Прошло почти четыре года со дня того разговора с Флавио. И почти четыре года, как я живу с Франческо.
Сначала Флавио доставал меня до изнеможения, но в конце концов оставил в покое. До него дошло, что Франческо действительно не имел отношения к нашему разрыву, что между нами все реально кончилось раньше, по крайней мере для меня. Но теперь Франческо, прежде чем затеять что-нибудь, заставлял меня клясться, и не один, а сто раз, что с Флавио на самом деле порвано окончательно.
Я никогда не претендовала на необыкновенного спутника жизни. Никаких принцев на белом коне. Мне нужен был всего лишь мужчина, который не считал бы все само собой разумеющимся, не превращал бы отношения в тягостную рутину, едва убедившись, что его любят. Мужчина, с которым можно, не напрягаясь, ощущать себя самой собой, не боясь быть осмеянной или осужденной, не боясь ошибиться. Мужчина, который не пытался бы изменить меня, делая похожей на свою мать. Мужчина, который умел бы слушать меня, а не только говорить о себе, который был бы способен увлечь меня участием в своих проблемах, своих мыслях, своих тревогах. Мужчина, который иногда давал бы мне почувствовать себя желанной, привлекательной, уникальной. Меня бы удовлетворила пусть одна нежная мысль обо мне, один крошечный акт самопожертвования, но исполненный от сердца, например подаренный цветок, — а почему бы и нет! Я требовала многого? Я вовсе не искала чего-то необыкновенного, хотя, если вдуматься, мужчина, отвечающий этим требованиям, и есть что-то необыкновенное.
Но если так, то Франческо именно такой! И даже больше, чем такой. Потому что умеет смотреть на меня особенным образом, заставляя улыбаться, умеет удивлять. Он уважает меня. Никогда не принимает слишком всерьез, но относится серьезно, даже когда шутит. Он и шутит со мной потому, что серьезно ко мне относится. Когда мы ссоримся у него не получается долго дуться. Он вообще очень деликатно заполняет мою жизнь. Мне нравится в нем еще тысяча качеств, которые я не могла бы определить. Но я влюблена, я влюбленная женщина, и может, только поэтому он кажется мне таким. Не то что у него нет недостатков, так не бывает. Лаура говорила, что он не амбициозный, бессистемный и ненадежный.
Жизнь, по его мнению, должна стать анархистским пацифистским раем — без бюрократических препон, официальных бумаг и срочных дел. Если просишь его сделать что-либо, он моментально отвечает: «Господи, какая тоска зеленая, это действительно так необходимо?» Или же — когда в настроении: «Ладно, я позабочусь об этом, не беспокойся». И тут же забывает. То, что поначалу я приняла за некоторую застенчивость, оказалось, попросту говоря, леностью характера. Я даже думаю, что он скрывает свои слабости, прежде всего от себя самого, за этим поведением как бы не от мира сего.
Бывают моменты, когда мне кажется, что вся его уверенность стоит на глиняных ногах, что его прагматизм и цинизм — лишь форма самозащиты. Это типично для мужчин. И он не исключение. Увы!
Первое время жизнь с ним не походила на легкую прогулку. Меня раздражали некоторые его причуды, типа не реагировать на телефонные звонки в воскресенье, и мне понадобилось немало терпения, чтобы свыкнуться с этим. Постепенно мы нашли общий язык. Скажем, к телефону в воскресенье подхожу я: если просят меня — хорошо, если его — говорю, что его нет. И он ни разу не спросил меня, кто звонит.
Последняя дискуссия по этому поводу состоялась год назад, после чего я вообще отказалась затевать разговоры на подобные темы.
Звонит телефон. Отвечаю. Недолгий разговор, и я возвращаюсь в гостиную. Он сидит в кресле и читает книгу. Невозмутимый.
Я сажусь. Смотрю на него. Он не реагирует. Продолжает читать.
— Тебе неинтересно узнать, кто звонил?
— Нет, потому что я знаю кто, — отвечает он, не отрываясь от книги.
— Ну и кто, скажи мне.
— Зануда.
— Не отгадал. Это были Гайя и Дэвид. Они спрашивали, придем ли мы к ним сегодня на обед.
Он поднимает голову от книги и говорит:
— Ты права, я ошибся: звонили двое зануд. Мне кажется, ты им уже подтвердила, что придем, разве нет?
— Как я могла подтвердить? Тебя же рядом не было!
— Ну и хорошо, что не было. Иначе мне и впрямь пришлось бы пойти на обед к этим занудам. Это же пытка. Дети все время плачут…
— Что значит дети все время плачут! У них всего один ребенок, и тот прелестный, тишайший…
— Все равно зануды. Все трое. Троица зануд в засаде. Слава богу, что у них один телефон. В прошлый раз они мне всю плешь проели проблемами воспитания новорожденных. А чтобы покурить, приходилось выходить на балкон. А когда их прелестный и тишайший покакал, они охренели от счастья, потому что до этого он не какал целых тридцать два часа! И чуть не подрались из-за того, кому из них менять пеленку, не помнишь? Гайя тогда вернулась из дитятиной комнаты, а Дэвид сразу же бросился к ней с вопросом, как он, а она ответила с восторгом: наконец! И Дэвид пожелал во что бы то ни стало посмотреть на результат, после чего вышел к нам, сияя, поскольку, по его мнению, какашка хорошая, немного твердая, но хорошая. И тогда все выпили за это и принялись с аппетитом за ужин…
— Но при чем тут… — прервала я его.
— Стоп! Дай мне договорить. Кушать после того, как обсудили тему детского дерьма, — не самое приятное занятие в жизни…
— Но бедняжка…
— Еще вопрос: кто из нас бедняжка! Ты помнишь, что случилось после того, как мы прикончили ужин?
— Нет. А что такого драматического случилось?
— А то, что нам целых два часа пришлось демонстрировать восхищение вызывавшим у меня изжогу выступлением этого дебильного «бедняжки», подражавшего, к тому скверно, коту, корове, собаке и еще какой-то скотине собственного изобретения — гулулугу. Что за хрен такой — этот гулулугу? Сардинская крыса? А Гайя и Дэвид глазели но своего отпрыска с таким обожанием, будто он гений пародии. Бывает же такое!
— Ты не прав. Он очень милый.
«Милый? Ну конечно! Особенно он был мил, когда размазывал эклер с кремом на моих льняных брюках.
— Разве у тебя есть льняные брюки?
— Конечно, те, серые. Они что, не льняные?
— Нет.
— Ладно, пускай. Но ты хоть помнишь или нет, как он раздавил эклер на моих не льняных брюках?
— Не помню.
— Ах, ты не помнишь? Ты не помнишь, как сначала они заставили нас смотреть на его танцы и слушать его пение, а потом, сообразив, что я музыкант, решили продемонстрировать еще и огромный музыкальный талант своего потомка, и нам пришлось еще целых четверть часа мучиться звуками, которые он извлекал из игрушечной пианолы… Неужто ты и этого не помнишь?
— Это я помню, но…
— Что «но»? Когда мне все это обрыдло, включая меня самого, и я со словами «Прекрасно, ты заслуживаешь премии» протянул ему блюдо с эклерами, помнишь, что он сделал?
— А что он сделал?
— Он размазал эклер по моей штанине! Засранец! А помнишь, что сказал Дэвид?
— Нет.
Я, естественно, помнила все, но меня забавляло видеть его таким возбужденным.
— Слушай, ты что, вообще ни хрена не помнишь? У тебя галопирующий Альцгеймер… Ладно, раз уж ты больна, я тебе напомню: этот мудак Дэвид моментально нашел ему оправдание, заявив, что Рокко, ты можешь представить, что его зовут как-то иначе, чем Рокко[27], так вот, этот его Рокко проживает деструктивную фазу развития. У него, видите ли деструктивная фаза! Знаешь, куда бы я засунул этим двоим его деструктивную фазу? В их толстые…
— Почему ты говоришь: можешь представить, что его зовут как-то иначе, чем Рокко? — На этот раз я его прерываю, потому что мне, по правде, интересна эта его неожиданная идиосинкразия по поводу имени Рокко. — Рокко — красивое имя.
— Красивое, не спорю. Редкое и слегка снобистское, если ты архитектор и живешь в Милане. А если ты простой каменщик и живешь в Катании, тогда как оно звучит? Так же красиво? По-моему, нет. По-моему, дико и претенциозно.
— Какая разница, кто где живет. Имя есть имя!
— Нет, все зависит от того, кто ты есть и кто тебе его дал. Лично меня миланские архитекторы, называющие своих отпрысков Рокко, уже достали. Они не лучше каменщиков из Катании, которые дают детям имя Шарон.
— Раз уж об этом зашла речь, скажи мне, какое имя ты бы дал нашему гипотетическому ребенку?
— Очень гипотетическому, надеюсь.
— Ладно, очень гипотетическому. Так как бы ты его назвал?
— Если бы это был мальчик, у меня есть кое-какая идея.
— Какая?
— Я тебе это скажу в тот день, когда ты забеременеешь. Лет через тридцать или сорок. Обещаю. Намекну только, что оно начинается на П, и больше ко мне не приставай.
— На П? М-м-м… Кто бы это мог быть?.. Пьеро? Паоло?
— Нет.
— Пино!! Разве ты не хотел бы назвать его Пино? Зная тебя… Признавайся сейчас же, что у тебя на уме назвать Пино! Потому что, если это так, я никогда не заведу с тобой ребенка!
— Нет, успокойся. Хотя Пино звучит намного лучше, чем Рокко. Такое же редкое, как Рокко, но, по крайней мере, ни одному миланскому архитектору не хватит мужества назвать своего сына Пино.
— Тогда какого черта ты так хочешь его назвать?
— Не приставай, я все равно не скажу тебе, какое имя я хочу ему дать. Ты еще не созрела.
Мы почти сразу начали жить вместе. В его квартире, поскольку моя была слишком мала. Я перевезла к нему свои вещи, кое-какие безделушки и несколько самых любимых картин. Это создало кучу проблем. Дело в том, что в его квартире на стенах не висело ничего, кроме его университетского диплома, да и тот — в ванной, прямо над унитазом!
Остальное — пустые стены, на которых даже ни открытки.
Я помню, как я первый раз пыталась повесить картину.
Я была одна дома, Франческо должен был вот-вот прийти.
Я стояла перед голой стеной с картиной в руках, разглядывая стену с решительностью и неуверенностью одновременно, потому что, когда в доме нет ни одной картины, очень трудно повесить первую. Неожиданно он материализовался за моей спиной:
— Что это?
— Как что? Картина, не видишь, что ли?
— И что ты хочешь с ней сделать?
— А как ты думаешь?
— Собираешься повесить?
— Слушай, Франческо, если она тебе не нравится, скажи сразу.
— Нет-нет, она мне нравится. Дело не в том, о в том, что для этого надо вбить гвоздь. А вбить гвоздь — это все равно что сказать: я здесь надолго, это мой дом. А дальше, знаешь, как бывает? Одна картина тянет за собой вторую третью, кончается тем, что весь дом полон картин, и когда тебе надо переезжать, ты ума не можешь приложить, что с ними делать. А когда у тебя ничего нет — собрал чемодан и готово.
— К чему ты это говоришь? Мы что, должны переезжать? Или ты хочешь сказать, что мне скоро придется уехать из твоего дома?
— Нет, при чем тут ты? Но лучше не рисковать, развешивая картины, это может принести неудачу.
Короче говоря, он не захотел, чтобы я повесила свои картины. Я была вынуждена уступить. Потому что это был его дом. И потому что к тому времени мы были вместе всего пятнадцать дней.
Как бы то ни было, сегодня наш дом полон картин.
Франческо добился официального развода, и мы можем пожениться, но он до конца не убежден, так ли уж необходимо юридически оформлять наши отношения.
Три года спустя он оставил работу и снова принялся играть на бас-гитаре, но самое главное, он опять начал писать музыку.
Как-то раз, когда я спросила его, почему бы ему не попробовать опять сочинять, он прочитал мне целую лекцию о музыке и философии и о том, какое место занимают они в его жизни и как делят ее периоды.
По его словам, до меня одно в какой-то степени исключало другое и только в соответствующем состоянии души он мог бы вернуться к сочинению музыки. Он также поделился со мной своим предчувствием, что музыка скоро придет, потому что какие-то мотивы уже звучат в его голове, но что для того, чтобы поймать их, нужно еще немного времени или, еще точнее, еще немного тебя.
Он взялся за дело с энергией, какой я в нем и не предполагала. Прежде всего он обзавелся новой группой, да еще какой! Он пригласил в нее двух старых приятелей из прежнего ансамбля: гитариста и клавишника. Отыскал одаренного саксофониста. Нашел превосходного ударника, которому было всего двадцать лет. Группу пополнили неплохая вторая гитара и, что очень важно, невероятно интересный певец. Сам Франческо писал музыку и тексты и конечно же играл на бас-гитаре.
Они записали диск, который очень хорошо продался, в смысле, хорошо для блюза, жанра не слишком коммерческого. Все сделала Лаура. Она попросила у меня демокассету и дала прослушать своему приятелю, владевшему небольшой, но очень активной на музыкальном рынке звукозаписывающей фирмой и понимающему толк в хорошей музыке. Она сделала это, не говоря ни слова Франческо, не сомневаясь, что он бы возражал.
Ребятам из звукозаписывающей фирмы демка понравилась. А когда они услышали группу вживую, им понравилось еще больше. И таким образом был записан первый диск. Приятель Лауры сказал, что у них такой же звук, как у Джоне Кэмпбелла, знаменитого британского блюзмена, который пишет, точнее, писал, поскольку умер совсем молодым, трагическую, глубокую музыку. И добавил, что у группы есть свой голос, от которого берет озноб. Он не мог бы сделать Франческо большего комплимента! Кэмпбелл был его идолом (он носил его фотографию в бумажнике как святыню!), и Франческо знал наизусть все его вещи.
Они записали также видеокассету, на которой они «играли» с гигантами блюза, от Элмора Джеймса до Б.Б.Кинга от Джона Ли Хукера (еще одного идола Франческо) Мадди Уотерса, и многими другими. Естественно, все было смонтировано на компьютере, но получилось очень здорово, казалось, что они на самом деле играют вместе. Там был большой кусок дуэта Франческо с Кэмпбеллом. Франческо сделал из этого постер и, надо же, тоже повесил его на стену, и теперь он часто подолгу останавливался перед ним.
Теперь они подумывают выйти на американский рынок. Ребята из звукозаписывающей студии убедили их попробовать пробиться на него — дескать, у них есть для этого все основания. Правда, для этого им придется некоторое время выдавать себя за американцев (!).
Поживем — увидим.
Лаура и Флавио развелись. Ни у него, ни у нее не было желания вернуться к прежнему. Сначала Лаура металась словно раненый зверь, потом, когда ее ярость угасла, наступил кризис. Он вышел за рамки измены, супружеских отношений с Флавио, людских сплетен и пересудов. Глубокий кризис захватил ее личность целиком, сокрушил ее ценности, ее уверенную позицию в жизни. Этот кризис назывался депрессией.
Это продолжалось почти год, но мало-помалу ей удалось выкарабкаться из депрессии. Нельзя сказать, что она стала новой. Она продолжала оставаться прежней Лаурой. Если она и изменилась, то лишь чуть-чуть. Хотя Франческо говорит, что переживания пошли ей на пользу.
Год назад она сошлась с одним мужчиной, врачом-гомеопатом, к которому пришла на прием, чтобы узнать, можно ли полностью избавиться от приема успокаивающих средств. Он молод, ему нет и тридцати, но производит впечатление крепко стоящего на ногах человека и очень влюблен в нее, даже если она… Но… не знаю.
В тот вечер Лаура рассказала мне всю правду. За исключением одного. Она все еще любит Франческо, несмотря на утверждение, что больше его не любит. В этом она соврала, но соврала прежде всего себе самой. Она убедила себя, что не любит. На самом деле она никогда не прекращала его любить.
Я часто спрашивала себя, почему она с таким упорством прямо-таки толкала меня в его объятия. Сперва я полагала, что это безумное стремление продиктовано желанием убить любовь, которую она к нему испытывала. Позже я поняла: она предпочитает видеть его счастливым со мной, чем несчастливым в одиночестве. Может, она поступала не самым рациональным образом и уж точно не из альтруизма. Это был осознанный компромисс, своего рода природный инстинкт, который позволял ей жить, смягчая ее страдания.
Я вижу это как бы издалека. В конце концов, она права и здесь: прошлогодний снег. Лаура бережет его.
Я не испытываю ревности к ней. Я не смогла бы быть такой.
Ничего не изменилось между Лаурой и Франческо, они лишь реже видятся. А когда видятся — по-прежнему искры летят.
Флавио так и не открыл Лауре, что изменял ей со мной. Он промолчал по многим причинам. Но главная — чтобы не вставлять ее страдать еще больше. Лаура до сих пор убеждена, что он наставлял ей рога с Де Бернардис. Она не захотела копаться глубже во всем этом. Меня, разумеется, это устраивает. Де Бернардис была уволена. Бедняжка, оно так и не узнала, что послужило поводом. Лаура потребовала ее головы и добилась своего.
Флавио связался с Кармелой Савойардо, которая может сейчас ничем не заниматься, кроме как тратить деньги Флавио.
Недавно я встретила их. Она сделала вид, что не знакома со мной. Я тоже. Так что Флавио был вынужден представить ее мне:
— Знакомься, это Фанни Савойя.
У меня на языке вертелся вопрос: эта-то откуда нарисовалась? Но я сдержалась и спросила то, что наверняка спросил бы Франческо, будь он рядом:
— Из тех самых савойских Савойя[28]?
— Очень-очень далекое родство, — не моргнув глазом ответила Кармела.
Флавио работает как ненормальный, и это объяснимо, с учетом того, во что ему обошелся развод. Он был прав: Лаура «раздела его до нитки». Его усердие не прошло даром: за последние три года он впятеро увеличил оборот предприятия. В результате и для него все, что случилось, пошло на пользу.
Недавно я получила заманчивое предложение от «Джорнале»: поехать специальным корреспондентом в Нью-Йорк. Когда я сообщила об этом Франческо, он сказал:
— Если ты поедешь, я поеду тоже, какая разница, где жить, лишь бы вместе. Играть я смогу и в Нью-Йорке, там даже лучше. Так что выбор за тобой.
Пока что я ничем не занята, поскольку три месяца как беременна.
Услышав об этом, Франческо спросил:
— Как то есть беременна?
— Так. Как это бывает. Беременна.
— То есть совсем беременна?
— Совсем-совсем беременна.
— Ни хрена ж себе! — заключил он и три дня больше об этом не заговаривал.
А через три дня словно воскрес. Стал заботлив до крайности, внимателен к тому, что я ем, что пью, какую музыку слушаю. Когда мне было плохо, ему тоже было плохо, еще хуже, чем мне. Когда меня тошнило, его тоже тошнило. Он тоже ощущал себя надутым и даже, как и я, немного потолстел!
Он перелопатил гору книг о беременности, якобы приобретенных для меня. Он подписал меня на журнал «Женщина и мать», но и сам его читает. Мир может рухнуть, но он не позволит мне пропустить визит к гинекологу, на приеме у которого лучше бы ему не присутствовать, потому что следует шквал дурацких вопросов, особенно когда мне делают эхографию. Он рассчитывал увидеть эмбрион уже во время первого УЗИ.
— По-моему, это черное пятно и есть зародыш, ведь правда, доктор, это зародыш? — Он подмигивает мне и шепчет: — Черт возьми, какой он крошечный!
Гинеколог улыбается, уверенный, что Франческо пошутил. Что же до меня, я не знаю, шутил ли он. В последний раз он почти кричал в безудержном возбуждении:
— Смотри, смотри, Элиза! Это же ручки… это пальчики…! Это головка… это глаза… это нос… это рот!.. Все на месте! Все идеально!
Гинеколог, не зная, плакать ему или смеяться, спросил:
— Синьор Масса, вы шутите или серьезно?
— Шучу?! Почему я должен шутить?!
— Синьор Масса, но сейчас только третий месяц, и всего того, что вы тут перечислили, еще не может быть видно.
— Видно-видно! Я все это вижу!
Когда мы вышли, он на полном серьезе задал мне вопрос:
— Слушай, а может, нам сменить гинеколога? Этот ведь ничего не видит!
Если родится мальчик, он хочет назвать его Пупо.
Надеюсь, родится девочка.
Вот уже почти три года мы живем в Нью-Йорке.
Лаура растет не по дням, а по часам. Она очень красивая девочка, говорит по-итальянски и по-английски. У нее такие же волосы, как у матери: светлые, блестящие, тонкие. Глаза мои. Мы приехали сюда, когда Лауре исполнился всего месяц, иначе Элиза могла бы потерять предложенную ей работу в Нью-Йорке — уже объявился другой кандидат на это место. Я хотел, чтобы девочка родилась в Америке! И можно было приехать еще раньше. Но Элиза предпочла обождать. Дело в том, что она безоглядно доверяла только своему гинекологу. Тому самому, которому абсолютно не доверял я.
Это Элиза пожелала назвать девочку Лаурой.
— В конце концов, это все заслуга Лауры, правда? Если бы не вышло по ее, и наша малышка не появилась бы на свет. Если бы не Лаура, у нас вообще никто не появился бы на свет.
— О'кей, — уступил я ей, — будь по-твоему.
Я сам был уверен, что это правильный выбор.
Если бы родился мальчик, я хотел бы назвать его Пупо. Первым именем. И Моррисон — вторым.
Пупо Моррисон Масса. Звучит классно для рок-звезды.
Я уже видел его на сцене с электрогитарой в руках рядом со мной. Даже нет, я видел его одного, еще более заводного, чем я, играющего тяжелый рок а-ля «Блэк Саббат»!
Когда Элиза сказала Лауре, что мы решили назвать девочку ее именем, это потрясло ее до глубины души. А когда Элиза добавила, восхитительно солгав, что это была моя идея, потрясение Лауры перешло в рыдание.
— Она плачет, — сказала Элиза, прикрывая трубку рукой.
Я взял трубку:
— Сейчас-то чего плакать?
— Это из-за имени… спасибо, Франческо… просто не ожидала от тебя такого… спасибо.
— Я назвал ее в честь Лауры Паузини[29]. Она мой кумир.
Лаура не перестала плакать.
Она мне не поверила, подумал я, стало быть, приходит в себя.
Когда Элиза не занята работой, мы частенько выходим в город. Бываем в ресторанах или каких-либо заведениях, где можно послушать хорошую музыку. Но чаще всего мы проводим время дома, всей семьей. И когда Лаура засыпает, мы вдвоем, я и Элиза, уютно располагаемся на диване в майках и домашних тапках… В домашних тапках, надо же! Мы сидим перед включенным телевизором, который не смотрим, или смотрим какой-нибудь фильм на видеокассете. Мы открываем бутылку хорошего красного или охлажденного белого вина, которые я откапываю, бродя по энотекам Нью-Йорка, и мы запиваем им странные китайские блюда, и нам доставляют домой в маленьких картонных пирамидка
Вкусно. Мы потихоньку приканчиваем бутылку и слегка пьянеем. После чего иногда танцуем. Я знаю, это может показаться чересчур сентиментальным, и если бы мне сказали что такое случится со мной, я бы не поверил, и тем не менее иногда мы танцуем. Прижавшись друг к другу, молча, мы отдаемся ритму музыки. Элиза расслаблена и спокойна, не отпускает никаких шуточек, видимо чувствуя, что это не к месту, и позволяет вести себя. Ей это доставляет удовольствие. У меня на душе умиротворение, какого я никогда прежде не испытывал. Я наконец-то абсолютно спокоен. Состояние, в котором я пребываю… как его определить, я не знаю. Меня распирает… что?.. Счастье?.. Счастье — нужное слово? Бог весть. Может быть, полнота жизни?.. Что-то очень близкое к этому. Но верное определение все-таки другое… Оно есть. И нет смысла ходить вокруг да около, потому что я знаю, что это такое. Точное слово — любовь. Я никогда не произносил его, а может, произносил, но только сейчас я не просто произношу его, я чувствую то, что за ним стоит. Я понимаю глубинный смысл любви.
Элиза постоянно старается затащить меня на свои деловые ужины — я, как могу, увиливаю от этого. Я предпочитаю оставаться дома с Лаурой, есть всякую дрянь, которую сам готовлю, что, впрочем, намного вкуснее той дряни, что подают в нью-йоркских ресторанах.
Иногда нам звонят Лаура и Флавио. Разумеется, по отдельности. Флавио информирует меня о своих успехах, которые в какой-то степени и мои тоже, поскольку я являюсь совладельцем фирмы.
С Лаурой иначе. Это я рассказываю ей о перипетиях жизни в Нью-Йорке, умышленно сгущая краски, чтобы подогреть остывающий, как мне кажется, интерес к этой теме.
— Послушай, Лаура, чего ты до сих пор торчишь в Милане? Твое место здесь! Знаешь, кого я встретил сегодня утром на лестничной клетке? Шварценеггера! Ты как угадала!
Он действительно живет в нашем доме. И мы дружим. Он просил передать тебе привет.
— Я тебе говорила, что он живет в твоем доме? Не припомню такого. Ну и как он?
— Как?.. В общем… я выгляжу мускулистее его.
И она все это «съедала». Не то, что я мускулистее его разумеется, а то, что мы живем в одном доме. На самом деле «Джорнале» арендовала для нас небольшую квартирку — зато в Верхнем Вест Сайде, районе с самой высокой концентрацией знаменитостей, где, как утверждала Лаура, живет и ее кумир Шварценеггер, которого я если и видел, то только на киноэкране.
Справедливости ради надо сказать, что Элиза тоже нередко попадает под обаяние «звезд», одна оригинальней другой. Однажды она вернулась домой в сильном возбуждении. Открыла дверь, напевая бравурный мотивчик. Переступив порог, поцеловала меня с порывом эмигранта, вернувшегося на родину. Схватила на руки Лауру и сделала с ней несколько туров вальса на сверхзвуковой скорости, так что, когда опустила ее на пол, чуть не упала сама, не поддержи я ее. Уселась на диван и воскликнула:
— Ты не поверишь!
Мы с Лаурой, открыв рот, смотрели на нее. Она сделала глубокий вдох, словно собираясь сообщить нечто необыкновенное, и сообщила:
— Держись крепче!.. Угадай, у кого я завтра буду брать интервью? Я ходила за ним по пятам целых три месяца!.. Тебе не говорила, чтобы не сглазить…
— Судя по тому, как ты вздрючена, это как минимум Били Клинтон.
— Нет, это ерунда…
— Тогда это… погоди… Сэлинджер! Неужели тебе удалось раскрутить на интервью самого Сэлинджера?!
— Нет, не будем преувеличивать мои возможности…
Она бросила на меня взгляд, который читался так: эта затея должна понравиться и тебе тоже.
Я немного подумал, и до меня дошло. Как только мы появились в Нью-Йорке, я попросил ее найти возможность взять интервью у одного полезного для меня человека и взять на это интервью меня.
— Это Джон Ли Хукер!! Ты сделала это! Спасибо… Давай возьмем с собой еще Лауру! Хотя нет, она будет отвлекать нас, а я собираюсь вызнать у него кучу вещей. Позовем бебиситтер и отправимся вдвоем. Когда назначена встреча?
В этот момент я был взволнован сильнее, чем она.
— У нас с ним ланч… Но это не Джон Ли Хукер.
— Нет?! — Моему огорчению не было предела. — А кто тогда?
— Один актер.
— Актер? Но мне не интересны никакие актеры.
— Знаешь что? Я предпочитаю делать интервью не с те-ми, кто интересен тебе, а с теми, кто интересен мне!
— Ты так на меня посмотрела, будто хотела сказал, что я…
— Ничего я не хотела, успокойся.
Я ошибся. Она действительно не собиралась говорить ничего для меня обидного, мне просто показалось.
— Ну и кто это в таком случае? — спросил я, уже слегка ревнуя.
— Величайший человек! Самый великий из всех!
— Ах, самый великий! Понял… Иди-иди, у тебя достаточно милая попка, чтобы он клюнул на интервью с тобой… Де Ниро?
— Уф!.. Нет, не он. Ладно, даю подсказку, поскольку ты сам никогда не догадаешься… Рон.
— Кто?! Розалино Челламмаре?[30] А разве он актер?
— Да нет же! Я не настолько экзальтирована, чтобы интервьюировать Розалино Челламмаре. Ты что, дурак? Рон! Рон «Ридж»!
— Кто?!
— Рон Мосс, ну, «Дерзкие и красивые».
— Этот тип со здоровенной нижней челюстью?
— Ну да, он самый! А разве ты отказался бы иметь такую челюсть? Он — полный отпад! Как только подумаю… Как он мне нравился!.. Знаешь, когда я была девчонкой, я не пропускала ни одной серии «Красивых»!
— Слушай, ты ненормальная? Надеюсь, ты шутишь!
— Шучу? Да я с ума сходила по нему, так мне хотелось познакомиться с ним!
— Ну ты даешь! Большую пустышку еще поискать надо!
— И это говорит мне президент фанклуба Пупо?!
— Какой, к черту, президент фанклуба Пупо? Это была шутка. Может, неудачная. По-твоему, я похож на президента фанклуба Пупо?
— Еще как!
— О господи!.. Неужели?
— Да.
— Извини, но тогда какого черта ты связалась с типом, зная, что он президент фанклуба Пупо?
— Так уж получилось…
Я повернулся к Лауре и заявил:
— Никто тебя не держит.
Я не шутил. Может быть, даже когда воображал себя президентом придуманного мною фанклуба «Тащимся от Пупо», и уж точно, когда мы поцапались из-за Мосса. Потому на следующий день после интервью Элиза ходила с затуманенным взором. Оставалось надеяться на лучшее. Если у меня родится сын с тяжелой нижней челюстью, я хотя бы буду знать, кто его отец.
Если я выхожу из дома один, я посвящаю себя любимому хобби: разглядывать людей. В Нью-Йорке нет ничего, что мешало бы выбору объектов. Правда, я никогда не обращаю внимания на странных типов, хотя они здесь — норма. Мне нравится смотреть на людей, ничем не выделяющихся, незаметных: например, на клерков, которые по утрам идут на работу одними и теми же ежедневными маршрутами, перекусывая на ходу хот-догами, наклоняясь вперед, чтобы не закапать галстук кетчупом; на домохозяек, замученных бытом, несущих тяжеленные сумки; на мускулистых негров, играющих в баскетбол на асфальтовых площадках, отгороженных от несущихся машин металлическими сетками. Еще я смотрю на женщин, на некоторых из них, тех, что, кажется, несут в себе какую-то тайну; на тех, что проходят мимо меня с отсутствующим или беспокойным взглядом, знаком некоего внутреннего потрясения; на тех, что, греясь в солнечных лучах за столиком бара, оглядываются по сторонам в ожидании кого-то, кто никак не придет. Я ищу вдохновения. И существуют места, где я его нахожу.
Например, в Бруклине, куда я хожу покупать сигареты в угловой табачной лавке у входа в общественный парк и заодно, раз уж я там, снимаю этот угол на фотокамеру. Или же иду к Дакота Билдинг на Семьдесят второй улице и стою там в оцепенении перед главным входом, у которого псих застрелил Джона Леннона. Или же брожу по «Мэннис Мьюзикл Инструменте», где Эрик Клэптон и Лу Рид покупают себе гитары… И мечтаю.
Год назад мои музыканты приехали ко мне в Нью-Йорк и мы записали здесь диск, гораздо лучше, чем тот, что мы сделали дома. Как я и предполагал, в Америке он не вызвал никакого интереса, зато в Италии… Короче говоря, парни из фирмы звукозаписи были очень довольны. А я — нет. Я грезил о фуроре! В результате несколько хвалебных рецензий, много обещаний, ночной сюжет по ТВ, который я не видел, поскольку заснул раньше. На том все и кончилось. О турне не могло быть и речи: маленький репертуар, а главное, мало людей, расположенных платить за то, чтобы послушать, как мы играем. Нам предложили работать на разогреве других групп и певцов, из тех, чьи имена даже стыдно называть вслух.
Сейчас мы заканчиваем работу над вторым диском. Он еще лучше предыдущего. Я убил два года, сочиняя музыку для него, но оно того стоило. На этот раз я уверен, что мы произведем фурор, я это чувствую. Диск сейчас проходит мастеринг на «Стерлиг Саунд», в одном из ведущих храмов нью-йоркской музыки. А недавно нас пригласили сыграть несколько раз в одном заведении в Виллидж, где всегда полно музыкантов разных рас и широт, а также всяких знаменитостей. И когда мы исполняем мою новую музыку, сразу видно, что она доходит до людей, я ощущаю, как она их забирает, понимая, что в ней есть нечто большее, чем просто музыка, потому что на этот раз я вложил в нее всю свою душу, ведь невозможно хорошо сделать работу, любую, если у человека ее нет, души.
Музыка, определенная музыка в определенные редким моменты, действуя на слух, заполняет мозг, отзывается в сердце, трогает нервы и проникает в душу. Я верю, что музыка — онтологическое доказательство существования Бога. Если бы Бога не существовало, то не существовало бы и музыки, но поскольку музыка существует, это непреложно свидетельствует о существовании Бога!
Философия и музыка — две части меня, потому что наиболее адекватно представляют две мои природы: рассудок, который заставляет меня производить постоянную вивисекцию собственной жизни, и сердце, которое волнуется или, точнее, которое начинает опять наполняться эмоциями благодаря Элизе. Без нее, без Элизы, я никогда бы не вернулся к музыке.
Элиза — женщина, какую я всегда искал. Описывать ее — значит упрощать ее. Ей удалось остановить сползание моей жизни в безумие, и она сделала это одним мановением руки. Элиза — это терпимость, чувствительность, понимание, красота и сексуальность. Это — сопричастность. Она — все это по отдельности и вместе взятое.
Элиза — сама терпимость. Это понятно из того, как она рассуждает, как никогда не повышает голоса, как она сдержана, как воспитывает Лауру, с мягкой, но непререкаемой настойчивостью, из того, как ей удается, не ломая, менять, меня, из того, как выносит она мои выпадения из жизни, когда я, запершись в своей студии, часами и днями пишу музыку или вскакиваю по ночам, чтобы записать на бумаге то, что пришло мне в голову.
Элиза — сама чувствительность, потому что необычайно тонко чувствует вещи. Это идет от сердца, трепетной кожи, души и лишь потом, много позже, от головы.
Элиза — само понимание. Я и вообразить не мог, что с женщиной можно достичь такой глубокой душевной и духовной гармонии, какая возможна только с самыми близкими друзьями. С Элизой я достиг ее на практике. К тому же нередко я забываю, что Элиза — женщина, потому что у нее мужской склад ума, она рассуждает как мужчина. Таких женщин раз-два и обчелся.
Элиза — сама красота. Достаточно посмотреть на ее руки, ее глаза, ее волосы, ее лицо, ее ноги, ее грудь, все ее тело. Она красива, когда смеется, когда сердится, когда рассеяна и не замечает, что я на нее смотрю, она красива, когда думает о своих делах. И она красива тем, что, когда я думаю о своих делах, она никогда не спрашивает, о чем я думаю. Она никогда не спрашивает меня об этом даже после того, как мы занимались любовью. Она красива, когда носит мои свитера, которые ей велики, когда ходит в джинсах и майках без тени грима и когда элегантно одета и с макияжем. В последнем случае она вообще гиперкрасотка! Она красива, даже когда у нее на чулках спустилась петля, и я говорю ей: смотри, у тебя петля поехала, — а она отвечает: ох, да что ты, хотя фиг с ней, уже ничего не поделаешь, если кто обратит внимание, скажу, что только что. Элиза — единственная женщина с поехавшими чулками, которая мне нравится. Она красива тем, как одевается после того, как мы занимались любовью, она делает это потрясающе сексуально, другие способны так только раздеваться перед тем, как заняться любовью. Элиза красива, как бывает красива июньская ночь, когда дух захватывает от вибрирующего летнего воздуха. Вот как красива Элиза.
Элиза — сама сексуальность. Заниматься любовью с ней — значит делать это в полном смысле слова без стыдливости, запретов и тормозов. Иногда она смотрит на меня, когда я раздеваюсь и падаю на кровать, и не закрывает глаз, когда мы занимаемся любовью с такой безудержной страстью, что это скорее похоже на яростную схватку. А иногда, наоборот, она хочет, чтобы я раздевал ее, закрывает глаза, и мы занимаемся любовью с нежностью, невообразимой для меня прежде, медленно, сладко и сокровенно.
Элиза — сама сопричастность. Потому что до встречи с ней я чувствовал себя чужим в любом месте, а теперь я чувствую свою причастность ко всему тому, где я с ней. Даже к Милану. Больше того, прежде всего к Милану. Даже сейчас, когда Милан далеко. К Милану, где живут Флавио, Лаура, моя мать. И мой отец. К Милану, где у нас есть дом. Наш дом.
Элиза — для меня все, и много больше того. В целом мире мне была предназначена одна женщина, одна-единственная среди трех миллиардов, и это Элиза.
Я это знаю.
Элиза это чувствует.
Девочка растет большой непоседой. Здорово, что у нас такая получилась.
Быть… чувствовать себя отцом правда приятно. Это интересный феномен, стоит проанализировать его получше. Но сейчас мне не до феноменологии отцовства — я получаю полное удовольствие от жизни, от того, что у меня есть дочь, и от эмоций, которые она мне дарит.
Мне доставляет радость думать о ней, о том, какая она есть на самом деле, мне кажется, что она и не могла быть другой, я просто не могу представить себе другую Лауру.
Она тихая и неугомонная, застенчивая и смелая, смешная и драматическая, уступчивая и гордая. Иногда серьезная. Она восхитительна с ее изменчивым прелестным профилем, с ее округлой мордашкой, с нежными линиями рта с ее тонкими светлыми волосами. С ее ножками и ручками. А ее глаза! Я ни у кого не видел таких светящихся глаз. Когда она смотрит мне глаза в глаза, мои начинают светиться так же.
Лаура — все это и множество чего еще, чего я не в состоянии выразить словами, потому что существуют вещи, о которых невозможно рассказать. Например, любовь. Прежде всего, любовь. Любовь, какую я испытываю к своей дочери. Любовь легкая и глубокая. Легкая — потому что светлая, безоблачная, ничем не отягощенная, всепоглощающая, отличная от той, что я испытываю к Элизе. Глубокая — потому что в этой любви есть все: там есть я, есть мы, есть годы прожитые и те, что мы должны еще прожить, есть огромная часть смысла моей жизни и, я думаю, большая часть смысла ее жизни. По крайней мере, той, что выпадет на нашу долю.
И когда порой, прижимая ее к себе, я закрываю на секунду глаза, мне кажется, что это я сам — ребенок в объятиях моей молодой матери, а когда я их вновь открываю и вижу Лауру, мне кажется, что пролетел всего лишь миг. Впредь мне следует держать глаза широко отрытыми, потому что боюсь, что если я их опять закрою, то, открыв их в следующий миг, я буду уже стариком.
Сегодня Лаура — самый сильный импульс моей утекающей жизни, но и самый манкий из всех, которые я мог бы себе представить.
Я часто хожу с ней гулять, в то время как Элиза занята работой, и, признаюсь, нам не скучно друг с другом, потому что у нос куча совместных дел, которые надо переделать. Мы все-таки в Нью-Йорке, не знаю, понимаете ли вы меня.
А когда когда мы устаем, то есть когда устаю я, мы направляемся к маленькому озерку в южной части Центрального парка наблюдать за утками. Мы усаживаемся на скамейку, смотрим на уток и задаемся вопросами, откуда они прилетают, а когда озеро замерзает и уток нет, то куда они улетают.
И еще мы обсуждаем множество разных вопросов, и я использую эту ситуацию, чтобы вести с Лаурой философские беседы. Элиза говорит, что я фанатик, что никому в голову не пришло бы вести философские беседы с трехлетней девочкой, что это еще очень рано. А по-моему, не рано. И я же не объясняю ей теорию познания Канта или феноменологию Гегеля. Я ограничиваюсь тем, что растолковываю ей два-три базовых понятия, типа сюжета о пещере Платона (она ей безумно нравится) или кое-какого простенького Аристотелева силлогизма, для того чтобы научить ее мыслить.
Если согласиться с Элизой, так еще рано и для блюза. Несколько дней назад Элиза удивила меня, когда я надел на Лауру наушники, чтобы та послушала Devil In My Closet Джона Кэмпбелла.
— Франческо, — сказала она гневливо, — я тебе в последний раз говорю, прекрати напяливать на нее наушники, ты хочешь, чтобы у нее пропал слух? И эта музыка не для нее.
— Почему это не для нее? Тогда какого рожна вчера, что-бы пробудить у нее аппетит, ты заставила меня играть ей на басу Smoke On the Water?
Элиза замолчала. Я выключил музыку и снял с Лауры наушники. После чего уставился на Элизу, ожидая ее реакции. Ее не последовало. Элизе нечего было мне ответить, потому что это была сущая правда.
Через месяц — Рождество. Мы возвращаемся в Италию. Так захотела Элиза. Три года в Америке могут надоесть кому угодно. Да и я практически закончил с новым диском, через месяц он выходит, остались только заморочки с промоушеном, чем я не хотел заниматься, доверив это ребятам из звукозаписывающей компании. Они организовали все наилучшим образом: ТВ, радио и предстоящее летнее турне. Я был доволен ими.
Я рад тому, что возвращаюсь домой. Кто-нибудь когда-нибудь мог бы подумать такое?
Элиза чувствует себя неважно, жалуется на усталость, у нее часто поднимается температура, последствие перенесенного на ногах жестокого гриппа. Несмотря на это, она бегала на интервью, а вечерами строчила тексты для своей колонки в газете. Она даже немного похудела. Ест мало и через силу. Плюс заботы о работе, ребенке и о моей бесполезной персоне, от которой в доме мало толку.
Как только приедем в Италию, надо будет показать ее врачу. А чтобы дать ей немного роздыха — нанять постоянную бебиситтер, хотя бы против воли Элизы.