В СВЕТЕ УЛИЧНОГО ФОНАРЯ и сквозь мрачную пелену усталости комната показалась мне затхлой и старомодной. Но теперь, в утренних лучах солнца, она обретает новые краски. Мягкие текстильные обои желтого цвета дополняют кресло в углу, обитое той же тканью, и подушки, от досады сброшенные вчера с кровати. Сейчас весь номер будто представляет собой картину Поля Сезанна – широкие мазки в цветах восходящего солнца повторяют узоры на ткани.
Мама уже не спит и занимается тем, что зашнуровывает кроссовки.
– Прости за вчерашнее, – говорит она, когда я выхожу из ванной после душа (и опробованного фарфорового биде).
– Все нормально, – отвечаю я.
Так, что бы мне сегодня надеть? Лена что-то там говорила о юбках. А я взяла шарф? Надеюсь, я его не забыла.
Мама откашливается и тем самым нарушает поток моих мыслей.
– Мне бы хотелось показать тебе тот Париж, который я помню. Я же училась здесь! Ты знала об этом? – Она будто произносит заготовленную речь.
Я гляжу на свой альбом и набор акварели.
– Вообще-то я планировала сегодня сходить в музей Делакруа…
– Мы туда тоже сходим! Но после. Давай позавтракаем, заскочим в пару магазинчиков. Я отведу тебя в пекарню, куда ходила каждый день во времена учебы в колледже. А потом в музей Делакруа, идет?
Идея позавтракать и посетить пекарню звучит неплохо. А раз уж потом мы отправимся в музей, ничего страшного не случится, если я соблазнюсь круассаном и доверюсь гиду, знающему Париж лучше меня, – даже если она не была здесь двадцать пять лет. Честно говоря, я буду согласна практически на что угодно, если сначала мне предложат круассан.
– Идет.
Не думала, что буду чувствовать себя гораздо счастливее, сидя напротив мамы в кондитерской Ladurée и попивая горячий шоколад. Он такой густой, что напоминает мне тот, который растапливают для фондю. Даже не припомню, чтобы пила что-то настолько вкусное. Уверена, если туда опустить ложку, она будет стоять. Официант подал нам шоколад в серебряных горшочках, отчего я почувствовала себя Марией-Антуанеттой. Во времена ее раннего правления, до нападения перепуганных крестьян на Версаль. Горячий шоколад в Ladurée – истинное воплощение образа австрийской принцессы из одноименного фильма Софии Копполы, чья жизнь до французской революции утопала в роскоши и вседозволенности. Оно и понятно, без головы было бы затруднительно пить.
– Так какое первое задание дал тебе дедушка? – Мама размешивает влитое в черный кофе обезжиренное молоко. Даже в Париже она не нарушит свою диету. – Что нужно сделать?
Я открыла первый конверт еще утром, разорвав оранжевый клапан и отодрав металлический замок – так мне не терпелось посмотреть, что же там. Внутри я обнаружила письмо и конверт поменьше. Дедушкино послание было написано его характерным почерком – полностью заглавными буквами:
«BIENVENUE A PARIS! ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ГОРОД ОГНЕЙ! НЕ ОТКРЫВАЙ ЗАДАНИЕ (ЗАПЕЧАТАННЫЙ КОНВЕРТ), ПОКА НЕ ПОБЫВАЕШЬ В МУЗЕЕ ОРСЕ. Я БЫ ОТПРАВИЛ ТЕБЯ В ЛУВР, НО ТЕРПЕТЬ НЕ МОГУ ЭТИ ЖУТКИЕ ПИРАМИДЫ ПЕРЕД ВХОДОМ.
– Он хочет, чтобы я сходила в музей Орсе. Но сегодня он закрыт, так что я перенесла его на завтра. Утром – музей, днем – творческое задание.
– Он не хочет, чтобы ты побывала в Лувре? – хмуря брови, спрашивает мама. – Посмотрела на «Мону Лизу»?
– Нет, говорит, что предпочитает музей Орсе.
Мамино лицо слегка меняется. Она подзывает к нам официанта, у которого на щеках рубцы от оспы, и на удивительно хорошем французском заказывает два круассана с шоколадом.
– Ее явно переоценивают, – шутливо шепчет она, когда официант отходит и уже нас не слышит. – «Мону Лизу». Сама размером почти с почтовую марку. А вокруг столько людей, что невозможно ее нормально рассмотреть.
– Ага, – соглашаюсь я. – Мне больше хочется побывать в музее Делакруа. Но завтра он закрыт, так что Делакруа – сегодня, Орсе и задание – завтра.
Мама рассеянно кивает, явно готовясь сменить тему.
– Если у нас сегодня останется время, мне бы хотелось зайти в «Лонгчамп». Уверена, в Париже он дешевле, даже в переводе на евро.
Наверно, я сникаю, потому что она быстро идет на попятную и поспешно говорит:
– Делакруа. Это он писал балерин?
– Нет, – отвечаю я, пытаясь скрыть в голосе снисходительность. – Он писал лошадей. И гаремы. Что-то очень экзотичное для того времени. Например, на тему Северной Африки.
Мама кивает, словно пытается понять, и в душе у меня зарождаются крупицы благодарности.
По правде говоря, в музее меня привлекает далеко не творчество Делакруа. Я даже не уверена, что там хранится большая коллекция его картин. Мне важно то, что музей обустроен в его бывшем доме и остался практически неизменным. Посетив дом Делакруа, я смогу увидеть окна, озарявшие студию светом; столы, где он оставлял полуоткрытые тюбики с красками; зеркала, стоя возле которых он поджимал губы, когда мучился вопросами, насколько хороши его картины. Мне нужно на все это посмотреть своими глазами, чтобы поверить в реальность происходившего – настоящий художник жил в Париже и изображал настоящие вещи, после того как чистил зубы и готовил яичницу на завтрак. Что он не просто имя в учебнике. И что однажды я смогу стать такой же.
Но все это я не пытаюсь объяснить маме: все равно она ответит, что я сотню раз бывала у дедушки дома. Ей не понять, что бедствующий художник из Нейпервилла, штата Иллинойс, продававший машины и рисовавший в своем подвале, пока в возрасте пятидесяти лет прочно не закрепился в мире искусства, – это не то же самое, что представитель богемы, проживший всю жизнь в Париже и занимавшийся исключительно творчеством.
Да и Элис больше не расспрашивает меня о Делакруа. Вместо этого она глядит на мою зеленую прядь, рассеянно теребя кончики своих волос.
– Зачем ты это сделала? Разве обесцвечивание не оказывает пагубное влияние на состояние кутикул?
– Нет, у меня совершенно здоровые кутикулы.
Я тоже смотрю на ее волосы: они каштановые и с рыжеватым оттенком. Не то что мой мышиный, невыразительный цвет. Если бы мне достались такие волосы, как у мамы, я бы наверняка не стала их красить.
Элис вскидывает брови.
– По крайней мере, у тебя будет другой образ, – она подбирает слова, как если бы выбирала макарон, – когда ты будешь устраиваться на работу.
– Скорее всего, нет, потому что мне нравится этот «образ».
Я делаю еще глоток шоколада, принимаясь его смаковать, чтобы не наплести того, о чем могу потом пожалеть.
– Я просто хочу сказать, – снова начинает она, – что у меня в офисе никого не было… – и замолкает на полуслове. Я поднимаю взгляд и встречаюсь с ней глазами. – Давай не будем сегодня ссориться. Мы в Париже, здесь так прекрасно, нужно наслаждаться этими мгновениями.
– Хорошо.
Мама подзывает официантку – девушку с настолько идеальной кожей, что ей не нужен макияж, и ресницами как у скунса из мультика. Все французские девушки такие красавицы? Вот почему модные журналы только и пишут о них («Завтракай как француженка!», «7 основных принципов стиля французских женщин, о которых следует знать!»), словно они какие-то мифические существа.
– Простите, это обезжиренное молоко? – интересуется мама, приподнимая серебряный кувшинчик, который ей подали вместе с кофе.
– Crème, – невыразительным голосом отвечает девушка.
Мама вздрагивает. Мне хочется незаметно сползти с кресла и улизнуть за дверь. Или пересесть за другой столик и сделать вид, что я не знакома с этой «отвратительной американкой», жалующейся на сливки, которые ей подали к кофе.
– Принесите мне, пожалуйста, обезжиренное молоко.
И она возвращает озадаченной официантке сливки и чашку кофе, которая была испорчена недопустимым количеством жиров.
– Crème для кофе, – настаивает официантка. – Да, молоко.
– Погодите, – уточняет мама. – Так это молоко или сливки?
Официантка смотрит на маму, потом на меня, а после на содержимое крошечного кувшина и снова на меня.
– Э-э, молоко? Да, молоко.
Мама недовольно фыркает.
– Понимаете, сначала вы сказали, что это сливки, и, боюсь, это не молоко. – На какой-то миг она задумывается, а потом с фальшивой улыбкой поворачивается к официантке. – Знаете что? Пожалуй, я буду чай.
Официантка удивленно вскидывает брови, но забирает посуду и уходит.
– Как грубо, – возмущается мама, когда официантка не может нас слышать.
– Нет, это ты вела себя грубо, – начинаю я, но быстро передумываю. – Просто расслабься. Все хорошо.
– Если я плачу за кофе, то хочу, чтобы он был именно таким, какой нужен мне. А не выяснять, что я пью: молоко или сливки.
– Ладно, – говорю я.
К тому времени как нам приносят новый кофе и заказанный чай, я уже допиваю свой горячий шоколад. В воздухе повисает неловкость, гуще самых жирных сливок, которые только можно купить в Европе.
Находясь в Париже, я невольно задаюсь вопросом: как такое место, как Эванстон, может поддерживать волю к жизни? Как вообще смеет город занимать какую-то территорию и тратить чернила на карте, если в нем нет мощеных брусчаткой улиц, зелено-голубых крыш или такого огромного количества значимых персон, что они затмевают всю остальную красоту? Ни одно здание в Париже не обладает такими чистыми до тошноты линиями, как дома в пригороде. Париж такой разный. Вот целый квартал уличных художников, продающих туристам картины размером с открытку; а здесь немецкая пара пристегивает замок к перилам моста через Сену; стайка школьников, смеясь и пихаясь, переходит мостовую; мужчина выгуливает на поводке кота. Кажется, будто это место одно временно трещит по швам и срастается миллион раз в секунду.
Я чувствую себя Гарри Поттером, прошедшим сквозь кирпичную стену на заднем дворе «Дырявого котла» и впервые попавшим в Косой переулок. Как жаль, что мои чувства: зрение, обоняние, слух и осязание – развиты не на таком запредельном уровне, чтобы прочувствовать Париж до такой степени, что он никогда не сотрется из моих воспоминаний.
Мы проходим книжный магазинчик с витриной, занимающей почти весь ярко-синий фасад, и вы цветшей фиолетовой вывеской La Belle Hortense. В окне виднеются плотные ряды книг: одни знакомые, но большинство – нет. Их обложки – скорее воплощение любви к современному искусству.
Даже не заходя внутрь магазина, я могу вообразить его запахи (кожи, плотной бумаги, рождественской ели и масла пачули) и бесчисленное количество историй, разворачивающихся за стеклянной витриной. Я представляю себе встречи анархистов, тайком вырывающих страницы; влюбленных туристов; прячущиеся от дождя парочки; одинокие души, ищущие пристанища. Все они существуют в этом крохотном местечке.
Я останавливаюсь. Что-то неведомое так и манит меня туда.
– Хочешь зайти? – спрашивает мама.
Хочу. Но, подойдя к витрине, замечаю, что свет выключен, а перевернутые барные стулья, похожие на сказочные оленьи рога, стоят на столах.
– Он закрыт. Часы работы 17:00 – 02:00.
– С пяти вечера до двух утра, – поясняет мама.
Это бар. Литературный бар, где, судя по прилавку, ты выбираешь какую-то новую книгу в мягкой обложке и читаешь, попивая вино из бокала. В этот миг я рисую себе совершенно новую жизнь: мы с моим женихом – завсегдатаи La Belle Hortense, и владелец уже знает, какие именно новинки меня могут заинтересовать и какое вино к ним может подойти.
– Мы сможем вернуться! – говорит мама, на что я киваю.
На самом деле есть такие места, в которые ты не вписываешься. И здесь, в этом книжном магазине, открытом только по вечерам, нет места для Норы Паркер-Холмс, ученицы средней школы из Эванстона. Конечно, я могу зайти внутрь, но так и останусь туристкой во всех смыслах этого слова. Я не соответствую La Belle Hortense, и это осознание наполняет меня невыразимой пустотой.
Целый день мы ходим по магазинам. Мама ведет меня в «Лонгчамп», где покупает мне темно-синюю сумочку, которую я бы никогда сама себе не купила. Цена вызывает у меня легкий ужас («Это же отдых, – говорит она. – Мы в Париже. Покупай в тех местах, которые имеют для тебя значение!»).
Пройдясь под прохладными сводами собора Парижской Богоматери (и выбрав самую любимую горгулью из тех, что с унылыми лицами расселись снаружи), мы поднимаемся на вершину Монмартра. Сев на ступени у белой церкви, глядим вниз на крыши города. Снующие вокруг люди: туристы, местные, студенты, – по сути, делают то же самое, но мне все равно трудно отделаться от чувства, что мы совершаем что-то особенное и уникальное.
– Раньше я приходила сюда заниматься, – вспоминает мама. – Садилась на эти ступени и читала.
– Ты читала на французском?
Она слегка улыбается:
– Должна была! Но я, как сейчас помню, покупала книгу Золя, которую нужно было прочесть, в английском переводе.
– Так ты специализировалась на английском языке? Я этого не знала.
Я пытаюсь представить себе маму в молодости – не намного старше меня сейчас – с собранными в хвост рыжими волосами. Она сидит на этих самых ступенях, читает Шекспира и Эмиля Золя и пишет доклады. Такое совершенно невозможно вообразить. Самое большее, что мне удается, – это Элис средних лет, сидящая в лекционном зале колледжа.
– Я специализировалась на семиотике, – отвечает она. – Даже не знаю, существует ли еще эта программа дисциплин.
– Никогда о такой не слышала. – Я не упоминаю, что в принципе не знаю, что означает слово «семиотика», а вместо этого говорю: – И кем ты хотела стать, когда вырастешь? То есть…
– Я хотела быть юристом, – деловым тоном произносит она, глядя на меня с грустной кривоватой улыбкой.
Ну конечно. Элис Паркер никогда не хотела быть кем-то иным. Кем-то, кто не носит брючный костюм и черные туфли, щелкающие по линолеуму, и не раздает указания. Неудивительно, что она даже не допускала мысли о совершенно другой для меня карьере.
Мы сидим на ступенях еще несколько минут, а голубь практически у наших ног клюет крошки. Стоит теплый летний день. Легкий ветерок приносит с лестницы смех и крики. Перед нами подобно кукольному набору раскинулся город.
Сейчас должен быть идеальный момент. Я это знаю. Но в голове продолжает кружиться нескончаемая карусель сомнений. Мама что-то от меня скрывает. Поворот. Она с самого начала спланировала эту поездку. Поворот. Бьюсь об заклад, она договорилась с дедушкой. Поворот. Чем сейчас занимаются Лена и Ник? Поворот. Он сказал ей? Поворот. Наверняка сказал. Поворот. Она возненавидит меня. Поворот. Мама что-то скрывает. И так снова и снова по кругу.
Я откашливаюсь и проверяю время на телефоне.
– Полтретьего, – говорю я. – Музей Делакруа закрывается в пять, нам пора выдвигаться.
Еще несколько секунд мама смотрит на город, и мне не ясно, слышала ли она меня. Как только я собираюсь повторить свои слова, она отзывается:
– Еще одно место. Я хочу по-быстрому отвести тебя туда, выпить кофе. Уже к трем мы освободимся, так что у нас останется полно времени!
– Значит, это кофейня?
– Вроде того. Но это… немного другое. Я бывала там много раз, когда училась здесь. Оно на Рю ля Файетт. – Ее взгляд бегает по небу, словно она пытается что-то вспомнить. Даже не знаю, хорошее это воспоминание или плохое. – Называется Le Enrique, – добавляет она. – Погоди, дай посмотрю в телефоне.
Мама уводит меня под тенистый навес, подальше от нескончаемого потока туристов. Она печатает невыносимо долго, у меня так и чешутся руки забрать у нее телефон и сделать все самой. Мне кажется, в магазинах «Эппл» специально обучают родителей пользоваться айфонами таким образом: «На каждое слово тратьте не меньше тридцати секунд. И да, печатая, используйте только один палец, это сведет ваших детей с ума!»
– Не находит, – бормочет она, обращаясь скорее к себе, чем ко мне. – Может, я забыла название. Le… Honorie?
– Стой, ты не помнишь название? Ну и как мы туда попадем?
– Я помню, где это находится, – говорит мама.
– Надеюсь, не слишком далеко, – нетерпеливо ворчу я. Звучит жестче, чем я того хотела. Но мама, к счастью, избавляет меня от ответа.