НАТАНИЭЛЬ

Тайный недуг, который в конце концов свел Натаниэля Беласко в могилу, выслеживал его многие годы, так что никто, и даже сам Натаниэль, об этом не догадывался. Первые симптомы совпали с эпидемией гриппа, которая в ту зиму обрушилась на жителей Сан-Франциско, и исчезли через две недели. Они вернулись лишь спустя много лет и принесли с собой страшную усталость: несколько дней адвокат еле волочил ноги и ходил сгорбившись, как будто тащил на спине мешок с песком. Натаниэль не уменьшил число своих рабочих часов, но время плохо ему поддавалось. Документы на письменном столе накапливались, как будто плодились и размножались по ночам. Натаниэль терял профессиональную хватку, теперь он старательно изучал дела, которые раньше сумел бы разрешить с закрытыми глазами, и мог напрочь забыть только что прочитанное. От бессонницы он страдал всю жизнь, сейчас же она осложнилась повышением температуры и холодным потом. «Мы оба вошли в тяжелый период менопаузы», — смеясь, говорил он Альме, но жену эта шутка не забавляла. Натаниэль перестал заниматься спортом, яхта простаивала на берету, и чайки вили в ней гнезда. Ему стало больно I питать, он начал терять вес, пропал аппетит. Альма взбивали мужу муссы с протеиновым порошком — он выпивал их через силу, а потом выблевывал тайком, чтобы она не видела. Когда на коже высыпали язвы, их семейный врач — такая же древняя реликвия, как мебель, купленная Исааком Беласко в 1914 году, последовательно лечивший Натаниэля от анемии, желудочной инфекции, мигрени и депрессии, — отправил его к специалисту-онкологу.

Перепуганная Альма осознала, как сильно любит Натаниэля, как нуждается в нем, и изготовилась дать бой болезни, судьбе, богам и дьяволам. Женщина оставила живопись, уволила помощников по мастерской и сама появлялась там только по разу в месяц, чтобы проверить работу уборщиц. Огромная студия, озаренная мутным светом, проникающим сквозь пыльные стекла, погрузилась в кладбищенский покой. Всякое движение внезапно оборвалось, и мастерская застыла во времени, готовая, как при стоп-кадре в кино, вернуться к жизни в любой момент; длинные столы были прикрыты полотном, рулоны ткани стояли столбиками, как стройные часовые, а другие, уже расписанные, висели на мольбертах, образцы рисунков и цветов смотрели со стен, повсюду были банки и бутылочки, валики, большие и малые кисти, упрямый бормотун-вентилятор бесперебойно гонял по воздуху стойкий аромат краски и растворителя.

Закончились путешествия, годами приносившие Альме вдохновение и свободу. Оказавшись кие привычной среды, Альма избавлялась от старой кожи и возрождалась свежая, любопытная, готовая к приключению, открытая предложениям нового дня, без планов и страхов. И эта кочевница Альма становилась настолько реальной, что порой женщина удивлялась, видя свое отражение в зеркалах ее путевых гостиниц: она не ожидала встретиться с тем же лицом, которое было у нее в Сан-Франциско. Ичимеи она тоже перестала видеть.

Они случайно встретились через семь лет после похорон Исаака Беласко и за четырнадцать лет до того, как в полной мере дала о себе знать болезнь Натаниэля, это случилось на ежегодной выставке в Обществе орхидей, среди тысяч зрителей. Ичимеи заметил ее первым и подошел поздороваться. Он был один. Поговорили об орхидеях — на выставке было представлено два экземпляра из питомника Фукуда, а потом пошли обедать в ближайший ресторан. За едой болтали о том о сем: Альма о своих недавних поездках, о новых проектах и о Ларри; Ичимеи — о растениях и двух своих детях, двухлетнем Микки и восьмимесячном малютке Питере. О Натаниэле и Дельфине не было сказано ни слова. Обед растянулся на два часа: обоим было что рассказать друг другу, но говорили они неуверенно и с оглядкой, не прикасаясь к прошлому, точно скользя по хрупкому льду, изучая друг друга, подмечая перемены, пытаясь разгадать намерения другого, сознавая, что жаркая сила притяжения между ними ничуть не ослабла. Им исполнилось по тридцать семь лет, по Альме это было видно лучше: черты лица заострились, она стала более худой, угловатой и уверенной в себе, а Ичимеи не переменился, он до сих пор выглядел как серьезный подросток с тихим голосом и деликатными манерами, все с той же способностью обволакивать собеседника своим присутствием. Альма видела перед собой восьмилетнего мальчика из теплицы в Си-Клифф, десятилетнего паренька, который отдал ей своего кота Неко и исчез, неутомимого любовника из тараканьего мотеля, мужчину в трауре на похоронах ее тестя — все они были одинаковы, словно наложенные картинки на прозрачной бумаге. Ичимеи был неизменен и вечен. Любовь и вожделение жгли Альме кожу, она хотела протянуть руки через стол и потрогать его, подойти поближе, сунуть нос в его волосы и удостовериться, что они до сих пор пахнут землей и травой, признаться, что без него она живет как сомнамбула, никто и ничто не в силах заполнить страшную пустоту его отсутствия, что она бы все отдала, лишь бы вновь оказаться обнаженной в его руках, и ничто, кроме него, не имеет значения. Ичимеи проводил ее до стоянки. Они шли медленно, кругами, чтобы отдалить момент расставания. На шестом уровне автостоянки Альма достала ключ и предложила Ичимеи проводить ее до машины, до которой было рукой подать. Он согласился. В уютном полумраке машины они поцеловались, вновь узнавая друг друга.

В последовавшие за этой встречей годы им пришлось содержать свою любовь в изоляции от всего остального, что было в их жизни, не позволяя ей касаться Натаниэля и Дельфины. Когда они были вместе, больше ничего не существовало, а когда прощались в гостинице, где наполнялись друг другом, становилось ясно, что вплоть до следующей встречи не будет никакого общения — только на бумаге. Альма хранила эти письма, как сокровища, хотя Ичимеи в них придерживался свойственного его расе сдержанного тона, что составляло контраст с доказательствами нежной любви и пылкой страсти, которые она получала наедине. Сентиментальность была неотъемлемой чертой Ичимеи, для японца было обычным делом собирать угощение на пикник в восхитительных деревянных коробочках, подарить гардении, потому что Альме нравился этот аромат, который она ни за что не потерпела бы в духах, устроить для нее чайную церемонию, посвятить ей стихотворение или рисунок. Иногда наедине он называл ее «моя малышка», но никогда такого не писал. У Альмы не было необходимости объясняться с мужем, потому что оба они обладали независимостью, и она никогда не спрашивала своего любовника, как ему удается оставлять в неведении Дельфину, с которой они вместе и жили, и работали. Альма знала, что Ичимеи любит свою жену, что он хороший отец и семьянин, что у него особое положение в японской общине: его считают учителем и приглашают наставить сбившихся с пути, примирить врагов и выступить справедливым судьей в споре. А мужчина испепеляющей любви, эротических выдумок, нетерпения, алчности и веселья, откровенных признаний шепотом во время перерыва между двумя вспышками, бесконечных поцелуев и сводящего с ума наслаждения — этот мужчина существовал только для нее.

Письма начали приходить после их встречи среди орхидей; их стало еще больше, когда Натаниэль заболел. На время, которое казалось им бесконечным, эта переписка пришла на смену их тайным встречам. От Альмы шли бесстыдные отчаянные письма женщины, тоскующей в разлуке; письма Ичимеи были как спокойная прозрачная вода, но между строк билась такая же страсть. Письма открывали Альме необыкновенную ткань души Ичимеи, его чувства, мечты, тревоги и идеалы; она смогла лучше узнать его, больше любить и желать по этим посланиям, нежели по их любовным встречам. Письма Ичимеи сделались для нее столь важны, что когда она стала вдовой и свободной, когда они могли говорить по телефону, видеться часто и даже путешествовать вместе, они продолжали друг другу писать. Ичимеи неукоснительно исполнял уговор уничтожать прочитанное, но Альма сохранила его письма и часто перечитывала.


18 июля 1984 года

Я знаю, как ты страдаешь, и мне горько, что я не могу тебе помочь. Я сейчас пишу тебе и знаю, что ты отчаянно торгуешься с болезнью своего мужа. Ты ведь не можешь управлять этим процессом, Альма, можешь лишь с великим мужеством при нем присутствовать.

Наша разлука причиняет много боли. Мы привыкли к нашим священным четвергам, к ужинам на двоих, к прогулкам в парке, к нашим коротким приключениям по выходным. Почему мне кажется, что мир выцвел? Звуки долетают издалека, словно под сурдинку, еда отдает мылом. Столько месяцев без тебя! Я купил такой же одеколон, чтобы чувствовать твой запах. Я утешаюсь писанием стихов, которые когда-нибудь тебе подарю, потому что они про тебя.

А ты упрекаешь меня в романтичности!

Годы духовных упражнений не пошли мне на пользу, ведь я не могу справиться с вожделением. Я жду твоих писем, твоего голоса в телефоне, представляю, как ты бежишь мне навстречу… Иногда любовь ранит.

Ичи


Натаниэль и Альма заняли две комнаты, где раньше жили Лиллиан и Исаак, соединенные дверью, которая так долго стояла открытой, что уже и не закрывалась. У них снова была одна бессонница на двоих, как сразу после свадьбы; они лежали рядышком на диване или на кровати, Альма читала, держа книгу в одной руке, а другой гладя Натаниэля, а он отдыхал с закрытыми глазами, и в его груди при каждом вздохе булькало. В одну из таких долгих ночей оказалось, что оба плачут — молча, чтобы не мешать другому. Сначала Альма почувствовала, что щеки у мужа влажные, и тут же Натаниэль заметил, что Альма плачет, и это было столь редкое явление, что он приподнялся, чтобы проверить, действительно ли это слезы. Натаниэль не помнил, чтобы жена при нем плакала, даже в самые тяжелые минуты.

— Ты умираешь, это правда? — прошептала она.

— Да, Альма, но не надо по мне плакать.

— Я плачу не по тебе, а по себе. И по нам, по всему, чего тебе не сказала, по недомолвкам, обманам, по изменам и по времени, которое у тебя украла.

— Господи, что за вздор! Твоя любовь к Ичимеи не была изменой, Альма. Иногда бывают необходимы недомолвки и обманы, как бывают и истины, о которых лучше молчать.

— Ты знаешь про Ичимеи? И давно?

— Всегда. Сердце — оно большое, можно любить не одного человека.

— Расскажи о себе, Нат. Я никогда не лезла в твои секреты, которых, я так думаю, немало, чтобы не открывать тебе свои.

— Альма, мы так друг друга любили! Жениться всегда надо на лучшей подруге. Я знаю тебя лучше всех. То, чего ты мне не говорила, я могу угадать; но вот ты меня не знаешь.

И тогда Натаниэль начал говорить про Ленни Билла. В остаток этой долгой бессонной ночи они рассказали друг другу обо всем с торопливостью людей, понимающих, что вместе они будут уже недолго.


С тех пор как Натаниэль себя помнил, он относился к людям одного с собой пола со смесью восхищения, страха и желания: сначала это были товарищи по школе, потом другие мужчины, и, наконец, Ленни, с которым они составляли пару в течение восьми лет. Натаниэль боролся со своими чувствами, разрываясь между влечениями сердца и неумолимым голосом рассудка. В школе, когда сам мальчик еще не мог определить свои чувства, другие дети интуитивно видели в нем другого и карали его битьем, насмешками и остракизмом. Эти годы, проведенные в плену у извергов, были худшими в его жизни. Когда школа закончилась, юноша, терзаемый предрассудками и неукротимым жаром молодости, обратил внимание, что он не уникален, как ему казалось раньше: Натаниэль повсюду встречал мужчин, смотревших ему прямо в глаза с предложением или мольбой. Его посвятил в таинство другой студент Гарварда. Натаниэль узнал, что гомосексуальность — это параллельный мир, который сосуществует с допустимой реальностью. Он познакомился с очень разными людьми. В университете это были преподаватели, ученые, студенты, один раввин и один футболист; за его пределами — моряки, рабочие, чиновники, политики, бизнесмены и умалишенные. Этот мир был гостеприимный и многоликий, но в то же время секретный, если учесть вечное сопротивление безжалостному суду общества, морали и закона. Геев не допускали в гостиницы, клубы и церкви, не обслуживали в барах, их могли выгнать из публичного места, обвинив — с причиной или без — в предосудительном поведении; бары и клубы для голубых были мафиозным сообществом. Вернувшись в Сан-Франциско с дипломом адвоката под мышкой, Натаниэль обнаружил первые признаки зарождающейся гей-культуры, которая открыто проявит себя лишь через несколько лет. Когда начали возникать общественные движения шестидесятых годов, в их числе и Фронт освобождения геев, Натаниэль был женат на Альме, а его сыну Ларри было десять лет. «Я женился на тебе не для того, чтобы скрыть мою гомосексуальность, а из-за дружбы и любви», — сказал он Альме в ту ночь. Для него это были годы шизофрении: безупречная и успешная общественная жизнь и другая — незаконная и тайная. Натаниэль познакомился с Ленни Биллом в 1976 году в мужской турецкой бане, самом подходящем месте для эксцессов, но совершенно неподходящем для зарождения любви.

Натаниэль приближался к пятидесяти годам; Ленни был на шесть лет моложе и красив, как статуя римского божества, бесцеремонен, экзальтирован и порочен — полная противоположность Натаниэлю. Физическое влечение возникло моментально. Мужчины заперлись в одном из отделений и до рассвета предавались наслаждению, по-борцовски атакуя друг друга, барахтаясь в бреду и переплетаясь телами. Они условились о свидании в гостинице на следующий день и явились туда порознь. Ленни принес марихуану и кокаин, но Натаниэль попросил обойтись без наркотиков: он хотел пережить новый опыт при полной ясности рассудка. Через неделю оба уже знали, что костер желания был всего лишь началом грандиозной любви, и, не противясь, отдались одной цели: прожить эту любовь во всей полноте. Они сняли квартирку в центре города, оборудовали ее минимальным набором мебели и лучшей музыкальной аппаратурой, договорившись, что бывать там могут лишь они двое. Натаниэль завершил поиски, начатые тридцать пять лет назад, однако внешне его жизнь ничуть не переменилась: он оставался образцовым буржуа, никто не подозревал о его тайне, никто не заметил, что его рабочее время и часы, отведенные спорту, значительно сократились. Ленни сильно изменился под влиянием своего возлюбленного. Он впервые замедлил свое кипучее существование и отважился заменить шум и лихорадочную активность созерцанием недавно обретенного счастья. Если Ленни был не с Натаниэлем, он о нем думал. Он больше не ходил в бани и гей-клубы, друзьям редко удавалось соблазнить его каким-нибудь праздником, новые знакомства потеряли свою прелесть, потому что ему хватало Натаниэля — это было солнце, средоточие его жизни. Ленни утвердился в спокойствии этой любви с рвением пуританина. В музыке, еде и напитках он теперь предпочитал то же, что и Натаниэль, носил кашемировые свитера, пальто из верблюжьей шерсти, пользовался тем же лосьоном для бритья. Натаниэль провел в свой офис персональную телефонную линию, и номер знал только Ленни; они вместе ходили под парусом, устраивали походы, встречались в городах, где их никто не знал.


Поначалу необъяснимая болезнь Натаниэля не мешала их отношениям с Ленни: симптомы были разные и непредсказуемые, они возникали и проходили без причины, без видимой связи между собой. Потом, когда адвокат начал блекнуть и таять, превращаясь в призрак прежнего Натаниэля, когда он был вынужден признать, что не со всем справляется и нуждается в помощи, — тогда развлечениям пришел конец. Натаниэль утратил вкус к жизни, почувствовал, что все вокруг него становится бледным и зыбким, отдался ностальгии, точно старик, которому стыдно за многое, что он сделал, и за очень многое, чего так и не сделал. Натаниэль знал, что жизнь его укорачивается, и ему было страшно. Ленни не позволял другу впасть в депрессию, поддерживал его фальшивым оптимизмом и верностью в любви, которая в это время испытаний выросла и окрепла. Мужчины встречались в своей квартирке, чтобы утешать друг друга. Натаниэлю не хватало сил и желания заниматься любовью, но Ленни об этом и не просил, ему было достаточно тех моментов близости, когда он мог помочь дрожащему от лихорадки другу, покормить его йогуртом с детской ложечки, полежать с ним рядом, слушая музыку, протереть бальзамом струпья, поддержать его в туалете. В конце концов Натаниэль перестал выходить из дома, и Альма взяла роль сиделки на себя и выполняла ее с той же настойчивой нежностью — но она была всего лишь подругой и женой, а Ленни — его великой любовью. Вот что поняла Альма той ночью взаимных признаний.

Утром, когда Натаниэлю наконец удалось заснуть, Альма нашла в справочнике номер Ленни Билла, позвонила и умоляла его приехать и помогать. Вместе им будет легче переносить тоску этой агонии — так она сказала. Не прошло и сорока минут, а Ленни был уже у них. Альма пошла открывать еще в пижаме и халате. Он увидел перед собой женщину, опустошенную бессонницей, усталостью и страданием; она увидела красивого мужчину с влажными после душа волосами и самыми голубыми на свете глазами, которые теперь были красны.

— Меня зовут Ленни Билл, миссис, — смущенно пробормотал он.

— Пожалуйста, называйте меня Альма. Вы у себя дома, Ленни, — ответила она.

Ленни Билл хотел протянуть ей руку, но рукопожатия не случилось: они, дрожа, обняли друг друга.

Ленни начал бывать в Си-Клифф ежедневно, после работы в стоматологической клинике. Всем — Ларри и Дорис, прислуге, друзьям и знакомым, посещавшим дом, — было объявлено, что Ленни — медбрат. Никто ни о чем не спрашивал. Альма пригласила плотника починить заклинившую дверь между двумя комнатами, и теперь мужчины могли оставаться наедине. Она чувствовала громадное облегчение, когда при появлении Ленни у мужа загорался взгляд. Вечером они втроем пили чай с английскими булочками и, если Натаниэль был в настроении, играли в карты. К тому времени уже появился диагноз, страшнее которого не было: СПИД. Беда обрела имя лишь два года назад, но уже было известно, что это смертный приговор: одни умирали раньше, другие позже, вопрос был только во времени. Альма не собиралась выяснять, почему это случилось с Натаниэлем, а не с Ленни, но если бы и начала, никто не дал бы ей однозначного ответа. Случаи заболевания умножались с такой быстротой, что уже начались разговоры о мировой эпидемии и о Божьей каре за кощунственное мужеложство. Слово «СПИД» произносили шепотом, нельзя было говорить о заболевании внутри семьи или сообщества — это было равносильно признанию в недопустимых извращениях. Официальное объяснение, даже для членов семьи, состояло в том, что у Натаниэля рак. Поскольку традиционная наука не могла ничего предложить, Ленни отправился в Мексику на поиски таинственных наркотиков, которые в итоге ничем не помогли, а Альма хваталась за любые предложения альтернативной медицины — от акупунктуры, травок и притираний из Чайна-тауна до ванн из колдовской грязи в банях Калистоги[21]. И для нее обрели смысл все нелепые выдумки Лиллиан, и она пожалела, что выкинула статуэтку Барона Субботы.

Через девять месяцев от тела Натаниэля остался только скелет, воздух почти не проникал в непроходимый лабиринт легких, появились язвы на коже и неутолимая жажда, голос пропал, а рассудок плутал в кошмарном бреду. И в одно тоскливое воскресенье, когда дома никого не было, Альма и Ленни взялись за руки в полутьме закрытой комнаты и попросили Натаниэля прекратить борьбу и уйти спокойно. Они больше не могли смотреть на его мучения. В чудесный момент просветления Натаниэль открыл затуманенные болью глаза и шевельнул губами, складывая одно немое слово: спасибо. Оно было истолковано правильно, как приказ. Ленни поцеловал страдальца в губы, а потом влил смертельную дозу морфина в его отравленную кровь. Альма, стоявшая на коленях по другую сторону кровати, тихо рассказывала мужу, как сильно она и Ленни его любят, сколько всего он дал им и многим другим, его всегда будут помнить и ничто их не разлучит.


В Парк-Хаус, за манговым чаем и общими воспоминаниями Альма и Ленни силились понять, почему они прожили тридцать лет, не пытаясь вновь найти друг друга. Ленни закрыл Натаниэлю глаза и помог Альме привести в порядок тело, чтобы в достойном виде предъявить его Ларри и Дорис, уничтожил следы происшедшего, простился с вдовой и ушел. Они провели вместе долгие месяцы в интимной близости общего страдания, неуверенности и надежды, ни разу не видели друг друга при свете дня — только внутри этой опочивальни, пропахшей мятой и смертью гораздо раньше, чем Натаниэль окончательно умер. Они вместе проводили бессонные ночи, отгоняя тоску разбавленным виски или косячком марихуаны; в такие ночи они пересказали друг другу свои жизни, выкопали из-под земли тайны и тревоги и по-настоящему узнали друг друга. Перед лицом этой размеренной агонии не было места никакому притворству — они открывались как есть, догола. И несмотря на это — или, быть может, именно поэтому, — они полюбили друг друга с такой прозрачной и безнадежной нежностью, которая требовала расставания, потому что не выдержала бы неизбежного износа повседневности.

— Странная у нас была дружба, — сказала Альма.

— Натаниэль был так благодарен нам обоим за то, что мы с ним, что однажды попросил меня жениться на тебе, когда ты овдовеешь.

— Гениальная идея! Почему ты не сделал мне предложение, Ленни? Из нас бы вышла хорошая пара, мы бы друг друга поддерживали и прикрывали спину, как было у нас с Натаниэлем.

— Альма, я же гей.

— Как и Натаниэль. У нас с тобой был бы белый брак, без постели; ты имел бы свою личную жизнь, я была бы с Ичимеи. Это очень удобно: нам не пришлось бы выносить наши любовные истории на публику.

— Еще не поздно. Альма Беласко, ты выйдешь за меня замуж?

— Но ведь ты говорил, что скоро умрешь? Я не хочу овдоветь во второй раз.

Они весело расхохотались, и смех надоумил их сходить в столовую и проверить, есть ли что-нибудь соблазнительное в меню. Альма взяла Лен-ни под руку, и они отправились по застекленному коридору в сторону главного корпуса — бывшего особняка шоколадного магната, чувствуя себя постаревшими и довольными, недоумевая, почему люди так много говорят о печалях и горестях и так мало — о счастье. «Что делать с этим счастьем, которое приходит к нам без всякой причины, которое не требует никаких условий?» — спросила Альма. Они двигались мелкими неуверенными шажками, поддерживая друг друга, замерзшие, потому что кончалась осень, ошарашенные, потому что воспоминания о любви нахлынули яростным потоком, тонущие в этом общем счастье. Альма успела показать Ленни на промелькнувший в парке розовый тюль, но уже темнело, и, возможно, это была не Эмили, предвестница беды, а просто мираж, каких так много в Ларк-Хаус.

Загрузка...