Спасибо Элейн Марксон за неисчислимые благодеяния двадцать лет великодушия и поддержки.
К вечеру сено на полях уже ломкое от изморози, особенно на запад от Лисьего холма, где пастбища заблестели, как звезды. В октябре смеркается в полпятого, и, хотя листва стала ало-золотой, в темноте все превращается в тень самого себя — серое с пурпуром по краям. В такое время года в здешний лес лучше не соваться. Так, по крайней мере, утверждают местные парни. Даже признанные смельчаки не отважатся на обратном пути с футбольной тренировки в Файермен-Филдс сойти с шоссе. И те, кто уже достаточно взрослый, чтобы выпросить поцелуй у своих подруг возле темных вод озера Старой Оливы, тоже спешат побыстрее оказаться дома. Если откровенно, некоторые из них даже пускаются бегом. Всякий запросто здесь сгинет. Пару-тройку раз не туда свернув, он обнаружит себя в местности с красноречивым названием Глухая топь — и вечно останется там блуждать средь камыша и пугливых стаек мальков. И долго-долго после того, как люди наткнутся на его кости и захоронят их на вершине холма, что буйно порос дикой голубикой, душа его будет силиться отыскать дорогу.
Кто не из здешних мест, скорее всего, поднимет на смех парней, верящих в подобное, и даже назовет их дурнями. А ведь есть и зрелые, пожилые люди, всю жизнь не покидавшие Дженкинтаун, которых мало что вообще страшит в этом мире, — но и они не перевалят за холм, как стемнеет. Даже пожарники со станции на Мейн-стрит, отважные добровольцы, дважды награжденные за героизм самим правительством, облегченно вздыхают, окажись, что в колокол бьют на Ричдейл, или Седьмой стрит, или еще где — везде, в общем, только не близ холма, единственного места, от которого действительно стоит держаться подальше.
Аарон Дженкинс, основатель города, семнадцатилетним юношей приехавший из английского Уорика, первым обнаружил, что некоторые из здешних мест могут довести до беды. Свой дом в Глухой топи он построил в 1663 году. И вот одной октябрьской ночью, когда прилив застыл коркой льда и отказался возвратиться в море, было Аарону во сне послание, что должен он немедленно уйти отсюда или же, как вода, тоже будет скован льдом. Побросав весь свой нехитрый скарб, юноша бежал за холм, хоть и свирепствовала в ту ночь ужасная буря, над головой сверкали молнии и падали градины величиной с яблоко.
В своем дневнике (том самом, что выставлен в читальном зале городской библиотеки) Аарон клянется: тысячи лисиц неслись за ним по пятам. А он бежал, бежал, пока не достиг места, где теперь городская площадь. Там и построил вскоре себе новую обитель — однокомнатный, без изысков домик (в нем сейчас туристический центр, гости из Нью-Йорка и Бостона приобретают тут путеводители).
Того количества лисиц, что гнались за Аароном Дженкинсом, сегодня уж в помине нет. Хотя некоторые старожилы еще помнят дни, когда от них в лесу проходу не было. Запросто можно было увидеть их прикорнувшими в курятнике или ловящими рыбу в озере Старой Оливы. Некоторые даже утверждают, что всякий раз, как со двора прогоняли собаку, лисицы принимали ее к себе, и оттого рождались диковинные псы с грубой рыжеватой шерстью. И в самом деле, одно время здесь было полным-полно таких псов — до того, как вдоль 22-го шоссе выстроились фермы и город опоясали сады, так что холодными октябрьскими днями весь мир теперь пахнет, будто яблочный пирог.
Еще лет двадцать пять назад в лесу жили сотни лисиц. Как смеркалось, они собирались и лаяли, подвывая, — каждый вечер в одно и то же время (часы можно было выставлять но их вою). А потом в одну ужасную осень был снят запрет на охоту, и все словно с ума посходили, стреляли во все, что движется. Сейчас многие жалеют, что такое тогда творилось, очень жалеют. Кролики ныне так осмелели, что посреди бела дня спокойно сидят себе на ступеньках библиотеки. То с огорода их гонишь, где они угощаются твоим лучшим кочанным салатом и бобами, то видишь на парковке у магазина, с комфортом разместившихся жарким полднем в тенечке у твоей машины. Они просто чума какая-то, всякий скажет. Даже сердобольные дамочки из библиотечного комитета нет-нет да и положат у двери приманку с ядом.
Очень много кроликов у проселка, что ведет на Лисий холм; и даже внимательный водитель рискует переехать там парочку ушастых. Лишний повод, кстати, держаться подальше от холма. Марч Мюррей, уроженка здешних мест, тоже так считает вот уже девятнадцать лет. Все это время она прожила в Калифорнии, где чистые, желтые, как лимон, рассветы заставляют забыть о существовании всех других мест мира. Например, здешнего леса, где в октябрьский послеполуденный час легко перепутать день с ночью и где дождь льет с такой силой, что никакая птица не взлетит. Именно в один из подобных дней, когда небо — цвета камня, а ливень так холоден, что обжигает кожу, Марч вернулась домой, и хотя возвращаться не планировала, все же очутилась здесь по своей собственной воле.
Сам по себе этот акт не означает, однако, что она тотчас вновь стала «местной» (притом что, как и прежде, помнит, например, имена владельцев всех городских магазинов). За время своего отсутствия Марч позабыла, во что способен превратить немощеную дорогу ливень. Она ходила по ней раньше каждый божий день, но сейчас ухабы куда глубже тех, что ей помнятся, и когда взятый напрокат автомобиль наезжает на поваленные бурей ветки, раздается ужасный звук наподобие хруста костей или сердцебиения. Машину кренит, на подъемах она тужится и всякий раз шипит, проходя глубокую лужу.
— Похоже, мы таки застрянем, — объявляет Гвен, дочь Марч и истый глас судьбы.
— Нет, не застрянем, — убеждена Марч.
Возможно, так бы оно и было, не будь Марч столь уверена в своих словах. Она изо всех сил выжимает газ, по своему обыкновению — торопливо, и машина, рванув, въезжает в самую глубокую лужу, где некое время плавно погружается, а затем окончательно глохнет.
Гвен испускает стон. По самое днище в мутной воде, в двух милях от ближайшей цивилизации.
— Поверить не могу, что ты это сделала!
Гвен уже пятнадцать. На днях она основательно обстриглась и выкрасила волосы в черный цвет. И тем не менее осталась весьма симпатичной, несмотря на все эти свои диверсии. У ее голоса несколько лягушачий обертон (из-за сигарет, которые она тайком выкуривает), и эту интонацию Гвен умело пускает в ход, когда чем-то недовольна.
— Теперь нам никогда отсюда не выбраться, — «квакает» она.
Марч чувствует, что нервы на пределе. Они в пути с самого рассвета: сначала из Сан-Франциско летели в Логан,[1] затем из Бостона катят в этом прокатном автомобиле. Последняя их остановка — взглянуть на приготовления в похоронном бюро — окончательно ее добила.
Она бросает взгляд на себя в зеркало заднего вида и недовольно хмурится. Вердикт: хуже, чем обычно. Марч мало ценит то, что многие сочли бы самыми яркими ее чертами, — благородные линии рта, темные глаза, густые волосы, которые она из года в год подкрашивает, скрывая серебряные прожилки, что стали появляться; едва лишь она вышла из девичьего возраста. Все, что Марч теперь видит, вглядевшись в отражение: она бледна, истощена и на девятнадцать лет старше, чем была, когда уехала из этих мест.
— Мы выберемся отсюда, — говорит она. — Не бойся.
Она проворачивает ключ зажигания. Двигатель затарахтел… и стих.
— А я тебе говорила, — вполголоса ворчит Гвен.
Без включенных дворников ничего не разглядеть. Дождь звучит музыкой с другой планеты. Марч откидывается на сиденье, закрывает глаза. Она и так, не видя, прекрасно знает: слева тянутся поля фермы Гардиан и стоит каменная стена, забравшись на которую она ходила с раскинутыми руками, готовая ко всему на свете. Ей действительно тогда верилось, будто она держит свою судьбу всей пятерней, как если была шариком из зеленого стекла или яйцом малиновки, брелоком, который глупая девчушка, найдя, берет себе. Ей верилось: все желанное со временем получишь, ведь судьба — сила, что работает на тебя, а не против.
Марч пробует опять завести машину. «Давай, детка», — приговаривает она. Эта дорога — совсем не то место, где ей хочется находиться. Ей слишком хорошо известно, кто живет неподалеку, и постучаться в его дверь отнюдь не входит в ее планы. Марч жмет на газ всем телом и душой в придачу, и зажигание наконец срабатывает.
Гвен обвивает шею матери руками. Междоусобица до поры до времени забыта, а равно и причины, по которым Марч настояла тащиться с ней за тридевять земель, а не остаться дома с Ричардом.
Что, мать не верит дочери? Или та совершила у себя дома в Калифорнии федеральное преступление? Нечто вроде. Вещественное доказательство номер один: противозачаточные таблетки на дне рюкзака Гвен, зажатые между салфетками «Клинекс» и батончиком «Сникерс». Доказательство номер два: «травка» и рулончик папиросной бумаги, найденные на днях в ящике ее тумбочки. И конечно же, номер три, самое отягчающее доказательство из всех: отсутствующее выражение лица у любой пятнадцатилетней девчонки. Номер три — вот причина и следствие. Номер три — вечные проблемы, и слезы ночь напролет, и ледяной холод отношения к матери — не важно, по поводу или без.
Догадывается ли Гвен, что Марч знает эти пятнадцать вдоль и поперек? Знает, например: что бы ни пришло к тебе в этом возрасте во всей своей неотвратимости — станет преследовать вечно, если развернешься и побежишь.
— Чем скорее мы выберемся отсюда, тем лучше, — сухо информирует Гвен мать.
Ей смерть как хочется курить. Приходится держать себя в руках, а это отнюдь не то занятие, в котором она преуспела.
Марч жмет на газ, и колеса, завращавшись, еще глубже уходят в грязь. Никакой надежды стронуться с места. Им вообще никуда не добраться без помощи буксира.
— Проклятье, — чертыхается Марч.
Гвен не нравится, как прозвучало это слово. Ей вся эта ситуация не нравится. Легко догадаться, отчего турист — редкая здесь птица и почему путеводители в центре для приезжих пожелтели от времени. Осень в этих лесах плодит привидения. Их не видно и не слышно, но они всегда где-то рядом с тобой. Об их присутствии узнаешь, когда сердце начинает чаще биться. А обернуться и никого за спиной не увидеть — совсем не убеждает, что здесь и впрямь никого нет.
Гвен приоткрывает дверцу. Никакого уличного освещения, ни одного фонаря мили и мили окрест. Если не знаешь, куда идти, стало быть, потерялся. Но ведь мать знает дорогу. Она выросла здесь. Не может не знать.
— И что нам теперь делать?
— Теперь, — Марч вынула ключ зажигания, — мы пойдем.
— Через лес?
Голос Гвен, и без того лягушачьего тембра, словно треснул надвое.
Не ответив, Марч шагает из машины и по голень оказывается в воде. Хлюпая по луже, бредет к багажнику за своим чемоданом и рюкзаком дочери. Она забыла, как холоден, как ароматен воздух в октябре. Забыла, как способна тревожить темнота. Дальше чем на фут от глаз ничего не разглядеть, и дождь так тебя хлещет, будто ты плохая девочка, недостаточно еще наказанная.
— Я туда не пойду.
Гвен вышла, но не отходит от машины. Тушь, так тщательно нанесенная в ожидании, пока мать выйдет из похоронного бюро, стекает по лицу широкими черными полосами.
Марч и не думает уговаривать. Она знает: не сработает. Даже самые веские доводы — пустой звук, когда сама она была в возрасте Гвен. До нее пытались донести: веди себя хорошо, не спеши, семь раз подумай — но случая не было, чтобы она вняла хоть одному совету.
Марч твердо берется за чемодан и хлопает дверцей.
— Решай сама, что делать. Хочешь ждать здесь — тебе видней. А я иду к дому.
— Ладно, ладно, — ворчит Гвен, — я с тобой, если уж тебе так хочется.
Гвен надевает рюкзак. И за миллион баксов она здесь не останется одна. Теперь понятно, почему мать (а кстати, и отец, который тоже вырос здесь, в доме у дороги) никогда сюда не возвращалась. Причина, по которой они с матерью все-таки здесь, немного пугает. Позволь себе Гвен — точно бы случился сейчас нервный срыв. Ее бьет дрожь, зубы отбивают дробь. Вот погодите, позвонит она Минни Гилберт, лучшей своей подруге, и скажет: «Зубы у меня клацали, как у скелета на веревочках. Я даже закурить, черт возьми, не могла, мать стояла рядом. И все из-за похорон какой-то старушенции, к которой я вообще никакого отношения не имею».
— Ты в порядке? — спрашивает Марч, пока они идут по разбитой дороге.
— В полнейшем, — отвечает Гвен.
Похороны во вторник. У Гвен запросто может случиться обморок, особенно когда она впихнет себя в узкое черное платье, что лежит, придавленное бейсбольным мячом, на самом дне рюкзака. Умерла Джудит Дейл — хозяйка дома, вырастившая Марч (мать которой почила, когда та едва вышла из неявного возраста). Миссис Дейл регулярно, раз в год приезжала погостить к ним в Калифорнию, но Гвен не удается вспомнить ее лицо. Может, подсознание сопротивляется, может, это нежелание касаться таких неприятных тем, как смерть, и старость, и существование в жутковатой местности, наподобие этой.
— Как думаешь, гроб закроют?
Похоже, дождь стихает.
— Думаю, да, — говорит Марч.
И в самом деле: Джудит и при жизни была самым скрытным человеком и всех, кого Марч когда-либо встречала. Все ей расскажешь, всю душу изольешь, и только много позже, спустя годы, откроется, что о себе-то она не проронила ни слова. Не узнать было даже, что ей нравится на десерт, не говоря уж о том, кого она любила и во что верила.
Дождь стих, и стало слышно, как шуршат какие-то создания в лесу. Парочка мышей, должно быть. Енот вышел на дорогу попить из лужи.
— Ма-ам…
Что-то пронеслось у Гвен над головой.
— Не бойся. Это сова.
Не так давно здесь водились пумы — рык их разносился по лесу — и черные медведи, шедшие по осени лакомиться во фруктовые сады. Лоси, что кидались, выставив рога, на все, что движется. Когда Марч была совсем еще девочкой, синева над головой была такой чистой, что городская детвора пи как не могла взять в толк, отчего это не получается снять звезду с неба, просто протянув руку.
— Скоро уже? — не терпится Гвен.
Вот бы оказаться на заднем сиденье чьей-нибудь «хонды», думается ей.
Сумерки. Странное, обманчивое время, когда видишь то, чего нет. По крайней мере, нет сейчас, в настоящем. Вон там, у кленов, — лестница Алана, ее брата. Темный силуэт в лесу — наверное, корзина Джудит Дейл, которую она всегда брала, идя по чернику. А поодаль, у каменной стены, стоит мальчик, в которого Марч была влюблена. Ей чудится или он действительно пошел за ними следом? Замедли она шаг — и он догонит, поравняется. Надо бы поосторожнее, иначе мальчик навечно останется рядом.
— Зачем так нестись?
Гвен запыхалась, пытаясь поспеть за матерью.
— Я вовсе не бегу, — убежденно отвечает та.
И тут же приводит ряд причин, почему бежать надо. А именно: добраться до ближайшего телефона, срочно позвонить, чтобы приехали и вытащили машину. И Ричарду в Калифорнию, пусть не волнуется — они целы и невредимы. Обязательно связаться с Судьей: обговорить, когда можно будет осмотреть имущество миссис Дейл. А еще звякнуть Кену Хелму, он всегда не прочь был у них подзаработать: придет, взглянет на дом, не нужен ли ремонт. В мансарде, конечно же, полно белок. Как, впрочем, и всегда в такое время года.
Нарядные ботинки Гвен облеплены грязью, ей холодно.
— Понятно теперь, отчего ты и папа никогда сюда не возвращались. Здесь мерзко.
Плечи Марч болят от чемодана, онемела шея. Старая грунтовка — один сплошной подъем. Им бы пойти по 22-му шоссе, однако там, по левую руку, не миновать развилки, прозванной в народе Чертовым Углом. У Ричарда — разгар семестра, он не поехал. А то не было бы проблем. Она не готова пройти то место лишь с Гвен на пару. Еще не готова. Говорила ведь и Ричарду, и себе: прошлое — всего лишь прошлое, оно было — и уже бессильно. Однако если это так, то откуда тогда ощущение, будто некто незримый водит сверху вниз по ее коже кубиком льда?
— Кажется, я вижу дом, — сообщает Гвен.
Кен Хелм первым обнаружил миссис Дейл. Он принес кирпичи — чинить дымовую трубу — и постучал в дверь. Был ранний вечер понедельника, небо темно-синим бархатом ложилось на холмы. Кен подумал было, что никого нет дома, но затем налетел ветер и распахнул дверь. Джудит сидела в кресле у камина, душой уже не в мире сем. Билл Джастис, старый друг и деловой партнер отца Марч, известный всему штату просто как Судья, позвонил ей в Калифорнию на следующее же утро. Что ж, по крайней мере, обошлось без больничной койки, болей и героических мер по спасению. Однако это не слишком утешает Марч. В особенности потому, что Билл — адвокат с полувековым стажем, тридцать лет из которого он был к тому же и судьей, — прикрывал рукой телефонную трубку, надеясь, что не слышно, как он плачет.
— Дымовая труба, однозначно, — щурится в темноту Гвен. — Я вижу ее. А еще ворота.
В самолете, после тряски на взлете, Марч заснула. Иными словами, сделала то, чего не следовало ей в дороге делать, ибо всякий раз, отходя от сна, она долгое еще время была вялая, медлительная и не в состоянии сообразить, что к чему.
Ей снился отец, вот уже двадцать пять лет как умерший. Генри Мюррей стоял в дверях их гостиной, в том свитере, что больше всего ей нравился, — бурой шерсти, с глубокими карманами, где он всегда держал ментоловое драже. Они с Биллом Джастисом были единственными адвокатами на весь город. Хоть и партнеры — но по разные стороны баррикад в наиболее трудных тяжбах, благодаря которым отец и снискал себе популярность.
«Вам Мюррея или Справедливость?»[2] — шутил обычно Билл. И должно быть, не мог иначе, поскольку Мюррея любили все. Дети выпрашивали по мятному леденцу всякий раз, как он появлялся в городе, и неугомонно следовали за ним, прося еще. Когда он внезапно умер, допоздна заработавшись в своем офисе, вся ребятня в городе заговорила об аромате мяты, странным образом возникшем в ночном воздухе, будто что-то сладкое незримо проносили мимо.
При каждом воспоминании об отце Марч ощущает острую боль в боку. Поразительно, как много утрат способен выдержать человек. У Ричарда вообще никого не осталось, за исключением Марч и Гвен. У Марч с этим немного лучше — есть брат Алан, от которого, впрочем, она стала так далека, что более нет смысла считать их родственниками. И вдвойне такого смысла нет по отношению к сыну Алана, мальчику, которого она никогда даже не видела.
— Пришли, — объявляет Гвен.
Ворота. Марч ставит чемодан и осматривается.
— Поверить не могу, мам, что ты могла здесь жить. Ну и ну!
В сумерках дом выглядит кособоким и старым. Сгоревшая часть — кухня и обеденный угол — отстроена в виде более чем скромной пристройки. Марч прожила в этом доме до двадцати одного года. Вон ее окно, над крышей веранды, с черными ставнями, слетевшими с петель. Там и проводила она почти все время в те последние годы. У окна. В ожидании.
Удивлена ли Марч, что вспомнила о Холлисе, увидев вновь свое окно? Ей было только семнадцать, когда он ушел, а она уже любила его, казалось, всю свою жизнь. В ту ужасную зиму с небом непреходяще пепельного цвета и полностью обледеневшим орехом во дворе она впервые стала находить серебряные нити, пробившиеся в ее темных волосах.
Смеркается. Тот самый двор, орех, раскинувший ветви. И нечто в кустах айвы, отчего они ходуном ходят. Гвен жмется к Марч, вся словно льдом покрылась, снаружи и внутри.
— Ма-ам…
Если Гвен кажется испуганной, значит, так оно и есть. Не на то, прямо скажем, она рассчитывала, согласившись ехать с матерью на похороны в другой конец страны. Она рассчитывала прогулять недельку школы, дрыхнуть до обеда каждый божий день, есть лишь шоколадные батончики да кукурузные хлопья, пребывая в полном отрыве от опостылевших будней. Но сейчас, этим темным вечером, она чувствует, каким далеким стал ее дом. Кто эта женщина рядом, с длинными черными волосами и печальным выражением лица? Достаточно смелая (точнее, изрядно шальная) — пререкаться с охранниками, попавшись на краже в торговом центре Пало-Альто, сейчас Гвен действительно боится. Ну надо же в такое впутаться! И ведь не развернешься, не побежишь домой.
— Не бойся. Это всего лишь кролики.
И верно, это пара кроликов бурого окраса, под изгородью из айвы. Самый крупный скакнул к Марч и Гвен с таким видом, словно хочет выяснить — кто кого. Будто весь этот холм — его, существа, что целиком поместилось бы в широкую дамскую шляпу или кухонный котелок.
— Брысь! — говорит ему Марч. — Пошел вон!
Он даже не шевельнулся, и ей приходится воинственно потрясти чемоданом. Кролик не спеша ускакал в лес.
— Видишь, никаких проблем.
Но Гвен далека от уверенности, в безопасности этих мест.
— Зайдем? — шепотом спрашивает она ломким, надтреснутым голосом.
— Или придется; спать на веранде.
Обе улыбаются. Не такая уж и темень, чтобы не разглядеть, как водосточные трубы обрушивают на веранду потоки воды. Ни одного сухого места, где можно бы провести ночь (если только ты, конечно, не сороконожка или какая иная полезная тварь) Марч проводит рукой под почтовым ящиком. Там, как и всегда, спрятан запасной ключ.
— Выходит, ты точно здесь жила, — убеждается Гвен.
Каждое утро Марч видела это небо. Стремглав выбегала из дому, перемахивая за раз по две-три ступеньки. Всегда спеша, всегда в надежде на что-то большее. С того места, где они стоят, виден огород миссис Дейл. Марч вдруг охватывает чувство покоя. Что бы с нами ни стряслось, есть все же в этом мире постоянство. Огород — точь-в-точь такой, как при Марч-девочке. Буйно растет мята, неотличимая от сорняка, и горько пахнущий лук ничуть не затронут наступившими холодами. Последняя в сезоне капуста льнет к изгороди аккуратными, и ровными рядами, словно то расселись цирковые дрессированные жабы.
Может, Марч и пожалеет еще, что вернулась, но сейчас нет на свете другого места, где она бы ощутила себя так, как здесь… как дома. Невдалеке виднеется фруктовый сад, самая ее любимая часть усадьбы. Яблони скручены, как маленькие старички, развернутые спинами к ветру. В такое время года Марч каждый день после обеда лазала по деревьям, срывала кисло-сладкие «макинтош», терпкие «макон». Яблоко вокруг черешка надо повернуть ровно восемь раз, а потом еще восемь. На каждый поворот произносишь очередную букву алфавита. Это самый верный среди девчонок способ узнать, настоящая ли у тебя любовь. Если ветка высвободилась после буквы, с которой начинается твое имя, — значит, настоящая.
Он появился, словно почтовый пакет, в серый, ветреный день. Марч совершенно отчетливо помнит: суббота, отца вот уже неделю как нет (уехал в Бостон, на конференцию), а самой ей немного нездоровится — слегка лихорадит и насморк. Миссис Дейл поит ее апельсиновым соком и чаем из мяты. Сегодня она проснулась поздно — нечастый случай в ее одиннадцать лет, когда весь мир распахнут настежь и ждет тебя, тебя одну.
Алан, брат Марч, известный соня, уже, как ни странно, на кухне и пьет кофе. Он на десять лет ее старше, окончил Бостонский университет (не очень, кстати удачно) и записался на курсы аудита юридической школы в Дерри, все еще надеясь пойти по стопам отца, что ему, впрочем, так никогда и не удастся.
— А у нас будет жить один парень, — сообщает он, когда Марч, покачиваясь от слабости, пришла на кухню позавтракать.
— Нет, не будет.
В свои одиннадцать Марч уже прекрасно знает цену его словам и потому остерегается им верить.
— Я серьезно.
Он как раз стал ходить на свидания с Джули — девушкой, на которой потом женился, — и оттого сегодня благодушнее обычного. Не назвал Марч, как за ним водилось, ни слабоумной, ни дурочкой, не обратился к ней, чтобы позлить, полным именем — Марчелина.
— Папа привез его из Бостона. Увидел, как тот слоняется голодный по улицам или что-то вроде того.
— Ну да, ну да, — с ехидством кивает Марч. — Врун несчастный.
— Спорим? Ставишь на кон все из своей копилки?
Неся корзину снятого с веревки белья, вошла миссис Дейл. В те времена она туго подвязывала волосы и предпочитала домашние свободные брюки да шерстяные кофты на пуговицах, а также мир и спокойствие в доме.
— Люди ведь не могут так запросто брать себе других людей? Правда же не могут?
Она всегда обращается к Джудит за поддержкой, но сегодня та лишь пожимает плечами: всех деталей она не знает, однако действительно подготовила с утра спальню для гостей, застелив кровать свежими простынями и стеганым одеялом, которое хранилось в мансарде.
Марч идет к окну, но никого во дворе не видит. С масляным гренком подошел, смахивая с себя крошки, Алан.
— Он там, — указывает на сад.
И действительно, он там, у ворот. Тринадцатилетний, тощий, с длинными темными волосами, месяц не мытыми.
— Подарочек, — усмехнулся Алан с типичной для себя презрительной интонацией.
Мальчик, должно быть, ощутил, что на него смотрят, — вдруг поднял голову и уставился в их окно. По небу плывут по воле ветра редкие размытые облака.
Марч помахала рукой, и мальчик так удивился, что даже заморгал. Она ответила бы улыбкой на его замешательство, если бы внезапно не поняла: ей не хочется отводить от него взгляд.
— Мы поселим его у себя навсегда?
Где-то глубоко внутри себя Марч чувствует, что эти слова лучше бы прошептать.
— О господи, надеюсь, нет, — ворчит Алан.
А мальчик все смотрит и смотрит на нее. Траву в тот сезон еще не косили, и нарциссы закрыли бутоны, защищаясь от нежданного ненастья.
— Я беру его.
— Не шути так, — сказал Алан и вышел, а она остается стоять там, где стояла.
— Я серьезно, — громко заверяет она, хотя рядом и нет никого. Тридцать лет прошло, а Марч ясно помнит привкус тех слов во рту. Как неописуемо они прозвучали, как сладостно. — Теперь он мой. Навеки.
Все, что ей удалось о нем узнать, рассказала Джудит: он сирота из Бостона, такой нищий, что кормился лишь крекерами да тем, что удавалось стащить. Не многие прохожие уделили бы ему хоть минуту своего времени, не говоря уж о долларе на ужин, а сердобольный отец Марч взял и привел его к себе домой.
— И это все, что мы о нем знаем?
Ясный, погожий день. Они с Джудит сидят на крыльце, наполняя птичью кормушку, которую та всегда затем вешает на орех.
— А где его родители? Какой он веры? Есть ли братья, сестры? Откуда нам знать, что ему тринадцать?
— Нельзя быть такой любопытной, — пресекает поток вопросов Джудит. — Зовут его Холлис, и он останется здесь. Вот все, что тебе нужно знать.
Поначалу он не выходит к обеденному столу. Даже когда подавали отбивные из молодого барашка, спаржу, а на десерт клубнику. И избегает смотреть в глаза, и Генри Мюррею тоже, которого, однако, заметно уважает (судя по тому, что со всеми, за исключением отца, пререкается). Паренек определенно был довольно дерзок, однако то была какая-то раздраженная дерзость, от нелюдимости. Он мог так взглянуть, что становилось не по себе. Взгляд его выражал все то, о чем он молчал.
Прошло три месяца, а Холлис по-прежнему всех их чуждался. Но чем меньше он раскрывал себя, тем интереснее становился для Марч. Она все надеялась, что как-нибудь пересечется с ним, но, когда это действительно случалось (один раз, когда он швырял камни в незримую цель за садовой оградой, и еще, когда они едва не столкнулись в коридоре по дороге в ванную), она словно немела в его присутствии. А поскольку была известной любительницей поболтать, такое ее поведение воспринималось как особенно загадочное.
— Не молчи, скажи хоть слово, — убеждала ее миссис Дейл, когда Холлис оказывался рядом, но та будто язык проглотила.
Марч даже стала пить дождевую воду, выведав этот рецепт у миссис Хартвиг (работницы школьного буфета), — вернейшее средство, говорят, от детского косноязычия и молчаливости.
И тем не менее Холлис и Марч не разговаривали. Им даже не удавалось попросить друг друга передать хлеб за столом или масло. Лишь летом сбылось ее желание. Был, помнится Марч, июль или первая неделя августа. Стояла дикая жара, которая, казалось, продлится вечность. Марч всюду ходила босоногая, с черными, словно сажа, ступнями. Она как раз пила стакан мятного чая со льдом, и который принесла ей Джудит, как вдруг увидела стрекозу над головой — намного крупнее всех тех, что носятся обычно над гладью озера Старой Оливы, и такую голубую, что девочка даже заморгала.
Она пошла за стрекозой. Та, залетев в гостиную, уселась на портьеру. В кресле отца сидел Холлис, читал один из его учебников, какой-то мудреный Труд касательно расследования убийств.
— А я хочу поймать ту стрекозу, — неожиданно для самой себя произнесла Марч.
Холлис смотрит на нее. Глаза у него — что твоя сажа.
— Молодец, — выдавил он наконец.
Стрекоза бьет радужно-переливчатыми крылышками по ткани портьер.
— Так помоги мне.
Марч даже удивилась, насколько уверенно она это произнесла. И Холлис, наверное, тоже — поскольку отложил книжку и действительно стал помогать.
Испуганная стрекоза забилась об оконное стекло, а затем, с отчаяния ввинтилась в длинные волосы Марч. Девочка все еще чувствовала биение тельца и крылышек, почти невесомых, и после того, как Холлис смахнул насекомое со спутанных прядей. Он распахнул окно, и стрекоза вылетела, тут же исчезнув из виду, будто проглоченная небесной синевой.
— Ну что, теперь ты счастлива?
От него очень пахнет мылом (миссис Дейл сумела настоять на ежедневной ванне) и еще каким-то трудноопределимым, «жгучим» запахом. Позднее Марч пришла к выводу, что так, должно быть, пахнет гнев.
— Еще нет. Но скоро буду, — ответила она.
Повела его на кухню и, вынув избуфета, поставила на стол две коробки фисташкового мороженого. Они уплели тогда по целой пинте[3] на каждого и вскорости тряслись от холода, хотя солнце по-прежнему нещадно палило. Марч до сих пор помнит, в какой лед превратился ее язык.
— Лучше держись от этого паренька подальше, — предупреждал брат Марч.
Он рассказал ей мерзкие слухи: будто Холлис кого-то убил и теперь освобожден под надзор их отца. А мать его — проститутка, покончившая с собой. И что Марч не мешает понадежнее запереть свои драгоценности — серебряный гребень (наследство от матери) и позолоченный браслет с брелоками, — так как Холлис, скорее всего, еще и вор.
Марч знала: это зависть. Алан бледнел всякий раз, когда Генри Мюррей представлял Холлиса гостям как своего сына. Он никогда с отцом не ладил, разочаровывая его во всем, а теперь еще и потеснен тем, кто «до недавнего времени шампуня в глаза не видел и знать не знает, как в обществе себя вести!». Званый обед ли, празднество — а Холлис сидит себе да листает какой-нибудь из нуднейших юридических учебников отцовской библиотеки. Спросишь что-нибудь — и не подумает ответить. Единственные, кому он откликается, — Генри Мюррей и Марч.
— Почему бы тебе не отправиться туда, где тебя согласны терпеть?
— Почему бы тебе не заткнуться? — отвечает тем же тоном Холлис, даже не взглянув на Алана, который вообще-то лет на восемь старше и вполне уже мужчина, несмотря на свое дурацкое ерничанье.
Он рад малейшей возможности унизить мальчишку. На людях обращается с ним будто со слугой, а наедине дает как следует понять, кто здесь лишний, кто здесь приблуда. Частенько проникает в комнату Холлиса, пакостя там вволю. Льет кровь коровьего отела в ящики комода, уничтожая и без того скромный гардероб мальчика и прекрасно зная, что тот скорее станет бессменно носить одно и то же, чем признает поражение. Подкидывает в шкаф навозную кучу. К тому времени, как Холлис определит, откуда несет вонью, все, что Генри Мюррей дал ему — книги, тетради, белье, — пропитается ею насквозь.
Чем добрее их отец к мальчику, тем более жесток Алан. Шла первая зима, как Холлис жил с ними. Отец с подарками вернулся с конференции в Нью-Йорке. Марч досталось изящное золотое ожерелье, а обоим парням — по великолепному карманному ножику, сталь с перламутром. Алан к тому времени окончательно завалил занятия в юридической школе, и теперь тот факт, что к нему и «этому вот существу» отнеслись как к равным, фактически как к братьям, сделал его мрачнее тучи. Когда все сели ужинать, он уже кипел от злости.
— Он слишком мал еще иметь такой нож. Ты мне такого в его возрасте не позволял. Ему вообще доверять нельзя.
— Все у тебя будет хорошо, — сказал участливо Генри Мюррей Холлису, сидевшему от него по левую руку.
— Да ты что, слепой? — вскрикивает Алан.
Миссис Дейл в тот день не было, но она успела приготовить и накрыть им ужин: жареная курица, картошка, зеленые бобы. Алан с силой пихает тарелку, на стол опрокидывается стакан.
— Никто в здравом рассудке не дал бы ему нож в руки. Ты что, с ума сошел?
Если и существовало что-либо на свете, чего Генри Мюррей не выносил, так это люди, которые вели себя нечестно. А таким, очевидно, и был сейчас его сын. Холлис слова не сказал в свое оправдание, и вот что Марч было мучительно видеть: как он не может никому посмотреть в глаза. Мальчик, казалось, свертывался внутрь себя, погружался все глубже и глубже, пока та часть его, что сидела с ними за столом, не стала лишь, крупицей всей его души.
— Заткнись! — выкрикнула она. — Уж если кто и спятил, так это ты.
Марч сидит справа от отца, тот накрыл ее ладонь своею.
— Я не хочу слышать от тебя таких слов. Ни к Алану, ни к кому другому.
Холлис так и не притронулся к еде. Уставился в тарелку и молчит, но Марч ощущает, как чутко внимает он всему, что сейчас происходит.
— Ты попросту завидуешь, — бросает она брату.
Алан издает сухой смешок.
— Кому, вот этому?
Презрительный кивок на мальчика.
Генри Мюррей кладет на стол вилку и нож.
— Выйди.
— Я? — Алан, похоже, действительно шокирован. — Ты хочешь, чтобы я ушел?
— Вернешься, когда сумеешь вести себя как подобает.
Интонация, с которой это сказано, сомнений не оставляет: Генри Мюррей не склонен более терпеть подобное, по крайней мере не в этот вечер за столом.
Алан поднимается так резко, что стул с грохотом валится на пол. Марч не сводит с Холлиса глаз: он взялся наконец за нож и вилку. Тщательно режет на кусочки картофелины с мясом и вдруг, подняв голову, не мигая смотрит на нее. Марч охватывает какое-то странное, блаженное чувство. Нет, она заставит-таки его сегодня улыбнуться. Во всяком случае, постарается. Скосив глаза, Марч показывает язык.
— Как это понимать?
Она представить не могла, что отец заметит!
— Никак папа.
Марч бросает взгляд на Холлиса и убеждается: если он и не рассмеялся, то уж во всяком случае улыбнулся.
— Никак, мистер Мюррей, — подтверждает он.
— Отрадно слышать. — Генри Мюррей берется наконец за столовые приборы. — Одного невоспитанного ребенка в семье мне более чем достаточно.
Алану нужно бы сосредоточиться на поиске хорошей работы, на учебе в юридической школе. Он слишком взрослый уже для игр в вендетту. Но после того ужина подобная мысль прочно сидит у него в голове. Он выждал сколько нужно — не дать повод подозрениям — и холодным зимним днем, когда слегка снежило, с парой закадычных дружков подкараулил Холлиса на дороге, что ведет к озеру Старой Оливы. Они так долго ждали, заправляясь пивом, что под носами натекли сосульки. Они были готовы кого угодно избить до полного бесчувствия. Навалились, связали Холлиса, стали плевать ему в лицо. По очереди били, стремясь угодить по ребрам, целясь кулаками и ботинками.
Горизонт был тускл, в небе каркали вороны. Изо рта и носа хлынула кровь. Им хотелось слышать, как он кричит, просит их прекратить, стонет, плачет. Тщетно. Холлис лишь закрыл глаза, чтобы случайно не ослепнуть от удара в лицо. Он так их ненавидел, что никакое проявление этого чувства не имело смысла. Кровь сочилась на снег, с той стороны озера доносился звук мотора (мистер Джадсон, землевладелец тех мест, ехал через свой лес на снегоходе).
Наконец они устали его бить. Привязали к дереву и ушли. Прошло довольно много времени, стемнело, а Холлис так ни разу и не позвал на помощь. Когда он не явился на обед, Алан не преминул воспользоваться случаем, назвав мальчика «безответственным юнцом». А когда пробило девять, Марч пошла его искать. Когда нашла, Холлис пылал от ярости и невозможности действовать. Достав из кармана его курточки перламутровый ножик, Марч перерезала веревки. Холлис отворачивал лицо.
— Не надо меня жалеть.
На запястьях, где брат с дружками затянули узлы туго, обнажились кроваво-красные отметины.
— Не буду.
Она и вправду не жалела. Даже потом уж если кто и вызывал в ней жалость, так это Алан. К Холлису она чувствовала нечто совсем иное.
— Я знаю, это сделал Алан. Скажи всем. А я скажу, что все видела.
— Но ведь ты не видела.
Он вытер кровь с лица тыльной стороной ладони, растер снегом щеки и руки. Куртка и так вся порвана, а он еще зачем-то рвет рукав рубашки.
— И этого ты тоже не видела.
Берет у нее ножик. Глубоко, длинно режет себя вдоль правой руки.
— Прекрати!
Не обращая внимания на рану, Холлис швыряет что есть сил веревку, которой был связан, и та исчезает в дальнем сугробе. Пошатываясь, идет домой, оставляя за собой кровавую дорожку. На полпути его начинает дико трясти от холода, хоть куртка и наброшена на плечи. Лисий холм, дом, входная дверь. В теплой прихожей он рухнул.
Генри Мюррей повез мальчика в госпиталь Святой Бригитты. На рану наложили тридцать три шва.
— Кто это сделал? — требует Мюррей ответа у дочери, когда они ждут в госпитальной приемной, — Алан?
Марч смотрит в пол и не отвечает. Ее молчание звучит однозначным «да».
Тем же вечером Генри Мюррей уведомил сына, что если тот хочет остаться в его доме, впредь должен обращаться с мальчиком с подобающим уважением. Более того, Алан напишет письмо с искренними извинениями и оплатит из своих сбережений больничный счет, а также стоимость новой куртки, купленной взамен порванной Нож у него, вопреки бурным протестам, конечно, отобран.
Не добавляй еще и лжи к перечню своих проступков, — произносит Генри Мюррей, и Алан перестает клясться в собственной невиновности.
Той ночью Марч не спалось. Она пошла на кухню попить молока, а на обратном пути остановилась у комнаты Холлиса. Стучится, ждет — нет ответа — и отворяет дверь. Он — в кровати, но не спит. Марч вошла. В лунном свете сквозь окно виден снег на дворе. Рука мальчика — в белой перевязи.
— Знаешь, зачем я это сделал? — Он задумал себя порезать, еще когда стоял привязанный. — И что никто не догадался, что я это сам.
— Как тебе только духу хватило? — Марч садится на кровать, осторожно касаясь руки. — Болит?
— Идиотский вопрос.
Это прозвучало достаточно резко, так что она могла бы развернуться и уйти — если б вдруг не ощутила, что он еле сдерживает слезы. Марч легла рядом. Он заплакал. Долго пробыла она с ним — пока он не заснул — поняла; как это все на самом деле больно.
Они никогда не напоминали друг другу о той ночи, о том, что лежали рядом, но при этом стали не разлей вода. Кто бы из школьных друзей ни звал к себе Марч — даже если настаивал отец, мол, «ты должна водиться с девочками своего возраста, с Сюзанной Джастис например» (дочерью его делового партнера), — она страдала от ненужного ей общества, считая секунды до встречи с Холлисом. Иногда просила извинить — знобит, живот побаливает — и без оглядки мчалась домой.
Особенно запомнилось ей лето, в которое умер отец. Марч — четырнадцать. Ночная луна кажется неестественно огромной. Да, та самая серебряная луна августа, что пускается плыть по небу, когда в садах появляются дрозды. В тот год лесные квакши совсем с ума сошли. Их немолчный ор несся и с дальнего берега озера, и из каждой лужи во дворе. Они забирались в огород, в мяту миссис Дейл и там горланили до самого рассвета, не давая глаз сомкнуть. Лежишь и слушаешь поневоле этот лягушачий хор, живой пульс, затяжной рефрен душной августовской ночи, такой черной и бездонной, что гонит от тебя всякий покой и сон.
Всякий раз, когда Марч выбиралась из своего окна на крышу веранды, Холлис уже был там. Нельзя было шуметь — не дай бог, кто проснется. Сначала они целовались, закрыв глаза, словно для пущей тишины и тайны, Марч никому об этом не рассказывала — ни миссис Дейл, которой во всех иных случаях безоглядно доверяла, ни приставучей Сюзанне Джастис, что вечно требовала посвящать ее во все секреты. То было лето, когда, казалось, нет никого на целом свете, кроме тебя и того, кого любишь. Так что Марч была вдвойне потрясена, когда Алан как-то утром разбудил ее, потрясши за плечо, и сказал, что умер папа.
Генри Мюррей составил сотни завещаний для своих клиентов, но свое собственное так ни разу и не переписал — с тех самых пор, как родилась Марч. И Алан оказался единственным, кто унаследовал поместье «Лисий холм». Миссис Дейл, разумеется осталась в доме, и все расходы Марч оплачивались, а вот Холлис тут же был отправлен жить в мансарду. Теперь Алан мог поступать, как ему вздумается, с чего и начал, составляя дотошные недельные счета на парня «за питание и проживание». Вообще-то тот имел право еще целых два года временить с оплатой, пока не закончит школу, но не взял этой отсрочки. А пошел работать в булочную на Мейн-стрит, всю вторую половину дня, а после отправлялся на ипподром «Олимпия» (он стал делать так с тех пор, как понял, что есть шанс удвоить свои деньги, если рискнешь, конечно, теми, которые уже имеешь). По вечерам и выходным Холлис водил грузовик от Департамента общественных работ, посыпал солью зимние дороги, обрезал кусты в парках и собирал мусор вдоль 22-го шоссе в погожую погоду.
Особенно погожей она была в тот день, когда он ушел. Подходил к концу последний класс школы, и Марч с миссис Дейл — за мытьем окон (ничто не должно загрязнять изумительную голубизну небес) — говорили о ее будущем, светлом и безбрежном. Причем все, абсолютно все варианты — колледж, путешествия, работа в Бостоне — учитывали к Холлиса.
Когда он пришел сообщить, что уволился со всех работ, он явственно ощутил, как зависим, подневолен был до этого момента. Парень отработал весь свой долг Алану. Во многом благодаря мерину по кличке Наждак, который, к изумлению всей публики, и Холлиса в том числе, умудрился прийти первым, при том, что ставка на него была один к двадцати пяти. Теперь он мог уйти — чисто, безупречно, готовый вступить в новую жизнь. То был самый важный день в его жизни, к которому он шел с тех самых пор, как умер Генри Мюррей. Но Марч этого не понимала.
Он все время где-то работал, и она притерпелась к его почти постоянному отсутствию, начав посматривать по сторонам, с кем бы ей теперь водиться. Зачастила к жившим до соседству Куперам, сошлась с их дочерью — бледной, рыжеволосой Белиндой — и ни о чем в тот день не думала, разве что о выборе платья на вечер. Голубое? Или лучше белое? Внимания на вошедшего в комнату Холлиса недоставало.
— Тебе где лучше: там с ними или здесь со мной? — потребовал он ответа.
Вопрос застал ее врасплох, она как раз примеряет сережки из своей шкатулки и не находит что сказать. Да и как тут найдешь, если он хватает ее за руку, чего прежде никогда не делал!
— Прекрати, — произносит веско Марч.
Холлис вечно ревновал ее к этим Куперам. Он сильно стискивает ей запястье. Марч высвобождается и отступает на шаг.
— Оставь меня в покое!
Никогда она еще так с ним не говорила, и эти в сердцах сказанные слова прозвучали шоком для них обоих. Не слишком ли многого он от нее хочет? И как назло, нет ни секунды прийти в себя, подумать, найти верные слова.
— Выбор за тобой.
— Нет, — фыркает Марч, не сознавая, как он раним. — За тобой.
Всегда огромная ошибка произнести: «Ну-ну, посмотрим, наберешься ли ты духу от меня уйти». И еще худшая — действительно уйти. От того, кого любишь. С того самого дня Марч постоянно думает: как нужно было поступить иначе? Остаться дома; не пойти к Куперам? Обвить его руками? Сознаться, что весь день только и думала об их общем будущем? Уже в гостях, за столом, она все поняла, извинилась, быстро оделась, вышла и всю дорогу бежала домой. Но было поздно.
Он ушел, а Марч ждала его у своего окна день за днем, неделю за неделей. Ни писем, ни открыток. К тому времени, когда Марч оканчивала школу, она уж перестала второпях сбегать по лестнице — проверить почту. Но каждую весну возвращались в свое гнездо в ветвях: ореха голуби — и то был для нее знак верности Холлиса и его любви. Одноклассницы разъехались по колледжам или устроились на работу здесь же, в городе, повыходили замуж за парней, в которых были влюблены, а Марч все стояла и стояла у окна, вид из которого стал для нее всем миром и, прежде чем она это поняла, пустой дорогой ее судьбы.
Прошло три года. Она едва узнавала себя в зеркале. Неизвестно, как такое получилось, но она более не выглядела молодой. И в утро своего двадцать первого дня рождения Марч Мюррей уже не подошла к окну. С тех пор она не интересовалась, вернулись ли по весне голуби в гнездо на орехе. Не слышала оглушительного кваканья лягушек. Забыла, как пахнет растущая у веранды мята. Она собрала свой чемодан, а миссис Дейл вызвала такси до аэропорта. Алан одолжил денег на билет до Калифорнии и обратно, но в самолете Марч пошла в клозет и швырнула в мусор возвратную часть билета.
Одну жизнь Марч провела в ожидании Холлиса, пытаясь понять, что она сделала не так. Совсем другую — как жена и мать, став абсолютно иным человеком. И вот она здесь, на Лисьем холме, готовит постель в холодном, пустом доме, где не была так долго. Стелит чистую простыню, поправляет матрас на кровати. Девочкой она здесь спала. Той девочкой, что легко пускалась в плач и ночами считала звезды вместо овечек, когда не могла заснуть. Теперь Марч не плачет. Слишком занята. И все же, бывает, просыпается утром в слезах. Значит, ей снился он. Ничего из этих снов она никогда не помнит, только слышится запах травы на подушке, будто прошлое — это то, что можно вернуть, стоит лишь сильно захотеть, набраться смелости и произнести заветное имя.
Каждый вечер Холлис инспектирует границы своих владений. Пешком или на своем пикапе (а может, и вообще завязав глаза, если понадобится).
Как бывший «бедный родственник», он абсолютно точно знает, что ему принадлежит. Даже вон та на первый взгляд бесхозная черника — его, и он с горьким наслаждением смотрит, как белки и еноты обдирают куст. Что ж, он не против, пускай едят вволю, не спрашивая разрешения (как это нужно было ему — что ни день и по любому поводу).
Холлис долго считал, что прошлое способно только ранить, если дать ему всплыть в памяти. Если не прекратить перебирать в уме все, что сделано и не сделано. Не стоит заострять внимание на том, что пару десятилетий назад пошло не так, как надо. А лучше — вообще перестать думать. Бывают дни, когда Холлис, положившись только на привычку и инстинкт, действительно способен это сделать. Однако есть вечера — такой, как этот, — когда не думать невозможно.
Он знает: Марч Мюррей приедет на похороны. Может, даже уже приехала и сейчас она там, наверху, в своей комнате, где тени в этот поздний час стелются по полу.
Когда не удается остановить натиск невеселых мыслей, Холлис пытается переключиться. Например, окидывает мысленным взглядом все, чем теперь владеет. А это далеко не только ферма Гардиан и «Лисий холм», но также большая часть заведений на Мейн-стрит, центральной улице Дженкинтауна. Есть у него земли и во Флориде — на Западном побережье и в Орландо да еще на островах Кис.
К тому же он совладелец ипподрома в Форт-Лодердейл. Самое же приятное, что не нужно даже ездить в тот далекий штат, где некогда он так долго горе мыкал, — все счета исправно поступают по почте.
Скоро Холлису исполнится сорок два. Неплохой итог трудов — как для оборванца, который так ужасно выглядел, что сторож Куперов, пока не попривык, грозился вызвать полицию всякий раз, как его видел. Когда-то он ушел с Лисьего холма с сорока семью долларами в кармане, а теперь богач из богачей. Долги все выплачены, живи да радуйся. Но этого и близко нет. Вечно что-то гложет. Он принуждает себя есть не менее трех раз в день, но все равно продолжает терять в весе, будто не пищу ест, а собственную плоть.
Все, хватит, не надо думать, не надо забираться в гущу невеселых мыслей. Лучше лишний раз проведать старого пони, что некогда принадлежал сыну. У пони рези в животе, значит, нужно не дать ему лечь на бок и отпаивать минеральным маслом. А еще вдуть по щепотке соли в каждую ноздрю. Этому средству его научили на ипподромах Флориды, и он рискнул поделиться им с горожанами, после чего оно стало вечным предметом шуточек завсегдатаев бара с гордым названием «Лев» (хотя те, кто тайком последовал совету Холлиса, не выглядели после разочарованными).
Конечно, никто не скажет, что Холлис глуп и говорить с ним не о чем. И все ж его присутствие — это то, без чего большинство клиентов «Льва» предпочли бы обойтись. Да, он самый богатый человек города (а может, и всего округа), щедрый спонсор ассоциации полицейских и общества пожарников, и даже опекунский фонд госпиталя Святой Бригитты носит его имя. Однако это вовсе не означает, что с ним хотят знаться. Холлис видит: отцы города учтиво привечают его, лишь когда нужно отремонтировать крышу над библиотекой или привести в порядок дороги.
Только богатство здесь способно оплатить такое уважение и почет. Многих незаметно передергивает, когда Холлис подсаживается к их столику, но они не смеют предложить ему поискать себе другое место. Учтиво с ним беседуют, про себя постоянно вопрошая, почему («черт тебя дери!») он не идет домой. А он даже не берет спиртного, сидит себе со стаканом колы или имбирным пивом. Причину такого поведения завсегдатаи давно уже пытаются разгадать. Джек Харви (спец по кондиционерам) убежден: Холлис подсаживается к чужому столику, надеясь завладеть душой соседа, когда тот хватит лишку. Когда он наконец уходит и дверь, послав внутрь залп холода, за ним захлопывается, публика, заметно осмелев, открыто говорит о нем как о сущем дьяволе. Мистер Смерть — вот как они его кличут между собой и пьют за его наискорейшую кончину.
А женщины оборачиваются ему вслед и провожают взглядом. Они жалеют его, еще как жалеют.
Он ведь потерял не только жену, но и своего мальчика Купа, настолько немощного от рождения, будто он был вылеплен из сырого теста. Одинока для мужчины такая жизнь, и женщины в городе знают, кто из них подходит ему больше всего. Необязательно самая привлекательная или юная. Скорее понимающая, нетребовательная. У которой муж работает в ночную смену или есть бойфренд, не местный, из другого штата. В общем; та, кто хорошо осознает: Холлис не даст ей всего, что она хочет, — но и не отвергнет. У него на сердце рана — вот что говорят женщины, которые с ним спали, и ему нужна живая душа рядом. А неумолимый ход времени делает Холлиса только краше. Особенно по сравнению со школьными годами, когда ни у кого из них не было на него ни малейшего шанса. Когда он никого не видел, кроме Марч Мюррей.
Вечереет. Холлис ищет по шкафам коробку с солью и, найдя, надевает куртку — столь изношенную, что уже не залатать. И дом под стать ей, почти разваливается, к вящему удовольствию Холлиса. Нет в нем ни кусочка, что быт бы свежевыкрашен за последние полтора десятка лет, а крыша, случись затяжной дождь, протекает в двадцати шести местах. Постепенное саморазрушение дома Куперов — хоть и малая, но все ж отрада. Холлису нравится созерцать паутину по углам гостиной, где мистер Купер любил курить свои сигары. Вечнозеленый сад его жены Аннабет, предмет ее гордости и зависти соседей, уничтожен на корню хрущами и мучнистой росой, из спальни их сына Ричарда доносится возня енотов, обживших стенные проемы, а в комнате Белинды края мраморной каминной полки до основания стерты. Знаменитый «веджвуд»,[4] столь изысканно смотревшийся на званых вечерах, теперь служит для кормежки собак и так выщерблен, что никому и в голову не придет представить, как некогда его везли из Лондона в деревянных ящиках и каждое блюдечко было обернуто в белую вату.
Холлис громко хлопает на выходе дверью, не обращая ни малейшего внимания на спящих рыжих псов. Те тут же вскакивают, готовые последовать за ним, столь же безотказно ведомые инстинктом, как и сам Холлис в своих делах. Эго бесхозные псы. Те самые, про которых говорят, будто они произошли от прогнанных хозяевами дворняг и лисиц (с тех пор прошла уж не одна сотня лет). Как бы то ни было, выглядят они и впрямь жутковато: шерсть жесткая, желтые глаза и резкий, пронзительный лай в придачу отпугивающий почтальонов и доставщиков покупок.
Однако к Холлису у них совсем другое отношение. Они чувствительны к его настрою и, когда он замедляет ход — глубоко вздохнуть и посмотреть на небо, — жмутся друг к другу и скулят. Им тревожно. Но они ошиблись, Холлису сейчас неплохо. Он лишь признательно окидывает взглядом все вокруг. Ему всегда нравился октябрь с понурой холодностью этой поры года. И смотреть на свою землю — никогда его не утомит. Да и с какой стати он должен перестать ценить то, чему некогда завидовал и чем теперь владеет? Он все отдал ради этой земли, так уж кому, как не ему, стоять на ней и чувствовать: «Мое».
В год, когда Генри Мюррей привел Холлиса к себе домой, на ферме Гардиан держали больше полусотни скакунов. Самого Холлиса лошади не интересовали (и по сей день, кстати, не интересуют), но Марч была в восторге. Может, не столько даже табунами Куперов, сколько достатком этого семейства. Ее отец раздавал большую часть того, что зарабатывал, и сверхурочно работал тоже, как правило, за «спасибо». Хоть Генри Мюррей считался уважаемым членом общества, у Марч была всего только пара новых туфель в год, тогда как у Сьюзи Джастис, например, четыре-пять. А поскольку Марч все же больше заботила ее обувь, а не уровень соцобеспечения малоимущих, потому и нравились ей так сильно лошади Куперов: каждая из них стоила больше, чем когда-либо мог заработать отец.
Холлис хорошо помнит, как они сидели на каменной стене, с высоты которой Марч могла считать и пересчитывать табун. Был жаркий ветреный день, она придерживала длинные темные локоны, что летели ей в глаза. Ветер громыхал как барабанный бой, как штормовое предупреждение, и все вокруг пахло травой. Да, лошади мистера Купера — не ровня костлявым «мешкам соломы», что бродят по дворам других ферм 22-го шоссе. Его скакуны участвовали в скачках Белмонта и Саратоги. Они так резвы, что запросто обгоняют буревые тучи, которые обычно наплывают с Лисьего холма.
Как только Холлис женился на Белинде, он продал всех лошадей. Точнее, почти всех. Теперь в конюшне, рассчитанной не на один десяток, осталось только трое: ленивый Пони его сына Купа, рабочая старушка Джеронимо, некогда тягавшая тюки со свежим сеном в поля для чистокровок, да Таро, конь Белинды, убивший двух своих наездников (потом его сняли с состязаний). Холлис всех их ненавидит. Ненавидит звуки и запах лошадей. И глупых, что шарахаются от безобидного ужа и дождевых луж, и таких умных, как Таро. Причем последних даже больше.
Приблизившись к конюшне, Холлис слышит, как хнычет пони. Совсем негромко, но этот звук напоминает Холлису, как ужасен может быть крик лошади. Не успев остановить нахлынувший поток воспоминаний, он видит белого коня, падающего на колени. Образ настигает как снегопад, как сель, с головой тебя поглотивший.
Нет, он не собирается с этим жить. Он привык автоматически отключать память, чуть она коснется времен его отсутствия. Некоторые скажут, три года — не так уж много. Однако Холлис знает: достаточно, чтобы внутри тебя образовалась настоящая дыра; в самый раз — для полного опустошения, отныне и навсегда, и не важно, кем ты прежде был или мог стать.
Таро — в первом стойле, как и всегда, с того дня, как поступил на ферму Гардиан. Гнедая чистокровная верховая,[5] темный, словно красная древесина; он сорвал бы на аукционе больше, чем любая из выставленных Холлисом лошадей, — если б не репутация, столь печально известная. По сей день для коневодов всего Восточного побережья Таро — пример скакуна, чей потенциал подчистую загублен, неоднократного призера, в такой степени свихнувшегося, что только и осталось продать его на собачий корм. Хоть он и слушался Белинду, горожане до сих пор вспоминают, как пару раз он вырывался на волю. Сэм Девероу, например (владелец магазина инструментов), и Мими Фрэнк (у нее салон красоты «Бон-Бон») божатся, что видели, как Таро, скача по городу, дышал огнем из ноздрей. Именно он, ходят слухи, опалил как-то теплым майским вечером всю сирень на Мейн-стрит. И доныне от цветов, что распускаются на тех кустах, несет запахом серы. Говорят даже, что дети, вздумай они нарвать букетик, моментально получают ожог руки.
С чего бы это прижимистому Холлису держать никчемного старого коня, удивляются многие. Женщинам нравится думать, что это знак уважения к Белинде, мужчины же острят: ему просто невмоготу лишиться своей вещи за бесценок. Неверны оба предположения.
Холлис держит Таро, ибо тот настолько же бесполезен, как и он сам. Они видятся каждый вечер, и всякий раз их обоюдное презрение крепнет. Однако это вовсе не означает, что Холлис намерен как-нибудь избавиться от Таро. Не станешь же и впрямь считать одинокое создание ровней себе настолько, чтобы, выведя из конюшни, пустить ему пулю в висок?
— Как дела, приятель? — подходит Холлис к стойлу.
Чистокровный скакун, как всегда, смотрит сквозь него.
— И тебя туда же, твою мать.
Холлиса всегда поражало, насколько дьявольски высокомерной способна быть лошадь.
— Вот ублюдок, твою мать.
В тот день, когда они впервые пришли сюда с Марч, их застукал Джимми Пэрриш. Теперь он ковыляет с палочкой и все вечера торчит во «Льве», где до смерти уже всем надоел своими россказнями о бегах. А тогда он был сторожем на ферме и, очень серьезно относился к своей работе. Вообще-то их обнаружила собака, один из глупых пуделей Аннабет Купер. Он принялся лаять как безумный и вывел Пэрриша прямиком туда, где они прятались.
Куперы не были дружны с другими горожанами, знак «Вход воспрещен» красовался по всему периметру их владений. Даже на званые вечера, что давались на протяжении всего лета, они приглашали гостей из Бостона и Нью-Йорка, а не местных, хотя те всегда знали, когда именно Аннабет Купер закатывает одну из своих вечеринок: из Бостона везли фургоны роз, и выставлялось так много шампанского, что напивались даже пчелы. Они залетали потом во все окрестные дома, безумно жужжа, но от помутнения рассудка совсем не жаля.
Холлис и Марч были, несомненно, в курсе, что их не звали во владения Куперов, однако все равно пришли считать лошадок. Он до сих пор помнит звук ветра того дня. Слышит его во снах и проходя по пастбищам, коих он теперь владелец. Ветер так выл, что слов Марч нельзя было расслышать, однако Холлис и без того видел, как ее нога застряла меж камней. Пудель подбежал и цапнул. Для собаки такой мелкой породы у него были странно большие зубы. Должно быть, он действительно глубоко куснул — рука Марч обагрилась кровью.
— Я немедленно звоню в полицию, — орал сквозь ветер Джимми Пэрриш.
Ее белая рубаха вздымалась по ветру, как флаг. Марч знала: у Холлиса были нелады с законом. Как-то он стащил дорогой журнал с прилавка, и хозяин маркета донес на него, когда он зашел купить упаковку пива. Холлис — парень из большого города, волею судеб заброшенный на Лисий холм. Он такой какой есть, Марч понимает. Но еще один просчет — и все может закончиться очень плачевно.
— Беги, — говорит она губами, зная, что ветер не перекричать. — Беги скорей.
Испугавшись полиции, вымотанный шумом ветра, Холлис развернулся и бежит. Он хорошо бегал, не догнать. Но этот день, как показало будущее, не занял место в привычной череде неотличимых друг от друга будней, когда больше не гадаешь на протяжении многих-многих лет, что было бы, если бы не… Не будь он такой быстроногий, поймай его Пэрриш, останься он там, где стоял… А ведь они могли в тот день пойти на озеро и не шпионить на ферме. Не так ли задается ход судьбы, меняя будущее? Неверный выбор, буйство ветра, пудель, не нашедший, чем еще себя занять…
Бывает, люди точно знают, в какой именно момент всего лишились. Они оглядываются назад и, хоть убей, не в состоянии понять, почему тогда не поступили по-иному. И в самом деле, зачем Холлис побежал? Отчего не остался рядом?
Он ждал Марч, казалось, вечность — на изрытом бороздами шин проселке, что вел с фермы на Лисий холм. К полудню поутихло, но рев ветра сменил гул прихлынувшей к вискам крови. Чем дальше, тем сильнее болела голова. Небо стало цвета чернил, заквакали лягушки, взошла луна. На дороге появилась Марч.
В руках — букетик роз, срезанных в саду Аннабет Купер. Бархатные «Юнити», «Двойная услада», «Мир»[6] прижаты к ее груди. Она бежит к нему. Рдеющие в ночи розы — это и увидел вначале Холлис, внезапно ощутив, что готов заплакать. Так бы и случилось, не заговори Марч в первый же момент. Он, конечно же, не слушал ее взволнованный рассказ. «Ах, как любезен Ричард Купер, а его сестра Белинда так добра, что держит у себя опоссума, кормит его смоченной в теплом молоке булкой, позволяя спать у себя в ногах на одеяле, хоть, миссис Купер и запретила держать в доме животных (кроме, разумеется, своих пуделей)…» Нет необходимости все это выслушивать — он и так понял, что произошло, едва взглянув на Марч. В один день из-за дурацкой собаки и каменной стены он потерял ее.
Лишь только ферма стала его собственностью, Холлис срезал розы Аннабет Купер, все до единой. Они росли у штакетника и оказались куда упрямее, чем он предполагал. Приходилось что ни год брать серп и срезать побеги, которые отрастали вновь и вновь. А нынешней весной он обнаружил на земле лежащую красную розу. Она напоминала лужицу крови. Холлис затолкал цветок ногами под корни живой изгороди и все же продолжал видеть его краем глаза, И видел еще довольно долго после того, как тот занял и умер.
Однако этим вечером его мысли — вовсе не о розах. Они о мести. Кто хоть однажды ощутил вкус мщения, поймет, о чем здесь речь. Когда без устали подсчитываешь свои завоевания и потери твоего врага, пусть эти цифры и не меняются годами. Наиболее непросто, конечно, прикинуть цену человеку. Вот Хэнк, например, — приемный племянник Холлиса — это, финансово выражаясь, актив, графа «плюс». Хотя именно сегодня он, — пассив, то есть полновесный «минус»: парень должен был проверить, что приболевший пони не прилег. А он в место того уснул в кресле-качалке, и пони опустился на колени, уткнулся мордой в сено и стонет.
— Как спится?
Хэнк вскакивает, спотыкаясь о собственный ботинок. За прошедший год парень вымахал на полтора десятка сантиметров. Теперь в нем без малого метр девяносто, а он знай себе растет, отчего ему и самому неловко. Белокурый, как и Алан, его отец, Хэнк покрывается румянцем всякий раз, когда смущен.
— Вот черт! — клянет он себя — без всякой, впрочем, на то нужды, поскольку Холлис прекрасно с этим управляется и сам.
— Что ты себе думаешь? Или, может, вообще перестал думать?
— Извините, — говорит Хэнк как нельзя кстати, поскольку никогда и ничего не делает как надо (на взгляд Холлиса, по крайней мере).
Да, сегодня Хэнк весь день какой-то рассеянный, витает мыслями бог знает где. Он действительно задумался — о Джудит Дейл, которая всегда заботилась о нем и Купе. Каждый вечер, с того самого дня, как умерла Белинда, она готовила им обеды — кукурузные оладьи, приправленный острым карри индюшачий суп, заварной тыквенный крем, пирог с начинкой из дикого винограда… Не было сил себя унять, когдамиссис Дейл ставила на стол свои творения. Хотелось обрести тройной желудок, как у коровы: гребешь в себя, словно лопатой, и все просишь, просишь добавки.
Теперь у Хэнка с Холлисом — по большей части сухие бутерброды с чайной колбасой и сыром да всякие полуфабрикаты из консервов: супы, перченое мясо и т. п. Никакого вкуса, пока не опорожнишь туда полсолонки. Миссис Дейл не терпела подобного меню. Она свято верила в кулинарию «ручной работы». Каждый год на день рождения Хэнка пекла шоколадный торт. Даже после того, как умер Куп и Холлис сообщил ей, что в ее услугах здесь больше не нуждаются (и она вернулась жить на Лисий холм), Джудит все равно посылала Хэнку раз в год шоколадный торт, и он всегда съедал его до последнего кусочка.
В последние несколько лет Хэнк ходил, на Лисий холм раз в две недели — проведать миссис Дейл и помочь, если что. Десять дней назад он как раз вычищал ей водосточные трубы, хотя она и силилась уверить, что вполне может позвать для такого дела Кена Хелма. А после, дала парню кусок клюквенного пирога с апельсинными дольками. Нет на свете людей, которым бы хватило воли отказаться от вкусностей миссис Дейл. Она частенько носила пироги на Глухую топь, в тот старый дом, что возведен, как утверждают, самим Основателем, Аароном Дженкинсом. Джудит везла туда на ручной тележке полные сумки бакалеи, плотные шерстяные одеяла, чистые перчатки и носки, а также спички, мыло и свитера с распродаж (раз в месяц их устраивают в здании муниципалитета).
Она пеклась буквально обо всем, что нужно человеку для существования в этом мире, — по крайней мере, что касается материальных вещей. И никогда не ступала на запретную территорию души. Никаких советов, если только прямо у нее не спросишь. Не было, к примеру, случая, чтобы она предложила Хэнку пойти в Глухую топь. «Сходил бы повидал отца» — не было такого. Она, скорее всего, думала об этом — возможно, даже была убеждена, что, пока Хэнк не сходит к той лачуге, где камыш вымахивает в рост человека, его жизнь не обретет смысла. Однако все, что Джудит Дейл произнесет, налив ему чаю: «Тебе с лимоном или с молоком?» И крепко обнимет, когда парню пора уходить. До сегодняшнего полудня Хэнк и не знал, что ее уже нет. Он забежал в маркет (что на Мейн-стрит) и там, в отделе домашних питомцев, за поиском минерального масла для хворого пони; случайно услышал, как в соседнем проходе говорят о похоронах Джудит Дейл. Что-то горячее и влажное заволокло взгляд, но Хэнк сдержался и не заплакал. Он стоял и стоял в том отделе, пока не перестала кружиться голова, а затем подошел к кассе, расплатился и вышел.
И теперь, когда стемнело и нужно бы идти в конюшню к пони, он, забывшись, вспоминал о выражении лица Джудит, когда она произнесла, что Куп умер. Был зимний вечер, освещенный бледным светом звезд. Хэнк покормил псов и, возвращаясь в дом, слышал гулкий стук своих шагов по мерзлому грунту. Миссис Дейл ждала его у открытой двери, сноп желтого света лег полосой на землю. Она положила ему руку на плечо (Хэнк с удивлением отметил, что ей для этого пришлось вытянуться).
— Мы потеряли его, — услышал он и в тот миг понял, что никогда прежде не видел настоящего горя.
Вот почему сегодня, спустя годы, он позабыл о своих обязанностях (упущения вообще-то не в его обыкновении) — Хэнк слишком поражен тем, что происходит, когда кого-либо теряешь. Когда его мать умерла, он был еще так мал, что совсем ее не помнит. А отца предпочитает даже не вспоминать. Куп, сын Холлиса и Белинды, умер в свои двенадцать, так никогда и не узнав, чем закончится книга «Остров сокровищ», которую взял почитать у миссис Дейл в последний месяц своей жизни.
Выполняя за Хэнка его работу, Холлис надел на шею пони лассо и, хотя тот упрямился как осел и вращал глазами, натянув веревку, заставил его подняться на ноги. Затем он высыпал в ладонь немного соли и вдунул ее в ноздри лошадки. Единственно, что было общего в характере между ним и сыном, — их стойкая нелюбовь к лошадям. Куп вообще испытывал по отношению к животным аллергию и неизменно подхватывал крапивницу, как только приближался ко всему, что имело хвост. Именно Белинда настояла, что мальчику нужен пони, а Хэнк приложил все усилия, дабы это умилительное создание у них осталось — в память об умершем мальчике.
— Извините, я заснул. Больше этого не повторится.
— Подкинь мне еще пару веских причин, и я избавлюсь от этого животного.
Хэнк кивает. Он знает, о чем речь. Парень привык держать рот на замке, а мысли — в черепной коробке. Привык к манере Холлиса выражаться, а тот привык к Хэнку, за эти-то все годы.
— Слыхал о миссис Дейл?
Хэнк опять кивнул. С Холлисом нужна осторожность и еще раз осторожность. Семь раз подумай, взвесь каждое слово, прежде чем открыть рот.
Они выходят из конюшни вместе, под полог звездной ночи, странно ясной и холодной для этой поры года. Прошедший дождь при таких заморозках доставит им завтра хлопот с грунтом, когда они, приедут хоронить Джудит Дейл. Она была хорошей женщиной, тут Холлису нечего сказать. Конечно, та еще зануда, — но она не бралась судить о том, чего не понимала, а это качество, насколько ему известно, большая нынче редкость. В отличие от Алана и городских парней она хорошо к нему относилась. Однако это вовсе не означает, что ему нужно завтра на кладбище рыдать навзрыд. «Из праха ты возник и в прах изыдешь» — этим все сказано. Не в силах изменить жизненный факт — сообрази, по крайней мере, просто уйти от него. Вот кредо Холлиса. Как можно быстрее уйти.
— Надумаешь пойти на похороны — дело твое.
— Спасибо. Я сходил бы, если можно.
Отправься Холлис в похоронный зал, тому была бы одна-единственная причина: Марч Мюррей. Но нет, теперь он подождет, пока она сама придет к нему. Он знает: рано или поздно это случится. Ведь Холлис получил уже все, что раньше было для него под запретом. Все, кроме одного, — Марч. Он никогда не любил никого другого и никогда не полюбит. Прежде казалось — ему без нее не жить! В известном смысле так оно и было: полжизни он провел, стремясь к пустым по существу целям. Теперь же нужно только время, и ничего больше. Те, кто полагает, что мечты не осуществить силой своей гордости, самолюбия, — просто глупцы. Марч уже вернулась в город. И ее возвращение к нему — лишь дело времени. Холлис долго ждал и может подождать еще немного.
Сегодня он пойдет спать в комнатку у кухни, ему не вынести одинокой ночи в старой супружеской спальне. А утром, когда горожане будут одеваться для панихиды и Марч Мюррей примется расчесывать свои длинные темные пряди, Холлис, как обычно, сварит себе кофе и приступит к будничным делам: уплата по счетам, разговор с личным юристом, арендные платы, погашение накопленных долгов… В полдень, когда все, покинув похоронное бюро, направятся на кладбище (оно возле 22-го шоссе, как раз за полем для гольфа), Холлис, как всегда, будет совершать обход своих владений: не повалена ли где ограда, не проник ли кто непрошеный? Он это делает каждый день и будет делать не превращая, пока не обессилеет. Прекрасно зная, что если он вдруг остановится, оглянется вокруг себя, то каждый клочок его земли напомнит ему обо всем том, что пошло не так, как надо.
В день похорон Джудит Дейл небо серое, как мыльный камень. Мамы варят детям на завтрак овсянку и, невзирая на бурные протесты, достают из комодов шерстяные носки и рукавицы. Двери библиотеки опять скрипят, знаменуя смену погоды, а в булочной, что на углу Элм-авеню и Мейн-стрит, сунули, похоже, в печь булки с корицей — аромат везде такой, словно над всем городом раскатали тесто. Такой денек, конечно, лучше провести в постели, и все же Гвен и Марч одеты, обуты и полностью готовы к восьми тридцати, когда Сюзанна Джастис, старая подруга Марч, открывает им дверцу своего красного пикапа, извиняясь за собачью шерсть на сиденьях (у нее парочка лабрадор-ретриверов) и тесноту салона, в который им придется себя втиснуть.
— Не знаю, что я делала бы без тебя, — говорит Марч и рассказывает о злоключениях с прокатным автомобилем (его, кстати, уже отбуксировали в город). — Ты настоящий друг. Спасибо.
Удивительно, но она произнесла это серьезно.
Немыслимо было от нее подобное услышать в детстве. Они много времени по необходимости проводили вместе (отцы их, как-никак, партнеры), но терпеть друг друга не могли. За целых два года не проронили и двух слов. Не звучало даже «передай, пожалуйста, кусочек пирога» в праздничный обед на День благодарения. Теперь, конечно, и не вспомнить, почему возникла эта стена молчания.
— Все потому, что ты была полной идиоткой, — говорит Сюзанна, усердно наводя порядок на сиденьях.
Помимо псиной шерсти там еще скоросшиватели, куски бумаги и дюжина автомобильных карт.
— Нет, потому, — парирует Марч, — что ты была зануда и всезнайка. И до сих пор такая.
Им в самый раз расхохотаться. Сюзанна — репортер местной газеты «Горн», и ей действительно известно все, что творится в городе. Не только, например, сумма, за которую старик Джадсон продал свою землю за озером Старой Оливы, но также и то, что он не отдал ее Холлису за куда более приличный куш, хоть и позволил тому повезти себя на званый вечер в Бостон, а после принял в подарок целый ящик марочного «Шабли». Сюзанна, разумеется, не упомянет обо всем этом Марч, как и о том факте, что с десяток женщин Дженкинтауна сходят по Холлису с ума, не задумываясь, бросили бы мужей и приятелей, лишь помани он их пальцем.
Сюзанна Джастис насобирала больше информации, чем у большинства людей уместилось бы в голове. Ей, например, точно известен размер школьного бюджета на будущий год и что Бад Горас, парень из отдела по контролю за животными, слишком сердоболен и потому не умерщвляет бездомных псов. Во всей этой информационной сумятице уйма фактов, которые она запечатлела в памяти почти бессознательно, автоматически: кто умер прошлой ночью в госпитале Святой Бригитты; чей муж отвратителен, когда хватит лишку во «Льве»; кого нашли в припаркованной у мотеля на 22-м шоссе машине с ружьем между сиденьями и прощальной к запиской самоубийцы в бардачке…
— На меня лишь немного надави — и я тут же выдам кучу бесполезной информации, — говорит обычно Сьюзи.
Ей известен даже график распродаж в магазине женского белья Лафтона (вторая суббота января и июля) и цена желейных пончиков в кофейне «Синяя птица» (пятьдесят центов ровно). Что ни день, она узнает нечто новое. Недавно, например, выведала, что Эд Милтон, шеф полиции, когда целуется, закрывает глаза, а во сне выглядит сущим ангелом. Кое-какую информацию она запоминает на всю жизнь. Это проверенные, старые, так сказать, новости. Такая вот, к примеру: ее подруга Марч Мюррей не распознает свой счастливый шанс, даже если от него ей проходу не будет.
— Думаешь, жизнь в твоем Пало-Альто ключом бьет? А тебе известно, что Айлин Синглтон в этот вторник вышла на пенсию, и это после сорока трех лет работы в библиотеке?
— Боже праведный, — возносит к нему руки Марч, — Останови этих безумных репортеров.
Ее длинные волосы подвязаны в узел, скрепленный серебряным гребнем — ее собственного, кстати, дизайна. Серебряные браслеты на руках — у Сьюзи почти такие же (подарок Марч) — одни из первых, которые она набралась смелости изготовить. Началось это как хобби, а теперь стало приносить и удовлетворение: материальное и творческое.
— И это еще что…
За разговором Сьюзи счищает собачью шерсть с платья — единственного неяркого из ее гардероба, которое можно надеть на похороны. Светлые волосы, серо-голубые глаза. М-да, черный — явно не ее цвет, не важно, с клоками шерсти или без.
— Хочешь настоящую новость? Мистер и миссис Моррисей торжественно объявили о помолвке своей дочери Джейн (помнишь эту стерву?) с каким-то парнем, трудоустроенным по линии Департамента общественных работ, от которого отнюдь не в восторге. Он, кстати, и впрямь малый не промах. Я видела его на вечеринке в честь обручения и до сих пор в шоке. Та еще проблемка. Представь ребе, подвалил ко Мне и попросил номер телефона. Как видишь, я нарасхват — если кто желает заметку о себе в моем «Горне».
— А все потому, что ты существо из высших сфер.
— Как и ты. Вот почему мы дружим.
Гвен, еле влезшая в пикап в своей экстра-мини-юбке, с трудом верит ушам: насколько же нелепыми становятся мать и эта Сюзанна Джастис, когда вместе. Сьюзи приезжает к ним в Калифорнию раза два в год, и там, на Западном побережье, они не менее глупы, чем здесь, на Восточном.
— Вы такие обе умные.
Коротенькое черное платье Гвен — не единственная причина, по которой они вдруг замолкают и смотрят на нее. На ее лице — немыслимая тушь, а волосы, схваченные фиксатором, торчат, как иглы дикобраза. Она уже знает, что скажет своей подруге Минни, лишь только представится возможность: «Я там была как в мышеловке, с мамашей и этой Сьюзи — с их-то, прикинь, взглядами на моду. И ведь не свалишь никуда. Клетка, да и только. Жуть полнейшая».
— Ты позволяешь ей так ходить?
— «Позволяешь»?
Поистине, у бездетных довольно странные представления об отношениях родителей с их повзрослевшим чадом.
— Может, тронемся уже на похороны и покончим со всем этим? — звучит лягушачий тембр Гвен.
Перед выходом она украдкой выкурила в ванной сигарету и надушилась найденными в аптечке «Жан Натэ», надеясь заглушить табачный запах.
— Конечно, конечно, — говорит Сьюзи, садясь к рулю. — Разве можно позволить похоронам Джудит отнимать твое время на вес золота?
— Вот именно, — не клюя на иронию, удостоверяет Гвен.
Она хлопает рукой, перевернув солнцезащитный щиток — взглянуть на себя в зеркальце. Ей очень-очень хочется иметь глаза покрупнее и лицо потоньше. Если сама она смотреть на свое отражение не в состоянии, то другие, наверное, и подавно от нее нос воротят. Может, мать и эта несуразная Сьюзи не так уж не правы, осуждая ее внешний вид? Да, так обрезать волосы было явной ошибкой. У Гвен теперь не внешность, а просто анекдот какой-то. Ее мечта: выглядеть тощей афганской борзой в людском обличье. А вместо этого из зеркальца на нее глядит упитанная гончая породы бигл.
— Ты скоро? — спрашивает Марч.
Запихивая себя вслед за дочерью, она какое-то время борется со щитком, пытаясь вернуть его в верхнее положение, чтобы он не дал никому в глаз на ухабистом проселке. День обещает быть ужасным. Именно из тех деньков, в которые охотно бы исчезла, испарилась, пусть это и значило бы укоротить себе жизнь на двадцать четыре часа.
— Даже не верится, что Джудит умерла. Она так обо всех заботилась, никогда не жаловалась. Не могу назвать ни одного ее эгоистичного поступка. Ни одного. Великий человек.
— Она — это было нечто, ты права, — кивает Сьюзи.
Марч, слегка не уловив интонации, не прочь попросить подругу уточнить смысл этих слов, но дорога принимает такой раскуроченный вид, что той не до разговоров — приходится метить точно в наезженные колеи.
К тому же ей всегда нравилось быть загадочной. «Что бы это значило?» — удивлялась постоянно Марч, когда они в детстве день-деньской сидели вместе, и маленькая Сью смотрела так, будто девочка напротив — слегка тронутая и все объяснения происходящему лишь результат ее буйного воображения.
— Вот здесь и сдох взятый напрокат автомобиль.
Марч показывает на самую глубокую из рытвин.
— Тогда держитесь.
И Сьюзи, тряхнув стариной, жмет газ в пол. Начинаются настоящие «русские горки».
— Вы что, спятили? — шумит Гвен.
Но «две зрелые, умные женщины» не обращают на нее ни малейшего внимания. С дикой тряской и грохотом мчась по ухабам, они на время забывают куда именно едут. Забывают, сколько лет прошлое тех пор, как рука об руку сбегали по этой дороге. Пылкие, бесстрашные девчонки. Джинсы, ботинки, свитера. И абсолютная уверенность Марч в том, что несет ей будущее: счастье и настоящую любовь. Именно то, чего она так хочет.
И близко ничего подобного не произошло. Точно так же, как не было и нет второго такого места, как дом, и нигде, кроме как на Лисьем холме, не было ей так уютно, восхитительно и… по-настоящему.
Сюзанна резко жмет на тормоза, и ремни вжимают всех в сиденья.
— Вот чертово создание!
Перед колесами перебегает дорогу кролик.
Здешние места действительно донельзя реальны. Проснувшись этим утром в постели, где она провела тысячи ночей, Марч поняла: возвращение — ошибка. Еще бы: не успела открыть глаза, а уже думает о Холлисе. На окнах — вензеля изморози. Будто она никуда отсюда и не уезжала. Ее комната всегда была самой выстуженной во всем доме. Вода в стакане у изголовья частенько замерзала полностью. И Марч, перевернув его, дышала на этот лед, пока он не тек ручейками, журчание которых ей напевало: Холлис, Холлис, Холлис…
Первое, что она сделала, надев темно-синее платье и поверх черный свитер, — это спустилась, босоногая, в гостиную и попыталась дозвониться Ричарду. С места, где стоит телефонный столик, видна Гвен (дочь спит на кушетке в швейной комнатке), а сквозь овальное окно — сад и даль за ним. Гулко забилось сердце.
«В конце концов, это просто глупо, — строго внушает себе Марч и начинает торговаться с собой, как делают все женщины, живущие не с тем мужчиной: — Если Ричард поднимет трубку до пятого гудка, я успокоюсь». В конце концов, безопасность — вот то, на чем она остановила выбор, пусть даже и приехала сюда, и ищет взглядом яблоню, на которую забиралась девчонкой.
На том конце — гудки. Ах да, сообразила Марч, сейчас ведь в Калифорнии такая рань, три утра или около того. И положила трубку. Все утряслось вроде и без телефонного звонка. А после того как она заварила чай в одном из милых керамических чайничков Джудит, на душе стало еще спокойнее.
Или, может, так только кажется? Теперь, в машине, когда мимо проносятся поля фермы Гардиан, ей холодно. Жаль, нет с собой перчаток и шерстяного шарфа. «Ох, лучше бы мне быть за миллион миль отсюда!»
— Не бойся. — От Сьюзи не укрылось волнение подруги. — Его на похоронах не будет, уж поверь мне. Он ведь, если помнишь, никогда не делает того, что должен.
Марч бросает на Сьюзи выразительный взгляд, но уже поздно.
— О ком это вы? — тут же навостряет уши Гвен.
Вот так всегда: дочь прекрасно слышит то, что ей не предназначалось, зато глуха ко всему, о чем пытаешься до нее докричаться.
— Да так, ни о ком.
— Тебе показалось, — вторит Сьюзи.
— Ладно, замяли, — недовольна Гвен. — Похоже, я знаю, о ком речь.
— Ты что, всезнайка?
А в голове у Марч пульсирует: «Как хорошо, что ты ничего не знаешь. И для меня, и для тебя».
У них в запасе была уйма времени, чтобы поспеть к началу панихиды, и все ж они умудрились опоздать. Автостоянка битком забита. Да и с какой стати ей пустовать? У Джудит Дейл было полно друзей. Из библиотеки, где она долгие годы была членом правления, из садоводческого клуба, так много сделавшего для обустройства парков и площадей, из госпиталя Святой Бригитты, в конце концов (дважды в неделю она добровольно дежурила там в ночную смену в детском отделении, читая малышам сказки и играя с ними в «Страну сластей»[7]).
У самой Джудит не было детей. Марч хорошо помнит, как спросила ее однажды: «Почему?» Был поздний вечер, она лежала в постели с лихорадкой, миссис Дейл кормила ее с ложечки молочной рисовой кашей и отпаивала чаем.
— Это не то, что мне предуготовлено, — последовал ответ.
Что она хотела этим сказать, Марч так никогда до конца и не понимала. Бог? Судьба? Собственный выбор, совершенный много лет назад? Однако были у нее не одни лишь тайны. Она любила дождь, детей и одинокие прогулки по выходным, из которых приносила маленькие презенты: спички в особенно прелестном коробке, гребешки для волос, розовое и зеленое мятное драже. Свято верила в домашнюю стряпню и непревзойденную красоту желтых роз (шесть дюжин их заказала Марч на панихиду). Их аромат — сладкий, выдержанный и печальный — кружит голову, и Марч пошатывает, когда она садится в первый ряд похоронного зала, между Гвен и Судьей, партнером ее покойного отца и отцом Сьюзи.
Он высок, под метр девяносто, и такой внушительный, что, говорят, иные правонарушители сознаются во всем от одного лишь его взгляда. Но сегодня Судья — бледная тень самого себя. В следующем месяце ему исполнится семьдесят два, и, этот возраст виден по дрожи больших рук, бескровному лицу и блеклости некогда ясных голубых глаз. Он накрывает ладонью руку Марч (может, даже больше для собственного успокоения). На первой скамье уже нет мест, и потому Луиза Джастис, его жена, сидит за ними. Время от времени, наклоняясь, она прикасается к плечу Марч или Судьи.
— Такое потрясение для нас, такое потрясение, — шепчет она снова и снова.
Джудит Дейл пожелала в завещании, чтобы панихида прошла тихо и скромно. Такой же выбрала она и могильный камень для себя, простой серый монолит. И все же Гвен представить не могла, насколько тягостно окажется здесь находиться. Она сидит, прямая словно шест, и не мигая смотрит на закрытый гроб — будто вморожена в скамью, с белой, как снег, кожей. Обилие туши на лице, торчащие «шипы» волос — видок у нее и впрямь еще тот. Иные из тех, кто подошел к Марч выразить сочувствие, предпочитают Гвен не замечать или же молча пожимают ее холодную руку. Когда Харриет Лафтон от имени друзей по библиотеке произносит последние слова, Гвен прижимается к матери.
— Меня сейчас вырвет, — шепчет она.
— Нет, это только кажется, — уверяет Марч, хоть и сама ощущает дурманящее воздействие роз и избытка тепла внутри похоронного зала.
— Я серьезно.
Это запах смерти подступает к ней. Сама идея бесследного исчезновения.
— О черт, сейчас начнется, — испуганно произносит Гвен.
Они тихо поднимаются со скамьи. Марч, приобняв за плечи дочь, направляет ее в проход между рядами, к выходу. Раздается недоуменный шепот присутствующих.
— Тебе просто нужен свежий воздух.
Гвен кивает и сглатывает подступивший ком, но в следующий раз, похоже, ей это не удастся. Спеша к двери, они проносятся мимо Хэнка. Он — в самом последнем ряду, между Кеном Хелмом (тот потерял в лице миссис Дейл лучшего из своих клиентов) и Мими Фрэнк (раз в неделю делавшей ей прически). Хэнк успевает заметить, как Гвен, подобно тени, выскальзывает наружу. Нечасто видишь незнакомцев в Дженкинтауне. Хэнка охватывает внезапное желание последовать за ней. Она, похоже, так мучится, бедняжка. И так прекрасна.
Однако он, конечно, не тот парень, который так вот запросто встанет и покинет панихиду. Хэнк остается сидеть, где сидел, у одной из ваз с желтыми розами, заказанными Марч в магазине «Удача флориста», что на Мейн-стрит. На нем его единственная приличная белая рубашка, черные джинсы (не такие уж, надеется он, поношенные) и ботинки, до блеска отполированные минувшим вечером.
Галстук он одолжил у Холлиса (у того шкаф ломится от дорогой одежды), а еще — причесался тщательнее, чем всегда.
В зале куда теплее обычного, но Хэнка отчего-то пробирает дрожь. Панихида закончилась, и он торопится к выходу. Возможно, та девушка еще не успела уйти. Так и есть: вот она, стоит у обочины, держась рукой за решетку катафалка, чтобы не упасть от головокружения. Трое ворон с несносным шумом носятся над автостоянкой, а небо такое плоское и серое, что ей хочется прикрыть голову руками — вдруг из туч сыпанет камнями?
Шестеро крепких мужчин — Кен Хелм, Судья, доктор Хендерсон, Лафтон, Сэм Девероу и Джек Харви (это он нынешним летом установил миссис Дейл кондиционер) — выносят гроб из похоронного зала. Один вид того, как их тяжкой ношей пригибает к земле, вызывает у Гвен слезы. В своей мини-юбке, с торчащими, как гвозди, волосами, она выглядит форменной дурой, абсолютно не готовой к жизненным реалиям. Впрочем, сейчас это даже и не столь важно. Что-то должно произойти. Гвен чувствует. Само время изменилось, наэлектризовалось, каждая секунда как искровой разряд.
В дверях появляется мать, на лице — выражение большого горя. Гроб подносят ближе, ближе… Обычно Гвен трудно чем-либо поразить, у нее настоящий талант игнорировать все, что она сочтет ненужным: надо просто закрыть глаза и сосчитать до ста. Но сейчас она их не закрывает. Ну почему, черт возьми, почему она не осталась дома? Продолжала бы себе ни о чем не думать, игнорируя смерть, судьбу и саму вероятность того, что жизнь так легко потрясти до самого основания. Вот так и узнаешь, что детство позади, — когда хочется обратить время вспять; Но поздно. Нравится ей это или нет — Гвен сейчас здесь, под этим серым и тоскливым небом. И ее глаза широко раскрыты.
После кладбища у Лафтонов был поминальный ужин. Марч дюжину раз назвали бедняжкой, а Гвен так участливо спрашивали, все ли в порядке у нее с глазами, что она, не выдержав, отлучилась на минутку в спальню хозяев и там сняла с лица всю тушь белой махровой салфеткой. А еще Марч позвонила Кену Хелму (он всегда говорил, что нет такого приработка, от которого стоило бы отказаться) — спросить, не возьмется ли он отвезти их домой, на Лисий холм.
— Только не этой дорогой, — едва не вскрикивает она, увидев, что Кен сворачивает на 22-е шоссе.
— Постой, мам, — Гвен с трудом верит в то, насколько чувствительной стала ее мать. — Какая разница?
— Разница — два бакса, — сообщает Кен Хелм, как всегда флегматично-бесстрастный. — По проселку, хоть так и короче, не разгонишься.
Он задумчиво смотрит на лес по левую руку.
— Восславь дерево — и плод его прославится. А порази гнилью — и тот сгниет.
— В смысле? — заинтригована Гвен.
— Все мы в ответе за себя. — Кен рулит, не обращая внимания на удары об ухабы. — Как и за то, что в итоге пожинаем.
— Э-э… Вы это о том, что сад миссис Джудит нуждается в уходе? Да?
— Нет, — отвечает за него Марч. — О том, что мы платим за все, что получаем. За маршрут по проселку, например, мы должны Кену на два доллара больше.
— Верно, — кивает Кен. — Евангелие от Матфея, глава двенадцатая, стих тридцать третий.[8]
Вот и дом. У нее сумерки, значит, в Пало-Альто солнечный полдень. Ричард, скорее всего, сейчас в своем офисе на центральной площади. Солнце в эту пору дня светит ему прямо в окна, такие высокие, что без помощи металлического стержня штор не задернуть. В такие полдни Ричарду нужно быть особенно внимательным: выстроенные в рядок на карнизе учебные образцы крайне чувствительны к свету.
В доме на Лисьем холме холодно. Однако прежде чем проверить, что с отоплением, и развести огонь в камине, она позвонит Ричарду. Куртка не снята, пояс с пристежным бумажником переброшен через плечо, Марч — в легком отчаянии — набирает номер. А может, даже и не очень легком.
— Как насчет чая? — спрашивает она Гвен.
Дочь плюхается в мягкое кресло с узором из роз.
— Угу.
— Я в том смысле, чтобы ты его заварила. Если не трудно.
Марч просто хочет, чтобы Гвен ушла на кухню. Ей нужно побыть наедине с мужем. Услышать, что она все та же женщина, которая целовала его на прощание в аэропорту. Услышать явственно, отчетливо, ибо сейчас, в этом доме, она совсем-совсем не та.
Не будь Марч столь рациональной, ей подумалось бы, что это ночной воздух таинственно манит ее, поверилось, что в грязных лужах на дворе скачут квакши, хоть сейчас и не сезон. Сердце бьется здесь иначе. Быстрее, гулче и опаснее.
Ричард часто заходил к ней в те годы, когда она ждала Холлиса, но ей и в голову не могло прийти, что не просто так. Она ведь дружила с его сестрой Белиндой, а он был добрый, слегка заторможенный малый, чуть ли не автоматически вызывавший к себе приязнь. Он кормил бесхозных псов и постоянно подбирал на трассах тех, кто ездил автостопом. Так что это было вполне в его духе — приходить к Марч с конфетами и книгами, как если бы постепенное забывание о Холлисе походило на выздоровление от некой опаснейшей болезни.
До нее так и не дошло бы, что Ричард за ней ухаживает — в такой вот ненавязчивой, еле заметкой форме, — если бы не день свадьбы Алана и Джули. Праздновать ее решили в канун Нового года. Марч было уже девятнадцать, и к тому времени она вообще почти перестала что-либо чувствовать. Могла вогнать булавку в палец, и кровь не шла, обходиться без еды целыми днями, не чувствуя голода, или простоять ночь напролет без намека на сонливость. Единственный признак того, что она была еще жива в день свадьбы, — боль в натертых новыми туфлями (купить их настояла миссис Дейл) пальцах ног.
Ее органы восприятия были все-таки еще работоспособны — слышать перешептывания гостей. «Ах, бедняжка! Чахнет, старится прежде времени. Девятнадцать лет, а поглядите-ка: бледная, унылая, почти привидение. А эти седые нити в волосах? А дрожащие руки?»
Чтобы хоть как-нибудь себя утешить, она осушила пять чашек разбавленного шампанским клюквенного пунша и, махнув на все рукой, пошла танцевать с Ричардом. Он был такой высокий, что Марч даже не могла заглянуть ему в глаза. И может, к лучшему, иначе поразилась бы, насколько страстным способен быть его взгляд.
На последнем курсе Гарварда все дни Ричарда уходили на учебу, а по вечерам он безвозмездно трудился в приютах (стирка, уборка, мытье окон и полов) или помогал первокурсникам, стенающим от непривычных нагрузок. Если бы не Марч, Ричард вообще не появлялся бы в Дженкинтауне (они с отцом больше не разговаривали). Марч казалось, что его частые визиты объяснялись просто: она стала еще одним объектом его благотворительности. Но в день свадьбы брата, во время танца, ей наконец открылось: ничего подобного. То, как он держал руки на ее талии, его дыхание подсказывали ей: тут не о жалости речь.
После свадьбы Ричард стал появляться у лих по нескольку раз в неделю. Приносил Марч ящики абрикосов, книги из библиотеки, дарил тюльпаны в горшочках из самой Голландии и фантастически вкусный сироп из вермонтского клена. Когда миссис Дейл брала выходной, он настаивал, чтобы приготовить им ужин. Что было весьма кстати, поскольку Джули, молоденькая жена Алана, ничего сложнее тостов с сыром готовить не умела. В такие вечера она просто помогала ему, нарезала кубиками овощи, ставила на огонь чайник и кастрюли и, время от времени отведя Марч в сторонку, шептала ей о том, какая несусветная глупость — позволить Ричарду Куперу уйти.
Марч часто наблюдала за ним, когда он, сидя в гостиной, читал свои учебники. Он выглядел таким знакомым и уютным, что хотелось плакать. Однажды она позволила ему поцеловать себя и подарила поцелуй в ответ, но, когда поднялась в свою комнату и встала у окна, ее взгляд не Ричарда искал на пустой дороге.
— Не нужно сюда больше приходить, — наконец сказала она ему как-то. Воздух на улице тогда стал тих и мягок, как бывает перед бурей. — Я никогда тебя не полюблю.
Марч думала, его ранят эти слова, но Ричард нежно взял ее руки в свои. Он уезжал в Стэнфорд писать диплом и хотел, чтобы она поехала с ним. На днях у него состоялся резкий разговор с отцом — не первый, но последний (тот имел долю в прибылях одной лесозаготовительной фирмы, чья вырубка уничтожала редкий вид лесного паучка, такого крошечного, что простым глазом и не разглядеть). Если откровенно, то было вечное противостояние алчности и любви — с тем исходом битвы, что ты вычеркнут из отцовского завещания и унесен судьбой на три тысячи миль от дома.
Так что Ричарду нечего было терять, прося Марч выйти за него замуж, и он не стал в отчаянии хлопать дверью, услышав ее «нет». Он ведь, в конце концов, биолог, со специализацией на насекомых, и потому хорошо знает: радикальнейшие перемены могут произойти и за один-единственный жизненный цикл. Сидя под пышной пальмой во дворике дома в Пало-Альто, где он снял квартиру, Ричард писал Марч каждую неделю, а она писала ему из своей комнаты на втором этаже. О том, что листва уже сменила цвет, и его сестру Белинду, похоже, больше ничто не интересует, кроме ее коня по имени Тарб, а запрет на охоту с Лисьего холма снят, день-деньской громыхают ружейные выстрелы… Она рассказывала ему намного больше, чем могла и представить, открывала душу, хотя и не было в ее письмах ни слова о том, как часто просыпается она в слезах или что слышит порой внутри себя голос того, кого потеряла.
Она перестала ждать Холлиса. И когда прилетела в Сан-Франциско, Ричард, минута в минуту, встречал ее в аэропорту (он с самого рассвета, если уж начистоту, был на ногах и примчался в зал ожидания двумя часами ранее). Первую свою ночь в Калифорний Марч провела в его кровати. Кровать эта до сих пор у них стоит, роскошному изголовью более ста лет. Ричард наткнулся на нее в захудалой антикварной лавке в городке Менло-Парк: качественная, на удивление крепкая вещь, золотистый дуб. Марч всегда удивляло, как прежний владелец мог додуматься избавиться от нее. Разве что он умер или так сильно любил кого-то, кто ушел, что больше не в состоянии был спать на этой кровати.
Сейчас Ричард как раз на ней разлегся, во всю свою длину. Его худая угловатая фигура расслаблена. В Калифорнии далеко за полдень, а он собрался полистать утреннюю газету. Все потому, что он воспринимает как должное путаницу в жизни (верит, например, что мутация полезна для всех видов). Будь он тем, кого легко убедить статистикой, а не тем, кто рад всяким отклонениям, странностям и сюрпризам, — никогда не стал бы ухаживать за Марч.
Звонок.
— Я так рада, что ты дома!
Ричард смеется.
— Не могу сказать того же про тебя.
— Ты прав, здесь ужасно, — соглашается Марч.
— Вот почему мы уехали оттуда. Видела своего брата?
— Его не было на похоронах, и у меня не хватает духу разузнать, где он. Хотя, конечно, я это сделаю, рано или поздно.
— Холлиса тоже не было, — проговаривает она, помолчав, мысль, весь день не дававшую ей покоя.
В трубке слышно, как дышит Ричард. Так явственно, словно он здесь, в этой комнате. Не стоило ей упоминать о Холлисе.
— Я ведь не спрашивал о нем!
Только после того, как Марч вышла замуж за Ричарда и обнаружилось, что она беременна, Джудит Дейл позвонила ей и сообщила, что вернулся Холлис. Поселился над баром «Лев» и тратит, на удивление всем, уйму денег. Марч хорошо помнит: она на заднем дворике, в своем кресле у лимонного дерева, Ноги, опухшие от беременности, окунуты в тазик с холодной водой. После звонка Джудит она тотчас набирает городскую справочную, затем по узнанному номеру звонит в «Лев» — без промедления, торопливо, даже не успев подумать. Спрашивает Холлиса. Бармен говорит: «У него нет телефона, я сейчас за ним схожу». Марч ждет. Лимоны источают аромат, в небе — ни тучки, день великолепный. Но Она ничего вокруг себя не видит и не слышит.
Она ждала ровно двенадцать минут. И вдруг, услышав его голос, испугалась. Дважды прозвучало: «Алло, алло, я слушаю», потом Марч бросила трубку. А после нервно вздрагивала всякий раз, когда звонил телефон. Догадался ли он, кто ему звонил?
Всю беременность она чувствовала слабость в животе и какую-то неустранимую, бесповоротную привязанность, почти в буквальном смысле этого слова. И потому совсем не удивилась, когда доктор сообщил, что давление у нее выше нормы, а значит, нужно минимум по шесть часов в день лежать в постели на левом боку. Она как прикреплена была к кровати, к своему телу, «заякорена» плотью, кровью, своей истощенностью, и не осмеливалась бороться с этим. Спала обычно все утро, спала и полдень — в таких чудесных снах, что не слышала ни гомона птиц в саду, ни Ричарда, пытавшегося иногда ее будить.
В тот день, когда позвонил Холлис, она только-только встала, и потому ей показалось вначале, что она еще спит.
«Марч», — прозвучало ее имя. Она вдруг почувствовала слабость и присела на кровать. «Почему ты уехала? — спросил он. — Почему так поступила с нами?»
«Не будь врединой, не упрямься», — ответила привычно она, не отличая сон от яви.
«Нет, это ты упрямишься, — сказал он ей. — Ты».
А потом они перезванивались каждую ночь, втайне, тихо, полушепотом произнося слова, жгучие как пламя. Марч была уже на седьмом месяце, но это мало ее сдерживало. Неизвестно почему она полагала, что так может продолжаться вечно, но вскоре он ясно дал понять: она должна к нему вернуться. Ему нужно улетать, посыльный доставит ей билет первого класса. Марч смотрит на лимонное дерево. Зашевелился внутри ребенок. Вот когда она неотвратимо осознала: это невозможно. А Холлис отказывался понимать, что она уже слишком беременна, чтобы так вот просто собрать чемодан и уйти.
«Если ты действительно хочешь, то решишься, — продолжал настаивать он. — Если любишь меня, ты сделаешь это».
С каждой следующей ночью их бесед его слова звучали все более резко и горько. Наконец при одном из звонков в бар «Лев» Марч сообщили, что Холлис съехал. А после рождения Гвен она была так рассеянна, пребывала в таком нежнейшем трансе, что ей без труда удавалось совсем о нем не думать.
К тому времени, как она призналась себе, насколько он ей нужен, Холлис уже женился на Белинде и было слишком поздно что-либо менять. Оставалось лишь сидеть под лимонным деревом и плакать, а затем спешить умыть лицо до того, как проснется младенец.
— И глазом не успеешь моргнуть, как я буду дома, — уверяет она Ричарда.
Странно: ощущение такое, будто она лжет, но ведь это не так. Просто Ричард очень далеко отсюда, вот в чем проблема, а она теснее связана с тем, что рядом: кипящий чайник засвистел на кухне, первая звезда в небе.
Пять дней максимум. Утрясем дела с имуществом, заколотим дом — и все.
Ответа Ричарда приходится ждать так долго, словно расстояние между ними каким-то образом деформирует само время.
— Ну, не знаю. — Ричард говорит с кровати в доме в Пало-Альто, а такое впечатление, будто из других миров. — Как-то тревожно за тебя.
— Брось, не выдумывай.
Марч едва сейчас его слышит. Должно быть, неполадки со связью. Или просто диссонанс между звездной ночью здесь и ярким полднем Калифорнии.
— Я люблю тебя, — говорит она мужу, но голос нерешительный, будто оба они в этом немного сомневаются.
Марч кладет трубку. Где-то на той стороне Лисьего холма начинает выть собака. Из окна видна такая даль без конца и края, словно, присмотревшись, разглядишь сквозь тьму другую вселенную.
— Тебе в чай и молоко, и сахар? — окликает Гвен из кухни и, не дождавшись ответа, появляется в дверях. Мать все еще в куртке, у телефона.
— Мам?
— Знаешь, — медленно отзывается она, — я как-то слишком утомилась сегодня. Не до чая. Пойду-ка спать.
Заснуть не удавалось. Но в том дело, что мешала усталость, — здесь это просто невозможно было: вот ее старая комната, кровать, то самое стеганое одеяло, в красную и белую клетку, из времен, когда она беспрерывно думала о Холлисе… Его образ был словно впечатан в ее сетчатку — всегда перед ней, днем и ночью, закрыты глаза или открыты. В те годы Марч все мысли, казалось, о нем передумала. И вот на тебе: не успела здесь появиться — все сначала!
Это началось с тех поцелуев на крыше, жаркими, бессонными ночами. А утром они делали вид, будто ничего не было, сторонились друг друга или же разговаривали чересчур вежливо. Порой им действительно удавалось забыться на часок-другой, когда они неслись наперегонки к озеру Старой Оливы, брызгались, плавали, ныряли, словно всего лишь друзья, и не больше.
Когда Генри Мюррей умер — за письменным столом в своем офисе на Мейн-стрит, — все в доме на две недели окрасилось черным. Зеркала занавесили старыми холстами, а входные двери открыли, каждый мог зайти и отдать дань уважения покойному. Марч хорошо помнит: она сидит в уголке и наблюдает, как приходят один за другим соседи, неся букеты лилий и готовые блюда еды. Как рядом сел Холлис — чистые джинсы, белая рубашка (у него не было черного костюма) — и взял ее за руку, но Марч недовольно высвободилась. Он и так занимал слишком много места в ее жизни, и сейчас уже был перебор. Но с Холлисом — либо все, либо ничего. С того дня он помрачнел, замкнулся, рождая в Марч подспудное чувство вины. Рано или поздно ей следовало запомнить: его очень легко ранить — и чрезвычайно трудно потом эту рану залечить.
Она не пыталась извиниться перед ним до тех пор, пока в доме несколькими днями позже не сняли траур. А тогда подошла к его двери и постучала. Никто ей не ответил. Зашла. На кровати не было постели, платяной шкаф и дубовый комод пусты. Алан решил, что Холлису лучше жить в мансарде, он ведь не член семьи. Там Марч и нашла его. Он сидел на кровати, под свесом крыши, над головой рыжий паук усердно ткал паутину. Воздух затхлый, кругом пыль, из-за чего при еле ощутимом сквозняке все вокруг, казалось, серебряно вихрится.
— Чего тебе?
Тяжелый, раздраженный тон. Он бросает на нее один из тех своих взглядов упрямых, гордых, — от которых делалось не по себе.
Лучше не разговаривать с Холлисом, когда он такой. Марч села на деревянный стул и взяла наугад книгу из ящика учебников ее отца. «Уголовное судопроизводство». Ей стало интересно: есть ли у преступников такая же способность, как у нее, — притворяешься что занята чем-то одним, а в действительности внутри делаешь нечто совсем другое. Вот она, например, вроде просто листает старый, пыльный том, а на самом деле (в душе то есть), обняв, целует Холлиса.
Стоял острый, пронизывающий запах, будто на широкие сосновые доски настила просыпали серу. Наверное, так пах гнев, часто в случае Холлиса подавленный. Сама духота имела какой-то странный, желтый, изнуряющий оттенок. Холлис лег на железную кровать и повернулся лицом к стене. По ту сторону штукатурки шуршали белки, их лапки слышались как барабанная дробь.
— Проваливай.
Марч знала: он может быть, жестоким. Она видела это своими глазами.
Особенно опасен он был в драке. Собственная кровь его нисколько не пугала. Парни в школе надежно это заучили, даже те, кто был намного сильней. Поражало то количество ударов (причем серьезных, со всей дури), которое он выдерживал. Алан сдался и перестал его терроризировать. Палки, камни — ничто для Холлиса, сломанные кости — тоже… Унижение — вот что срабатывало безотказно. Ужин в кухонном углу. Затхлая мансарда. Одежда из секонда. Все подержанное, нищенское, из жалости даренное.
— Ну и прекрасно! — И Марч удивилась холодной вескости своего тона. — Тебе же хуже.
Странное ощущение: будто она теперь — снаружи, вне себя, сидит себе наверху, на чердачной балке, и спокойно наблюдает как ее земная оболочка швыряет об пол тяжелый том. Вихрятся клубы пыли. Она на все сейчас готова ради Холлиса: выброситься из окна, отказаться от всего, что у нее есть, порезать вены (но ему об этом знать, само собой, строжайше запрещено).
Марч направляется к двери, Холлис смотрит вслед. Она что, действительно уходит? Он встал, смущенный.
— Подожди.
На улице — градусов под тридцать. В мансарде много жарче. Марч вспомнилась та ночь, когда он плакал рядом с ней, пока не уснул. Вспомнились все их поцелуи. Орех во дворе роняет одинокий лист, и она может побожиться, что слышит, как он падает и падает. Холлис подошел. Какой он жаркий! Ей лишь четырнадцать, но она знает, чего хочет.
— Не будь, врединой.
Марч улыбнулась. Он всегда так говорит.
— Это ты вредина, — отвечает.
— Нет, не я. Ты.
Ей уже известно, что произойдет, останься она здесь, и все же свой уход представить невозможно. А вдруг этот запах серы — не ярость, а желание? И исходит из ее собственной кожи? Ей никогда не понять, как она набралась смелости так его поцеловать. Не как наверху веранды по ночам, куда они выскальзывали из своих окон, — те поцелуи были робким, стыдливым исследованием. А этот шел глубоко изнутри. После такого поцелуя Холлис знает, на что она готова. Нет нужды для этого уметь читать мысли — этот ее наклон головы, дыхание, прикрытые глаза… Она всегда считала себя очень умной, держа свои секреты в тайне, но сейчас, за один миг, обнажила их все.
Холлис закрыл дверь, они легли на кровать, еще не застеленную простынями. Вскоре Марч слышит свое собственное «о-о-о», будто хочет сказать что-то, но голос звучит странно, да Холлис и не слушает. Он, оказалось, знал, как целовать, знал, как прикоснуться так, что хотелось плакать и жаждать, жаждать его касаний. Его отличал настоящий талант полностью лишать девушку рассудка: они здесь, в мансарде, а под ними миссис Дейл готовит на обед куриные котлеты, Алан попивает пиво на веранде. Холлис снимает с нее джинсы, и Марч не останавливает его. Во двор въезжает грузовик с материалом для изгороди, и Алан пытается направить его на боковую дорожку, но Марч не понимает, что говорит в ответ водитель. Она вообще сейчас ничего не понимает, кроме того, как горячо у нее внутри. Рука Холлиса уже в ее трусиках, его пальцы жгут и, кажется, вот-вот прожгут ее насквозь, но она и не думает прекращать эту муку.
Алан во дворе о чем-то говорит с водителем, Холлис расстегнул молнию на своих джинсах, Марч смахивает свои длинные пряди с лица. Бьется о стекло оса, вихрем серебрится пыль, за окном грохают оземь металлические стержни для изгороди. Это должно было случиться. Уж если начинаешь что-то с Холлисом будь готова идти до конца.
Но в животе рождаются какие-то спазмы, и в ногах покалывает, как всегда, когда подступает страх.
— Может, нам не стоит…
Она закрыла глаза и отвернулась, но чувствует его, весь этот неимоверный жар рядом.
— Мы же решили, — шепчет он, но голос звучит твердо. — Мы должны.
Разумеется, он прав, Марч понимает. Она стала ходить к нему в мансарду каждую ночь. И как им, только удалось держать это в секрете? Иногда они занимались этим в одежде, наспех, молча. «Ничего не говори», — шептал он ей и закрывал рукой рот, когда слышалось, как внизу Джудит Дейл шла в ванную или Алан возвращался поздно вечером со свидания. «Не двигайся» — и занимался с ней любовью, не позволяя шевельнуть ни рукой ни ногой, отчего ее охватывало такое дикое желание, что казалось, она вот-вот лишится сознания.
Зимой они еще больше осмелели, Марч порой возвращалась в свою комнату к шести, семи утра. К тому времени в доме уже зажигали свет, и надо было быстро прошмыгнуть по коридорам, чтобы никто ничего не заподозрил. Всякий раз, когда миссис Дейл вслух удивлялась ночным шумам, Марч винила белок, поселившихся в стенах, или семейство енотов, решившее зимовать в теплом доме. На крайний случай — если Джудит уверяла, что ясно слышала такие стоны, будто чье-то сердце, не выдержав, вот-вот перестанет биться, — упоминался ветер. Они бесстыдно занимались этим по три раза за ночь, так что бывали дни, когда Марч чуть не засыпала на уроках и точно могла продремать весь обеденный перерыв за столом в школьном буфете. Белинду Купер (ее определили в частную школу для девочек в Коннектикуте, и домой она возвращалась лишь по выходным) стала крайне удивлять манера прихода Марч в гости, та сворачивалась калачиком на диване, где и спала часами. И разумеется, именно Сюзанна Джастис, вся в отца по части детективных расследований, окончательно разобралась, в чем тут дело.
— Поверить не могу! — произнесла она, пристально взглянув на мечтательное выражение лица Марч. — Ты занимаешься этим с ним? Теперь я точно знаю: ты чокнутая.
Она взяла Марч к какому-то врачу в Бостон, чтобы тот выписал противозачаточные средства. Родным они сказали, что едут походить по магазинам, и потому им перед самым отъездом домой в спешном порядке пришлось купить себе по паре туфель.
— Бога ради, кто угодно, только не он! Не будь дурой.
Они ждали обратного рейса на Южной станции и уже час как не разговаривали.
— Может, правду говорят: любовь слепа, — произнесла наконец Марч миролюбиво.
— Так же как и ты.
По сей день она не в состоянии понять, отчего ее подруга влюбилась в этого Холлиса. Сьюзи всегда требовались веские аргументы, и в принципе не существовало оправданий чему-либо подобному любви — в виду того, к каким неурядицам в жизни это чувство способно привести. Ладно, тут все понятно — а что теперь понуждает Марч подняться по кособокой лестнице в мансарду? Что по ту сторону двери, кроме рухляди и пары ящиков старья? И все же она не может устоять. Возможно, потому (и этого объяснения Сюзанна Джастис никогда бы не признала), что когда Марч садится на старую железную кровать, то чувствует, как ветер носится над крышей, и слышит, как лист с ореха падает на мерзлый грунт.
Билл Джастис отправился на Лисий холм сразу после ланча (если только можно счесть таковым пару крекеров да стакан чая). Его старенький «сааб» ворчит и чертыхается на каждой заполненной грязью канаве, но Билл как ни в чем не бывало продолжает рулить, и автомобилю ничего не остается, как ехать дальше.
Вот и усадьба. Не успевает Билл выйти из машины, как внезапный порыв дыма наполняет слезами его глаза. Он долго трет их своими большими, крепкими руками, однако на время полностью дезориентирован. Какой сегодня день? Хоть убей, не вспомнить. Что это за дом? Кто в нем живет?
Билл Джастис — человек всецело рациональный. Из тех, кому по душе логика и факты. Ему по силам разобраться даже с очень эмоционально окрашенной информацией — ярость, ненависть, любовь, разводы и семейные тяжбы — и вынести законный, обоснованный вердикт: кому детей, кому имущество, кому в тюрьму и можно ли считать то или иное преступление совершенным из страсти. Но сейчас, на Лисьем холме, все кажется ему какой-то головоломкой. Кто это машет ему из окна? Девочка Марч? А, да ведь это ее дочь! Вот оно что. А сама Марч — та из них двоих, которая, судя по валящему из трубы дыму, силится разжечь камин в гостиной.
— Адвокат приехал, — извещает Гвен мать. Она стоит у окна, туманя своим дыханием поверхность чашки и чувствуя себя как угодившая в запеканку муха. С тоски здесь можно сдохнуть. Этим утром они с матерью сортировали вещи Джудит, то есть битый час носили из подвала ящики старья. Трижды она звонила своей лучшей подруге Минни, но каждый раз — короткие гудки. «Это какое-то чистилище, ей-богу, — скажет она Минни (если та когда-нибудь заткнется и оставит хоть на минуту в покое телефон, чтобы к ней можно было дозвониться). — Нет, даже хуже, чем ад. Раз в десять».
— У него с собой портфель, — продолжает информировать она мать, которая варит на кухне кофе.
Судья, с ладонью козырьком над глазами, пристально осматривает дом. Идет было к воротам, но вдруг отступает назад.
— Он что, заблудился?
— Не выдумывай, — отсекает Марч, ставя на обеденный стол кофейник и две фарфоровые чашки.
Она подходит к Гвен у окна и машет Судье. Тот успокоено машет ей в ответ и проходит в ворота.
— Готова спорить, в молодости он был весьма недурен собой, — присмотревшись, заключает Гвен.
Марч в ответ недовольно фыркает.
— Ты чего?
— Когда ты наконец поймешь: нельзя судить о людях по тому, как они выглядят.
Странно, но в детстве она действительно никогда не обращала внимания, как статен и красив Билл Джастис. Теперь Марч в самом деле припоминает, как ее отец нередко дразнил своего компаньона по поводу клиенток, которых тот упорно предпочитал клиентам мужском пола.
— Ему вообще-то за семьдесят.
— Ну и что с того? Когда-то он был клевый парень, — гнет свое Гвен. — Он и сейчас, как для старика, очень даже ничего.
— Прекрасный денек для середины октября, — произносит, ступив на порог, вместо приветствия Судья. — Однако нам придется, увы, употребить его на печальное мероприятие.
Он целует Марч в щечку, снимает пальто и, войдя в гостиную несколько встревоженно осматривается — повсюду стоят картонные ящики, полные вещей Джудит.
— Я полагала нужно все осмотреть, — спешно объясняет Марч.
— Да-да, конечно.
Судья садится, Марч ставит перед ним кофе.
— Вы не поверите, какие вещи отыскались. — В ее руках голубая лента.[9] — Это Алана. Со школьного дискуссионного клуба.
— Ах, Алан, Алан, — качает головой Вилл Джастис. — Человек, разрушивший собственную жизнь.
Гвен смотрит невидящим взглядом в окно, механически тягая из упаковки и отправляя в рот мятные миланские бисквиты. Последние слова Судьи заставляют ее встрепенуться.
— Разрушил, да? — живо интересуется она. — Как, полностью?
— Гвен! Она даже никогда его не видела, — опять обернулась к Судье Марч. — Считаете, нам нужно его навестить?
— Он не захочет тебя видеть. Даже дверь не отворит.
В одном из ящиков сверху виден шелковый шарф. Его оранжевые пятна, если приглядеться, — узоры лилий. «Надо же, совсем как те, что растут у меня во дворе», — удивлен Судья.
— Сколько ты еще думаешь здесь пробыть?
Гвен перестает жевать и замирает, боясь упустить хоть слово из ответа матери.
— Еще с неделю, — бросает Марч взгляд на овеществленную квинтэссенцию всей жизни Джудит. — Так много дел, и столько всего осталось в доме из моих вещей и Алана. Вон там, например, в двух ящиках с мансарды, упакованы все мои свитера. Представляете: все, начиная с тех, которые я надевала в детский садик!
— Ричарду, кстати, тоже надо было прилететь с тобой, — вдруг прерывает ее Судья.
— Нет-нет. Зачем?
Марч торопливо подливает ему кофе. Упоминание о Ричарде заставляет ее вздрогнуть. Ощущение такое, будто она, непонятно как, уже обманывает мужа. Мансарда. То, что она туда постоянно поднимается, — вот в чем проблема. Перед ней по-прежнему, как наяву, серебрящаяся пыль, слышен скрип осторожно закрываемой двери, и чувствует она там себя так, как будто Холлис рядом.
— У него сейчас занятия, экзамены посреди семестра. Не мог же он все бросить и поехать.
— Мне мало интересно, какие там у него занятия. Он не должен был позволять приезжать тебе сюда, одной.
Гвен ставит на стол свой пакет бисквитов. Этот старикан явно интереснее, чем она думала.
— Не желаете бисквит? — предлагает Марч в надежде сменить тему разговора.
Билл Джастис угощается. А затем, когда в его руках остается маленький кусочек, вдруг коротко свистит.
— Систер, Систер,[10] — зовет он.
Марч и Гвен переглядываются.
Судья опять свистит, поводя в воздухе куском бисквита, затем его лицо принимает крайне опечаленное выражение.
— А где собака? — спрашивает он и, видя недоумение Марч, в сердцах бросает бисквит на стол. — Вот дьявол! Куда она запропастилась?
Он встает и идет к выходу, в передней надевает пальто. Марч и Твен спешат следом.
— Зимой у Джудит была собака. — Судья с усилием дышит и никак не может отыскать в карманах ключи от машины. — Вестхайлендский терьер.
— Терьер?
— Да, маленькая белая собачка, — раздраженно поясняет Джастис. — Видели ее?
Теперь Марч действительно припоминает, как Джудит говорила что-то о собачке, которую ей подарили на Рождество (планируя ехать к ним в Калифорнию на День благодарения, она все беспокоилась, каково придется ее любимице в конуре).
— Этой ночью на веранде что-то скреблось, — заинтригованно сообщает Гвен, но под сердимыми взглядами матери и Джастиса торопливо мотает головой. — Но это оказался кролик.
— Я понятия не имела ни о какой собаке, — оправдывается Марч. — Здесь нет ни следа ее присутствия.
— Вот дерьмо, — роняет вполголоса Судья.
У Марч — озноб по коже. Так не похоже на Билла Джастиса выражаться подобным образом. Может, позабыть о собачке миссис Дейл и впрямь ужасный (и даже уголовно наказуемый) проступок?
Судья протягивает руку, берет с вешалки собачий поводок (обе они, оказывается, его попросту не замечали) и, не попрощавшись, выходит.
— Может, она уже померла по нашей нерадивости, — произносит Гвен печально и в тоже время с каким-то упреком, будто виной всему не кто иной, как мать.
— Осмотри весь двор, — натягивает свитер на ходу Марч, — а я пойду с Судьей.
Билл Джастис уже дает задний ход по подъездной дорожке, но Марч успевает подбежать и постучать в стекло. «Сааб» останавливается, и она садится. Они медленно едут по дороге с открытыми окнами, зовя Систер, маленькую белую собачку.
— Я как-то не думала… — оправдывается Марч.
Хотя проблема как раз в другом: она слишком много думала, да не о том о чем нужно бы. Просто, как и раньше, Холлис занял в ее душе чересчур много места.
— Я была так расстроена кончиной Джудит, — пробует объяснить она.
Не слушая, Судья вглядывается в тянущийся вдоль дороги кустарник. Поворот с трассы — они сворачивают в город и едут так медленно, что обгоняющие их автомобили раздраженно сигналят. Окна в машине открыты. Судья и Марч попеременно свистят и кличут. Шоссе, проселки, улицы Дженкинтауна, школьный двор, парк, госпиталь Святой Бригитты… У маркета «Красное яблоко» — кабинка телефона-автомата. Судья выходит позвонить Баду Горасу из отдела по контролю за животными. Тот уверяет, что никаких сообщений о белой собаке не поступало. Наконец Судья решает ехать Глухую топь. Исподволь пунцовеет небо, обозначились первые несколько звезд, будто кто-то швырнул за край мира пригоршню серебра.
— Боже мой, чем кончил Алан, — качает головой Билл Джастис.
Они едут по усыпанному солью асфальтобетону, затем сворачивают вниз на грунтовку.
— Порой я даже забываю, что у меня есть брат.
— А он таки у тебя есть. И вот где обитает…
Слева, на краю Глухой топи, — кособокий, полуразвалившийся дом с деревянной кровлей цвета голубиного крыла. Многие убеждены, что это и есть дом Основателя. Будто Аарон Дженкинс сам выстроил его, собственными руками. Хотя другие, вспоминают о жившем здесь в начале века рыбаке. Мерзкий был тип, говорят. Ловил с утра до вечера морских угрей и никогда не отвечал, если с ним здоровались.
— Вообще-то это парковая зона, — поясняет Судья, — но городской совет разрешил Алану тут жить. Пару раз в год к нему наведываются из соцобеспечения, но он и им не открывает дверь. Все его расходы оплачивают дамы из библиотечного совета. Началось это с Джудит, она вечно носила ему всякую бакалею; хоть раз в неделю да проведает.
— Я ничегошеньки об этом не знала. И она ни слова мне не говорила.
Марч смотрит на пышную высокую траву, на густые камышовые заросли. Она всегда винила, Алана за то, что он творил с Холлисом, за его жестокость, его зависть. А сейчас ее поразила мысль, а не виновна ли она не в меньшей степени, чем брат? Может, и в ней на долгие годы засела злоба?
— Что ж, — рассуждает вслух Марч, — теперь, когда Джудит уже нет, Алан может продать и дом, и всю усадьбу на холме. Выйдет приличная сумма, вполне достаточно, чтобы позаботиться о себе. Да, это он хорошо, по-доброму решил позволить Джудит жить там.
— Это не он, — Судья внимательно наблюдает за реакцией Марч, — а Холлис.
Вот те раз! Выходит, она знать не знает, кто владелец «Лисьего холма». Она недоуменно смотрит на Судью.
— Алан продал усадьбу сразу после смерти жены. Он пропивал все деньги и отчаянно в них нуждался, а тут вдруг заманчивое предложение от какой-то корпорации из Флориды. Лишь потом выяснилось, что фирма эта — Холлиса. Я, собственно, за тем и приезжал, чтобы ввести тебя в куре дела. Все вещи Джудит — твои, но сам дом…
Судья закашлялся. Холлис всегда был ему не по душе. Не в связи с бесчестными, на взгляд всех горожан, аферами, подобными этой, а по иной причине (в конце концов, Билл Джастис повидал в суде людей и с наихудших, и с наилучших их сторон). Холлис вечно винит других за все плохое в собственной судьбе — вот в чем дело — и никогда не принимает на себя ответственность. А такому человеку никто не в состоянии помочь: просто потому, что он отвергает любую помощь.
— Похоже, Холлис получил все, чего хотел.
— По-видимому, да, — задумчиво подтверждает Марч.
— Что ж, будем надеяться, он наконец доволен.
Судья останавливает машину и выходит, следом Марч. Она чувствует оголенную близость былого и потрясена. По ту сторону камышей — брат, за холмом — Холлис: владелец дома, где она росла и теперь временно живет, а еще — хозяин всего-всего, куда ни бросишь взгляд. Он был так беден и презираем, когда пришел к ним, что подумывал, и не нужно ли ему стоять в прихожей, словно псу, чтобы дали поесть.
«Садись за стол», — помнится, сказала Джудит Дейл, и он молча сел, так жадно глядя на отбивные из барашка, салат-латук и яблочный пирог, будто и мечтать не смел о чем-либо подобном, не говоря уж о том, чтобы получить все это на обед.
Вода в Глухой топи поднимается с приливом, становясь багрово-звездной — такое себе опрокинутое небо.
— Ни души, — тихо произнес Судья.
По пути назад они уже не открывают окон, не кличут в темноту, не разговаривают. Судья берет прямиком на Лисий холм, в объезд города и 22-го шоссе, а это означает не что иное, как зигзаг вдоль кладбища. Он не успел подумать, чем отзовется в душе выбранный маршрут.
Еще и суток не прошло, как они хоронили здесь Джудит. Как же так, думается Марч, взрослые, почти пожилые уже люди — им бы удовлетвориться всем тем, что имеют, а они хотят больше, хотят еще и еще? Почему смерть всегда видится чем-то невозможным, каким-то фокусом природы, который нам дано остановить, схватив незримого фокусника за руки? У Джастиса возникает ноющая боль сразу в нескольких местах левой руки, он тяжело вздыхает.
— Нам сюда, — уверенно говорит Марч при виде близящегося кладбища.
Она и впрямь временами его сильно удивляет. Подростком она была, на его взгляд, испорченной, эгоистичной девчонкой, которой чересчур уступчивый отец никогда не говорил «нет». Но откуда что в ней берется! Ее идея пойти на могилу Джудит — стопроцентно в точку.
Судья кивает и направляет свой «сааб» в железные ворота. Узкая дорожка ведет к участку недавних захоронений. С кленов тихо падает алая листва, добавляя заплаты к поблекшему, устилающему землю ковру. Небо уже — сплошной багрянец. И ни души (еще бы, в такой-то час!). Джастис и Марч — ее бьет озноб — идут к могиле.
Холодно. Здесь слишком холодно остаться в полном одиночестве. Через пару дней Марч принесет сюда в горшочке и высадит разноцветные астры. Укоренившись, они будут цвести из года в год. А на старую часть кладбища Марч не пойдет: слишком уж многих из лежащих там она знает, и их куда больше, чем ее знакомых, ныне здравствующих горожан.
Поднялся ветер, увлекая палую листву в крохотные мимолетные вихри. Что за странная штука эта жизнь. Вот ты ребенок, выклянчивающий леденец, дергая за руку родителя, а вот — через время, что кажется парой секунд, не более, — взрослая женщина, идущая по кладбищу темным холодным вечером.
Марч останавливается. У оградки Джудит Дейл шевелятся тени. Обман зрения? Она закрывает глаза. Да, голова действительно кружится. Может, в этом все дело? Смотрит опять. Там что-то есть. Дико стучит сердце, теснит грудь, ни вдохнуть, ни выдохнуть. В общем, в самый раз уверовать наконец в привидения…
Марч еще раз всматривается в белесое колыхание у могилы Джудит. Так вот оно что! Это не дух, не обитатель того света, а маленькое животное. Косматое создание с листвой, застрявшей в шерсти. Марч дергает Джастиса за рукав.
— Собака, — констатирует она. — Эй! — зовет Марч терьера и пару раз хлопает в ладоши.
Та приподымается. Маленькая, пушистая и такая грязная, что немудрено было принять ее в темноте за дымчатую тень. Она ждала здесь все это время, сутками не ела и все равно не собирается подпускать к хозяйке подозрительных незнакомцев. При виде близящейся Марч терьер сипло рычит.
— Все хорошо, — Джастис подошел и встал рядом. — Систер, Систер. Иди сюда, моя девочка.
Узнав голос, собака ошалело вскакивает и стремглав бежит к нему. Она чудовищно грязна, но Судья все равно берет ее на руки и нежно прижимает к груди.
— Ты моя глупышка.
Ее хвост как бешеный колотит по пальто. Она в блаженстве на его руках и тявкает из последних сил остатками голоса (ибо все ночи выла на могиле).
Скорее всего, терьер сопровождал тело своей хозяйки с того самого момента, как ее вынесли из дома. Сначала ждал у похоронного бюро, а затем побежал за катафалком вниз по 22-му шоссе. Это маленькое создание прекрасно знает, чего хочет. В отличие от людей, мужчин и женщин с их сомнительной способностью скрывать самые сильные желания. Они могут утаить даже любовь (правда, мужчины и не кидаются с лаем вслед транспорту, а женщины не сворачиваются калачиком у дверей в ожидании, когда им откроют, позволив войти).
Да, те, кто любит, не всегда громогласны с непременными уверениями и клятвами. Но они плачут, когда любимого уже нет. Им недостает его каждую ночь, особенно когда небо так бездонно и прекрасно, а земля так холодна.
И этой ночью Судья плачет. Почти неслышно. Спрятал лицо в мех терьера, и Марч даже не узнала бы про плач, не прорвись одинокий всхлип. Вот и открывается: Билл Джастис любил Джудит Дейл. Все тридцать пять лет, для некоторых это — почти вся жизнь. Любил так, как мало кто способен, и все же позволяет себе горевать лишь скрыто в темноте. Марч безмолвно стоит рядом, под некоторое теперь черным-черно. Билл Джастис плачется, и они отправятся домой.
Лисий холм в сумерках — самое прекрасное место на свете с его голубыми видами фермы Гардиан внизу и перекрученными черными деревьями. Хэнк часто приходит сюда в это время; рядом с ним — псы, непривычно здесь тихие, словно сознают, что их обычная возня и тявканье — преступление против тишины вокруг.
Кем видит себя Хэнк? Весьма приметный из-за чертовой долговязости парень. Однако здесь, на холме, он почти незаметен. В чем разница между ним и травинкой? Она так ему видится — в тысячу раз его важнее, ибо служит некой цели. А что до причин собственного бытия, то Хэнк, как ни старается, ни одной назвать не в силах. Проблема, время — вот все, чем он был и есть. Но ведь долей же существовать смысл его жизни? В конце концов, вот он здесь, такой же самоочевидный, как поле, по которому идет, и этот свежий воздух октября, которым дышит.
Порой, когда Хэнк на время перестает думать о себе как о приемном племяннике Холлиса и единственном сыне своего отца, возникает ощущение: — да, есть внутри его нечто ценное. Быть может, никто так не видит мир, как он, и эту необъятную ширь вокруг. Разве одно это — не достаточная причина ему существовать? Когда он размышляет о своем единственном на всю Вселенную восприятии мира, тот внезапно предстает преисполненным бесчисленных возможностей, и Хэнк тогда спрашивает себя: а не то ли самое чувствуют орлы в момент полета? Ожидание. Вот что это такое. То ожидание, что посещает, когда тебе семнадцать, а воздух холоден и свеж, и псы легли в траву у твоих ног, и все вокруг — в покое. В затишье, которое бывает перед тем, как должно случиться нечто.
Вечерняя звезда восходит в темно-синем небе. Она — только начало. Словно взял в руки книгу, но тебе еще не открылся первый ее лист. Внизу на пастбищах раньше паслись десятки лошадей, в том числе и чистокровная верховая по имени Таро — Колода судеб. Был год, когда он участвовал в финале и в Прикнессе, и в Белмонте! Однажды Хэнк нашел в конюшне позабытое фото в рамке, втиснутое меж двух стойл: Таро в попоне голубых и белых шелков. Парень заплакал. Как бы он хотел жить на ферме не сейчас, а когда та принадлежала Куперам! Старожилы утверждают — земля тряслась, когда несся табун этих чистокровок (и в городе кстати, тоже полы и в булочной и в хозяйственном магазине так вибрировали, что некоторые были убеждены, будто в Дженкинтауне временами случаются землетрясения).
На всех скакунов, когда-либо здесь бывших, остался лишь Таро. Белинда очень его баловала, кормила рафинадом, шептала в уши нежности и каждый день на нем каталась — в час, когда небо уже не цвета индиго, но еще не черное; а что-то вроде полупрозрачной кляксы, расползшейся по чистому листу. Таро и в такое время носится без устали. Внизу на пастбище он скачет иноходью, а в стойле от избытка сил лягается так сильно, тут уж не зевай!
Джимми Пэрриш — а он-то знает этих лошадок, как никто другой, — поведал Хэнку, что, до того как Таро свихнулся, какой-то синдикат из Атланты предлагал за него мистеру Куперу полмиллиона наличными! Даже теперь этот скакун еще красавец, хоть и порядком стар (ему двадцать два года). Конечно, он вот уж много лет невыезжен, и упрямства в нем теперь поболе прежнего. Собаки от него во все стороны шарахаются. Особенно с нынешней весны, когда он так лягнул и куснул за спину не в меру любопытного щенка, что Холлис вынужден был пристрелить беднягу, дабы избавить от мучений в связи с травмой.
Не лучше ли Хэнку коротать такое время у кого-нибудь из своих друзей, чем идти сюда, на холм? Забавно: ребята из школы считают, будто он богат. Думают, сейчас он на каком-нибудь солидном званом обеде или в Бостоне — в ложе оперы или вроде того. Смешно, ей-богу. Причем несложно понять причину их заблуждения.
Вот Холлис — да, богат. Но это вовсе не означает, что такое положение дел распространяется на Хэнка. Он, как всякий сирота, нищ. Гроша медного за душой нет, одежда — и та куплена Холлисом. Одноклассники почему-то уверены, что Хэнк носит старые ботинки из оригинальности и что ему просто неинтересно ходить с ними вечерами в кегельбан — мол, понимаем, твои развлечения не чета нашим. На деле же у него просто нет на это денег.
Он классный парень, спору нет, друзей у него — уйма, и выдвини он себя в президенты школьного совета — как пить дать победил бы. Не его вина, что никогда нет времени на всяческие вечеринки. Подобно той, например, что намечается у Уилли Саймон (ее предки укатили на Багамы, а она отыскала ключ от их бара со спиртным); все самые классные девчонки сегодня будут там. И все же, несмотря на приглашение, Хэнк здесь, на Лисьем холме, весь в размышлениях о конях и земной доле.
Он так глубоко задумался, что только почти через минуту до него дошло: кто-то действительно спускается вниз по дороге и это не игра его воображения. Хэнк поднялся на ноги и вгляделся. Так и есть. Девушка в черной лыжной куртке.
Именно ее он видел на похоронах миссис Дейл. Даже издали заметно: маленькая, но фигурка крепкая. Остановилась, вытащила из кармана смятую пачку сигарет, вытрясла одну и закурила (подсматривать нехорошо — принимается стыдить парня неотвязная мысль). Она действительно очень симпатичная. Однако совсем не это его так привлекает в ней. Ощущение такое, что девушка ему очень хорошо знакома; оно возникло еще тогда, в похоронном зале. Будто он уже ждал ее, перед тем как увидел впервые в жизни. Она была так расстроена, казалось, вот-вот заплачет, но, когда люди начали выходить на улицу, сделала вид, что у нее все в порядке. Вот что тронуло Хэнка: она никому не позволяла стать свидетелем ее боли. Как и он, всю свою жизнь.
Что предпринять? Обнаружить себя — кашлянув, крикнув, помахав рукой — или же развернуться и шагать прочь?
Нет, он не в силах так вот просто взять да уйти. Собаки неспокойны, и парень держит руку в жесте, запрещающем шуметь.
Внизу, на грунтовой дороге, Гвен, нервно дымя сигаретой, ходит взад-вперед, чтобы не замерзнуть. На ней лишь легкая тенниска, лыжная куртка (только дважды надеванная, в поездку на «Биг Беар»[11]) — и оттого руки по самое плечо в гусиной коже — да две пары шерстяных носков и какие-то старые ботинки, найденные ею под вешалкой в прихожей. Этого явно недостаточно. Она не привыкла к холоду. А ведь еще только октябрь, причем нетипично теплый, как утверждают здешние старожилы. Сказать честно, у людей тут, как на ее взгляд, не все дома. Засели ими Новую Англию, одень в допотопное длинное нижнее белье и варежки, займи «богоугодным» делом — все как один станут притворяться, что вовсе не морозят свои задницы.
Может, так оно и правильнее. Может, такая мерзкая погода и впрямь полезна для формирования характера: очищает, пробирая до костей, и оставляет лишь те грани души, что не боятся никаких трудностей.
Несмотря на холод, Гвен рада хоть немного побыть вне стен этого мрачного старого дома. С тех пор как они тут, мать, похоже, вообще не спешит уезжать, тратя все свое время на сортировку вещей миссис Дейл: что выбросить, что подарить, что оставить. А по ночам, скорее всего, не спит. Кушетка Гвен — в швейной комнатке; и потому ей хорошо слышно, как мать ходит и ходит по мансарде, а потом по кухне, пьет посреди ночи чай. Вчера, например, примерно в часа три-четыре Гвен, открыв глаза, увидела, как та стоит на лестнице и смотрит в окно. Так неотрывно, так пристально, будто там, на дворе или дороге, вот-вот произойдет нечто самое важное в ее жизни.
И эта еще чертова собака. Мать носится с ней, будто епитимью на себя наложила (в наказание, что ли, за то, что в первые, дни напрочь о ней позабыла?). Скармливает ей баночки тунца и вареных куриц, причем невзирая на то, что та уже дважды пыталась ее цапнуть. Глупая тварь сидит обычно под дверью и воет как полоумная, а когда Гвен пытается вывести ее на прогулку — ни в какую, сколько ни дергай поводок и ни ругайся грязными словами. Нет, уговаривать ее надо, черт возьми. Деликатно, вежливо — что Гвен и вынуждена делать в конце концов, если хочет все-таки ее выгулять.
Нынешним вечером она звонила своей подруге Минни — пожаловаться и облегчить душу. Той, как назло, опять не было дома. Ее мать сказала, она пошла спать к Пепите Андерсон. Упомянутой особы нет в природе, это просто условный код для всех девчонок, несуществующая подруга, имя и фамилия от фонаря, сообщаемое предкам, когда хочешь провести ночь не дома. «Привет от старухи Пепиты, — скажет Гвен Минни (если когда-нибудь, черт возьми, сподобится дозвониться ей и застать). — Надеюсь, ты сейчас в полном отрыве. А если и не в полном, то это все равно лучше, чем ничего, потому как я здесь просто подыхаю от скуки».
Будь Гвен дома, потопала бы в торговый центр: там и купишь что-нибудь, и развеешься. А тут, надумаешь хоть немного отдохнуть от присутствия матери — лишь эти оловянные поля вокруг, и постепенно гаснущий рвет, да лес, полный тварей, прямо сейчас, должно быть, глазеющих на тебя из чащи, — еноты, белки, куницы (и хорошо еще, что не кто-то покрупнее).
Идя сейчас этой безлюдной дорогой, она думает: никто на свете ее, Гвен, не знает. Даже представить себе не может, каково это — быть ею. С того самого момента, как они здесь, ей отчаянно хочется назад, в Калифорнию. Но если честно: что ее там ждет? Она типичный неудачник, вот в чем дело. Ненавидит школу, ненавидит всех своих друзей (за исключением Минни — та аутсайдер еще почище), ненавидит двух последних своих парней. С обоими был секс — правда, ей так и не удается себе объяснить, чего ради. Секс был никакой. Она так много слышала об этом… а как дошло до дела — словно выплыла из тела на все время интима. Любовью это не назовешь, уж точно. Да и вообще все вокруг до того никакое, что в последнее время ее стала преследовать странная мысль: а если сверху вдруг грохнется атомная бомба — хоть что-нибудь для нее это изменит? Не лучше ли быть взорванной, к чертям собачьим, чем бездарно провалить и оставшуюся жизнь?
Впервые Гвен задумалась над этим, ожидая мать у похоронного бюро, и с тех пор эта болезненная идея не дает покоя. Что ей делать со своей жизнью, в конце концов? Вот здесь, без всяких развлечений — ни тебе телевизора, ни телефона, ни магазинов, «травки», парня — кто она такая? И почему не может вновь стать прежней, такой, как до приезда сюда, когда вообще едва ли включала свои мозги?
Гвен, кинув сигарету на дорогу, тушит ее пят кой и, прислонившись к деревянному штакетнику, тянется в карман за шарфом. И тут возникает странное ощущение сзади, на шее. Будто ей в затылок дышат. Она сошла с ума или действительно кто-то стоит прямо у нее за спиной? И что теперь делать? Без оглядки рвануть что есть сил назад по дороге, не любопытствуя, что за создание так тепло на нее дышит? Но тут раздаются характерные звуки, и возникает смутная догадка.
Еще даже не обернувшись, не увидав Таро, Гвен будто погрузилась в сон. Этим поздним вечером, с его темным горизонтом и серебряными далями, к ней, незваная, подошла лошадь. Может, поэтому Гвен, не думая, проскальзывает между штакетин на пастбище. Это сон, ее сон, и она отчаянно хочет знать, что будет дальше.
Вверху, на холме, Хэнк схватил за шкирку молодого пса, который начал было тявкать, и хорошенько встряхивает. Парню тоже очень хочется увидеть, что будет дальше, и глупый щенок не должен выдавать его присутствие. Вообще-то Хэнк во всем пытается быть человеком ответственным (что ему, как правило, и удается). Поэтому он знает, например, что должен сейчас сбежать с холма и остановить девушку. Поту сторону ограды — довольно опасно, Таро срывается и откуда меньших раздражителей: внезапный порыв ветра, бабочка, пчела.
Но конь почему-то словно зачарован. Девушка ли так прекрасна на фоне иссиня-черного неба или, может, кто и очарован — так это Хэнк? Вблизи лошадей Гвен видела только на фермерских ярмарках, и теперь ей даже в голову не приходит чего-то бояться. Ей хорошо, спокойно стоять рядом с Таро и говорить с ним, тогда как мало-мальски рассудительный человек тут же дал бы деру. «Ты великолепен», — говорит она старому, опасному коню, и ему, похоже, нравится это слышать. Он подступает ближе, медленно, осторожно, будто не желая пропустить ничего из того, что она еще скажет.
Не странно ли, в самом деле, видеть коня, которого нарекли убийцей, мягко, бережно ступающего вслед Гвен? Они направляются к полусгнившему пню, который Хэнк еще прошлой весной должен был выкорчевать. Некогда то был огромный клен, перед тем как молния расщепила его надвое. Кен Хелм распилил ствол на дрова, и парень одно время подумывал прийти сюда с динамитом — ликвидировать до конца то, что осталось торчать из земли. Теперь он рад, что тогда до этого не дошли руки: пень как раз нужной высоты. Девушка взбирается Таро на спину и, неумело балансируя, чуть не падает с него, случайно ударив ногой о бок. Даже этот слабый шлепок, будь другие обстоятельства, послал бы коня вскачь.
— Спокойно, — говорит она ему. — Ты большой милашка.
Хотя Гвен ни бум-бум в коневодстве, его размеры она охарактеризовала правильно. Таро в холке — шестнадцать ладоней,[12] а если смотреть с его спины на землю — и того выше.
— Ну, будь хорошим мальчиком.
Таро, по-видимому, так потрясен, что стоит как вкопанный. Если с девушкой сейчас что-то случится Хэнку каяться всю жизнь. Сломанная, нога, травмированный позвоночник — то будет его вина. И все же он не трогается с места, лишь отвердели мышцы, пульс забился чаще и рука крепче держит щенка за шкирку, готовая как следует встряхнуть, если тот вдруг залает и вспугнет Таро.
Гвен наклоняется вперед, держась двумя руками за конскую гриву. Ей боязно: вдруг она моргнет и сон развеется. Она проснется, как обычно, в своей постели и поймет, что не выходила из дому, не надевала чьи-то старые ботинки, не гуляла по пустой дороге, не повстречала красавца коня. Если это сон, то Гвен не хочет просыпаться. Она не издает ни звука — так ей хочется всего этого въявь. И Хэнку, незаметному наблюдателю с вершины Лисьего холма, этого хочется для нее так же сильно. В сумерках на пастбище ее жизнь проделала поворот, по своей редкости подобный схождению планет с орбит, отчего они врезаются друг в друга, наполняя ночь феерией столкновения. Здесь, в местности, куда она, будь ее выбор, ни за что бы не пошла, в приближении ночи, такой холодной, что яблоки мерзнут на ветвях, Гвен уже не одинока.
Трус день-деньской сидит на табурете в рукавицах и расшнурованных ботинках — его жилище не получает ни толики тепла. А он и не заслуживает тепла, ему это известно. Трус заслужил в точности то, что имеет, — ничего, иными словами. Ему нет еще пятидесяти, но все дают, как правило, за семьдесят. В оспинах, землистого оттенка кожа, сплошь седые борода и длинные волосы. Он не только тощ, как хворостина, но и такой же искривленный. Случается увидеть, собственное отражение на металлическом боку побитого кофейника, и впору хохотать над самим собой. Он именно таков, каким выглядит, и никуда от этого не деться. Нечто изнутри воздействует на его внешность, как гнилая часть плода — на остальную мякоть.
Десятки лет назад Трус мальчишкой участвовал в команде дискуссионного клуба своей школы, причем успешно. Неплохой оратор, он с легкостью побеждал в полемике, не раз срывая зрительские аплодисменты в свой адрес. А теперь слова для него — ничто. Неделями он ни с кем не говорит. Не жалуется на блох, облюбовавших его матрас, не кричит на мух, лезущих в утреннюю кашу если вообще вспоминает о еде. Свою жизнь Трус превратил в руины, и хотя неправильно винить тут во всем выпивку, она действительно заменила ему окружающий мир. Порой он тянется к бутылке прямо из постели. Это так приятно, так легко: емкость с вожделенной жидкостью — вот она, рядом, в пределах досягаемости пятерни; а ты лежишь себе и глаз не открываешь.
Сегодня утром кто-то стучал в дверь. Незнакомцу, наверное, невдомек, что философия жизни Труса делает его дико непригодным к общению с людьми (хоть он и был признателен Джудит Дейл за нерегулярные визиты). Заслышав шаги на веранде, Трус понял: это не Джудит. Она-то ведь померла, а больше он никого не ждал и не приглашал. Он подполз на животе к окну — незаметно выглянуть наружу. Женщина, длинные темные волосы, плотная шерстяная куртка (а все равно дрожит от холода). Ей, видать, было не по себе — постоянно оглядывалась. Она несколько раз постучала, а затем ясным, приятным голосом позвала: «Алан». И еще раз: «Алан». Трус вздрогнул. Он никогда больше не называл себя так. И не черкнул бы это имя подписью даже в расписке о получении сотни баксов. Он заткнул уши и стал считать до тысячи. По счастью, к тому времени, как счет был кончен, женщина уже ушла.
Если впрямь хочешь видеть его — толкни дверь да зайди (Трус и на ночь не запирался). Но вероятно, та, кто звала его запретным именем, знает его ужасную историю. Даже шарлатан факир из цирка на последней ярмарке (ежегодной, летом, на площади у муниципалитета) и тот не смог ничего рассказать о его судьбе. Вот какое скверное у него прошлое. И будущее ничуть не лучше.
Поговаривают, Трус подсыпал в еду своей собаки порох — для пущей злобности, — поэтому Глухую топь обходят десятой дорогой. Хоть пес умер много лет назад (по старости и от подагры), здешние, места — все еще неведомая земля для большинства жителей округи. Каждый, кто идет сюда, — идет на риск.
Десятилетняя ребятня, конечно, всегда ищет приключений на свою голову, и парни постарше тоже суются сюда адреналина ради, бродя густыми зарослями камыша по колено в тине. Они зашвыривают на крышу зимние яблоки, камни, провоцируя Труса выйти и пытаться их прогнать. Тщетно. Он не выйдет. Даже по ночам, когда камни с грохотом катятся по кровле. Глухая топь молчит, и это безмолвие устрашает, непрошеные гости в испуге ретируются.
Для всех ребят в городе, шепотом рассказывающих друг другу о Трусе на своих ночных посиделках, его жизнь — грозное предостережение. Печальная история о том, что случается с испорченными ариями, вообразившими, что все им нипочем. Алчность и бездумные привычки заводят тебя на путь, с которого уже не сойти, даже ясно увидев всю его катастрофичность. На нем становишься человеком, которому наплевать на всех, кроме себя. А затем твоя судьба перестает кого-либо волновать, и безнадежность — лучшее, на что ты можешь тогда рассчитывать.
Все это Трус отлично знает. Именно поэтому никогда не боролся за сына. Он не заслужил мальчика — еще меньше, чем тепла, света, надежды. Когда Трусу случается быть не дома, он, бродя по всей округе беззвездными ночами, избегает Лисьего холма, а если ненароком приблизится к землям фермы Гардиан, его начинает так трясти, что он бежит домой и успокаивается там, лишь опустошив до дна бутылку.
Хотя теперь он едва ли вспомнит (память порядком затуманилась, и он только благодарен ей за это) был-таки момент, когда он пошел искать своего сына. Один лишь взгляд мельком, пару минут свидания, слово! Да, Трус был жалок и прекрасно знал об этом. Он во все глаза смотрел, выглядывая из-за столба ограды школьного двора, но ведь пять лет прошло с тех пор, как он последний раз видел мальчика! Как его узнаешь среди высыпавшей на переменку ребятни? Обыкновеннейшая утка легко отличает свой выводок от чужого в битком набитом птицами пруду, лебедь способен убить, защищая птенцов, а вот он, оказывается, забыл черты собственного сына. И с тех пор он стал презирать себя еще больше. Трус — он трус и есть, недаром у него сейчас такое имя.
В последние годы единственным его спутником был старый пес. Бедолагу кто-то надумал утопить, но сделал это крайне неумело. В отлив Трус выволок из болота мешок: там было два щенка-боксера, один — мертвый, а другой — живой, с того самого момента до гроба ему преданный. Не то чтобы Трус не пытался искоренить подобное заблуждение — он пытался: мог, например, швырнуть сковородкой в голову бедному псу, а тот все равно лизал ему руки. Жаль, что он помер, хоть и был глупейшим созданием на всем белом свете. А как, скажите на милость, иначе объяснить его неизменно любящий и преданный взгляд, устремленный на такую особу, как Трус?
Смешно, конечно, но некогда Трус считал себя счастливчиком. Он унаследовал все отцовское имущество и был волен делать, что душа ни пожелает.
Единственной «язвой» в его жизни оставался Холлис. «Как можно было, — вечно негодовал он на отца, — привести к нам в дом этого, с позволения казать, брата!» Холлис к тому времени вернулся город, но был для Алана пустым местом. Тот мог просто пройти мимо парня на улице, не заметив его существования. В конце концов, было о чем думать и поприятнее. О свадьбе, например.
Его женой стала Джули — самая милая, по общему мнению, девушка в городе. Было в ней нечто глубоко мирное, словно тихие снежинки постоянно оседали в ее душе. Она любила спать по четырнадцать часов подряд и с улыбкой на губах просыпаться. Их сын пошел в нее: очень редко плакал, как начал ходить — сам топал, если что, к своей кроватке.
Трус был во дворе, когда занялось пламя, лежал в гамаке под орехом. У миссис Дейл в тот день был выходной, и потому готовила Джули (обеду, как всегда, предстояло стать адской стряпней, исполненной благих намерений). Трехлетний Хэнк сидел на полу, игрался мерными чашечками. Во всяком случае, он был там, когда Трус проходил через кухню во двор, а также, скорее всего, в тот момент когда полыхнуло с задней горелки газовой плиты. Огонь прыгнул на занавески, достиг дерниной стойки, а потом и одежды Джули — перстного розового платья (Трус из Бостона привез, стопроцентный хлопок).
За считаные минуты дым стал таким густым, что был виден со ступенек городской библиотеки. К тому времени как примчались с воем машины, в небо взмывали целые снопы искр. Пожарные носились как сумасшедшие, отчаянно пытаясь остановить пламя, грозившее перекинуться на лес, и им, конечно, было не до того, что Алан Мюррей стоит у самого дома, так близко к пламени, что брови опалены и весь он покрыт сажей. Дышать было почти нечем (черный, обжигающий легкие смог воздухом никак не назовешь), а Алан все стоял там и стоял. Он плакал горячими слезами, что на всю жизнь оставили отметины на лице, наподобие булавочных уколов или оспин.
Жар и пламя парализовали Алана. Его жена, его ребенок — там, в доме, но он способен забежать внутрь не более, чем допрыгнуть до лупы. Кен Хелм первым из горожан, что примчались на пожар, догадался; в доме еще кто-то есть. Алан же стоял как вкопанный — возле пурпурных клематисов, которые столько лет росли у садовых ворот, а теперь дотла сгорели, — и обливался слезами, не перестав плакать и когда вынесли Хэнка. Кто-то еще остался в горящем доме. Даже после того, как из руин извлеки и тело Джулии. И этот позабытый был, как оказалось, сам он, Алан.
На похоронах он рвал на себе волосы, звал жену. А после довольно быстро растратил до последнего гроша все сбережения: на отстройку дома да в каком-то темном, полулегальном бизнесе, где его в итоге просто кинули. Ночи не было, чтобы его не выводили под руки из «Льва», так что вскоре он вынужден был выставить на продажу «Лисий холм» для погашения всего, что задолжал. Говорят, Холлис помог ему с долгами, купив усадьбу по нормальной цене, однако кто, как не Алан, знает: у того и в мыслях нет быть эдаким добряком. Анонимно, через своего адвоката, он приобрел «Лисий «холм», прекрасно понимая: знай Алан, кто именно покупает дом, — ни за какие деньги не продал бы.
Так или иначе, вырученные средства исчезли так же быстро, как и прежние сбережения. Алана стали раз за разом выставлять на улицу за неуплату, к тому же он привык дремать с зажженной сигаретой и однажды точно заживо бы сгорел — в своей кончине, возможно даже был бы рад — не вылей Хэнк (четыре годика ему тогда было) воду на тлеющую набивку кресла, в котором спал отец.
В итоге Алан с сыном перебрался в Глухую топь, а дом якобы, как говорят, самого Основателя. Не в дом, точнее, а в руины — лучшего слова для подобного сооружения не подобрать. Мальчугана часто затем видели одного, шастающего где ни попадя, в грязнющей, покрытой болотной тиной одежде, даже совсем незнакомые люди и те вели его в кофейню «Синяя птица», где вдоволь кормили макаронами с сыром и густым томатным супом. Хэнк ел так, будто то последняя еда в его жизни: спеша, давясь и обжигаясь. Нет сомнений, не покупай регулярно правление библиотеки одежду по барахолкам и благотворительным распродажам — ходить ребенку практически нагишом. Вот каким пьянчугой заделался к тому времени Алан, каким жалким человеком стал.
В тот год, когда малышу исполнилось четыре, ясным воскресным полднем Холлис отправился в Глухую топь в первый и последний раз в своей жизни, меся болотный ил стареньким пикапом мистера Купера (Холлис по сей день на этом драндулете ездит). К тому времени он был уже женат на Белинде и имел больше земель, чем любой другой владелец округа. Казалось, вот она, победа! Но недоставало последнего штриха.
В доме на полу с бутылкой в обнимку спал Алан. В этот день на ферму Холлис вернулся с Хэнком. Говорят, он добр к мальчику. Что ж, можно верить. Кто бы сомневался: Холлис прекрасно знает о той боли, которую его благодеяние причиняет Трусу. Факт.
А как сложились бы их судьбы, отнесись он к Холлису в былые времена… ладно, пусть и не как к брату, но хотя бы по-человечески? — порой спрашивает себя Трус. А как задумается хорошенько над ответом, тут и начинает прикладываться к джину, своей самой любимой жидкости на свете. Такой прозрачной, такой пустой, как и вся его жизнь ныне.
Есть, правда, у него одно железное правило, остатки, так сказать, былой дисциплины — строго по пятницам, и обязательно когда стемнеет, он предпринимает единственную свою бесценной важности вылазку: через всю Глухую топь, потом вниз по 22-му шоссе и до самого конца — в винную лавку на окраине города. Все, что от него там требуется, — поставить крестик на бланке счета. Не сразу, конечно, но в конце концов он понял, почему Майк Говард позволяет ему брать все это в кредит, при том что Трус ни разу не принес денег. Он догадался, кто за него исправно платит. Тот, кто и расходы на мышьяк охотно оплатил бы, придись Алану это питье по вкусу.
В ясные деньки Трус сидит на провисшей веранде дома и мутным взглядом осматривает все, что способно обеспечить более-менее быстрый суицид. Вон там, например, видны тонкие ядовитые стручки молочая, немного поодаль — горькие листья просвирника. А можно просто протянуть руку и сорвать один из тех ярко-оранжевых грибов, рядом с которыми даже мураши не ходят. Результаты, однако, будут малоприятны и омерзительны на вид. Джин хоть и медленное средство, а все пену изо рта, как после грибов, пускать не будешь. Есть много способов осуществить то, что на уме у Труса. Однако выпивка — наиболее из них культурный. Она вообще, можно сказать, последнее пристанище цивилизации в его жизни.
По ночам, когда все в городе спят, он ясно слышит шум пожара. То звуки ада, скрюченные и раскаленные. Лишь только раздаются они в снах — принимается томить невыносимая жажда. Дико, безумно жаждешь, и ничегошеньки, дьявол, с этим не поделать, кроме как в очередную пятницу отправиться по известному маршруту, а потом никому не открывать дверь. Ибо как знать, кого увидишь на своем пороге? Не дай бог, припрется кто-нибудь из чувства христианского долга — убеждать прекратить пьянствовать и начать новую жизнь. Однако Трусу ясно: дохлый номер. Он здесь крепенько увяз, с концами, до скончания своих дней.
С момента своего возвращения на Лисий холм единственное, что устраивает Марч в доме, — планомерный, методичный хаос. Кухня уставлена двадцатью пятью ящиками, к которым приклеены ярлычки с детальной описью содержимого. Пункт их назначения — ларек, который выставляет городская библиотека в ярмарочную распродажу на Праздник урожая (его всегда проводят в цокольном этаже муниципалитета). Большую часть вещей Марч уже упаковала и назубок знает, что где лежит. Вот тут — формы для выпечки (десятки! — похоже, Джудит их коллекционировала), поодаль — тюлевые занавески, ящик наверху — декоративные подушечки, рядом — керамические подсвечники из Англии. Юридические учебники и кодексы Генри Мюррея уже подарены факультету права в Дерри, куда и увезены Кеном Хелмом, выполняющим на своем авто все поручения Марч (поскольку взятую напрокат машину она пока не собирается ни чинить, ни менять на другую). Восемь серебряных столовых приборов — атрибут исключительно праздничной сервировки отправлены посылкой домой, в Калифорнию, где их, скорее всего, вообще никогда не вынут из ящика на свет божий.
Поскольку Джудит мало волновали украшения, после нее остались лишь три золотые вещицы. Ожерелье Марч подарила Харриет Лафтон, верной подруге покойной, а пару тяжелых сережек, почти ненадеванных, — госпиталю Святой Бригитты (для аукциона в ближайшую кампанию по сбору средств). Третье украшение — великолепный, ограненный под куб изумруд, который Джудит никогда не снимала, — Марч теперь носит на безымянном пальце правой руки. Она нашла это кольцо в конверте, затиснутом в дальний угол ночной тумбочки, которую вычищала.
Как часто зачарованно смотрела она на прозрачный зеленый камешек, когда миссис Дейл возилась с бельем, ухаживала за кустиками мяты или укрывала ее посреди ночи сползшим одеялом. Немудрено, если окажется, что этот изумруд, скорее всего, и повлиял на выбранный ею род занятий. Украшения в исполнении Марч — невзыскательно просты. Как и в случае этого кольца, весь эффект создается маленькими, но совершенными по огранке и чистоте камнями. Ее предпочтения — зеленая и голубая цветовая гамма: топаз, крошечные сапфиры, горный хрусталь, аквамарин, китайский нефрит. Однако даже теперь никакой из камней не влечет ее так сильно, как этот — в кольце, которое она с недавних пор, не снимая, носит.
Сегодня, как и все дни здесь, Марч перетряхивает дом снизу доверху. Белая собачка миссис Дейл, сидя у окна, караулит кроликов. Стоит ей хоть одного заметить — в саду ли, мирно ли жующего мяту у черного хода, — заходится как безумная в лае.
— Да прекратишь ты это когда-нибудь?! — негодует Марч, неизменно вздрагивая при каждом таком буйстве собаки.
Не считая этого надрывного лая, дом удивительно тих: ни тебе галдящего телевизора, ни радио, ни уличного шума. Причем решающий вклад в тишину вносит, как ни странно, Гвен. Марч думала, предстоит беспрерывно конфликтовать с дочерью по всяким пустякам, и та будет валяться в постели до самого обеда, как дома, в Калифорнии, когда Гвен встает лишь для того, чтобы бухнуться в мягкое кресло и там плакаться, ворчать, хныкать, шантажировать, хрустя печеньем, жуя мороженую пиццу, усевая крошками ковер и разглагольствуя с набитым ртом по поводу статистики подростковых самоубийств.
Удивительно, но ни одно из предположений Марч не подтвердилось. Она просыпается утром — Гвен уже нет, кровать аккуратно заправлена, тарелка после каши вымыта и сушится на стеллаже («ах да, не забыть его сегодня упаковать в тот ящик, что под столом!»). «Гуляла, — объясняет дочь, вернувшись. — Бегала. Надо же, в конце концов, поддерживать физическую форму». Марч не верит ни единому ее слову: Гвен — самое малоподвижное создание на всей планете. Сойти с одного дивана в поисках другого — самое большое перемещение, на которое она способна. Но откуда тогда румянец на щеках по возвращении домой, капельки пота на лбу? Неужто и впрямь бегает?
В отсутствие помех и отвлечений (нет Гвен, нет машины — колесить туда-сюда, — и никто, кроме Сьюзи, не звонит) Марч нужно осмотреть каждый закоулок в доме, однако процесс продвигается медленно, будто все вещи — каждая тарелка, простыня, свитер, шарф, стул — погружены в тягучую патоку. То и дело она натыкается на предметы, надолго лишающие ее рабочего настроя. Сегодня утром, например, это был коробок спичек из ресторана «Голубой дельфин» — уютного семейного местечка у Овечьей пещеры, менее чем в десяти милях отсюда. И Марч вспомнился один вечер почти тридцать лет назад: у миссис Дейл выходной, по присмотр за детьми — отнюдь не то занятие, в котором легко подыскать ей замену, и потому с порога, не заходя к себе, она поднимается к Марч.
Садится на краешек кровати, пахнет одеколоном (лимон и что-то еще, пронзительное) и кажется такой сказочной и юной, что Марч, скинув одеяло, вскарабкивается ей на колени, чтобы лучше видеть. Волосы миссис Дейл еще кудрявятся от влажного морского воздуха Овечьей пещеры. Она дает Марч спичечный коробок, где улыбается дельфин (бренд ресторана), и говорит, что лучших креветок в чесночном соусе и творожных пудингов нигде больше не сыскать. А еще, для взрослых, там подают напиток под названием «Мимоза»,[13] и с тех пор Марч переполняет нежность всякий раз, как она слышит это восхитительное слово. Хотя теперь-то все понятно: это любовь сделала обычное меню таким особенным, и напротив миссис Дейл сидел тем вечером, скорее всего, Билл Джастис.
Марч силится, конечно, рационально отнестись к подобным безделушкам, однако не в состоянии заставить себя выбросить этот коробок спичек. Как и победную голубую ленточку брата со школьного диспут-клуба. Она ходила в Глухую топь навестить его, но, как и говорил Судья, Алан не открыл дверь.
Если честно, ей полегчало. Что она сказала бы ему после стольких лет? Притворяться, будто она знает его нынешнего? Такой долгий срок — взяла бы свое родная кровь? Проведенные вместе годы? Судьба?
Алан не единственный, с кем Марч пыталась восстановить связь. Дважды она звонила Холлису. В смятении, в полуобморочном состоянии — и полной невозможности ничего с собой поделать. Оба звонка — как в одержимости: словно бес какой вместо нее держал трубку, набирал номер, ждал ответа, а затем (слава богу!) поспешно жал на телефонный крючок. Проэкзаменуй теперь себя Марч на владение собой — провалилась бы с треском. Она далеко зашла. И еще не раз позвонит. Его голос оказался намного глубже, чем тот, который она помнила, и куда как привлекательнее, опаснее.
— Послушайся совета, дорогая, — рекомендовала ей минувшим вечером Сюзанна Джастис в кегельбане, — поезжай-ка ты домой, в свою солнечную Калифорнию, пока ничего еще не стряслось.
Марч клялась себе, что ничего не скажет подруге о звонках, однако, как только Гвен отошла с двумя местными девушками (их только что познакомила Сьюзи), тут же раскололась.
— Пустяки, — оправдывалась она. — Это как игра.
— Нет, не игра, — качала головой Сьюзи. — Во всяком случае, совсем иного рода, чем «моно-полька».
Сьюзи — страстная поклонница Ричарда Купера, причем с незапамятных времен. Она любила говорить себе, что, если бы нашла кого-то такого, как Ричард, тут же вышла бы за него замуж. Хотя этот «кто-то», возможно, уже найден: Эд Милтон, новый шеф полиции. И что ж она тогда, скажите на милость, делает, отменяя свидание с ним ради встречи с Марч в кегельбане? С их столика хорошо видна Гвен и две ее новые подружки, чьи мамы миллион лет назад ходили в школу с Марч и Сьюзи. Девушки задорно катят один шар за другим в объезд всех кеглей, и, судя по выражению лица Гвен, она единственная, кто пытается попасть.
— Холлис — из разряда плохих новостей. И всегда таким был, — вещает Сьюзи.
Ее не устает поражать, как он умудрился проторить себе путь в этом городе. Холлис нутром чует, кого обаять, а кого подкупить, и, если захочет чего-то — будь то деловой квартал в конце Мейн-стрит или своя рука в Департаменте общественных работ, — всегда получает.
— Похоже, тебя опять засасывает в эту авантюру.
— Хочешь сказать, он омут, водоворот? — смеется Марч. — Да не волнуйся ты так. Я ведь замужем, помнишь?
— Я-то помню, — произносит Сьюзи многозначительно.
— Не начинай.
— Умолкаю, умолкаю.
— Потому что я тоже могу кое-что напомнить, дорогая.
Наперекор Сюзанне или, может, чтобы доказать что-то себе самой, сегодня она трижды звонила Ричарду. Он был по горло занят, и все, что хотел знать, — когда ее наконец ждать домой.
— К концу недели, — обещала Марч, подумав, правда, после: неплохо бы остаться на День Основателя (годовщину той трехсотлетней давности ночи, когда Аарон Дженкинс бежал от бури через Лисий холм).
Новые подружки за бутылкой содовой в кофеине «Синяя птица» просветили Гвен насчет этого праздника. Лори и Крис считают, будто он — причина, по которой Гвен хочет еще остаться в Дженкинтауне. Им и в голову бы не пришло, что она тихо встает с постели до зари и покидает дом. Они думают, Гвен не встречается с ними по вечерам, боясь в темноте идти через Лисий холм, но в действительности и на это время у нее есть занятие получше. Внизу, на пастбище, когда смеркается, она кормит прекрасного старого коня падалицей с яблонь и рафинадом, который выносит в кармане из кофейни.
Гвен понятия не имеет, что тот, кому принадлежит эта ограда, сквозь которую она проскальзывает на пастбище, трава под ее ногами и сам конь, чью гриву ей так нравится заплетать, всегда прознает, если кто дерзнет попрать права его собственности. Возле пня Холлис нашел старую потертую веревку — самодельные поводья, надо полагать, — а также, разглядел следы ботинок на заиндевелом грунте. Ему не по душе незваные гости («мое — это мое, в конце концов»), хотя, увидев в первый раз признаки вторжения, ему подумалось: может, нарушитель — Марч? Эта мысль его по-настоящему взволновала. Всплыло давно забытое ощущение: он играл на большие деньги в свою бытность во Флориде и искусно делал вид, что карты у него — хуже некуда, заманивая соперников иллюзией близкой победы.
С тех самых пор, как приехала Марч, он остро чувствует ее близость. Подолгу стоит на гребне Лисьего холма темными морозными утрами, зная: она там, в доме, что внизу. Во время каждой своей поездки в город Холлис помнит: где угодно можно с ней столкнуться — в магазине, у ратуши, пережидая красный свет на переходе по Мейн-стрит. Это случится. Рано или поздно. Она придет к нему. Так должно быть — и так будет.
Время терпит, полагает Холлис, — не важно, как тяжело приходится терпеть вместе с ним. И он стоит темной ранью на холме с дико подавленным желанием сбежать вниз и постучаться в ее дверь. Но нет, этого не будет, он вам не попрошайка и не глупец.
Ночь — вот когда ему действительно невмоготу, и он часто садится в машину и переваливает через Лисий холм. Потушив фары, заглушив мотор, чтобы не заметили, Холлис долго-долго смотрит на ром внизу — так, как делал все эти годы.
Он уже не считает, что границы его владений навещает Марч. Сигаретные бычки на дороге, обертки от конфет в траве — нарушитель безалаберен, рассеян, это не Марч. Подросток должно быть, с какой-нибудь дурацкой «экологической» идеей, что лошадей негуманно держать за оградой. Еще дольше убеждает Холлиса в его предположении странно вдохновенный и вместе с тем отсутствующий взгляд Хэнка, с которым тот вошел на кухню ужинать. Парень явно спешит покончить с текущими делами и совсем не хочет есть — неопровержимая улика, что тут не все ладно.
— Кто-то ездит на Таро.
Хэнк достает из холодильника бутылку содовой, и, сзади видно, как его шея при словах Холлиса приобретает розовый оттенок. В десятку, стало быть. Прямое попадание.
— Ты знал об этом?
Хэнк медленно, откупоривает бутылку, пережидая учащенное сердцебиение.
— Не-а.
— Правда?
Голос Холлиса звучит ровно, ничем не выдавая осведомленности.
— Если хотите, я схожу проверю.
Хэнк даже не понимает толком, зачем врет. Скорее всего, просто чувствует: Холлис разрушит чудо, если все узнает. Да, он с головы до пят принадлежит своему благодетелю. Живет здесь, ест три раза в день за столом, как человек, — вот мера милосердия Холлиса. И тем не менее Хэнк не раскрывает своей тайны. Он каждый вечер ходит наблюдать за девушкой и всякий раз влюбляется еще сильней. Ощущение такое, будто его разрывает на части, а затем соединяет воедино (и, кажется, в виде побочного эффекта еще превращает в лгуна).
— Я могу сходить туда ближе к вечеру — посмотреть, не покажется ли кто.
Холлис кончает есть (бутерброд с сыром и чайной колбасой да пакет чипсов — вот и весь ужин) и несет тарелку в раковину.
— Я впечатлен, — произносит он холодно. — Не думал, что ты будешь врать мне прямо в глаза.
— Но я действительно не знаю, кто она!
В один миг Хэнк разоблачен и опозорен. Эффектно.
— Это правда!
— Ничуть не удивлен: ты, похоже, вообще мало что в жизни знаешь.
Помыв тарелку, Холлис ставит ее на стеллаж.
— Она приходит со стороны города? По двадцать второму шоссе?
— Ага, из-за холма, — кивает парень.
— Тогда у меня для тебя новость.
Будь Хэнк повнимательнее к тону Холлиса, уловил бы нечто чрезвычайно редкое: тот, неизвестно чему, рад.
— Кажется, я знаю, кто она. Идем.
С каждым днем смеркается все раньше, и сумерки теперь уже не пурпур, а скорее некая чернильная синь — верный признак близкого похолодания. Взойдя на самый верх холма, откуда открывается обзор на леса, поля и пастбища, Холлис пружинисто присел на корточки. Все, на многие-многие мили вокруг, — его. Одно только осталось а пределами его владений. Пока еще, до поры до времени.
— Готов поспорить, твоя незнакомка остановилась в доме на Лисьем холме.
Что-то странное проскальзывает в голосе Холлиса, но Хэнк чересчур взволнован, ему сейчас не до оттенков и интонаций.
— Вон она, — кивает парень на дорогу, по которой, вне всякого сомнения, идет девушка.
Лыжная черная куртка, тугие черные же джинсы и тяжелые ботинки с гулким топотом. «Да, так и есть, дочь Марч, хотя она немного унаследовала от матери, — присматривается Холлис. — И близко так не симпатична, а еще глупа». Девушка, поднырнув под ограду, подходит к старому пню и пытается найти возле него веревку (конфискованная, та лежит сейчас у Холлиса в кармане). «Ричард — вот на кого она похожа! Девица так себе, если честно, — с явной неприязнью решает он, — ничего особенного». Из-за нее, из-за ее рождения Марч к нему не вернулась.
Гвен озадачена — веревки нет, — но все равно взбирается на пень и коротко свистит.
— Боже правый, — изумлен Холлис, — она свистит коню, будто жучку из подворотни подзывает. Вот умора.
Гвен не знает, что на нее смотрят, но по неизвестной ей причине нервничает. Происходящее здесь — ее, и только ее, тайна, и она не намерена ни с кем ею делиться. К тому же нужно придумать вескую причину дальнейшего ее пребывания в Дженкинтауне. Ну, например: «Школа тут большая и красивая, намного лучше, чем та, что у меня дома». Или: «Там я боюсь подсесть на наркоту». В общем, что-нибудь да выдумает. Она уже решила: обратно не поедет. Туда, где по большому счету она полное ничто, внутри и снаружи.
Сегодняшний вечер — холоднее обычного, хорошо, что Гвен сообразила надеть кожаные перчатки (нашла их в одном из ящиков, которые то и дело пакует мать). Она ударяет в ладоши и опять свистит, Из леса появляется конь и рысью мчится прямо к ней. Гвен кладет ему на гриву руку и шепчет на ухо слова приветствия, а конь тем временем, с явным удовольствием слушая, какой он красивый да ладный, обнюхивает морковки, кончики которых торчат из карманов лыжной куртки.
Холлис поднимается с корточек в полный рост. Он видит девушку, садящуюся на коня без узды, седла и малейшей мысли об опасности.
— Это дочь Марч Мюррей, — произносит он. — Твоя двоюродная сестра, иными словами.
Манящий аромат жестокости неподвластен времени — для Холлиса, по крайней мере. Взгляд на Хэнка полностью подтверждает его ожидания: у того на лице — выражение полнейшего смятения.
— Да, парень, твоя кузина.
Спускаются с холма они уже в темноте. Что теперь прикажете Хэнку делать? Перестать думать о ней двадцать четыре часа в сутки, поскольку, как, казалось, они родственники? Он уже не может, не будет.
— Слезай с коня, — кричит Холлис, близясь к граде.
И девушка, и конь словно окаменевают, услыхав этот голос.
— Немедленно, — продолжает шуметь Холлис.
Испуганная Гвен соскакивает на землю, конь робело топчется рядом. Холлис кидает ей веревку.
— Накинь ему на шею и выведи за ограду.
И открывает ворота настежь.
Похоже, этот тип имеет наглость командовать ею. Но конь-то, кажется, действительно его, так что лучше делать, как он говорит.
— Это опасно, — вмешивается Хэнк. — Ей не управиться с Таро.
Гвен бросает на парня взгляд, призванный испепелить его на месте шквалом ее презрения, но при этом, как ни странно, ничего не произносит. Немудрено: он — клевый, слепой нужно быть — этого не видеть. За таким увязались бы гуськом все ее подружки. Сейчас, однако, не лучшее время для тайных восторгов, Гвен чувствует: нечто очень важное поставлено на кон.
— Отведешь его в конюшню, туда, вниз по дороге. Все равно уже холодно держать его под открытым небом всю ночь.
В ее способностях минуту назад засомневался парень, и Гвен рефлекторно ищет способ проигнорировать команды мужчины постарше (эдакого «босса», на ее голову), однако в открытое противостояние не вступает. Бесполезно: с такими, как он, все равно не сладить. Все трое идут вниз по грунтовке, конь послушно следует за девушкой, кроткий, как ягненок. Воздух чист, свеж и холоден, Гвен дрожит, но и не думает жаловаться ни на мороз, ни на долгую дорогу к ферме.
Все псы усадьбы как один при виде незнакомки заходятся в лае.
— Хочешь кататься — я не против. Но прежде убедись, что все в порядке со снаряжением, а после не забывай отводить коня в стойло.
Хэнк шокирован (великодушие — и Холлис?), но вопросов, разумеется, не задает. А Гвен изо всех сил пытается не выказать восторга. Еще бы: все начинает выглядеть так, будто конь — ее!
— Покажи ей стойло.
Гвен идет за парнем в конюшню.
— Нешуточное дело — завести его сюда, — предупреждает Хэнк, открывая дверцу первого от входа стойла. — В прошлом году он сломал хребет одной любопытной собаке, так что будь начеку.
Гвен без лишних слов легонько хлопает коня по боку, и тот заходит в стойло, тихий, что твой ягненок.
— Как… как тебе это удалось?
Хэнк изумленно выходит за девушкой из конюшни.
— Что, хочется узнать? — пускает она в ход свой самый высокомерный тон.
— Ну-у да, об этом я тебя и спрашиваю.
Парень сконфужен, он не искушен в словесной эквилибристике молодежи из больших городов.
Гвен смеется.
— Серьезно?
Она опять готова рассмеяться, но вдруг замечает, как он на нее смотрит. Очень серьезно смотрит. А еще — он не такой, как все. У большинства — чувства под замком, а у этого что на душе, то и на лице. Он не скрывает своего интереса к ней и (о чем Гвен еще не подозревает) не смог бы скрыть, как ни старайся.
— Поехали.
Это Холлис. Он за рулем грузовичка, того самого старенького пикапа мистера Купера, от которого и не думает избавляться, хотя может позволить себе тачку куда шикарнее.
— Садись, я отвезу тебя домой.
Следом за Гвен, точь-в-точь щенок за хозяйкой, идет к машине Хэнк. Да, парень запал не на шутку.
— Тебя что, тоже надо отвезти домой? — иронично хмыкает Холлис.
И машина, газанув, сворачивает на трассу и исчезаем из виду оставив парня вздыхать у ворот фермы.
В пикапе несет бензином, и он грохочет деталями на всех ухабах, спусках и подъемах. Весь путь до Лисьего холма Холлис задает девушке вопросы. Что ж, возможно, такое интервью и правомочно. В конце концов, она ведь будет в ответе за его коня.
Нет, она не знает, как долго они еще здесь пробудут. Отец не с ними, он профессор, дел по горло, так что никакой возможности сюда вырваться. А мать только и делает, что перебирает овеществленные напоминания о днях давно минувших.
Холлис нутром чувствует: девушка поможет ему задержать Марч в городе — до тех пор, пока она к нему не вернется. Да, именно так, ее дочь, даже не ведая об этом, станет ему помогать. Ей хочется престарелого коня? Прекрасно. Позволим ей, коль нужно для дела.
Въехав на вершину Лисьего холма (дом виден, до него рукой подать), Холлис остановил машину.
— Не могла бы ты передать от меня матери пару слов?
Его голос звучит странно.
— Конечно, конечно.
От этого типа у нее мурашки по спине, но девушка разумно полагает, что это очень даже приемлемо: и впредь кататься на его коне в обмен на пересказ каких-то там его дурацких слов.
— Скажи ей, я все еще жду.
И он кивает, будто подтверждая сказанное для самого себя. Временами возникает чувство, что он ждет уже целую вечность, что это вроде как его постоянный род занятий, ремесло.
— «Я» — это кто?
— Она знает. Просто передай.
Гвен открывает проржавевшую дверцу пикапа. М-да, не нравится ей этот тип, и к тому же она замерзла. Выйдя из машины, Гвен спешит в обогретый дом.
— Не говори мне только, что ты все это время бегала, — предупредила Марч, едва дочь ступила за порог.
Чего она только не передумала за эти часы, решилась даже позвонить мамам Лори и Крис (и вынуждена была с ними ностальгировать по «старому времечку» школьных: лет, хотя все, чего она хотела, — узнать, видели они ее дочь или нет).
— Я не бегала, я скакала.
— Пожалуйста, не делай из меня дуру.
— На ферме, по ту сторону холма. Там пасется конь, на котором я катаюсь.
До прихода Гвен Марч сидела на тряпичном коврике перед камином, перебирала старые почтовые открытки отца (он регулярно слал их домой из деловых поездок), а теперь от волнения встала и подошла к дочери.
— Ты ходила туда? Без разрешения?
— А я его получила. — Гвен искренне не понимает, отчего так расстроена мать. — Примчался с горы какой-то тип и сказал, что я могу теперь кататься, когда захочу.
— А, вот оно что.
У Марч странное ощущение, сначала под коленками, а потом по всему телу. Как покалывание, только хуже. Он никогда не постучится к ней — кому, как не ей, это известно — слишком горд. Сколько раз говорила она себе: все, что тебе нужно для спокойной жизни, — держаться от него подальше!
— Ах да, он просил передать, что все еще ждет.
Гвен внимательно наблюдает за матерью: запретит или не запретит ходить к Таро? В первом случае как пить дать грянет истерика (увы, такая уж у нее неуравновешенная психика), а это ей сейчас вовсе ни к чему. Однако Марч, похоже, и не думает ей что-либо запрещать.
— А что-нибудь еще передавал?
— С меня и этого достаточно, — говорит Гвен, имея в виду» что все эти расспросы ее уже достали, и идет отсыпаться на свою кушетку.
У двери скребется, хочет на улицу Систер. Марч отправляется за поводком.
— Не вздумай меня цапнуть, — предупреждает она собаку, которая подозрительно кривит губу, обнажая зубы.
Луна уже в самом центре неба. Выбор сделан многие годы назад. Разве нет? Она оставила его и не вернулась, хоть он так звал. И все-таки этим темным вечером она здесь. Здесь, а не где-нибудь еще.
На стволах иных яблонь еще видны следы от пуль — с того времени, как сняли запрет на охоту, — в год, когда ушел Холлис. Шестьсот пятьдесят две лисицы застрелены в один-единственный сезон. Парни украшали лисьими хвостами рули своих велосипедов, а Хэл Перри, владелец «Льва», предлагал каждому, кто принесет за день охоты минимум две шкурки, бесплатно месяц харчеваться у него, любуясь собственной «геройской» фотографией на стенке бара. А ныне всякий раз, как невесть откуда появляется в окрестностях лиса, люди радуются, как дети. «Горн» отдает всю первую полосу заметкам очевидцев, и ночь-две кроликов не видно и не слышно. Ну а на третий день они опять повсюду, еще наглее прежнего.
За примерами ходить не нужно: вон кролик меланхолично уничтожает грядки лука и даже не думает прервать грабеж, когда Марч выходит на веранду. Систер захлебывается лаем и рвется с поводка, а когда понимает, что кролика ей не достать, садится и скулит. Марч днями сидит дома взаперти, и теперь у нее кружится голова от одной лишь мысли о Холлисе. Жалостный скулеж непереносим, и она совершает то, чего, возможно, не следовало бы делать; отстегивает поводок. Систер сначала недоверчиво взглядывает на Марч, а затем стремглав, пускается за кроликом. Тот мигом исчезает в густых зарослях дикой малины.
Вверху — луна. У Марч ощущение, будто она видит этот белый шар впервые или, по крайней мере, долго-долго его не видела. Она проходит по дороге совсем немного, до гребня холма, и замирает — поодаль, на обочине, пикап с погашенными фарами и заглушенным двигателем. Слышно терьера, который с лаем носится за кроликом, и треск веток в лесу.
Нет, Холлис не караулил бы так, неразличимый в темном салоне машины. Он ждал бы ее — как всегда ждал. Должно быть, какой-то незнакомец припарковался здесь. Ощущение, что за ней наблюдают, заставляет Марч развернуться и поспешить назад. Систер уже на веранде, тявкает, прося открыть ей дверь. Лишь завтра на дальней стороне сада Марч наткнется на кролика, чья шея пронзена острыми клыками терьера. Лишь завтра наберется духу сходить наверх, но никого уже, конечно, там не будет. Кроме следа шин, ведущих к ферме Гардиан.