1892 год
Когда поезд начал тормозить перед станцией, гувернантка, присматривавшая за тремя девушками, повернулась к Уне.
— Тебя кто-нибудь встретит? — спросила она жеманно и в то же время нерешительно.
— Да, я уверена, папа будет меня встречать, — ответила Уна. — Неделю назад я ему написала, что приеду на этом поезде.
— Хорошо, — ответила гувернантка и в ее голосе прозвучало облегчение.
Когда она отправлялась во Францию, имея на попечении трех молодых девушек, ее одолевали дурные предчувствия, но Уна оказала ей такую помощь и была настолько вежлива, что мадемуазель смягчилась по отношению к ней и вынуждена была признать, что благодаря присутствию Уны, путешествие оказалось гораздо более приятным.
Две другие девушки, дочери графа де Босуара, были веселы и явно тяготились присутствием опекавшей их мадемуазель.
Младшая, Мария-Селеста, которой было лишь четырнадцать, постоянно строила рожицы за спиной гувернантки и доставляла ей массу хлопот.
Чутье подсказывало Уне, что мадемуазель с каждым годом все сильнее держалась за свое место в доме графа просто потому, что ей все там было знакомо и не хотелось начинать все сначала в другой семье. Потому-то она и не относилась к своим обязанностям с должным рвением, а Мария-Селеста, пользуясь этим, превратила путешествие в сплошное мучение.
Сейчас, подъезжая к Парижу, Уна испытывала гораздо большее сожаление при мысли о расставании с этой вечно озабоченной женщиной, чем с двумя девушками, которые три последних года учились вместе с ней в монастыре. Кроме того, ее тревожила мысль об отце, о котором так долго ничего не было известно и который в ответ на ее последнее письмо прислал в монастырь, в котором училась Уна, телеграмму следующего содержания: «Приезжай немедленно. Улица де л'Абервиль, 9, Монмартр, Париж».
Она показала телеграмму матушке-настоятельнице, и та нахмурилась, взглянув на адрес.
— Твой отец живет на Монмартре? — осведомилась она.
— Да, преподобная мать, — ответила Уна. — Вы же знаете, он художник.
Матушка сжала губы, словно ей стоило большого труда удержаться от высказываний о том, что она думала не только о художниках, но и о самом Монмартре.
— Я написала отцу, преподобная мать, — кротко произнесла Уна. — И сообщила ему, что теперь, когда мне исполнилось восемнадцать, деньги, оставленные мамой на мое образование, подошли к концу. Я спросила его, чем, по его мнению, мне следует заняться.
— И вот его ответ! — воскликнула настоятельница, бросив, пожалуй, несколько презрительный взгляд на лежащую перед ней телеграмму.
— Я буду очень рада снова побыть с папой, — сказала Уна. — К тому же я уже слишком взрослая, чтобы ходить в школу.
— Я бы не хотела, чтобы кто-то из моих учениц, и уж тем более твоего возраста, жил на Монмартре, — сказала настоятельница.
Говоря это, она взглянула на Уну и подумала, что еще многое могла бы к этому добавить. Невозможно было представить, что такая красивая, привлекательная девушка, стоявшая перед ней, должна будет общаться с художниками, танцорами и всеми отбросами парижского общества, населявшими, как было известно всему миру, именно эту часть города, которая стала символом всего того, что шокирует буржуазию. Конечно, все добрые католики знают, что великолепная церковь Сакре-Кёр, построенная на возвышавшемся над Парижем холме, находится в самом сердце этого артистического квартала. Но самого по себе этого факта недостаточно, чтобы обелить репутацию Монмартра, изобилующего кабаре и другими увеселительными заведениями весьма сомнительного свойства, ставшими притчей во языцех по всей Европе.
Матушка-настоятельница не могла, конечно, обсуждать подобные вещи с девушкой, стоявшей сейчас перед ней. Но всей душой она была против того, чтобы Уна ехала в Париж и жила там у своего отца.
Но Уна не только по возрасту не могла больше оставаться в монастыре, являвшемся, по сути, образовательным заведением для девиц из благородных семей, но, и это было известно и самой Уне, деньги, оставленные ее матерью, подошли к концу, так что о ее дальнейшем образовании не могло быть и речи.
Настоятельница взяла себе за правило никогда не совать нос в семейные обстоятельства своих учениц, но прекрасно знала, что в случае с Уной эти обстоятельства были весьма необычными.
Ее мать оговорила в своем завещании, что все ее скромное состояние должно быть истрачено на образование дочери, и за месяц до своей смерти сама написала в монастырь Богоматери во Флоренции, чтобы узнать об условиях обучения.
Ей сообщили, что это одно из самых солидных учебных заведений для девушек благородного происхождения и что здесь девушки получают очень хорошее образование, которое не может идти ни в какое сравнение с тем, какое дают девушкам даже из самых богатых семей, но не придающих ему большого значения.
Как правило, французские девушки были лучше обеспечены, чем англичанки, и большинство воспитанниц в монастыре Богоматери были из Франции или Италии. Было и несколько человек из Англии, но из-за того, что уровень их начального образования был слишком низок, их определяли в классы, гораздо более младшие по возрасту воспитанниц, чем тот, в котором училась Уна.
Сама же Уна обладала исключительным умом, и настоятельница не могла представить, каким образом ее подопечной предстоит использовать свои интеллектуальные способности. Она всегда полагала, что художники в большинстве своем выглядят довольно неряшливо и не обучены ничему, кроме рисования.
Однако она разузнала, что отец Уны не принадлежал к той обычной категории художников, которые часто посещали Флоренцию и другие места, богатые художественными сокровищами. Прежде чем стать художником и переехать во Францию, Джулиус Торо служил в гвардейском гренадерском полку.
Настоятельница никогда ие видела его картин, но иногда ей попадались на глаза упоминания о них, конечно, не в художественных журналах, которых она никогда не читала, а в более респектабельных газетах, которые время от времени сообщали о выставках и новых течениях в живописи. В глубине души настоятельница полагала, что Джулиус Торо — джентльмен, которому нравится играть роль дилетанта в искусстве.
Сейчас, глядя на его дочь, она могла лишь надеяться, что он осознает всю меру своей ответственности. Он мог бы, по крайней мере, переехать с Монмартра назад, в тот респектабельный пригород Парижа, из которого он впервые написал ей, когда договаривался о том, чтобы Уна стала ее ученицей.
— Я думаю, Уна, — наконец сказала она своим спокойным, хорошо контролируемым голосом, — что теперь отец введет тебя в общество, и, надеюсь, он понимает, что для этого тебе просто необходимо переехать с Монмартра.
— Когда была жива мама, — отвечала Уна, — мы все были очень счастливы в нашем маленьком домике под Парижем. Папа писал картины в саду, а когда он уезжал в Париж, мы с мамой оставались дома.
— Это было, безусловно, очень разумно, — одобрила настоятельница, — и я убеждена, что твоя матушка хотела бы, чтобы ты убедила отца вернуться к прежней жизни.
Почти умоляющим голосом она продолжала:
— И потом, я знаю, Уна, тебе нравится сельская местность и после того как ты долго пробыла здесь, тебе будет трудно свыкнуться с жизнью в большом городе.
Уна не отвечала.
Она думала о том, что в Париже ей будет, наверное, очень весело. Она была уверена, что отец ее предпочитает жизнь в самом скандально-известном в мире городе тому тихому и довольно скучному существованию, которое они вели прежде.
Они с матерью редко ездили в Париж просто потому, что не могли себе этого позволить. Еще совсем ребенком Уна узнала, что им приходится считать каждый грош, а если и заводились какие-то деньги, отец тут же тратил их. Когда она подросла, то узнала, что деньги, собственно, принадлежат ее матери.
— Мне их оставил мой дедушка, — объяснила она Уне, — и просто счастье, что он был так добр ко мне, иначе я даже представить не могу, что бы с нами было.
Когда Уне было почти пятнадцать лет, она узнала, что отцу пришлось покинуть свой полк и Англию из-за скандала. Она так до конца и не поняла, что же произошло, знала только, что дело было весьма предосудительное и в нем был замешан старший офицер. Так или иначе, отцу пришлось подать в отставку, чтобы не предстать перед трибуналом, и он вынужден был спешно покинуть страну, взяв с собой девушку, с которой был тайно помолвлен.
Такая секретность, как узнала Уна, была вызвана тем, что отец ее матери был категорически против свадьбы. Когда дочь бросила ему вызов, убежав с мужчиной, которого он считал развязным и невоспитанным, он вычеркнул ее из своей жизни и навсегда прервал с ней связь.
Потому-то Уна и родилась во Франции, и, слушая, с какой тоской вспоминала ее мать об Англии, представляла эту страну раем, в котором, если повезет, она однажды окажется и где будет счастлива так же, как была счастлива ее мать.
Странно, что в то время как у всех других девочек было множество родственников, тетушек, дядюшек, бабушек и дедушек, у нее остался теперь только отец.
Она подумала, что с каждым годом все больше скучает по матушке, больше даже, чем сразу после ее смерти. Так о многом хотелось с ней поговорить, так о многом у нее спросить!
Но миссис Торо умерла внезапно, и не успела Уна осознать, что же произошло, как оказалась во Флоренции, где каждый день общалась с большим количеством людей, чем она успела встретить за все прошедшие пятнадцать лет.
Так как ее интересовало все, что касалось матери, она с усердием изучала английский язык и литературу. Кроме того, Уна подружилась с английскими девочками, и, поскольку они принадлежали к аристократическим семьям, она много узнала об английском образе жизни и сравнивала его с французским и итальянским.
Уна была очень восприимчива ко всему новому и, глядя на нее, настоятельница думала, что она как-то по-особому чувствительна и глубина ее чувств необычна для юной девушки.
«Что же будет с ней дальше?» — спрашивала себя настоятельница, а вслух произнесла:
— Надеюсь, ты напишешь мне, Уна и обо всем подробно расскажешь. Помни, что я всегда буду тебе другом, и, если понадобится, с радостью помогу.
— Вы очень добры, матушка, — ответила Уна. — Я хочу поблагодарить вас за все, чему вы меня научили, за ту помощь, что вы мне оказали, пока я находилась у вас.
— Помощь? — переспросила настоятельница.
— Я понимаю, как невежественна была в отношении многих вещей, когда приехала сюда, — просто ответила Уна. — Я имею в виду не только образование.
— Я понимаю, что ты имеешь в виду, моя милая, — ответила настоятельница.
— Я часто думаю, — продолжала Уна, — о том, как мне посчастливилось, что мама выбрала для моей учебы именно это место и оставила деньги, чтобы все оплатить.
Она тихонько вздохнула.
— Мне приятно думать, что я ни минуты не потратила зря, но я понимаю, что еще многому мне предстоит научиться.
Настоятельница улыбнулась.
— Могу заверить тебя, милое дитя, что ты выучилась гораздо большему, чем многие девушки, побывавшие в моем заведении, и я рада, что ты понимаешь, как много у тебя еще впереди.
Обычно девушки в твоем возрасте думают только о замужестве.
— Я бы тоже хотела когда-нибудь выйти замуж, — ответила Уна, — но до того времени, я надеюсь, смогу помочь папе.
— Я тоже на это надеюсь, — отчетливо произнесла настоятельница.
И когда Уна, еще раз попрощавшись с ноткой искреннего сожаления в голосе, вышла, настоятельница некоторое время сидела неподвижно. Может быть, следовало, думала она, сделать больше для этого необычного и странного ребенка. Только она, через чьи руки прошло так много воспитанниц, понимала, что Уна, так преуспевшая в учебе, ничего не смыслила в окружающем мире и совсем не знала мужчин.
А разве могло быть иначе, если принять во внимание, что до своего появления в монастыре в течение пятнадцати лет она вела, как могла догадаться матушка-настоятельница, весьма уединенный образ жизни, да и три года провела в стенах монастыря?
Но эти три года были исключительно важны для Уны, думала настоятельница: именно здесь Уна, перестав быть ребенком, подошла к той черте, когда она должна была превратиться в женщину.
«Что из нее получится?» — спрашивала она себя и молила небеса, чтобы Уна встретила мужчину, который женится на ней и, по крайней мере, увезет ее с Монмартра.
Поезд замедлил ход и остановился у платформы; тут же налетели носильщики в синих робах, выкрикивая:
— Носильщик! Носильщик!
Выглянув в окно, Уна увидела на платформе толпу народа и подумала, что найти отца будет непросто.
Затем, пока мадемуазель второпях собирала вещи, Уна поцеловала на прощание своих попутчиц и обещала, что никогда их не забудет.
— Ты должна написать нам и рассказать о себе, — сказала Мария-Селеста. — И может быть, мы как-нибудь встретимся, если папа разрешит нам приехать в Париж. Интересно будет навестить тебя на Монмартре, хоть мама и говорит, что в таких местах приличной девушке находиться не следует.
— Идем, Мария-Селеста, — позвала мадемуазель, спускаясь на платформу.
Мария-Селеста состроила гримасу в ее сторону и еще раз поцеловала Уну.
— Береги себя, — сказала она. — По-моему, ты прекрасно повеселишься, когда все эти художники будут рисовать твои портреты, — и она спрыгнула на платформу.
Оставшись одна, Уна взяла в руки свою сумочку и теплое пальто, надевать которое не было необходимости, так как было слишком жарко.
Толпа двигалась к выходу, и Уна последовала за всеми, то и дело оглядываясь по сторонам в надежде увидеть отца.
Он был высоким и всегда возвышался над толпой. Он выглядел как типичный англичанин, хотя иногда носил довольно странную и нестандартную одежду, выдававшую в нем художника.
Она почти дошла до края платформы, когда увидела, как из багажного отделения выгружают ее кожаный чемодан с круглой крышкой.
«Пожалуй, надо его забрать», — подумала она и повернулась к стоявшему рядом носильщику.
— Вас кто-нибудь встречает, мадемуазель? — он обращался к ней слегка фамильярно, но, как поняла она, не потому, что был нахалом, а потому что она выглядела так молодо, что незнакомые люди неизменно принимали ее за ребенка.
— Наверное, отец ждет меня у ограды, — ответила она.
Носильщик кивнул и двинулся дальше, а она поспешила за ним.
Однако возле ограды отца не было видно, и, подождав несколько минут, Уна подумала, что ее отец, возможно, забыл, в какой день она приезжает.
Это было так на него похоже.
— Иногда мне кажется, что у твоего отца совсем дырявая голова, — частенько говаривала ее мать со смесью удивления и огорчения в голосе.
Она была права — он вечно приходил на встречи не в то время, вечно забывал, что ему нужно было найти или купить для них в Париже, или же привозил домой совершенно не то, потому что забывал, о чем его просили.
— Боюсь, мой отец про меня забыл, — сказала она носильщику.
— Не волнуйтесь, мадемуазель, — ответил тот. — Я вам раздобуду извозчика, и он отвезет вас куда пожелаете.
От говорил так по-отечески ласково, что Уна с благодарностью ему улыбнулась.
— Вы очень добры, — отозвалась она, уверенная, что он непременно выберет хорошего извозчика.
Она дала ему подходящую, по ее мнению, сумму на чай. Он горячо поблагодарил ее, но, казалось, очень удивился, когда она дала ему адрес студии на Монмартре.
Как только лошадь сделала первый шаг от вокзала, Уна с наслаждением подумала, что наконец-то она в Париже.
Ей показалось, что с тех пор как она была здесь в прошлый раз, прошло не три года, а целая жизнь, и, тем не менее, все было так знакомо, словно она вернулась домой.
Высокие серые дома с деревянными ставнями по обе стороны улицы, оживленные бульвары, люди, сидящие в уличных кафе за маленькими мраморными столиками, витрины магазинов и прилавки, заваленные яркими разноцветными фруктами, были в точности такими, какими она их запомнила.
Ей казалось, что она чувствует запах кофе, у которого в Италии никогда не было такого аромата.
Теперь лошадь довольно медленно взбиралась на холм, над которым, словно благословляя его с небес, возвышался белый купол Сакре-Кёр — церкви Святого Сердца.
Во время учебы Уна узнала, что после поражения Франции под Седаном один иезуит предложил отдать Францию под покровительство Святого Сердца.
И тогда из каждой церкви возносились молитвы:
— Да будут спасены Рим и Франция во имя Святого Сердца!
На самом деле, воспользовавшись ослабленным положением Франции, Виктор-Эммануэль не упустил возможности взять Рим под свой контроль, и папа объявил себя в Ватикане пленником.
Но мысль построить церковь в Париже сразу же возымела успех. Нашлись миллионы франков, и архиепископ Парижа принял решение воздвигнуть базилику на Монмартре.
— Вот отсюда, — провозгласил прелат, — Святое Сердце будет притягивать к себе всех христиан. На вершине холма мы воздвигнем памятник нашему духовному возрождению.
Сейчас белые каменные стены церкви сияли в лучах солнца такой красотой, что Уна не могла поверить, что Монмартр действительно так порочен, как говорили про него девочки в школе.
Уна не была католичкой, потому что ее отец и мать, англичане, принадлежали к протестантской церкви. Но, живя в монастыре, где почти все остальные ученицы были воспитаны в католической вере, Уна поняла, как важна для католиков их религия, каким ярким цветом она окрашивает их жизнь.
Уна подумала, что, каким бы греховным ни был Монмартр, эта церковь, строительство которой было уже почти завершено, рассеет зло и озарит все вокруг праведным светом.
Дорога, ведущая на Монмартр, была, без сомнения, не менее крута и тяжела, чем путь к небесам. Лошадь все больше замедляла шаг, и Уна видела, что люди здесь отличаются от тех, что встречались ей по пути на улицах и бульварах. Мужчины были в бархатных жилетах и огромных, небрежно повязанных шарфах, а женщины в платьях, напоминавших, скорее, маскарадные костюмы.
Они выглядели странно и в то же время очень интересно, и Уна старалась отгадать, кто же из них прачка, бакалейщик, мальчишка и девчонка на побегушках, а кто — бедный ремесленник. Некоторые мужчины, как показалось Уне, явно были апашами, городскими разбойниками, и она подумала, насколько правдивы были слышанные ею рассказы об их потасовках с применением ножей и пистолетов.
Художники писали этюды на тротуарах или же собирались на площади, где цвели каштаны. Эта сцена была так прелестна, а вся атмосфера была столь радостна, что у Уны от восторга захватило дыхание.
Все оказалось даже более восхитительным, чем она себе представляла, и Уне очень захотелось, чтобы отец позволил ей гулять здесь, а может быть, он даже знаком с кем-нибудь из художников…
Она была так поглощена разглядыванием пейзажа, что остановка экипажа у высокого дома, чрезвычайно нуждавшегося в наружном ремонте, была для нее полной неожиданностью.
Дом имел неухоженный, какой-то заброшенный вид, сразу наполнивший сердце Уны дурными предчувствиями.
— Вот и приехали, мадемуазель! — крикнул кучер ей через плечо.
— Спасибо, — ответила Уна.
Кучер медленно слез со своего места — он был пожилым и весьма толстым мужчиной — и, открыв дверь экипажа, помог ей выйти. Потом он поставил ее сундук на тротуар.
Уна расплатилась с извозчиком, и он спросил ее:
— Может, мадемуазель, внести вам сундук в дом?
— Это было бы очень любезно с вашей стороны, — ответила она.
Впереди него она вошла в открытую дверь и в узком пустом холле, выглядевшем пыльным и грязным, увидела лестницу.
— Вам в какой номер, мадемуазель? — спросил кучер.
Впервые Уна осознала, что ее отец не владеет домом, как ей казалось, но всего лишь занимает одну из студий.
Она только хотела ответить, что не знает, как увидела, что на доске написаны три имени.
С облегчением она обнаужила среди них имя отца.
Кучер тоже увидел доску.
— Ну, хотя бы можно узнать, кто где, — заметил он.
— Мой отец живет в третьем номере, — сказала Уна.
— Это наверху, — с неудовольствием в голосе отозвался кучер.
Взвалив на плечо чемодан, он стал подниматься по лестнице впереди Уны. Ступеньки, не покрытые ковром, угрожающе заскрипели под его весом.
На двери второго этажа черной краской было грубо выведено: Джулиус Торо.
Уна в возбуждениии протиснулась мимо кучера на тесной площадке и постучала в дверь. Ответа не последовало и Уна, волнуясь, открыла дверь.
Она предполагала, что студия может выглядеть необычно, но уж, конечно, не так, как выглядела эта большая комната, совершенно ни с чем не сравнимая по беспорядку в ней.
Там был диван, стулья, стол, а между ними — несколько мольбертов, табурет для модели, высокая стремянка; повсюду были разбросаны незаконченные полотна. По стенам висело множество картин без рам, на полу тут и там были разбросаны книги, башмаки, колокольчики, невероятное количество пустых бутылок, женская одежда: чулки, шарфы, вышитая китайская шаль, а также открытый зонтик от солнца.
Уна в недоумениии остановилась.
Кучер поставил ее чемодан на пол и весело сказал:
— Похоже, мадемуазель, не помешает здесь немного прибрать.
И ушел, прежде чем Уна успела ответить; его шаги гулко отдавались на лестнице.
Уна разглядывала комнату, удивляясь, как можно жить в таком беспорядке. В дальнем углу комнаты она увиделе узкую деревянную лестницу и решила, что эта лестница должна вести в спальню. Осторожно проходя через комнату, она все же уронила какой-то шар; по дороге она заметила прелестную вазу китайского фарфора, которая, расколовшись пополам, нашла приют рядом со старым ботинком без шнурков.
Уна вскарабкалась по лестнице и действительно обнаружила маленькую спальню, в которой разместился большой диван, служивший постелью, и комод, подпертый стопкой книг, так как одной ноги у него недоставало. Еще там были сломанные стулья, а стены украшали эскизы полуобнаженной женщины, выполненные в каких-то сияющих тонах.
Уна в недоумении смотрела на них.
В комнате никого не было, и она, почувствовав себя так, словно подглядывает за чем-то тайным, снова спустилась по лестнице в студию.
Перед большим окном, выходящим на север, стоял мольберт с незаконченной картиной.
И снова она осторожно обошла комнату, внимательно разглядывая все по дороге.
Она узнала манеру отца, хотя он явно изменил стиль с тех пор, как она видела его работы в последний раз. Он всегда использовал цвет совсем не так, как другие художники. В манере распределения цветовых пятен в его картинах было что-то необычайно завораживающее: эта манера придавала его картинам сияние, заставлявшее задерживать на них внимание; а задний план тем временем как бы таял, отступая.
Уна пыталась понять, что хотел отец передать своими работами; он говорил ей, что настоящий художник изображает, скорее, то, что чувствует, а не то, что видит.
Картина на мольберте показалась ей совершенно непонятной — вихрь оттенков, мешающихся друг с другом и не создающих никаких фигур.
«Папа мне объяснит», — подумала она.
Уна услышала шаги — кто-то поднимался по лестнице; она замерла, сердце ее билось. Сейчас она снова встретится с отцом, и все, что казалось пугающим, окажется обыкновенным.
Дверь отворилась.
Ее губы уже сложились, чтобы произнести «Папа?», когда она заметила, что в дверях стоял не отец, а некий джентльмен среднего возраста, чрезвычайно элегантно одетый.
Цилиндр на затылке, булавка с перламутром в шейном платке, костюм изящного кроя и трость с золотым набалдашником — этот человек выглядел чрезвычайно неуместно в грязной, захламленной студии.
Он вошел в комнату с властным видом и поначалу не заметил Уны, стоявшей у мольберта. Он двинулся в другом направлении, к картине, висевшей на стене у лестницы в спальню. Уже на полпути он понял, что в комнате кто-то есть, и, повернув голову, увидел Уну.
Свет падал на нее сзади, обрамляя нимбом детскую школьную шляпку на головке и сообщая золотистый блеск волосам, локонами обрамлявшим ее лоб и щеки.
— Кто вы?
Голос пришедшего звучал резко, и Уна ответила немного неуверенно:
— Я… я жду… отца…
— Отца?
— Он написал, чтобы я приехала к нему в Париж, и я решила, что он встретит меня на вокзале, но… наверное, мы разминулись.
— Ваш отец — Джулиус Торо? Джентльмен говорил медленно, осторожно, тщательно подбирая слова, словно разговор давался ему с трудом.
— Да. Я его дочь Уна.
— И он велел вам ехать в Париж? Когда?
— Восемь, нет, девять дней назад. Он прислал мне телеграмму в монастырскую школу во Флоренции.
— Девять дней… Да, это возможно… Что-то в его словах заставило Уну спросить:
— Что-то случилось? Папа… заболел? Мужчина подошел к ней.
По дороге ему пришлось обогнуть стул, загроможденный какими-то черепками, и картонную коробку, набитую черными и белыми страусовыми перьями.
Уна не двинулась, но глаза ее расширились.
— Что же?.. Что случилось? — спросила она, когда мужчина подошел к ней.
— Мне очень жаль, — тихо сказал он. — Вашего отца вчера похоронили.
— П-похоронили? — Ей было тяжело произнести это, но она продолжала:
— Что случилось? Как?
Мужчина посмотрел на нее, и у Уны появилось подозрение, что всей правды он ей все равно не скажет.
— Ваш отец упал, — сказал он. — Должно быть, у него было больное сердце, потому что, когда его подняли, он был уже мертв.
Не было смысла говорить этому ребенку, что ее отец во время пьяной драки упал с лестницы и сломал себе шею.
Уна сжала руки:
— Как это могло… случиться? Это так ужасно… — произнесла она, словно разговаривая сама с собой.
— Может быть, в некотором смысле, это была легкая смерть, — сочувственно сказал мужчина. — Ваш отец не мучился.
— Слава Богу…
После небольшой паузы Уна спросила:
— Вы… папин знакомый?
— Я знал вашего отца много лет, — ответил мужчина. — И, думаю, он мог бы сказать, что я — его друг. Ведь когда он продавал картины, именно я был посредником.
— Я знаю, кто вы! — воскликнула Уна. — Вы — месье Филипп Дюбушерон.
— Верно. Ваш отец говорил обо мне?
— Обычно мама говорила, — ответила Уна: — «скажи месье Дюбушерону, Джулиус, что ты закончил картину».
Уна не стала говорить, что, как правило, мать прибавляла: «Нам нужны деньги».
— Должен признать, — сказал месье Дюбушерон, — я и не представлял, что у вашего отца может быть дочь, тем более такая милая…
Услышав комплимент, Уна немного смутилась, а Дюбушерон подумал, что еще не встречал ничего более привлекательного, чем румянец, заливший бледные щеки, и взгляд из-под длинных ресниц.
«У нее необычные глаза, — подумал он. — Зеленые с золотыми крапинками» — и, к своему удивлению, решил, что они похожи на блестки солнца в зеленой воде.
В девушке было что-то чистое, ясное, чего он давно уже не встречал в женщинах, если вообще когда-либо встречал.
Хотя, сказал он себе, он не очень хорошо был знаком с девушками из монастырских школ — не они бывали посетителями студии Джулиуса Торо.
Вдруг он вспомнил, как дней десять или девять назад, когда он поднялся в эту же квартиру, из дверей выскочила женщина, выкрикивая грубые оскорбления, характерные для женщин, часто бывавших на Монмартре. Он вошел и застал Джулиуса Торо у мольберта с кистью в руке. В тот же момент Дюбушерон заметил, что Торо не в том состоянии, чтобы написать что-либо дельное. Он был пьян, как бывал пьян всегда последние три года, с тех пор как поселился на Монмартре. Случилось, что месье Дюбушерон нашел покупателя на картину, над которой работал Торо. Два дня назад она была почти закончена. Дюбушерона рассердило, что работа с тех пор не продвинулась, а женщина, покинувшая студию, была, как он понял, натурщицей для фигуры на заднем плане.
— Что же вы делаете, Торо? — раздраженно спросил он. — Вы же сказали, что картина сегодня будет закончена. У меня есть клиент, ее ожидающий, а он уезжает сегодня вечером.
— Пусть едет без нее, — ответил Джулиус Торо, с трудом ворочая языком.
— Я не привык нарушать данные мною обещания, — ответил Дюбушерон. — А потом, вам же нужны деньги.
Достаточно было посмотреть на Торо, чтобы убедиться, что это так и есть. Джулиус Торо был одет в потрепанную рубашку, нуждавшуюся в стирке, а его брюки были испачканы краской. На ногах у него были войлочные шлепанцы, не заслуживавшие доброго слова, и было заметно, что сегодня он не брился.
Когда-то он был красивым, представительным мужчиной, но пьянство взяло свою дань и с фигуры, и с внешности. Он обрюзг, опустился, и Филипп Дюбушерон подумал с отвращением, что от хозяина студии исходил такой же тяжелый запах, как и от всего помещения.
— Очень хорошо, — сказал он. — Раз вы не закончили картину вовремя, я не могу ее продать.
Когда захотите повидать меня, сообщите мне, потому что я больше никогда, слышите, никогда не продам ни одной вашей картины, пока она не будет полностью закончена и не попадет ко мне в руки.
— Я закончу, закончу ее! — взмолился Торо. — Мне надо всего несколько часов.
— Без натурщицы? — требовательно спросил Дюбушерон.
— К черту натурщицу! К черту этих жадных маленьких проституток: им нужны только деньги — франки, больше франков! Эта не соглашается сидеть, пока я ей не заплачу!
— Им же тоже надо зарабатывать на жизнь! — резко сказал Дюбушерон. — Перестаньте быть дураком, Торо, вы не сможете закончить картину без натурщицы. Верните ее!
— Я не стану иметь с ней дело, если даже она приползет на коленях! — заорал Торо. — Мне нужна натурщица, которая бы понимала, что я пытаюсь сделать, а не кусок деревяшки, с мыслью о деньгах в голове!
— На Монмартре никто не согласится работать для вас бесплатно, — цинично ответил Филипп Дюбушерон.
Они немного помолчали. Вдруг Джулиус Торо испустил такой громкий крик, от которого маклер вздрогнул.
— Нашел! — воскликнул он. — У меня есть натурщица, которая мне нужна! Она не будет тянуть из меня деньги. Она будет позировать мне просто потому, что любит меня, слышите? Она любит меня!
— Слышу, — ответил Дюбушерон. — Хотя, Бог знает, за что женщина может любить вас!
Все еще рассерженный, он пошел к двери. У двери он обернулся и прибавил:
— Когда ваша картина будет закончена и готова к продаже, тогда и увидимся. А пока — до свиданья!
По лестнице вниз он шел, все еще чувствуя злость, злость и на себя тоже, за то, что был достаточно глуп и поверил Торо, когда тот сказал, что закончит картину, а еще больше — за то, что вынужден разочаровать клиента.
Было то время, когда картины продавались плохо, и, если бы не другие источники доходов, гораздо больших, Филипп Дюбушерон вполне мог оказаться в весьма стесненных обстоятельствах. Но он был достаточно проницателен и умен, продавая людям то, что им нужно, и богател год от года.
Он молчал, и Уна смутилась.
Она словно почувствовала, что за этим молчанием было что-то, чего она не знала, и поэтому очень тихо спросила:
— Вы не могли бы мне сказать… где папа похоронен?
— Да конечно, — ответил Филипп Дюбушерон. Уна отвернулась к окну, и он понял, что она пытается скрыть слезы.
— Папа… редко писал мне, — сказала она. — Но когда писал… все в его письмах было представлено так, словно дела у него в-в-в порядке. Я и представить не могла… что он живет… так…
Филипп Дюбушерон подумал о том, как она, должно быть, шокирована видом студии.
— Наверное женщина, которая прибирала у него, не потрудилась зайти, узнав, что он умер.
Наступило молчание. Через минуту Уна обернулась к нему. В ее глазах стояли слезы, но Дюбушерон видел, как она изо всех сил пытается справиться с ними.
— Может быть… не стоит спрашивать вас… именно сейчас, — сказала она, — но здесь… что-нибудь принадлежит мне?
— Сколько бы оно ни стоило… — мрачно ответил он.
Неожиданная мысль пришла ему в голову:
— У вас ведь есть кое-какие деньги? Уна покачала головой:
— Н-нет…
— Что значит — нет? — спросил он. — Все эти годы, пока вы не были с отцом, вы же должны были на что-то жить, даже если вы жили у родственников.
— Я была… в школе.
— А кто платил за школу?
— Мама… перед смертью она завещала все свои деньги на мое образование.
Разумный поступок, решил Филипп Дюбушерон, иначе Джулиус Торо пропил бы все.
— А почему вы приехали к отцу?
— Я написала папе, что теперь, когда мне исполнилось восемнадцать, деньги кончились и мне пора покинуть школу. Большинство девушек уезжают, когда им исполняется семнадцать.
Филипп Дюбушерон понял, что именно это письмо навело Торо на мысль вызвать дочь, и соображения его были чрезвычайно эгоистичными.
— Так, теперь, когда ваш отец умер, нам необходимо организовать ваш отъезд к вашим родственникам в Англию.
— Я… не могу поехать… — поспешно ответила Уна.
— Почему?
— Я не знаю, кто они, не знаю даже, живы они или нет. После того как мама убежала с отцом, они никогда с ней не общались.
Филипп Дюбушерон в изумлении смотрел на нее.
— Это правда? Вы хотите сказать, что у вас в целом мире никого нет?
— Боюсь, что да… И я не знаю… что и делать.
Она обвела взглядом захламленную, грязную студию.
— Если я останусь здесь… как вы думаете, смогу ли я найти какую-нибудь работу?
— Жить здесь, одной?
— Мне больше некуда идти, — ответила Уна. Она подумала о девочках, которых знала в школе. Все они вернулись домой, в свои богатые семьи. В течение трех лет, что она провела во Флоренции, даже те ее подруги, которые в дни приезда родителей водили ее с собой обедать, никогда не приглашали ее к себе в гости.
Уна выглядела такой одинокой, несчастной, что Филипп Дюбушерон, к своему собственному удивлению, сказал:
— Не беспокойтесь. Я что-нибудь придумаю. Произнося это, он решил, что сошел с ума. Что он будет делать с девушкой, только что вышедшей из монастырской школы? Неискушенной и, он был уверен, невинной.
Она, конечно, совершенно невинна, если считает, что может поселиться в таком месте, как Монмартр, и найти работу.
Единственная возможная здесь работа…
Он остановился.
Ему в голову пришла идея — и рука его потянулась к подбородку, а глаза сузились.
— Я скажу вам, что мы сделаем, — медленно сказал он. — Мы все обсудим. Попозже. А сейчас у меня назначена встреча.
И он ободряюще улыбнулся ей.
— Я вернусь, и мы вместе подумаем, как справиться с вашими проблемами.
Ему показалось, что ее глаза засияли, когда она ответила:
— Это очень любезно с вашей стороны… вы уверены… что проблема невелика?
— Проблемы нет, — ответил он, — но сейчас мне надо уйти, потому что я несу вот эту картину вашего отца, чтобы показать ее одному человеку, который год назад уже купил у него картину.
Взглянув на Уну, он догадался, о чем она хочет его спросить.
— Конечно, деньги, если сделка состоится, будут вашими после вычета моего обычного процента.
— О, я надеюсь, вы продадите ее! — вскричала Уна. — Я не хочу обременять вас своими заботами, но двадцать пять франков — это все, что осталось у меня в кошельке. Поездка оказалась очень дорогой.
— Еще бы, — ответил Филипп Дюбушерон. — А сейчас я должен вас покинуть.
Он подошел к висевшей на стене картине и снял ее с гвоздя.
На картине была изображена одна из улиц Монмартра в лунном свете.
Блики света, наложенные в присущей отцу необычной манере, казалось, выделяли картину, каким-то загадочным образом отличая ее от любого пейзажа, который мог бы быть написан другими художниками.
Филипп Дюбушерон пошел к двери, и Уна опять стала выглядеть одинокой и несчастной, стоя среди комнаты, захламленной мусором, который успел собрать вокруг себя Торо.
«Она — как снежинка на куче навоза», — подумал Дюбушерон и удивился, что может быть так сентиментален.
— Когда я уйду, — сказал он жестко, — заприте дверь. Никого не впускайте, пока я не вернусь. Поняли?
На ее лице отразилось удивление.
— Вы думаете… сюда может кто-нибудь прийти?
Он подумал, что, если бы кто-нибудь пришел и увидел ее здесь, трудновато было бы уговорить его уйти. Но вслух он сказал:
— Сейчас, когда стало известно, что ваш отец умер, могут объявиться люди, которые всегда ищут, где что плохо лежит.
— Понимаю…
— Тогда делайте как я говорю. Отдыхайте и ждите моего возвращения.
— А вы… вы вернетесь?
Этот вопрос был задан маленькой девочкой, девочкой, которая боится оставаться одна в темноте или во время грозы.
И чрезвычайно уравновешенный, проницательный делец, зарабатывавший деньги на всем, на чем можно было заработать, внезапно почувствовал желание защитить этого маленького ребенка.
— Я вернусь, — сказал он с улыбкой, — и уверяю вас — я никогда не нарушаю обещаний. Будьте хорошей девочкой и делайте как я сказал, тогда все будет в порядке.
Он ободряюще ей улыбнулся и, спускаясь по лестнице, услышал, как в замке, который давно нуждался в смазке, поворачивается ключ.
Герцог Уолстэнтон прибыл в свой дом в Париже в плохом настроении.
Его управляющий вчера отправил телеграмму, что он в пути, но даже за столь короткий срок к его приезду все было в полной готовности. Трудно было найти какой-нибудь недочет после того, как потрудилась армия лакеев в ливреях Уолстэнтонов, — салон был украшен цветами, а абсолютная чистота сообщала дому сияние, подобное сиянию начищенного серебра, стоявшего на столе в столовой.
Тем не менее, герцог нахмурился, когда его приветствовал управляющий, и, отделавшись односложным ответом, прошел в салон и бросился в глубокое кресло. Два лакея уже торопились к нему с бутылкой шампанского, охлажденного до нужной температуры, и герцог, взяв бокал с золотого подноса, без особой охоты отпил вино.
Он покинул Лондон, поддавшись внезапному порыву, приняв одно их тех скоропалительных решений, которые он один мог себе позволить, с поспешностью и полным, совершенно непростительным отсутствием внимания к чувствам других людей.
Или, скорее, это было бы непростительно любому другому мужчине. Но герцог Уолстэнтон был слишком значительной фигурой — он был слишком богат и привлекателен, чтобы кто-то в чем-либо обижался на него.
Однако, он был совершенно уверен, что именно в эти минуты Роуз Кейвершем от злости кусает ногти, а завтра с утренней почтой он непременно получит письмо на нескольких страницах, написанное Роуз в состоянии крайнего гнева.
Леди Роуз Кейвершем была известна своим неукротимым нравом, приводившим людей в ужас, хотя, впрочем, ее гнев утихал так же быстро, как и поднимался.
Сейчас он едва мог вспомнить, что послужило поводом для ссоры, но закончилась она, как всегда, неизбежным заявлением Роуз, что он самый эгоистичный из всех мужчин, что он погубил ее репутацию и единственным способом, каким можно поправить положение, является немедленная женитьба на ней.
Этот старый аргумент герцог давно научился игнорировать с исключительной ловкостью, благо возможностей попрактиковаться у него было немало. Иногда ему казалось, что рано или поздно, но он все же женится на Роуз.
В конце концов, ему надо на ком-то жениться, чтобы произвести на свет наследника, которому можно было бы передать все поместья Уолстэнтонов, являвшиеся самыми крупными на Британских островах, но герцог считал, что всему должно быть свое время, которое, по-видимому, пока не наступило.
Он вполне сознавал, что о них с Роуз говорят, но и всякая другая женщина, с которой он появлялся, пусть даже на один вечер, немедленно становилась объектом внимания не только сплетников, но и желтой прессы.
Для репортеров не было более излюбленной темы, чем порассуждать, на ком же все-таки женится герцог Уолстэнтон и когда же состоится свадьба.
Ссора между ним и Роуз вполне могла бы закончиться поцелуями, неизбежными после любой подобной словесной баталии, если бы Роуз, помимо упреков, что он не хочет на ней жениться, не начала ему угрожать.
Этого он не мог стерпеть ни от кого, и, слушая визгливые крики Роуз, подумал, что в этот раз она зашла слишком далеко.
Он вышел из ее спальни, захлопнув за собой дверь, и, направляясь домой в карете, влекомой двумя усталыми лошадьми, которых погонял такой же усталый кучер, делящий скамью с зевающим лакеем, решил, что уедет из Лондона.
Герцогу принадлежали дома в разных частях света, и требовалось совсем немного времени, чтобы любой из них был готов к его визиту.
У пего была большая вилла на юге Франции, еще одна — в Танжере, замок в Шотландии, охотничий домик в Лестершире и особняк в Ирландии, где он не был уже лет пять. Париж же он выбрал потому, что подумал: Роуз его отъезд в Париж разозлит больше, чем в любое другое место, — она будет ревновать его к пресловутым дамам полусвета, с которыми можно так весело провести время в этом славном городе.
Принц Уэльский всего пару недель назад поддразнил Роуз, сказав:
— Когда в следующий раз поеду в Париж, возьму с собой Блейза. Я наслаждаюсь там чисто холостяцкими удовольствиями, но Блейз твердит мне, что в Париже немало соблазнительных уголков, в которых я не смогу появиться один без ущерба для своей репутации.
— Если Блейз поедет в Париж, сэр, значит, и я поеду! — ответила Роуз, многозначительно глядя на герцога.
— Ну, это все равно что возить уголь в Ньюкасл! — ответил принц Уэльский и рассмеялся над собственной шуткой.
Герцог никогда не собирался в Париж с Роуз, но сейчас знал, что она поймет, зачем он отправился именно туда; почему покинул Лондон, так и не помирившись с ней.
Герцог Уолстэнтон был, без сомнения, умным и образованным человеком, но, болезненно ощущая бег времени, он, подобно многим своим современникам, тратил его, добиваясь любви красивых женщин, и не задумываясь над тем, есть ли альтернатива такому времяпрепровождению.
Жизнь герцога всегда была легка; при его богатстве и общественном положении вовсе необязательно было быть столь красивым. Увидев его, женщины теряли голову, и заканчивая Оксфорд, герцог уже знал, что они готовы упасть в его объятия раньше, чем он узнает, как их зовут.
Однажды ему пришло в голову, что это можно сравнить с обжорством паштетом из гусиной печенки. Когда вы изредка им лакомитесь — он восхитителен, но питаться одним только паштетом невозможно, так как он быстро надоедает.
Именно потому, что он был сыт по горло женщинами, которые вились вокруг него, куда бы он ни пошел и что бы ни делал, герцогу удалось так долго противостоять попыткам женить его.
Ему недавно исполнилось тридцать пять лет, и все его друзья уже сдались под натиском родителей или женщин, непременно решивших загнать их на тропу, откуда только одна дорога — к алтарю. Но их, как и принца Уэльского, это нисколько не останавливало, снова и снова они затевали любовные интрижки, а их жены притворялись, что ни о чем не знают или что это им безразлично.
Иногда, оставаясь один, что бывало нечасто, герцог задумывался, готовит ли ему жизнь что-нибудь еще, помимо бесконечной череды женщин красивых, соблазнительных, очаровательных, которые, пройдя через его объятья и его постель, исчезали в никуда.
Эта гнетущая мысль заставляла его переезжать из одного своего дома в другой. Но его спутницы настигали его повсюду, отставая лишь на несколько часов, в прах разбивая его стремление побыть в одиночестве.
— Иногда я чувствую себя как загнанный олень, — сказал он как-то одному из своих приятелей.
— Что олень, в этом нет сомнения, но не простой, а благородный, — ответил приятель, и герцог не мог не рассмеяться.
Теперь же он решил насладиться Парижем в одиночестве, без обычной толпы прихлебателей, едящих и пьющих за его счет и ожидающих, что он непременно устроит их со всеми удобствами, какие они привыкли от него получать, где бы он ни находился.
В салон вошел управляющий, и герцог, поставив бокал с шампанским, сказал ему:
— Надеюсь, вы понимаете, Бомон, я не хочу никаких гостей и никого не принимаю.
— Да, ваша светлость, — ответил месье Бомон. Он был не просто управляющим поместьями герцога, но и его другом на протяжении многих лет.
Герцог полусердито продолжал:
— К. черту, Бомон, я знаю, вы думаете, что это мое настроение продержится не дольше, чем до завтра, но вы ошибаетесь.
— Надеюсь, — отвечал Бомон.
— Почему вы так говорите? — с любопытством спросил герцог.
— Потому что смена обстановки — вот то, что вам сейчас необходимо.
— И вы уверены, что Париж мне в этом поможет?
— Если за вами не будет таскаться этот хор подпевал, которые повторяют все, что вы говорите.
Герцог рассмеялся. Ему впервые стало по-настоящему весело с тех пор, как он покинул Лондон.
— Вы служите у меня управляющим, а не доктором, но каково же будет ваше предписание?
— Мне представляется, надо немного «Мулен-Руж», столовую ложку театра «Варьете», и конечно, новый милый голосок, желательно с французским акцентом, повествующий вам о том, как вы неотразимы.
Герцог опять рассмеялся и сказал:
— Вы уволены! Не потерплю, чтобы на меня работал человек, который так мало меня уважает.
— Я достаточно вас уважаю, чтобы желать вам счастья, — ответил месье Бомон.
— И что же такое счастье? — спросил герцог.
— Думаю, у каждого есть свой ответ на этот вопрос, — ответил Бомон, — но могу вам сказать, что счастья не приносит, — это цинизм!
— Вы считаете, что я циничен?
— Я наблюдал, как за прошедшие пять лет вы становитесь все более и более циничным. Я наблюдал, как вы становитесь пресыщенным, я видел, что вы все меньше удовольствия получаете от жизни; ничто, пожалуй, кроме ваших лошадей, уже не радует вас, и мне очень жаль.
— Хотя бы искренне, — грустно проговорил герцог.
— Я давно хотел вам сказать все это, — ответил месье Бомон. — И, откровенно говоря, хотя, может, вам это и не понравится, мне кажется, вы впустую тратите свою жизнь.
Герцог даже привстал от изумления.
— Вы и впрямь так думаете?
— Если бы я так не думал, я бы ничего вам не сказал.
— Ну не знаю, — произнес герцог и, помолчав, продолжил: — Пожалуй, в некотором смысле вы, Бомон, мне ближе всех в этом мире. Я не любил отца. У меня было множество друзей, но никогда я не чувствовал потребности быть с ними до конца откровенным. Думаю, вы единственный человек, которому я говорю правду и от которого я вправе ждать ответной откровенности.
— Благодарю вас, — сказал Бомон. — Я старше вас на пять лет, но, по большому счету, мне кажется, что моя жизнь намного веселее вашей, несмотря на ваши достоинства, о которых вы редко, впрочем, вспоминаете.
— И каковы же они? — с интересом спросил герцог.
— Например ваш ум, — ответил Бомон. Герцог поднялся из кресла и пересек комнату. Он стоял, глядя в окно на английский сад, расстилавшийся за домом па улице Фобур Сент-Опоре.
— Ах ум, — сказал он после паузы. — Вы его действительно используете или только зарабатываете деньги? А у меня денег столько, что хватит на всю жизнь, да не на одну, а на полдюжины жизней. Так какая же мне польза от ума, кроме бесконечной неудовлетворенности?
— Это наиболее обнадеживающая мысль из всех, что я от вас слышал, — заметил месье Бомон.
— Что, черт возьми, вы хотите этим сказать?
— Помните, как Наполеон говорил: «Богом данная неудовлетворенность! Вот что нам всем нужно — неудовлетворенность — жизнью, которая несовершенна, людьми, которые не дотягивают до идеала, да и самим собой, потому что мы не можем достичь своих вершин.
— Боже правый! — воскликнул герцог. — Я и не подозревал, что вы так думаете. Почему вы раньше мне ничего не говорили?
Месье Бомон улыбнулся.
— Я много думал об этом, но все не было возможности поговорить, да и вы не спрашивали.
Он взглянул на герцога; в глазах его было понимание.
— Может быть, я и ошибаюсь, но у меня такое чувство, словно вы сейчас стоите на перепутье. Вам выбирать, по какой дороге идти дальше.
— Звучит немного высокопарно, — ответил герцог. — Все дело в том, что я не имею пи малейшего представления, по какой дороге мне пойти, повернуть ли мне направо или налево — все это как-то малоощутимо.
— Не знаю, не знаю, — отвечал Бомон. — Когда-нибудь вы вспомните этот момент и мои слова о перепутье, па котором вы сейчас стоите.
— М-да, мой нынешний приезд в Париж, конечно, слишком поспешен, но я и представить не мог, что я так торопился, чтобы послушать вашу проповедь.
— Вы можете оставить мои слова без внимания, что, как я понимаю, вы и хотите сделать.
— Уходите! — вскричал герцог. — Уходите и оставьте меня наедине со злостью и унынием. Благодаря вам, все вокруг стало хуже, гораздо хуже, чем мне казалось!
— Я рад, — ответил Бомон, — а теперь, будьте добры, скажите, в какие театры вы хотели бы заказать билеты и где вы желаете отобедать сегодня вечером?
Как только он закончил свою тираду, дверь отворилась, и слуга провозгласил:
— Месье Филипп Дюбушерон, ваша светлость!