О том, что мать умерла, Глебу традиционно сообщают по телефону. Короткое эсэмэс от старшего брата, несколько слов – «инсульт», «не смогла», «старость» – и все. А нет, не все: еще подмигивающая рожица в конце.
Сейчас уже бесполезно вспоминать ее огненно-рыжие волосы, худые руки и впалые глазницы. Нет смысла представлять, что она тут, совсем рядом, осуждающе смотрит на него и качает головой. Она была сильной женщиной, на которую все равнялись.
Глеб часто моргает, пытаясь остановить подступающие слезы. Смотрит на горящий экран смартфона и не может поверить. Она не могла уйти вот так! Не могла! Они ведь только вчера разговаривали… Ему будет не хватать ее любимого лица.
Да, точно, это ошибка. Нужно прочитать еще раз, медленно, с холодной головой.
Только вот слова от этого не меняются.
Кто-то невидимый обнимает Глеба, и грудную клетку сдавливает так крепко, что становится невозможно дышать. Один нервный всхлип – и этого проявления слабости хватает, чтобы дать рыданиям вырваться наружу.
Из взрослого мужчины он в одну секунду превращается в маленького мальчика, который отчаянно хватался за материну юбку всегда, когда был напуган. А напуган он был постоянно.
Больше всего на свете маленький Глеб не любил выходить на улицу, потому что если дома от чудовищ еще можно было как-то забаррикадироваться – просунуть смятые футболки в щель под дверью, наглухо закрыть окно, – то на улице они оказывались повсюду. Под скамейками, на дне колодца, в помойных ямах… Порой виднелись только кончики чешуйчатых хвостов, но чаще всего змеи смотрели на Глеба своими кроваво-красными глазами и с любопытством высовывали раздвоенный язык, пробуя на вкус витавший в воздухе страх.
– С-смотри, – зашипела как-то толстая белая змея своей подружке, – какой с-славный детеныш.
– Видит нас-с, – едва заметно кивает вторая гадина, – слышит нас-с. Боится нас-с.
Они не трогали его. По крайней мере, пока. Они были словно псы, которые очень громко лаяли, но никогда бы не рискнули укусить.
Маленький Глеб часто спрашивал у матери, зачем они преследуют его, но родительница лишь улыбалась и подтыкала сыну одеяло.
– Тебя никто не тронет, – говорила она, теребя тяжелые серьги с чрезмерно большими жемчужинами, – потому что на самом деле это они боятся тебя.
– Почему?
– Ну, у них есть свои причины.
Она редко говорила больше. Вся ее речь была сплошные загадки и недомолвки. Порой ее взгляд говорил больше, чем уста. Одно движение белесых бровей рассказывает историю всех ее предыдущих жизней.
В одни вечера она была более разговорчива, чем в другие. И тогда Глеб решался задать ей главный вопрос:
– Мама, а кто мой отец? Правда, что?..
Она не кормила его глупыми сказками, не уверяла, что муж умер или отправился в дальнее плавание. Она просто пожимала плечами и кротко поджимала губы.
– Какая разница, сынок?
– Он был необычным человеком, да? – На языке вертелось: «Таким, как ты?», но вместо этого он спрашивал: – Таким, как я?
Мать отвечала:
– Может быть.
Или:
– Не знаю, родной.
Или:
– Все мы немного необычные, ты не находишь?
В глубине души он жалел, что она менялась гораздо быстрее его. Ненавидел ее морщины, которые с каждым годом становились все глубже. Не хотел видеть отрастающие седые корни волос. Мечтал, что тускнеющая сероватая кожа – это причудливая игра затухающей лампы, а вовсе не реальность.
Сам же он старел так медленно, что в один день попытался вспомнить год своего рождения и не смог. В голове числа мешались с сезонами, войнами и, конечно же, вездесущими змеями, которые преследовали его целую вечность и во сне, и наяву.
То, что в один день матери снова не станет, было понятно. Но даже если твой разум к этому готов, сердце – никогда.
На кладбище их двое: только Глеб и Кирилл. Хотя нет, неправда, тут еще эти противные рептилии. Смотрят, выжидают, наблюдают.
Сотни пар красных глазок завороженно следят за медленно опускающимся в землю гробом. Их длинные тельца напряжены, готовые в любой момент броситься на оставленную без присмотра жертву.
Глеб больше не может защищать мать. Там, под землей, она станет беззащитной для ползучих тварей, и он даже боится представить, что с ней произойдет позже, когда ноги устанут и ему придется уйти домой.
Брат не плачет, но лучше бы начал, потому что Глеб больше не может выносить эту звенящую тишину, превращающуюся в один протяжный звук. Можно сколько угодно трясти головой, но писк никуда не денется: прилипнет, как жвачка к новым кроссовкам.
Еще было бы лучше, если бы шел дождь. Что угодно, что сделало бы ситуацию больше похожей на сцену из фильма. Но реальность оказывается до жути прозаичной. Такой прозаичной, что на долю секунды Глеб даже желает, чтобы мать умерла в более подходящий день.
Краем глаза он смотрит на Кирилла. Тот весь сжался, уменьшился, хотя и в нормальном состоянии по размерам он совсем не Эверест. Губы сжаты в кривую некрасивую линию, которая делает Кирилла похожим на вот-вот готового зарыдать младенца.
Он целый день не разговаривал с братом, хотя ему о стольком хочется спросить. Какие были ее последние слова? Вспомнила ли она о нем? Почему именно сейчас? Почему бы еще немного не подождать?
Все ведь было хорошо. Они были в безопасности.
Продирающиеся сквозь облака солнечные лучи слепят глаза, заставляя щуриться и вспоминать, как мать любила лето и солнышко. У нее было правило: раз в год ездить в Грецию, в одно и то же место, останавливаться в одном и том же отеле и две недели греться на песчаном пляже. В этом году она тоже поступила так и вернулась какая-то особенно воодушевленная и вдохновленная. Глебу даже показалось, слегка помолодевшая.
Всхлип-другой… Но это не Кирилл плачет, а Глеба распирает от чувств, которыми ему не с кем поделиться. «Мужчины не плачут», – постоянно напоминала ему мать. Дело было даже не в стереотипах о мужественности, а в том, что если бы Глеб начал распускать нюни каждый раз, когда пугался притаившейся за углом рептилии, то уже давно превратился бы в параноика.
Он еще раз краем глаза смотрит на брата. Кир – так он иногда называл его – где-то нашел черную рубашку цвета залежалого в домашней аптечке угля. Пиджак на нем сидит свободно, рукава почти закрывают некрупные аккуратные руки. Голова наклонена вперед, словно в молитве, и солнце падает на длинные белесые ресницы.
Сколько раз они уже стояли вот так, бок о бок, над материной могилой, не проронив ни слова?
Глеб с содроганием отмечает, что есть в брате что-то змеиное. Худой, изворотливый, с глазами блеклого голубого цвета, будто заволоченными матовой пленкой. Может, поэтому они никогда не были особенно близки. Даже сейчас, на материных похоронах, стоят друг от друга поодаль, как незнакомцы.
Когда все закончилось, Кирилл говорит:
– Ну, я поехал. – И протягивает брату руку, которая, как чертенок из табакерки, выпрыгивает из широкого рукава.
Поминок не будет. О них никто не позаботился, да и некого приглашать. Сейчас, думая о прошлом, кажется странным, что у матери никогда не было близких подруг. Она была так вежлива, всем улыбалась, могла разговориться с незнакомцами в очереди в магазине. Но, сколько Глеб себя помнит, к ним домой никогда не приходили гости. Даже Новый год они частенько отмечали вдвоем, в компании бутылки шампанского и телевизионного концерта с престарелыми звездами эстрады. Казалось, дотронешься до телеэкрана – и все осыпется прахом.
Она никогда не жаловалась. Ни что денег не хватало, ни что младший сын оказался с прибабахом. Все происходящее с ней она воспринимала как волю небес.
– Глеб?
Голос брата вырывает Глеба из водоворота воспоминаний. На какое-то мгновение он теряется и не может понять, где сейчас находится и кто этот стоящий напротив него щуплый человечек.
– А, да, прости. – Глеб хлопает брата по плечу, чем немного смущает его, и рука Кирилла тут же прячется обратно в пиджак.
– Ты, это, звони. Если деньги еще понадобятся или чего еще, – эхом доносится от уходящего к парковке Кирилла. Хотя, безусловно, он не имеет в виду ни слова из того, что говорит. Если переводить, выйдет так: «Никогда не связывайся со мной, что бы ни случилось».
Кир не видит змей. Он идет прямо по их скользким телам, наступает миниатюрными подошвами на их треугольные головы, и по сколотым плиткам растекаются маленькие мозги.
Если семья – это кровь и близость, то Глеб с Кириллом так же близки, как разнополярные магниты. Попытайся поцеловать другого в щеку, и его мистической силой оттянет на другое полушарие.
«Может, все к лучшему», – проносится в голове у Глеба. Но где-то глубоко внутри прорастает зернышко правды: ему бы хотелось быть рядом с братом, даже если тот его боится.
Удаляющаяся по тропинкам фигура Кира становится все мельче. Он как будто тает на холодном осеннем солнце, а великоватый костюм постепенно поедает его живьем, пока наконец из ворота не остается торчать только небольшая белобрысая голова.
– Я тебя вижу, – бормочет Глеб, продолжая стоять и смотреть в уплывающего в закат брата.
Из-за соседнего надгробия с непропорционально большим крестом и фарфоровой фигуркой ангела у основания (как до сих пор не украли?) показывается девочка-подросток с морковной шевелюрой и таким плотным роем веснушек, что под ними почти не видно настоящей кожи.
Девчонка такая же тоненькая, как Кирилл, но эта худоба временная. Всего через несколько лет тело округлится, а черты перестанут быть такими острыми. Плечи опущены вниз, губы поджаты.
– Давно ты там стоишь? – спрашивает Глеб, а сам по-прежнему не отрывает взгляда от чугунных ворот, хотя там уже никого нет.
– Не очень.
Не дожидаясь приглашения, девочка крепко-крепко прижимается к его боку. От нее веет холодом, который чувствуется даже сквозь шерстяное пальто.
– Тебе не нужно пытаться ему угодить, – совсем не детским голосом говорит девочка. – Кстати, смотри, что я сделала.
В подставленную ладонь Глеба падает невесомый браслет из мулине болотно-зеленого цвета. Лишь по белым глазкам-бусинкам можно догадаться, какое существо призвана изображать эта поделка.
– Она кусает себя за хвост. Правда, здорово?
Глеб едва сдерживается, чтобы не отбросить шевельнувшую бочком рептилию. Отвращение настолько сильное, что тошноту становится практически невозможно сдерживать.
– Как настоящая, морковка, – щурится Глеб и возвращает зверушку обратно владелице.
В следующий раз он скорее прыгнет под поезд, чем прикоснется к этой мерзости. Только может ли он знать, что впереди его ждут вещи и похуже.
– Ну и вонища тут у вас…
Эвелина пытается зажать нос, но дотянуться не получается: руки связаны слишком крепко.
– А ну заткнулась! – Надзирательница тычет ее указательным пальцем в плечо. Не больно, скорее, обидно.
– Нет, я понимаю, у вас бюджет ограниченный, все дела, – безмятежно продолжает Эля, как будто ничего не почувствовала, – но разве самим приятно жить в таком свинарнике? Про дизентерию слышали, нет?
Толстая приземистая надзирательница шумно выдыхает через нос, осознав, что девица над ней издевается. Она делает небольшой шаг в сторону и продолжает идти рядом, но уже не смотря на пленницу. А той только того и надо.
Резко дернувшись, Эвелина пытается сдать назад, но сил не хватает, чтобы вырваться из захвата двух здоровенных охранников с лосиными головами. Быстрое, хорошо отработанное движение рогами – и Эвелина вновь в импровизированной клетке.
– Можешь не пытаться, – довольно комментирует надзирательница. – Еще никому не удалось отсюда сбежать. А если когда-нибудь и удастся, то далеко он отсюда не уплывет!
Смех у нее мужской, открытый. Были бы где здесь окна или уж тем более стекла, точно поразлетались бы на мелкие осколки. Затем надзирательница внезапно останавливается, будто осознав, что ведет себя далеко не как утонченная леди, завершающе хрюкает и поправляет куцый седой пучок на круглой голове.
Сверху она еще не такая огромная – это книзу тело все расширяется и расширяется, пока взгляд не упирается в распухшие ноги в грязных ботинках. Она как подтаявшее у основания эскимо, которое даже самый большой сладкоежка в мире отказался бы есть, такое оно неаппетитное.
Зато надзирательница отлично вписывается в атмосферу тюрьмы: такая же пыльная, пахнущая сыростью и застарелой мочой.
– Давайте ее в триста тридцать третью, – приказывает лосям старуха и бросает на Эвелину многозначительный взгляд, – чтобы через решетку случайно не пролезла.
По пути к камере они проходят мимо других заключенных, большинству из которых по барабану, что это за новенькая. И все же некоторые поглядывают с плохо скрываемым любопытством. Наверное, пытаются определить, какое место в иерархии заключенных займет эта крошечная птичка.
В основном в Божедомку отправляются за неповиновение верховному пантеону. Бывают еще кое-какие проступки по мелочи: убийство там, скажем, или кража в особо крупных. Кому-то удается откупиться или умаслить прогневавшегося бога, но коли у тебя нет ни связей, ни ценностей, которые можно было бы предложить, готовься отправиться в эту стоящую посередине ледяного океана крепость.
Эвелина продолжает сопротивляться, но больше по инерции. Так она хотя бы не может винить себя в том, что сразу смирилась с заключением и не попыталась освободиться. Впереди у нее еще много лет, чтобы продумать настоящий план. Или, лучше сказать, вечность.
В Божедомку попадаешь не просто на долгие годы – навсегда. Это билет в один конец; дверь, открывающаяся только с одной стороны. Единственный известный всем способ выбраться – победить на местных боях. Только какой у маленькой хрупкой Эвелины шанс одолеть всю эту заматеревшую за годы заточения нечисть?
– Ну, давай, кричи, – подначивает надзирательница, запирая замок не ключом – длинным фигуристым ногтем. – Отчего ж не кричишь?
Эля отвечает сквозь стиснутые зубы:
– Нетушки, такого удовольствия я вам не доставлю.
– Да уж, нам вполне хватит бури, которую она с собой притащила, – вставляет один из охранников-лосей, но тут же стихает под неодобрительным взглядом начальницы.
Со спины она еще более отвратительная, чем на лицо: жир при ходьбе перекатывается из стороны в сторону, как толстый слой масла в широком сосуде. Хоть бы раз обернулась, Эвелина бы ей сказала!.. Но старуха тот еще крепкий орешек: и не такого за столетия работы в Божедомке нагляделась.
Предсказание все еще крутится на языке – такое же черное, склизкое, как и та, кому оно предназначено, – и спустя какое-то время Эвелина его все-таки сглатывает. Не сразу понимает, что руки почти примерзли к ледяным прутьям, и с трудом отрывает их оттуда.
Отовсюду доносятся новые запахи и звуки. Чьи-то бесконечные перешептывания, монотонные молитвы, методичное постукивание по стенам. Эвелина еще не знает, что никогда не сможет до конца привыкнуть к этой какофонии из слов, дыхания и не способных ни на секунду успокоиться душ. Она старается не думать о том, сколько все это продлится, прежде чем ей удастся сбежать. Год? Два? А что, если больше?..
Ей предстоит просидеть в заточении чуть больше двадцати четырех лет. Двадцать четыре года чужих стенаний, собственных попыток не сойти с ума, черствого хлеба и не меняющейся с годами рожи надзирательницы. Она, даже напротив, как будто расцветает с каждым затухшим заключенным. Может, пьет соки из тех, кого когда-то боялись, чтобы самой обрести бесстрашие?
Но сейчас Эвелина обо всем этом не знает. Она думает о яблонях, которые впервые за тысячелетия оставила без защиты, и, конечно, о Фениксе – о друге, которого у нее никогда не было.
– Эй! Пс-с-с… – доносится из темного угла камеры. – Птичка, ты, что ли?
Голос знакомый, но кому именно из братьев принадлежит, Лина вспомнить не может. Вопреки ожиданию в груди становится тепло от родных слуху звуков. Девушка оборачивается и пытается разглядеть сгорбленную в темном углу фигуру кого-то весьма внушительных размеров. Очертания размытые, смешанные со стенами, темнотой и облепившими несчастного Тенями.
– Братец Ветер?
Только Эвелина и так знает, что это и правда он. Мелодичный баритон знаком ей с самого детства, когда она только ступила на эту грешную землю.
– Западный, – подсказывает мужчина, заметив ее замешательство.
Он болезненно откашливается, свернувшись в плотный шар, совсем как броненосец, а затем опять отклоняется к стене, пытаясь восстановить дыхание. В полумраке камеры видно плохо – освещением оснащены только коридоры, – но похоже, на Западном Ветре практически нет одежды – лишь набедренная повязка.
– Победишь в боях кого-нибудь с мягкой шкуркой, у тебя тоже такая будет, – улыбается Ветер, но Эля не рискует улыбаться в ответ, потому что не знает, шутит он или всерьез.
– Ты чего здесь забыл?
– А, – он машет рукой, – попал одному красавчику в лоб летающей тарелкой. Ладно бы что по-настоящему запретное, – ведет бровями, – извращенное… Так нет. Даже рассказывать не буду – помрешь от скуки.
Только закон для всех один.
– А ты? – спрашивает Эвелину Ветер.
Птичка знает, как играть в эту игру. Пытаясь пригладить растрепанные волосы, она проходит вдоль стен, пытаясь обнаружить кушетку или лежанку любого рода. Но ничего.
– Матрацы у нас для подхалимов Морской девы.
– Кого? – не понимает Эвелина.
– Каракатицы, что здесь всем заправляет. Ты ее видела: она ж тебя сюда и затащила.
Вот, значит, как: Морская дева. Знает ли Василиса, чем занимается ее обожаемая сестрица?
– Так ты как сюда попала? – не унимается Ветер, подавив очередной порыв закашляться.
– Я? – Пауза. – Тоже ничего необычного. Помрешь от скуки, пока дослушаешь.
– Ты, это, мать, меня не передразнивай! – Только вот тон у братца совсем не злой – напротив, шутливый. – Не хочешь рассказывать, так не надо. У нас тут впереди столетия. Лихо, вон, вообще уже не помнит, за что сюда попал.
Ветер потягивается и ложится на каменный пол, при этом устраиваясь поудобнее, как будто под ним не булыжники, а мягчайшая перина.
– Дам я тебе, Эвелинка, пару бесплатных советов. – Ветер закинул руки за голову. Мог бы, засунул бы себе еще в рот жухлую соломинку для солидности. – Во-первых, не дерзи Каракатице. Можешь ненавидеть ее молча – так почти все здесь делают. Как говорится, и волки целы, и овцы сыты.
– Наоборот, – говорит Эвелина, но голос слишком слабый.
– …Так, о чем это я? В общем, номер два: ешь, пока дают. Знаю, ты, наверное, думаешь, раз на воле клевала, как птичка… Хм, прости, не знал, с чем еще сравнить. Вот, раз тебе особо пища не требовалась, не значит, что она тебе не нужна сейчас. Это тебе не Беловодье с молочными реками, кисельными берегами, круглогодичным солнышком и турпакетами к Холму Радости. Это, милочка, Карское море, и тут чертовски холодно! Так что энергии тебе понадобится в тысячу раз больше, чем прежде. Что еще? С богинками дружбы не заводи. Они только с виду такие красотки. – Ветер задумчиво чешет предплечье. – К тем, кто хорошо себя ведет, могут подселить домового.
– Ну, ты-то, я вижу, далеко не образец послушания. – Впервые за долгое время Эвелина расплывается в улыбке.
– Я – дух свободы! – с гордостью заявляет сокамерник. – Для меня это позор на всю семью, коли позволю кому себя гладить по загривку, как какую блохастую собачонку.
С трудом превозмогая отвращение, Эвелина опускается на пол. Не стоять же целый день на ногах, в конце концов, тем более что совсем скоро одежда засалится, впитает в себя многочисленные тюремные ароматы и сделает ее хозяйку не лучше и не хуже других. Как море омывает скалы, так время омоет Эвелину, сгладив края и позволив вписаться в тусклую мозаику тюрьмы под названием Божедомка.
– Скажи, – помедлив, заговаривает девушка, – что здесь самое страшное?
Даже в темноте видно, что братец Ветер не смотрит в ее сторону, а испепеляет взглядом низкий потолок.
– Безделье, – отвечает он тихо. – На воле как, по крайней мере, у меня: летишь, куда глаза глядят; заглядываешь в дома, видишь настоящую жизнь. А здесь каждый день похож на предыдущий. Побудка, кормежка, отсидка в камере, снова кормежка, потом отбой. Знаешь, я иногда думаю, лучше бы у нас, как у людей, были каторжные работы, я не знаю… Посадили бы нас за станки или заставили снег руками копать. Но нет же, эти твари знают, как сломить наш дух. Убрать часы, запереть в вечной полутьме и наслаждаться на первом ряду этого замечательного спектакля под названием «смерть богов».
На ужин приносят заиндевевшее варево, понять происхождение которого невозможно. Похоже на перловку в желатине, но точно не скажешь. Эля с завистью изучает, как братец с жадностью поглощает неопознанную похлебку. Если не знать, что в тарелке, так и вовсе можно подумать, что там какое отменное кушанье.
Ветер поднимает глаза на сокамерницу.
– Учти, я предупреждал.
– Ага. – Эвелина с отвращением возит ложку по тарелке, ни капельки не чувствуя голода.
Первые несколько дней она так и ставит полную тарелку обратно на скрипучую тележку, и повариха с поросячьим пятачком каждый раз одобрительно усмехается, как будто тоже, как Ветер, знает что-то, о чем Эвелине невдомек. А на четвертый день случается вот что.
Божедомка гудит, как огромный пчелиный улей, и даже надзирательница, кажется, с самого утра более благосклонна к своим подопечным. Как обычно, она время от времени чинно прохаживается по длинным коридорам вместе с охранниками-лосями, но практически никого не тычет своей длиннющей палкой с набалдашником в виде каракатицы. Вот, собственно, откуда и прозвище ее пошло.
Оживление чувствуется почти физически. Эвелина никак не может усидеть в своем углу и все вертится, и крутится, и дергает Ветра за теплую руку.
– Сегодня ведь, да? – шепчет девушка, и братец улыбается, завидев огонечки у нее в глазах.
– Я бы тебе не советовал сегодня участвовать. Ты почти ничего не ела…
Но Эвелина уверена, что готова свернуть горы. Она обнимает себя за плечи и чувствует, как крохотные перышки впиваются ей в ладони сквозь тюремную рубаху.
– Тем более как ты собралась кого-нибудь одолеть? – продолжает рассуждать Ветер. – Если поставить всех обитателей Божедомки в линию по росту, то ты окажешься в лучшем случае предпоследней. Ниже только домовые.
Маленькая, юркая птичка. Возможно, это и хорошо, что Ветер думает, что она ни на что не способна. Только вот размеры девушки делают ее практически неуязвимой: попробуй прихлопни своими огромными лапищами.
Когда в замке поворачивается ноготь Каракатицы, Эвелина вздрагивает от возбуждения. Несмотря на пронизывающий каждую клеточку холод, ей вдруг становится жарко. Если бы здесь было зеркало, она бы увидела, как раскраснелись щеки.
– Ну что, новенькая, на выход. – У надзирательницы даже голос становится другой: чуть более мягкий, почти нежный. И только стальные согласные разрезают эту божественную мелодию.
Пока их ведут к арене, Эвелина успевает разглядеть, как устроена тюрьма, потому что когда ее сюда тащили, было как-то не до этого. Теперь отчетливо видны многочисленные этажи, объединенные огромной дырой в центре, через которую можно наблюдать за всем, что происходит в Божедомке. Дорожки у камер даже уˆже, чем надо бы: все время жмешься левее, чтобы случайно не соскользнуть в пропасть, не огороженную ничем, кроме случая.
Конечности приятно тянет. Как же, столько дней в замкнутом пространстве с потолком, до которого даже невысокая Эвелина может дотянуться рукой. Скорее всего, именно поэтому Ветер все время сидит на полу в скрюченном положении, что не хочет признавать тот факт, что он даже во весь рост в этой каморке выпрямиться не может.
Эвелина слышит, как сокамерник за спиной насвистывает какую-то бодрую мелодию. Оптимист хренов.
Вниз их спускают в специальной кабинке, похожей на детскую карусель, но ужасно уродливую. Они как будто оказались внутри чугунной, давно не мытой сковородки, где на стенках сверкает застывший свиной жир.
Выталкивают их оттуда практически пинком. На этот раз руки никто не связывает, но в этом нет нужды: ни один идиот не попытается сбежать перед началом боев. Это же такой шанс. Так, по крайней мере, говорит братец Ветер.
Находящаяся в подвале тюрьмы огромная арена под завязку забита арестантами и вполне себе расслабленными охранниками. Зрелище похоже на зал перед началом рок-концерта, когда публика трепещет перед выходом любимой группы. Кто-то расслабленно болтает, другие курят у стены, третьи задумчиво двигают челюстью, пытаясь сосредоточиться перед началом боя.
Кое-кого Эвелина узнает. Ырок пару раз видела, пролетая над ночными полями. Эти антропоморфные существа в тюрьме для настоящих монстров выглядят мелкими и безобидными – и только ярко-желтые, как автомобильные фары, глаза выдают в них что-то опасное. Со стрыгой тоже встречалась: тело с синеватой кожей, разбухшие мышцы, загривок из алых шипов и самое главное – два ряда острых, как свежезаточенные ножи, зубов, которые в рот не помещаются, вот он все время открытым и остается.
Парочка оборотней жмется друг к другу, обнимаясь мохнатыми руками. Слюна стекает из пасти прямиком на тюремную робу, но зверолюди этого не замечают. А вот между безобидным лешим и его приятелем домовым притаилась железная баба со своим знаменитым крюком, которым она хватает своих жертв. Только вот, несмотря на грозный вид, способна она победить разве что ребенка. Тут совсем другая сила нужна, другой подход.
Эвелина становится в один из последних рядов. Слева от нее оказывается Ветер, справа – крупный бородатый мужик с грустными глазами.
– Начали уже? – спрашивает у него Эвелина.
Тот равнодушно пожимает плечами.
– Сейчас-сейчас, – возбужденно шепчет Ветер ей в ухо.
На импровизированную сцену выходит маленькая девочка с распростертыми за спиной белыми крылышками, совсем как у бабочки-капустницы. Удивительно, как такая крошка умудряется тащить за собой тяжеленный золотой гонг и колотушку с рельефной ручкой.
– Внимание! – громом раздается по всей арене.
Эвелина удивленно оглядывается по сторонам в поисках мужчины с таким звучным голосом, но вскоре со стыдом понимает, что голос принадлежит крошке-коротышке.
В зале становится значительно тише. Стоящее неподалеку от Эли существо с хвостом ящерицы и головой быка всем телом подается вперед.
Сейчас это выглядит смешно, но пройдут годы, и маленькая птичка будет тянуться к манящему гонгу наравне со всеми. Будет жаждать услышать заветный звон и как можно скорее ринуться в атаку.
– Нам нужен первый претендент!
Ящеробык молниеносно вздергивает в воздух обе руки (абсолютно человеческие), и бабочка тут же указывает колотушкой в его сторону. Ласкающим уши баритоном она объявляет:
– Прошу на сцену, сударь! Так, а теперь его соперник…
Эвелина сама не замечает, как левая рука взмывает ввысь. Она об этом еще пожалеет.