Кости ломит, голова разрывается. Эвелина пытается выпрямиться, но сама, будто пьяная неваляшка, тут же заваливается на бок. Неосторожное движение вызывает острую боль в левом боку, какой она прежде никогда не испытывала. Пленнице кажется, что все тело словно истыкали ржавыми иглами, а глаза залили кислотой.
С губ срывается беглый стон, и эта слабость – только начало долгой дороги под названием «самосожаление».
– Ты, Эвелинка, конечно, дура, – обращается к ней Ветер. – Мало того, что в первую же бойню ринулась на арену… Нет бы изучить все со стороны для начала, я не знаю. Так еще месяца не прошло с тех пор, как из тебя этот скот-переросток сделал отбивную, а ты снова лезешь в самое пекло!
«Заткнись», – хочет сказать Эвелина, но распухший язык не позволяет даже этого. Онемевший, он упирается в нёбо, словно размокшая губка для мытья посуды.
– А знаешь, что я тебе скажу, сестрица? Так тебе и надо, вот что! В следующий раз будешь знать, как лезть под ноги большим мальчикам.
Как не хочется этого признавать, в чем-то Ветер прав. Она действительно поторопилась, слишком рано выдала все свои козыри и теперь имеет репутацию посмешища, с которым не прочь подраться даже последний слабак.
Но ничего, уж что-что, а время у нее есть. Залижет свои раны, наберется сил, наестся переваренной каши, от одного запаха которой блевать тянет, и тогда покажет всем обитателям Божедомки кузькину мать. Порой перед сном Эвелина мечтает о том, как харкнет в лицо Каракатице перед тем, как покинуть это отвратительное место.
На все про все года ей наверняка хватит. Заметить не успеет, как вновь увидит свою исчезнувшую сестрицу.
В Божедомке если что со временем и меняется, то отследить это практически невозможно. Грязь в камере становится толще, белое кружево паутины захватывает все больше поверхностей, а сердца у почти всех обитателей крепости превратились в шершавые камни.
Длинные черные волосы Эвелины волочатся по полу, собирая на себя пыль и сор. Когда-то гладкие, блестящие, сейчас они больше похожи на безжизненный рудимент, вот-вот готовый отвалиться от головы своей хозяйки.
Прежде голубые глаза заволокла молочная пленка, зрачки по-кошачьи вытянулись, и теперь никто не скажет – по крайней мере, глядя прямо на нее, – что она маленькая слабая птичка. А те, кто рискнул, уже давно остались без глаз, которые она выклевала своим острым клювом.
Единственный, кто во всей Божедомке рад повышению статуса Эвелины, это ее вечный сокамерник Западный Ветер. Вот он практически не поменялся: тот же вихрь пшеничных волос (кикимора стрижет два раза в год за двойную порцию похлебки), абсолютное безразличие к любым предметам одежды и неутихающий оптимизм.
– Я сейчас, конечно, не голоден, – как-то говорит он после ужина из засохшей булки с изюмом, – но вот если бы был голоден, то знаешь, чего бы мне хотелось?
Эвелина не отвечает, но Ветер к этому привык. В привычном жесте он закидывает руки за голову и мечтательно смотрит в потолок.
– Так вот, если бы я был голоден, мне бы хотелось Рябкиных яиц. Таких, знаешь, с золотой скорлупкой? Я бы пожарил пяток на сливочном маслице, сверху – щепотка солюшки, и закусывал бы это дело свежеиспеченным ломтем черненького. Я бы ел, как свинья, чтобы желток стекал по подбородку и крошки по всей рубахе.
– О, – на короткий миг оживляется Эвелина, – ты – в рубахе?
– Представь себе. То, что я Западный Ветер, не значит, что мне все время настолько жарко, чтобы ходить, в чем матушка родила. У нас, у стихий, просто так природой устроено: клин клином вышибает. Чем холоднее, тем мне жарче. Для меня эта вечная мерзлота действует, как банька на русского мужика, понимаешь?
Эвелине все равно. Она поворачивается на бок, подкладывает под голову обе ладони в виде импровизированной подушки и смотрит на расположенные вдали противоположные камеры. Чаще всего ей нравится разглядывать очертания малоподвижного здоровяка Ильи, на ее памяти участвовавшем в боях лишь дважды. Что ни говори, а размер иногда не имеет никакого значения.
– Эй, Ветер, – зовет она соседа.
Тот как раз рассыпается в своих пожеланиях к обеду: свиной окорочок и кружечка кваса.
– А? Чего?
– Ты в курсе, как Муромец здесь оказался?
– Да какая, к лешему, разница. Все мы как-то здесь очутились. Теперь-то уж ничего с этим не поделать.
– Я не поверю, что главный сплетник земли Русской не слышал ни единого слушка по этому поводу. – Сама говорит, а губы расплываются в хищной улыбке, однако как же Ветру ее заметить? – Надо признать, я в тебе немного разочарована.
Сейчас Эвелина готова поставить десяток золотых яблок на то, что у Ветра есть, чем поделиться. И расколоть его оказывается проще, чем подгнивший грецкий орех.
Ветер понижает голос до хриплого полушепота:
– Ну, я не знаю, насколько это правда, но говорят, что Илюха – один из тех безумцев, что загремел сюда по собственной воле. Вроде как дорожку кому-то могущественному перешел, вот и решил, что нет на этом свете безопасней местечка, чем то, откуда невозможно сбежать.
Глядя на богатыря, сложно представить, что такой верзила вообще может кого-то бояться. Но есть в нем что-то от беззащитного младенца: неумелые движения руками да и какая-то общая медлительность, заторможенность. Если остальные обитатели Божедомки хоть как-то пытаются социализироваться – порой создавая удачные союзы, а порой наживая кровных врагов, – то Илья всегда был сам по себе.
– Я слышала, когда-то его услуги наемника были в цене, – продолжает прощупывать почву Эвелина.
– Да только те времена давно прошли. Говорят, он единственный мог одолеть Соловья. Не уничтожить, конечно, потому что это дьявольское отродье даже атомный взрыв не потревожит. Я помню, как, временами пролетая мимо земли Киевской, слышал лязг их оружия.
– И что, ты думаешь, он теперь отошел от дел?
Из противоположного угла камеры раздается фырканье.
– Одна моя знакомая говорила: раз севший на диван мужик никогда с него не встанет. – Ветер делает паузу. – В нашем случае, правда, не на диван, а просто. Севший.
Проведя с этим человеком почти четверть века в противоположных камерах, Эвелина в первый раз заговаривает с ним только сегодня. Она прибивается к нему тогда, когда внимание Каракатицы больше всего ослаблено: перед боями.
Удивительно, но, несмотря на разрешенный всего раз в месяц душ, от Ильи пахнет весьма приятно. Какими-то луговыми травками, хвоей, дождями – в общем, всем тем, о чем Эвелина уже практически позабыла.
– Эй, слышишь, друг, – зовет она его, засунув руки в карманы широких штанов. Едва удерживается, чтобы, как другие заматеревшие заключенные, не свистнуть или не матюгнуться. Слова имеют слишком большую ценность – уж это она усвоила еще с младых перьев.
Илья не оборачивается. Просто продолжает плестись по направлению к арене, как самый послушный баран из подгоняемого розгами стада.
– Эй, пс-ст, Муромец.
На этот раз он чуть ведет головой, давая понять, что услышал. Лоси где-то неподалеку, но они слишком взбудоражены предстоящими боями, чтобы сделать им замечание.
– Я помогу тебе, – одними губами произносит Эвелина, но этого достаточно.
– Нет, спасибо. – Голос у богатыря звучный, низкий – так полы построенного спустя рукава домишки потряхивает во время землетрясения.
Даже идя неторопливым шагом, Илья все равно довольно быстро обгоняет коротконогую Эвелину и устремляется вперед, в толпу. Только от Эвелины так легко не отделаешься: она обеими руками вцепляется ему в запястье, и какое-то время он ее так за собой тащит, словно она ребенок на санях.
– Нет, ты меня не так понял! – Эвелина бы скорее предпочла говорить наедине, но в таких обстоятельствах выбирать не приходится. – Я помогу тебе не выбраться отсюда. Я помогу тебе остаться здесь.
Всего у дьявола три сына. Старшим он безумно гордится: статный, рогатый, собственным потомством богатый. От матери ему достались аккуратненький носик и привычка добиваться своего (одно ее требование увеличить температуру в котле второго рва восьмого круга чего стоит!). От отца – способность воспламенять предметы взглядом и умять одиннадцать индюшиных котлет на обед. Бедная нянюшка Ильинишна вся испереживалась, пока рядом с домом не организовали птицеферму, а то ее Петрушенька, видите ли, «оголодает без куриного мяска и помрет».
Второй сын – как хорошая закуска к пиву: без нее пиво еще можно пить, а вот наоборот вообще никак не получится. Вроде бы и образование неплохое, и способность сводить людишек с ума имеется, и даже женушка вполне себе ничего – рожки всегда отполированы так, что смотреть приятно. А вот в целом – ничего выдающегося. Отличное дополнение к семейству, род не позорит. Только вот что с ним, что без него – один хрен. На какой-то из Купал Леня отправился в человеческий мир, завернул в кабак да так наклюкался, что его потом не то что собутыльники – родной отец не признал. Думал, это мужик какой деревенский пытается его провести и родным сыном прикинулся.
Но более всего примечателен младший отпрыск. Рога не выросли даже к совершеннолетию, что делает беднягу больше всех родственников похожим на обычного человека. Ростом невелик, толстоват, уже годам к трехстам – с залысинами. Единственная способность – криком лопать ушные перепонки, да только какой от этого прок. На всех официальных церемониях его обычно сажали позади братьев, чтобы у зевак не было возможности разглядывать неудачного отпрыска знатного семейства.
Не выдержав унижений, в один прекрасный день младший сын дал деру с берегов кровавой реки, и с тех пор только братья-ветры его и видывали.
Зовут этого сына Соловей.
За годы скитаний он успел обрасти врагами, женами и детьми, годами и безразличием. Грабить простолюдинов на проселочных дорогах ему быстро надоело, да только поздно было: кое-какие богатыри уж его заприметили и вышли за ним на охоту. Разбойника годами преследовали поборники справедливости, натравливая на него собак и всякий раз пытаясь загнать в угол. Только вот борьба эта была бесконечна, пока однажды путь Соловью не перешел некий Илья Муромец, еще совсем недавно прикованный к постели и неспособный пошевелить ни дланью, ни ногой.
Поначалу Соловью даже стало радостно. Еще никто из ворогов не стоял против него так долго, не смотрел на него так яростно. И сын черта позволил ему ненавидеть себя, чтобы облегчить его боль и страдания.
Лицо Муромца до сих пор встает у Соловья перед глазами: вытянутое, как лошадиная морда, с крупным, чуть кривоватым носом и светло-серыми глазами, так похожими на прозрачную родниковую воду. Соловей помнит, как по-бычьи раздувались ноздри противника, как крупные руки с короткими пальцами крепко сжимали копье.
Порой ему чудится это лицо среди прохожих. Нет-нет да по спине проползет знакомый холодок; он резко оборачивается, пытаясь отыскать знакомые черты, но они тут же ускользают, растворяются в чужих образах.
– Простите, что? – переспрашивает Соловей у сидящей перед ним дородной женщины «за пятьдесят» с помадой, живущей своей жизнью: она словно мечтает освободиться, прорваться за границы тонких сухих губ и открыть для себя новые, доселе необитаемые земли.
– Я говорю, пакет брать будете?
Соловей рассеянно смотрит на одинокую бутылку воды.
– А нужно?
– Ну я не знаю, это вам решать. – Кажется, кассирша начинает выходить из себя. Она уже буквально кипит под дешевым париком из черных синтетических волос.
Соловей чуть наклоняется вперед, и женщина невольно отшатывается назад. Вряд ли она знает, но, наверное, на подсознательном уровне чувствует, что с ним что-то не так. Глаза едва заметно расширяются, иссушенные временем руки впиваются в металлическую крышку кассового аппарата.
– Наверное, не надо, – заключает продавщица и опускает глаза на клавиши с цифрами – лишь бы не смотреть на этого странного покупателя.
Она сглатывает.
– С вас… двадцать четыре рубля, – просит чуть дрожащим голосом.
В яркую пластиковую монетницу падает звонкая мелочь.
– Сдачи не надо, – говорит Соловей, разглядывая едва заметно дергающуюся щеку кассира.
Еще некоторое время женщина смотрит ему в спину, пока он окончательно не скрывается за автоматической дверью. Только затем позволяет себе шумно выдохнуть и понимает, что до этого, похоже, вообще не дышала.
На койке, где спит Соловей, кто-то из многочисленных соседей разбросал свою рабочую одежду: заляпанные серой краской оранжевые штаны, старая ветровка и носки, явно ношеные. От всего комплекта исходит довольно яркое амбре из смеси ароматов стройки и мужского тела.
Соловей смотрит на вещи так, будто ждет, что они сами испарятся или ему удастся взглядом прожечь в них дыру.
– А, это Пахлавоново, – комментирует угловатый паренек со своей койки. В руках у него дешевый паленый смартфон, от которого он не оторвется даже под страхом смерти.
Как же надоело жить в этом бомжатнике! Прибежище мигрантов, пьяниц и тех, чьи амбиции меньше личинки блохи. Вечный запах немытых тел, стройматериалов, болезней и водки. Последней пахнет особенно сильно; так сильно, что, даже не выпив ни глотка, можно опьянеть.
Соловей хватает плешивое покрывало за края и резко, со свистом тянет на себя. Одежда разлетается по всей комнатушке испуганными птицами и приземляется на пол и чужие кровати.
Помимо подростка в комнате находятся еще двое мужчин. Один сидит в позе йога и с закрытыми глазами перебирает четки, другой вроде как спит. Ни один из обитателей квартиры номер двадцать один дома девятнадцать Последнего переулка даже не вздрагивает, когда слышит дикое, почти звериное рычание Соловья.
С кухни доносится с сильным акцентом:
– Ничего, ты на его счет не переживай. Сейчас повоет-повоет, а потом успокоится. Соловка у нас местный дурачок.
Соловей раздраженно плюхается на кровать, и та под его весом прогибается и протяжно скрипит.
Так вот как к нему теперь относятся? Как к местному сумасшедшему, на которого лучше не обращать внимания. Как ко льву в зоопарке лучше в клетку пальцы не совать, так и от него стоит держаться подальше. Он как пораженный проказой: вроде бы даже не заразный, если не трогать.
Еще мгновение назад он был здесь, а сейчас – в дверном проеме вечно переполненной кухни, нависает над стариком Ахмедом и новеньким – лопоухим мальчишкой, еще не отрастившим свои первые усы.
Тяжелое дыхание, крепко сжатые кулаки, брови, так низко нависшие над глазами, что за ними не видно черных как ночь ресниц. Каким образом у Соловья в руках оказывается нож для разделки мяса, никто не знает. Он просто там материализуется: жмется к новому хозяину, словно подобранный на улице котенок.
– Ты что сказал? – выдыхает Соловей. – А ну повторил!
Ахмед леденеет, превращается в мертвеца со стеклянными глазами и висящими по обеим сторонам тела руками. Цветастый байковый халат смотрится на нем так же неуместно, как миниатюрные стринги на богомоле. Старик является какой-то странной смесью Хоттабыча и покрытой слоем быта домохозяйки.
– Спокойно, Соловка, спокойно! – Ахмед выставляет вперед сухие костлявые руки в попытке защититься и показать свою беззащитность одновременно.
Его новый протеже едва дышит.
Соловей не думает о том, что будет, если нож полетит вперед. Он не представляет, как тот вопьется в чужую жилистую плоть и как по кухне разольется кровь, будто кто-то забыл выключить кран в ванной. Не прикидывает последствия, ведь они существуют только для тех, кто живет по законам. Соловей же не живет даже по понятиям.
Его не волнуют человеческие тюрьмы, полиция, наказания. Все, что волнует Соловья, это тот факт, что его долгие столетия уже совсем ничего не волнует.
– Так, положи нож, – спокойно просит Ахмед. – Просто положи нож.
– Принимаешь меня за ребенка? – Губы едва разделяются, чтобы произнести эти слова.
– За человека.
Соловей знает, что за его спиной собралась толпа зевак. Каждый из них старается не шевелиться, но их выдает чуть учащенное от страха дыхание. Кто-нибудь вот-вот решится кинуться на него со спины и попробовать отобрать оружие, и если Соловей ничего не предпримет, это только вопрос времени.
Конечно, он меток. Если бы кто-нибудь сейчас достал мишень для игры в дартс, то это было бы в «яблочко». Только вот все обитатели двадцать первой квартиры уверены, что бросок – лишь выброс злости и раздражения.
Секунды, когда рукоятка вибрирует из стороны в сторону, кажутся окружающим вечностью. Ахмед и мальчишка в немом испуге переводят взгляд с ножа на Соловья. У мальчишки в глазах стыдливые слезы.
Словно разъяренный медведь, Соловей врывается в прихожую, по привычке хватает с крючка куртку и исчезает на лестничной площадке. Пять этажей – достаточное расстояние, чтобы привести мысли в порядок, даже если ты несешься с такой скоростью, будто тебя, простите за каламбур, черти гонят.
Что с ним стало? Откуда в нем эта слабость? Неужели это все оттого, что он младший в семье? Даже столетия спустя все равно он маленький маменькин сыночек, который не может нормально вогнать нож под ребра.
Соловей толкает входную дверь в подъезд и чуть не сбивает с ног женщину с коляской, испуганно отшатнувшуюся в сторону при виде него. Он ненавидит себя за то, что краем глаза проверяет, в порядке ли младенец. Кусок холодца: ни внутренней силы, ни безжалостности.
В голову приходит неожиданная мысль: а может, все началось с Веры? С ее открытой улыбки, вечно спутанных волос, с ее коленок, на которые можно было положить голову и спать до скончания веков, видя только хорошие сны. Он даже заметить не успел, как растаял, превратился в жалкий отголосок самого себя всемогущего. Внезапно все перестало иметь смысл, кроме этой простой сельской девушки, чью жизнь из-за своей природы он довольно быстро превратил, как она сама выражалась, в ад.
Да, точно, это она виновата. Если бы она не поехала тогда в Москву, то он ни за что бы не увязался следом, точно недавно вылупившийся утенок.
Он любил ее дом. Любил, как сильно там пахнет деревом и хвоей, и цветами, и клубникой в начале лета, и терпкими яблоками – в конце. Сейчас Вера как раз, наверное, собирает антоновку. Жмет густой сок с мякотью, закручивает его в банки и ровным рядом расставляет в подвале. Хотя, постойте, кто ж ей с крышками сейчас помогает?..
Если бы Соловей мог открутить себе голову за такие мысли, он бы это сделал.
Порой, как сейчас, его ноги начинают жить своей жизнью и несут, несут в сторону восходящего солнца – туда, где живут его братья и куда он хочет никогда не возвращаться.
– Пива дайте. – В крохотном районном магазинчике Соловей кидает девушке в платке тысячную купюру.
– И мне.
Рядом из ниоткуда вырастает девушка. Точнее, как вырастает – появляется, будто крохотный грибочек после дождя. Невысокая, полупрозрачная; со стороны кажется, будто и косточки у нее такие легкие и хрупкие, что цепной пес на раз-два перегрызет.
– Я тут, вообще-то, еще не закончил, – рычит через зубы Соловей.
Но девушка не обращает внимания ни на его внушительные размеры, ни на угрозу в голосе. Ее уверенность выводит из себя, потому что ни одно живое существо на этом свете еще никогда не смотрело на Соловья вот так: с пренебрежением, исподлобья.
Меньше всего он ожидает, что, когда выйдет из магазина, незнакомка двинет за ним следом. Она не пугает его, потому что он ничего не боится, но заставляет напрячь все свои органы чувств. От нее пахнет грязью, чем-то застарелым, прелым и гнилым, но это не запах ее тела. Скорее, мыслей и прошлого. Сверхчеловеческий слух улавливает едва слышимое клацанье зубов: больше похоже на нервную привычку, чем на то, что девушке холодно. И наконец он вновь видит ее перед собой, эту мелкую занозу в заднице.
– Меня Эвелина зовут. – Девчонка скачет перед ним туда-сюда, чтобы смотреть ему прямо в глаза. – Можно Эля.
Соловей не отвечает. Сжимает поплотнее губы и пытается обогнать приставалу, будто они два автомобиля на абсолютно свободной трассе, где он едет за сотку, а она плетется как черепаха.
– Может, вместе бутылочку пригубим? – не теряет оптимизма Эвелина.
– Тебе хоть восемнадцать-то есть? С виду малолетка еще.
– Обижаешь! Мне гора-а-аздо больше, чем ты думаешь. Ну так что?
Они оба знают, что она не отвяжется от него, пока не получит свое. Ну, или пока он ей бутылкой промеж глаз не засветит. Только вот человеческий мир так плохо на него влияет, что он уже не может, как прежде, творить зло и не чувствовать угрызений совести. Никаких тебе невидимых подножек, воздушных инфекций и прочих мелких шалостей. После каждого такого развлечения попросту невозможно уснуть.
– Ладно, мелкая, уговорила. Не боишься вообще к таким большим дядям приставать? – Соловей устало трет ладонью покрытую жесткой щетиной щеку.
Зажав пивную бутылку под мышкой, Эвелина радостно хлопает в ладоши. На ее маленьком миленьком личике отображается самый что ни на есть детский восторг.
– Я ж говорю, я не мелкая! – Но обиды в голосе нет.
Они занимают лавочку на пустой детской площадке. Скрипучие качели слегка покачиваются взад-вперед, катая фантомного ребенка, который совсем недавно побежал домой.
Эвелина с наслаждением откидывается на спинку лавочки и делает несколько шумных глотков. Соловей с некоторым любопытством тайком за ней наблюдает и успевает только диву даваться, как в этой красивой девушке умещается столько наглости и невоспитанности. Оторвавшись наконец от горла, Эля негромко рыгает и смущенно хихикает. Она смотрит на полупустую бутылку «Балтики», как на самое ценное в своей жизни сокровище.
– Никогда не пила ничего подобного, – с восхищением замечает девушка. – Ты, я смотрю, знаешь толк в местных напитках. Как, кстати, тебя зовут?
Соловей усмехается.
– А то ты не знаешь. Иначе не липла бы ко мне как банный лист.
– Ну, мало ли, вдруг решил псевдоним взять, – пожимает плечами Эвелина и делает еще один короткий глоток.
Вечер теплый, будто летний. В него хочется завернуться, как в одеяло, и смотреть на бледное предзакатное небо, пока голова сама не опустится на грудь в поисках сна и спокойствия.
Соловей, как и его новая знакомая, без малейших усилий одним большим пальцем сшибает с бутылки жестяную крышку. Прихлебывает отраву и чуть не давится: такая бурда – но заставляет себя проглотить. Морщится.
– Как ты это пьешь вообще? – спрашивает он у Эвелины.
Та пожимает плечами, но ответить не может: она и бутылочное горлышко на этот вечер стали одним целым. Вскоре в дело идет и порция Соловья, которую он отдает с нескрываемым облегчением.
– Смотри, сопьешься. – Его тон теплеет: эта странная девчушка довольно быстро отвлекла его от мрачных мыслей, а теперь он и вовсе почти забыл, из-за чего был расстроен.
– Чин-чин, – хихикает Эля, аккуратно сталкивая пустые бутылки друг с другом. – Слушай, теперь, когда мы выпили и стали ближе друг к другу, могу я тебя кое о чем спросить?
Соловей не может понять: она над ним издевается или просто глупая? Взяла, увязалась, трещала всю дорогу без остановки, а теперь, что, думает, стали друзьями навеки?
– Попробуй.
Начало девятого, а уже так темно. В полумраке едва можно разглядеть эту маленькую пташку с острым клювиком. Девушка наклоняется вперед, упирается локтями в коленки и кладет подбородок на раскрытые ладони. Смотрит куда-то вперед, склонив голову набок в искреннем любопытстве.
Он бы с такой встречаться не стал, слишком мелкая. Что за странный стереотип о том, что здоровым мужикам нравятся миниатюрные барышни? Вместо желания защищать очень быстро материализуется страх элементарно не раздавить.
– Почему ты так живешь?
Он ждет чего угодно, но только не этого.
– В смысле?
– В прямом. Что это за ночлежка с гастарбайтерами, пивасик за три рубля? Ты когда в последний раз брился-то вообще?
– А ты мне кто, – ощеривается Соловей, – мамочка?
– Доброжелатель. Ты даже не представляешь, через что мне пришлось пройти, чтобы найти тебя, так что, будь добр, раз не можешь меня любить – хотя бы прояви чуточку уважения.
Чем дольше Соловей смотрит на Эвелину, тем больше угадывает в ее полускрытом тенью профиле что-то звериное. Таких, как она, он не боится, но подобные встречи лишний раз напоминают ему о его собственной сущности. Это как единственный способ избежать собственной уродливой рожи – не смотреться в зеркало.
– Не знаю, – искренне признается Соловей. – Я вроде бы не собирался, но старый я остался так далеко в прошлом, что уже и не припомню. Семейка у меня, понимаешь ли, с прибабахом. С такими даже святой не выдержит, не говоря уже о… В общем, не важно. Я думал, все, что мне нужно, – это свобода. А в итоге вон оно как вышло – лучше бы к дереву золотой цепью приковали.
Эвелина хочет дотронуться до него, но не может заставить себя коснуться другого существа после изоляции почти в четверть века. Рука застывает в воздухе, затем возвращается обратно на колено.
Ей нечего сказать, потому что слова здесь лишние. Нарушит паузу хоть одним звуком – разобьет ценный фарфор тишины, которая бывает только тогда, когда ты наконец осознаешь и принимаешь: дальше будет только хуже.