение!
– Что вы хотите этим сказать?
Неторопливо, шаг за шагом, он стал приближаться к ней. Она так же медленно отступала, пока не уперлась спиной в комод. Сердце громко стучало в груди, а перед собой она видела бегающие глаза маркиза, все ближе и ближе… Ей показалось, что сейчас он упрется в нее, но она ошиблась: он остановился, не доходя, но все же достаточно близко, чтобы она ощутила на себе его дыхание.
– Что в тот вечер, когда мне придет фантазия постучать в вашу дверь, а она не должна быть заперта… – И чтобы не оставить сомнений в своих намерениях, он погладил ее левую грудь…
Вне себя от ярости и отвращения она плюнула ему прямо в лицо.
– Кровосмешение? Вы имеете наглость предложить мне стать вашей любовницей… дядя? В вашем-то возрасте?.. Это может убить вас. Подумайте хорошенько!
Он отстранился, небрежно обтер щеку платком и улыбнулся.
– Кровосмешение? Ну да… Я так жалел, что не смог истинным образом доказать Виктории свою любовь. А как хотелось!.. Но она убежала, а вас я держу крепко, притом вы еще прекраснее ее! Что до возраста, для Лозарга он не имеет значения! Все мы – из крепкого дерева. Хотите пари, что я подарю вам по крайней мере еще одного ребенка?..
Он разразился смехом. Потом дверь тихо затворилась за ним, но щелканье ключа, повернувшегося в замке, дало понять Гортензии, что с этой минуты она пленница. Напряжение, до сих пор поддерживавшее ее перед лицом палача, внезапно спало. Колени ее подогнулись, и она рухнула на ковер…
Когда Гортензия пришла в себя, первым ее побуждением было доплестись до окна и попробовать его открыть. Но она была еще слишком слаба для такого усилия. Она стояла, упершись обеими руками в каменный средник, деливший окно надвое, глядя на бурные потоки воды, с утра обрушившиеся на замок и, как в кошмарном сне, затопившие всю округу… Ей снова захотелось измерить, высоко ли над землей окно, но она и так знала, что это напрасный труд. Даже связав концами все простыни, она не смогла бы достигнуть дна обрыва. И в том состоянии слабости, в какое ее повергли испытания минувших дней, руки не выдержали бы веса тела, ставшего, однако, на удивление легким… Отчаявшись, она упала на колени перед стоявшим у кровати распятием из черного дерева и слоновой кости и обратилась с мольбою к тому, кому уже долго не возносила молитв. Теперь же пленница замка Лозарг просила господа, Деву Марию, тех святых, кого особенно любила, охранить ее и мысленно говорила с душами родителей, которые, как она была уверена, желают защитить ее от напастей. Она молилась долго, так долго, что ей потом трудно было подняться с колен, но после этого почувствовала прилив смелости и – что важнее – спокойствие…
В чайнике для отваров, накануне оставленном на ее ночном столике, было немного холодного настоя липового цвета. Она прибавила туда меда и выпила. Затем, дрожа от холода, поскольку огонь в камине погас и никто не подумал разжечь его снова, она нырнула в постель, чтобы согреться, а главное, собраться с мыслями…
Прошел день, но ни одна живая душа не заходила в ее комнату. Гортензия уже подумывала, что ее намереваются уморить голодом и холодом или же маркиз, продержав ее подольше без пищи, надеется, что слабость сделает ее более сговорчивой; однако с приходом ночи дверь отворилась, и Фульк де Лозарг появился с зажженным факелом в руке.
– Как это, дорогая моя! – лицемерно воскликнул он. – Вас оставили без света и огня?..
– И без пищи тоже! – отвечала из-за балдахина его невестка. – Кому это лучше знать, как не вам, если вы сами заперли меня на ключ!
– Простая рассеянность, драгоценная моя Гортензия! Я был вынужден отправиться на ферму и не знал, что здесь происходит!
Гортензия услышала, как он кличет служанок и очень грубо их отчитывает, хотя к обеим бедным девушкам действительно не в чем было придраться. Почти тотчас огонь в камине запылал снова, свечи были зажжены, а Мартон прибежала из кухни, шатаясь под грузом тяжелого блюда. И все это сопровождалось саркастическими понуканиями маркиза. Когда все пришло в надлежащий порядок, он сделал служанкам знак исчезнуть и пошел за ними, но, уже открыв дверь и держась за ее медную ручку, остановился.
– Эти бедные создания ни на что не годны. Пока, дочь моя, вы не поправитесь совсем, именно я позабочусь о вашем комфорте, как выражаются англичане…
– Вам незачем так себя утруждать. Я подожду возвращения Годивеллы.
– Это может занять некоторое время. К тому же я желаю, чтобы она нашла все в идеальном порядке, когда вернется. Знаю, знаю, вы всегда мечтали возвратиться в Париж, но от этого прожекта вам, думаю, придется отказаться. Впрочем, мы и здесь, вдвоем, можем вести гораздо более приятное существование, чем вы даже способны себе представить. Подумайте. Но думайте быстро, родильная горячка обычно не начинается через полгода после родов… Желаю вам доброй ночи и сладких сновидений… Где однажды, надеюсь, обрету свое место и я!..
Гортензия не имела сил по-настоящему противостоять этой новой беде: слишком жесток был переход от медленного сладостного ожидания истинного счастья к какому-то неправдоподобно уродливому кошмару, в котором лишалось смысла и цели все, что она могла предпринять. Лицом к лицу с этим человеком из льда, цинично попирающим узы крови, она оказывалась совершенно безоружна, тем более что все ее силы подтачивало воспоминание об отнятом сыне…
– Сжальтесь, – взмолилась она. – Верните мне моего мальчика! Разве вы можете быть до такой степени жестоким и бесчувственным?..
– Я – ни то, ни другое, я не только желаю однажды возвратить вам это прекрасное дитя, но и подарить вам большую любовь. Только от вас зависит начать со мной счастливую жизнь…
– А что станет с Дофиной? Я думала, что вы любите ее…
– Не стоит бесконечно продолжать эту старую историю. Мадемуазель де Комбер уже давно пора посвятить весь досуг кошке и вышиванию. А я обрету молодость рядом с вами…
Гортензия закрыла глаза, раздавленная безнадежностью. Ее тесть потерял разум, это очевидно. Его страсть к деньгам в союзе со сластолюбием сделали его совершенно безумным. А что можно внушить безумцу?
Какую тяжелую ночь она провела, думая о том, что попала во власть престарелого сластолюбца и не может оградить себя от его опасных причуд! Годивеллу – единственную защитницу, последнее прибежище ее упований – ей, наверное, не вернут. Равно как и мадемуазель де Комбер, у которой – если та хочет жить – нет никаких резонов настаивать на своих правах. Кто же остался в замке, за исключением двух девушек, явно запуганных маркизом? Гарлан, исполнитель его приговоров? Пьерроне?.. Вероятно, его отослали сопровождать тетушку… Долгие часы Гортензия лежала, не смыкая глаз, устремив взгляд на распятие, висевшее на среднике окна, борясь с желанием открыть створки и выкрикнуть ветру имя Жана, как советовал ей в случае опасности волчий пастырь. Но это принесет плоды, если ветер задует с запада. А потоки дождя, бьющиеся в стекла, свидетельствовали, что свирепствует восточный ветер… И потом, позвать его – не значит ли завлечь Князя Ночи в расставленную ловушку? У маркиза слишком острый слух, чтобы не расслышать зова пленницы…
Когда она уснула, уже ближе к утру, у нее созрел своего рода план. Первое, что надо сделать, – попытаться восстановить силы. Надо есть, ибо, когда тело не испытывает ни в чем нужды, сражаться легче. Однако нужно делать вид, будто слабость и болезнь не проходят, чтобы не слишком распалять тюремщика. И второе, что надлежит делать, – молить господа, чтобы помог избегнуть столь ужасной участи.
Три дня и три ночи прошли без сна. От этих бдений, страхов и тревог в ушах у нее шумело, и ей иногда казалось, что она слышит глухие звуки, похожие на те, что в некую ночь раздавались в соседней комнате (то было сразу после ее приезда в Лозарг). Внушив себе, что это весть из мира иного, она почти привычно крестилась, поскольку, в сущности, уже перестала бояться… Да и чем могли испугать ее мертвецы?
Наутро четвертого дня, принеся ей еду, как у него уже вошло в обычай, маркиз пододвинул кресло к кровати больной, уселся и произнес:
– Я пришел вам сказать, что мой внук чувствует себя хорошо и тем самым оказывает нам большую честь, – все это он проговорил с веселым воодушевлением.
– Вы его видели? – спросила Гортензия, и ее сердце бешено заколотилось.
– Да. Вчера. Он действительно великолепен. Но, как я вижу, к вам тоже возвращаются здоровый румянец и телесная бодрость? Сегодня вы снова прекрасны. И думаю, настало время потребовать наконец от вас ответа. Я дал вам три дня на размышление и осмеливаюсь надеяться, что тишина и одиночество вас вразумили.
– Какого ответа вы ждете?
– Не прикидывайтесь дитятей; вы все прекрасно понимаете… Впрочем, ответ прост: согласны ли вы принять меня этой ночью?
– Не слишком ли вы торопитесь? Церковь велит десять дней после родов посвящать молитве и воздержанию, а потому…
– Только женщинам с хрупким здоровьем, а вы мне не кажетесь неженкой. К тому же речь не о том, чтобы сделать вам второго ребенка. Это вызвало бы слишком много пересудов. А о том, чтобы вкусить хоть толику блаженства от прелестей вашей очаровательной плоти, воспоминание о которых преследует меня уже давно. Итак, этой ночью вы покоритесь мне, иначе…
– Иначе?
– Вам недолго останется любоваться восходом солнца.
На этот раз угроза прозвучала вполне ясно. Если Гортензия не пойдет на гнусную сделку, она умрет, причем скоро, поскольку убийца желает воспользоваться родами, опасными для каждой женщины. И все же она не имела ни малейшего желания соглашаться. Пусть жизнь ее прервется, не достигнув восемнадцати лет, но по меньшей мере сама она останется верна своей любви, памяти матери, чудесным образом ускользнувшей из тенет чудовища-брата. Но, что важнее всего – сыну, которого она уже не увидит возмужавшим, никогда не придется краснеть по ее вине, попав в двусмысленное положение. Выбирая смерть, она, впрочем, лишь приближала неминуемую – в этом она не сомневалась – развязку, ибо рано или поздно Фульк де Лозарг нашел бы средство избавиться от сломанной игрушки, которая не могла не наскучить ему… Итак, она приготовилась умереть.
Действовала она спокойно и с должной основательностью. Выпила чашку молока, съела два яйца и немного хлеба. С помощью горячей воды, которую ей приносили каждое утро, с большой тщательностью привела себя в порядок. Потом оделась с ног до головы. Она хотела, чтобы, войдя к ней, маркиз де Лозарг встретился лицом к лицу с вдовой своего сына, взрослой женщиной, полной достоинства, а не с бессильным созданием, млевшим в истоме, доверившись предательски мягкому ложу, не имея иной защиты, кроме жалких батистовых пелен. Одежда женщины с ее длинными панталонами, множеством юбок и тяжелым платьем из жесткой материи сама по себе являлась защитой, своего рода доспехами, способными охладить пыл насильника. Ибо теперь Гортензия приготовилась к худшему.
После родов она стала еще миниатюрнее – казалось, дитя питалось ее плотью; теперь это позволило ей без чьей-либо помощи зашнуровать на себе корсет и надеть под платье гораздо больше нижних юбок, чем бывало. Затем она старательно расчесала щеткой свои длинные волосы, заплела их в косы и обернула вокруг головы короной: такая прическа придавала лицу больше строгости. Наконец она закуталась в широкую шаль и подошла к секретеру.
Ей пришло в голову, что не худо бы написать письмо и бросить его в окно, доверив ветру в надежде, что кто-нибудь его подберет. Хотя этим неизвестным мог оказаться и сам маркиз или один из его людей, что одно и то же. Тогда она приоткрыла тайничок в конторке и взяла дневник, который снова начала вести в последние дни ожидания развязки. Если она желает, чтобы однажды ее трагическая история всплыла наружу, стоило попытаться доверить ее бумаге… даже если дневник и пролежит без движения десятки лет, укрытый от глаз в тайничке…
Она писала большую часть дня. Уже смеркалось, когда она отложила перо, просушила последние строки и захлопнула тетрадь, снова спрятав ее в укромном убежище. А так как она была достойной дочерью своего отца и любила, чтобы во всем царил порядок, обреченная вдова и мать в завершение дел земных написала также завещание, каковое запечатала и положила на видном месте на каминную доску. Разумеется, оно было составлено в пользу ее сына, но некоторые суммы были отказаны Годивелле, Дофине и служителям замка. Жану она оставляла свой секретер и несколько книг, которыми располагала. Затем она встала из-за конторки, пододвинула кресло к окну, села в него и более не двигалась. Распогодилось, ближе к вечеру ненадолго выглянуло солнце, и теперь она решила в последний раз насладиться зрелищем его заката.
Когда около восьми часов вечера вошел маркиз, она все еще оставалась у окна, и он выдержал длительную паузу, созерцая эту черную статую, сидящую очень прямо с четками в сплетенных пальцах. У него вырвался сухой нервный смешок:
– Я уповал, что вы меня встретите по-другому.
– Знаю. Вы надеялись, что найдете раздавленную ужасом женщину, которую боязнь смерти низвела до положения покорной жертвы. Но я – графиня де Лозарг, и этого в свое время добивались именно вы. Никогда вам не видеть меня у ваших ног!
– Так, значит, вы сделали выбор.
– Я выбрала смерть, как на моем месте поступила бы и моя мать. У нее по крайней мере было передо мной то преимущество, что она раз и навсегда освободила бы меня от знакомства с вами… А это многого стоит.
– И прекрасно. Вы так решили. Я буду долго рыдать на ваших похоронах, а потом, надеюсь, забуду вас…
Когда он затворил за собой дверь, сделав это с необычной для него осторожностью, словно в этой комнате уже находился гроб и горели погребальные свечи, Гортензия поняла, что приговор обжалованию не подлежит и пора приготовиться к неизбежному… Она не знала, ни когда, ни как подкрадется к ней смерть. Скорее всего это будет какое-нибудь питье, состряпанное Гарланом и не оставляющее следов, что придаст достоверности сказочке, сочиненной маркизом… Однако, невзирая на показную храбрость, обреченная женщина иногда чувствовала, что сердце готово изменить ей: так трудно умирать, когда и тело, и дух созданы для жизни! Каждый звук, доходивший снаружи, заставлял ее вздрагивать…
Около одиннадцати часов она, как и в предыдущие вечера, слышала приглушенный голос арфы: маркиз услаждал свое одиночество музыкой. Но почти тотчас в заколоченной комнате возобновилась какая-то возня, стук, царапанье. Они неожиданно раздались очень близко… Шум был так отчетлив, что, стряхнув с себя мрачную сосредоточенность, Гортензия быстро подошла к стене; она хотела было приложить к ней ухо, но не успела: оттуда вывалился большой камень и подкатился к ее ногам.
– Помоги мне, – повелительно произнес голос Жана. – Нужно увеличить отверстие…
Она была так потрясена, что опустилась на колени, но тут упал второй камень. Ее замешательство длилось лишь миг. Она быстро вскочила и обеими руками начала расшатывать края пролома… Впрочем, оказалось достаточно вынуть еще два камня, и образовалась вполне внушительная брешь.
– Ты уже одета? – заметил Жан, вытирая лоб рукавом. – Это великолепно. Возьми плащ, деньги, если они есть, и все дорогие тебе вещи. Передай их мне и перебирайся сюда.
Бросить в маленькую сумку несколько драгоценностей, довольно увесистый кошелек и немногочисленные безделушки, оставшиеся от матери, было делом мгновенным. Сумка полетела в пролом, за ней последовали широкий грубый плащ с капюшоном, в котором Гортензия ходила зимой, и сама пленница.
Со счастливым вздохом она рухнула в объятия Жана, но он одарил ее лишь торопливым поцелуем.
– Надо спешить. Времени у нас в обрез.
– Как ты узнал?
– От Годивеллы. Ее удалили из замка, и она поняла, что здесь замышляется новое преступление. Ей удалось послать ко мне Пьерроне. А теперь идем.
Арфа еще звучала, но ее звуки затихли. Музыкальная пьеса близилась к концу. Тем не менее, невзирая на спешку, Гортензия не могла не окинуть беглым взглядом комнату, где умерла ее тетка. У подножия отверстия, пробитого Жаном, громоздился всяческий мусор: все, что он выломал из стены, затратив, вероятно, не так мало времени. В остальном ее глаз выхватил из тьмы лишь обрывки ткани и обломки полусожженной мебели – следы пожара, который свирепствовал здесь когда-то и уничтожил останки Мари де Лозарг. Но Жан не позволил Гортензии задерживаться надолго. Взяв ее за руку, он увлек ее к молельне, расположенной в угловой башне, и подтолкнул к узенькой лестнице, пробитой в одной из стен. На ступеньке лежал потайной фонарь, и Жан поднял его, чтобы помочь ей спуститься…
Гортензии показалось, что лестница неимоверно длинна. Она походила на бесконечный винт, вгрызшийся в землю до самой ее сердцевины. Но вот ее нога ступила в узкий подземный ход, обмазанный глиной, конец которого терялся во тьме.
– Куда мы идем? – шепотом спросила она.
– Эта галерея выходит к склепу часовни. После смерти маркизы ее наглухо замуровали, и не без причин: именно по ней убийца добрался до комнаты, чтобы устроить пожар и погубить несчастную, усыпленную каким-то снадобьем. Старый аббат Кейроль все это обнаружил и предал маркиза анафеме. Тот отомстил, изгнав капеллана и закрыв часовню… А теперь слушай: у часовни тебя ожидает лошадь. Ты достаточно оправилась, чтобы ехать верхом?..
– Да, но…
– Молчи! Надо спешить. Отправляйся в Шод-Эг, к доктору Бремону. Он тебя ждет… Оттуда он сопроводит тебя в Родез, где ты сядешь в дилижанс до Каора. В Каоре наймешь почтовую карету до Тулузы, чтобы оттуда попасть в Париж. Придется сделать довольно большой крюк, но, когда тебя будут разыскивать, прежде всего кинутся в Сен-Флюр и на Клермонскую дорогу…
Они достигли склепа, где Жан отыскал ружье, укрытое в трещине между камнями. Лесной отшельник казался объятым такой яростью и его рука так сильно сжимала пальцы Гортензии, что ей стало больно. Она мягко, но решительно высвободила занемевшую кисть:
– Без сына я никуда не поеду. Он отнял его у меня…
– Знаю, но у нас нет времени его искать. К тому же за него бояться нечего. А вот что касается тебя, Годивелла уверена, что маркиз хочет тебя убить…
– Он как раз собирался это сделать! О Жан, он знает о нас с тобой все… И… он предложил мне гнусную сделку, обещая в обмен на нее сохранить мне жизнь.
– Стать его любовницей?
– Ты знал?..
– Нет… Нет, клянусь спасением собственной души! Но от этого человека можно ожидать всего! А за ребенка не опасайся. Я позабочусь о нем. Ведь это мой сын?
– Он наш сын! О Жан, зачем отсылать меня так далеко от вас обоих? Неужели мне нельзя спрятаться где-нибудь в этих краях?
– Здесь тебе не найти надежного укрытия. В Париже это сделать легче… Там ты дома.
– Теперь это не так. Маркизу не составит никакого труда меня изловить. И король на его стороне…
– Все верно, но, быть может, королю недолго еще сидеть на троне. Везде, как поговаривают, зреет возмущение. Восстание может вспыхнуть через неделю, завтра, сегодня вечером…
Внезапно он сжал ее в объятиях так сильно, что она чуть не лишилась чувств.
– Послушай меня, любовь моя: надо бежать. Клянусь счастьем, которое ты мне подарила, я верну тебе твоего ребенка. Но умоляю, беги отсюда!
Он осыпал все ее лицо торопливыми поцелуями, потом резко оторвал от себя и снова взял за руку. Но вместо того, чтобы подниматься по лестнице, ведшей в часовню, Жан отодвинул одну из старинных надгробных плит, примыкавших к дальней стене склепа. За ней обнаружился узкий лаз.
– А вот произведение моих рук, – неожиданно весело заметил он. – Теперь эта старинная могила ведет к пещерке в скале за часовней. Лаз прорыл я. Он очень удобен: благодаря ему я однажды доставил удовольствие одной девочке, звоня в колокол так, чтобы никто меня не видал…
– Так это был ты?
– А то кто же? Ты разве не догадывалась?..
– Мне казалось, что догадываюсь, но в замке поднялся такой переполох…
– Он развеселил меня еще больше… Тссс! Мы пришли!
Они очутились на краю узкой расщелины, скрытой кустарником; Жан заставил Гортензию присесть на корточки…
– Лошадь там, она скрыта терновником, мы только чуть-чуть подождем, чтобы убедиться, что все спокойно…
Он приподнялся, стараясь не задеть ни сучка, и огляделся. Гортензия сделала то же самое и увидела прямо перед собой замок, четко вырисовывавшийся при свете весенней луны, величественный и зловещий…
– Время пришло! – прошептал Жан.
Он хотел помочь Гортензии выбраться из расщелины, но она вцепилась в него, удерживая под прикрытием кустов.
– Мы действительно расстаемся, Жан? Это прощание?
– Мы уже распрощались друг с другом, Гортензия. Тебе надобно идти своей дорогой. Если она случайно вновь пересеклась с моей, все равно дальше наши пути разойдутся. Отправляйся с миром, без боязни за сына… Если буду жив, я верну его тебе. Я еще меньше, чем ты, хочу, чтобы он окончил свои дни в этой проклятой башне.
– Но я люблю тебя… О Жан, я так люблю тебя!..
– Нежная ты моя… Ты никогда не будешь любить меня так же сильно, как я тебя.
Властным движением он заставил ее подняться и вывел из расщелины. Затем соскочил со скалистого выступа и подхватил ее, когда она прыгнула вслед за ним, но не опустил на землю. Лошадь стояла в нескольких шагах. Он донес ее до седла, не забыв поцеловать в последний раз… И тут раздался взрыв смеха.
– Какая прекрасная сцена, – прозвучал жизнерадостный голос маркиза. – И какое красивое бегство! Воистину.
С ружьем в руках он стоял недалеко от них, и его широкий черный плащ развевался на ветру. Прицелившись в них, он преградил им дорогу.
– Отойдите, маркиз! – крикнул Жан. – У вас нет никаких прав на эту женщину. Она свободна…
– Сейчас она вовсе освободится… И навсегда!
– Вы хотите меня убить?
– Я? О нет! Думаю, что в нашем отсталом краю это никому не понравится. Тебя убьет Жером… случайно или по неловкости, как тебе будет угодно! Смотри!
Кучер, которого никто не заметил, тоже был там, он стоял в десятке шагов у подножия каменистого холма, к которому до того прилепился так, чтобы его нельзя было различить. И у него в руках Гортензия заметила ружье, ствол которого поблескивал под лучами луны. Он медленно вскинул его и прицелился. Но на крик Гортензии отозвался резкий свист, и внезапно длинная рыжая тень, метнувшись с каменного выступа, обрушилась на плечи Жерома, который покатился по земле. Раздался выстрел, который отвлек внимание маркиза. Тут в великолепном прыжке его настиг Жан и выхватил ружье.
– Держи его, Светлячок. Но не убивай! А ты, Гортензия, уезжай!..
– Но, Жан.
– Я сказал: уезжай!
Отойдя на три шага, он звонко хлопнул по крупу лошади, которая резко взяла с места в карьер, унося бывшую пленницу по дороге, ведущей в деревню. Та едва удержалась в седле, когда лошадь так внезапно тронулась с места, но, будучи неплохой наездницей, быстро совладала с беспокойным животным, на мгновение придержав его. Обернувшись, она увидела, что ничего не изменилось: Жан держал под прицелом лежавшего на земле маркиза, а чуть далее Жером, в ужасе закрыв руками лицо, распластался на спине под лапами огромного волка, чья разверстая пасть застыла у его горла.
– Я люблю тебя, Жан! – в последний раз выкрикнула Гортензия, и ветер отнес ее голос к волчьему пастырю. В ответ ей прозвучал уже совсем отдаленный крик:
– И я тебя… на всю жизнь! Но спеши же!..
Она отпустила поводья. Лошадь ускорила бег, и башни Лозарга исчезли за поворотом дороги… Начался дождь, холодные капли падали на лицо Гортензии и мешались с ее слезами.