— Ерунда! Вам никто не поверит! — затряслась от злости Вика.

— Я вижу, вы все вспомнили, — нарочито спокойно добавила Сашенька. — Делайте выводы.

— Врете вы все, врете! Только попробуйте… — перешла на угрозы Вика.

Сашенька перебила ее:

— Не удивлюсь, если сейчас под вывеской бутика вы продолжаете заниматься своей основной профессией, но, конечно, уже в роли, скажем так, хозяйки.

Вика вдруг рванулась и стремглав вылетела из комнаты, бросилась к входной двери, начала трясти ручку замка, но открыть не смогла.

Дмитрий подхватил с кресла шубу, бросил ей и отворил входную дверь.

— Не простудитесь, сударыня.

Дверь хлопнула.

Дмитрий вернулся в комнату. Сашенька сидела на кровати рядом с Танькой, крепко обняв ее за плечи.

— Вот это профессиональная память, я вам скажу! — похвалил Митя жену.

— Мам, так это правда? Была она у тебя на приеме? — недоверчиво спросила Таня.

— Разумеется. Я бы никогда не стала так провоцировать невинного человека. Конечно, это было давно, не меньше двух или двух с половиной лет назад, но я редко забываю своих пациенток, с чем бы они ни обращались. А в данном случае, помнится, меня насторожила ее великовозрастность — ей тогда, пожалуй, не меньше двадцати восьми лет уже было. Поздновато для вступления в брак девственницей. Ну, я не стала вникать, какое мне до этого дело, соперировала — и забыла.

— Но вовремя вспомнила, — заметил Митя. Танька сидела потерянная и безучастная.

— Пойдем завтракать, — предложила Сашенька, Танька неожиданно вскочила с кровати, подошла к письменному столу, стукнула кулаком и со злостью, совсем ей несвойственной, произнесла:

— Как он смел обмануть меня!

— Он сказал тебе, что холост? — поинтересовался Митя.

— Нет.

— А ты его не спрашивала? — задала вопрос Сашенька и тут же пожалела об этом, потому что и Танька, и Дмитрий буквально набросились на нее.

— Еще чего! Стану я спрашивать — а вы случайно не женаты? Как ты себе это представляешь? — уже на повышенных тонах выпалила дочь.

— Сашенька, ты меня удивляешь, — качая головой, заметил Дмитрий. — А ты меня спрашивала?

— Это совсем другой случай, — пыталась оправдаться Сашенька.

— Все случаи другие, — грустно заметила Танька. — Я сделала для себя вывод, что в отношениях мужчины и женщины нет никаких законов.

— Очень горький вывод… Мне жаль, что твой женский опыт начинается так, доченька. Только не стоит превращать это в трагедию, — сказала Сашенька.

— Я одного не понимаю, — заявил Митя, — в чем он тебя обманул?

— Он сказал, что уезжает в командировку на две недели, а сам, оказывается, сидит в Москве. Вот в чем.

— Во-первых, жена могла и соврать, а во-вторых, какая разница, где он в настоящий момент?

— Большая, — настойчиво твердила свое Танька. — Мы должны встретиться через две недели… то есть сейчас уже через неделю, все обговорить и решить.

— Извини Татоша, я твой родитель, как видишь, даже не спрашиваю тебя, кто он, где вы познакомились, где встречались, но должен же быть логический смысл во всей этой истории, черт возьми! Что вы собирались обговаривать и решать, могу я полюбопытствовать?

— Относительно ребенка, — уже вяло, понимая, что ничего изменить нельзя, ответила Таня.

— Относительно ребенка решение уже принято, Татоша, или у тебя остались сомнения? — заволновалась Сашенька.

— Мы, кажется, договорились, что этот вопрос не обсуждается. Так что ты хочешь с ним решать? Оставаться его любовницей или предложить ему развестись с женой? — пытался добиться ясности Митя.

— Зачем ему разводиться? — удивилась Таня. — Я ведь за него замуж и не собиралась, даже если бы он был свободен.

— Значит, ты просто хотела его увидеть. Я понимаю, совсем непросто взять и вдруг все оборвать. Но встречаться дальше с мужем подобной особы…

— Папик, это исключено! — перебила его Танька.

— Тогда слушай мою команду: всем завтракать! Новости за столом, обещаю быть кратким.

На кухне, в привычной домашней исповедальне, все заметно успокоились, и Митя сообщил, что достал две путевки в Дом творчества Театрального союза в Рузе — для Тани и Лили.

— Едете завтра утром. Недельку отдохнете, наболтаетесь, на лыжах покатаетесь. Вернешься — все в другом свете предстанет.

— Лилька же не знает, — заволновалась Таня, — может, ее и в Москве-то нет. Мы давно не встречались.

— Твоя Лиля с радостью согласилась и, надеюсь, уже собрала сумку.

— Вот предательница! А мне — ни слова.

— Лиля не предательница, напротив — она обещала мне молчать и, как видишь, не проговорилась. Это мой сюрприз.

— Папик! Ты — гений!

— Старая, избитая истина, — заметил Митя, изображая скромность.

— Но каким образом тебе удалось пробиться в Театральный союз?

— Врачи — без границ.

— Нет, правда, как ты сделал?

— Отвяжись, Татоша, — вмешалась Сашенька, — не приставай к великому блатмейстеру.

Танька рассмеялась:

— Папка-блатмейстер звучит как белокожий негр.

— Все. Дискуссии и дифирамбы закончены. Всем спасибо. Пора укладывать вещи. Расписание электричек лежит в спальне на моей тумбочке.

Танька с грохотом отодвинула свой стул и бросилась обнимать отца.


Всю дорогу в электричке до Тучкова, откуда в Рузу шел автобус Дома творчества, Танька с беспокойством оглядывала молодежь с лыжами и спрашивала Лилю:

— Ты уверена, что там нам дадут лыжи?

— Уверена, уверена, — успокаивала ее Лиля, настоявшая на том, чтобы не брать с собой лыжи. — Ты уже пятый раз спрашиваешь! Я у бывалых актеров специально узнавала — есть там лыжи! — И снова утыкалась носом в женский детектив. Она потребляла их в большом количестве, не переставая возмущаться примитивностью языка, которым они написаны.

Танька рассеянно проглядывала газеты, купленные в киоске у Белорусского вокзала. Политика ее интересовала лишь в той степени, в какой необходимо было, чтобы оставаться в курсе событий, не боясь попасть на зубок отцу. Однажды она назвала бывшего спикера Думы Селезнева Уткиным, и тогда отец целое воскресенье подкалывал ее, предлагая на выбор ряд фамилий вроде Ныркова или Крякина. Да и Сашенька не чуралась политики и поддерживала Митю, когда он пускался в обычные для воскресных завтраков рассуждения о тенденциях любой власти к репрессивности.

Танька сложила газеты, поглядела в окно на мелькающие ели защитной посадки, заглянула через Лилькино плечо в ее книгу, прочитала фразу: «Ребенок властно толкался в ее животе, напоминая о своем существовании» — и вдруг, не задумываясь, спросила подругу:

— Тебе папа ничего не говорил?

— Говорил, — оторвалась от романа Лиля. — А что?

— Значит, ты все уже знаешь и молчишь?

— Я ничего не знаю, но молчу, потому что дядя Митя просил меня не задавать тебе вопросов. Вот что он мне говорил, — с обидой пояснила Лиля.

— Ой, Лилька, так ты научилась молчать! Вот это да, — развеселилась Таня.

— Не молчать, а держать паузу. Это разные вещи. В театре иная пауза важнее реплики, — с чувством собственного достоинства произнесла Лиля.

— И долго ты будешь держать паузу? — с улыбкой спросила Таня.

— Пока ты сама не захочешь мне рассказать.

— И тебя не гложет любопытство? А может, я не стану рассказывать ничего. — Таня немало была удивлена Лилькиным поведением.

— Куда ты денешься, расскажешь. Ты же мне сама поведала о неком каскадере…

— Ладно, считай, что ты убила двух зайцев — и папину просьбу выполнила, и театральную паузу выдержала. Ну да, ну да, все упирается в каскадера… знаешь, я беременна…

— Господи! Что же ты молчала?

— Может, я тоже держала паузу, что — нельзя?

— Да ну тебя… И давно?

— Около двух месяцев.

— С ума сойти. Так это — твой каскадер? А где он? Уже выздоровел до такой степени… — Лилька осеклась, увидев, как напряглось Танькино лицо.

— Его в моей жизни больше нет, поэтому конкретное местопребывание данного кинодеятеля меня не очень интересует, — ответила Таня.

И без того вытаращенные Лилькины глаза стали еще больше.

— И ты так спокойно говоришь об этом?

— А что я, по-твоему, должна делать — выйти из поезда и лечь под колеса?

— Ну, Танька, тихий омут. Рассказывай!

…Время до Тучкова пролетело незаметно.

Автобус Дома творчества быстро заполнился, и они поехали, вырвавшись из Тучкова на расчищенную дорогу, пролегающую среди заснеженных полей и перелесков.

Миновали мост над едва угадывающейся под снегом неширокой рекой. Старожилы дома оживились, стали показывать друг другу памятные места и объяснять, что здесь летом располагается пляж Дома творчества композиторов.

Наконец приехали…

Сам Дом творчества на Таньку особого впечатления не произвел. Несколько древних, чуть ли не довоенной постройки корпусов вперемежку с немного более современными коттеджами и новый вычурный корпус в единый ансамбль не складывались, и только спасали все обильный снег и врывающиеся на территорию высокие сосны. Зато лыжи оказались хорошими, можно даже сказать, отличными. Производства Сортавальской фабрики, что на западе Карелии, а значит, почти в Финляндии, отлично смазанные, с хорошо подогнанными ботинками и легкими, современными палками.

И комната досталась девочкам удачная — в новом корпусе, с туалетом и душем за мутной синтетической занавеской, в первый момент вызвавшей брезгливость.

Стремительно закончив все формальности, разложив скудные пожитки, девочки получили лыжи, подогнали их и, выскочив на главную лыжню, побежали через прозрачный лес к реке, не зная дороги и не спрашивая ее, всем нутром чувствуя, где их ожидает главная достопримечательность.

На крутом спуске к реке для самых смелых высился самодельный трамплин. Танька, с детства приученная к лыжам и потому страха не ведающая, без колебаний отправилась к трамплину.

— Ты что, подруга, офонарела? — спросила ее Лиля, преграждая дорогу.

— Я с таких трамплинов много раз прыгала…

— Вот что: у меня с собой сотовый, я немедленно звоню дяде Мите, он найдет способ забрать тебя отсюда! — заявила решительно Лиля.

— Чего вдруг тебе вздумалось приглядывать за мной? — вскинулась Танька.

— Не с твоим пузом с трамплина прыгать!

— Каким еще пузом? Нет его, ничего пока не видно!

— Ну и врач из тебя выйдет — любо-дорого посмотреть! — возмутилась Лилька. — Ты что, не понимаешь или хочешь намеренно рисковать?

— Да нет, Лилюша, просто я еще не привыкла к своему новому состоянию.

— Привыкай, — назидательно и притворно хмурясь, заявила Лиля.

Танька поняла, что подруга не позволит ей даже одного прыжка совершить, и уныло поплелась к спуску, где с десяток девушек в ярких костюмах пытались слаломить.

После ужина девочки отправились в свою комнату отдыхать и договаривать то, что не досказали друг другу в электричке. К концу задушевной беседы Лилька пристала с традиционным вопросом:

— Скажи мне, наконец, любишь ты его или это блажь, влечение, не знаю, что там еще?

Таня не скрывала, как ей трудно привыкнуть к мысли, что больше никогда не увидит Михаила, не испытает того восторга близости с желанным мужчиной, который открыл он ей.

— А вдруг у меня не повторится такое? — спросила она.

— Ты не ответила — любишь его? Хочешь с ним быть всегда-всегда, всю жизнь, просыпаться утром и видеть его рядом с собой, засыпать под звук его дыхания, каждый день завтракать за одним столом, ходить в гости, ездить на его съемки, потом вместе смотреть кино и еще многое-многое другое вместе, вместе, вместе, вместе?

— Знаешь, мне такое и в голову не приходило. До визита этой… жены мне казалось, что вот она, любовь, мне было хорошо с ним в постели, а потом… потом, глядя на ее вульгарную физиономию, слушая ее наглые слова, я подумала, что не может быть такого, чтобы я любила человека, который выбрал эту женщину… Я путано говорю, но ты меня понимаешь?

— Конечно. У меня именно так случилось до встречи с Лехой. Правда, он не был женат, но все остальное — точно так: постель — и больше ничего. Это пройдет, Танька, поверь мне…

— Хорошо тебе говорить — у тебя не осталась от него такой памяти. — И Танька указала на свой живот.

— А кто тебе велит воспринимать ребенка как память о нем? Ребенок — это отдельный, самостоятельный, новый мир — твой и твоего маленького человечка. Он — твой. И никаких Михаилов, никаких каскадеров! Держись, все еще будет у тебя.

— Это твоя актерская интуиция говорит? — съехидничала Танька.

— Представь себе, и она тоже.

…Неделя пронеслась незаметно.

Подруги вернулись в Москву отдохнувшие, румяные, веселые.

Прошли те самые две недели, которые Михаил взял на раздумья. И хотя для Тани все было предельно ясно, она все-таки ждала его — ей очень хотелось услышать, как он станет объяснять визит жены, ее идиотское предложение. Она надеялась, что он ничего об этом не знает, просто вызнала баба каким-то образом о его связи на стороне и решила сама принять меры.

Таня ждала…

Она плохо знала мужчин…


Генрих проснулся в своем мейсенском доме ранним утром с ощущением необъяснимой радости и легкости на душе, подумал, что это от воскресного дня и яркого весеннего солнца, но потом вспомнил про письма, что получил вчера, и все встало на свои места. Одно письмо было от оргкомитета по встрече однокурсников. Его прислала Сашенька. Вообще-то она писала очень редко, переписку вел, как правило, Митя, а Сашенька делала только коротенькие приписки. На этот раз она сообщала по поручению оргкомитета, хотя сама не входила в него, что поскольку деньги для банкета и аренды помещения еще не успели собрать, то отправку приглашений решили распределить между бывшими однокурсниками, чтобы не очень накладно получилось. Раздавали фамилии по алфавитному списку. Вот ей и дали фамилии на буквы «А» и «Б».

«Поскольку ты, Генрих, — писала она, — на букву «Б», то достался мне, посему прими наше официальное приглашение. Причин, по которым собрались отмечать пятнадцатилетие выпуска в нарушение традиций института, предписывающих собираться раз в десять лет, несколько. Главных — две: во-первых, очень понравилось всем, как прошла встреча через десять лет, на которую ты, кстати, не соизволил приехать. И народы возопили — хотим сегодня, хотим сейчас! Во-вторых, довольно значительное количество наших разъехалось кто куда и, увы, умерли. Если соберешься приехать, все узнаешь и, думаю, огорчишься. Не хочу сообщать об этом в письме, чтобы не прослыть среди тебя вестником дурных вестей. (Видишь, мне противопоказаны длинные письма — уже дописалась до вестника вестей!) Остальное Митя напишет сам, он уже бродит по квартире и ворчит, что опять нет приличного конверта. Ну, пока…»

Второе письмо было от Мити. К нему он приложил стихи — конечно, собственного сочинения, хоть и неподписанные, у него такая манера.

После странного отсутствия Дмитрия на конференции в Мюнхене, куда Генрих специально приехал повидать его, повозить в свободные часы по Германии, показать музеи и выкроить денек, чтобы привезти его в Мейсен, как называют русские древний Майсен, хоть это и неблизкий путь, да еще и свою клинику продемонстрировать, писем от Дмитрия не было, не считая коротенького, полного намеков и загадочных фраз, которые Генрих так толком и не понял.

Он с жадностью бросился читать письмо, надеясь, что хоть оно содержит какие-то новости о семье, работе. Однако Митя был в своем репертуаре — ироничная загадочность, намеки и остроты, а единственно конкретная фраза повторялась в письме дважды: «Приедешь — все на месте узнаешь». Что ж, придется немного потерпеть.

Десять лет Генрих не приезжал в Россию. До этого десять лет прожил в Москве — шесть лет учебы в институте и четыре года на аспирантуру и защиту кандидатской диссертации. Получалось вроде бы равновесие, но на самом деле те, московские, десять лет перевесили все по своей насыщенности, по событиям, радости познавания подлинной русской культуры, включая поэзию, к которой приобщил его Митя. И еще ему здорово повезло с одиноким Петром Александровичем, у которого он снимал угол.

С ним его познакомил однокурсник, родители которого давно и близко знали эту семью. Собственно говоря, семьи-то как раз и не было: сын погиб в Афганистане, а жена вскоре умерла от горя и отчаяния. Петр Александрович, прошедший всю Отечественную войну, но сохранивший отменное здоровье, стал болеть, чахнуть и постепенно опускаться: то не заправит постель — зачем, если никто не приходит, а вечером нужно снова расстилать, — то не вымоет посуду, порой и мусор забудет или не захочет вынести, так и лежат полиэтиленовые пакеты, завязанные у горлышка какой-нибудь тряпочкой, пока кто-нибудь, нет-нет и заглянувший к старику, не прихватит их с собой, уходя. Старые друзья повымерли, те, кто еще жив, болели, к тому же, как назло, жили все в разных концах Москвы, так что захочешь повидаться, а возможности доехать друг до друга никакой — ни сил преодолеть городской транспорт, ни денег на такси. Дважды в неделю приходила милая женщина, социальный работник, приносила продукты — и на том спасибо.

Если бы Петра Александровича спросили, чего ему больше всего не хватает, он бы, не задумываясь, ответил — общения. Разумеется, он часто и подолгу разговаривал по телефону со старыми друзьями и знакомыми, но по живому общению — глаза в глаза, — к которому сызмальства привык в доброй, интеллигентной многодетной семье, тоска не утихала.

Социолог по специальности, широко образованный, знающий два иностранных языка, Петр Александрович в конце восьмидесятых годов в одночасье сделался невостребованным — социология как наука, обслуживающая советский строй, скоропостижно скончалась, оставив за собой длинный хвост оплакивающих ее приверженцев. Несколько лет он держался за счет переводов научных статей, что подбрасывали ему бывшие ученики жены. Старая школьная учительница, преподаватель литературы, она сохраняла добрые отношения с выпускниками, которые, выйдя за стены школы, остро почувствовали необходимость восполнить пробелы в своем образовании — новая жизнь диктовала новые правила, новые требования. Вот они и заходили поговорить, посоветоваться, поделиться, приобщиться к новым веяниям в литературе, расспросить о новых книгах, новых авторах. Некоторые даже брали уроки английского у Петра Александровича.

После смерти жены в течение нескольких месяцев визиты молодых начали постепенно убывать, а здоровье Петра Александровича — сдавать.

Когда однокурсник Генриха уговорил Петра Александровича сдать угол его товарищу, никто толком не представлял, что из этого выйдет, как можно совместить в однокомнатной квартирке старой хрущевки два режима, два возраста, два характера.

Генрих, осведомленный о фронтовом прошлом хозяина и испытавший на себе немало дискриминационных выпадов в Казахстане, а порой и в Москве, сразу спросил:

— Вас не смущает, что я немец? Правда, советский, ни разу даже не ездивший в Германию, но все-таки…

— Молодой человек, — ответил Петр Александрович, — я надеюсь, вы не подозреваете меня в шовинизме?

— Нет, конечно. Извините, если это так прозвучало. Я спросил вас как человека, воевавшего в Отечественную войну.

— Я воевал с фашистами, но не с немцами. Это наш известный мудрец и хитрец Илья Эренбург в своем журналистском запале позволил себе ляпнуть такую глупость: «Если увидишь немца — убей его!» И за это поплатился презрением истинных русских интеллигентов. Напротив, я рад, что буду иметь возможность восстановить свой немецкий, который стал изрядно забывать.

— Должен разочаровать вас: мы в семье говорили на том немецком, на котором общались наши предки, первые переселенцы из Германии, в восемнадцатом веке, при Екатерине Великой. Те, кто сейчас уехали в Германию, практически заново учат язык.

— Как интересно! — Глаза Петра Александровича загорелись. — Мы с вами еще поговорим об этом…

С этого дня все изменялось в жизни двух одиноких мужчин — молодого и старого.

Генрих начал с генеральной уборки квартиры. Побелил потолки и окрасил стены в местах общего пользования, как их по сию пору называют в России, привел в порядок балкончик, оконные рамы. Он делал все постепенно, исподволь, во-первых, потому, что был слишком занят своей учебой и работой, во-вторых, чтобы не вызвать недовольства Петра Александровича, при этом как бы невзначай приговаривал: «Ну что с нами, немцами, поделаешь, мы с детства приучены к порядку, любим, чтобы все было in ordnung![5]»

Одновременно Генрих занялся здоровьем Петра Александровича, возил его на всякие исследования, анализы, уточнил, что и как следует у него лечить. Покупал продукты, быстро и ловко управлялся с хозяйством, на протесты хозяина отвечал с улыбкой:

— Петр Александрович, я ведь должен что-то готовить для себя, а если нас двое — ничего не меняется. Вот если набегут гости, тогда другое дело, придется поработать.

— Бог с вами, какие гости? Ко мне давно никто не забредал, — с горечью отвечал Петр Александрович.

— А мы возьмем и сами позовем — придут как миленькие! На этой неделе не обещаю, а в конце следующей, в субботу или в воскресенье, — точно. Не возражаете?

— Что вы, напротив — жду с нетерпением, — радовался старик.

И гости приходили, наполняя одинокое жилище смехом и интересными разговорами. Сюда хаживали и Митя с Сашенькой и маленькой Татошей, и парочка однокурсников Генриха с подружками.

Петр Александрович оживился, помолодел, он был счастлив и полюбил Генриха, как родного сына.

Трудно сказать, кто больше выиграл от этого симбиоза — Генрих или Петр Александрович. Когда Генрих защитил кандидатскую и устроил небольшой банкет, Петр Александрович был все время при нем: на защите развешивал схемы, диаграммы, а на банкете произнес такую прочувствованную речь, что присутствующие, не первый год знавшие Генриха, взглянули на него другими глазами — мы редко знаем, каковы за пределами рабочего места наши сослуживцы и коллеги.

Но… пришло время решений: Генрих собрался уезжать в Германию. Незадолго до подачи документов он поделился своими планами с Петром Александровичем. Тот расстроился, загрустил, целый день маялся, не зная, чем занять себя, как отвлечься от мыслей о вновь предстоящем одиночестве. Вечером дождался возвращения Генриха и сказал:

— Мой дорогой мальчик, я все-все понимаю. Вам надо устраивать свою жизнь, тем более что вся ваша семья уже уехала, и не стоит вам уподобляться мне, бобылю. Конечно, я очень опечален, но печаль моя светлая, потому что, я знаю, вы обязательно вернетесь к нам…

— К нам? — перебил его вопросом Генрих.

— Да, да, именно к нам. Возможно, меня уже не будет, но не только я буду ждать вас, попомните мои слова. Ну а теперь к делу.

— Да, да, — заторопился Генрих, — сейчас будем ужинать.

— Генрих, Генрих, вы разочаровываете меня! Разве я стал бы называть ужин делом?

— Простите, — смутился Генрих, — о каком же деле идет речь, если не об ужине для двух одиноких волков?

— Вот волки — это кстати. Сейчас на дворе рынок, базар и царство волчьих законов. А вы, мой дорогой, с вашим советским серпастым и молоткастым паспортом — кто? Гражданин Казахстана, другой страны, то есть для России и-но-стра-нец! Вот вы кто.

— Что из этого? Скоро стану гражданином Германии.

— А как вы сможете приехать в Москву? По приглашению — и только. Я не хочу, чтобы вы, мой дорогой, зависели от частных приглашений, потом решали проблему жилья, боясь кого-то стеснить, или платили бешеные деньги как иностранец за номер в гостинице. Наконец, мне бы очень не хотелось, чтобы вы заделались совсем иностранцем, стали забывать Россию, к которой успели привязаться. Поэтому я решил прописать вас здесь, в этой, простите за высокопарность, квартире, и тогда вы получите российское гражданство. Вот так.

— Петр Александрович… — Генрих развел руками, но не смог ничего сказать — в горле стоял ком.

— Молчите и слушайте, когда говорит старший среди равных. Это не просто какая-то жилплощадь, которая всегда останется в вашем расположении и при моей жизни, и после меня. Это, подчеркиваю, гражданство, российское гражданство, которое даст вам возможность приезжать сюда, или в Петербург, или куда душа ваша запросит в пределах России. Понимаете? Никаких приглашений, вызовов, турпоездок и командировок не нужно. Захотел — приехал.

Генрих молча обнял старика, который уже не мог сдерживать слезы.

— Разве это возможно? — неуверенно спросил Генрих.

— Я никогда не пользовался никакими привилегиями, кроме пенсии, ни как бывший фронтовик, ни как отец убитого в Афганистане солдата. А теперь я сделаю все, чтобы прописать вас здесь. Только не спешите с подачей документов, пока я не докручу свою идею до последнего витка.

— Но как вы собираетесь это сделать? — спросил Генрих.

— Я же вас не спрашиваю, как вы там оперируете своих пациентов. Позвольте подробности оставить за скобками. Лучше вытащите вон из того ящика шкатулку, а то мне трудно нагибаться.

Генрих подал ему старинную лаковую японскую шкатулку со всякими секретами и отделениями.

Петр Александрович извлек из нее такую горсть орденов и медалей, что, попробуй он нацепить все это на грудь, получился бы настоящий иконостас.

— Завтра я приколю их на пиджак и, как принято нынче говорить, — вперед!

— Неужели так и пойдете? — удивился Генрих, зная скромный нрав своего старшего друга.

— Почему бы и нет? Если мне удастся прописать вас и вы получите паспорт гражданина России, это будет мой день победы. Вот и начнем, помолясь.

Потом он щелкнул маленьким ключиком, и внутри шкатулки отворился крохотный ящичек. Там, аккуратно завернутая в розовый лоскуток шелка, лежала прядка золотистых волос.

— Это первые волосы моего Гены, — сказал Петр Александрович, разворачивая сверточек.

— Гены? — удивился Генрих.

— Да, мы назвали его Генрихом, но дома и в школе его называли Геной. Так и закрепилось…

— Вы… вы никогда об этом не рассказывали… — смутился почему-то Генрих.

— А что тут рассказывать… Генрих — победительное, королевское имя. В Германии было шесть или семь королей Генрихов, и почти все к тому же императоры Священной Римской империи, в Англии — аж восемь Генрихов, Сменяются одна за другой династии: Плантагенеты, Ланкастеры, Тюдоры, а имя остается прежнее — Генрих. О Франции и говорить не приходится — один только Генрих Наваррский, ставший королем под номером четвертым, чего стоил: блистательный, яркий, смелый, остроумный, а как его любили женщины… Словом, назвали мы сына Генрихом… — Петр Александрович достал из другого ящичка шкатулки орден Боевого Красного Знамени и орден Красной Звезды. — Наш Генрих тоже был победителем, только он погиб, а я так до сих пор и не понял — кого и зачем он побеждал в Афганистане и во имя чего погиб…


Генрих Бургман уехал в Германию, обосновался в Мейсене и продолжал работать как проклятый. Теперь он работал на себя.

За десять лет он многого достиг, стал преуспевающим и высококвалифицированным врачом, владельцем клиники, постепенно расширяющейся и приобретшей известность: к нему приезжали из других городов Германии, из Чехии, Польши, Франции, России.

Кроме того, он занялся созданием и распространением нового медицинского инструментария, стал постепенно продвигать свою продукцию и изделия других фирм в разные страны. Теперь он мог назвать себя состоятельным человеком. Никогда не забывал писать, звонить, посылать деньги и дорогостоящие лекарства Петру Александровичу. Еще будучи в Москве, договорился с медсестрой из клиники, где проходил стажировку, чтобы она дважды в неделю навещала Петра Александровича, готовила обед, прибиралась и строго следила за его здоровьем. Деньги для нее на первое время он оставил у Мити, который тоже обещал навещать или по крайней мере звонить старику.

За десять лет жизни вдали от друзей он научился, знакомясь и сближаясь с новыми людьми, жестко держать невидимую дистанцию и охранять невидимое же пространство вокруг себя. Он не был аскетом, периодически в его жизни появлялись женщины, ему не чужды были и кратковременные романы, но не более того.

Было бы неверным полагать, что он все еще любил Сашеньку. Нет, все обстояло иначе — она оставалась скорее в его памяти, нежели в сердце, как воспоминание далекого детства, когда реальность из прошлого начинает восприниматься как далекая мечта, как повторяющийся прекрасный сон. Образ Сашеньки расплывался, становясь просто образом некой женщины, которую он когда-то встретил или еще встретит — он не чувствовал этого определенно.

В прошлом году он случайно познакомился с очаровательной молодой грузинкой Лали, зеленоглазой и темноволосой. Она закончила искусствоведческое отделение Тбилисского университета и приехала знакомиться с мейсенским фарфоровым производством, писала какую-то заумную работу о ломоносовском и мейсенском фарфоре — то ли их сравнительная характеристика, то ли развитие художественных тенденций двух разных школ в контексте эпохи. «Бред сивой кобылы, — подумал Генрих, — впрочем, чем бредовее тема, тем вернее результат». Это он знал не понаслышке.

Лали вполне сносно объяснялась на немецком, очень старалась продемонстрировать свои знания языка, когда Генрих заговорил по-русски, была страшно разочарована и смущена.

— Ну что вы расстраиваетесь, — успокоил ее Генрих, — если хотите, мы будем говорить только по-немецки. Я понимаю, что, кроме основной работы, вы бы хотели попрактиковаться и в языке.

— Вы правы. Хочется максимально использовать время — сейчас очень трудно получить такую командировку. Но откуда у вас такой безукоризненный русский, без малейшего акцента?

Генрих коротко рассказал о себе, а когда упомянул Болниси, то Лали оживилась, стала уговаривать как-нибудь приехать в Грузию, чтобы посетить места обитания своих предков.

— Знаете, — оживилась она, — там потрясающий храм недалеко, мы называем его Болнисский сион. Его реставрировали, и теперь это — потрясающее зрелище! Можете представить — пятый век! — Заметив, что Генрих более чем сдержанно прореагировал на приглашение и упоминание о пятом веке, она добавила: — В Болниси до сих пор сохранились некоторые дома, построенные немцами, вам будет интересно…

— Вовсе нет, — мягко, но решительно отмел Генрих дальнейшие разговоры о немецком поселении в Грузии — слишком хорошо он знал эту кровавую историю, многократно рассказанную дедом и отцом. Старый Отто считал своим долгом не только помнить, но и передавать молодым историю их рода. Уже перевалив за восьмой десяток лет, он ежедневно писал все, что помнил сам, все, что, в свою очередь, рассказывали ему его родители и деды с бабками, а главное — подробно излагал всю эпопею выселения и медленного врастания, вернее, вгрызания в новые земли. Книгу он озаглавил: «Я, Отто Бургман, рассказываю».

Генрих был прав в своем нежелании знакомиться с местом, политым потом, кровью и слезами не одного поколения немцев.

Не надо возвращаться на пепелище — плохая примета…

— Давайте лучше я покажу вам замок Альбрехтсбург. Это, конечно, не пятый век, а пятнадцатый, но там неплохой музей.

И он повез Лали туда, потом показал готический собор примерно того же возраста и предложил пообедать. Она согласилась.

— Если не возражаете, я хотел бы угостить вас барбекю, что в Грузии, кажется, называется шашлыком. Не знаю, как это вам понравится, ведь грузинская кухня — уникальна, а я не очень силен в кулинарии.

— Спасибо большое, с удовольствием, если только вы позволите помочь вам, а то мне как-то неловко, — ответила она.

— Не беспокойтесь, там уже, надеюсь, все готово, — он мельком взглянул на часы, — а по пути мы заедем за моим приятелем, искусствоведом, чтобы вам было интересно. Вот он по-русски не говорит и ни слова не понимает, так что наговоритесь вдоволь по-немецки.

— А вы любитель сюрпризов, как я вижу, — заметила Лали.

— Пожалуй…

Официальные хроники наверняка отметили бы, что обед прошел в теплой, дружеской атмосфере. Подавала на стол средних лет женщина — спокойно, без суеты, молча и с доброжелательной улыбкой на лице. Лали так и не поняла, немка она или русская, а может, тоже из российских немцев. После обеда все быстро и тщательно прибрав, женщина сняли передник, махнула на прощание рукой и ушла.

Беседа с немецким искусствоведом действительно была интересной и оживленной. Лали вошла во вкус общения на немецком языке и с удовольствием отмечала, как у нее «развязывается» язык.

— У нас, в Грузии, все слова, связанные с искусством и ремеслом, — рассказывала Лали, — начинаются со слова «рука», по-грузински — «хэли». Вот послушайте, как это звучит: «хэлоба» — это ремесло, любое занятие, «хэловани» — художник, «хэловнэба» — искусство, «хэлосани» — ремесленник, мастер. Понимаете, все, что сделано непосредственно руками, а значит, существует в единственном экземпляре, — это искусство, высокое ремесло, мастерство.

— Очень интересное наблюдение, — заметил Генрих. — В русском языке в старину говорили «рукомесло», и еще, пожалуй, бытует и сейчас слово «рукоделие». А больше вроде и нет аналогов грузинским определениям.

Потом они сидели в небольшом ухоженном садике, где цвели гиацинты и ландыши, ковром расстилался какой-то экзотический низкорослый хвойный кустарник, цвели незнакомые медоносы, убаюкивая и одурманивая своим запахом.

Приятель Генриха, взглянув на часы, откланялся, а Лали сидела в шезлонге, то ли ожидая, когда Генрих предложит отвезти ее в гостиницу, то ли просто о чем-то задумалась.

Генрих встал, протянул ей руку и, когда она рывком поднялась из провисшего шезлонга и лица их на какое-то мгновение оказались рядом, обнял ее и поцеловал.

Лали ответила на поцелуй и спросила по-русски:

— Это вне программы?

— Можем включать, как дополнительный пункт, если не возражаете, — ответил Генрих.

— Не возражаю…

Он повел ее в спальню…

Лали осталась до утра, утомившись и утомив своего неожиданного партнера, а Генрих, еще за обедом заметивший обручальное кольцо на ее безымянном пальце, с легкой иронией подумал, что разговоры о верности кавказских жен несколько преувеличены.

Так и остался этот вечер в его памяти под условным названием «грузинская легенда»…


Сразу после зимних каникул родители настояли, чтобы Танька уволилась с работы. Споров и увещеваний было — хоть отбавляй, но она уперлась и ни за что не хотела соглашаться, что ночная работа может повредить ее беременности.

— Пойми, наконец, — еле сдерживая гнев, твердила Сашенька, — мы даем специальные справки беременным, которые заняты на ночных работах, чтобы их переводили на дневную. Ты обязана заботиться о своем здоровье, потому что это непосредственно имеет отношение и к ребенку, и к тому, как будет протекать беременность дальше, к родам, в конце концов.

— Татоша, мама совершенно права. Ты несешь ответственность за вас двоих, — присоединялся отец.

— Ну что вы мне все прописные истины впариваете, как будто я сама этого не понимаю. Но сейчас у меня все спокойно, и даже тошноты нет. Ну почему я должна увольняться сейчас, если можно доработать до конца учебного года!

— У тебя в школе с арифметикой, кажется, не было проблем, а сейчас ты и до девяти сосчитать не можешь. Ну подумай: тебе рожать примерно в первой половине сентября. Когда ты собираешься отдохнуть, подготовиться к родам? И как ты будешь с пузом ходить по палатам, клевать носом за своим столиком? Черт возьми, — вышел из себя Дмитрий, — ты будешь дежурить и ждать визита этого ухаря или как там его еще…

Если это и был специальный расчет, то Дмитрий попал в точку — Танька вспыхнула, покраснела, вскочила, крикнула:

— Это неправда! Ты не имеешь права так говорить! Разве я не объяснила вам, что не люблю его, что он мне не нужен! Почему мне уже не доверяют в этом доме?

— Вот, вот, твой тон и твоя реакция — типичны для беременных, — заметила Сашенька. — Нужно беречь нервную систему, а в клинике среди больных это не так-то легко сделать. Успокойся, обдумай все хорошенько и решай.

— Я просто хотела немного подзаработать денег, и больше ничего, — тихо ответила Танька, виновато поглядывая на отца. — Ну прости меня, папик.

— Прощу, когда бросишь свои дежурства.

Неожиданно Сашенька предложила сдавать квартиру Галины.

— Мне кажется, что Галина думала о тебе перед смертью не просто так, праздно, а хотела быть тебе полезной. Постараемся найти приличных людей и сдадим квартиру. Это принесет тебе значительно больший заработок, чем зарплата клинической сестры, да еще работающей на полставки. Ты согласна?

— Я об этом как-то не думала… А это не кощунственно? — спросила Таня, глядя почему-то не на Сашеньку, а на отца, полагая, видимо, что только он может быть последней инстанцией в таком щепетильном вопросе.

— Я не вижу ничего кощунственного в этом. Мама молодец, она проявила практичность, что весьма поощряется в наше время. Квартира принадлежит тебе по закону, ты уже вошла в права наследования, можешь поступать, как тебе угодно. Галина, насколько я ее знал, была бы только рада и наверняка одобрила такой шаг.

— Хорошо, — согласилась Танька, — только дайте мне несколько дней, чтобы я могла подготовить старшую сестру, дать ей возможность найти мне замену.

На том и порешили.


В тот же день, словно по закону парности случаев, в доме Лили разгорелся скандал — не скандал, но громкий и принципиальный спор между дочерью и мамой.

Мать прекрасно знала о романе Лильки, Леха приходил к ним, даже порой оставался ночевать при матери. Но все это делалось как бы тайно: мать уходила в свою комнату, а Леха оставался. Правда, никаких возражений со стороны матери не возникало, она тоже играла в эту игру — ничего не вижу, ничего не слышу. Кроме того, она часто уезжала по своим «челночным» делам, и тогда все проблемы отпадали.

Но однажды, посоветовавшись с Лехой, Лиля решилась и попросила у матери разрешение на переезд Лехи к ним. Мать отреагировала мгновенно и решительно:

— Ты с ума сошла! Ни за что!

— Но почему? — удивилась Лилька. — Мы ведь все равно вместе, ты же знаешь.

— Не знаю и знать не хочу! Решили жить вместе — ради Бога, я не возражаю, он вроде хороший парень, хоть и Буратино. Только сделайте все по-людски — зарегистрируйтесь и живите себе на здоровье. А так, не расписавшись, даже и не проси.

— Мам, ну какая тебе разница — есть штамп в паспорте или нет? Что это меняет?

— Тебе моего примера мало? — возмутилась мать. — Обрюхатит и бросит. Ты этого хочешь?

— Мама, мамочка, — уговаривала ее Лилька, — разве тебе помог штамп в паспорте, когда отец ушел от нас, забыл и тебя, и меня?

— Он все-таки присылал хоть какие-то деньги… — уже не столь уверенно возразила мать.

— Ты уже и родила за нас ребенка, и развела, да еще про алименты не забыла… — Лилька заплакала.

— Не плачь понапрасну. Сказала нет, значит — нет! — вновь стояла на своем мать. — Почему, если все так просто, вы не идете жить к нему?

— Да потому, что у них двухкомнатная квартира — в одной Леха с младшим братом, в другой — родители. Куда нам деваться? За занавесочку?

— Никак я в толк не возьму, если уж такая любовь, отчего не пожениться? Значит, не доверяете друг другу или он не уверен, что хочет на тебе жениться.

— Совсем не в этом дело. У меня будущий год последний в училище, потом — я уже актриса и буду работать в театре. Надеюсь, и в кино. А Лехе еще два года учиться. Я не хочу иметь мужа-студента, понимаешь? Получится, вроде актриса содержит неоперившегося студента. Это и по моему престижу ударит, и Лехе будет неловко. Вот закончит он свою академию, станет врачом — мы сразу и поженимся.

— А пока, значит, я буду содержать вас обоих? На это не рассчитывай! Я не для того корячусь в этих поездках, себя не жалею, забыла, что я женщина… — И мать заплакала.

Лилька бросилась ее утешать:

— Ну мама, мамочка, не плачь, пожалуйста, я прошу тебя, не будем ссориться… Я знаю, как обязана всем, что у меня есть, тебе, вижу, как трудно добываются деньги, но и ты меня пойми…

— Престиж… — сквозь рыдания произнесла мать, — ты знаешь, что означает это модное словечко? Ты еще заслужи, заработай свой престиж… Думаешь, мне, научному сотруднику, престижно таскать тюки с турецким и китайским товаром!

— Я ведь тоже кое-что зарабатываю — и стипендия, и разовые выходы в спектаклях, а Леха в «Ростиксе» прирабатывает к стипендии, и родители помогают.

— Это пока он живет с ними, а как переедет сюда, так и перестанут помогать.

— Откуда ты знаешь? Ни разу их не видела, а уже все за них решила. Нельзя же так, — возражала Лиля.

Мать ничего не ответила — разговор прервал телефонный звонок. Звонила Танька, сказала, что у нее срочное дело.

Вечер был окончательно испорчен, и Лилька решила, хоть и позднее время, ехать к Ореховым сегодня же.

— Я к Таньке. Ненадолго, — бросила на ходу Лилька и вылетела из квартиры.

Срочное дело заключалось в Танькиной идее порекомендовать на свое место в клинику Леху. Она знала, что он — человек исполнительный, ответственный, быстро обучаемый.

Лилька обрадовалась, тут же стала звонить Алексею, договариваться, потом передала трубку Таньке.

— Почему ты решила бросить работу? — спросил Леха.

— Я тебе потом, при встрече расскажу. Не волнуйся, тут нет никакого подвоха. Главное — произвести впечатление на старшую сестру. От нее многое зависит. Завтра и начнем штурм, идет?

— Договорились, — ответил Леха. Потом Лиля быстренько пересказала свой разговор с матерью и грустно добавила:

— С твоими родителями наверняка такая проблема не возникла бы. Мою маму никак не уломать…

— А ты не при на рожон, пойди обходным путем, — посоветовала Танька.

— Да я уж и так, и эдак — ничего не хочет слышать, вынь да положь ей ЗАГС и желательно Мендельсона.

— Дуреха, все очень просто. Ты должна согласиться с мамой…

— Ну вот еще! — перебила ее Лилька.

— Да погоди ты! Скажи, что все понимаешь, и поэтому вы с Лехой решили снимать квартиру…

— На какие шиши? — снова перебила Лилька.

— Ты можешь выслушать меня или так и будешь перебивать?

— Ну, слушаю.

— Вот так и скажи: решили снять квартиру, комнату, не важно что. Поэтому все ваши деньги пойдут только на жилье, и вам придется голодать, перебиваться с хлеба на воду.

— Гениально! — воскликнула Лиля.


Все получилось, как и задумали подруги: Леху взяли на работу в клинику на Танькино место с условием, что он возьмет полставки без всяких льгот. Леху это вполне устраивало. Это была первая часть женского заговора.

Вторая часть превзошла все ожидания Лильки: когда она объявила матери, что Леха устроился на работу и теперь они станут снимать комнату, та всполошилась не на шутку:

— Да что я зверь какой, чтобы родную дочь из дому выставить? Для кого, спрашивается, я зарабатываю деньги, если ты собираешься голодать где-то там, на чужой квартире! Ладно уж, пусть переезжает, как-нибудь устроимся… если так приспичило… Только сначала я генеральную уборку проверну, чтобы все блестело и нам с тобой не позориться.

Лилька была на седьмом небе от радости, не знала, как благодарить мать, целовала ее, тискала, обнимала, чуть с ног не сбила.

— Мама, мамочка… — только и твердила она.

— Значит, сильно его любишь?

— Да, да…

— Тогда держи его в руках и не возводи на пьедестал.

— Вот и не надо никакой уборки, он ведь уже был у нас, все видел. А когда потребуется, сам как миленький сделает — он такой рукастый…

— Как знаешь, — улыбнулась мать.

…Через три дня Леха переехал к Лиле и вскоре так прижился и расположил к себе будущую тещу, что Лиля диву давалась.

С работой тоже все сладилось: он быстро вошел в курс дела, четко соблюдал распорядок, принятый в отделении и, главное, пришелся ко двору и старшей сестре, и всему медицинскому персоналу.

На четвертом Лехином дежурстве, около девяти часов вечера, когда в отделении все стихло и ничто не предвещало бурных событий, неожиданно в коридоре появился высокий моложавый блондин с красивой шевелюрой. Яркий пуловер обтягивал его стройную спортивную фигуру, которая не очень уверенно двигалась к столику дежурного медбрата. Алексей мгновенно понял, что мужчина пьян, встал, чтобы преградить ему путь.

— Вы куда? Посещения давно закончились.

— Таню позови… — произнес незнакомец, стараясь, как это обычно бывает у пьяных, четко выговаривать слова.

— Какую Таню? Вы понимаете, где находитесь? — начал закипать Леха.

— В Академии имени Сеченова, — все так же подчеркнуто выговаривая каждое слово, ответил блондин. — Мне нужна сестричка Таня… она сегодня дежурит, я знаю…

Леха наконец понял, кого ищет посетитель.

— Таня больше здесь не работает. Пожалуйста, покиньте отделение.

— А где она работает?

— Она нигде не работает, — теряя терпение, ответил Леха и снова повторил: — Прошу покинуть отделение.

— А ты кто? — не унимался незнакомец.

— Я медбрат, работаю здесь. Если вы сейчас же не уйдете, я вызову охранников.

Мужчины стояли друг против друга — один мощный, широкоплечий, другой — такого же роста, но по-мальчишески худой и длинношеий, совсем как молодой петушок.

— Плевал я на твоих охранников, они меня сами пропустили, они меня знают… я здесь лежал…

Только сейчас Леха узнал в посетителе больного из одноместной палаты и стал его терпеливо увещевать — все-таки бывший пациент клиники, мало ли что у него могло случиться:

— Но теперь вас выписали. Если появились какие-то проблемы, лучше прийти завтра днем к вашему лечащему врачу.

— Мне не нужен врач… я хочу поговорить с Таней. Дай мне ее телефон… Я утром уезжаю в экспедицию почти на полгода… у меня сериал… Мне нужен ее телефон.

— Да вы что, какой телефон? Откуда я вам его возьму?

— Она сказала, что ждет ребенка… Можешь ты это понять, медбрат?

Тут Леха позволил себе расслабиться, улыбнулся и спросил:

— Значит, Танька сказала, что ждет ребенка?

— Наконец до тебя дошло, — уже заплетающимся языком выговорил каскадер. — Какие же тупые медбраты в этой академии.

— Еще неизвестно, кто тупой, — обиделся Леха. — Неужели вы не поняли, что она пошутила? Она вообще у нас любит шутить, на КВН иной раз такое отмочит, что все падают.

— Парень! Это ты ничего не понял — она ждет ребенка от меня… а моя жена все испортила, потому что бабам ничего доверить нельзя… Понял?

— Понял, понял, — ответил, еле сдерживая смех, Леха, взял неожиданно обмякшего каскадера под руку и медленно вывел из отделения, посадил в лифт и сам нажал кнопку первого этажа. Потом вернулся на пост, позвонил в охрану и попросил не пропускать в отделение никого.

На следующий день в перерыве лекции по хирургии Леха отыскал Таню и рассказал ей про ночное приключение в клинике.

— Представляешь, явился этот… ну… наш бывший больной из одноместной палаты, сильно поддатый, и требовал тебя.

— Зачем? Что он хотел? — насторожилась Таня.

— Извини, я толком не понял, хотя пытался. Требовал твой телефон…

— Ты дал ему мой телефон? — испуганно спросила Таня.

— Что я — идиот? Конечно нет! Он нес такую ахинею! Я подумал, что он не просто пьян, а изрядно шизанутый. Говорил, что ты ждешь от него ребенка, что его жена все испортила, а бабам вообще нельзя ничего доверить… и что-то еще… Да! Вспомнил! Сказал, что уезжает на полгода в экспедицию. Он что — геолог? Скорее всего он ложится на лечение в дурдом, а «экспедиция» — кодовое слово.

— А как ты с ним разговаривал? — с тревогой спросила Танька.

— Тань, ну как говорят с психами? Я поддакивал, пытался объяснить, что ты пошутила, потому что привыкла шутить и острить в КВН.

— Леха, ты даже не представляешь, как правильно ты ему все растолковал! Ты — настоящий друг!

— А ты сомневалась?

Начинался второй час лекции, пора было разбегаться по своим местам. Ребята разошлись в разные концы аудитории, и вдруг через головы студентов Танька крикнула:

— Лех, он сказал, на полгода?

Алексей только кивнул головой, потому что профессор уже вошел в аудиторию.

Танька послала Лехе воздушный поцелуй, а сама с облегчением плюхнулась на скамью.

Лекция продолжалась…


Генрих готовил поездку в Москву очень тщательно, впрочем, как и все, что он делал.

Прежде всего он составил список тех однокурсников и бывших сослуживцев, которым он хотел бы привезти подарки. Что именно стоит купить — с этим не было никаких проблем, поскольку он жил в столице европейского фарфора. Тут важно только одно — не повториться. Когда с этим было покончено, он занялся подарками для Петра Александровича. Старик писал, что стал мерзнуть, хотя топят в доме вполне пристойно, но уж, видно, такова старость.

Он купил ему два теплых шерстяных свитера и пару нежнейших фланелевых рубашек, потом обошел супермаркет еще раз и наткнулся на высокие, как старинные боты, домашние теплые сапожки на толстом войлоке, с удобными застежками, которые — он помнил это хорошо — маленькая Танюша называла прилипачками — Генрих улыбнулся своему воспоминанию, а проходящая мимо администратор приняла это на свой счет и с готовностью стала советовать, что бы еще он мог купить для гроссфатер, то есть для дедушки. Именно так он объяснил ей цель покупки.

Домой он вернулся нагруженный подарками, как Дед Мороз, и стал тщательно упаковывать вещи.

Билет был заказан на рейс из Франкфурта, потому что он хотел еще заехать к родителям в небольшой городок Фулда, что недалеко от Франкфурта. Почти два месяца он не навещал их из-за чрезмерной занятости — за это время он побывал в Англии, в Италии, в Чехии. Где-то он выступал в качестве поставщика медицинского инструментария, где-то, напротив, в качестве покупателя, в других местах он делал специальные заказы. Этот бизнес Генрих успешно сочетал с клинической работой, открыл филиал своей клиники в Дрездене. Из каждой поездки, помимо деловых связей, привозил какой-нибудь интересный случай, традицию или анекдот. Он не записывал ничего, а просто фиксировал в памяти и теперь, готовясь ехать в Москву, подумал, что Митя, как никто, оценит коллекцию его забавных историй.

Возвращаясь из Италии, он оказался в салоне самолета рядом с солидным итальянцем лет пятидесяти. Тот работал в Германии и теперь возвращался после краткосрочного отпуска из Милана. Самолет задержали из-за погодных условий почти на два часа, и итальянец, горестно вздохнув, сказал трагическим голосом:

— Просто ужас — я опаздываю к ужину!

Генрих успокоил его:

— Знаете, китайцы вообще считают, что ужин следует отдать врагу. Так что не расстраивайтесь.

Итальянец, верный традиции своей родины, где ужин — не только святое, но и основная и самая обвальная трапеза дня, возмущенно изрек:

— Вот пусть китайцы и отдают свой ужин врагу, а мы, итальянцы, будем есть свой ужин сами.

В Праге, где его пригласили на ужин с прекрасным красным вином, вкусными шпикачками и разными незнакомыми ему деликатесами, он решил выпить кружку пива «Гамбринус», которое попробовал накануне и отметил его высокое качество и вкус. Тут же протянутая рука соседа отодвинула от него кружку со словами: «Вино на пиво — то диво, пиво на вино — то говно». Не по-русски, но очень понятно…

Таких курьезов у Генриха набралось много, будет чем попотчевать Митю…

Генрих прилетел в Москву в пятницу и остаток дня решил посвятить визитам к Петру Александровичу и Ореховым. Именно так он договорился с ними по телефону.

Встреча однокурсников намечалась на вечер субботы, так что первая половина завтрашнего дня тоже оказывалась свободной, можно бы сегодня навестить Петра Александровича, а на следующий день съездить к Ореховым. Но ему не терпелось.

Странное дело — десять лет он их не видел, а теперь не хотел откладывать встречу даже на один день.

Петр Александрович встретил его, едва сдерживая слезы, но в достаточно бодром состоянии для своих восьмидесяти двух лет. Он крепко обнял Генриха, прижал к стариковской костлявой груди.

— Вот и дождался я… дождался, благодаря тебе, мой мальчик… твоим лекарствам, твоим заботам…

— Ну вот, слезы почему-то… — улыбнулся Генрих. — Давайте лучше распакуем этот тюк и поглядим, правильно ли я выбрал размер и цвет.

Все оказалось к месту и впору.

— От побежденных — победителям, — грустно проговорил старик.

— Петр Александрович, я — нетипичный представитель Германии, поэтому выпадаю из всяких обобщений в осадок. А теперь давайте пировать. — И Генрих извлек бутылку мозельского красного сухого вина.

Старик расстроился, когда узнал, что Генрих остановился в гостинице. Он ждал, что, как и прежде, тот поживет у него. Но на сей раз Генриху предстояли встречи, контакты с разными деловыми людьми, фирмами, поэтому он заранее забронировал номер в гостинице «Мариотт», что на Петровке, немало удивился безумным ценам, но признал абсолютно европейский уровень отделки, интерьеров, обслуживания.

Он хорошо помнил этот кусочек старой Москвы со знаменитым кафе «Красный мак», маленькой парикмахерской, притулившейся к нему, гостиницу «Урал», выходящую на Столешников переулок, и вплотную к ней небольшой книжный магазин, где также продавались коллекционные почтовые марки… Как печально, что теперь все это безжалостно погребено и задавлено новостроем, хоть и современным, но никак не отражающим индивидуальность Москвы.

Петр Александрович заручился обещанием Генриха, что они еще не раз увидятся, потому что впереди почти две недели пребывания в Москве и еще о многом предстоит поговорить. О чем именно, он пока не стал раскрывать, но в планах была покупка для старика однокомнатной квартиры в доме с лифтом, чтобы он мог спокойно выйти из дому, прогуляться в ближайшем парке или во дворе, по бульвару — не важно, главное — выбраться из проклятой хрущевки, где спуск и подъем без лифта на четвертый этаж практически лишали его прогулок.

Распрощавшись с Петром Александровичем, Генрих поехал к Ореховым, где его уже ждали.

Он позвонил в знакомую дверь. Открыла Танька.

— Сашенька! — воскликнул Генрих, так она походила на мать.

Таня с криком «Гених» — так звала она его в детстве, не выговаривая букву «р», — бросилась ему на шею, поцеловала и прошептала на ухо:

— Я Танька, разве ты не узнал? А я тебя помню — ты совсем не изменился, только капельку седины вырастил на висках.

И вдруг с необъяснимым отчаянием, глядя ему в глаза, произнесла:

— Почему ты так долго не приезжал? Я так ждала тебя…

Генрих ошеломленно смотрел на Таньку, не зная, что ей ответить, потому что вдруг почувствовал, как расплывающийся образ женщины-мечты, преследовавший его все эти годы, воплотился в этой девушке, а еще вспомнились слова Петра Александровича: «Не только я буду ждать вас…»

К счастью, в прихожую вышли Сашенька с Митей, и начались объятия, поцелуи, вопросы, вопросы, вопросы, остававшиеся без ответов, потому что сыпались градом с обеих сторон.

Таня отошла в сторону и наблюдала за происходящим с напряженным жадным вниманием и любопытством, с каждой секундой обнаруживая, что помнит все: и как он водил ее в детский сад, и как приходил обязательно с конфеткой или игрушкой, как стоял позади родителей в школьном дворе, когда она пошла в первый класс. Она вспомнила — нет, узнала — эти светло-серые глаза и коротко стриженные пепельные волосы, прямой нос и жесткие, мужественные губы, однако всегда готовые к улыбке. И еще она помнила, что обычно называла его по имени и на «ты», хотя родители упорно требовали, чтобы девочка звала его дядей Генрихом.

Наконец все сели за стол, и начались бесконечные разговоры, смех, воспоминания, обсуждение планов на ближайшие дни.

— О майн Готт! Я совершенно забыл — у меня есть очень вкусные конфеты для всех. — Последние слова он подчеркнул, хитро поглядывая на Таньку, помня, какой она была сладкоежкой.

— Не волнуйся, всем достанется, я не обжираюсь теперь конфетами, как прежде, — с нарочитой обидой заметила Танька.

Генрих вышел из-за стола, взял кейс, извлек оттуда две великолепные коробки конфет, положил на стол.

— Это к чаю, хотя я до сих пор предпочитаю российские. А сувениры остались в гостинице, потому что я заезжал к Петру Александровичу и боялся лишний раз перекладывать, чтобы не разбить. Как вы, надеюсь, догадываетесь, из Майсена возят только фарфор. И я тоже не оригинален.

— Ты что теперь — богатенький Буратино? — в шутку спросила Сашенька.

— Мам, у нас уже есть один Буратино, — сказала Танька.

— Богатенький? — спросил Генрих.

— Нет, — засмеялась Таня, — совсем бедный. Он мой однокурсник. Просто у него нос, как у Буратино, вот мы его так и прозвали.

— Ты не ответил на мой вопрос, потому что это секрет? — полюбопытствовала Сашенька.

— Конечно, нет! Какие у меня могут быть от вас секреты. Пожалуй, меня можно назвать состоятельным человеком, но я не держу деньги в кулаке или под матрасом, я их все время вкладываю в дело: расширяю клинику, приглашаю специалистов из других стран — кстати, мы с тобой об этом, Дмитрий, еще поговорим, — открываю филиалы. А еще занимаюсь бизнесом, связанным с медицинским оборудованием и инструментарием.

Все десять лет я не имел ни одного дня отпуска или отдыха, потому что сразу же отказался от социальной помощи государства и стал сам зарабатывать.

— Тебе разрешили сразу работать врачом? — удивилась Танька.

— Как это говорится… Держи карман шире! Сначала я должен был сдать экзамен, но для этого нужно знать современный нормальный немецкий язык, а не тот архаичный, который ни в какие ворота не лезет.

— Слушай! — неожиданно пришел в восторг Митя. — Да ты шпаришь русские поговорки, словно только вчера уехал из России.

— Потому что русский как был, так и остался моим родным языком, как это ни парадоксально звучит.

— И как же ты преодолел языковые затруднения? — заинтересовалась Сашенька.

— Обыкновенно — учил, зубрил. Одновременно работал санитаром в психбольнице, потом в урологии и в хирургии. А когда язык встал на свое место, я сразу же сдал экзамен, с первого захода.

— В этом я не сомневаюсь. Однако ты в письмах избегал подробностей, я ничего этого не знал, — признался Митя.

— Зачем жаловаться, плакаться? Все постепенно пришло в норму, я стал работать и, знаешь, не сидел, как у нас говорят, «ди байне юберайнандершлаген»…

— Господи, надо же выговорить такое длиннющее слово! Что оно означает? — спросила Сашенька.

— Все очень просто: «сидеть, положив ногу на ногу» — то же самое, что по-русски «сидеть сложа руки», только в Германии почему-то предпочтение отдали нижним конечностям.

— Неплохая хохма, — немедленно откликнулся Митя.

— Я тебе такую кучу хохм припас — будешь хохотать в свое удовольствие. Есть, конечно, и такие, что не всем понятны, но мы бы с тобой оценили. Вот, например: приезжает к нам сборная Италии по футболу, а у них голубая форма, и команда называется «голубой». Приехала куча их болельщиков. Я, разумеется, тоже поехал на матч. Вот итальянцы пошли в атаку, и болельщики орут, разумеется, по-итальянски, который я немного понимаю: «Голубые — сила! Давайте, голубые!» Я начинаю тихо хихикать, а мои соседи-немцы недоумевают — чего это я радуюсь, когда противник наступает!

— Представляю! — воскликнул, смеясь, Митя.

— У нас эта тема сравнительно недавно была гвоздем программы, — начала рассказывать историю с главврачом и Митиным хирургом Колей Сашенька. А когда она дошла до стихов Мити на банкете шефа, Генрих даже подпрыгнул на стуле.

— Теперь я начинаю понимать твое иносказательное письмо и твое отсутствие на конференции. Неужели так и сказал? Всеми словами? — удивлялся и хохотал он.

— Ты же знаешь, дорогой, из песни слова не выкинешь, — ответил Митя.

— Да-а-а… — никак не мог успокоиться Генрих. — У меня этот поэт на следующий же день остался бы без работы.

— Ты такой строгий и сердитый? — спросила Танька, с любопытством и настороженностью глядя на него.

— Я строгий и справедливый, Татоша, но не злой. Орднунг, то есть порядок, должен быть во всем, в том числе и во взаимоотношениях коллег, тем более с руководством.

— А если руководство — дурья голова, тогда что? — не сдавалась Танька.

— Тогда или уходи, или сам стремись стать руководством.

— Черт с ним, с моим главным, — с досадой сказал Митя. — Будто нам больше не о чем говорить.

— Согласен, — отозвался с готовностью Генрих, потому что тут начиналась опасная тема сравнительной характеристики традиций и правил, бытующих в разных странах. В подобной дискуссии одна из сторон, как правило, оказывается униженной.

Друзья это мгновенно почувствовали и стали вспоминать разные истории, делиться планами на будущее.

— У меня есть отличная идея, — объявил Митя. — В следующую субботу собирается мой курс, намечается отличный вечер, для которого я написал целый капустник. Почему бы тебе не прийти?

— Да как-то не принято ходить на чужой курс… я мало кого знаю из ваших, — неуверенно отвечал Генрих.

— Это не имеет никакого значения, — решительно отмел всякие сомнения Дмитрий. — Ты — мой гость, я тебя пригласил, и ты пришел послушать мой капустник. Мы же проводим не официальное мероприятие, а просто встречу друзей, какие могут быть правила!

— Ты меня убедил, я с удовольствием пойду с тобой, — согласился Генрих.

— Ну вот и хорошо, — подвела итог Сашенька и пошла на кухню заваривать чай. Делала она все самостоятельно, священнодействуя, по собственному рецепту и никого не подпускала даже в помощники.

Генрих воспользовался ее отсутствием и заговорил с Митей о деле, которому придавал большое значение:

— Послушай, Митя, у меня есть для тебя предложение, от которого ты не должен отказываться, потому что это интересно и выгодно. Я уже говорил, что приглашаю специалистов из других стран. Почему бы тебе не приехать и не поработать у меня в клинике? Погоди, не перебивай, дай мне сказать все до конца. Это может быть не обязательно Майсен, ты волен работать и в Дрездене или…

— Чего попусту говорить, — все-таки перебил его Митя, — я же не уролог!

— Не спеши, выслушай. Мне нужны и общие хирурги, я не собираюсь зацикливаться на урологии. Это — моя специальность, но в новых клиниках будет и другое направление.

— А чего это ты, строгий и справедливый, говоришь об этом, когда мама на кухне? — съехидничала Танька.

«Она не только очаровательна, но и умна, тонко чувствует ситуацию», — подумал Генрих и ответил:

— Пусть папа сам скажет маме, это лучше, чем я стану втолковывать им обоим сразу. Поняла, Лиса Патрикеевна?

— Поняла, Седой Лис, — сказала Таня и слегка погладила его по седеющему виску.

Генрих с нежностью поглядел на нее. Митя перехватил его взгляд, встревожился почему-то и обещал подумать над предложением и поговорить с Сашенькой.

— Да, да, конечно. Обсудите все хорошенько, спешки нет. Сашенька у тебя умница и очень практичный человек в подобных вопросах. И учтите, что срок контракта ты можешь установить сам: на полгода, год или больше. Попробуешь, а там будет видно. Главное — наладь контакт со своим главным врачом.

— Шутишь? Как?

— Не знаю… Ну, напиши ему оду.

— Точно! — поддержала его Танька. — И опубликуй в «Медицинской газете»! Вот будет номер, умора!

— У меня есть еще одно важное дело, которое я хотел бы обсудить с тобой, посоветоваться…

Вернулась Сашенька с подносом, на котором звенели еще пустые чашки.

Генрих на минуту умолк, помогая ей освободить поднос, потом продолжил:

— Я должен купить для Петра Александровича другую квартиру, потому что из-за отсутствия лифта он сидит в четырех стенах, как арестант. Ты знаешь, Митя, скольким я ему обязан.

— Правильно, Ген, правильно, долги надо отдавать при жизни заимодавца.

— Я бы не стал так формулировать. Он мне более чем родной человек, я люблю его и отношусь к нему с огромной нежностью и уважением. — Генрих сделал паузу и добавил: — Так же, как и к вам, мои дорогие Ореховы.

Сашенька сразу же предложила одновременно с покупкой новой квартиры продать старую. Это значительно уменьшит расходы.

— Видишь, какая она практичная, — обратился Генрих к Мите, — а я об этом даже и не подумал. Полагаешь, она стоит каких-то денег?

— Жилье в Москве всегда стоит денег, — назидательно заметил Митя. — Только делай все через проверенную фирму, а то обдурят, облапошат за милую душу, это у нас сейчас очень распространенный бизнес, может быть, даже доходнее твоего.

— Я могу рассчитывать на твою помощь? — спросил Генрих.

— Что за вопрос? Разумеется. В понедельник и начнем, а то ведь ускачешь домой и не успеешь.

— Я останусь в Москве столько, сколько потребуется, чтобы все оформить и перевезти старика — ему одному с переездом не справиться, а ты тоже ведь не баклуши бьешь, знаю.

— Ты поразил меня сегодня своими поговорками в самое сердце! Собираешь их, что ли? — удивился Митя.

— Да нет, сам поражаюсь. Они сами вылезают откуда-то, из подсознания, наверное… не знаю, — пожал плечами Генрих.

Сидели почти до часу ночи. Разговорам не было конца. Когда Генрих стал прощаться, договорились, что завтра он приедет пораньше, чтобы привезти подарки, а потом они с Сашенькой отправятся на встречу.

— А ты разве не поедешь с нами? — спросил он Митю.

— Что мне там делать? У них тоска смертная — ни одного остряка, ни одного весельчака. Один был — и тот махнул на загнивающий Запад.

— Ну, знаешь! — только и смогла сказать Сашенька — так она была возмущена.

— Не стоит сердиться, — сказал примирительно Митя, — просто у вас с отъездом Генриха нет равных мне.

— Папик, не хвались так бесстыдно, скромность украшает человека.

— Твоему папику не нужны украшения, он и так красив, — с гордостью за друга заметил Генрих.

— Ты тоже очень красивый, — сказала Танька, откровенно любуясь им, — только ты… нет, не скромный, а… не знаю, как сказать… застенчивый, наверное… — И вдруг залилась краской.

Возникла общая неловкость, и Сашенька постаралась скорее сгладить ее, заявив:

— Ладно, ладно, время позднее, а Генриху еще добираться до гостиницы. Лучше бы вызвать такси.

— Не беспокойся, Сашенька, я еще не разучился ловить леваков.

— Ты собирался заехать за мамой к четырем? — неожиданно спросила Таня.

— Да. Чтобы вместе рассмотреть подарки и успеть к шести на встречу, — ответил Генрих.

— А что ты собираешься делать до четырех часов?

— Может, схожу в Петру Александровичу, погуляю, посмотрю Москву. Еще не решил.

— Давай сходим к нему вместе, а потом я покажу тебе новые здания в Москве, — предложила Таня.

— Я не возражаю, с удовольствием, если ты свободна, — глядя на родителей, неуверенно отозвался Генрих.

Сашенька и Митя не успели ничего ответить, потому что Танька тут же заявила:

— Значит, заметано! В десять можешь приехать?

— Могу.

— Татоша, а как же занятия? — заволновалась Сашенька. — Нельзя же пропускать только потому, что тебе так хочется?

— Если нельзя, но очень хочется, то можно! — с некоторым вызовом продемонстрировала свою независимость Татьяна.

Наступила неловкая пауза.

— Можно подумать, что мы не пропускали занятий, — заметил Митя и обнял Сашеньку, словно хотел успокоить ее.

Генрих как будто ждал этих слов.

— Значит, договорились — завтра в десять, — сказал он на прощанье.


На кухне оставалась гора посуды. Танька знала, что мать терпеть не может, когда грязная посуда остается до утра. Глянула на часы — второй час ночи. Когда же мама справится со всем этим? А завтра ей предстоит сходить в парикмахерскую, сделать, как шутил отец, «гранд-намаз», что означало, в папиной же терминологии, макияж под большое декольте.

Танька отправилась на кухню. Там возилась Сашенька, а Митя помогал ей.

— Ты чего заявилась? Справимся без тебя, иди спать, — сказала мать, — время позднее, завтра тебе рано вставать.

— Лучше ты иди спать, а мы с папиком все сделаем. Должна же ты завтра быть во всеоружии, — возразила Таня.

— Вот что, мои дорогие, — вмешался отец, — идите-ка обе спать. Завтра, Татоша, тебе предстоит прогулка с шикарным мужчиной, и я не хочу, чтобы ты ударила лицом в грязь. А ты, Сашенька, должна предстать перед всем курсом. Не дело, если кто-нибудь скажет, что Орехов держит жену в черном теле.

— Один ты до утра провозишься со своей тщательностью, — заметила Сашенька.

— А ты бы хотела, чтобы посуда сохраняла на себе остатки ужина?

— Митя, тебя послушать, так можно предположить, что я тебя кормлю из грязной посуды, — обиделась Сашенька.

— Родичи мои дорогие, что происходит? Ночной скандал в благородном семействе из-за грязной посуды, — оттеснила у мойки Сашеньку и, схватив немытую чашку, стала ее тереть поролоновой губкой, обильно смоченной жидким мылом. Чашка тут же выскользнула из рук, стукнулась о край мойки, со звоном разбилась и рассыпалась осколками по столу.

Танька охнула и расплакалась.

— Ну что ты, глупенькая, плачешь из-за какой-то дурацкой чашки, — ласково сказала Сашенька, — посуда бьется к счастью.

«Ничего себе счастье, — подумала Таня, — приехал Генрих, а я беременная… А при чем, собственно, Генрих? Почему разбитая чашка, беременность и слово «счастье» вызвали ассоциативно мысль о Генрихе, какое он имеет отношение ко всему этому? Разве что принесет завтра в подарок новую фарфоровую чашку из своего Мейсена. Чушь какая…»

— Вот что, бабы, марш спать, пока не перебили всю посуду! — грянул окрик Дмитрия.

Сашенька и Танька поплелись, сонные, по своим комнатам.

…Таня в задумчивости медленно разделась, улеглась, погасила свет, но ей никак не удавалось заснуть. Она стала считать баранов, насчитала целую отару, а сон не шел. Лучше бы она стояла на кухне и спокойно мыла посуду — порой банальная работа помогает одолеть упорные мысли, которые в постели почему-то особенно назойливо лезут в голову. Смутное чувство тревоги постепенно перешло во вполне четкое ощущение чего-то невозвратно утраченного. Таня стала доискиваться источника этого чувства, и неожиданно, как вспышка, пришло воспоминание: она — десятилетняя девочка, ученица четвертого класса… Учительница разрешила ей выйти из класса, потому что к ней пришел дядя. Его хорошо знали — он дважды в неделю приводил Танечку в школу…

Когда она вышла, Генрих протянул ей подарок, новенький ранец, в котором что-то громыхало, и сказал:

— Это тебе.

Она взяла ранец, открыла, заглянула внутрь, обнаружила коробку конфет, но рассматривать ее не стала и почему-то не обрадовалась подарку. Во рту появились странная сухость и привкус горечи…

Теперь она знала, что это был вкус беды.

— Спасибо, — поблагодарила девочка.

— Татоша, я уезжаю в Германию. Хочу проститься с тобой здесь, потому что закрутился с делами и не успеваю заехать к вам. С родителями я уже виделся. Осталось попрощаться с тобой.

— Попрощаться? — спросила девочка. — Навсегда?

— Не говори так… — И он обнял Таньку. — Мы еще обязательно с тобой встретимся.

— Когда?

Генрих замялся:

— Пока не знаю…

— Скоро?

— Не очень…

— Через год? — допытывалась девочка.

— Нет, Татоша, позже… Понимаешь, мне нужно встать на ноги…

— Разве у тебя болят ноги? — совсем по-детски спросила Танька.

— Нет, конечно, нет. Это такое выражение… Я должен найти работу, квартиру, встретиться с моими родными…

— А со мной ты должен расстаться? Но я же люблю тебя! — с отчаянием произнесла она, словно взрослая женщина, и обвила ручками его шею…

Этот сон наяву, как озарение, расставил все на свои места, и Таня призналась себе: она любит Генриха! Подсознательно все эти годы ждала его, потому и тянуло ее к взрослым мужчинам, потому и случилось с ней то, что случилось. Что же она наделала? Она ждет ребенка от нелюбимого, почти случайного мужчины, а Генриха потеряла, потеряла навсегда.

Таня тихо плакала, уткнувшись в подушку, и в голове зрела мысль, что виной всему родители: почему, по какому праву они запретили ей избавиться от ребенка, который теперь веригами опутал ее настоящую любовь?

Немного успокоившись, она устыдилась: разве родители виновны в ее поступке? Разумеется, самое простое — возложить вину на другого, это приносит облегчение и чудесным образом умаляет собственную вину.

В любом случае поздно рвать на себе волосы…

Таня погрузилась в дремоту и совсем уже было заснула, но вдруг подумала: «Интересно, а живот у меня уже заметен? Генрих успеет до отъезда разглядеть его?»

Она встала, включила свет, сбросила с себя ночную рубашку, подошла к зеркалу и стала крутиться перед ним, придирчиво рассматривая свое отражение. Живота почти не было. Заметит ли Генрих это «почти»?

Опять чушь всякая в голову лезет. Ну зачем ей знать — заметит, не заметит? Что это меняет, какое может иметь значение? Ответ был прост: она хотела решить, должна ли рассказать ему о своей беременности или оставить все как есть — пусть уезжает, а когда родится ребенок, папа наверняка напишет ему в письме, что Татоша сделала его дедом или что-нибудь веселенькое и остроумное…


Ночью, в машине, возвращаясь от Ореховых, Генрих с невероятной силой ощутил такое светлое, радостное чувство от встречи с Таней, что у него не оставалось никаких сомнений — он влюбился.

Да нет же, не влюбился, а любит эту немного странную, притягательную, очаровательную девушку, которую в младенчестве он пеленал, гулял с ней, водил в детский сад и которая с детской прямотой ровно десять лет тому назад объяснилась ему в любви. Он тогда недоумевал: как может десятилетняя девочка влюбиться в тридцатилетнего мужчину? Что за бред! Что за набоковщина! А сегодня понял, что это прежняя Татоша, что чувства ее к нему живы, просто она стала старше, а его любовь к ней, которую он не осознавал до конца, теперь стала реальностью и поселилась в его сердце.

Машина затормозила. Водитель-частник обернулся в недоумении — спит, что ли, пассажир? — вежливо сказал:

— Приехали.

— Да, да, — встрепенулся Генрих, — извините, я немного задумался. — Он расплатился и вошел в гостиницу.

В номере, собираясь ко сну, он продолжал начатый в машине разговор с самим собой.

Так в кого же он был влюблен — в Сашеньку или в Таню? Конечно, он сразу, еще на вступительных экзаменах, увидел и влюбился в Сашеньку. Но она очень скоро вышла замуж за Митю, и для него, воспитанного в патриархальных традициях немецкой семьи, ее брак наложил табу на его чувства. А потом появилась маленькая Татоша, и все каким-то чудесным образом переменилось: она росла, требуя внимания, заботы, как, впрочем, все дети! Он с удовольствием каждую свободную минуту погружался в эти хлопоты, не только помогая молодым родителям, но и получая несказанную радость от того, что у него, бобыля, появился маленький родной человечек.

Кто бы мог подумать, что десять лет назад, простившись с Танечкой, он увезет с собой ростки нынешней любви.

Генрих заснул с ожиданием чего-то праздничного, что должно было случиться завтра.

В десять утра Генрих приехал к Ореховым.

Таня, вчера так непосредственно и искренне встретившая его, сегодня показалась чуть сдержаннее и с постнинкой на лице, будто кто ее обидел.

Генрих посмотрел на нее вопросительно.

Она не знала, что сказать, и с бухты-барахты, видимо от растерянности, объявила:

— А я чашку вчера разбила.

— А я это предвидел, — с улыбкой сказал Генрих и поставил на стол в гостиной огромную коробку, красиво упакованную в яркую с цветочками бумагу, перевязанную разноцветными лентами.

Вышли из спальни заспанные Сашенька и Митя.

— Извини, ради Бога, за такой вид, я сейчас приведу себя в порядок, — бросила Сашенька на ходу и удалилась в ванную.

Дмитрий пожал руку Генриху, взглянул на коробку, глубокомысленно произнес:

— Ого! Впечатляет.

— Татоша, открывай коробку, там и чашки, и кое-какие штучки. Надеюсь, тебе понравится.

— Да ты что! — вскинулся Митя. — Она же все перебьет. Вчера специально тренировалась.

Танька бросила на отца грозный взгляд:

— Как тебе не стыдно, папик! В кои-то веки разбила чашку и то — из лучших побуждений.

— Ген, ты знаешь, что значит бить посуду из лучших побуждений?

Генрих засмеялся:

— По-моему, надо спросить у автора.

Танька вспыхнула:

— Долго вы будете топтаться на разбитой чашке?

— Не на чашке, а на ее осколках, — заметил Митя.

Генрих взглянул на Таньку, почувствовал, что она сегодня совсем не склонна шутить, и назидательно обратился к другу:

— Если у тебя есть фонтан — заткни его!

— Генка, ты не забыл Пруткова! — воскликнул Митя, обнял Генриха и добавил: — Пошли на кухню, я угощу тебя по этому поводу армянским коньяком ереванского разлива.

— Коньяк в десять утра?! — ужаснулся Генрих.

— Так вы же сейчас уйдете, а вечером на встрече дадут тебе какого-нибудь пойла — не обрадуешься. Так что пользуйся случаем и щедростью моего армянского пациента.

Сашенька вышла из ванной, увидела коробку, ахнула:

— Ты что, весь мейсенский фарфор скупил?

— Вы тут, Сашенька, с Татошей разбирайтесь, а мы ненадолго уединимся, — распорядился Митя и повел Генриха на кухню.

Началось священнодействие: Митя распахнул нижние дверцы кухонного шкафа, и перед удивленным Генрихом предстала живописная картина — батарея самых разных по форме и содержанию бутылок.

— Я не знал, что ты коллекционируешь напитки, а то привез бы тебе парочку экзотических.

— Разве я похож на коллекционера? Это приносят благодарные пациенты, уцелевшие после операции, а я руководствуюсь принципом: не бойся данайцев, дары приносящих.

— Значит, у тебя получается, как в задачке по арифметике с бассейном: в одну трубу вливается, в другую — выливается.

— Замечательно! — воскликнул Митя. — Как это мне в голову не пришло?

— Зато пришло в мою голову, — улыбнулся Генрих, явно довольный собой.

Митя выбрал из батареи бутылок ту, где стояла надпись «Арарат», откупорил, поставил на стол бокалы, разлил коньяк.

Они выпили.

Митя посмотрел Генриху в глаза и неожиданно спросил:

— Скажи честно, ты не путаешь Таньку с Сашенькой? И не сердись на меня за этот вопрос.

— Я их не путал никогда. Только посторонний может обмануться их внешним сходством, но не я.

— Я когда-то дал тебе томик Блока, а ты признался, что это — открытие для тебя. Если помнишь, там было одно из ранних стихотворений:

То отголосок юных дней

В душе проснулся, замирая,

И в блеске утренних лучей,

Казалось, ночь была немая.

То сон предутренний сошел,

И дух на грани пробужденья

Воспрянул, вскрикнул и обрел

Давно мелькнувшее виденье.

— Никогда не перестану удивляться твоей фантастической памяти!

— Увы, только на стихи, — вздохнул Митя.

— Признайся, зачем ты прочитал именно эти стихи? Ты не поверил моим словам?

— Я всегда верил тебе и ни разу не ошибся. Надеюсь, и на этот раз. Просто у Блока мое предположение выражено в поэтической форме, что всегда звучит и мягче, и убедительнее: «То отголосок юных дней…»

— Ты знаешь, я прагматик, и никакие отголоски меня не одолевают. Мы поговорим об этом, если возникнет необходимость.

— Согласен.

Они вышли в гостиную, где Сашенька и Танька разложили по всему столу подарки, охали, ахали, с восторгом рассматривая их.

— Спасибо, Генрих, огромное! Это такая роскошь, что даже боязно к ним прикасаться, — поблагодарила Сашенька.

— А тебе, Татоша, понравилось? — спросил Генрих.

Она потянулась было поцеловать его, но смутилась, сделала шутливо книксен и проговорила:

— Данке шён, Гених.

— На здоровье, — отшутился он. — Так мы идем?

— Идем. Я давно собралась. Это вы там коньяки с утра распиваете.

Генрих и Танька ушли в прихожую одеваться.

— Сашенька, — обернулся Генрих, — я заеду за тобой в половине четвертого. Устраивает?

— Да, я буду готова.


На улице долго не удавалось поймать машину — в субботу почти не ездят служебные, а частники проносились на бешенной скорости, не обращая внимания на голосующих. Наконец старая, но ухоженная «Волга» снизошла и притормозила возле них. Они сели и поехали…

Еще дома Генрих заметил перемену в Тане. Спрашивать о причине не стал. А сейчас, в машине, она сидела молча, скованная, глядя вперед, на дорогу. Он не знал, что с ней, как подступиться, о чем говорить. Единственное, чего бы ему хотелось, — это сказать ей о своей любви. Нежные слова так и просились на язык. Но Танька сидела как сфинкс, забившись в угол машины, не глядя на него. «Время ли сейчас?.. В любом случае надо о чем-то говорить, нельзя же молчать всю дорогу», — думал Генрих, чувствуя себя крайне неловко.

Несмотря на внешнюю скованность, внутри у Тяни все топорщилось, она понимала, что ведет себя неприлично, что Генрих не заслужил пытки ее отчуждением, и в то же время чувствовала: о чем бы она ни заговорила сейчас — все будет неправдой, фальшью.

— Татоша, — неожиданно обратился к ней Генрих, — я хочу попросить тебя пока ничего не говорить Петру Александровичу о моем намерении купить ему квартиру. Боюсь, он разволнуется, будет бесконечно думать об этом, ждать.

Танька слегка оживилась, словно ей протянули руку помощи:

— А если ты сразу брякнешь, когда уже покупка совершится: «Я купил вам квартиру», — это не худший вариант, как ты думаешь?

— М-да… — задумался Генрих. — И так плохо, и эдак… Что же делать?

— Давай ничего заранее не планировать. Вот приедем, посидим, поговорим, посетуем, что нельзя вместе выйти, погулять… Там видно будет.

— Великолепное решение — ничего не решать, пусть все идет, как идет, — задумчиво произнес Генрих, думая в эту минуту больше о себе, нежели о старике.

— Какой ты умный, Гених, как ты здорово сформулировал! — внезапно весело воскликнула Таня.

— Подтруниваешь, вроде своего папика?

— Что ты, куда мне до него! Я восхищаюсь тобой, это правда.

Водитель остановился у дома, который ему указала Танька. Они вышли из машины.

Генрих спросил:

— Неужели ты помнишь его дом? Ведь ты здесь бывала еще совсем маленькой.

— Я сюда и позже приходила, когда ты уехал. Иногда с папой, иногда, если он не мог выбраться, одна, по его поручению. Мне с ним всегда интересно, он столько знает, столько помнит. Знаешь, как он готовился к твоему приезду?

— Он мне не рассказывал, — признался Генрих.

— Стал восстанавливать, как он выразился, свой немецкий, даже предложил мне составить ему компанию. А когда я сказала, что вполне прилично владею английским, усмехнулся и заявил, что врачу в любом случае следует знать немецкий язык.

Таня разговорилась и слегка запыхалась, потому что беседа шла одновременно с подъемом на четвертый этаж.

Генрих сразу обратил на это внимание:

— Давай пару минут передохнем.

— Пожалуй, — охотно согласилась Танька.

— Так ты присоединилась к новоявленному ученику?

— Нет, что ты, у меня и так всегда времени в обрез. Но знаешь, что самое главное в нем? Он умеет слушать. Слушать и понимать тебя, как будто говоришь с ровесником. Сейчас ведь такая мода пошла — все хотят высказаться и никто не хочет слушать. А он слушает, не просто молчит и пережидает, пока ты говоришь, а слушает, вникает, чувствует твой настрой, твою проблему. Потрясающий старик!

— Он всегда был таким, — заметил Генрих, — и в этом очень похож на моего покойного деда Отто. Может, еще и потому я так сроднился с ним и искренне люблю.

Петр Александрович встретил их радостно и сразу усадил за стол, хотя время было между завтраком и обедом. Отказаться — значило бы обидеть старика, и Танька с Генрихом сдались.

— Я специально заказал своей несушке эти яства, чтобы попотчевать вас, мои дорогие, — торжественно объявил он.

— Несушке? — недоуменно спросила Таня.

— Это я так называю своего социального работника. Она очень симпатичная женщина и с чувством юмора, что не так часто можно наблюдать у женщин пенсионного возраста. И поскольку она носит мне продукты, я и прозвал ее несушкой. Представьте, она совсем не обиделась.

…Таня и Генрих просидели у Петра Александровича достаточно долго и уже не успевали ни на какие прогулки по городу — пора было ехать домой и отправляться с Сашенькой на встречу однокурсников. Зато удалось втолковать старику, что, возможно, удастся совершить обмен на квартиру в доме с лифтом. Петр Александрович оживился, но тут же засомневался:

— Кто же поедет из приличного дома в хрущевку? Мой дорогой мальчик, спасибо за твою идею и заботу обо мне, но плохо верится в реальность подобной сделки.

Танька вмешалась и очень убедительно разъяснила суть предполагаемого обмена: хрущевки начинают постепенно сносить, через несколько лет дойдет очередь и до этой, а жильцам предоставят другие квартиры, но уже с соблюдением жилищных норм. Так что семья, которая переедет сюда, только выиграет.

— Я попробую заняться этим, наведу справки, уточню наши возможности, — как бы между прочим сказал Генрих.

Вскоре они распрощались и успели вовремя приехать домой. Сашенька была в нарядном костюме, лицо ее сияло, Митя помогал ей застегнуть молнию на новых сапожках.

— Погуляли? — спросила она, когда Таня и Генрих вошли в дом.

— Нет, не успели, мы просидели у Петра Александровича, — ответила Танька.

— Татоша обещала посвятить мне воскресенье. Боюсь, что другого свободного дня не предвидится: в понедельник начинаю заниматься своими делами и квартирой, — сказал Генрих, подал Сашеньке пальто, и они поспешно вышли из дому.

В ту минуту, когда Митя застегивал молнию, а Генрих подавал пальто Сашеньке, Танька неподвижными глазами уставилась на них, а в сердце что-то екнуло…

Раздевшись, она пошла к себе.

— Есть будешь? — спросил Митя, заглянув в комнату.

— Что ты! Нас так накормил Петр Александрович, словно на убой, мы не смогли отказаться — он специально все заранее приготовил. Такой трогательный человек.

— Ну тогда почаевничай со мной, — предложил Митя, и они направились в излюбленный уголок квартиры.


На следующий день, в воскресенье, за утренним чаем Сашенька взахлеб рассказывала мужу о прошедшей встрече, делилась впечатлениями. Главное свое наблюдение она сформулировала так:

— Даже некрасивые девчонки с возрастом стали вполне пристойно выглядеть, а мальчики стали такими благообразными и солидными, что я чувствовала себя девчонкой.

— Ты и есть моя любимая девчонка, которую я углядел на кафедре анатомии в парах формалина, — провозгласил Митя и нежно обнял жену.

Сашенька поцеловала Митю и с укоризной заметила:

— Твои воспоминания со временем обрастают придуманными подробностями, ты не находишь?

— Хочешь сказать, что я подвираю?

— Можно выразиться иначе — фантазируешь, — улыбнулась Сашенька. — Скоро договоришься до того, что извлек меня прямо из чана с формалином.

— Вот этого не будет, потому что хорошо помню, как вкусно пахло от тебя модными тогда французскими духами, которыми наводнили все наши парфюмерные магазины, кажется, они назывались… нет, не помню.

— «Клима», — вмешалась Танька.

— А ты откуда знаешь? — удивился Митя.

— У нас в этом флаконе йодная настойка налита. Сколько себя помню, там всегда йод, а надпись осталась.

Раздался телефонный звонок. Генрих хотел уточнить время и место встречи, предложил заехать за Таней.

— Какой смысл тебе мотаться на юго-запад, все равно мы поедем в центр. Давай лучше я подъеду, и встретимся у старого главного входа в ЦУМ, около Малого театра.


Они встретились в назначенном месте и решили зайти в универмаг, который по случаю конца месяца — 31 марта — работал.

Генриху было интересно взглянуть, как изменился один из самых популярных когда-то магазинов.

Когда добрались до отдела сувениров, он решил заодно сразу накупить всем немецким друзьям и знакомым сувениров, чтобы больше к этому не возвращаться и не терять лишнего времени.

Он набрал такое количество хохломских изделий, что Танька растерялась:

— Как же ты будешь таскаться с этими цацками по Москве?

— Извини, Татоша, мы сейчас заскочим в отель — это буквально одна минута ходу, — я оставлю все на первом этаже, в ресепшен, и мы сразу поедем, куда мой Сусанин меня завезет.

— Хорошо, — согласилась Танька.

Они вышли на Петровку, перешли улицу, и тут внезапно, как порой бывает в Москве в конце марта, налетел ураганный ветер и обрушил заряд крупного мокрого снега. Генрих обнял Таньку за плечи, прикрывая от порыва ветра, оглянулся — не вернуться ли в магазин? — до гостиницы было немного ближе. Он попытался что-то сказать Тане, но ветер относил его голос в сторону, и она помахала рукой, показывая, что ничего не слышит. Капризный, обманчивый ветер будто играл с ними: дул то в спину, подгоняя их, то в лицо, слепя глаза снегом, вырывая из рук два огромных свертка…

Наконец добежали до портика здания и прошли, скользя по полированному граниту, до входа. Вращающаяся дверь втянула их в вестибюль, где они, мокрые, запыхавшиеся, немного растерянные от неожиданного урагана, очутились в тепле и уюте.

Из кафе вкусно пахло кофе, его аромат соблазнительно смешивался с дурманящим запахом трубочного табака.

— Давай попьем кофе, согреемся, — предложил Генрих, но, взглянув на Танькины мокрые сапожки и пальто, засомневался, что этого достаточно, чтобы привести все в порядок.

Танька указала на промокшую бумагу, в которую были завернуты сувениры, и вопросительно взглянула на Генриха:

— А с этим что делать?

— Этим мы сейчас займемся, — ответил Генрих, подошел к дежурной в ресепшен, взял ключи от своего номера и повел Таню к лифту. — Поднимемся ко мне, там все просушим, а кофе можно заказать и в номер. Переждем пургу и поедем дальше.

Думал ли он в тот момент, что останется наедине с Таней? Скорее всего, он руководствовался обстоятельствами, в которых они оказались помимо его воли.

Таня чувствовала такой дискомфорт от мокрой головы, пальто и сапог, что тоже не задумывалась ни о чем, кроме необходимости как можно скорее обсохнуть и согреться.

В номере он снял с нее пальто, помог стащить сапожки, пристроил все поближе к теплым батареям отопления, дал ей свои домашние тапочки, а сам, сбросив мокрую обувь, надел другую пару туфель. Все делал быстро, энергично, скинул на ходу свою утепленную куртку, потом извлек из небольшого чемодана на колесиках фен, протянул Таньке.

— Здесь ванная, высуши волосы, можешь умыться. Пользуйся всем, что тебе понадобится. — Видя, что она колеблется в нерешительности, чуть подтолкнул ее и наставительно, как взрослый ребенку, сказал: — Давай быстренько, не простудись!

Пока Таня находилась в ванной, Генрих позвонил, попросил принести в номер кофе с круассанами, потом полностью переоделся, положил на стол коробку конфет.

Танька вышла через несколько минут со свежеуложенными волосами, увидела конфеты, улыбнулась:

— Коварный соблазнитель, — но конфету взяла.

Генрих сидел в кресле в свежей рубашке с распахнутым воротом, в светлых мягких брюках.

— Ты небось забыл про наши затяжные и коварные вёсны — приехал в легких одежках. — Она показала на его брюки.

— Нет, не забыл. Я приехал во всеоружии, а это просто домашние, не люблю в уличных брюках сидеть дома, особенно если они мокрые. Вот утихнет снегопад, переоденусь. Сейчас принесут кофе, я уже заказал.

Действительно, вскоре принесли кофе и круассаны…

Генрих вытащил из бара бутылку шоколадного ликера, поставил на стол два бокала, плеснул на донышко немного густого, пахучего напитка.

— По капельке ликера, думаю, будет в самый раз.

Танька взяла свой бокал, пригубила:

— М-мм… вкусно! Так можно потягивать, потягивать и потихонечку спиться.

Потом они пили кофе и молчали: вся необходимая процедура по просушиванию, отогреванию и переодеванию была исчерпана, и теперь оба ощутили неловкость, оттого что остались вдвоем, наедине, что оба понимают существующую между ними недосказанность.

Таня первая нарушила молчание:

— Скажи, Гених, ты чувствуешь себя в Германии дома? Ты признал ее своей родиной?

— Пожалуй, нет… Мне там комфортно, я достаточно четко и результативно решаю свои проблемы, оброс определенным кругом знакомых, приятелей, но… как бы выразиться поточнее… всегда думал так: вот вернусь — расскажу… вот вернусь — обязательно спрошу… вот вернусь — увижу… Понимаешь, я без Москвы чувствую некоторую свою неполноценность, что ли… Поэтому последний год стал готовить почву — хочу открыть для начала здесь частную, пока небольшую, клинику. Мои контрагенты уже ждут меня, с понедельника начну переговоры.

Таня хотела что-то сказать, но Генрих, видимо предвосхищая возражения, добавил:

— Я знаю обо всех трудностях, которые ждут меня здесь, ведь я смотрю российское телевидение, читаю московские газеты. Так что представляю достаточно хорошо ваши сложности и проблемы. Но здесь есть то, чего я лишился и хочу вновь обрести, — роскошь общения, радость встреч с друзьями. Вчера вечером я еще раз в этом убедился: моя родина здесь, как бы странно это ни звучало. — Генрих говорил, говорил, пытаясь за спокойными, размеренными словами скрыть свое смятение. — Казахстан минул как дурной сон, хотя, возможно, сейчас там тоже все по-другому, армия не дала мне ничего нового — все те же унижения. А Москва сделала меня тем, что я есть. Без этого я и в Германии не сумел бы достичь ничего.

— Значит, ты возвращаешься в Москву? — с дрожью в голосе спросила Танька. — Как же ты приглашал папу поработать у тебя в Германии?

— Во-первых, я не собираюсь закрывать там клинику и филиалы, и приглашение вполне актуально, во-вторых, все, что я задумал, не делается быстро, на это нужно время. Я должен вновь врастать в московскую реальность.

— Но если здесь твоя родина, то все очень просто, — возразила Таня.

— Одно дело родина, другое — деловые связи. Тут все придется начинать сначала. — Генрих задумался. — Вижу, ты скептически относишься к моему заявлению, что родину я ощущаю именно здесь. Ты спросила меня, признал ли я Германию своей родиной. Думаю, родину нельзя признать или не признать. Как говорил мой дедушка Отто, чувство родины — как любовь: или ты любишь, или нет. Вот я люблю тебя и ничего не могу с этим поделать.

— Это шутка? — Танька вся подобралась, как кошка перед прыжком.

— Шутка?! Я третий день не знаю, как к тебе подступиться, ты такая вся отчужденная, закрытая, скованная… В первый вечер мне показалось…

— Тебе не показалось, — перебила его Танька. — Но ты же любишь маму!

— Я был в нее влюблен, только влюблен двадцать один год назад! Ты представляешь себе — двадцать один год! Когда тебя и в помине-то не было. Потом все изменилось, и моя жизнь наполнилась радостями и проблемами вашей семьи, единственными близкими мне людьми. Конечно, еще был и Петр Александрович, но тут совершенно другие отношения. Ты росла, как цветочек, который я лелеял и холил, но, уезжая, увез смутное ощущение, что все еще впереди и не всегда моя жизнь будет такой безрадостной. Сейчас я знаю, я чувствую… Татоша, солнышко мое, — не мог больше прятаться за словами Генрих, — я люблю тебя, моя маленькая, моя родная… — Он обнял ее, прижал к себе с такой силой, словно кто-то собирался отнять ее у него.

Танька прижалась к нему, ткнулась носом в открытый треугольник его ворота и, захлебываясь от непрошеных и неуместных слез, прошептала:

— Разве ты не знаешь, как давно-давно я люблю тебя… Я просто не знаю, как жила без тебя…

— Почему же ты плачешь, моя маленькая Татошенька, моя любимая крошка?

Он целовал ее мокрое от слез лицо, глаза, губы, не разжимая объятий, не отпуская ее от себя.

— Где ты был… где ты был… — не спрашивала, а словно причитала Танька, теряя волю и решимость не признаваться ему в своей любви, потому что она беременна, потому что она совершенно безнравственна, если носит ребенка от одного мужчины, а любит другого.

— Я здесь, я с тобой, Татоша… я прошу, я умоляю тебя стать моей женой…

Танька вдруг резко отстранилась, посмотрела на него округлившимися испуганными глазами и помотала головой.

Генрих стоял в недоумении, в растерянности, не смея произнести ни слова.

Таня все мотала и мотала головой, словно лошадь, отгоняющая назойливого слепня.

Наконец Генрих спросил:

— Почему? Почему? Я ничего не понимаю…

— Я не могу… — произнесла она шепотом.

— Не можешь?

— Не могу… не могу… — тихо твердила Таня, опустив голову, сжав кулачки.

— Должна же быть какая-то причина! — Он взял ее руки, пытаясь разжать пальцы, но кулаки были так судорожно сжаты, что он побоялся причинить ей боль.

— Не могу… — еле слышно проговорила Таня еще раз.

— Это из-за мамы? — попробовал догадаться Генрих.

— Нет, нет, она ни при чем, я все понимаю…

— Тогда что же тебя удерживает? Я слишком стар для тебя? Скажи, скажи мне!

— Ты стар?! — недоуменно воскликнула Таня. — Да ты моложе всех молодых! Я люблю тебя, я так давно ждала тебя…

«Господи, Господи, Господи, — твердила она про себя, — если я скажу ему все, он отвернется, откажется от меня. Если я скрою сейчас беременность — он бросит меня позже… Что мне делать, если я люблю его, я хочу его, я больше не могу, не хочу отказываться от своего счастья…»

И вдруг, словно черт нашептал, пришла простая до примитивности мысль: пропади все пропадом! провались в тартарары! будь что будет! час — да мой!

Таня бросилась к Генриху, обняла, прижалась. Он, не в силах более сдерживаться, легко поднял ее на руки и отнес на кровать…

Все, что было с ней раньше, что испытала она с другим мужчиной, — была прежняя жизнь. Тогда она думала только о себе, о своем влечении и сладостном чувстве удовлетворения.

Сейчас все было по-другому: она возносилась на вершину блаженства и с радостью и нежностью ощущала и его восторг от близости с ней. Ей хотелось сделать для него все-все, чтобы он испытал те же чувства, что и она.

Прошел день, наступал вечер…

Таня и Генрих все еще оставались в постели, отгородившись от будней и реальности неиссякаемой нежностью.

Буря промчалась, снег прекратился и снова пошел, пушистый, ленивый, он падал так медленно, что успевал растаять у самой земли…

— Значит, ты согласна, мое чудо, моя радость? — спросил Генрих, целуя Таню.

— Прошу тебя, не будем сейчас об этом.

— Но я должен, я просто обязан поговорить с Митей и Сашенькой.

Танька вскочила, села на кровати.

— Если ты хоть словом обмолвишься — я не знаю, что сделаю!

— Родная моя, любимая, ты пойми, что через две, максимум через три недели я должен уехать. Наша встреча, наша любовь не может остаться просто эпизодом!

Танька твердила только одно:

— Не сейчас, не сейчас…

— Как же я посмотрю в глаза твоим родителям? Ты об этом подумала? Что я им скажу?

— Ты им ничего не скажешь. Я скажу сама, когда придет время.

— То есть когда я уеду? Так надо тебя понимать? — волновался Генрих, совсем запутавшись в куче домыслов, которые приходили в голову.

— Ну не терзай меня, не мучай, Геничка, — умоляла его Татьяна.

— А меня терзать можно?

— Я совсем не хочу этого, милый мой, но так получается.

— Ты странно себя ведешь, согласна?

— Согласна. Я странная… А не пора ли мне домой?

— Ты придешь еще ко мне? Как мы встретимся? Где? Скажи, что я должен делать!

— Мой любимый, мой желанный, самый дорогой на свете, Гених! — Танька говорила эти слова, как заклинание. — Что бы ни случилось, как бы ни сложилась жизнь, запомни: я тебя любила, люблю и буду любить всегда.


Генрих подвез Таню до дому, но не стал заходить — было около двенадцати часов.

Митя и Сашенька лежали в постели и читали, вернее, каждый из них делал вид для другого, будто читает. Оба прислушивались к любому шороху.

Первая вскочила мать, за ней и отец. Вышли в прихожую.

Сашенька готова была накинуться на дочь с укором, но Митя взял ее за руку, чуть прижал, и она промолчала.

— Что, Татоша, нагулялись? — спросил он дочь.

— Ага, — ответила Танька, снимая пальто.

— Есть будешь?

— He-а… пойду спать… — И ушла к себе.

Родители вернулись в спальню, легли, погасили свет.

— Мить, ты что-нибудь понял? — после долгого молчания спросила Сашенька.

— Конечно.

— Что?

— Уж коли-ежели таперича смотревши, то оно-то, конечно, так точно, но ежели расчесть всех этих вещов, то получится не более, не менее как вообще.

— Да ну тебя с твоей абракадаброй! — рассердилась Сашенька. — Я тут места себе не нахожу, а ты…

— А что ты хочешь от меня услышать? Может, то, чего не хотела бы слышать?

Она промолчала.

И тогда Митя, ласково обняв жену, сказал:

— Сашенька, у нас взрослая беременная дочь. Дадим ей возможность самой решить свою судьбу. Главное, что она знает: мы всегда готовы прийти ей на помощь.


Недаром говорят, понедельник — тяжелый день…

С утра, когда Сашенька торопилась на работу, как обычно не успев позавтракать, а Митя собирался в больницу, Танька заявила, что не пойдет в академию.

— Ты заболела? — взволновалась мать.

— Нет, просто не пойду, — ответила Танька.

— Ты уже в субботу пропустила занятия, теперь снова… — Сашенька не договорила.

— Я совсем не пойду в академию — ни сегодня, ни завтра, ни вообще — все! — перебила ее Танька.

На недоуменные вопросы родителей обещала вечером все объяснить, а сейчас они опаздывают, а она безумно хочет спать.

На этом разговор закончился, поскольку на самом деле оба опаздывали.

Таня не смогла заснуть. Попробовала почитать, но слова и фразы не воспринимались, получалась какая-то бессмыслица. Она попыталась читать вслух, но оказалось, что это крайне неудобно да и непривычно. Тогда она встала, заставила себя позавтракать.

Во всем теле ощущалась такая расслабленность, такая свобода, словно никаких проблем не существовало. Лишь одна мысль владела ею: она любит, она любима!

Еще раз вспомнила собственное заключение, к которому когда-то пришла: в отношениях между мужчиной и женщиной не существует никаких законов. Подумала, что если она и не права и такие законы есть, то пусть они будут лучше попраны, чем она станет подчиняться им.

Решение, принятое ею сегодня ночью, — не встречаться больше с Генрихом до самого его отъезда — свинцовой тучей вдруг нависло над ней, мгновенно развеяв романтическое настроение и ту кратковременную легкость, что с утра ощутила она. Таня понимала, что Генрих рано или поздно узнает о рождении ребенка, и тогда ее вина перед ним станет ее позором, потому что вчера она обманула его, отдаваясь бездумно, легкомысленно, подло. Он вправе не только разлюбить, но и презирать ее… Пусть это случится, когда он будет вдали от нее. А когда Генрих приедет в Москву по своим делам, он уже будет относиться к ней совсем по-другому — без любви, но, возможно, и без неприязни. Только она останется навсегда несчастной, нелюбимой, виноватой перед всеми.

Вечером предстоял наверняка тяжелый, очень тяжелый разговор с родителями, им надо было втолковать свою идею, и неизвестно, как они ее воспримут. Но до вечера нужно или поспать, что вряд ли удастся, или каким-нибудь другим способом убить время. Если бы Лилька была дома…

Она решила зайти к новым соседям, которым месяц назад они сдали квартиру Галины, вернее, ее, Танькину, квартиру.

Жильцов рекомендовал старинный приятель Мити, поручившись за их безупречную порядочность. Митя познакомился с главой семьи, пожилой армянкой из Тбилиси Марией Аршаковной, которая сразу же попросила называть ее на тбилисский манер тетей Маро, проникся к ней симпатией, и вопрос с квартирой был решен. Им предоставили две комнаты, а в третью снесли вещи Галины, оставив самое необходимое из обстановки новоселам.

Таня позвонила в дверь. Открыла тетя Маро.

— Я не вовремя? — спросила Танька.

— Что вы, деточка, — приветливо улыбнулась тетя Маро, — как раз вовремя: я сварила кофе, а одной пить тоскливо.

Действительно, в квартире стоял неповторимый запах свежесваренного кофе, что мгновенно вызвало воспоминание о вчерашнем дне, об аромате, несшемся из гостиничного бара.

— У вас так вкусно пахнет, — грустно заметила Таня.

— Идемте, идемте, я вас угощу, только не обессудьте, будем пить на кухне.

— Конечно, мы тоже чаевничаем всегда на кухне.

Большие карие, в темных кругах усталости, всегда немного грустные глаза тети Маро улыбались, и морщинки лучиками разбегались от их уголков. Все лицо ее светилось лаской и доброжелательностью. Танька подумала, что в молодости, наверное, она была очень красивой, яркой. Пожалуй, немного портил картину крупный нос, прямой, с резко очерченными ноздрями, зато губы, сохранившие к семидесяти пяти годам форму и даже не утратившие цвет, компенсировали впечатление от крупного носа и делали лицо запоминающимся.

Она усадила Таньку за небольшой кухонный стол, разлила по маленьким чашечкам кофе.

— Вам, Танечка, с сахаром? — спросила тетя Маро.

— Да, пожалуйста, и, если можно, немного молока.

— Ради Бога, — с готовностью отозвалась хозяйка, открыла холодильник, достала пакет с молоком и налила в маленький молочник. — На здоровье, — сказала она, протягивая молочник Таньке, — только это уже не кофе. Впрочем, у каждого свой вкус. А почему вы сегодня не на занятиях? Не заболели?

— Нет, просто прогуливаю, — понизив голос, как будто сообщая что-то секретное, ответила Таня.

— А-аа, понятно. У нас, в Тбилиси, в школе называли такие прогулы шатал — от слова шататься.

— Ой, как здорово! Надо запомнить и взять на вооружение.

— Но это только в школе. В МГУ я себе ничего подобного не позволяла: во-первых, мне было безумно интересно учиться, а во-вторых, я вообще человек ответственный.

— Вы учились в Москве? — удивилась Танька.

— А разве есть еще где-нибудь МГУ? Да, деточка, я закончила в пятьдесят втором году филфак Московского университета.

— Почему же вы не остались в Москве?

— Диплом МГУ — еще не повод поселяться в столице. Я вернулась на родину, стала работать в школе, преподавать русскую литературу в старших классах. Все было замечательно, пока не развалился Советский Союз… — с горечью сказала она.

— Но это ведь хорошо, когда каждый народ приобрел самостоятельность, собственную государственность, — с пылом возразила Таня.

— Это у вас в Москве все вылилось в споры политологов, а для нас наступили тяжелые времена. Пенсию мне назначили такую нищенскую, что по сравнению с ней ваши, российские, пенсии кажутся излишеством.

— Папа рассказывал коротко вашу историю…

— Никакой особой истории нет. Дочь, тоже педагог, осталась без работы, зять работал в райисполкоме, но они ликвидировались. Никакого приработка найти не удалось. Потом устроился на маленький заводик, зарплата оказалась ниже моей пенсии, еле влачили существование. У нас еще двое взрослых детей, мои внуки, близнецы. Они учатся в Тбилисском политехническом институте. Им тоже надо жить, и выглядеть хочется прилично, и девушку в кафе пригласить… — Тетя Маро выдвинула ящик комода и вытащила две фотографии, принесла на кухню, положила перед Таней. — Вот они, мои родные, моя радость.

Таня взяла фотографии, стала разглядывать. На нее смотрели два очаровательных, глазастых паренька, совершенно непохожих друг на друга. На каждой карточке красивым чертежным почерком было надписано: «Гиви Мирзашвили» и. «Леван Мирзашвили».

— Почему у них грузинская фамилия, вы же армянка? — спросила Таня.

— Зять мой грузин, Отари Мирзашвили. А фотографии я сняла со школьного стенда — отличники, оба закончили с золотой медалью.

— Значит, они учились в русской школе?

— Восемь классов закончили в грузинской школе, а потом перешли в русскую, чтобы усовершенствовать язык. Сейчас тоже на грузинском языке учатся. Но я спокойна за их русский. Знаете, одно дело — бабушка, другое — школьная программа.

— А дома вы говорите по-русски?

— И по-русски, и по-грузински, иногда с дочкой по-армянски.

— И зять говорит по-армянски? — вопросы сыпались из Таньки, как из дырявого мешка, — очень интересным показалось такое сочетание и мирное сожительство разных языков.

— Он все понимает, но плохо говорит.

— Вы тоже грузинский знаете?

— А как же! Конечно! Разве можно жить в стране и не знать языка его народа? Это же полнейшее бескультурье!

— Если бы все так думали, — с сожалением заметила Таня.

— Это должно воспитываться с младенчества, и в семье, и в школе, а позже трудно усвоить новый язык.

— Пожалуй, — согласилась Таня, подумав, что родители правильно поступили, начав ее обучение английскому с пяти лет.

— Вот и вся история… Но все это в прошлом, а нынешняя история нашей семьи — это Савеловский рынок, где дочь и зять зарабатывают свои деньги: и на жизнь, и на квартиру, и мальчикам в Тбилиси посылать. А я веду хозяйство, стараюсь, как могу, облегчить быт, сэкономить лишнюю копейку…

— Ой, как же им далеко ездить — с юго-запада на Савеловский, — посочувствовала Таня.

— Это не самое страшное. Страшно, когда на рынке торгуют педагог и инженер. Знаете, Танечка, после окончания университета я переписывалась со своими однокурсниками, а теперь, в Москве, никому не звоню, они даже не знают, что я здесь.

— Почему?

— Что я им скажу? О чем мы станем говорить? О Савеловском рынке? О моих проблемах? Получится, что я жалуюсь, жду от них помощи. Нет, нет… Пусть они помнят меня как автора интересной дипломной работы по Толстому, о которой писала университетская газета, пусть вспоминают веселую Марошу, певунью и плясунью… Нет, не стоит им звонить… Да что это я все о себе да о себе, — спохватилась тетя Маро. — Расскажите лучше, отчего у вас грустные глаза, Танечка?

— Грустные? — Таня удивилась проницательности соседки. — Наверное, из-за пропущенных занятий, — отшутилась она.

— В любом случае, деточка, если будет плохое настроение, приходите, посидим вдвоем, попьем — я кофе, а вы — вот это вот, с молоком. — Тетя Маро указала на Танькину чашку и улыбнулась, сморщив нос, и опять от уголков глаз побежали лучики морщин.

Загрузка...