Дождь хлынул неожиданно. Вода лилась сплошной стеной и, похоже, не собиралась вовсе прекращать свой неистовый поток. Но потом вдруг, как истеричная женщина, которая разойдется, раскричится, размахается в бешенстве и неожиданно, словно обессилев, замолкнет, ливень прекратился.
Только одна капля гулко стучала по каменной ограде родника, где все село набирало питьевую воду в глиняные кувшины по традиции здешних мест. Всегда в хоре голосов себе подобных, всегда в многозвучии оркестра дождя, сейчас она пела, играла, стучала одна, упиваясь собственной значимостью.
«Капля долбит камень не силой, но частотой падения», — вспомнил Отто латинское выражение, запавшее в память еще со школьных лет. — Может, эта капля и есть та самая, которая выдолбит ямку в древнем камне, что лежит здесь со времен Екатерины Великой… Сколько понадобится для этого жизней и дождей? Впрочем, этого я не узнаю — нас здесь уже не будет…»
Этим утром подъехала полуторка, из кабины легко выпрыгнул военный в фуражке с синим околышем, твердо ступая, вошел в помещение правления винодельческой унии Люксембурга, с треском распахнул дверь с надписью: «Председатель унии Отто Бургман», положил на письменный стол листок бумаги, прихлопнул его ладонью и с некоторым сомнением спросил:
— По-грузински читать умеешь или только по-немецки?
— И по-грузински, и по-русски, — с достоинством ответил Отто.
— Значит, сам все поймешь. От себя могу сказать — двадцать четыре часа, и ни минуты больше! Багаж не брать, только личные вещи, продукты на три дня. Будет больше — выбросим. Все. Действуй. Грузовики завтра утром пригоним на шоссе. Туда доберетесь сами. Вопросы есть?
Отто успел пробежать глазами первые строки страшной бумаги и, еле сдерживая ярость и отчаяние, спросил:
— Куда нас выселяют?
— На восток. Узнаете, когда доедете.
— В чем наша вина?
— Ты что, смеешься, кацо? Война идет с немцами…
— С фашистами, — перебил его Отто.
— Вот что, гражданин Бургман: я сказал — ты понял! Все! — и, хлопнув дверью, вышел.
Понял… Разве это возможно понять — почти полтора века жить и трудиться на этой благословенной Богом земле, куда его предков призвала бывшая принцесса Ангальт-Цербстская Фикхен, став российской императрицей Екатериной II, из поколения в поколение строить дома, дороги, растить виноградники, создать прекрасную винодельческую унию, разводить скот, обустраивать свой быт, сохранять традиции отцов и дедов, воспитывать детей, приучая к терпимости в отношениях с местным населением, к знанию их языка, — и теперь в двадцать четыре часа быть изгнанными, выброшенными со своей малой родины, как шелудивые псы…
Времени на размышления нет. Ясно одно: осмыслять случившееся придется всю оставшуюся жизнь. А сейчас — действовать.
К утру вся деревня была в сборе. С собой брали топоры, пилы, лопаты, одну пару одежды, еду на два-три дня и картофельные глазки. Всю ночь жители от мала до велика, сидя в своих погребах, вырезали проросшие глазки из картофелин, чтобы сразу же по прибытии на место — где оно? — высадить и ждать урожая в надежде не умереть с голода. Так велел Отто.
Ему верили, на него надеялись, его любили. Когда двинулись в сторону шоссе, туман еще не рассеялся, он висел низко-низко, скрывая пеленой виноградники, огороды и низкорослые молодые посадки. Столетние деревья грецкого ореха стояли могучими бесстрастными свидетелями — они не такое видели за свою жизнь.
Надсадно и жалобно мычали недоеные коровы, надрывая душу теперь уже бывших хозяев, так внезапно и необъяснимо предавших их, визжали свиньи, неистовствовала домашняя птица, добавляя в эту какофонию звуков истерические ноты, страшно выли собаки…
Люди покидали немецкую колонию Люксембург, основанную по повелению Екатерины Великой и переименованную так в честь революционерки Розы Люксембург в 1921 году, когда в Грузии воцарилась советская власть. Но первые колонисты назвали кусочек плодородной грузинской земли Екатеринофельд, не ведая о древнем грузинском названии Болниси или пренебрегая этим.
Не надо переименовывать города — плохая примета…
Таня Орехова приехала в Московскую медицинскую академию имени Сеченова впервые за прошедшие три недели не сдавать экзамены, а посмотреть списки принятых.
Тяжелый марафон позади. Она не сомневалась, что прошла, потому что сдала все экзамены на «пятерки», проходной балл набрала с лихвой. И все-таки хотелось собственными глазами взглянуть на свою фамилию.
Мелькали знакомые по экзаменам лица, выражение которых менялось с быстротой молнии. Кто-то весело подходил к стенду, а возвращался со слезами на глазах. Другие читали списки с выражением безнадежности и вдруг, увидев свою фамилию, чуть ли не вскачь неслись к выходу, чтобы позвонить домой.
Таньке не пришлось расталкивать толпу у списка на букву «О» — совсем немного фамилий оказалось в этом списке: то ли буква невезучая, то ли вообще на «О» в России немного фамилий. Убедившись, что все в порядке, она собралась звонить родителям. Нащупала в кармане телефонную карту и хотела было поискать на улице телефон-автомат, но тут началось массовое веселье победителей с бурными выкриками: «Отметить! Надо отметить!» Кто-то подхватил ее под руку, кто-то уверенно повел группу ребят, человек десять, за собой, утверждая, что знает куда идти, что там здорово. Ребята были в эйфории от сознания наступившей свободы; позади остались зубрежка, волнения, ожидания, впереди — лето.
Мало кто задумывался над тем, что предстоит шесть лет напряженной учебы, ведь медицинский институт — один из наиболее трудных. Но сейчас это не имело никакого значения, даже для Тани, чьи родители закончили как раз эту академию, в прошлом просто институт, и она немало была наслышана о нелегкой стезе врача.
«Сбылась мечта идиота», — мелькнула в голове расхожая фраза, и Таня захихикала.
— Чему ты смеешься? — спросила рядом идущая девушка.
— Тому, что я не знаю, что меня ждет впереди.
— Странная ты…
— Я знаю. Мне это еще в школе говорили.
— Ты что, номера откалывала? — заинтересовалась девушка.
— Да нет, просто я из страны фантазий и закидонов.
Александра Михайловна, или попросту Сашенька — ведь ей было всего тридцать восемь, — втиснулась в последний вагон поезда и попробовала отдышаться, хотя разве можно отдышаться, если в воздухе сплошной углекислый газ и терпкий запах пота. Не моются они, что ли, каждый день, а может, реклама их убедила, что достаточно мазнуться каким-нибудь дезодорантом — и можно мыться раз в неделю. Черт их знает…
На «Кропоткинской» она выскочила на платформу, вернее, ее просто вытолкнули из вагона, поправила сползшее набок плечо блузки, прическу, подумала: отряхнулась, как курица из-под петуха, и уже спокойно вышла на улицу. До женской консультации — десять минут прогулочным шагом.
Еще несколько лет назад, когда она перешла сюда работать, дома бурно обсуждалась дилемма: завтракать утром или сэкономить время, чтобы спокойно пешочком идти от метро. Хорошо рассуждать «жаворонкам» — ни свет ни заря вскакивают радо утром и готовы «к труду и обороне», как шутил главный «жаворонок», муж Митя. Ну а Татоша, любимая и единственная доченька Татьяна, та могла до полуночи читать, а утром как ни в чем не бывало готовить уроки, завтракать и без суеты, точно в нужное время выходить из дома. Все у нее было рассчитано до секунды. Еще совсем крохой, в первом классе школы, она удивляла родителей четким и безошибочным чувством времени. Сашенька смеялась: «У тебя в животике зашит секундомер».
Смеяться Александра Михайловна любила, всегда находила какую-нибудь причину, которую окружающие не заметили, а она вдруг зальется заразительным смехом — и сразу всем весело. При этом врач она была Божьей малостью, не признавая никаких НИИ и клиник, диссертаций и прочей «мути», с увлечением работала в женской консультации и, главное, любила своих пациентов, что по нынешним временам было самым настоящим атавизмом, то есть, если верить словарю Ожегова, «наличием у потомка признаков, свойственных его отдаленным предкам». Ее друзья-однокурсники острили по этому поводу, говоря, что люди, умеющие шевелить ушами, тоже унаследовали от своих далеких предков некую мышцу, которая у нормального современного человека давно атрофировалась, иначе все бы ходили и шевелили ушами, как ослы или собаки. Сашенька не обижалась, знала: если случалось что у кого-нибудь из знакомых — тут же обращались к ней, к ее помощи, к ее отзывчивости, безотказности и профессионализму.
Все свое детство и юность Саша прожила на Арбате, была буквально влюблена в него, а когда снесли их дом и переселили в просторный, но неуютный юго-запад, он сразу стал нелюбимым. Тогда она перешла на работу в женскую консультацию, которая располагалась в переплетении переулков старого Арбата, в небольшом двухэтажном старинном здании. И хотя Сашенька тратила почти сорок минут на дорогу, вытаскивая себя по утрам из постели буквально за волосы, лишая даже утреннего чая, ибо относилась по своей конституции к классическим «совам», но зато каждый день ее ждала награда — свидание с Арбатом.
Если дома и ворчали по этому поводу, то только через день, ведь утренние приемы чередовались с вечерними, вот и получалось: одну неделю домашние ворчали и возмущались два дня, другую — три. Зато какое блаженство по субботам и воскресеньям: завтрак в постель, обед готовит Митя, он же и на рынок сходит, а квартиру пылесосит Татоша. Словом, все сложности двух или трех утренних, тяжелых для Сашеньки сборов с лихвой окупались сплошным субботне-воскресным кайфом.
День предстоял сегодня напряженный: Таня собиралась съездить в академию, проверить списки принятых на первый курс. Хотя дочь и сдала все экзамены на «пять», но кто его знает, мало ли что может случиться в стенах прежде родного 1-го МОЛ-МИ, а нынче Медицинской академии имени Сеченова. В любом случае следовало дождаться звонка Тани.
Сашенька вошла в свой кабинет, перед которым уже сидели в ожидании приема женщины. Оставалось еще минут пять, и медсестра, как обычно утром, опаздывала. Сашенька не ругала ее за это, потому что знала: Тамара по пути покупает себе продукты и обязательно забегает в «Макдоналдс», чтобы захватить для доктора пару чизбургеров — знает, что та перед утренним приемом не успевает позавтракать.
В такие дни Александра Михайловна, не дожидаясь ее, начинала прием, чтобы не вызвать нареканий. Вот и сегодня она уже собиралась пригласить первую пациентку, но, пока надевала халат, дверь без стука отворилась, под возмущенные голоса ожидающих вошла женщина и, умоляюще сложив руки на груди, взволнованно проговорила:
— Ради Бога, Александра Михайловна, выслушайте меня!
Столько боли и страдания было в ее голосе, жесте, в глазах, что Сашенька, не задавая вопросов, предложила ей сесть, а сама выглянула в коридор и обратилась к своим пациенткам:
— Успокойтесь. Я пришла пораньше и могу до начала приема выслушать эту женщину. — Потом вернулась, плотно прикрыла за собой дверь. — Слушаю вас.
— Мою девочку, мою дочь… изнасиловали… — Слезы хлынули из глаз посетительницы, мешая ей говорить.
Александра Михайловна несколько растерялась и не смогла сразу ответить. Это было неожиданно. За все годы учебы и работы она ни с чем подобным не сталкивалась. Но через мгновение она собралась и поняла, что предстоит долгий разговор.
— Сколько лет вашей дочери?
— Пятнадцать, — прошептала женщина, словно выносила приговор и себе, и дочери.
— Я прошу вас, пожалуйста, подождите конца приема или, если вы живете недалеко, подойдите к двум часам. Я сделаю все, что в моих силах.
— Спасибо вам, спасибо… — женщина, вытирая слезы, поднялась, — я подожду сколько нужно… — и вышла.
Через минут пять в кабинет влетела Тамара, прижимая к груди пакетик из «Макдоналдса».
— Здрасьте, Александра Михайловна… тепленький… ешьте, пока не остыл.
— Позже, Тамарочка, позже, не будем прерывать прием, — отозвалась Сашенька, записывая что-то в историю болезни первой пациентки.
— Остынет же, Александрочка Михайловна! Подождут ваши больные, никуда не денутся, я же знаю, что вы не завтракали, — не унималась медсестра.
Сашенька закончила с пациенткой и, когда та вышла, сказала строго:
— Тамара, я же просила тебя, никогда не называть пациентов больными. Они па-ци-ен-ты! Это ты можешь усвоить?
— Что-нибудь случилось, Александра Михайловна?
— Ровным счетом ничего, кроме того, что моя просьба тобой не воспринимается, — жестко ответила Сашенька. Она не собиралась посвящать даже Тамару в суть свалившейся на нее проблемы и была права — какая мать захочет сделать трагедию дочери поводом для обсуждения? Хотя на медсестру можно было положиться, не первый год работали вместе, но что знают двое — то знает свинья. Так любил повторять Генрих слова генерала Мюллера из «Семнадцати мгновений весны».
Тамара поджала губы, промолчала и в течение всего приема не проронила ни слова. Когда последняя пациентка ушла, Сашенька обняла Тамару:
— Ну прости меня, прости. Я сегодня не в своей тарелке — Танька пошла проверить списки поступивших.
— Ладно уж… В результате вы так ничего и не поели, — вздохнула Тамара.
Она была всего на несколько лет старше Сашеньки, но как-то так повелось, что с самого начала их совместной работы стала опекать ее — сначала как новенькую в этой консультации, потом поражаясь ее безотказности — сколько придет женщин, всех примет, не считаясь с записью.
Александра Михайловна на первых порах удивлялась, даже смущалась, но потом привыкла, а уж когда Тамара начала приносить по утрам сэндвич, прониклась к ней симпатией и нежностью. Об опыте и профессионализме своей сестры и говорить не приходилось — другие врачи откровенно завидовали Сашеньке.
Тамара собралась уходить, сняла халат, переобулась, но, выйдя из кабинета, тут же вернулась:
— Александра Михайловна, там еще одна сидит. Примете?
— Это ко мне, по делу… Ты можешь идти.
Марина Викторовна — так представилась женщина — за это время немного успокоилась, на что и рассчитывала Сашенька: известное дело — пока сидишь или стоишь в какой-нибудь очереди, или звереешь, или приходишь в состояние легкого отупения.
— Это случилось… — начала она, но врач прервала ее:
— Не надо ничего рассказывать, это вас только расстроит. Сейчас главное — посмотреть девочку. Когда вы сможете привести ее?
— Она здесь недалеко, сидит в скверике.
— Господи, да разве можно так? — возмутилась Сашенька. — Вы сейчас должны быть постоянно с ней. Зовите ее скорей.
В кабинет девочка вошла бочком, опустив голову, тихо проговорила:
— Здравствуйте…
— Здравствуй. — Сашенька подошла к ней, полуобняла, ладонью приподняла ей голову, улыбнулась: — Как тебя зовут?
— Настя.
— Обожаю это имя — Анастасия. Знаешь, чаще всего так зовут сильных женщин. Ну что ж, вперед?
Девочка согласно кивнула головой.
— Разденься там, за ширмой, — сказала ей мать.
— Нет, нет! Здесь командую я. Вы, Марина Викторовна, сядьте вот сюда. — Сашенька переставила стул к самой двери кабинета, откуда нельзя было видеть злополучное гинекологическое кресло, и обратилась к девочке: — А ты посмотри вот сюда. Считай, что это трон, на который рано или поздно восходит каждая женщина без исключения. С одной стороны, это почетно, с другой — унизительно и страшно, бывает и радостно. Словом, все перемешано, как в жизни. Главное — взгромоздиться на него, а потом лежать себе и на все поплевывать. Постарайся сделать так, как я прошу: за ширмочкой разденься, полезай в кресло и лежи, как на солнышке, — расслабься и загорай под электрической лампой. Поняла? Я только погляжу — и все.
Настя вдруг не то что приободрилась, но в глазах ее мелькнул живой интерес, любопытство и доверие к этой странной врачихе, которая так необычно обращалась к ней.
После осмотра Александра Михайловна сказала с удовлетворением:
— К счастью, ничего страшного не произошло.
— То есть как не произошло? — вскинулась мать.
— Просто нарушена девственность. Слава Богу, никаких побочных травм, гематом, разрывов нет.
— Но, доктор, понимаете… — Марина Викторовна умолкла, комкая в руках носовой платок. — Даже не знаю, как и сказать… — Она нервничала, на ее слегка вздернутом веснушчатом носу появились капельки пота, глаза смотрели просительно и настороженно.
— Говорите, говорите, я вас слушаю, — с едва заметным раздражением сказала Сашенька. Она ждала звонка Тани, одолжила специально для этого у соседки мобильник — своего не было, никак не получалось выкроить на него деньги, — а дочь все не звонила.
Тут Настя сделала неудачную попытку слезть с этого дурацкого пьедестала и чуть не свалилась. Сашенька улыбнулась:
— Не торопись, полежи спокойно, я еще раз гляну. — И, увидев, как та покраснела от стыда, добавила: — Ты никогда не видела по телевизору или в метро, как сидят наши, российские, мужчины, даже на официальных приемах? Колени на расстоянии одного метра друг от друга! Так и хочется сказать им: сдвиньте же ноги, ведь вы не в гинекологическом кресле! И ведь ничуть не стесняются, напротив — на физиономии эдакая победительность вызывающая, мол, я — мужчина. Мне всегда при этом делается и смешно, и грустно от подобного бескультурья. Ну а нам, женщинам, сам Бог велел привыкать к такой позе, так что не ежься, потерпи немного.
— Доктор, Александра Михайловна, ну войдите в наше положение… Я знаю, что эту… ну… девственность можно как-то восстановить. Я заплачу…
— Еще чего! — возмутилась Сашенька. — Вам бы сейчас заняться психологическим состоянием девочки, а не этим… Зачем вам это нужно? В наше время… Настя, тебе это нужно?
— Да, — порывисто вздохнув, сказала девочка.
— Вы не понимаете, доктор, — вступилась мать, — еще какой муж попадется… Иной всю жизнь попрекать станет и чужую беду обернет для себя правом изменять и пьянствовать.
Сашенька внимательно поглядела на Марину Викторовну. Ей вдруг стало все ясно: и преждевременно поблекшие щеки, и ранняя полнота, и неухоженные руки. Вся жизнь несчастной женщины возникла перед ней из нескольких ее слов — это ее попрекает муж, это ей он изменяет, это ее горе вопит, унижается и умоляет.
Зазвонил телефон. Сашенька выхватила его из кармана халата и крикнула, еще не донеся его до уха:
— Да? Татьяна?
— Говорит студентка Медицинской академии имени Сеченова! — раздался голос дочери.
— Боже мой, поздравляю! Поздравляю тебя, Татошенька… Что же ты раньше не позвонила? Я тут извелась в ожидании…
— Мам, ну мы пошли всей группой в кафешку. Нас сразу же распределили по группам. Ну, не сердись, надо же было обмыть и поближе познакомиться, мосты навести…
— Хорошо, хорошо, — торопливо сказала Сашенька. — Отцу позвони.
— Уже.
«Ему первому», — мелькнула мысль.
— Умница. У меня тут прием еще не закончился. Я тебя еще раз поздравляю… До вечера… — Сашенька убрала мобильник в карман, оглянулась на просительницу, не сдерживая распирающей ее радости, сказала: — Дочка поступила в медицинский.
— Доктор, миленькая… у вас тоже доченька… ради нее… умоляю…
— Поймите, мне совсем несложно сделать, технически это очень простая операция, но существует врачебная этика, которая не позволяет мне брать на себя такую ответственность… Нет, нет, это не криминал, но… — Сашенька на мгновение умолкла под пристальным взглядом Марины Викторовны и вдруг решилась: — Хорошо! Я все сделаю, только при одном условии — не рассказывайте об этом никому.
— Что вы, что вы, доктор, я и так никому… — затараторила женщина, но Александра Михайловна прервала ее и строго велела подождать в коридоре…
Дома Сашеньку ждал накрытый стол. Сияющая Танька взахлеб трепалась со своей школьной подругой Лилей, успевшей поступить в «Щепку», как фамильярно именуют студенты училище имени Щепкина при Малом театре. Увидев мать, Таня с радостным воплем бросилась ей на шею и принялась целовать, повторяя: «Я сама, я сама! Я сделала это!»
«Сама-то сама, — подумала Сашенька, обнимая дочь, — только кто тебя натаскивал и по биологии, и по многим вопросам, которые иногда ни с того ни с сего задают абитуриентам члены приемной комиссии, пытаясь вырваться из однообразия заученных ответов и вдолбленных репетиторами — зачастую одними и теми же — в молодые головы стандартных формулировок?»
За стол не садились, ждали отца. Он обещал прийти пораньше, но Сашенька хорошо знала, как много возникает неожиданностей в работе заведующего хирургическим отделением в переполненной, по обыкновению, рядовой городской больнице, особенно в конце недели, в пятницу.
— А ваша дочь, тетя Саша, уже успела разбить сердце одного курчавого абитуриента, — сообщила Лиля.
— Да?
— Никакой он не абитуриент, а так же, как и я, уже студент, — обиделась за нового поклонника Таня.
— Когда же ты его успела разглядеть? — спросила мать с нескрываемым любопытством.
— Да не разглядывала я вовсе никого, просто его невозможно не заметить: нос — как у Буратино, а волосы колечками. И потом — это он меня разглядел, а не я его, мне он совершенно неинтересен. Мальчишка.
— Таньку интересуют только взрослые солидные мужчины, — с новой для нее модуляцией в голосе — ну как же, ведь она уже актриса! — сообщила Лиля.
Сашенька про себя отметила это замечание Татошиной лучшей подруги, очень наблюдательной и, как это бывает между подругами, знающей гораздо больше, чем родители. А по сердитому взгляду, который дочь бросила на подругу, можно было заключить, что замечание недалеко от истины…
«Следует запомнить и учесть, может быть, даже рассказать отцу. Впрочем, не отец ли, которого Танька обожала, считала эталоном истинного мужчины, порядочности, джентльменства и идеального мужа, причиной тому, что сверстники ей малоинтересны?»
Пришел Дмитрий с красивым букетом цветов.
Таня буквально повисла на нем, а потом, уткнув нос в лепестки роз, проговорила:
— Папик, я такая счастливая…
Вслед за букетом появилась бутылка шампанского, а за ней и неизбежный торт.
Все же мужчины, даже такие, как ее муж, удивительно примитивно мыслящие существа — ну никакой фантазии! Стандартный набор: цветы, шампанское, торт. «Но, с другой стороны, — подумала Сашенька, — что может придумать неостепененный хирург с окладом заведующего отделением в больнице?»
Она попыталась вернуть разговор к неизвестному кучерявому поклоннику — как выяснилось, Танька отлично знала, что его зовут Лехой, — но дочь отмахнулась и потребовала, чтобы мать лучше рассказала, как поступала сама в институт.
— Ты же знаешь, я была почти на два года старше других, потому что поступала после медучилища и у меня были одни «пятерки». Так что я могла не волноваться.
— И у тебя был свой Леха, — ухмыльнулся отец и подмигнул заговорщицки Таньке.
— Если ты имеешь в виду Генриха, то он вовсе не был Буратино, а наоборот, и сразу обратил на себя внимание всех девочек нашего курса!
— Всех, кроме нашей мамы, — пояснила Танька подруге.
— Что ты имела в виду, когда сказала, что он не был Буратино, а наоборот? Как это наоборот? — съехидничал Митя.
— Да ну тебя, — махнула на него рукой Саша. — Красивый, вот что. Сам ведь знаешь.
— Тетя Саша, а Генрих тоже на вас обратил внимание? Как Леха на Таньку? А куда смотрел Танькин папа?
— Танькин папа еще никуда не смотрел, — серьезно сообщил Митя. — Танькин папа еще не знал, что он Танькин папа, больше того, он не знал даже, что среди каких-то там соплюшек на первом курсе появилась Танькина мама, ибо учился на шестом курсе и уже стоял у операционного стола. Однажды…
Сидели долго. Вспоминали, смеялись, сравнивали те годы с нынешними, и вывод взрослых был единодушен: I-й Московский ордена Ленина медицинский институт был лучше нынешней академии! Татоша сердилась:
— Вы еще скажите, что трава была зеленее! Тоже мне — старички.
— Насчет травы не скажу, но остроты были острыми, — скаламбурил Митя. — Помню, кто-то повесил на двери столовой плакат с надписью: «Студент МОЛМИ, не будь профаном, заешь котлету дисульфаном!» — были такие желудочные таблетки.
— А еще мальчишки написали на доске с меню: «Каков стол, таков и стул», — добавила Саша. И оба рассмеялись.
Девочки были в восторге.
Вслед за бутылкой шампанского из запасов, непрестанно пополняемых благодарными больными, появился хороший коньяк.
Дмитрий никогда не брал денег с оперированных больных. «Знаешь, — говорил он жене, — когда мне суют конверт с деньгами, я чувствую себя, как старая дева на нудистском пляже».
Сашенька смеялась: «Откуда тебе знать, что чувствует старая дева?» — «Путем перевоплощения в заданный образ, — отшучивался муж и серьезно добавлял: — Рыба портится с головы. Если завотделением станет брать деньги — пиши пропало: начнется сплошная обираловка».
Но с презентами в виде дорогих вин, коньяка ничего нельзя было поделать: приносили в кабинет, оставляли в полиэтиленовых пакетах в уголочке. В результате дома скопилась целая коллекция диковинных напитков. «Эх, если бы взмахнуть волшебной палочкой и превратить все это разнообразие в дензнаки», — говорила Сашенька каждый раз, открывая бар. А Дмитрий считал возможность такого превращения антигуманной, уж лучше этой палочкой играть на бутылках, как на ксилофоне, озвучить прекрасные напитки мелодичными звуками, ну а потом, разумеется, выпить…
Девочкам было разрешено, как полноправным студенткам, пригубить по наперсточку коньяка, хотя они дружно кричали — врали, конечно же, — что уже пили и водку, и виски, и коньяк.
Потом Лиля показывала в лицах некоторых педагогов «Щепки».
У нее пока не очень-то получалось, но все равно было смешно, особенно когда она изображала Панкову…
Поздно вечером, уже лежа в постели и дожидаясь мужа, принимающего душ, Сашенька подумала, что так и не успела рассказать ему о необычной пациентке и ее матери. Самое подходящее время сейчас поделиться с ним своими впечатлениями о проделанной операции — не для девичьих ушей это.
Вошел муж.
В темно-бордовом махровом банном халате, купленном ею ко дню его рождения, он был похож на настоящего киногероя из зарубежных фильмов. Саша взглянула на него и подумала, что ничего не хочет и не станет сейчас рассказывать. Проблемы сегодняшнего дня стремительно вылетели из головы…
Она приподняла край одеяла, он сбросил халат и скользнул в теплоту нагретой ею постели, холодный и еще чуть влажноватый после душа.
— Пьяненький? — спросила она игриво.
— Я люблю тебя, — серьезно ответил он, потянулся и поцеловал ее в уголок рта, любимое сокровенное местечко. — Я люблю тебя, — повторил он и принялся целовать ей шею, грудь, губы, приговаривая после каждого поцелуя: — Ты у меня самая, самая…
Как всегда, в полседьмого Митя проснулся, ругнув себя мысленно — мог бы еще поспать, так нет же, срабатывает чертов рефлекс. Он боялся шевельнуться, чтобы не разбудить Сашеньку, лежал притаившись и смотрел на жену. Какое счастье, что она у него есть… А ведь не зайди он тогда на Моховую, где шестикурснику, уже не первый год переместившемуся на Пироговку, нечего было делать, мог и не встретить ее. Сейчас он уже не помнил, почему понадобилось ему заскочить на кафедру анатомии, с которой они расстались по окончании второго курса. Вошел в вестибюль, подошел к гардеробу, начал снимать пальто, и вдруг — тоненькая, воздушная блондинка в сестринском халате, перетянутом в талии так, что глаз нельзя отвести, рукава халата засучены выше локтя, руки, покрытые золотистым загаром, с непередаваемой пластикой пригладили волосы и спрятались в карманах халата.
На дворе стояла осень, середина ноября, а от нее веяло летом, солнцем, свежестью.
Он быстро сунул пальто гардеробщице и, не дожидаясь номерка, шагнул к девушке.
— Молодой человек, возьмите номерок! — крикнула гардеробщица, перегнувшись через барьер и протягивая пластмассовый жетончик.
Митя метнулся, схватил номерок и ринулся вслед девушке, которая успела уйти из вестибюля к лестнице, ведущей вверх. Он догнал ее и спросил:
— Простите, не скажете, где здесь кафедра анатомии?
— Пойдемте со мной, я как раз туда направляюсь.
— Сдавать зачет? — поинтересовался Митя.
— Да… Как вы догадались?
— Ну-у… ноябрь… пора сдавать анатомию костей конечностей, — ответил Митя, не задумываясь.
— Так вы врач?
— Почти. Я на шестом курсе.
Девушка, шедшая на ступеньку впереди Мити, обернулась:
— А вы уже забыли, где кафедра анатомии, или вы из Второго мединститута?
— Каюсь. Можете казнить меня, анатомировать и опустить в чан с формалином. Я просто хотел познакомиться, — сказал Митя и опустил голову, словно ожидая удара топором палача.
Он и получил этот удар: девушка ребром ладони легонько коснулась его шеи и произнесла:
— Вы обезглавлены, сударь. Теперь я буду разговаривать только с вашей бессмертной душой. Меня зовут Сашей. А как звали ваше бренное вместилище?
— Я душой и телом — Дмитрий, просто Митя, и очень надеюсь, что повинную голову меч не сечет.
— Я подумаю. Может, окроплю вас живой водой. А сейчас мне надо бежать, а то уже декан вызывал — я пропустила зачет, когда сдавала группа, вот приходится…
— Декан умоляет в приказе опять
Ответить скорее конечности.
Нельзя же, конечно, беспечно сдавать
Конечности до бесконечности! —
весело выпалил Митя.
— Ой, что это? Как здорово! Вы придумали?
— Нет, я на такое не способен. Это придумали наши предшественники лет тридцать тому назад, они же написали песню, которая стала гимном нашего института. Теперь все это — фольклор…
Сашенька потянулась в постели, открыла глаза и сразу же улыбнулась.
«Какое счастье, — подумал Дмитрий, — что Татоша похожа на мать — словно два близнеца, два моих солнышка».
Татьяна никогда не заводила будильник.
Будильником в их доме был отец, неисправимый «жаворонок».
Когда бы он ни лег спать, всегда вставал точно в половине седьмого и успевал принять душ, побриться, приготовить кофе и разбудить мать, если у нее был утренний прием.
В первый момент она подумала, что наступило воскресенье.
В воскресные дни отец обычно давал женщинам выспаться, а сам в это время читал накопившуюся за неделю литературу.
Но сразу же вспомнила, что она студентка, что вчера немного засиделись, что у папы сегодня неоперационный день, и он договорился прийти чуть позже, и что можно валяться и наслаждаться жизнью.
Так она и сделала — понаслаждалась несколько минут, а потом ей стало скучно…
В квартире тишина — значит, папа уже ушел, а у мамы сегодня вечерний прием и она спит. Можно поплескаться в ванной в свое удовольствие…
Танька набросила халатик и пошла в ванную.
Из-за притворенной двери в кухню доносились голоса. Ура! Папа еще дома. Танька осторожно приоткрыла дверь в их семиметровое святилище, место споров и вдохновений.
Мать и отец сидели за столом и что-то оживленно и одновременно говорили друг другу. Отец, как всегда, насмешливо, а мать — чуть похохатывая.
— Что происходит? Анекдоты травите? — спросила Таня.
— Выспалась? — оглянулась мать. Лицо ее показалось Таньке удивительно красивым и просветленным.
— Угу, — промычала дочь, запихивая в рот оладушек с яблоком из горки, лежащей на блюде.
— Не хватай! Зубы почисть! — сказала Сашенька.
— Сами горячие едите, а мне одни холодные останутся. Не разбудили, — и с подозрением поглядела на родителей, — секретничаете?
— Пожалуй, она достаточно взрослая, как ты думаешь? — задумчиво спросила отца мать.
— Смотря с какой стороны смотреть, — ответил с непроницаемым видом отец.
— Что это за «смотря смотреть», папа? И что ты имеешь в виду под словом «сторона» применительно ко мне? — немедленно купилась на скрытую насмешку Таня.
— Тут важно определиться, — обратился отец к матери, не обращая внимания на воинственный вопрос дочери, — что нас интересует — биология или менталитет первокурсницы.
— Полагаю, ментально она соответствует, но вот… — произнесла мать задумчиво и умолкла.
— Вы о чем? — с подозрением спросила Танька.
— Не о чем, а о ком, — уточнила Сашенька.
— Обо мне, что ли?
— Как же быстро она соображает, ты не находишь? — деланно восхитился отец.
— Ладно, Митя, Татоша уже взрослая, ей можно рассказать. Перестань веселиться.
— Разве я веселюсь? — пожал плечами Дмитрий.
— Вот и расскажи.
— Почему я?
— Ты хирург.
— Но операцию делала ты.
— Я не умею четко и логично пересказывать события. Ты же сам вечно бурчишь, что я мыслию по древу растекаюсь.
— Боже, какая скромность! — Митя подмигнул Татоше и в нескольких словах пересказал ей все, что произошло вчера у матери в консультации, так, словно он сам там присутствовал.
Но в конце не выдержал серьезного тона:
— Так что теперь у нас мать — выдающийся специалист по гименопластике, восстановитель невинности и мастер художественной штопки.
— Замолчи! Как можно иронизировать, когда у девочки трагедия?
— Да я не о девочке, а о дикости некоторых понятий: мало того, что она перенесла такой шок, так еще для какого-то будущего обалдуя-мужа извольте штопать! А то вдруг он скажет — кто хлебал из моей чашки? Кто сидел на моем стуле и сдвинул его с места? Ну да ладно, мне пора, девочки. Будьте умницами.
Дмитрий расцеловал жену и дочь и пошел собираться на работу.
Гостей ждали к обеду, но уже с утра дом был полон народу — кто пришел помочь в готовке, кто составлял и накрывал столы, кто украшал все в доме вазами и кувшинами с цветами. Словом, хозяевам оставалось только сидеть в своей комнатке и не путаться под ногами, как сказал старший сын старика Отто. Они и сидели, грустные, немного подавленные суматохой родных, друзей, соседей, растерянные оттого, что не могли принимать участия в этой предпраздничной суете.
Адель подняла на мужа полные слез глаза:
— Разве я могла когда-нибудь предположить, что не смогу самостоятельно принять гостей, что силы так быстро покинут меня… Ведь я еще не совсем стара. Помнишь, твоя мать до восьмидесяти лет и урожай собирала, и виноград топтала, и коров доила…
Отто обнял жену, притянул ее голову к себе, погладил по волосам:
— Для меня ты, любимая, никогда не состаришься. Просто сегодня очень много народу — ведь двойной праздник! Радоваться надо, а не плакать. С завтрашнего дня я свободен, как птица. Будем с тобой ездить по стране, смотреть разные города, диковины, встречаться с новыми людьми… да мало ли что можно делать, когда все время — с утра и до Вечера — в твоем распоряжении. А главное — у нас еще один внук! Ты только подумай: это четвертый наш внук, не считая девиц. Разве от этого плачут? Ну же, улыбнись. — И он потрепал жену по щеке…
Когда все было готово и гости уселись за накрытые белыми скатертями столы в виде буквы «Г», Отто, сидевший у самого угла, — так он захотел сам, потому что с этого места мог охватить взглядом обе его неравные части, — встал, поднял бокал, поправил галстук, надетый по настоянию сыновей, положил ладонь на плечо сидящей рядом жены и сказал:
— Мы с Адель благодарим вас за то, что пришли разделить нашу радость, рождение Генриха. Я хочу выпить за это. Но прежде прошу выслушать меня. Вы знаете, я не из говорунов, но сегодня мне хочется многое сказать вам, потому что завтра я ухожу на покой…
Гости зашумели, послышались недоуменные возгласы — не все знали, что старик Отто уходит на пенсию.
— Это вопрос решенный, — продолжил он, — но я не об этом. Вот уже двадцать лет, как мы обосновались в Казахстане. И не наша вина, да и местный народ не виноват, что эта земля так и не стала нам родной, что наши дети, даже те, кто приехал сюда в младенческом возрасте, не считают ее своей родиной. Что тут поделаешь? Возможно, мы, старики, не приложили сил, чтобы внушить им, что такое родина. О майн Готт! Разве нам до этого было? Пять месяцев в пути, холод, голод, последнюю одежду приходилось менять на хлеб, болезни, человеческие потери — мы не успевали оплакивать усопших, а прибыв сюда, на пустое место, не теряя ни минуты, начали строить, чтобы не остаться под открытым небом. Какое это было счастье, когда к вечеру мы закончили наш первый барак, бросились вповалку на голые доски и заснули мертвецким сном. Разве после этого мы могли внушить нашим детям, что теперь их родина здесь? Не знаю… Только в одном я уверен: чувство родины — это как любовь, его нельзя внушить, его нельзя ощутить только потому, что ты родился здесь, а не в другом месте, оно либо есть, либо его нет. Вот некоторые считают, что родина там, где изначально поселился твой народ, где говорят на языке предков, где тебя окружают люди твоей национальности. Это не так. Разве мы когда-нибудь считали своей родиной Германию? Разве мы здесь тосковали по ней, а не по Екатеринофельду? Не знаю, не знаю… Может быть, наши далекие потомки, прожив здесь два или три века, воспримут эту землю как свою настоящую родину… может быть. Нам не дано это постичь. Но сегодня я хочу пожелать своему внуку, своему Генриху, чтобы в его сердце всегда жило чувство родины — не важно, где и какой она окажется, чтобы никогда не постигло его ощущение неприкаянности, инородности, чтобы никогда не почувствовал он себя человеком второго сорта. Я не стану объяснять, что это значит, — старики знают, помнят, это не забывается…
Сидели долго, говорили много, плакали, смеялись, вспоминали…
Дмитрий Андреевич Орехов возвращался домой после работы. Дорога занимала всего двадцать минут энергичной ходьбы, и он старался не пользоваться транспортом — когда еще выкроишь время на прогулки или спорт, лучше уж каждый день проходить пешочком сорок минут. Правда, утром он преодолевал этот путь бодро и весело, а вот обратно — с усталостью и напряжением. Порой, после трудного дня, хотелось скинуть халат, сесть в кабинете в кресло, закрыть глаза и, как по мановению волшебной палочки, очутиться дома. Можно, конечно, проехать пять остановок троллейбусом, но вечная толчея, ожидание на остановке напрочь отбивали охоту пользоваться городским транспортом, уж лучше рассчитывать на собственные ноги. Самое трудное — это первые пять минут: выйти из здания больницы и начать движение к дому. Потом наступало облегчение, усталость постепенно улетучивалась, ритм ходьбы слегка завораживал и отвлекал от мыслей о тяжести рабочего дня. Потом приходили в голову стихи, а знал их Митя великое множество, запоминал буквально с первого прочтения и уже никогда не забывал. Так и шагал, проборматывая про себя невесть как и почему вспомнившиеся именно сейчас строфы.
Сегодня он вспомнил Пастернака:
Стоит октябрь, зима при дверях,
Тоскует лета эпилог,
А море знай хлобыщет в берег.
Прибоя порванный белок.
Почему эти стихи? Возможно, потому, что стояла осень, правда, не октябрь, а уже ноябрь, а может, оттого, что давно мечталось о море, таком доступном в студенческие годы, а теперь, увы, ставшем всего лишь мечтой…
Дмитрий подошел к дому. У подъезда стояла Татоша с каким-то парнем. Кажется, это и есть тот самый Буратино, подумал Дмитрий: длинный нос, покрасневший от осенней зябкости, а волосы колечками. Вот же молодец дочурка, острый глаз, так точно, образно и лапидарно охарактеризовала своего однокурсника. Он подошел к парочке, сдерживая готовый вырваться смешок, спросил:
— Чего стоим, молодежь? Шли бы в дом, там тепло и, надеюсь, сытно.
— Познакомься, папа, это Леха, — представила Таня.
— Спасибо. Мне уже надо идти… мне тут по пути… — одновременно с Таней произнес Леха, протягивая Дмитрию руку.
— Что ж, — с улыбкой сказал Дмитрий, — в следующий раз будете проходить мимо — обязательно загляните к нам.
Леха ушел, а Таня набросилась на отца:
— Ну зачем ты так, папик!
— А что я такого сказал? Пригласил его заходить в гости. Проявил гостеприимство. Разве это наказуемо? Я вот когда за мамой твоей ухаживал, так мне на юго-запад было по пути через Арбат. К счастью, это длилось совсем недолго, всего пару месяцев — она вышла за меня замуж из сострадания, и я перестал таскаться на Арбат, ну а потом их дом и вовсе снесли.
— Ой, слышала бы тебя мама, — засмеялась Таня. — А как тебе Леха?
— Что — влюбилась?
— Да нет, совсем нет! Он хороший парень и очень толковый, в физике сечет, мне часто помогает. В него почему-то все девчонки повально влюблены. А какое впечатление у тебя? Мне просто интересно.
— Ну я же не девчонка, мне трудно судить, но если подумать, я бы сказал так:
Эффект!
В эффекте дефект.
Какой? — вопрос.
Нос!
Танька рассмеялась:
— Это чье?
— Что? — удивился Дмитрий.
— Стихотворение.
— Это мое, просто эпиграмма, придумалась «экс темпоре», что значит — прямо сейчас, немедленно, или просто экспромт для ублажения родной дочери.
— Ну какая мне от этого благость? Я просто спросила.
— А я просто ответил. Слушай, Татош, а чего мы здесь стоим на холоде? Я сегодня смертельно устал — две тяжеленные операции и битва с главным врачом.
— Ой, папик, прости, сама не знаю… затрепались и стоим. Пошли скорей. — И она открыла парадную дверь.
В лифте отец спросил:
— А как фамилия твоего Буратино?
— Борисов.
— Послушай! — воскликнул Митя. — Срочно выходи за него замуж! У тебя будет роскошная фамилия: Орехова-Борисова!
Отец и дочь так развеселились, что ожидавшая лифта пожилая женщина на их этаже шарахнулась от неожиданности.
— Представляешь, — сквозь смех сказал Дмитрий, — если завтра вдруг, не дай Бог, эта старушка окажется у меня на операционном столе, она мне ни в жисть не дастся, такому легкомысленному хохотуну.
Сашенька встретила их готовым ужином. Внимательно поглядев на мужа, спросила:
— Что — тяжелый день? — Ее не обманула веселая физиономия Дмитрия: темные круги под глазами говорили куда красноречивее.
— Да уж… — вздохнул он и пошел мыть руки.
Сашенька заглянула в ванную комнату.
— Митя, у тебя неприятности, — не то спросила, не то констатировала она.
— Я пойду спать… Поговорим завтра, хорошо? Извини…
Она не настаивала.
Расхожее утверждение, что человеческая жизнь напоминает зебру — черные и белые полосы чередуются с завидным постоянством, — Дмитрий вспомнил глубокой ночью. Он проснулся от настойчивых звонков, не сразу сообразил, что происходит: звонили в дверь и одновременно надрывался телефон.
Сашенька вскочила первая и побежала к телефону. «Сова»-то «сова», — подумал Митя, — а какое чувство опасности?! Так бывает только у женщин. Вот дурень, — ругнул он себя, — о чем я думаю?» Подошел к двери:
— Кто там? Что случилось?
Это была соседка снизу, Галя, женщина сорока девяти лет, небезуспешно боровшаяся с возрастом, конечно, если не считать рук — кожа на кистях просто вопила о предательской строчке в анкете: число, месяц и год рождения. Женщина без определенных занятий, из хорошей старинной семьи, великолепно владеющая английским и французским языками, но навсегда отравленная ядом писательства, сознанием собственной исключительности и превосходства уже по факту своего происхождения, широкой образованности и склонности к какому-никакому творчеству и оттого не сумевшая найти среди толпы поклонников ровню, как она жаловалась порой Сашеньке. Отношения у них были теплые, дружеские и доверительные. Пока были силы «держать лицо и форму», по ее собственному выражению, всегда находился какой-нибудь мужчина, солидный, достаточно обеспеченный, чтобы не думать о хлебе насущном. Кроме того, ей удавалось порой тиснуть в толстый журнал парочку своих стихотворений или переводов чужих стихов. Но в промежутках между поклонниками и собственным грошовым заработком она впадала в депрессию, и никакие уговоры Сашеньки попробовать себя в качестве частного репетитора иностранных языков или воспитателя детей в богатой семье не имели успеха. Дмитрий считал, что все усилия что-либо изменить — бесполезны, так как у Гали прочно выработалась психология содержанки.
Годы уходили, и надеяться на лучшее не приходилось — вон сколько вокруг красивых, модных, аппетитных девиц. Кому нужна стареющая аристократка, если время унесет безвозвратно ее красоту и шарм…
Однажды, в состоянии такой депрессии, она написала стихи, где сквозь нарочитую ироничность проглядывало отчаяние, и показала их Сашеньке:
Я, друг, старею каждый час.
И жизнь уходит тихой сапой.
Испортив профиль мне и фас
В конце большого гандикапа…
Последние примерно полгода у нее появился мужчина, судя по внешности — Саша порой встречала его в лифте — одного с Галей возраста, очень на первый взгляд респектабельный, интересный, вежливый, даже обходительный, с красивой проседью в волосах и всегда элегантно одетый. Галя расцвела, преобразилась — глаза засверкали, на ней появились обновки, при встрече с Сашей или Дмитрием она лучезарно улыбалась, но заходить к ним перестала. Ну и слава Богу, думали Ореховы, наконец ей, видимо, повезло, появился порядочный, надежный мужик…
Митя открыл дверь.
Галя стояла несчастная, нечесаная, но в ярком халатике.
«Что-то случилось», — екнуло у Дмитрия сердце.
— Вы нас заливаете, — выпалила она. — Вода обвалом течет, от вас… в ванной!
Дмитрий мгновенно все понял. Он повернулся, крикнул на ходу соседке: «За мной!» — и побежал по коридору в ванную комнату. Рывком открыл дверь, включил свет — кошмар!
Весь пол, покрытый стандартной советской метлахской плиткой — такие желтые квадратики вперемежку с красными, — был на два пальца под водой. А она, слава Богу, не хлестала, а текла из-под выступа, обложенного, как и стены, голубой плиткой. В этом выступе пряталась главная труба стока. Сантехники называют ее «лежак» — наверное, в отличие от вертикальной трубы, именуемой «стояк».
— Вот видите, — упавшим голосом сказала соседка. — И прямо к нам… просто дождем льет…
— А что у вас тут происходит? — раздался заспанный голос Таньки, и она заглянула в ванную через Галино плечо.
— Ой, тетя Галя! И это все на вас?
— Пока еще не все! — рявкнул на дочь Дмитрий. — Бери совок, ведро, начинай действовать, я сейчас перекрою вентиль!
— Может, я с тряпкой помогу? — робко предложила Галя.
— Лучше идите к себе и собирайте воду там, как бы дальше вниз не потекло к Юриным.
Галя охнула и убежала. Стукнула входная дверь.
Дмитрий и Таня сосредоточенно работали, не обмениваясь, против обыкновения, язвительными репликами.
В двери ванной комнаты возникла Сашенька. Дмитрию хватило одного взгляда на нее, чтобы понять — что-то не так.
— Кто звонил? Что там еще произошло?
— Ничего нового, все то же, — растерянно произнесла Сашенька.
— А тогда почему такое лицо и голос с дрожементом? — спросил Дмитрий, выжимая насухо тряпку.
— Этот звонил, от Галки.
— Кто — этот?
— Ну, который не бой и не френд. — И, поглядев на дочь — можно ли? — уточнила: — Приходящий муж.
— И что? Много там натекло?
— В лифте он на меня совсем другое впечатление производил. И вдруг такое хамство, я даже растерялась.
— Чего же он хочет?
— В том-то и дело, что непонятно. Ругаться он хочет, как мне кажется… Я положила трубку.
— А вот это напрасно, оставила бы трубку на столе, и пусть ругается… сколько хочет. А на тебя, получается, впечатление надо производить в лифте?
— Да ну тебя, Митька. А я только было порадовалась за Галю…
— И мы ее тут же залили…
Требовательно звонили в дверь. Танька побежала открывать.
— Кто там? — спросила она, заглядывая в глазок.
Там стоял уродливо искаженный оптикой глазка мужчина, которого она время от времени встречала в лифте вместе с тетей Галей. Обычно он здоровался первым, и Танька рассеянно отвечала ему, перебрасываясь ничего не значащими словами с соседкой.
— Тетя Галя уже ушла, — сообщила Танька, не открывая двери.
— Я знаю, не слепой, мог заметить, когда она вернулась. Открой!
Таньку неприятно поразил раздраженный, даже злобный тон соседа, обычно такого вежливого во время коротких встреч. Поэтому она решила позвать отца и крикнула:
— Подождите, я сейчас папу позову.
Побежала в ванную, где родители заканчивали подтирать пол.
— Все равно, — обреченно говорила мать, — еще сварщики придут, слесарь… снова убирать.
— Без них обойдемся, вызовем нашего сантехника. Он толковый, рукастый мужик, все сам сделает.
— Там тети Галин сосед пришел, — объявила Татьяна.
— Какой еще тети Галин сосед? — не понял папа.
— Который маме по телефону хамил.
— И что? Хочет извиниться?
— Не похоже. Я сказала, что позову тебя.
— Понятно, ты считаешь, что в нашем доме грубо разговаривать умею только я. Мерси! — Дмитрий поднялся с корточек, вытер руки и пошел к двери через небольшой, заставленный книжными полками коридор.
Сашенька поспешила за ним.
Дмитрий глянул в глазок и, ни слова не говоря, открыл дверь. Уже по его первым словам Танька, которая тоже последовала за родителями, поняла, что отец настроен по-боевому.
— Вам что-то угодно сказать, сударь?
— Угодно! Вначале заливаете, а потом трубку бросаете!
— А вы хотели, чтобы я выслушала ваши оскорбления до конца? — возмутилась Сашенька.
— Я разговариваю с вашим мужем, с вами я уже наговорился, — рявкнул «тети Галин бойфренд». — Мы так и будем говорить через порог?
— В таком тоне действительно лучше говорить через порог, — заметила Танька.
— А ты, пигалица, молчи!
— Когда это мы с вами на «ты» перешли? — воинственно бросила Танька. — То, что у нас лопнула труба, еще не дает вам права хамить. Кстати, чего вы-то волнуетесь?
— Я здесь живу!
— Вы здесь не живете, а как бы живете на временной основе.
— Что ты себе позволяешь!
— Не ты, а вы! И вообще, которые тут временные, слазьте!
— Я не уверен, что он читал Маяковского, Танюша, не стоит разбрасывать перлы.
— Вы собираетесь меня впустить или мы тут будем интеллектуальные лясы точить?
— Собираюсь. Но предупреждаю: одно грубое слово на моей территории в адрес моих дам, и я, милостивый государь, начищу вам зубы. Или дам по чавке, что вам больше нравится. — С этими словами Дмитрий отступил в сторону и впустил соседа в квартиру. В руках у того был тетрадный лист бумаги.
— Дмитрий, кель выражанс?! — воскликнула Сашенька.
— Не кель, а откель, ты хотела спросить? Отвечаю: из медсанбата в Чечне, — сказал Дмитрий и спросил вошедшего: — Что это у вас за бумага?
— Акт о заливке. Я позвонил дежурному по РЭО, скоро приедет аварийка, они подпишут.
— Зачем это? Не нужно никаких актов! — отрезал Дмитрий.
— Как это не нужно?
Танька с удовольствием отметила, что псевдососед несколько сбавил тон после папиного упоминания о Чечне.
— Очень просто — не нужно, и все! — заявил Дмитрий.
— Что значит все? — В голосе соседа опять появились скандальные ноты.
— А то, что аварийная устроит здесь бедлам. Никакой необходимости в ней нет. Я перекрыл воду, а завтра наш сантехник заменит трубу и сделает все необходимое. Так что идите и отменяйте вызов. Я их все равно в квартиру не впущу.
— А как же акт? — не унимался жалобщик.
— Какой акт? — притворился непонимающим Дмитрий.
— Пап, ну он хочет иметь документ, что мы залили, — пояснила Татьяна.
— Танька, помолчи! Так какой акт?
— Вам же дочь растолковала!
— Я вас спрашиваю, — строго произнес Дмитрий.
— Ну, акт о том, что вы нас…
— Нас?
— Ну, нижнюю квартиру залили.
— И для чего нужен сей акт?
— Ну, чтобы вы… не возникло бы недоразумений… когда сделаем ремонт…
— Я Галочке обещала, что мы ремонт ей, — Сашенька подчеркнула слово «ей», — обязательно сделаем и оплатим.
— Вы слышали? — спросил Дмитрий и открыл дверь на лестничную клетку. — Прошу! — И столько было в его словах силы, что псевдососед, недавно такой воинственный, молча вышел и уже за дверью квартиры неуверенно пробормотал:
— Но все же…
— Никаких «но», — сказала, как отрезала, Танька.
Сашенька с удивлением взглянула на дочь, отметив про себя решительность и категоричность, которых раньше у Таньки не было. Или она просто не замечала?
— Уф! — вздохнул Дмитрий и захлопнул дверь.
— Папка, ты гений! — воскликнула Татьяна.
— Не стоит преувеличивать, — с наигранной скромностью улыбнулся отец. — Впрочем, мы все показали себя молодцами в этой, как сказала бы Лиля, одноактной пьесе. А теперь всем марш спать.
Заснуть не удалось — супруги ворочались с боку на бок, на пару минут замирали, надеясь, что благословенный сон снизойдет на них, но ничего из этого не получалось.
— Подумать только, с каким быдлом вынуждена жить Галя, — сладко зевнув, заметила Сашенька.
— Почему вынуждена? Кто ее неволит? — спросил Дмитрий.
— Ох, Митя, не будем об этом. Ты лучше расскажи, какие у тебя неприятности — вчера был усталый, не стал делиться…
— Изволь, если считаешь, что я уже отдохнул.
— Ну не хочешь — не надо, потом, завтра поговорим.
— Да нет, раз пошла эта проклятая черная полоса, давай уж все сразу. Началось с того, что утром моего Николая срочно вызвал к себе главврач больницы. При этом даже не поинтересовался, занят он или нет, ну вот вынь да положь, и все тут. А Коля как раз с утра по расписанию должен был делать резекцию желудка. Пришлось мне самому оперировать, а позже делать свою плановую операцию. Ну, думаю, что-то стряслось. Вернулся он взъерошенный, весь красный, ничего толком не может объяснить. Вслед за этим вызывает главный меня. Прибежали в операционную — срочно, мол, к главному. Ну да, конечно, сейчас все брошу, больной полежит на столе, подождет, а я пойду выслушивать ценные указания начальства, как же! Разозлился я до чертиков, но пошел к этому дуролому после второй операции. Он, разумеется, начал с замечания по поводу неподчинения. «В чем? — спрашиваю. — В том, что не отменил все операции ради встречи с вами?» Словом, так и пошел разговор на повышенных тонах. А суть в том, что кто-то, конечно же анонимно, настучал, что Колька — голубой.
— Неужели? Вот это новость! — встрепенулась Сашенька. — Такой симпатичный, милый…
— Саша! — не выдержал Дмитрий. — Ну что ты говоришь, что! При чем это?
— Ты сам говорил, что он хороший хирург.
— Не хороший, а блестящий! Ты же знаешь, я делю все человечество на две части: у одних руки вставлены нужным концом, у других — не тем концом, и таких, к сожалению, значительно больше. Будь ты хоть семи пядей во лбу, кандидат, доктор наук, хоть академик! Если от природы руки неумехи — нечего ему в хирургии делать!
— Да не кипятись ты так, успокойся. — Сашенька погладила мужа по руке.
— Я не могу об этом говорить спокойно, если даже ты сейчас заохала, запричитала — ах, голубой! Во-первых, какое кому до этого дело? Кто сказал, кто доказал? А если это его природное качество, мне что, не брать его на работу? Завтра мне велят укомплектовать все отделение блондинами, потому что они спокойнее брюнетов, толерантнее[1] и с больными будут легче находить общий язык. Так я и должен как дурак всему подчиняться? Кому какое дело до Колькиной ориентации, я спрашиваю. Ведет он себя нормально, ни к кому не пристает.
— Готова поспорить, что к тебе не пристает, — попробовала пошутить Сашенька, но Дмитрий, всегда готовый шутку принять, поострить, на этот раз просто не отреагировал, а продолжал свой гневный монолог:
— И почему голубой? Откуда эта ссылка на божественный цвет? Когда я это слышу, всегда вспоминаю стихи Бараташвили:
…Это цвет моей мечты,
Это краска высоты.
В этот голубой простор
Погружен земной простор.
И теперь, когда достиг
Я вершины дней своих,
В жертву остальным цветам
Голубого не отдам…
— Какая высокая поэзия. А тут обыкновенная пошлость, — сказала задумчиво Сашенька.
— Не пошлость это, солнышко, не пошлость, а человеческая тупость и ограниченность. Благо бы так рассуждал темный народ или телезритель-обыватель, замордованный эскападами извращенцев из шоу-бизнеса, а то ведь разговор идет в кабинете главврача больницы, доктора медицинских наук. И задача поставлена жестко и четко: избавиться от Коли. «Нам не нужен ваш гомик сапиенс с золотыми руками». Таков вердикт.
— Митя, но ты же не можешь увольнять или принимать на работу, это — не твоя компетенция, разве твой главный этого не знает? — удивилась Сашенька.
— Конечно, знает. Но у него нет официального повода для увольнения. За что он должен уволить успешного хирурга?
— Ну да!
— Он требует, чтобы я нашел повод для вынесения Коле выговора: опоздал на работу, подрался с больным, приставал к другим врачам, а лучше — к пациентам с непристойными предложениями. Да мало ли что можно придумать и нагородить, если задаться целью. А то, что наш Петр Васильевич перетрахал всех сестер в отделении, это вся больница знает, но никого сей факт не волнует, хотя на дежурствах его не раз заставали в щекотливом положении, но — никто не жаловался! Вроде все правильно: не насиловал, сестры не жаловались, обязанности моего заместителя выполняет исправно. Полный порядок!
— Но ведь Коля ни в чем таком замечен не был!
— А жалоба есть.
— Анонимная.
— Пойми, начальство так решило, значит, если нужно, появится и свидетель. И знаешь, что он сказал мне? «Вы ведь собираетесь на конференцию в Германию? Вот постарайтесь до отъезда принять меры». Каково?
— Господи, он может тебе все испортить и отменить поездку.
— Это уж точно. Только, Сашенька, я не стану ничего предпринимать даже при таком раскладе. Ты меня понимаешь?
— Понимаю, поддерживаю и горжусь, — ответила жена, поцеловала мужа и с грустью добавила, взглянув на часы: — Вот и утро, пора вставать. Танька, наверное, уже завтракает.
Когда вся семья собралась на кухне, раздался телефонный звонок. Сашенька сняла трубку.
Это была Галя.
— Спасибо вам, ребята, — со слезами произнесла она.
— За что? — растерялась Саша.
— За то, что залили меня. Теперь я поняла, что все последние месяцы сама себя обманывала, словно играла роль в чужой, ловко скроенной нелепой пьесе… Нет, нет, не перебивай меня. Если бы не этот случай, я бы продолжала верить в его благородство и интеллигентность…
— Нельзя же так вдруг, Галя, не руби сплеча, все-таки вы достаточно долго вместе, ты к нему присмотрелась, привыкла. Мало ли как бывает, у любого может случиться.
Сашенька говорила эти ничего не значащие слова, потому что жалела Галю, хотела облегчить ее участь, но понимала, что все это неумно, необязательно и в какой-то мере пошло. Ей стало неловко, и она замолкала.
— Увы, Сашенька, это лишь вершина айсберга, все остальное открылось позже. Просто я позволила зомбировать себя. Ладно, вам на работу пора…
Поздравительная открытка от Генриха пришла в двадцатых числах января. Так уже повелось последние годы в столице великой державы: письма, посланные авиапочтой из Праги, из Германии, из Италии, добирались не меньше трех недель. Дмитрий, получая корреспонденцию, бурчал: «Можно подумать, что почтовики ползут по-пластунски, держа в зубах письма, иначе как объяснить такие огромные сроки? Еще несколько лет назад письмо к старым друзьям в Прагу долетало за неделю, а теперь — пойми, что происходит».
Вечером, возвращаясь с занятий, Танька заглянула в почтовый ящик, обнаружила письмо и, войдя в квартиру, провозгласила:
— К вам прибыл пластун!
— Какой еще пластун? — не поднимая головы от книги, спросил отец.
— Ну, папик! Ты же сам говоришь, что письма ползут по-пластунски, разве не так? Вот и приползло письмо, а на штампе немецком дата: двадцать третье декабря. Ничего себе работает почта!
— Ох, Татошка, ты бы лучше не использовала слов, смысла которых не знаешь.
— А что? Ты сам всегда так говоришь, — возмутилась Татьяна несправедливым, как ей показалось, замечанием отца.
— Одно дело ползти по-пластунски, другое — пластун, казак, служащий в пехотной части, в сторожевых или пограничных войсках.
— Значит, письмо доставил казак-пластун, который полз, полз от самого Мейсена, через все границы и часовые пояса, — не унималась Танька. — Так давай вскроем конверт!
Дмитрий оторвался от книги, взял письмо, взглянул на адрес:
— Скоро вернется мама, тогда и прочитаем.
— Да ты что, па? Тут же написано: «Ореховым». А мы с тобой кто?
— Не приставай. Что за нетерпячка?
— Ну-у… любопытно.
— Направь свое любопытство на химию. У тебя экзамен на носу, смотри, облажаешься.
— А я знаю, почему ты не хочешь без мамы читать письмо.
— Вот как? Почему же?
— Боишься, что мама подумает, будто ты ее приревновал к Генриху.
— Тебе не говорил твой Буратино, что ты совсем глупенькая, хуже Мальвины?
— Он не мой, он — общественное достояние, за ним целый хвост всегда тянется. Только ты не переводи разговор на другую тему.
— Знаешь, девочка, ты совсем взрослый человек, когда-нибудь тебе следует выслушать эту историю, так сказать, от первоисточника. Давай поговорим.
— Давай, — сказала Танька.
— Собственно, вся история укладывается в какие-то полтора месяца. Мама и Генрих поступали в институт в один год. Он влюбился в нее с первого взгляда и, по его словам, бесповоротно.
— Так же, как и ты?
— Наверно… Только с той разницей, что у нас с мамой чувства были взаимные, а к Генриху она относилась просто по-дружески и с большим уважением. Между ними ничего не было.
— Ты говоришь — с уважением, будто первокурсник Генрих успел совершить что-то невероятное, — пожала плечами Танька.
— Твоя ирония неуместна. Он действительно совершил невероятное: будучи сыном и внуком ссыльных немцев, он сумел в условиях жесткой дискриминации окончить русскую школу в Казахстане, отслужить в армии, не опуститься, как это произошло со многими, кого выкинула на обочины жизни сталинская железная рука, приехать в Москву, выжить здесь, ночуя на вокзалах, голодая и одновременно сдавая экзамены, и поступить в лучший медицинский институт страны.
Когда он получил место в общежитии и первую стипендию, он был счастлив, словно сорвал куш в безнадежной лотерее.
И сразу же, как награда за все его жизненные передряги, к нему пришла любовь.
— Какая же это награда, если мама полюбила совсем другого?
— Когда приходит любовь — это всегда счастье, даже если она безответная. А потом родилась ты. К тому времени я закончил институт, а мама и Генрих — только первый курс. Все годы учебы он помогал маме. Только благодаря ему она сумела не отстать от своего курса, не пропустить год. Его помощь была неоценима: я только начал работать, отпрашиваться каждый день не мог, а Генрих как-то исхитрялся — то лекцию пропустит, то немного опоздает на практическое занятие, но все успевал, приносил маме записи лекций, сидел с тобой, пока она бегала на какое-нибудь обязательное занятие или зачет.
С третьего курса, когда это было позволено студентам, он начал работать ночным дежурным медбратом, прирабатывать к жалкой стипендии такую же жалкую прибавку.
К этому времени Германия начала принимать российских немцев, и вся его семья — от легендарного деда Отто до старших братьев и сестер — уехала на землю предков, где и живет сейчас.
— В Мейсене? — спросила Таня.
— Нет, в Западной Германии, в маленьком старинном городке Фулда, недалеко от Франкфурта.
— А почему он не уехал с ними?
— Ты так ничего и не поняла, — сокрушенно проговорил отец.
— Неужели из-за мамы? А как же ты? Разве тебе не было обидно… нет, это не то слово… ты не ревновал, не злился, не досадовал, что он любит твою жену? Я даже не представляю, как можно с этим примириться.
— Генрих стал не только маминым, но и моим другом. Если честно, поначалу я, возможно, и испытывал это чувство, хотя ни разу ни малейшего, даже самого крошечного, повода для ревности не было. А потом я понял, что он просто привык, прирос к нам, да и к тебе привязался — ведь он тебя нянчил. Не проходило ни дня, чтобы он не позвонил или не забежал, чтобы повидать тебя, принести что-нибудь полезное, нужное. А когда ты пошла в садик, он прибегал, чтобы рано утром отвести тебя и дать маме поспать лишних полчаса. Меня он тоже освобождал, потому что я тогда ишачил на две ставки: брал дополнительные четыре дежурства в месяц и вел прием в поликлинике. И получалось, что вместе с плановыми дежурствами я шестеро суток в месяц не вылезал из больницы, а потом мчался на прием.
Танька слушала отца и думала, что, наверное, это очень здорово, когда тебя любят два таких человека, как папа и Генрих, — настоящие мужчины, рыцари, боготворящие женщину, готовые ради нее сделать все возможное и невозможное. Как же мама должна быть горда и счастлива. А вот у нее, у избалованной любовью родителей Татоши, только этот Буратино. Конечно, ей льстит, если честно, что он таскает ее сумку с халатом, книгами и всякой всячиной, что в буфете всегда занимает для нее очередь, часто провожает домой, но как-то все это вроде само собой разумеется и совсем неинтересно, скорее, как выражается папа, кольдкрем по пузу. Любопытно, если бы она полюбила кого-нибудь и закрутила роман или взяла бы да и вышла замуж, стал бы Леха-Буратино продолжать ходить за ней хвостиком и было бы ей это приятно или, наоборот, вызывало раздражение… Она оторвалась от своих мыслей и, чтобы не обидеть отца — ведь сама же просила рассказать ей эту историю, но отвлеклась и что-то пропустила, — сказала:
— Я смутно помню его, но чтобы он часто к нам заходил, это как-то в моей памяти не сохранилось.
— А он и не приходил к нам часто. Это было только в те годы, пока он считал свое присутствие в нашем доме необходимым и полезным. Когда ты пошла в школу, Генрих как-то незаметно, без объяснения причины стал исчезать на неделю, на две.
Поступил в аспирантуру, параллельно работал, чтобы снимать комнату, даже не комнату, а угол у одинокого старика, лечил его, кормил, заботился. Но всегда звонил нам и изредка забегал.
— Я помню, он всегда приносил мне игрушки, какие-то забавные безделушки. Это я помню.
— Около восьми лет назад, после защиты диссертации, он уехал. С тех пор никогда не приезжал в Россию. Вот ежели удастся мне вырваться на конференцию… Впрочем, это еще вилами по воде писано. Но Генриху я сообщил, что, возможно, приеду.
— А он тоже хирург?
— Он уролог. Но сейчас почти не оперирует, а стал совладельцем урологического диагностического кабинета.
— Что это значит? Разве уролог не должен оперировать?
— На западе существуют такие, говоря привычным нам языком, небольшие профильные поликлиники с лабораторией, которая делает все необходимые анализы, рентгеновским кабинетом с рентген-техником и рентгенологом-врачом, одной или двумя медицинскими сестрами. Всем этим руководит Генрих, второй совладелец просто вложил в это половину денег, он даже не врач. А Генрих много работает, стал профессором и надеется со временем стать единоличным владельцем этого кабинета.
Таня внимательно посмотрела на отца, словно изучала его лицо, как настоящий физиогномист, — искренен ли он до конца, когда без тени ревности и зависти рассказывает о Генрихе, о его любви к маме, о его отношении к их семье? «Может, папа по-прежнему преодолевает свою ревность? Нет, — подумала она, — он не кривит душой. Расскажи любому — не поверят, тут же сошлются на расхожее мнение, что так не бывает. А вот у моих родителей случилось. Значит, все-таки в жизни всякое бывает, ничего нельзя предугадать, даже при всем желании по шаблону, по стандарту не проживешь…»
Она спросила отца:
— Почему ты раньше ничего про это не рассказывал? И мама тоже. Я все время слышу про него, что-то помню с детства, но чтобы так…
— Да как-то не пришлось к слову. Теперь знаешь. Все. Вечер воспоминаний закончен. Сейчас придет мама. Давай готовить ужин — и за химию!
— Ненавижу всяческую химию! — скорчила брезгливую рожицу Танька.
— Ого, старушка! Тебе до третьего курса придется химичиться, будет вам и аналитическая, и органическая, и биологическая химии — досыта нахлебаешься, это уж точно. Так что — терпи, пластун, доктором будешь.
— Пап, а у него дети есть?
— У кого? — не понял сразу Дмитрий.
— Ну, у Генриха, у кого же!
— A-а… Нет, он так и не женился, — ответил отец и, помолчав, добавил: — Хотя дети могут рождаться и без брака… Почему ты спросила о детях?
— Просто так, интересно. Мы же целый час говорим о Генрихе, мне кажется это нормально — дети.
— Знаешь, ни мне, ни маме этот вопрос не приходил в голову, и Генрих никогда об этом не писал.
— Раз не писал, значит — нету, — заключила Танька.
— Почему? Могут и быть, — возразил Дмитрий.
— Когда у старого друга рождается ребенок, он, как правило, сообщает об этом, это же логично, пап.
— Согласен, логично.
— А если нет детей, не станет же он писать вам: «Знаете, у меня все еще нет детей».
— Тоже логично, — согласился Дмитрий, — но, пожалуй, нам пора заканчивать копание в личной жизни Генриха. Вот поеду — и все узнаю.
По случаю успешного преодоления студенткой Татьяной Ореховой первой в ее жизни экзаменационной сессии Сашенька накупила самых разных вкусностей, прежде в их доме не виданных. Все проистекало из «отхожего промысла», как выражался Дмитрий.
В декабре в консультацию к Саше пришла пожилая женщина и, сославшись на некую Марину Викторовну, попросила принять ее внучку. Не сразу вспомнила Сашенька несчастную мать, заплаканную Настю и была просто обескуражена: еще летом все представлялось трагедией, а прошло совсем немного времени, и, глядишь, — уже поделилась с этой старушенцией, не удержалась, растрепала секрет любимой доченьки. Ну что за баба! Генрих про таких говорил: «Лобио во рту не замочишь», — видимо, это выражение бытовало в семье Бургманов со времен жизни в Грузии.
Старушенция оказалась весьма настырной, императивной и, судя по внешнему виду — вся в бриллиантовых перстнях и золотых кулонах, — вполне платежеспособной. Начала было рассказывать какую-то байку про неверного жениха, но Саша вдруг озлилась, остановила поток макаронных изделий, горстями сыпавшихся ей на уши, и согласилась сделать операцию. Цену назвала сама посетительница, чем немало удивила опешившую эскулапицу, — это было больше ее месячного заработка!
Перед самым Новым годом пришла еще одна экс-девица, жаждущая вновь быть принятой в лоно непорочных. В январе еще одна. Тамара была посвящена в суть дела и, соответственно, получала свою толику гонорара.
Дмитрий поначалу поворчал, предостерегая жену от неприятностей, но когда удалось без особого напряжения для бюджета семьи сделать ремонт у Галины, пригласить на встречу Нового, 2001, года друзей, все как-то само собой устаканилось, и деятельность Сашеньки окончательно была признана мужем «народным промыслом по художественной штопке», чему посмеялись, посмеялись да и перестали. Одним из аргументов, примирившим все точки зрения, было заявление Таньки: почему люди могут оперировать нос, уши, лицо, грудь, вообще менять облик до неузнаваемости, по сути вводя в заблуждение всех знакомых и незнакомых, особенно если речь идет о всяких звездах и недовылупившихся звездочках, а надуть одного мужчину — нельзя. Еще неизвестно, что он за человек и чего заслуживает.
На пиршество была приглашена Лилька, а потом пришел и Леха. Была суббота, Сашенька хозяйничала на кухне, готовила какое-то экзотическое блюдо. Когда Леха увидел ее, буквально разинул рот — так были похожи мать и дочь.
— Вы словно сестры, — сказал он, глядя то на Таньку, то на мать. — Я никогда не видел такого сходства, просто удивительно.
За столом все наперебой хвалили хозяйку, а Лиля откровенно кокетничала с Лехой, строила глазки, рассказывала актерские байки, приглашала на показ этюдов после каникул, обещала встретить, проводить на репетицию новой пьесы в филиале Малого театра, где сама тоже принимала участие в массовке. Потом собралась уходить, предлагая и Алексею последовать ее примеру.
— Извини, Лилечка, нам нужно с Лехой поработать, — заявила не без злорадства, невесть откуда в ней появившегося, Татьяна.
— Поработать? В каникулы? Не смешите меня.
— У нас КВН намечается, нужно что-то придумать, — сказал Митя, с понимающей полуулыбкой следивший за сложными переплетениями взаимоотношений молодых — все на виду и все скрыто.
Лиля ушла, а Леха с Танькой уселись на диване, стали что-то сочинять, записывать, смеяться удачным, на их взгляд, шуткам. Сашенька с Митей убирали со стола, но тут Татоша попросила отца придумать для них какую-нибудь хохму или выдать новую идею.
— Нет, ребятки, это ваши дела, и шуточки должны быть вашими. Вряд ли я могу быть вам полезен.
— Ну, папик, ну, пожалуйста, — заканючила Татоша.
— А с кем вы, собственно, собираетесь сражаться? — спросила Сашенька.
— С параллельной группой, — ответил Леха.
— Леха — наш капитан, — с гордостью заявила Танька.
— Это звучит прекрасно, почти победно: Леха — наш капитан! В этом что-то есть, вы не находите? — спросил Дмитрий.
— Ничего смешного, — заметила Сашенька, которая не вступала активно в разговор, но прислушивалась к нему с любопытством.
— Я не говорил, что это смешно. Я просто рассуждаю. Как зовут капитана противника?
— Ратмир, — в два голоса отозвались начинающие кавээнщики.
— Ратмир? Какое редкое имя! — Митя оживился. В глазах появилась хитринка, он еще не знал, как обыграет имя, но уже предвкушал радость от возможной придумки. — Это же просто подарок, находка! Такое редкое имя! Сейчас, сейчас, минуту на размышление… Дай-ка мне бумагу и карандаш…
Танька быстренько подпихнула отцу листок и ручку. Митя сел за стол, осторожно отодвинул от себя чашку и розетку с недоеденным вареньем, разложил бумагу, стремительно написал что-то, потом вычеркнул два слова, снова написал и, сияющий, протянул листок ребятам.
— Читайте! — победно воскликнул он.
— Пап, ты сам, у тебя это получается лучше.
— Ну да ладно, льстивая дщерь, слушайте:
«Руслана» зачитав до дыр,
Отец назвал тебя Ратмир.
Тебе везло, клянусь Аллахом, —
Ты мог бы вырасти Фарлафом
Иль, черной завистью снедаем,
Ты жил бы, названный Рогдаем.
А если б, не дождавшись сына,
Отец назвал тебя Наина?
— Потрясающе, Дмитрий Андреевич! Готовое приветствие капитанов! — воскликнул Леха.
— Немножко злое, да? — улыбаясь, спросила Сашенька.
— Нет, мама, это просто гениально и совсем не зло! Кстати, Ратмир — отличный парень, с великолепным чувством юмора. Уверена, он будет просто польщен.
— Все, молодежь, я иссяк, устал и закрылся на учет. Дальше — творите сами.
Ребята еще долго сидели, придумывая и записывая остроты и сценки, перебивая друг друга, смеясь, хихикая, восклицая. Когда Леха засобирался уходить, Танька уговорила его опробовать на родителях некоторые придумки.
Дмитрий и Сашенька уселись, готовые выслушать ребят.
— Вы не волнуйтесь, это недолго, — успокоила их Таня, — мы только прочитаем вам маленький карманный медицинский словарь. Давай, Лех!
И они стали читать поочередно:
— Гармонист — эндокринолог.
— Живчик — реаниматор.
— Мозгляк — невропатолог.
— Органист — уролог.
— Родимчик — акушер-гинеколог.
— Зубатка — женщина-стоматолог.
— Зубило — мужчина-стоматолог, — выпалила Татоша, глядя, как реагируют родители.
— Домушник — участковый врач.
— Калькуляция — анализ кала.
— Пенистый — сексуально озабоченный.
— Мочка — урологическое судно или утка.
— Напасть — наркозная маска.
— Стенание — лазание от боли на стенку.
— Черепица — облысение.
— Экзаменатор — аллерген, вызывающий экзему.
— Ладно, ладно, ребятки, все хорошо, молодцы, только советую вам проверить, не повторяете ли вы уже сказанное или опубликованное прежде, — с ехидцей сказал Дмитрий.
— Да мы сами все придумали — вот тут, сейчас! — возмутилась Танька.
— Это правда, Дмитрий Андреевич, — подтвердил Леха.
— Я и не сомневаюсь. Но имейте в виду, как это там у классика? «Призрак бродит по Европе», так, кажется. Так вот, хохмы бродят по миру, не зная границ и таможен, по секрету всему свету. Так что учтите это. К тому же не забывайте про Ломоносова и Лавуазье.
Зима в этом году проскочила без особых сложностей. Не то что их вовсе не было, просто люди привыкли к ним, ждали и потому преодолевали с привычным терпением и ворчливостью. Сперва выпал снег, как водится, неожиданно, ну, словно бы это случилось где-нибудь в Рио-де-Жанейро, и улицы стали непроходимы и непроезжаемы. Потом зима слегка огрызнулась морозами и сразу же уступила. На смену шел грипп, зацепил кого надо и не надо и тоже пошел гулять дальше. Вслед грянула весна, не давая продыху ни людям, ни канализационным стокам, ни снегоуборочным машинам, которых катастрофически не хватало, потому что, во-первых… во-вторых… в-третьих… — и так до следующей весны.
Словом, все шло в Москве как обычно, ничего неожиданного, сплошные ожидаемые неожиданности.
Утро воскресного дня Танька позволила себе понежиться в постели. Ее комнатка выходила на восток, и первые лучи солнца прорывались даже через шторы. Пробуждение сегодня было волшебным — так случалось редко, и объяснить причину, механизм такого феномена она не могла: иногда, проснувшись, еще не раскрывая глаз, вдруг как бы теряла ориентацию в пространстве, и ей казалось, что кровать стоит совсем в другом углу комнаты. Она понимала, что это ей только кажется и стоит открыть глаза — все сразу встанет на свои места. Но почему-то хотелось продлить это состояние дезориентации, когда дверь, которая была справа от нее, представлялась совсем с другой стороны. Что-то в этом было сказочное, фантастическое, сулящее радость, удачу, новизну. Танька лежала так, с закрытыми глазами, пока ощущение себя в пространстве не возвращалось к реальности, и только тогда раскрывала глаза. В детстве так происходило значительно чаще, а сейчас только изредка, тем блаженнее были эти мгновения.
Она встала, раздвинула шторы и снова улеглась, прихватив с письменного стола книжку. Но читать не хотелось, отвлекал широкий солнечный луч, такой прямой и яростный, что хотелось потрогать его руками. Пылинки плясали в нем загадочный танец света, полный раскованности и бесшабашности. Видимо, это и есть то самое броуновское движение, которое так скучно изучать в школе и так приятно наблюдать наяву.
Лежать бы так и лежать…
Таня вспомнила, как вернулся накануне с работы отец, подавленный, сокрушенный окончательным решением направить на конференцию хирургов в Германию не его, а главного врача больницы, который хоть и был доктором наук, но терапевтом, никакого отношения к программе и тематике конференции не имеющим. По правде говоря, он и больных-то давно уже не смотрел, не лечил, не консультировал — стал просто руководителем, администратором, хозяйственником. Нужно отдать ему должное — хозяйственник он был прекрасный, умел учесть все потребности больницы, вовремя принять меры, организовать, надавить. Даже его заместитель по хозяйственной части порой жаловался, что главный «довлеет», не дает проявить инициативу. Жаловался он в основном Дмитрию, так как пару лет назад Дмитрий Андреевич буквально спас его отца, сделав операцию по поводу прободной язвы желудка вопреки тому, что терапевты ставили диагноз «инфаркт миокарда». Старик регулярно наблюдался у Дмитрия, боготворил его. А Дмитрий, каждый раз услышав это «довлеет», пытался втолковать завхозу, что нет в современном русском языке такого слова, а выражение «довлеть», через «о», имеет совсем другое значение — быть достаточным для кого-то, удовлетворять. Но все повторялось, и Митя подумал, что если уж журналисты-международники так говорят, будто никогда в жизни не заглядывали в словари русского языка, то пусть и наш замглавного выражается как хочет, черт с ним, в конце концов, он на самом деле просто завхоз.
А вот поездка в Германию сорвалась, и с этим ничего нельзя поделать. Обидно не то, что он, хирург, рекомендованный на эту конференцию, зря носился, собирал кучу бумаг, ходил в министерство и все такое, а сам факт произвола и собственной беспомощности — ну, не ходить же по инстанциям, что-то доказывать, разоблачать. Все бесполезно. Ясное дело — он наказан за непослушание, за то, что не уволил Николая, вернее, не очернил его, не подал докладную записку, где обвинил его в профнепригодности или постоянных нарушениях дисциплины, то есть не солгал во благо себе. Единственное, что он предпринял, — позвонил чиновнику в министерство, который занимался оформлением делегатов на конференцию, тот сказал, что сейчас занят, и просил позвонить через час.
Через час ему ответили, что имярек отошел. Митя взвился, поняв, что сценарий написан и утвержден, никто не собирается с ним встречаться, обсуждать так называемое недоразумение, и тогда его понесло, как порой случалось, когда приходилось иметь дело с человеческой тупостью и пошлостью.
— Как, неужели он умер? — воскликнул он в трубку. — Я разговаривал с ним всего час назад!
— Что вы такое говорите, мужчина! — возмутился на другом конце провода женский голос и, отчеканивая каждое слово, повторил: — Я же вам сказала — он отошел.
— Я вас именно так и понял, — сокрушенно отозвался Дмитрий. — Он отошел в мир иной. Сожалею.
— Да как вы смеете?! Он жив и здоров! — надрывалась, видимо, секретарша.
— Тогда объясните, от чего он отошел? Если от дел, то дайте мне поговорить с его преемником, — стараясь быть предельно корректным, сменил тон Дмитрий.
— Откуда у вас такие сведения? — всполошилась министерская дама.
— Да нет у меня никаких сведений, — с досадой сказал Дмитрий. — Скорее всего он отошел по малой нужде… отошел — подошел… чушь какая… — Он бросил трубку в сердцах, рассердившись сам на себя: ну чего это ему вздумалось вымещать свое возмущение на убогой дуре-бабе, которая и одного-то, родного, языка не в состоянии толком постичь.
Дмитрий провел ладонью по лицу, словно хотел стереть с него паутинку разочарования и усталости, потом заглянул в отделение реанимации, зашел в ординаторскую, переговорил с дежурящим сегодня врачом и отправился домой по привычке пешком.
За поздним воскресным завтраком обсуждали животрепещущий вопрос: как написать Генриху, что поездка в Германию не состоится. Не сообщать же ему, в самом деле, о проблеме с хирургом, сексуальная ориентация которого хоть и не установлена до сих пор, но оказалась решающим мотивом в выборе кандидата для участия в конференции. Этот бред можно рассказывать, как анекдот, при личной встрече, но излагать его в письме — увольте. Вспомнилась забавная история, рассказанная ныне покойной тетушкой Дмитрия, которая в двадцатые годы была женой заместителя начальника военной академии. Там собрали на краткие курсы красных командиров, военачальников Гражданской войны. Стояла зима, лютый голод, и молодые парни, раздобыв где-то мерзлую картошку, решили испечь ее прямо в комнате общежития. Расковыряв несколько плашек старинного паркета, развели костерок, испекли картошку, не подозревая, что в такую разруху подобный «пустяк» может быть наказуем. Все они были деревенскими парнями, едва овладевшими грамотой и, несмотря на воинские заслуги, оставались наивными мальчиками. В конце обучения им была обещана экскурсия в Петроград. Однако участников «паркетной истории» наказали и лишили поездки. Когда курсанты узнали об этом, они возмутились, расшумелись, и начальство решило спустить все на тормозах — простила всех, кроме главных инициаторов и зачинщиков. От одного из них заместитель начальника академии получил следующее послание: «Ко всему этому то есть. Я якобы не еду на экскурсию в Петроград. Ежели это за картошку, то прошу мне, как и всем. К сему комбриг Левада».
Этот полуистлевший листок долго хранился у тетушки, пока не сгинул во время многочисленных обысков после расстрела мужа.
— Так и напиши, папик: «Я якобы не еду на конференцию в Германию», — пусть Генрих сам догадается, — попыталась шуткой разрядить напряжение Танька.
— Самое интересное, — улыбнулся Дима, — что последователи бедного комбрига размножились в геометрической прогрессии, каждый второй говорит: я как бы еду, я как бы люблю, как бы, как бы… А уж мой главврач, сам того не подозревая, подхватил идеологическое знамя из рук свергнутого Никиты Хрущева, оравшего на выставке авангардистов в Манеже: «Педерасты!»
В трудах и заботах прошел год.
«Отхожий промысел» Сашеньки не то чтобы процветал, но стабильно держался на уровне, приносящем достаточный доход, чтобы приодеть взрослую дочь и немного отложить на грядущее лето — очень хотелось в кои-то веки поехать куда-нибудь всей семьей, расслабиться, покупаться, позагорать, не заботясь ни о питании, ни об устройстве. Куда и как — предстояло еще думать, обсуждать, искать и спорить.
Таньке предстояла тяжелая весенняя сессия: испокон веку четыре основных экзамена назывались полулекарскими и служили своеобразным пропуском, или допуском, в клиники, непосредственно к больным. Оценки по этим предметам шли в диплом, и, конечно, хотелось сдать их как можно лучше. Хотя всем известно, что ни цвет диплома, ни отметки в нем ничего не значат в последующей судьбе молодого врача.
Тем не менее Таня усердно занималась, иногда вместе с Лехой, но с тех пор как он нашел «халтуру», они чаще занимались порознь. Халтурой считалась работа в ресторанах «Ростикс», где платили за час примерно 35 рублей. Предлагали любой удобный график работы, любое количество часов, и так набегало за месяц от трех до четырех тысяч.
В театральных вузах тоже сдавали экзамены. У Лили по актерскому мастерству репетировалась одноактовка из жизни французской аристократии XIX века. Ей поручили небольшую, но очень выигрышную роль. В костюмных пьесах она была особенно эффектна. Бог знает откуда у девочки из средней инженерно-технической семьи ярко проявилось чувство стиля и формы. Не каждый, даже очень хороший непрофессиональный актер умеет быть естественным и органичным в костюмах прошедших эпох. Таким изумительным даром обладал в Малом театре покойный Никита Подгорный, чьи великолепные работы, к счастью, сохранились в фильмах и записях спектаклей. Ах, как он носил фрак! Но если Подгорный мог, помимо всего, опираться на актерский опыт своей семьи — не одно поколение этой славной династии посвятило себя сцене, — то Лильке помогали лишь интуиция и природа, наделившая ее умением, как эхо, откликаться на любое указание и замечание педагога, она хватала все с лету, с полуслова, а потом повторяла и повторяла движение, жест, мимику, пока это не закреплялось и становилось ее собственным поведением в заданной ситуации. Собственно, именно этому и учили студентов-актеров, только у Лили все получалось так органично, словно она сама до этого дошла.
— У Лильки через неделю зачет по мастерству актера, — сообщила Таня.
— Интересно, — без особого воодушевления отозвался Леха.
— Она тебя приглашает.
— Она или ты?
— Какая тебе разница? Она просила меня передать тебе. — И, лукаво поглядев на Леху, добавила: — Между прочим, не в первый раз, если ты помнишь такую мелочь, она еще на первом курсе приглашала тебя.
— Да-а… — неопределенно протянул Леха.
— Может, скажешь, что не замечал ее интереса к тебе?
— Ну что ты меня допрашиваешь — замечал, не замечал? Ты сама-то пойдешь?
— Конечно.
— Ладно, пойдем. За тобой зайти?
— Как хочешь. Я с мамой иду.
— Ну тогда встретимся там.
У старинного приземистого здания на углу Неглинной толпилась молодежь. Здоровались, перекликались, обменивались новостями, курили так густо, словно стремились раз и навсегда избавиться от главного инструмента актерского творчества — голоса.
Танька удивлялась — как только в студенческой среде не шпыняли медиков: и циники они, и бесстыжие, и все девицы поголовно курят. На самом деле начинают покуривать в основном, когда впервые приступают к занятиям по анатомии — запах формалина, в который погружают препарированные трупы, перенести не так-то просто, к этому трудно привыкнуть — вот и курят, чтобы перебить его.
Актерскую же среду Татьяна считала более циничной. Возможно, она была права: не всегда молодые актеры чувствуют грань между необходимой раскованностью и элементарной распущенностью. Впрочем, Танька не собиралась даже в мыслях брать на себя роль праведницы или, чего хуже, ханжи, просто она возмущалась несправедливостью нападок на студентов-медиков.
Появление двух незнакомых красивых молодых женщин было замечено. Особенно поражало их сходство между собой.
— Отпад, — сказал кто-то, и одновременно Танька почувствовала, как ее царапнул чей-то откровенно завистливый взгляд. Она выше подняла голову и повлекла за собой мать к парадной двери. Перед тем как войти, оглядела толпу — Лехи нигде не было. «Ну и Бог с ним, — подумала она, — няньчись тут… Сам пусть ориентируется».
В вестибюле висели самодельные, написанные от руки афиши. Громкие имена прославленных актеров Малого театра, руководителей курсов бросались в глаза, но, странное дело, здесь, в полудомашней обстановке студенческой среды, они сами воспринимались по-домашнему, без звездной мишуры, без пьедесталов, на которые возвела их восторженная публика.
Сашенька многих знала по кинофильмам, а в Малый театр стала ходить только недавно, когда Лиля поступила в училище.
Вообще в тех умеренно-продвинутых интеллигентских кругах, в которых в основном вращались Ореховы, к Малому театру сложилось двойственное отношение. Его признавали за эталон и — не ходили. Больше привлекали неожиданные решения традиционных пьес в Ленкоме, Современнике, в антрепризных театрах. Но теперь, посмотрев несколько спектаклей в Малом, вдруг получили такое утоление тоски по нормальной, традиционной режиссерской трактовке и настоящей московской речи, что сами удивлялись, отчего это так давно не бывали здесь.
К сожалению, пока молодежь больше склонна ходить на так называемые новаторские спектакли, где в основе лежала как бы пьеса — вот где уместно применить это навязшее в зубах «как бы». Старинный приятель семьи, которого давным-давно, еще в студенческие годы, оперировал Митя, уже стареющий актер одного из московских театров, часто заходил к Ореховым, и тогда беседы и споры длились часами. Он неоднократно повторял: «Некоторые писатели наивно полагают, что пьеса — это когда слева написано — кто говорит, а справа — что говорит. Все равно что считать любые зарифмованные строчки поэзией. Не-ет, братцы, драматургия — особый, отдельный жанр, и не каждый прозаик может написать пьесу».
С ним было интересно и весело общаться. Однажды разговор зашел на извечную тему: на каком языке должна исполняться опера — на языке оригинала или на языке, понятном зрителю. Сашенька недоуменно спрашивала: «Зачем мне слушать арию, слов которой я не понимаю?» А старый театральный волк неожиданно пропел: «Варум ду, Ленски, вильст нихт танцен?» Все засмеялись. «Вы бы хотели, чтобы это звучало именно так, если «Евгений Онегин» ставится, к примеру, в Германии или в Австрии?» Это было настолько убедительно, что пришлось согласиться. А ведь действительно, спектакль смотрят, а оперу слушают, тем более что всегда существует в программке либретто, и с сюжетом можно ознакомиться по ходу действия или загодя. Еще не хватало, чтобы Татьяна Ларина в сцене письма обращалась к няне «Ах, киндерфрау, киндерфрау, их ляйде!» вместо «Ах, няня, няня, я страдаю!».
Танька подошла к огромному старинному зеркалу — от пола до потолка. За ней последовала Сашенька. Мелькнула мысль, что, возможно, в него смотрелся еще сам Каратыгин. Группка студенток, загораживающих зеркало, вспорхнула, как стайка воробьев, и исчезла, место перед зеркалом освободилось, и Саша увидела себя и дочь во весь рост.
Из зеркала на нее смотрели две стройные девушки: одна, та, что постарше, самую чуточку склонная к полноте, слегка прищуривалась оценивающе, вторая, худощавая, еще не избавилась от девичьей пухлости в лице. На этом различие кончалось. Обе были светлыми, золотистыми блондинками с голубыми глазами, с короткими, прямыми носами. Некоторую легкомысленность и конфетность такой внешности спасало то, что в глазах и матери, и дочери искрился юмор, и губы при каждом подходящем случае складывались в насмешливую улыбку. И все же мужчины вначале видели в них сходство с Мэрилин Монро и, только приглядевшись, улавливали, что не все так просто в этом очаровании. Татьяну, помимо всего, отличала еще и определенная твердость в линии рта, особенно когда она задумывалась.
Рядом с ними остановилась невысокая, худощавая, чуть сутулая женщина с удивительно темными, почти черными глазами в пол-лица. Она внимательно, без тени смущения оглядела мать и дочь, длиннющими пальцами с ухоженными, очень красивой формы ногтями извлекла из глубокой сумочки пудреницу, раскрыла ее, но не стала пудриться, а без всяких церемоний спросила:
— Близнецы?
— С разницей в двадцать лет, — ответила с улыбкой Сашенька.
— Неужели мать и дочь? — удивилась женщина. — Никогда бы не подумала. — Она захлопнула пудреницу, которая, видимо, потребовалась ей лишь для того, чтобы подойти поближе к большому зеркалу.
— Да, мы очень похожи, — сказала Сашенька.
— Вы из какого театра? — продолжала выспрашивать дама.
— Из анатомического, — не очень вежливо ответила Танька, которую начала раздражать бесцеремонность незнакомки.
Вопреки ожиданиям, дама улыбнулась, никак не отреагировав на откровенную если не грубость, но точно — неприветливость.
— Мы просто болельщицы, — постаралась смягчить Танькин ответ Сашенька. — Сегодня играет подруга дочери.
— Кто же?
— Лиля Лащенова.
— А, знаю. К сожалению, там нет яркой индивидуальности, но лицо хорошее, правильное, под грим, на театре это ценится, а вот в кино важна фактура, без нее никуда, — так и сыпала дама профессиональными формулировками, демонстрируя свою широкую осведомленность. Она вновь раскрыла пудреницу, прикоснулась поролоновым кругляшом к носу и продолжила: — Я, разумеется, не специалист в области телесериалов, но мне кажется, что сейчас появилось столько актеров на одно лицо, кочующих из одного сериала в другой, что не сразу и разберешься — кто есть кто. Даже женская красота, растиражированная в таком количестве, перестает производить впечатление.
— Вот именно, — включилась в разговор Танька, великодушно простив незнакомке ее болтливость, — в одном фильме играет злодея, переключаешь на другой канал, в другом фильме — положительного героя или героиню, а в промежутке рекламирует средство для мытья посуды.
— Я не имею в виду эти малобюджетные однодневки, — с брезгливостью, сморщив только что напудренный нос, отозвалась дама.
— Ничего себе однодневки! Они тянутся бесконечными сериями недели и месяцы, — возмутилась Танька.
— Речь идет не о количестве серий, а об уровне искусства. Я занимаюсь подбором актеров для фильма. Мне бы хотелось с вами поговорить, если не возражаете.
— Но мы врачи, вернее, дочь еще студентка, и поэтому не представляем для вас никакого интереса.
— Как сказать, как сказать… — задумчиво проговорила странная дама, вновь оглядывая Сашеньку и Таньку с ног до головы. Тане даже показалось, что в ее глазах мелькнуло что-то плотоядное.
— Нам пора идти, а то опоздаем, — нетерпеливо сказала Таня.
— Да, да, идемте, только, пожалуйста, не сочтите за труд после экзамена уделить мне буквально несколько минут. Я буду ждать вас здесь, у зеркала.
Саша и Таня согласно кивнули и вошли в зал. Сразу же заметили Леху, который сидел, повернув голову к входной двери, и махал им рукой.
— Я занял вам места, — сказал он, когда мама с дочерью пробрались к нему. — Вот, возьмите. — Он протянул им две программки, размноженные на ксероксе.
Танька просмотрела свою: Лиля была занята в первой одноактной пьесе, во второй, после небольшого перерыва, ей предстоял еще один выход на сцену, но уже в небольшой роли, подыгрывая коллегам.
— Где ты взял программки? — спросила Танька. — Я искала, но нигде не видела.
— Пришел пораньше, меня встретила Лиля, провела и снабдила ими.
«Нас он дожидаться не стал, — подумала Таня, — а Лилька быстренько взяла инициативу на себя, вот он и побрел покорно за ней… — Она улыбнулась. — Может, подружка на самом деле влюбилась в моего Леху-Буратино? Ну почему моего? Странно, что я так подумала, сама же говорила, что Леха — общественное достояние…»
Свет в зале начал постепенно гаснуть…
В перерыве Леха покрутился около двух своих дам, предложил сходить в буфет, из чего Танька сделала вывод, что последнее время он активно поработал в «Ростиксе», и вдруг, изумив и Александру Михайловну, и Таню, сказал, что сбегает за кулисы подбодрить Лилю.
— А ты знаешь, как туда пройти? — удивилась Сашенька.
— Конечно, мне девочки показали.
Танька наблюдала, как курчавая голова высокого Лехи проследовала в направлении сцены, потом свернула куда-то в сторону и скрылась. Она прислушалась к странному, непривычному ощущению, возникшему в ней, и, словно оправдываясь, сказала матери:
— Он удивительно легко находит общий язык в любой студенческой компании.
Доносились обрывки разговоров, которыми перебрасывались в зрительном зале студенты и приглашенные:
— Ему, понимаешь, сам Соломин эпизод показал, а он на следующий день пришел и точно так же сыграл. Сидит, довольный, а Соломин ему — «двойку»: ты не текст сыграл, ты меня повторил, как попугай!
— Ей эта, ассистент по подбору кадров, предложила прийти и попробоваться, а она так гордо заявляет: меня в сериал берут. Дура!
— Чего у Лильки не отберешь, так это — пластика, шарм, двигается, словно из балетного к нам пришла…
Сашенька подтолкнула дочь локтем:
— Знаешь, мне тоже так показалось. Она великолепно смотрится.
— Да, — вяло отозвалась Танька, — я согласна.
После перерыва Леха не появился, Таня, вытягивая шею, искала его глазами в проходах, но не заметить Леху было невозможно, и она перестала крутить головой.
В следующей одноактной пьесе у Лильки был небольшой, но блестящий выход, почти без текста, с крохотным куплетом, который она мило спела, пританцовывая. Ей аплодировали. Вообще аплодировали всем много и щедро, любую удачную реплику принимали на ура, иногда даже мешая действию. Танька к концу заразилась атмосферой всеобщего восхищения, какая бывает разве что на семейных спектаклях, и бурно хлопала, искоса поглядывая на мать. Та тоже хлопала, даже раскраснелась и казалась молоденькой девушкой, всего лишь чуть-чуть старше Таньки.
Когда экзамен закончился, вместе со всеми они вышли в вестибюль, несколько минут растерянно высматривали Леху, но его и здесь не оказалось. Прошла черноглазая дама, оживленно разговаривая с худощавым юношей, особенно часто срывавшим аплодисменты, кивнула Сашеньке и Таньке, как старым знакомым, и сделала жест, означающий, что она скоро освободится.
Танька начала испытывать легкое раздражение — ну что за номера! Исчез, слова не сказал, бросил их с мамой. Так не поступают. Она насупилась, закусила губу.
— Оказывается, нам ревность не чужда? — спросила Саша, глядя с любопытством на дочь.
— О чем ты говоришь, ма! Да он мне на дух не нужен.
Тут появились Лиля и Леха, веселые, смеющиеся, разгоряченные. Они с трудом протискивались сквозь толпу. Лиля сияла — ее поздравляли, обнимали, целовали, а Леха шел рядом, словно ее успехи в какой-то мере принадлежали и ему. Наконец они добрались до Ореховых.
— Замечательно, я тебя поздравляю! — воскликнула Александра Михайловна. — Ты была очаровательна, Лилечка! — Она чмокнула девушку в горячую, пунцовую, густо пахнущую кремом после снятия грима щеку.
— Поздравляю, подруга, — как можно искреннее сказала Танька и обняла Лилю. — Здорово!
— Правда? — чуть кокетливо спросила Лиля.
— Я же тебе говорил, что им понравилось, — солидно произнес Леха.
Таньку слегка резануло слово «им», словно Леха отстранял ее с матерью от себя и Лильки. Чтобы вернуть его на землю, она спросила с привычной требовательностью:
— Ты где застрял?
— А мы его нагрузили — он у нас исполнял обязанности рабочего сцены, — радостно ответила за Леху Лиля.
— И ничего не перепутал? — только и нашлась что сказать Танька.
— Он прирожденный рабочий сцены! — И Лиля бесцеремонно чмокнула Леху в щеку. — Спасибо!
Подошла кинодама:
— Очень рада, что дождались меня. Поздравляю вас, — бегло кивнула она Лиле и обратилась к Александре Михайловне: — Вы сможете приехать для проб на студию? Я уверена, что вы обе безусловно фотогеничны.
— Простите, — сказала Сашенька, — я могу только повторить, что мы никак не можем, это просто исключено, хотя и польщены вашим предложением.
— Вас пригласили на пробу? — с удивлением и растерянностью спросила Лиля. В ее голосе прозвучали настороженные нотки.
— Да, а что? — спросила Танька. — Разве нельзя?
— Ну почему же, — ответила Лиля и не удержалась от шпильки: — Надеюсь увидеть тебя на экране. Пойдем, Леха!
— Куда? — удивилась Таня.
— Мы идем в общагу. Ребята пригласили нас отметить сдачу экзамена, — ответила Лиля.
— А Леха-то при чем? — с недоумением спросила Танька.
— Это ему в награду за ударную работу по перетаскиванию выгородок и мебели.
Пауза была хрупкой и недолгой.
— Простите, — нарушила вдруг молчание Танька, обращаясь к черноглазой даме, — вы могли бы дать свой телефон? Я, наверное, все-таки приду.
Саша с удивлением поглядела на дочь.
— Но я бы хотела, чтобы вы пришли обе, — произнесла дама, протягивая свою визитку.
— Да, да, я проведу с мамой работу, — заверила Танька, — и приведу ее.
Говоря так, она бросила небрежный взгляд на Лилю.
— А мы побежали — и так опаздываем! — сказала Лиля, лучшая подруга, и, схватив Леху за руку, увлекла его в водоворот молодых людей.
Леха молчал, и это больше всего потрясло Таньку.
Дома поделились впечатлениями с Митей, от которого не ускользнуло недовольство дочери поведением верного Лехи.
— Что, увели твоего чичисбея? — смеясь, спросил отец.
— Пап, ну сколько можно говорить — никакой он не мой, и никто его не уводил, сам пошел.
— Хорошо, хорошо, я просто пошутил. Главное, чтобы он не забыл про завтрашний экзамен, — примирительно сказал Митя.
Лиля с Алексеем втиснулись в троллейбус вместе с небольшой компанией студентов. Ехали весело, шумно, вызывая возмущение и раздражение пассажиров. Потом так же кучей ввалились в магазин, накупили спиртного, сыра, колбасы и хлеба. В общежитии все быстро перемешались — кто сдавал экзамен, кто болел за коллег, с какого кто курса — уже не разобрать, началось всеобщее веселье, и веселье было — питие.
Леха вскоре оказался в одиночестве: при всем интересе к нему Лиля немедленно вовлеклась в общий профессиональный разговор, так называемый разбор полетов, где все говорили одновременно, горячо, азартно, и эмоциональная сторона преобладала над трезвым анализом.
К нему подсела смазливая девица, которую портили только оттопыренные уши. Удивительно, что она даже не стремилась прикрыть их волосами. Леха не видел ее на экзамене. «Наверное, с другого курса», — подумал он.
Лилька, только что страстно увлеченная спором и не обращавшая ни малейшего внимания на Леху, вдруг оказалась рядом. Девицу как ветром сдуло.
— Если станешь ухаживать за Чебурашкой, тебя примут за крокодила Гену, — то ли в шутку, то ли всерьез бросила она.
— Чебурашка — это избито, банально и трачено народным юмором, — заметил бывалый кавээнщик. — Гораздо выразительнее — «перпендикулярчик».
— Почему «перпендикулярчик»? — удивилась Лиля.
— Потом что у нее уши перпендикулярны к os temporale[2].
— К чему, к чему? — не поняла Лилька.
— К височной кости, — серьезно пояснил Леха.
Лилька приставила ладонь к Лехиному виску и пошевелила пальцами.
— Ой, точно, «перпендикулярчик». Как это никто до сих пор не догадался?
— Ну вот я же догадался, — с нарочитой гордостью выпятил грудь Леха.
Кто-то включил музыку. Начались танцы. «Перпендикулярчик» оказалась в центре танцующих и двигалась, кружилась, скакала совершенно восхитительно! Класс! Супер! Даже торчащие уши придавали ей своеобразное очарование.
Леха с удивлением и восхищением наблюдал за танцем, если только это можно было назвать танцем — скорее коллективное одиночество, когда все — партнеры, но нет партнера.
Лиля хотела присоединиться к ребятам, но поскольку Леха отказался танцевать, она наклонилась к нему, шепнула на ухо:
— А давай уйдем отсюда.
— Давай, — сразу согласился он, поднялся с продавленного кресла, и они вышли из комнаты. Он пошел провожать ее.
Лилька жила с матерью в двухкомнатной квартире старого дома, построенного в тридцатые годы на задворках еще более старой фабрики, когда-то чьей-то собственности, позже экспроприированной и национализированной. Прежде здесь жили работники фабрики, потом дом стал ведомственным, а нынче перешел в муниципальную собственность. Вопрос о сносе или капитальном ремонте дома вот уже пятнадцать лет решался, но так и не решился — отложили на будущее. Будущее, как известно, безразмерно, все туда можно впихнуть, отправить и ждать, ждать, ждать… Чего? А светлого будущего.
И жильцы ждали, ну, те, кто не успел помереть. Многие разъехались, кто женился или вышел замуж, кто приобрел в собственность новую квартиру, а кто и покинул родину в поисках новой, лучшей доли. Но никто не выписывался из своих квартир, их сдавали приезжим или просто запирали, «консервировали», как говорила Лилькина мать, до лучших времен, то бишь до самого что ни на есть светлого будущего.
Родители Лили расстались давно, когда она еще училась в третьем классе. Отца она видела не чаще двух раз в год, когда он приезжал в Москву в командировку «выбивать запчасти». Вскоре переселился в Крым, в маленький поселок, где жил с новой семьей, работал автомехаником, присылал небольшие деньги, а через несколько лет после развода тихо скончался на пляже. Все думали, что он просто лежит, загорает, а вечером его обнаружила там жена. Она и написала о случившемся в Москву.
Лиля не просто дружила с Танькой, но привязалась к Александре Михайловне и Дмитрию Андреевичу, как к родным людям. Здесь она часто бывала после школьных занятий, здесь она «образовывалась», слушая беседы и высказывания Ореховых, брала книжки, много читала, делилась впечатлениями, словно губка впитывала каждую мелочь быта, речи, оценок фильмов, спектаклей, манеру взаимоотношений в семье. Таньку она любила искренне, доверяла ей во всем и сама пользовалась ее безграничным доверием.
Мать, инженер-электрик, выбиваясь из сил, сумела защитить кандидатскую в своем НИИ, но после распада, или, как она называла этот процесс, расчленения, страны диссертация оказалась никому не нужна, институт, где она работала, не вписался в рыночную экономику и тихо умирал, существуя в основном на деньги от сдаваемых в аренду помещений.
Лилина мама огляделась по сторонам и ринулась, как многие представители технической интеллигенции, в «челноки». Погрубела, стала языкастой, решительной, нахрапистой — иначе нельзя. Появились деньги, но вместе с тем и трещина в отношениях с дочерью. Лилю тянуло к семье подруги, к милым, мягким, дружным Ореховым, где Александра Михайловна всегда выслушает, а Дмитрий Андреевич обязательно пошутит или прочитает стихи и будет хитро улыбаться, предоставляя возможность догадываться, его ли это вирши или какого-нибудь поэта.
Поднимаясь к себе на третий этаж — в старом доме лифта не было, — Лиля не думала, как это может сказаться на ее отношениях с Танькой. Она искоса поглядывала на Леху, а тот мерно переступал своими длинными ногами сразу через одну-две ступеньки, нарушая согласный ритм шагов и, казалось, ни о чем не думал. Лиля даже рассердилась на него: она ведет его к себе домой, где нет мамы, которая сейчас скупает в Китае всякий ширпотреб, а он… Потом подумала: он же не знает, что мамы нет дома, что и отца в помине не существует, он вообще ничего не знает, дуралей длинноносый, не знает, что она два года бешено ревнует его к Таньке, а сегодня вдобавок приревновала еще и к «перпендикулярчику», что еще в прошлом году назло ему и самой себе закрутила роман со смазливым однокурсником, и внезапная близость после вечерней затянувшейся репетиции открыла ей мир чувственных наслаждений, но не излечила от безнадежной любви к Лехе…
И вот она ведет его к себе, в ней подрагивает каждая жилочка, безумно колотится сердце, а этот баран кучерявый шагает себе через ступеньки и ни о чем не догадывается, ни капельки не волнуется и, может быть, даже думает в этот момент о Таньке.
Леха не думал о Таньке.
Он просто пытался разобраться в себе — почему, проводив Лильку до дома, он так бездумно ответил согласием на ее предложение подняться в квартиру, посидеть, попить кофейку. В голову приходил только один ответ — ему так хотелось.
Девушка, с трудом поспевающая за ним по крутой стертой лестнице, такая привычная, такая обыкновенная, ничем не отличающаяся от многих других знакомых ему девушек, сегодня вдруг раскрылась перед ним необычной гранью, имя которой — талант.
Но Леха по молодости лет не понимал этого, не подозревал, как дьявольски привлекателен талант в женщине, и тем более не знал, что женщина, поднявшись на сцену, становится особенно желанной для мужчин. Он еще не скоро сможет постичь эту тривиальную истину так же, как и тысячи неистовствующих поклонников и фанатов, толпящихся у подмостков своих кумиров, своих идолов с букетами цветов.