Часть III. Линейная зависимость

Глава 12

Громкий и пронзительный звук сигнализации вынуждает меня подскочить в кровати, испуганно озираясь по сторонам. За окном — утренняя серость, и скупые капли весеннего дождя жалобно прилипают к стеклу, прежде чем свалиться на карниз. На постели — полный разгром, сваленное на пол одеяло, оставшаяся лежать на уровне бёдер подушка и впечатляющее количество белёсых пятен, выделяющихся на тёмном сатине простыни.

Хочется рассмеяться, потому что память подкидывает мне тот момент, когда все воспринимали с недоумением моё странное желание установить звуковое оповещение не только на вход, но и на несанкционированный выход из квартиры. Тогда я и сам не мог обьяснить, начерта это нужно, зато теперь — понял моментально.

Горький опыт и полная уверенность в том, что Маша не изменит своим отвратительным привычкам.

Может быть, бегает она не так уж быстро, тем более в коридоре, куда я первым делом метнулся ввести пароль и выключить сирену, нет её туфель на высоком каблуке, вчера пинком отброшенных мною в угол.

Другое дело, что бежать она может в самом непредсказуемом направлении. Десять лет назад я потратил полдня, пытаясь найти её.

И не смог.

Приложение прогружается на экране телефона так долго, что меня начинает охватывать настоящая паника, а всё усиливающаяся дрожь в руках мешает одеваться, оттягивая то драгоценное время, которого и так остаётся слишком мало. Я знаю, что на этот раз точно найду её, достану даже из-под земли, если это понадобится, но сама мысль о необходимости снова ждать жжёт кожу калёным металлом.

По той же траектории, по которой ночью проходились её острые ноготки, то дразняще оцарапывая, то вонзаясь со всей силы, до боли и крови.

Серебристая точка маячка начинает успокаивающе моргать на карте как раз в тот момент, когда передо мной уже раскрываются двери лифта. И собственное отражение заставляет меня вздрогнуть, в первое мгновение показавшись стоящим внутри незнакомцем, а потом я поспешно вытираю ладонью оставшиеся на лице следы от её помады, а заодно пытаюсь стереть с себя какую-то ужасно глупую, мечтательную, ребяческую улыбку.

Я добился от неё самого главного — того единственного шага навстречу, о котором так долго грезил. Пусть даже пришлось сделать его самому, поддавшись её провокациям и хрупким рукам, притянувшим меня с решительной злостью.

И теперь, чего бы мне это не стоило, я ни за что не позволю ей снова бегать от меня, играть в эту блядскую, сводящуюся с ума молчанку и делать вид, словно ничего не произошло и всё это ничего не значит.

Значит, ещё как значит. Мы оба знали об этом с самого начала и не забывали все десять лет.

Жаль, что дождавшись друг друга спустя столько времени, пронеся свою влюблённость, зависимость, болезнь через все выпадавшие на нашу долю испытания, найдя достаточно сил, чтобы переступить через обиду и гордость, мы снова допустили ту же самую досадную ошибку, поддавшись чувствам, эмоциям и обоюдному дикому желанию. И снова оставили столь необходимый нам обоим разговор на эфемерное, расплывчатое «потом».

Я до сих пор не могу смириться с тем, что то, первое «потом» десятилетней давности так и не наступило. Не могу перестать винить её в том, что сбежала, не позволив мне объясниться и не оставив нам ни единого шанса. Не могу унять ненависть к себе, оттянувшему самое главное, самое жизненно важное, самое тяжёлое признание до того момента, когда оно уже потеряло всякий смысл.

У меня действительно получается нагонять её очень быстро, а отчаяние, заставившее оторопеть в первое мгновение при виде пустой кровати, постепенно вытесняется едкой и концентрированной яростью, поднимающейся со дна всех эмоций и грозящей вот-вот хлынуть через край.

Думаю о том, как мелкие капли дождя скользят по коже настолько разгоряченной, что кажутся совсем ледяными. Убеждаю себя, что очередной приступ моей злости закончится для нас только по одному из уже заранее известных сценариев: ссорой или диким сексом; но ничто из этого не поможет нам наконец-то разобраться в том дерьме, в которое мы превратили собственные жизни. Вглядываюсь в стремительно движущийся вдоль набережной маячок и напоминаю себе, что ещё год назад просто следить за её передвижениями вот так считал за счастье.

Быстро же ты забыл все данные самому себе обещания, Кирилл.

Просто хочется получить ещё больше. Вслед за сердцем и телом забрать её душу.

Только маячок вдруг останавливается. Идут секунды, а точка так и не приходит обратно в движение, остаётся пульсировать на границе реки и берега. И меня охватывает даже не страх, а самый неистовый, неконтролируемый, первобытный ужас, который холодными и острыми иглами врезается в спину и одним рывком выдирает из меня все внутренности.

Я бегу вперёд так быстро, что лишь единожды захваченный глоток воздуха панически мечется внутри лёгких, царапает, щиплет, пробивает их насквозь, пытаясь выбраться. Пульс ускоряется, ускоряется, ускоряется вместе со мной, каждым своим издевательски-громким и чётким ударом у меня в висках отсчитывая доли драгоценных секунд, которых может не хватить.

Вымощенная новенькой плиткой набережная кажется бесконечной. Огромным чистилищем, сквозь которое мне нужно пройти, и успеть за каких-то пару сотен метров признать, принять и искупить все свои грехи. Бежать по тлеющим углям, по полыхающему огню, обжигающему всё моё тело, по осколкам битого стекла, однажды уже пропитанными моей кровью. И молиться.

Молиться о том, чтобы расплатой за всё, что я натворил, не стала она.

Я не сбавляю скорость даже увидев её, облокотившуюся на перила, безвольно свесившую голову над беспокойной тёмной рекой. Бегу до последнего, как сумасшедший, и ни на мгновение не отвожу от неё взгляд, не позволяя ей больше исчезнуть, растаять, пропасть из моей жизни.

Больше я никогда и ни за что тебя не отпущу, Маша. Даже если ты сама попросишь.

Только на расстоянии нескольких шагов от одинокой фигуры, с развевающимися под дуновениями ветра светлыми волосами и полами светлого плаща, я резко хватаюсь за перила, чёрт знает какой по счёту раз сдираю коросты со своих пальцев об шероховатую железную поверхность, и порезы начинает тут же жечь от соприкосновения с влагой. Тело ещё дёргается вперёд по чистой инерции, но что-то почти неуловимое, невыносимо уязвимое в ней заставляет меня остановиться.

Мне хочется рухнуть перед ней на колени, плотно обхватить руками её ноги, прижаться лицом к животу и плакать, как тому беспомощному и затравленному мальчишке, которого, как я думал, давно уже насмерть забил в себе. Оказалось — нет. Он всё так же тянется к ней, ища своё спасение в тепле маленького тела, в нежном запахе фиалки, в абсолютном и безграничном принятии ею всех его слабостей.

Но сейчас точно не время выплёскивать на неё бурлящие у меня внутри эмоции. Сначала нужно сделать хоть что-то, чтобы помочь ей справиться со своими, парализующими и удушающими.

Следы недавнего приступа видны отчётливо: белоснежное полотно лица с выступившей на висках испариной, резко выцветшие губы, чуть приоткрытые и подрагивающие, будто она что-то судорожно бормочет про себя. Ладони обхватывают перила так крепко, что костяшки пальцев побелели, сильно выделяясь среди чуть розоватой кожи, на которой от холода ярко проступили сплетения голубых сосудов.

И дыхание её поверхностное, нездорово-хриплое, пугающими рывками, от которых плечи и грудь резко дёргаются, а опускаются обратно мучительно медленно, сквозь боль в сведённых судорогой мышцах.

Я пережил паническую атаку лишь однажды, когда стоял среди обезумевшей толпы, орущей и толкущейся, в приступе коллективного ужаса пытающейся бестолково двигаться внутри замкнутого и ограниченного пространства. Оглушительный звук раздавшегося на выставке взрыва так напугал большинство, что они даже не видели, как часть павильона буквально сложилась пополам.

А я видел. Своими глазами смотрел на то, как казавшаяся идеально-ровной конструкция оборачивается грудой хаотично сваленных бетонных блоков, битого стекла, каменной крошки и пыли, из которых торчали тонкими иглами лопнувшие железные перекрытия. И знал, что должен был оказаться там, прямо под ними. Вместе с десятками других, ни в чём не повинных людей. Вместе с человеком, который стал мне другом.

Насколько же сильный, глубинный, ничем не вытравливаемый страх сидит в ней столько лет подряд, из раза в раз подталкивая к этому состоянию, когда предчувствие надвигающейся смерти впивается длинными когтями прямо в глотку?

Мне приходится смотреть на неё и ждать. Снова, как проклятому, ждать возможности сделать хоть что-нибудь и стать для неё кем-то большим, чем пугающим призраком прошлого. А ведь достаточно лишь слегка протянуть руку, чтобы прикоснуться к ней.

Но я боюсь сделать ещё хуже. Не знаю, прижмётся ли она ближе в поисках тепла и поддержки, дрожа настолько вожделенным мною, настолько прозрачно-эфемерным в моих руках телом, или же яростно оттолкнёт от себя, задыхаясь от ненависти ко мне и тому чувству, что мы испытываем друг к другу.

Кажется, она и сама не знает.

Маша, Маша, Ма-шень-ка. Как река, без прозрачной воды которой мне суждено сдохнуть от жажды. Как река, способная выйти из берегов, снести к херам всю мою размеренную жизнь и затопить меня собою.

И я даже сопротивляться этому не стану.

Буду стоять и наслаждаться надвигающимся стихийным бедствием, как ебучий мазохист. Буду тонуть, но всё равно до последнего вдоха, до последнего удара сердца лелеять свои надежды. Даже если они окажутся ложными.

Как же невыносимо, до скрежета в зубах, до судороги в сильно сжатых кулаках меня бесила эта нелепая, смешная преданность матери тому человеку, который по насмешке судьбы был моим отцом. Ещё подростком я пытался найти этому хоть какое-то разумное объяснение, опрометчиво списывал всё на болезнь, всегда прогрессирующую непредсказуемо и резко. А теперь — просто понял.

Можно испытывать любовь даже к тому, кто этого не заслуживает.

Так ведь, Маша?

Она словно читает мои мысли, слышит, чувствует меня на расстоянии. Робко, боязливо бросает взгляд в мою сторону и тут же возвращается к созерцанию воды, слишком открыто показывая свою растерянность. А я настолько привык каждую эмоцию высекать из неё с такими же усилиями, как искру огня из камня, что теряюсь в этой ситуации вместе с ней.

— Какого хрена ты сбежала, Маша? — мне нужно бы прикусить свой язык с таким же рвением, как вчера зажимал зубами её, при этом мысленно ещё сотню раз повторив свою любимую мантру «почему, почему, почему ты такая сука?». Только ничего уже не поможет исправить то, что рядом с ней я непременно становлюсь неадекватным мудаком. — Какого хрена ты тогда сбежала?

Мне хочется верить, что вот сейчас она просто берёт эту постепенно растягивающуюся, раздражающую с каждой следующей минутой тишины паузу, чтобы сформулировать свой отточенный, идеальный, соответсвующий образу девочки-отличницы правильный ответ. Чтобы накопить достаточно гнева, который можно будет выплеснуть на меня оскорблениями, показательной холодностью или очередными провокациями, на самом деле уже не имеющими смысла — после сегодняшней ночи я начинаю возбуждаться просто произнося её имя вслух, перекатывая на языке, как кисловато-сладкий вишнёвый леденец.

Но нет, она снова молчит. Молчит, блять, и даже не смотрит на меня, будто назло оставляет удавку неозвученной правды болтаться на моей шее в ожидании момента, когда же чувство вины наконец вышибет опору из-под ног.

— Ты знаешь, что я искал тебя? Открыл глаза в тот самый момент, как ты выскочила из гостиной, но сглупил и догадался о твоих намерениях только с хлопком входной двери. Я оббежал весь этот хуев город в поисках тебя. Я был на реке. Даже на кладбище, у могилы твоих родителей, потому что просто не знал, куда ещё ты могла бы пойти. Об этом Ксюша тебе рассказала?! — меня колотит от злости, и голос прерывается, сбивается, то спадая почти до шёпота, то опасно поднимаясь вверх, вибрируя во влажном весеннем воздухе, кажущемся таким же невыносимо горячим и пропитанным отчаянием, как в тот ненавистный летний день.

Маша отрицательно качает головой. Слабо, неуверенно, до сих пор не глядя на меня. Только её губы чуть поджимаются, и мне приходится ещё крепче вцепиться в скользкое железо под рукой, чтобы удержаться от желания снова схватить её прекрасные-хрупкие-манящие плечи и как следует встряхнуть.

Я вытрясу из тебя всю эту дурь, Маша. Выцелую, вылижу, выебу.

— А что я звонил с первой же станции, на которой остановился поезд, чтобы узнать, пришла ли ты домой? — следующее лёгкое движение головой только выбивает из меня кривую усмешку и желание зажмуриться, чтобы не видеть того, какой отрешённой она выглядит, когда мне от этой правды хочется кожу с себя сдирать. — Три месяца, Ма-шень-ка. Три месяца я названивал вам день ото дня в надежде, что ты хоть раз поднимешь эту сраную телефонную трубку. Ты ведь могла это сделать вместо своей сестры, так ведь? Даже если поверила в её ложь. Могла бы просто ответить на звонок и сказать мне, что я тварь, что ты меня ненавидишь и презираешь, что желаешь мне сдохнуть — тогда у меня был бы хоть один шанс догадаться, что тебе не плевать. Что твой побег и следующее упрямое молчание не прямой отказ и не жёсткий и действенный способ показать мне, что я ничего для тебя не значу.

— Что бы это изменило, Кирилл? — отзывается она еле слышно, уверенно, слишком спокойно. Так, что мне удаётся нащупать стремительное приближение огромного взрыва, непременно последующего за секундами выдержки, выкручивающей нервы до предела.

— Я бы просто никуда не уехал. Отложил бы всё на потом, отложил бы навсегда. Я бы сорвался и вернулся к тебе, туда, бросив всю эту затею с Москвой, или забрал тебя к себе — как ты сама бы захотела, Маша. Уговорил бы баб Нюру отпустить тебя учиться в столицу. Если бы это потребовалось, перевёз бы сюда и её, и даже Ксюшу. У меня были десятки вариантов, зависящих только от твоего выбора.

— Не было у меня никакого выбора, — по её телу пробегает дрожь и я тут же делаю маленький рывок вперёд, забыв убрать руку с перил и оттого выворачивая запястье до противного хруста. Кажется, сейчас я настолько же не в себе, как на том ненавистном перроне, десять лет назад, когда метался раненым зверем в клетке собственных сомнений и до последней секунды перед отправлением поезда судорожно оглядывался по сторонам и ждал.

Ждал её.

Она так близко — уже и руку не нужно тянуть, можно просто легонько покачнуться и коснуться грудью острого плеча, получить мощный и болезненный разряд исходящего от неё напряжения и всё равно испытать удовольствие. Она так близко — но остаётся недосягаемой, непостижимой, закрытой от меня под бронёй обиды так прочно, что не достучаться, не прорваться.

Подпускает меня вплотную к себе, чтобы резко выбросить колючки и пропороть моё тело насквозь. Снова и снова, пока я продолжаю кидаться к ней, как ненормальный, и не могу остановиться.

Или прими, или добей, Маша. Хватит с нас обоих этих полумер.

— Ксюша рассказала мне правду примерно за год до смерти. Может быть, не всю. Рассказала про то, как первая нашла мою записку у тебя под подушкой, как представила это тебе. Но скажи, Маша, — непроизвольно тянусь чуть ближе, к прячущемуся за спутавшимися светлыми волосами ушку, перехожу почти на шёпот и как ненормальный вдыхаю в себя будоражащее смешение ароматов: фиалка, кедр и терпкая сладость секса. — Скажи мне честно, неужели ты правда в это поверила?

… я знаю, что ты способна сама добиться всего, чего только захочешь в этой жизни. Своей целеустремлённостью, выдержкой, внутренней силой, которые восхищали меня каждый день, проведённый рядом с тобой…

— За столько лет, моя сообразительная и умная Ма-шень-ка, ты ни разу не усомнилась в её словах?

… я ничего не могу предложить тебе сейчас, но обязательно наступит время, когда мне станет под силу помочь тебе добиться всех поставленных целей и стать счастливой…

— Ты действительно не увидела, не поняла, не догадалась, что та записка предназначалась именно тебе?

… только поверь мне, дождись меня и я заберу тебя себе, чего бы мне это не стоило.

Она снова вздрагивает всем телом, резко и сильно, как от точного удара хлыстом, и начинает мелко трястись, делая один за другим маленькие глотки воздуха. А по щекам бегут слёзы — крупные и прозрачные капли, которые я до сих пор помню на вкус, но никогда прежде не видел, и поэтому сейчас, глядя на них, испытываю радость, восторг, облегчение, почти счастье.

Ей не всё равно.

Испытываю страх, мучительную тоску, невыносимую боль, истирающие в порошок каждую мою кость, перекручивающие сквозь мясорубку эмоций каждую мышцу, медленно вскрывающие каждую пульсирующую вену.

Как же тебе больно, девочка моя.

Я встаю за её спиной, упираюсь, зарываюсь носом в волосы на макушке и прикрываю глаза. Сдерживаю себя изо всех сил, на последних лимитах самообладания, чтобы не прислониться к ней вплотную, и шумно выдыхаю весь скопившийся внутри страх, когда она прижимается ко мне сама, вдавливается в моё тело острыми выпирающими лопатками и мягкими, округлыми ягодицами.

Заражает меня своей дрожью, которую я охотно принимаю на себя.

— Ты не представляешь, насколько трудно совершеннолетнему парню признать, что он влюбился в тринадцатилетнюю девочку. Позволить себе что-то подобное, Маша, — бормочу ей в затылок, не открывая глаз, а руками жадно обхватываю талию, кладу ладони на живот и только тогда ощущаю холодную и мокрую насквозь ткань надетого на ней платья, так и пролежавшего на полу в душевой всю ночь.

— Как и поверить в саму возможность существования каких-то чувств со стороны того, кто вообще не должен замечать твоего существования, — я вижу, слышу, чувствую как она срывается в пропасть не успевших развеяться страхов, втискивается в меня всем телом, стараясь спрятаться от настойчиво хватающейся за неё паники, обхватывает ладонями перила всё сильнее, крепче, словно стоит только разжать их и её унесёт вдаль вместе с потоком плещущейся внизу мутной и тёмной речной воды.

Мои руки ложатся поверх её, нежно поглаживают мертвецки-ледяные ладони, и неторопливо, аккуратно начинают разжимать тонкие пальцы, один за другим, высвобождая их, пытаясь согреть тем жалким, ничтожным теплом, которое еле удаётся найти в неведомых ранее глубинах своей мрачной души.

— Пойдём домой, Ма-шень-ка.

Она ничего не отвечает, но и не убирает мою руку со своей талии, и удивительно покладисто бредёт обратно почти в обнимку со мной, еле переставляя ноги. Дождь всё ещё накрапывает исподтишка, но в полной мере я осознаю его присутствие только уже поднявшись в квартиру, когда на разбросанных по полу белых листах остаются грязные отпечатки влажной обуви.

Я снова веду её в ванную — на этот раз достаточно лишь вовремя касаться пальцами её трясущегося в ознобе тела, чтобы задавать нужное направление движения, потому что говорить больше не хочется. Ей нужно время, чтобы прийти в себя и принять новую правду, сильно отличную от той, к которой она привыкла.

Судя по тому, как меня колотит и штормит сейчас — мне самому не хватило и последних пяти лет, чтобы полностью её принять.

Мне казалось, с этим легко будет смириться. Что у обиды, злости и сломанной в себе любви будет короткий срок годности, тем более если рядом есть всё, о чём когда-то и мечтать не приходилось.

Ксюша поняла всё сразу. Видимо, ещё за несколько дней до моего отъезда заметила неладное, происходящее между мной и Машей, поэтому очень настойчиво и почти непринуждённо пыталась ограничить время нашего общения наедине. И когда я бегал и искал её сестру с горящими глазами и трясущимися руками, она лишь спокойно и даже будто чуть укоризненно говорила о том, что Маша слишком доверчивая и впечатлительная, что мне не стоит на неё давить, что нужно дать ей время самой всё понять и осознать.

Я был идиотом, что поверил. Очаровался вовсе не той красотой Ксюши, которую все вокруг так упорно восхваляли и превозносили, а сладкими и чересчур дружелюбными речами, пронизанными фальшивым пониманием, принятием, поддержкой. Нет, я не думал, что она будет на моей стороне, но слишком легко и быстро принял тот странный факт, что она оказалась хотя бы не против меня и моих нездоровых, не укладывающихся в рамки нормальности чувств к её сестре.

Поэтому согласился помочь ей с переездом. Отбивался от неё деньгами, сокращая редкие моменты личных встреч до нескольких минут где-нибудь на бегу, чуть позже — до не самых приятных столкновений в ночных клубах или многочисленных мероприятиях местной пафосной тусовки, куда по неосторожности и беспечности протащил её именно Глеб, не внявший моим предупреждениям и просьбам держать подальше от всего, что хоть как-то касалось моей жизни.

Впрочем, время показало, что Ксюше удалось одурачить всех нас так ловко, что, отбросив эмоции, это могло вызывать лишь восхищение.

Пять лет меня разрывало между лютой ненавистью к Маше, жестоко и беспечно отринувшей мои искренние чувства, и брезгливой ненавистью к собственному помешательству в те моменты, когда мне казалось, что я просто сделал всё не так, сделал недостаточно: не показал, не объяснил, не настоял. Неудивительно, что я так охотно верил всем рассказам Ксюши о том, как Маша счастлива, как ей хорошо в родном городе, какие у них доверительные, тёплые и крепкие отношения с Пашей, — это помогало винить себя в случившемся чуть меньше, её — чуть больше.

Заниматься самообманом день ото дня, ночь к ночи, повторяя, что мне уже всё равно.

И даже когда в приливе странной ностальгии и убивающей честности Ксюша обмолвилась о том, что перехватила и присвоила себе ту записку, которую я оставлял в надежде хоть как-то донести свои настоящие чувства, у меня не случилось шока, нервного срыва, приступа неконтролируемой ярости. Как будто ничего и не изменилось вовсе.

Я уже получил фамилию отца и место директора компании, дарованное с барского плеча сразу после смерти деда. У меня была понимающая, милая и заботливая Саша, — первая девушка, с которой я решился завести отношения после нескольких лет крепкой дружбы и той поддержки с её стороны, что буквально за шкирку вытянула меня из ямы депрессии в первые дни после теракта на выставке. Появились настоящие друзья, деньги, возможности…

Но радости не было. Я испытывал только злость и тоску, которые то не давали мне заснуть по ночам, то будили с первыми лучами рассвета и гнали туда, где меня уже давно никто не ждал.

Наверное, мне удалось бы прожить всю свою жизнь именно так, по инерции, заглушая любые не вписывающиеся в привычный распорядок мысли и чувства.

Один вечер. Одна встреча.

Всё слетело к чертям.

Осознание правды, — той самой, которую пять лет позволял подменять более удобной для себя ложью и которую почти год упрямо отрицал, — навалилось сверху тяжестью огромной гранитной плиты. Меня прибило и размазало, перетёрло в жерновах отчаяния и боли за упущенное время, украденное счастье, сломанные судьбы.

Что же мы оба сделали друг с другом, Ма-шень-ка.

Мои пальцы движутся нарочито медленно. Обхватывают густые светлые волосы, намокшие под дождём и потяжелевшие, и перекидывают их ей на грудь. Вскользь проводят по багровому пятну засоса, самому яркому из триады оставленных мной на плавном изгибе от шеи к ключице. Подцепляют молнию на платье и потихоньку тянут вниз, и края чёрной ткани расходятся, открывая взгляду всё больше и больше нежной и светлой кожи.

Растягиваю удовольствие на максимум, пока тёплая вода тихонько журчит, наполняя ванную. Провожу по плечам, снимая рукава, следую вниз, вдоль изящной линии позвоночника и опускаю ладони ей на бёдра. Мокрое платье плотно прилипает к коже, поэтому мне приходится стягивать его очень аккуратно и долго, позволяя себе беззастенчиво любоваться узкой талией, широкими бёдрами и маленькими ямочками над ягодицами, в которые идеально ложится кончик языка.

Обхожу её, безропотно стоящую на одном месте и податливо позволяющую мне делать что угодно, и наконец оказываюсь прямо напротив. Впрочем, мне в лицо Маша не смотрит. Я в её — тоже.

Взгляд блуждает по голой груди и сжавшимся в горошины светло-розовым соскам, запинается о тёмную точку родинки прямо над одной из ареол, которую мне точно бы не удалось рассмотреть даже под её вызывающим и откровенным бельём. И я опускаюсь перед ней на корточки, подцепляю пальцами края чёрных, выглядящих до безобразия маленькими трусов, и стаскиваю их, не переставая изучать три пятнышка бледных шрамов на её животе.

Чувствую, как она наблюдает за мной из-под полуопущенных век. Кожа покрывается мурашками в тех местах, которых касается моё размеренное дыхание, в то время как её собственное начинает сбиваться, слишком откровенно выдавая все желания.

Нет, всё, что мне нужно сейчас — смотреть. Изучать. Любоваться.

— Ложись, — киваю ей на ванную, быстро проверяя температуру воды кончиками пальцев. И сдерживаю, или уже ничерта не сдерживаю улыбку, когда она беспрекословно подчиняется.

Листы так и норовят выскочить из рук и снова разлететься по полу, полотенца грудой сваливаются с полки, вынуждая чертыхаться и наспех заталкивать их обратно, даже электронные датчики движения дают сбой, а гладкая поверхность обычных выключателей ускользает из-под мелко дрожащих, распухших и потерявших чувствительность пальцев.

Меня тянет к ней, как одержимого. И хоть я пообещал себе, что дам ей двадцать минут спокойствия и одиночества, спустя десять уже стою под дверью ванной комнаты, стискиваю в руках огромный махровый халат и вслушиваюсь в каждый тихий, еле уловимый всплеск воды. Через пятнадцать — максимально бесшумно просачиваюсь внутрь, подбираюсь к ней почти на цыпочках, задерживая дыхание.

Ты спятил, Кирилл. Окончательно свихнулся в своей зависимости.

Её клонит в сон, как бы упрямо Маша не пыталась держаться и смотреть на меня с немым вызовом. В сочетании с устало опускающимися веками и подрагивающими ресницами это не выглядит ни грозно, ни раздражающе, а вызывает лишь умиление.

Моя улыбка точно её злит и, кажется, эта злость — последнее, за что она держится, чтобы не позволить слабости целиком захватить уставшее тело.

Но против меня ей больше нечего выставить. Разве что снова выпалить то самое «не трогай меня», от которого в моей голове моментально выносит все предохранители и прикасаться к ней становится так же необходимо, как дышать. Или ещё сильнее?

Я вытираю её, одеваю и веду в свою спальню, наслаждаясь ощущением полученной власти, которая очень скоро, — в этом я уверен наверняка, — закончится. Потому что ебать её на пределе собственных сил и фантазии вовсе не то же самое, что ощущать полностью доверенное моей воле тело.

А мне нужно сделать ещё очень многое, чтобы заслужить её полное доверие.

— Я всё равно никогда не смогу тебя простить, — шепчет тихо мне в спину, уже свернувшись клубочком под одеялом и прикрыв глаза, словно провалилась в сон.

И я оборачиваюсь, присаживаюсь около кровати, чтобы наши лица стали на одном уровне, и смотрю на неё. Долго. Вдумчиво. Позволяю себе в полной мере прочувствовать тепло, в котором она нуждается так сильно и так явно, и которое я уже никогда не смогу ей дать.

Кирилл Зайцев бы смог. Отогрел бы эту маленькую ледышку в своих руках и губах, подарил весь спасительный и ласковый солнечный свет своего сердца.

Кириллу Войцеховскому это не под силу. Тот огонь, что теперь живёт у меня в груди, может или обжечь, или сразу спалить до головешки.

Обхватываю её подбородок пальцами и целую напористо, грубо, жадно, яростно подминаю мягкие губы, и не думающие сопротивляться.

Мне мало. Мне всегда будет слишком мало её в своей жизни.

— Я тебя об этом не прошу, — выдыхаю ей в рот и осторожно поглаживаю нежную щёку, прежде чем нехотя отстраниться. — Зачем, если я сам себя простить не смог?

* * *

Меня влечёт концентрированным ароматом кофе, который выскочил за пределы кухни юрким зверьком и пробежался по всей квартире, заманчиво потрясая пушистым хвостом. Длинный и объёмный махровый халат путается в ногах и норовит сползти с плеча, и даже плотно затянутый на талии поясок не спасает, а исподтишка подбирающийся к обнажённой коже воздух холодит её до мурашек.

За окном всё затянуто мутно-серой пеленой мелкого, но настырного дождя, за хмурым настроением которого невозможно разобрать, утро ли сейчас, день или вечер.

Не знаю зачем, но иду я на цыпочках. Притормаживаю, оказавшись в огромном холле-коридоре, прислушиваюсь к доносящемуся издалека голосу Кирилла, звучащему бескомпромиссно и жёстко, с напором, который неизменно заставляет мои внутренности сворачиваться в тугую лозу страха и томительного предвкушения.

Я нахожу его в гостиной, которую в прошлый свой визит сюда видела лишь мельком заглянув в приоткрытую дверь. Поэтому теперь, до противного нерешительного сделав несколько шагов внутрь, замираю и мнусь на месте, останавливая себя от желания сбежать, пока он не успел меня заметить.

Он разговаривает с кем-то по телефону, расхаживая вдоль огромного углового панорамного окна, из которого открывается по-настоящему восхитительный вид на реку и ту часть старого центра, что ещё не успели загримировать под современность, заменив монументальные творения архитектурной мысли нескольких эпох на агрессивные и скроенные по одному неказистому лекалу стеклянные будки.

Таким, как я, здесь не место.

Эта мысль выстреливает громким и резким хлопком, настигающим меня уже на середине огромного пространства комнаты, и задевает по касательной, не сшибая с ног, но заставляя остановиться и перевести дыхание. А заодно оглядеться и увидеть на журнальном столике раскрытый ноутбук, пепельницу с несколькими окурками, распечатки от Вики и две кружки с чёрным кофе, от которого ещё идёт пар и тот самый терпкий, разбудивший меня аромат.

Может быть, моё место именно там, где меня по-настоящему ждут?

— Я понял. Мы пересмотрим бюджет, и только потом сможем дать точный ответ. Нет, это подождёт до конца праздников. До свидания, — могу поспорить, что его губы сейчас изгибаются в кривой усмешке, а в глазах клубится, сгущается графитово-серый туман, заволакивая собой хвойную зелень.

Но ко мне он разворачивается уже почти спокойным и почти в хорошем расположении духа. Смотрит с любопытством, как я устраиваюсь на диване, поджимаю под себя ноги и старательно прикрываю торчащие коленки полами чёрного мужского халата, наверняка выглядящего на мне крайне нелепо, зато отлично дополняющего растрёпанные волосы и заспанный вид.

Я тоже смотрю на него с интересом, неприкрыто оцениваю вид идеально сидящих на нём брюк и чёрной рубашки навыпуск, с вальяжно закатанными по локоть рукавами.

Да, Ксюша, ты была права: он красивый.

— Посмотришь, что там? — указывает взглядом на распечатки, и мне приходится взять их в руки, хотя абсолютно не хочется. Можно позавидовать тому, как быстро и легко он вернулся в привычное состояние чертовски раздражающего большого начальника с самомнением на уровне пика Эвереста, но я-то знаю, что у него просто было достаточно времени свыкнуться с той, настоящей реальностью, что на полном ходу сшибла меня сегодня на рассвете, переломала каждую косточку и превратила внутренности в рагу из злости, обиды и сожаления.

Набор эмоций вроде бы не поменялся, вот только направлены теперь они были совсем иначе. Злость к сестре сменилась на обиду, сожаление к себе сменилось на злость к собственной непроходимой дурости, обида на Кирилла сменилась сожалением о том, как долго мы оба взращивали ненависть друг к другу, только бы не признавать совершённых ошибок.

Первое нежелание хоть на пару минут возвращаться в работу проходит бесследно, стоит мне увидеть, что именно обнаружила Вика в старых счетах нашей компании. Я так углубляюсь в выделенные строчки категорически не складывающихся в единое целое цифр, что не обращаю внимание даже на то, как Кирилл присаживается совсем рядом со мной и будто невзначай придвигает одну из кружек с кофе ближе к распечаткам.

— Знаешь, что странно? — отзываюсь я, слишком увлёкшись для того, чтобы как-то отреагировать на его непривычно настоящую улыбку. — Создаётся впечатление, что тот, кто это делал, действительно просто ошибся. Деньги воровали понемногу, и это вполне вписывалось в вероятность отвратительного ведения документации, потом дёрнули такую огромную сумму разом, а потом снова начали тянуть небольшими порциями. Зачем? Или это был случайный просчёт, или они… проверяли, поднимется ли шум?

— Я сам не понимаю, какого чёрта это может значить. А ещё не поверю, что такое хищение средств могло остаться незамеченным. Но шум действительно никто не поднимал, и тот человек, кто тогда занимал должность директора, проработал после этого ещё почти два года, прежде чем его сменил Илья.

— Но здесь не указана дата, — я хмурюсь, впервые открываясь от листов и в упор глядя на задумчивого и внезапно очень уставшего внешне Кирилла. Он потирает переносицу, жмурится, часто моргает, прежде чем ответить мне спокойно и рассудительно, как маленькому ребёнку.

— Я узнал это от Ильи. Когда твоя подруга показала ему свою находку и объяснила, что к чему, он знатно струсил и сразу прибежал ко мне за помощью.

— Значит, ворует не он?

— Теперь я уверен, что нет. Он, кажется, даже не осознаёт до конца, что именно происходит у него под носом.

— Это должно было тебя обрадовать, — замечаю несмело и обхватываю ладонями кружку с кофе, чтобы хоть чем-то отвлечься от его насмешливого, пробирающего насквозь, невыносимо понимающего все мои чувства взгляда.

У меня не выходит разговаривать с ним, как прежде. Не выходит больше прикрываться за отстранённостью, презрением, ненавистью. Не выходит игнорировать те эмоции, которые он сам так открыто демонстрирует мне.

Я никогда не смогу простить тебя, Кирилл. Никогда. Только имеет ли это значение, если я всё равно увязла в тебе так глубоко, что уже не выбраться?

— Мы не знаем, кто стоит за всем этим. Не знаем, откуда теперь ждать удара, а он может последовать очень скоро: Илья устроил лишний переполох, сначала потащив вас с собой на вчерашнюю встречу, а сегодня заявившись в офис с твоей подружкой и выгрузив из базы сразу все данные.

— То есть вчерашний милый междусобойчик был исключительно его инициативой?

— Да, крайне глупой и неудачной идеей совместить работу и личные отношения, — чуть раздражённо откликается он, и я реагирую на это громким, откровенно издевательским смешком, который даже не пытаюсь сгладить, отвечая на его недовольную мину ехидной усмешкой и вызывающим взглядом глаза в глаза. — Тебе смешно, Ма-шень-ка?

— Нет, я нахожу достойным восхищения то, как у тебя выходит никогда не смешивать работу и личные отношения, — его губы мимолётно дёргаются, и это должно бы остановить меня от дальнейшего нагнетания напряжения между нами, но мне неожиданно до одури нравится чувствовать зарождающуюся в нём ярость. Видеть, как вспыхивает угрожающий огонь в тёмных глазах, как разливается, пульсирует по всему телу, наполняет и раздувает вены на предплечьях кипящая кровь, как вспыхивает ярко-алым уродливый шрам.

Потрясающе. Восхитительно. Волнующе.

Выбить из него весь хвалёный самоконтроль парой слов и одной усмешкой. Разве может быть что-то более опьяняющее?

— Не беси меня, Маша, — произносит он обманчиво-ласковым тоном и неторопливо делает глоток кофе, отчего моя ухмылка становится лишь шире и наглее.

О нет, Кирилл, я тоже знаю этот способ изобразить спокойствие. И теперь отчётливо вижу — он нихрена не работает.

— Даже и не думала начинать. Я ведь на работе, — смакую последнее слово, растягиваю буквы, идеально ложащиеся на горько-сладкий привкус кофе во рту, — а на работе я всегда крайне учтива и любезна. Могу даже переступить через себя и опуститься до откровенной лжи и лести в адрес начальства, как пыталась это сделать только что.

— Вот что, Ма-шень-ка, — начинает говорить он, делая несколько глубоких вдохов и опуская кружку обратно на столик, а потом разворачивается ко мне, придвигается чуть ближе и резко, грубо дёргает за лодыжки прямо на себя, опрокидывая меня спиной на диван. — Как-то ты утверждала, что на работе беспрекословно выполняешь всё, что тебе скажут. Так будь добра, — его ладони упираются в сидение над моими плечами, и мне кажется, будто надо мной нависает сгустившаяся, концентрированная, почти осязаемая тьма. — Соответствуй заявленной характеристике. Стань любезной и делай всё, что я тебе скажу.

— Нет, — я мотаю головой, вскользь задеваю кончиком носа его подбородок и вздрагиваю, ощутив, как близко он на самом деле находится ко мне. Взгляд бегает по чуть сузившимся, затянувшимся тёмным смогом гнева глазам, раздувающимся ноздрям, искривлённым тонким губам, ставшим ярко-вишнёвыми, словно нарисованными на его лице.

Облизываюсь быстро, рефлекторно, не понимая, что именно делаю.

Нет, понимая. Я очень отчётливо понимаю, зачем вывожу его всеми доступными методами, провоцирую и злю. И он понимает это тоже, когда мне не хватает выдержки, терпения, осторожности, и мои бёдра прижимаются к его паху, слишком откровенно надеясь почувствовать эрекцию.

И стоит ощутить желаемое, как с губ срывается восторженный вздох, предательский и позорный.

А Кирилл смеётся. Тихо, хрипло, до чёртовых непрошенных мурашек, которые я хочу прогнать со своего тела так же яростно, как и подкинувшего мне их. Извиваюсь и дёргаюсь, упираюсь руками ему в грудь и отталкиваю от себя, но единственное, чего добиваюсь своими судорожными ёрзающими движениями — это полностью распахнувшегося халата.

— Убрать от тебя руки? — шепчет мне на ухо и специально задевает кончиком языка мочку, царапает кожу на шее своим смехом. А твёрдым членом трётся прямо о мою промежность снова и снова, и я понимаю, что потом на его чёрных брюках останется много, очень много светлых пятен моей смазки.

И это возбуждает ещё больше, и я начинаю течь ещё сильнее.

— Убери, — еле заставляю себя произнести это, не желая передавать ему эстафету провокаций, собираясь идти в своём сумасшествии и сумасбродстве до победного конца, до оглушительного провала, до предела и неминуемого взрыва.

— Тогда будь послушной девочкой, Маша, — со смешком отзывается он и действительно отстраняется от меня, демонстративно крутит ладонями, усмехаясь. Только грудь его вздымается высоко и часто, а взгляд похотливо проходится вниз по моему телу и возвращается обратно к лицу, заставляя замереть, застыть, задержать дыхание в ожидании своего наказания. — Раздвигай ноги.

Я чувствую, что готова издевательски рассмеяться прямо в его самоуверенное, чересчур серьёзное лицо. Сбить эту необоснованную спесь, сорвать с него маску победителя прямо вместе с загорелой кожей, сделать что угодно, лишь бы показать, что я не собираюсь играть по его правилам и подчиняться ему.

Не собираюсь ведь?

Мы смотрим друг на друга, и воздух вокруг становится плотным и густым, как засахаренный мёд, тает на языке и расплывается во рту приторной сладостью. Я медленно сгибаю ноги в коленях и развожу их в стороны, насколько позволяет ширина дивана, но вовсе не чувствую себя проигравшей или сдавшейся. Это — лишь временная уступка, самый разумный компромисс, взаимовыгодное соглашение для обоюдного удовольствия.

У меня остаётся шанс держать контроль над ситуацией, пока наши взгляды неразрывны, сцепились в равном-неравном бою, держатся друг за друга так крепко, что ни рывка в сторону не сделать, не отодрав при этом шмат мяса от своего тела. И Кирилл больше не смеётся, не улыбается, и дыхание его порывистое и тяжёлое, как и моё, сбивается всё сильнее с каждой секундой напряжённого ожидания.

Я любуюсь им. Его попытками держать одичалую, бешеную ярость на жёстком поводке. Его возможностью выносить возбуждение, выжигающее изнутри неистовым пламенем. Его отравляющим, убивающим и возносящим прямиком на небеса любованием мной.

И закрываю глаза.

«Бери, мне не жалко,» — так и крутится в голове, но начинать говорить хоть что-либо сейчас кажется настоящим преступлением, за которое мне наверняка будет светить пожизненное. А мне до сих пор нравится тешить себя иллюзиями, что это только первый и последний раз.

Уже не первый. И ещё не последний.

Предвкушение удовольствия обостряет чувствительность до того предела, что по телу пробегает дрожь даже от его дыхания, случайно коснувшегося колена. А первое же развязное, уверенное движение языка между моих ног рождает в груди острый крик, который надламывается где-то в горле и добирается до рта осколками-стонами, режущими губы до крови.

Он вылизывает меня с напором и усердием, от которых снова и снова хочется орать. Но всё, на что я оказываюсь способна, это короткие и глухие, долгие и протяжные стоны, и громкие, надрывные всхлипы. Горячий язык без стеснения проходится по половым губам, кружит у клитора, спускается почти до ануса, а потом погружается прямо в меня. Настойчиво, резко, с отвратительно-возбуждающе-пошлым хлюпающим звуком.

Мои пальцы мечутся по дивану в панике, скребут мягкую ворсистую обивку, хватаются за края халата, на самом деле до сумасшествия желая зарыться в его волосы и сделать что-нибудь: то ли прижать ещё ближе, то ли силой оторвать от себя, потому что меня уже начинает трясти от удовольствия, как впервые коснувшуюся клитора под одеялом школьницу. Но где-то там, среди мигающих перед глазами, блядски раздражающих сине-желто-зелёно-красных вспышек, среди стонов и похабных причмокиваний, среди капель разошедшегося дождя, отбивающих по окнам свой ритм, идеально сливающийся с движениями по мне и во мне языка, я вдруг нахожу его ладони.

Сжимаю их, глажу, тяну на себя, царапаю и снова глажу, пока он не перехватывает мои руки решительно, грубо, властно, и не переплетает наши пальцы, лишая меня возможности двигать ими.

— Кирилл… — одно шелестящее и тихое слово расползается по огромному пространству комнаты, стелится по полу туманом, отталкивается от стен и стремглав возвращается ко мне, безошибочно признавая свою хозяйку. А я кручу головой из стороны в сторону, отнекиваюсь от него, желаю отмотать последние секунды вспять и не произносить этого имени. Не делать это таким образом и в такой момент. Но оно не уходит, трётся теплом о плечи и ложится прямо на судорожно вздымающуюся грудь, и мне остаётся только прикусывать губы, чтобы не повторять это опять.

Кирилл, Кирилл, Кирилл!

Внизу живота ноет, зудит, вскипает удовольствие, вибрирует и дрожит, наполняет меня изнутри и распирает, грозя вот-вот перелиться через край. Я медленно и неотвратимо добираюсь до точки невозврата, не прикладывая к этому никаких усилий.

Кап. Кап. Кап.

Только слушая, как барабанят капли дождя, звонко врезаются в стекло и растекаются вниз влажными разводами.

Кап. Кап. Кап.

Только чувствуя, как по каплям возрастает и возрастает невыносимое напряжение, когда кончик языка ударяет прямо в клитор и съезжает вниз по размазавшейся влаге.

Кап. Кап. Кап.

Только смотря широко распахнутыми в изумлении глазами, как капли пота скатываются по моему телу, от ложбинки груди к животу, а густые волны его каштановых волос падают на лобок, пока он целует, лижет, ласкает, имеет меня своим языком.

Он. Там.

Я выгибаюсь, дёргаюсь и трясусь, как в припадке, лихорадочно бормочу что-то невнятное, — то ли снова его имя, то ли сдавленное «Господи, Господи!», — и прокусываю-таки губу до крови, наполняющей пересохший рот болезненно-приятными солёными каплями, струящимися по языку и опускающимися в сведённую судорогой глотку.

Сбитое и сорванное дыхание приходится восстанавливать так же долго, по маленьким каплям. Голова Кирилла лежит у меня на животе, дыханием согревает маленький участок покрывшейся испариной кожи возле одного из шрамов, оставшихся после операции, а ладони, так и не выпустившие мои, плотно прижаты к талии.

Мне хочется говорить, чтобы сломать этот хрупкий, слишком невесомый и волшебно-уютный момент, с каждой следующей секундой отпечатывающийся в памяти всё более чётко, ярко, остро; он остаётся внутри меня не просто красивой картинкой, а смешением звуков дождя и хриплого дыхания, вкусов сладкого кофе и солёной крови, запахов хвойного леса и страстного секса; вонзается, врезается в меня так глубоко и прочно, что никогда уже не избавиться.

Я хочу говорить, но не могу найти в себе слов, не могу найти силы прервать то, о чём буду вспоминать всю свою жизнь.

Не можешь сбежать от этого, — значит запоминай, Маша. Каждую незначительную деталь, каждое движение, каждый брошенный украдкой взгляд. Только с этими воспоминаниями ты и останешься в конце.

Он выдыхает громко и раздражённо, нехотя выпускает мою ладонь и наощупь нашаривает на журнальном столике свой телефон, вибрирующий с небольшими перерывами уже чёрт знает сколько времени. Прижимает его к уху, так и не поднимаясь с меня, даже, кажется, устраиваясь поудобнее между моих до сих пор дрожащих ног.

— Да? — говорит в трубку почти нормальным голосом и сразу же убавляет звук на минимум. Так, что я успеваю чётко расслышать только своё имя, произнесённое Глебом. — Да. О чём? Ладно, давай.

Его ладонь сжимается на моей талии, а телефон выскальзывает из неё и падает на диван, одним прохладным краем касаясь разгорячённой кожи. На животе остаётся один неожиданный и нежный поцелуй, — словно случайно затерявшийся с прошлого вечера, с душной ночи десятилетней давности, — и Кирилл поднимается на ноги уже с серьёзным и сосредоточенным лицом.

— Глеб заедет минут через двадцать, — сообщает ровно, но в тоне голоса проскальзывают напряжение, какая-то усталость, лёгкое раздражение. А у меня никак не получается отвести бесстыдный взгляд от его брюк, заляпанных мной и до сих пор топорщащихся бугром. — Твоё платье в сушилке.

Измайлов оказывается излишне пунктуален, и я сталкиваюсь с его до отвратительного понимающей полуулыбкой на губах уже через пятнадцать минут, только выйдя из ванной.

Впрочем, мне можно было не утруждать себя попытками привести в порядок волосы и сделать отстранённое выражение лица, да и халат снимать было вовсе не обязательно — вместе с несколькими бордовыми засосами у основания шеи он смотрелся куда естественнее и гармоничнее, чем офисное платье, которое мне к тому же пришлось надеть прямо на голое тело, потому что ни белья, ни своих чулок я отыскать не смогла.

Кирилл встречает нас на кухне со свежесваренным кофе, в тёмных джинсах и обычной белой футболке, с ещё мокрыми после душа волосами и угрюмым выражением на лице, которые должны бы лучше любых слов сказать Глебу, что он приехал не вовремя. Взгляд хвойных глаз проходится по моему телу, и кожу будто покалывает маленькими иголками и обдаёт влажной прохладой.

Я вопросительно вскидываю бровь, изображая полное непонимание причины, по которой он смотрит на меня так пристально-испытующе, но на высокий барный стул залезаю всё равно медленно, стараясь не делать резких движений и слишком тщательно оценивая, как высоко задирается подол платья.

Не пошёл бы ты к чёрту со своими извращёнными играми, Кирилл?

— Выглядишь очень усталым, — с наигранной заботой замечает Глеб, и совсем непонятно, кто из нас двоих сильнее старается выжечь в нём дыру своим взглядом в тот же самый момент.

— Что за срочность? — интересуется Зайцев, нервно постукивая пальцем по краю своей чашки. Это движение действует на меня, как пронзительный сигнал тревожной сирены, поднимая внутри дрожь предчувствия очередных гнетущих новостей.

— Я даже не знаю, с чего бы начать.

— С самого важного, — бросает Кирилл, отхлёбывая кофе и больше никак не реагируя ни на дико раздражающую меня манеру Глеба тянуть время, ни на полный любопытства взгляд, попеременно бросаемый на каждого из нас.

— Тебя хочет Валайтис.

Кирилл смотрит на меня, по-видимому, ожидая шока, настороженности, логично возникающих вопросов. Но не получает ничего, кроме прямого и максимально равнодушного взгляда в ответ.

— Это не новость, — в его голосе проскакивают раздражение и внутреннее напряжение, и мне слишком самонадеянно кажется, что связано это в первую очередь с тем, что Измайлов затронул эту тему при мне.

— Он очень настойчив, Кир. И максимально настроен на диалог и компромиссы. Мне кажется, этим нужно пользоваться, пока расклад не поменялся.

Кирилл только морщится и тянется за пачкой сигарет и пепельницей, скорее делая вид, что раздумывает над ответом, чем действительно сомневаясь в своём будущем решении. Настойчивость Глеба вполне объяснима: отказываться от предложения главы правительства, а вместе с тем и наиболее вероятного будущего президента, не самая разумная и безопасная идея.

Павел Валайтис позиционирует себя как самого честного, справедливого и ратующего за родную страну человека, только нужно витать в розовых облаках фантазий, чтобы всерьёз поверить в это. Там, где начинается политика, резко заканчиваются человечность и моральные принципы, зато появляются реки крови, огромные деньги и пьянящая власть.

— Вернёмся к этому вопросу позже, — наконец выдаёт Кирилл, а я ловлю на себе довольную ухмылку Измайлова, отнюдь не случайно решившего сказать об этом именно сейчас. Словно он всерьёз надеется, что моё мнение способно что-то поменять в чёткой и жёсткой иерархии приоритетов и безоговорочных решений его начальника. — Что ещё?

— Пришёл новый отчёт. Там ваши вечерние приключения и ещё кое-что интересное. Лирицкий приехал в офис утром? — Глеб получает согласный кивок и задумчиво трёт подбородок, прежде чем продолжить: — Пару часов назад Юле звонила куратор из её отдела. Изображала волнение и расспрашивала о том, по какой причине Лирицкий задержал всех практиканток вчера. И она была очень и очень настойчива.

— Юля работает на вас? — у меня выходит спросить это спокойно, совершенно ровным и лишённым каких-либо эмоций голосом.

А самой хочется прикрыть лицо руками и по уже сложившейся в последние месяцы традиции спросить: «Почему ты такая дура, Маша?». Ведь я могла бы давно догадаться об этом, занимайся своей работой как следует и не потеряй бдительность, направив и всю свою энергию, и все ресурсы собственной способности анализировать информацию только в одном направлении.

В том самом, что нервно затягивается сигаретой и выпускает изо рта облако сизого дыма с горьковатым запахом, который мне хочется лизнуть языком. Залезть прямо на этот высокий кухонный островок, встать на нём на четвереньки, приблизиться вплотную к нему, почти соприкасаясь кончиками носа, а потом склониться и впиться зубами прямиком в венку на его шее.

Ненавижу тебя, Кирилл.

— Конечно, — кивает Глеб, хотя бы воздерживаясь от высокомерного фырканья и насмешливых комментариев о том, насколько это было очевидно с самого начала.

— Следить за мной?

— Боже, Маша, ты действительно считаешь, что весь мир крутится вокруг тебя? — передразнивает Кирилл мои же слова, но на лице его так и не появляется усмешки, а взгляд жжёт кожу едкой смесью чувств. Возбуждение, злость, зависимость и что-то ещё, особенно крепкое и сильное, что у меня не получается разгадать.

Просто какого-то чёрта с каждым днём наши миры всё больше крутятся только вокруг друг друга.

— Нет, в первую очередь она смотрит за всеми старожилами вашего отдела, отслеживает настроения и слухи, что ходят по компании, и, конечно же, наблюдает за Лирицким. Изначально мы думали, что данные для нас тоже раздобудет она, — Глеб осекается и бросает украдкой взгляд на Кирилла, — но потом планы поменялись.

— Просто так взяли и поменялись? — хмыкаю скептически, даже не надеясь получить хоть от одного из них нормальными честный ответ.

И неожиданно ошибаюсь, вздрагиваю почти испуганно, подняв глаза от кружки с кофе и заметив, как Кирилл снова на меня смотрит, поясняя:

— Ты сама заметила расхождения в данных и сразу же сообщила об этом начальству. Юля отразила это в отчёте. Проще было привлечь тебя к этому делу, чем гадать, что ещё ты откопаешь и как решишь воспользоваться этой информацией.

— Например, как сделала это Вика, — кривится Глеб, — это счастье, что Илья оказался не тем человеком, кого мы искали, иначе сейчас нам вполне вероятно пришлось бы заниматься розысками её тела.

— И ты думаешь, в краже денег замешана наша куратор?

— Вполне вероятно. Или она просто так же следит за Ильей, — Кирилл задумывается, просчитывая все возможные варианты и совсем забывая о тлеющей в его пальцах сигарете, пепел с которой свободно падает на светлую мраморную столешницу. — Он сам говорил, что дядя наверняка будет приглядывать за тем, как он выполняет свою работу. Да и зная Байрамова-старшего, было бы странно, не приставь он какого-нибудь человека для контроля за тем, что творится в компании. Или эта ваша куратор и есть тот человек, или она действительно причастна к махинациям. Как быстро ты достанешь о ней информацию?

— Основное уже есть, там ничего подозрительного я не нашёл. Сегодня ребята покопаются в её родне и окружении, попробуем последить аккуратно, заодно поймём, следит ли уже за ней кто-нибудь другой, — перечисляет Глеб, пока я никак не могу оторваться от этой проклятой сигареты. Дёргаюсь вперёд, вырываю её у Кирилла из рук и остервенело тушу о дно пепельницы.

Я на самом деле жду новый виток переглядываний, усмешек или наглых замечаний, от которых уже начинает потряхивать. Или от них, или от непонятной, раздражающе-зудящей внутри потребности к прикосновениям.

Пусть вскользь, еле-еле, самыми кончиками пальцев к прохладной ладони.

Пусть сильно и яростно, впитывая оставшееся на бумажном фильтре тепло.

Пусть мысленно, в запрещённых к просмотру и не прошедших цензуру фантазиях представляя своё тело в объятиях крепких рук.

— Если она действительно человек Байрамова, с этой Юлей могут возникнуть проблемы, — как ни в чём не бывало продолжает Кирилл, не комментируя и вообще никак не реагируя на мою дурацкую выходку.

— Видишь ли, Маша, Юля уверена, что её нанял для слежки именно Байрамов-старший, а никак не кто-то из нас, — добавляет Глеб, вслед за Зайцевым делающий вид, что ничего не произошло. — Так что ситуация выходит очень… неоднозначной.

— Нам надо как можно скорее разобраться со всеми счетами. Я сам заберу у Ильи всё, что он вытащил из базы, тебе лучше не светиться, — бросает ему Кирилл и хмурится напряжённо, снова отбивает глухой ритм пальцами, решаясь на новые опрометчивые действия. — Привлечём его. Я придумаю, как лучше обьяснить ему происходящее. Попрошу поискать, у кого можно купить доступ в головную компанию Байрамовых, всё же он намного ближе к ним. И… пусть попросит свою подружку помочь с анализом данных.

— Нет! — тут же вскидываюсь я, собираясь отстаивать своё решение до последнего. — Не нужно втягивать Вику в это дерьмо. Большую часть данных из нашей компании я уже просмотрела и смогу закончить всё за эту неделю, пока идут праздники. Нет смысла привлекать новых людей сейчас.

— Может быть у тебя, Ма-шень-ка, есть ещё и способ заставить её или Илью забыть об уже найденных хищениях денег? Тогда давай, поделись с нами соображениями на этот счёт! — его голос звучит уверенно, властно, грубо, а я ловлю себя на ужасно постыдной мысли о том, что мне это безумно нравится. Проглатываю все свои возражения, дышу учащённо, нервно ёрзаю на месте и покусываю губы, а низ живота наполняется щекочущим теплом, мгновенно реагируя на любезно подкидываемое памятью столь же жёсткое и бескомпромиссное «раздвигай ноги».

Мне не хочется, не хочется вспоминать об этом. Смотреть на него с жаждой путника, блуждавшего по засушливой пустыне десяток мучительных лет. Одержимым художником улавливать весь спектр оттенков ярости в его голосе, от жжёной охры к эбонитово-чёрному, сквозь страстный карминовый, прорывающийся подобно языкам бушующего в нём пламени. Пропускать вглубь себя проказу, от которой так долго убегала, закрывалась, защищалась.

Ненавижу, ненавижу тебя Кирилл!

— То-то же, — протягивает довольно, приняв за знак абсолютной капитуляции поспешно скрещённые мной на груди руки, прикрывающие вмиг затвердевшие от нарастающего возбуждения соски. — Нам остаётся или прикинуться, что просто хотим помочь Лирицкому разобраться во всех этих странностях, или полностью посвятить его с твоей Викой во все подробности того, чем и ради чего мы занимались последние пять месяцев, а потом надеяться, что они только облегчённо выдохнут и скажут «Окей ребята, продолжайте в том же духе, а мы будем молча держаться подальше от всех ваших противозаконных действий».

Мне бы удивиться, что он вообще приводит объяснения и пытается переубедить меня вместо того, чтобы категорично заявить, что его решения не обсуждаются. Но блядские сомнения, сомнения, сомнения рвут пополам, растаскивая по полюсам разум и сердце, не способные прийти к взаимопониманию.

Я не хочу, чтобы Вика ввязывалась в потенциально смертельно опасную авантюру.

И не хочу, чтобы он принимал в ней участие тоже.

— Единственная возможность заставить Вику бросить это дело — попробовать запугать, — замечает Глеб как будто между прочим, словно я сама вдруг забыла, насколько она упряма и принципиальна в своих решениях.

Мы молчим. Только взгляд мой направлен прямиком на Зайцева, и бьёт его по лицу намного сильнее моей ладони, царапает плечи и спину глубже моих ногтей, кусает плотную кожу больнее моих зубов, заходясь в немой ярости, в сидящем внутри меня паническом страхе, которым никогда не находится выхода. И мне кажется, что он знает, понимает, слышит мою беззвучную, сквозящую отчаянием и необъятной тоской мольбу.

Не обрекай меня хоронить всех близких людей. Из года в год. Из раза в раз. Разваливаясь на кровоточащие ошмётки от чувства вины.

— Позаботься об её охране на первое время, — говорит он Глебу, не отводя от меня глаз. — А я предложу Илье взять постоянную, пока мы не выясним, кто стоит за всеми финансовыми махинациями и насколько сильная поддержка свыше у них есть.

— Я всё понял. Подберу заранее кого-нибудь из наших проверенных ребят, — кивает Измайлов и поднимается со стула. Не уходит даже, а крадётся в огромный широкий коридор тихой звериной поступью, словно получил незримую и неслышимую команду к немедленному отступлению с чужой территории.

А мы с Кириллом остаёмся. Друг напротив друга. Каждый — в ожидании броска, открытого и яростного нападения, после которого придётся зализывать новые раны.

Всё будет как обычно. Он кинется вперёд, нанося безжалостные удары наотмашь, а я буду уворачиваться, терпеть боль сцепив зубы, ни за что не показывать своего испуга и выжидать, терпеливо выжидать момента потерянной им бдительности, чтобы вывернуться и сбежать, плюнув в него напоследок скопившимся ядом.

Я буду с извращённым удовольствием бить по самым слабым местам, стараясь забыть, что они у нас — общие, одни на двоих, как у сиамских близнецов. Буду наслаждаться его растерянностью и болью, заходить всё дальше, пока он не осмелится дать сдачи и закончить очередной раунд битвы, в которой никогда не будет победителя.

Мы оба уже проиграли.

Но в этот раз никто не спешит. Время скручивается в плотный канат, и мы тянем его — каждый в свою сторону, пока гордость и упрямство не позволяют просто ослабить хватку и отступить.

— Ещё поговорим об этом, — он первым прорывает тишину и просто сдаётся. Внезапно и так легко, будто давно хотел именно этого и лишь ждал подходящего случая. И в голосе его, ровном и мягком, в лице — уверенном и расслабленном, во взгляде, до сих пор направленном прямиком на меня, нет сожаления или горечи. Только бесконечное облегчение.

Кирилл идёт закрыть дверь за Глебом, а я сама не понимаю, зачем следую за ним. Наблюдаю, как его длинные тонкие пальцы быстро набирают код на панели сигнализации, сквозь толщи воды слышу сказанное ему напоследок «будь на связи», и изучаю, гипнотизирую, заклинаю обтянутую светлым хлопком спину.

Сердце заходится, мечется по грудной клетке, цепляется за рёбра и царапается, рвётся, обливаясь кровью. Шаг за шагом. Всё ближе к нему. На цыпочках, сквозь неуверенность и страх, обиду и ненависть, которые теперь исподтишка подталкивают меня к тому, против кого должны быть направлены.

Неотвратимо. Предрешено. Желанно.

Щёлкает дверной замок. Он оборачивается и застаёт меня среди коридора, растерянную и испуганную, дышащую еле-еле, через раз, впивающуюся ногтями в ладони и кусающую губы. Снова забредшую в глухую чащу манящего хвойного леса и не знающую, как оттуда выбраться.

И не уверенную в том, хочется ли мне вообще выбираться.

Случается какой-то необъяснимый провал во времени, сбой всех законов физики, чёртова аномалия, потому что я только делаю вдох, а выдыхаю уже в его горячие губы, прижимающиеся вплотную к моему рту. Обхватываю ладонями его лицо, трогаю, глажу пальцами, вдавливаю подушечки в колючую и короткую щетину на подбородке, обвожу скулы и притягиваю всё ближе к себе, подаваясь навстречу наглым движениям языка.

Целуй меня, целуй, ну целуй же ещё, умоляю!

Платье снова оказывается задранным до самой талии, а прохладные руки ласкают бёдра и сжимают ягодицы, шарят по разгорячённой коже так жадно и ненасытно, что кружится голова. И пальцы дразняще двигаются у меня между ног, медленно вперёд и неторопливо назад, размазывают выступающую влагу с ненормальным удовольствием.

Трогай меня, трогай, трогай, пожалуйста, трогай!

Я поднимаю вверх его футболку, прохожусь поцелуями по твёрдой, литой груди, задеваю зубами тёмные соски и притормаживаю, замечая татуировку крестика прямо под сердцем — маленькую, наверняка в его натуральный размер, и будто покалывающую маленькими разрядами тока прикасающиеся к ней нерешительно пальцы.

Найди для меня место рядом. Если не в жизни, то хотя бы здесь, на своей коже, под рёбрами, в сердце.

Кровать чуть пружинит под весом наших тел, ничком свалившихся на неё, переплетённых двумя сорняками, опрометчиво пытающимися выжить за счёт друг друга и обречёнными только загнуться так же — вместе. Что-то в стаскиваемой нами одежде трещит и звякает, оказываясь сброшенным на пол, а день смущённо убегает, не желая подглядывать в окно, и вместо него наваливаются сверху бесстыдные сумерки, присвистывающие порывами ветра и тарабанящие дождём по стеклу.

Он входит в меня быстрыми толчками; медленными, нежными движениями мнёт грудь; резкими, внезапными щипками прихватывает соски; плавными, скользящими поцелуями покрывает шею, плечи и ключицы.

А я держусь за его предплечье, хватаюсь за него пальцами и глажу, наконец-то глажу сетку выступающих вен, прохожусь по ним губами, наслаждаясь каждым моментом, когда выходит уловить пульсацию внутри них стремительно гонимой по телу крови. Прикусываю их зубами, позволяю кончику языка провалиться в борозду шрама, чуть прохладного на ощупь, и скользить по нему вверх-вниз, запоминая ощущения и от плавных линий, и от грубых изломов рубца, и от рваного края ближе к локтю, и от внезапного обрыва, словно вонзающегося и ныряющего под кожу на запястье.

— Машааа, — тянет он хрипло, с удовольствием, с просьбой, с приятной беззащитностью, от которой у меня внутри взрываются один за другим залпы фейерверков, превращая внутренности в одно безобразное месиво, усыпанное разноцветными искрами. Синийжёлтыйзелёныйкрасный. Настоящее цветопредставление перед закрытыми глазами, его пальцы, вытрахивающие мой рот, и обжигающее дыхание на затылке.

Он кончает в меня особенно сильным, глубоким, болезненным толчком, вжимается, вдавливается в мою спину влажным, кипящим телом, дрожит и пульсирует прямо там, внутри, и я стону громко и выгибаюсь, трусь о него ягодицами, испытывая совсем не похожий на прежние, запоздалый и неправильный оргазм.

А потом ворочаюсь долго-долго, кручусь без сна в лихорадочном, болезненном состоянии, трясусь от холода, заставляя его выныривать из полудрёмы и обхватывать меня руками, притягивать ближе, подминать под себя с пылкими, судорожными поцелуями. И в исступлении терзаю, кусаю его губы в ответ.

Ненавижу тебя, Кирилл! Ненавижу, ненавижу, ненавижу!

Ненавижу тебя за то, что так сильно…

Глава 13

Щелчок. Щелчок. Щелчок.

Клавиши мягко проваливаются под подушечками пальцев и глухо щёлкают в самом конце своего пути. Этот монотонный ритм отстукиваемых нами щелчков звучит в моей голове третий день кряду, меняясь лишь на шорох перебираемых листов или резкий, шаркающий звук скользящего по бумаге маркера.

Благодаря Лирицкому у нас оказались все необходимые данные на пару недель раньше, чем установленная мной программа-шпион успела бы полностью их скачать. Вика помогает ему пересматривать все счета за последние три года — тот срок, что Илья Сергеевич числился сначала заместителем директора, а потом и самим директором. Я знаю, что ей можно доверять. Знаю, что если где-то в цифрах будет хоть одно маленькое расхождение, Вика непременно его заметит. Знаю, что она никому не расскажет о том, в какую авантюру ввязалась, — до сих пор не рассказала даже мне, в единственном скомканном и быстром звонке сославшись просто на то, что все праздничные дни будет с Ильёй.

Я всё это знаю, а Кирилл — нет. Но он принимает решения, просто доверяя моему мнению, и каждый раз, думая об этом, у меня дрожь идёт по телу.

Так не должно быть, не должно! Это неправильно, невозможно, слишком быстро и убийственно. Это недальновидно, глупо, опрометчиво — ведь я ненавижу его точно так же, как раньше.

Или, может быть, ещё чуточку сильнее?

То, что он делает, приведёт к провалу. К краху, неминуемой беде, к непоправимым последствиям.

То, что делаю я, станет погибелью. Если не нашей общей, то моей — уж точно. Потому что я привыкаю.

К огромному пространству чужой квартиры, в которой за последние дни научилась передвигаться на ощупь в кромешной тьме ночи. К своим вещам в шкафу, в окружении дорогих мужских костюмов и чёрно-белых рубашек. К чашке только что сваренного кофе, непременно встречающей меня на рабочем месте. К рукам, обнимающим меня во сне. К нему. К тому, что он всегда рядом: в кровати, вечерами у панорамного окна, за кухонным столом, где мы работаем вместе. Даже в моих мыслях.

Но сегодня его рядом нет. Осталось только тело, заторможенное и выполняющее свои функции на чистом автоматизме. Заедающее, зависающее, напрочь лишённое не только жизни, но и той едкой, пугающей своим холодом, манящей тьмы.

— Кирилл… — сама не знаю, зачем окликаю его. Наверное, просто не могу выдерживать этот стеклянный, пустой взгляд, направленный сквозь себя. Не могу выносить то, насколько слабой и беспомощной меня делает его потерянный, отсутствующий вид.

Не могу видеть его таким и делать вид, что всё нормально, что мне безразлично.

Мне бы хотелось узнать, о чём он думает. Какие именно мысли, чувства гложут его так сильно, выедают изнутри до пустой и бледной оболочки. Какие воспоминания просыпаются от долгого сна и вылезают наружу, как черти из преисподней, и пускаются в дикую, завораживающую пляску, попадая в которую уже невозможно будет выбраться и не сойти с ума. Какие желания, — отчаянные, бесчеловечные, невозможные, — испытывает он именно в этот день.

Третье мая. Ровно десять лет со смерти его матери. С того утра, когда он перестал улыбаться, и внутри него будто окончательно сломалось что-то истиравшееся, истончавшееся годами мучительного ожидания этого момента.

Я помню каждое его движение, каждое редко оброненное в то время слово. Как он курил всю ночь напролёт перед похоронами, как дрожали его пальцы на кладбище, как сипло звучал голос, остановивший меня на размытой после дождя дорожке между могилами простым «побудь здесь», пока все немногочисленные присутствующие стремительно удалялись на поминки в нашу квартиру.

С тех пор ничего не изменилось. Увы, совсем ничего.

Я ничего не могу тебе дать, Кирилл. Ни спасения, ни забвения от твоей боли.

— Поехали, — говорит он решительно, закрывая ноутбук и резко поднимаясь со своего места.

— Куда? — всё же спрашиваю растерянно, хотя никакого смысла в этом вопросе нет, ведь я уже до противного послушно семеню вслед за ним в коридор.

— Куда-нибудь. Просто поехали.

По квартире он мечется быстро и хаотично. Скрывается на несколько минут в гостиной, откуда доносятся только звуки почти яростно выдвигаемых ящиков и громко хлопающих дверец, потом юркает в спальню, по пути распихивая что-то по карманам своих джинс — мне удаётся мельком заметить только небольшую заламинированную карточку бледно-розового цвета, очень похожую внешне на документ от машины.

Из спальни он возвращается с двумя одинаковыми на вид серыми свитерами, один из которых, судя по всему, предназначается именно для меня, но стоит мне отлипнуть от стены и потянуться к нему руками, как Кирилл машет головой и отстраняется на пару шагов, снимает с вешалки мой плащ и протягивает его, ничего не говоря.

Странно, но мои пальцы не начинают дрожать. Только сильно вцепляются в ткань плаща, вдруг кажущуюся совсем скользкой, как только что выловленная из воды рыба. А взгляд старательно бегает по светлым стенам и тёмной мебели, по волокнам дерева на полу и чётким геометрическим фигурам светильников, но всё равно возвращается к чёртовым свитерам в его руке, под которыми у меня поистине рентгеновским зрением получается разглядеть очертания пистолета.

— Так будет безопаснее, — поясняет, когда перед нами уже раздвигаются двери лифта, и мне остаётся только кивнуть в ответ. Я даже благодарна ему за то, что обходится без лживого «тебе нечего бояться», банального «просто доверься мне», или смешного до икоты «всё будет хорошо».

Мы просто по пояс в дерьме, и с каждым следующим движением можем нырнуть туда уже с головой. Нет смысла тешить себя иллюзиями или надеяться на чудо.

Ты же помнишь, да, Маша? Всё будет становиться только хуже. Хуже, хуже и хуже, пока ты не окажешься прямиком в аду.

— Ты применял его когда-нибудь? — нерешительность собственного голоса кажется такой раздражающей, назойливой, как тонкий и противный скрип шестерёнок в ранее идеально работавшем механизме.

— Да.

— Против человека?

— Да, — киваю одновременно с его тихим согласием, словно уже заранее знала, каким будет ответ. Наверное, и правда знала.

Брось этот детский сад, Маша. Если Паша со своими друзьями проламывали людям головы за десяток тысяч рублей, то чего ты ждала в мире, где крутятся миллионы долларов?

— Я никого не убивал, — добавляет он с какой-то нездоровой, неестественной, кривой усмешкой и осекается, отворачивается от меня, упирается взглядом в двери лифта, снова разъезжающиеся на подземной парковке. — Не так.

Мои смутные предположения оказываются верными, и мы уверенно минуем уже знакомую мне синюю Панамеру и садимся в чёрный Кайен, покрытый слоем пыли и грязи, с мелкими белыми царапинами вдоль левого крыла. Оттого ещё более контрастно в сравнении с неряшливым внешним видом смотрится салон, встречающий нас идеальной чистотой и ярко выраженным запахом ещё новой машины.

В голову сразу лезет то утро, когда около общежития меня поджидал Паша. И хочется, до одури чего-то хочется: то ли развернуться сейчас и прямо спросить, зачем нужна была эта чёртова очная ставка, то ли со всей поднимающейся в животе и груди, подкрадывающейся к горлу обидой ударить Кирилла наотмашь, сильно, чтобы на щеке снова горел красный след моей ладони, как неделей раньше в купе поезда. То ли просто открыть эту долбанную, отделанную шикарной двухцветной кожей дверь машины, и выскочить прочь с очередным пожеланием для него отправиться нахер и отстать от меня.

Выдыхаю резко и быстро, через нос, плотно сжимаю губы и ещё крепче — свои пальцы на ручке двери, останавливая себя от необдуманных поступков. Самый главный принцип всей моей жизни — это молчать. Молчать, молчать и молчать, гасить, давить, держать внутри невыплаканные слёзы, невысказанную правду, невыстраданную боль.

— Маш, — зовёт он тихо, отрываясь от открытого на телефоне навигатора, и смотрит прямо на меня. С понимаем. С немым вопросом. С чем-то таким, что вплетается шёлковыми лентами прямиком под мою кожу и безостановочно тянет к нему.

— Ничего, — качаю головой, еле проглатывая вставший в горле ком, — поехали?

Утром праздничного дня дороги в столице почти пустые, и за пределы города мы выбираемся очень быстро. Мельтешение серых и коричневых коробков домов сменяется на одну широкую и длинную зелёную полосу между серой линией асфальта и голубым полотном неба, в которые я даже не пытаюсь вглядываться, полностью погрузившись в свои воспоминания.

Похороны моих родителей. Оторопь, шок, ощущение затянувшегося сна, который должен вот-вот прерваться. Слёзы Ксюши и слёзы бабушки, перешёптывания собравшихся людей — кажется, там была половина города, все работники завода. И лежащая прямо на земле женщина, истошно орущая, трясущаяся и рвавшая на себе волосы, смотревшая на нас обезумевшими, блестящими от ненависти глазами.

«Век вам слёзы лить!»

Похороны матери Кирилла. Чувство, будто все органы свернули огромным узлом, который никак не ослабевал, напротив — стягивался ещё сильнее с каждым взглядом, что я бросала на него, специально держась на расстоянии. Потому что знала: у меня не будет слов утешения и соболезнования подобно тем, что так естественно и бурно лились из окружающих людей. Мне, конечно, было жаль, но… Это ведь должно было случиться?

Бабушка с Ксюшей так и ушли вперёд вместе с несколькими соседями Зайцевых, кто пришёл помянуть их дочь в последний путь, а о самом Кирилле вообще словно забыли. Поэтому до дома мы с ним шли только вдвоём, в полной тишине, и он держал меня за руку, хотя мне категорически этого не хотелось. Я собиралась вырвать свою ладонь, возмутиться, напомнить, что не давала никому права просто так, без спроса, трогать меня. Тем более ему.

Сама не знаю, откуда в мыслях взялось это странное, испуганное, дрожащее от волнения «тем более ему». Но именно оно стучало молоточками, звенело колоколами, хрустело разлетающейся из-под ног щебёнкой, хлюпало маленькими лужицами грязи у нас по пути. И я ничего не сказала. Ничего не сделала. Только замерла на мгновение в коридоре нашей квартиры, когда он выпустил мою руку с тихим «спасибо», и тотчас сбежала к себе в комнату.

Прохладные пальцы вскользь касаются щеки, заставляя меня повернуться и взглянуть на него, внешне полностью сосредоточенного на дороге.

— Просто скажи. То, что хочешь, — произносит он спокойно, со слегка раздражающими покровительственными нотками, разыгрывая роль умудрённого опытом учителя перед импульсивным, несмышлёным учеником.

— С чего ты взял, что я хочу что-то сказать? — пожимаю плечами и криво улыбаюсь, и только воровато избегающий его лица взгляд выдаёт меня с поличным.

Что происходит с нами, Кирилл? И что я буду делать, когда это закончится?

— У тебя ведь есть вопросы, Маша, — на этот раз он уже не скрывает насмешки, начинает улыбаться одними уголками губ, — задай их мне. Обещаю, что ни на мгновение не подумаю о том, что тебе действительно может быть интересно что-то, касающееся меня.

Морщусь, передёргиваю плечами и скрещиваю руки на груди, по инерции закрываюсь от него так, как только могу, когда между нами лишь узкая панель коробки передач и расстояние в десять лет взаимной обиды.

Тебе больше не тринадцать, Маша. Ты можешь признать, что чувствуешь на самом деле.

Признаться в этом хотя бы самой себе.

— Откуда это? — то ли поглаживая, то ли прощупывая провожу кончиками пальцев по алой борозде шрама, следуя вверх, от запястья к локтю, хотя давно уже выучила наизусть каждую его неровность не только на вид, но и на ощупь. И вздрагиваю, замираю, пугаюсь, наблюдая за тем, как следом за моими прикосновениями по его коже стремительно бегут мурашки, приподнимая тёмные волоски.

Как же так, Кирилл? Зачем ты валишься в эту яму вместе со мной?

— Разбил стеклянную стенку в душевой. Ещё в прошлой квартире, — его низкий голос застаёт меня врасплох, настигает раньше, чем я успеваю убрать руку, а теперь сделать это кажется не то, чтобы грубым или странным, а просто неправильным. Невозможным. Как отказаться от того, чего отчаянно, до безумия желал много лет подряд. — Один из осколков задел вену, была большая кровопотеря, пришлось лежать в больнице. Поэтому официальная версия, — в первую очередь для отца, — что я разбился на машине.

— У тебя были бы с ним проблемы?

— У меня с ним всегда проблемы, — злобно выплёвывает он и сильнее сжимает ладони на руле, так, что я уже совсем не уверена, хочу ли на самом деле слышать правду. Потому что она заставляет чувствовать, а мне еле удаётся выдерживать собственные зашкаливающие в последние дни эмоции, чтобы теперь суметь как-то справиться ещё и с бурлящими в нём. — Что может быть хуже, чем огромная власть в руках эгоцентричного самодура, который принимает решения исключительно посредством своего веского «хочу»?

— И почему же ты… — приходится сделать паузу, чтобы набраться смелости говорить открыто о том, о чём большинство людей не стало бы говорить вовсе. Согласно навигатору Кирилл сворачивает с шоссе на небольшую асфальтированную дорогу, уходящую вглубь леса, и это помогает мне выиграть необходимое время и скрыть от него свой страх. — До сих пор не избавился от него?

Знаю, что он смотрит. Чувствую лесную прохладу, идущую по коже, терпкий и кружащий голову запах кедра, в котором хочется спрятаться целиком и утонуть, жадно наглотавшись горечи; отчётливо слышу тяжёлое, громкое дыхание, что ходит в ветреный день между приткнувшимися друг к другу вплотную хвойными стволами-иглами, устремляющимися ввысь и прознающими небо насквозь.

— Это не так просто сделать. Он ничего не смыслит в том бизнесе, что оставил после себя дед, зато преуспел в связях с людьми, максимально приближенными к высшим чинам. Говоря очень корректно — полез в политику.

— А говоря максимально открыто?

— Он в мафии, — вместо того, чтобы зажмуриться от страха, я как и в детстве широко раскрываю глаза и дышу глубоко, пока настолько необходимый мне воздух просто не закончился. — Вхож в круг настолько высокопоставленных лиц, что даже Глеб с его немалыми связями в органах не может выяснить, что именно это за организация и чем занимается. Мы смогли узнать только несколько имён: один из руководящих лиц в налоговой, два депутата гос думы, пара крупных бизнесменов из совсем несвязанных друг с другом с первого взгляда отраслей.

— Ты боишься их мести? — захваченные им из квартиры свитера лежат у меня на коленях и оказываются очень кстати: тереблю их пальцами, перебираю объёмные и плотные шерстяные нити фигурной вязки одну за другой. То, что он непременно заметит моё волнение, становится уже неважным, несущественным, остаётся в той реальности, где основной частью моих переживаний было не показать перед ним свою слабость.

Машину потряхивает на ухабах обычной просёлочной дороги, изрядно заросшей высокой и бледной травой, но у меня возникает стойкое ощущение, что это сама земля дрожит и трескается, разверзается, расходится прямо передо мной, и разлом этот, уходящий вглубь до самого ядра, пышет адским жаром и становится всё больше, шире, отделяя меня от прежней жизни.

Есть последний шанс разогнаться и перепрыгнуть через него, вернуться в рутину привычной скучной работы, периодически возникающих денежных проблем, раздражающей толпы в пиковые часы метро и на самом деле давно уже потерявших смысл обещаний самой себе, что потом станет легче. Можно попробовать зацепиться за гнетущую серость своего прежнего существования, от которого с каждым годом всё чаще хотелось сбежать хоть куда-нибудь.

И я остаюсь. Разрешаю себе чувствовать всепоглощающий ужас, скрывать за суетливыми движениями дрожь в руках, кусать губы, в то время, как весь мой привычный мир стремительно отдаляется, становясь лишь бледной, ничего не значащей точкой на горизонте. Позади меня теперь только зияющая пустота, а впереди — неопределённость, страх и скорое забвение. Липкое ощущение холодного пота, выступающего на спине, когда перед выходом из дома нужно обязательно брать с собой пистолет.

Но я остаюсь. С ним.

Хотя уверена, что буду жалеть об этом не меньше, чем все прежние годы жалела о своём побеге. Может, останься я тогда, доверься ему, признайся себе в неправильных желаниях — и всё сложилось бы совсем иначе?

— Не в мести дело, — качает он головой и, оглядываясь по сторонам, останавливает машину прямо среди широкого поля, уходящего вниз, к реке, игривые хвостики которой виднеются вдали. — Маша, — мне приходится отозваться и всё же развернуться прямо к нему, с немым вызовом отвечать на прямой и пристальный взгляд тёмных глаз, поглаживающих моё лицо своим мрачным холодом.

Смотри же, Кирилл. Я уязвима. Испугана. Ничтожна.

Смотри. Оценивай. Сравнивай. И скажи мне, зачем тебе это нужно? Зачем тебе я?

— Маша, — ещё раз выдыхает он особенно хрипло, тихо, как будто вообще не шевеля губами, и тянется ко мне ладонью, которую следовало бы яростно отбросить в сторону, отшвырнуть от себя, ударить; увернуться от прикосновения к своей щеке его пальцев, обманчиво-прохладных, но оставляющих линии зудящих ожогов, сплошь покрывающих мою кожу от скулы до подбородка. Самое время рассмеяться и заметить, что такие жесты срабатывают только в чёртовых фильмах, где достаточно одного пронзительно взгляда глаза в глаза, где можно поддаться эмоциям и напрочь забыть о том, что твоя жизнь висит на волоске.

А моя уже и не висит вовсе: давно сорвалась и оседает вниз медленно, как крутящееся в воздухе пёрышко, но неотвратимо.

Оттого особенно смешно, что к его руке я тянусь сама. Льну, как дворовая собачонка, впервые приласканная кем-то, а не получившая пинок под рёбра и брезгливое «пошла отсюда». И это так противно. Я сама себе противна до безобразия, и спешно прикрываю веки, лишь бы не увидеть в его взгляде, в выражении аристократически-точёного лица отражение того, что рвёт меня на части изнутри.

— Там есть своя иерархия. Чёткое распределение должностей со своей сферой ответсвенности. Это не клуб по интересам, а скорее амбициозная и опасная работа, откуда невозможно уволиться по собственному желанию. И если один элемент отлаженной десятилетиями пищевой цепочки вдруг выбывает, то…

— На его место должен встать кто-то другой, — шепчу, так и не открывая глаз, пока подушечка его большого пальца поглаживает уголок моих губ.

— Да. В этом и заключается главная проблема. Мы не знаем, что он там делает. Не знаем, что те люди могут потребовать взамен. Но нет сомнений, что никто не позволит какой-то рядовой пешке встать у руля огромной компании, стратегически важной для всего государства. Им плевать, какая у меня фамилия, чья кровь течёт во мне. Потому что по факту я — пшик, пустышка, просто ответственный исполнитель и неплохой руководитель, не имеющий никакой ценности и настоящей власти.

— Это так и есть?

— Не совсем, — уклончиво отвечает он, задумываясь ненадолго. — Пойдём, я постараюсь обьяснить тебе настоящее положение дел.

Мы спускаемся ближе к реке, пробираясь через заросли высоких и прилипчивых сорняков, то и дело обвивающихся вокруг ног и старающихся остановить нас. Влажная трава неприятно хлещет по пальцам, и я втягиваю их в рукава его свитера, опрометчиво надетого мною вместо своего плаща.

Просто так — спокойнее. И мне в самом деле становится плевать, что он поймёт, как сильно я зациклена на всём, связанном с ним.

Небо затягивается плотными облаками, напоминающими грязный снег, с серо-коричневыми прожилками в толще белого цвета, предвещающими скорый дождь. Кажется, за последние пару недель солнце вообще ни разу не показывалось над столицей, полностью уступив своё место угрюмым грозовым тучам.

Кирилл чуть приминает траву у пологого берега и садится прямо на неё, как и в молодости не заботясь о том, что одежда промокнет или запачкается. А я сажусь рядом, в точности повторяю его позу, только лишь согнутые колени прижимаю вплотную к груди, обхватываю руками и кладу на них подбородок, устремляя задумчивый взгляд на беспокойную рябь, идущую по воде с порывами ветра.

— У меня, как такового, действительно мало влияния. Я просто руковожу компанией, которая мне даже не принадлежит: доподлинно известно, что есть документ, согласно которому в случае смерти отца она может перейти к ближайшим партнёрам, вроде того же Байрамова, если совет директоров посчитает, что мне не под силу будет самому с ней управиться. Другой вариант, про который уже несколько раз поднимали речь, это насильственный переход под власть государства. Чтобы избежать всего этого, мне необходимо зарекомендовать себя, но… кто бы мне позволил.

— Отец?

— Да. Он мягко и ненавязчиво ограничивает все возможности приобрести хоть какую-то власть. Даже в дела нашей компании постоянно агрессивно вмешивается, срывает важные контракты, сворачивает новые проекты. Просто, чтобы напомнить всем, что именно он там главный.

— Он думает, что задержится на этом свете дольше положенного срока? Или надеется утащить свой бизнес, статус и деньги с собой в могилу?

— Вряд ли он всерьёз задумывается о таких сложных материях, Маша, — усмехается он и прислоняется своим плечом к моему, незаметно и ловко придвигается чуть ближе, а в пальцах уже крутит сорванную когда-то травинку с пушистыми кисточками соцветий на конце. — Хочет взять от жизни максимум. Ему всего-то сорок три, при этом куча денег, устойчивая нервная система и хорошая генетика — деду было восемьдесят два, и он абсолютно не собирался умирать без посторонней помощи.

Смотрю на него исподтишка, украдкой, раздумывая над тем, как много черт от столь ненавистного ему человека при этом унаследовал сам Кирилл? Можно сколько угодно презирать и ненавидеть своего отца, можно долго держаться за воспитание доброй и наивной матери. Но можно ли навсегда запереть в своей душе тот мрак, что живёт и разрастается там изо дня в день?

Всё, что мне довелось слышать и знать об Андрее Войцеховском, укладывалось всего в несколько ёмких и точных характеристик. Жёсткий. Бескомпромиссный. Эгоистичный. Властный. И одновременно с тем чудесным образом умеющий располагать к себе людей.

Что ж, Кирилл точно уступает ему в последнем пункте. И мало чем отличается по всем остальным, кроме как тяжёлым обременением хоть какими-то расплывчатыми понятиями о морали и честности.

— И тем не менее, ты смог каким-то образом добиться своего лакомого кусочка власти, не так ли? — вдалеке раздаётся глухой раскат грома, и мне остаётся только сжимать пальцы в кулаки и молиться, чтобы дождь не успел добраться до нас раньше, чем закончится этот разговор. Потому что он нужен именно сейчас, срочно, без остановки и передышки, чтобы больше не растягивать собственную безысходность и беспомощность на часы, дни, недели.

Мне необходимо сложить полную картинку настоящего мира Кирилла Войцеховского в своей голове. Узнать его полностью, по-настоящему, как не решилась сделать это много лет назад. Чтобы понять, что делать дальше.

Чтобы принять его жизнь, раз не научилась жить своей собственной.

— Смог. Отец же и помог, сам о том не подозревая. Нанял мне нянечку, чтобы приглядывать и наставлять бестолкового сына в крутой столичной жизни. И Глеб выполнял всё требовавшееся от него на отлично, доносил отцу о каждом моём шаге и каждом сказанном слове. Надо бы спросить у него, с чего он вообще вдруг передумал, — хмыкает он и с плохо скрываемым раздражением отбрасывает от себя смятую и истрёпанную травинку. — Вёл я себя тогда, как мудак. Многим хуже, чем в нашу с тобой старую встречу. Но мы с ним как-то нашли общий язык и общие интересы. У него были небольшие, но всё же связи, умение втираться в доверие и возможность действовать без постоянного присмотра свыше. А у меня были деньги, которыми отец делился особенно щедро, наверняка надеясь, что я буду слишком занят тусовками, чтобы лезть в серьёзные дела.

— Значит, Глеб выступает подставным королём, пока на самом деле правит всем стоящий за его спиной серый кардинал, — улыбка касается моих губ без спроса, но с наглой решительностью, ласково обводит уголки прохладными и слегка шероховатыми на ощупь подушечками пальцев, точь-в-точь повторяя странную ласку Кирилла.

Я ничуть не удивлена. Среди плотно сплетённого клубка эмоций выделяются яркими красками только совсем неуместные восторг и гордость за него. За то, что не поддался возможности прожить красивую и бурную жизнь за чужой счёт, не оставил свои цели и мечты, нашёл способ выкрутиться из той ситуации, в которой другие бы опустили руки, получив достойное оправдание собственного бездействия. За то, что он оказался именно таким, каким мне хотелось его видеть — хоть признаться в этом мешала непомерная гордыня.

— Зря ты так, — его улыбка догоняет мою так же быстро, как у него самого из раза в раз выходит догонять меня. — Глеб на самом деле добился очень многого.

— Даже заслужил эксклюзивное право лично передавать тебе послания от Валайтиса?

— И это тоже, — его смех низкий, чуть хрипловатый, оседает внутри меня странной, щекочущей дрожью в животе и жаром в груди, от которого я пытаюсь избавиться, глубже загоняя в себя прохладный и как будто уже влажный от скорого дождя воздух.

— Что он от тебя хочет?

— Чтобы узнать об этом, нужно всё же с ним поговорить. А у нас с этим пока что не складывается, — он пожимает плечами и продолжает улыбаться, развернувшись вполоборота ко мне и тем самым окончательно выбивая из привычного равновесия.

Небо затягивается тёмным смогом низко висящих туч, заслоняющих и без того тусклое, слабое весеннее солнце, отчего все цвета окружающей природы вдруг становятся насыщенней, контрастней. Выделяется каждая ярко-зелёная, заострённая на конце травинка, светятся невинной белизной лепестки скромных полевых цветов, мерцает глубокой синевой вода в реке, с ритмичными всплесками проносящаяся мимо нас. И его улыбка — искренняя и непосредственная, совсем ребяческая, — так и притягивает мой взгляд, владеет им всецело, безгранично, завораживает своей красотой.

Сердце рвётся, рвётся изнутри, пропускает сквозь себя кровавые ростки тоски, обвивающей нежные и хрупкие бутоны привязанности, жалости, доверия, что так и не загнулись во мне за все эти годы.

А теперь мне больно. Просто невыносимо, необъяснимо больно.

Я не смогу быть такой, Кирилл, не смогу! Я пуста, выжжена, вырвана с корнем. Во мне не осталось ничего настоящего, тёплого, живого.

Чем быстрее он поймёт, что нам больше не по пути, тем проще будет обоим, не так ли?

— Почему же ты не хочешь с ним встречаться?

— Несложно догадаться, о чём именно Валайтис будет вести разговор. Я знаю, что отец играет не за его команду. А в политике такого уровня понятие «не за него» равноценно «против него». Отказаться от сотрудничества с Валайтисом станет слишком опрометчивым и недальновидным поступком, учитывая нынешнее распределение сил. Согласиться — значит оказаться под перекрёстным огнём двух противоборствующих группировок и ступить на ту территорию, откуда нет обратной дороги. Даже из царства Аида можно было выбраться хитростью и смекалкой, а из войны за власть выйти невозможно.

— Разве не этого ты хотел? — прикусываю губу, собираюсь с мыслями, набираюсь смелости, чтобы как по заказу озвучить именно то, чего наверняка добивался Глеб, специально упоминая при мне Валайтиса. — Он сможет помочь тебе сохранить при себе компанию и при этом окончательно разобраться с отцом. Получить именно то, о чём ты мечтал последние десять лет. Я не вижу реальных причин, чтобы теперь отказываться от этого.

— Не видишь? — переспрашивает Кирилл будто бы удивлённо, немного растерянно, и задумчиво оглядывается по сторонам. — Ты в упор не замечаешь того, Ма-шень-ка, что стоит у меня прямо перед глазами, застилая собой весь мир.

Я теряюсь от его слов, странных и пронизанных совсем другой откровенностью, той, что вырывается хаотичными толчками прямиком из сердца. Теряюсь от грубой, болезненной ухмылки, в которой искривляются чётко очерченные губы, и от того, как уверенно он пересаживается мне за спину и прижимает вплотную к себе, больше не спрашивая разрешения и не дожидаясь, когда я решусь, отчаюсь, захочу этого сама.

А я хочу, хочу, так сильно хочу!

Руками уверенно сжимает мои плечи, сдавливает их длинными, сильными пальцами, пробирающимися сквозь свитер и блузку, врастающими прямиком в кожу, пронзающими тело железными спицами, не позволяющими пошевелиться. Лбом прислоняется к затылку, и горячим дыханием щекочет шею. Согревает. Обжигает.

Аккуратно ступает по размытой и скользкой, узкой тропинке между заботой и болью.

— Месть уже давно перестала быть моей заветной мечтой. Главное, чего я хочу сейчас, Маша, это размеренной и спокойной жизни для нас. Без страха и ожидания очередных проблем. Без разборок и постоянной борьбы за власть. Пусть даже без огромных денег и высокого статуса. Я не могу влезть в это всё и тем самым поставить тебя под удар, понимаешь? — он переходит на шёпот, прижимается губами к выемке прямо под мочкой, а руками обхватывает меня, обнимает, стискивает до ноющей боли в рёбрах, ни в какое сравнение не идущей с той болью, что расползается кровяными кляксами прямо под ними.

Не говори мне такое, Кирилл! Не смей так со мной поступать, не надо, умоляю!

Выворачиваюсь резко и быстро, еле-еле вырываюсь из его хватки, прикладываю все имеющиеся силы на то, чтобы попытаться оттолкнуть от себя то, что оказываюсь не готова принять. Слишком рано, слишком сильно, слишком честно, слишком, слишком… Всё чересчур, за пределами и нормами, выше облаков, выше всех звёзд, на которые разрываются сейчас мои внутренности, складываясь в новые галактики.

Я сбрасываю с себя его руки и отстраняюсь от тёплых губ, разворачиваюсь и толкаю ладонями прямо в грудь, выплёскивая всю ярость и почти опрокидывая его на землю. Набираю полные лёгкие воздуха, надеясь унять это жжение, эту острую, никак не ослабевающую боль; закрываю глаза, чтобы не видеть этот проклятый тёмный, выворачивающий меня наизнанку взгляд, затягивающий в глубины изумрудно-зелёного омута и гипнотизирующий отблесками серебра и бронзы.

А потом падаю прямо перед ним, падаю на него, падаю к нему в объятия.

Я вся где-то там, лицом в изгибе его горячей шеи, пальцами в копне густых и жестких волос, ногтями в каменной твёрдости напряжённого плеча, всем телом в коконе уютного тепла, кажущегося спасительным, необходимым. Я вся где-то там, целиком и полностью в нём.

— Иди нахрен, Кирилл. Иди ты нахрен со своими желаниями. Ненавижу тебя, ненавижу, ненавижу! Думаешь, можно вот так просто объявиться спустя ебаные десять лет и… и… да ты хоть знаешь, что я… — горло сводит судорогой, и я задыхаюсь, хриплю, пытаюсь выхватить широко раскрытым ртом хоть мизерную каплю воздуха.

— Не знаю, я не знаю, Маша. Расскажи мне, — говорит настойчиво, говорит спокойно, говорит громко, еле ощутимо покачивая меня из стороны в сторону, баюкая, как маленькую.

Я не маленькая, не маленькая! Я больше не ребёнок, я выросла, я смогла пережить всё то, от чего хотелось умереть.

Смогу пережить и это.

— Скажи мне, Маша. Выкрикни мне это прямо в лицо, чтобы я наконец узнал. Чтобы я понял.

— Нет, нет, — судорожно шевелю губами, не понимая, произношу ли это вслух или твержу на повторе только в своей голове.

— Давай же, кричи, — водит пальцами по моей шее, сжимает волосы на затылке в кулак и с силой оттягивает их, грубо отрывая от себя моё лицо и всматриваясь в него требовательно, властно. Меня трясёт, снова душит — теперь уже слезами, любой ценой пытающимися задержаться в разваливающемся, распадающемся, рассыпающемся теле, и дальше травить его своим солёным ядом.

— Нет, нет, я не хочу, нет.

— Кричи, кричи, ну же, Ма-шень-ка, — гладит, трогает моё тело, прихватывает, пощипывает пальцами редкие участки оголённой кожи до острой и жгучей боли, до ярко-розовых пятен обиды, сдавливающей горло ещё сильнее, распирающей изнутри с бешеной силой, грозящей вот-вот просто разорвать меня в клочья. — Тебе нужно это. Давай же, кричи, кричи.

— Нет, нет, — у меня не получается вырваться от него, не получается снова отпихнуть от себя, не получается даже ударить как следует: лишь скрести пальцами по плечам, упираться ладонями в грудь и мотать головой, ощущая приближение чего-то страшного, ужасающего своей мощью, подчиняющей себе моё тело.

— Кричи! — он встряхивает меня, как тряпичную куклу, и с губ срывается один короткий, неуверенный вскрик. Он встряхивает меня, как безжизненный шмат мяса, и по щеке скатывается первая, одинокая, вымученная слеза. — Ещё, Маша, ещё. Кричи, кричи, кричи!

И я кричу. В полную силу, до хрипоты, до напрочь сорванного голоса.

Дикий, нечеловеческий крик вырывается сразу из вскрытой, беспощадно выпотрошенной им груди и разносится по бескрайним полям, тонет во взволнованно дрожащей реке, петляет по лесу, бьёт громовыми раскатами прямиком в хмурое небо и улетает с порывами ветра туда, где он на самом деле родился.

Я кричу за маленького, испуганного ребёнка, на чьих глазах только что убили родителей. Кричу за девочку, чью первую, невинную и чистую любовь жестоко предали, сломали и растоптали все смелые надежды одной маленькой запиской. Кричу за девушку, молчаливо вытерпевшую становление женщиной через дикую боль и унижение. Кричу за младшую сестру, одним утренним звонком телефона оставшуюся единственной внучкой. Кричу за ту, что три с половиной тысячи дней просыпалась и засыпала с надеждами, оказавшимися не ложными.

Кирилл держит меня молча, даже не пытаясь погладить по голове или вытереть слёзы, заливающие его одежду. Просто держит, пока меня трясёт в истерике, не позволяя безвольно свалиться на землю обессиленному и уставшему телу. Держит, когда мне самой непонятно, как и за что держаться теперь.

За его плечи? За его обещания? За его чувства?

Несколько крупных капель ударяют мне в затылок. Ещё одна шмякается прямо на запястье болтающейся вдоль тела руки и скатывается в траву по тыльной стороне ладони.

И прежде, чем мне удаётся раскрыть крепко зажмуренные все последние минуты глаза, дождь начинает хлестать по нам сплошным потоком, обрушиваясь гневом стихии, пробужденной криками боли.

У меня получается подскочить на ноги сразу же вслед за Кириллом, уже наклонившимся, чтобы подхватить меня на руки. И я хватаюсь за его ладонь, и бегу вместе с ним к машине, поскальзываясь на мокрой траве и земле, пару раз только чудом удерживая равновесие.

Он заталкивает меня на заднее сидение, сам заводит машину и быстро врубает тепло на максимум, наполняя салон мерным гудением системы климат-контроля. Достаёт из багажника плед с до сих пор не сорванной биркой магазина, распахивает дверь и торопливо помогает мне стянуть промокшие насквозь свитер и джинсы, так и стоя на улице прямо под ливнем.

Я беру его за руки и тяну на себя, с непойми откуда взявшейся силой стараюсь затащить внутрь машины, встречаясь с неожиданным сопротивлением.

— Маш, я мокрый весь, — ему приходится кричать, чтобы перебить звуки стучащих по крыше и стёклам капель дождя и моих громко клацающих зубов, но в ответ я лишь мотаю головой, заливая всё вокруг летящими с волос брызгами, и снова уверенно дёргаю его на себя.

— Ттак раззденься тоже, — голос сипит и хрипит, горло саднит после криков, но мне удаётся добиться своего, и он всё же залезает ко мне. Дверь машины захлопывается, погружая нас в вакуум, в тесную и душную камеру взаимных пыток, и моё сердце колотится в унисон с ритмом дождя, с идущим по телу ознобом, пока заледеневшие пальцы подцепляют край его свитера вместе с футболкой и тянут наверх, вскользь касаясь оголённого торса тыльной стороной ладони.

Нам двоим здесь слишком мало места, поэтому приходится вжиматься друг в друга телами, переплетаться руками и ногами, помогать стягивать прилипшую от влаги одежду. Чтобы кожа к коже, губы к губам, глаза в глаза, и всё с таким восторгом, словно впервые в жизни.

— Маша, — он пытается что-то сказать, но я перехватываю все возможные слова поцелуем, не позволяя прекратить это, не желая ничего больше слышать. Только шёпот своего имени, повторяющийся раз за разом, день за днём, сливающийся для меня в одну беспрерывную мелодию.

Опускаюсь спиной на сидение и тяну его следом за собой, наслаждаясь тем, как наваливается сверху тяжесть горячего тела, придавливая меня и не позволяя толком пошевелиться; как зарываются в волосы пальцы, обхватывая мою голову; как вспыхивают губы под поцелуями, наливаясь кровью и разбухая.

Как тогда. Как в ту ночь. Как в любую из тех ночей, что у нас украли.

— Пожалуйста, пожалуйста, я хочу забыться, — признаюсь ему тихо, прямо на ушко, пробегаясь пальцами по шее, по крепкой и напряжённой спине. — Помоги мне забыть.

Отдаюсь поцелуям, глубоким и нежным, опьяняющим сильнее тех капель коньяка, который когда-то впервые попробовала, слизав с его губ. Не замечаю даже тот момент, когда он оказывается уже во мне и двигается постепенно, так хорошо и мягко, словно меня раскачивает на огромной лодке, свободно плывущей по неторопливому течению реки.

Вперёд-назад, вперёд-назад.

Не толчки, а плавное скольжение внутри, всё нарастающее трение, отзывающееся сладкой негой где-то в теле, потерявшем чёткие формы и очертания, разлившемся под ним, слившемся с холодными каплями дождя и горячими каплями пота на его коже.

Вперёд-назад, вперёд-назад.

Я запрокидываю голову и подставляю шею под поцелуи, под невесомые и тёплые прикосновения языка, а сама улыбаюсь ненормально широко и искренне. И позволяю себя укачивать, убаюкивать, удовлетворять этими чудесными поступательными движениями, ощущением спутавшихся прядей под своими пальцами, обманчивым чувством переигранного прошлого, вернувшегося вспять времени.

Мне кажется, что мир вокруг исчез, захлопнулся как прочитанная до конца книга, свернулся клубочком до размера одной машины, сжался до узкой ленточки сидения, прилипающего к обнажённой коже. Тут, под небрежно накинутым поверх нас пледом, с затёкшим от крайне тесного для двоих пространства телом, до сих пор подрагивая после истерики, после дождя, после оргазма, я чувствую себя настолько живой.

И настолько же счастливой.

А следом приходит опустошение. Непривычный, ранее незнакомый тоскливый страх того, что это — абсолютный пик, вершина всех возможных эмоций, предел счастья, растекающегося в груди хрупкой тёплой нежностью. И дальше, как и всегда прежде, будет становиться только хуже, и хуже, и хуже…

Дождь так и не заканчивается, но яростная дробь огромных капель сменяется на размеренное, почти деликатное постукивание как раз к тому моменту, как дыхание прижимающегося ко мне Кирилла становится ровным, спокойным, глубоким, а вылетающий из его рта тёплый воздух слегка раздувает прилипшие к моему лбу тонкие пряди волос.

— Лучше вернуться, пока дорогу не размыло, — у меня хватает сил только согласно кивнуть, хотя сам факт того, как быстро он возвращает себе трезвость мысли, вызывает зависть и недоумение. Я-то привыкла излишне самоуверенно считать именно себя излишне рассудительной, просчитывающей наперёд каждое слово и действие, не поддающейся никаким эмоциям.

Посмотри, что с тобой стало, Маша. Ты увязла в топи собственных чувств так глубоко, что можешь лишь беспомощно смотреть на него преданно-обожающим взглядом.

Он еле натягивает на себя мокрую одежду, морщится и кривится, каждым слишком резким и поспешным движением то задевает руками сидения, то стукается головой о крышу, чертыхается, и только закатывает глаза, когда замечает, что я наблюдаю за ним из-под полуопущенных ресниц и улыбаюсь.

Его время ухмыляться наступает сразу следом, когда мне приходится извиваться змеёй и нелепо елозить по сидению, чтобы натянуть на себя трусы и при этом не испачкать всё вокруг его спермой, начинающей вытекать из меня при первом же излишне торопливом движении бёдрами. И когда он достаёт из бардачка пачку салфеток и молча протягивает мне, только закатываю глаза.

— Пока будем ехать, остальная одежда успеет подсохнуть, — поясняет он, укутывая меня в плед в одной лишь блузке и трусах, и подталкивает перелезть на переднее сидение.

Печка действительно жарит так сильно, что тяжело становится дышать, и тут не то, что одежда, — я сама скоро высохну так сильно, что кожа потрескается и начнёт осыпаться.

От духоты кружится голова и сильно клонит в сон, и я снова подтягиваю ноги к себе, прислоняю голову к слегка запотевшему окну, щекой смазывая капельки контрастно-прохладного конденсата, и всё равно стараюсь не закрывать глаза и смотреть на него, сосредоточенного то ли на дороге, то ли в собственных мыслях.

— Спасибо, — произносить это именно для него оказывается так же странно и почти больно, как первые два раза, и губы продолжает пощипывать ещё какое-то время, словно пересоленные слёзы только сейчас добираются до них и заполняют все мелкие трещинки. Может быть, отойдя от своего эйфорически-сонливого состояния, я ещё пожалею о высказанной перед ним слабости.

А может быть нет.

Между нами уже столько, что перекрыть выставленный друг другу счёт не хватит и всей жизни. Ему — купить, мне — отработать.

— Что ты хотела забыть, Маша? — вопрос нагоняет меня в полудрёме, решительно хватает за плечи и встряхивает, вмиг срывает с тела мягкую защитную оболочку, в которой так хотелось спрятаться от всех кошмаров прошлого.

Кто тебя за язык тянул, дура?

Плед вдруг становится неприятно колючим, царапает кожу, пока я старательно заворачиваюсь в него ещё сильнее, спасаясь от пробежавшегося по спине и рукам холодка. Бросаю быстрый взгляд на панель с климат-контролем, чтобы к собственной досаде убедиться, что там-то ничего не поменялось.

Мне не стыдно рассказывать о том, что произошло. Нет, не стыдно, но… После того, как я озвучу нелицеприятную правду, как же смогу уверенно делать вид, что не нуждалась в нём всё это время? Как буду прикидываться, что могу контролировать хоть что-то в своей жизни, если на самом деле всегда поддавалась обстоятельствам, прогибалась, охотно вставала на колени перед судьбой и даже не пыталась сопротивляться, бороться за своё счастье?

Ничтожная. Жалкая. Слабая.

Такая же шлюха, как моя сестра. Она хоть искала деньги и удовольствие, а я продавалась за возможность зарыть голову в песок и сохранить свою фальшивую независимость.

— Я сама пришла к Паше. Предложила… себя. Мне тогда только исполнилось шестнадцать, и я была очень зла на всех. На тебя, на Ксюшу, на себя. Особенно сильно на себя. И мне захотелось мести, захотелось как следует наказать саму себя за то, что не могла просто оставить, смириться, простить, забыть… Наказала, — я пытаюсь усмехнуться, но парализованное тело отказывается слушаться, шевелить онемевшими, закостеневшими мышцами.

Перед глазами так и висит потолок, чуть желтоватый от времени и издевательски-яркого дневного света за окном. Испещрённый сетью тончайших серых трещин на старой известке. Со светлыми маленькими пятнышками-брызгами от шампанского, оставшимися с тех времён, когда там теряла девственность моя сестра.

Я смотрела на этот потолок. Всё время смотрела только на него, стараясь отвлечься и не думать больше ни о чём.

— Сама виновата. Знала, что он отыграется на мне. Он и отыгрался, — моргаю, пытаясь избавиться от этого видения, но белый пух облаков за окном так и рассекают тёмные трещины, а красный свет светофора расползается под каплями дождя на стекле и превращается в пятна крови. — Очень медленно и очень жестко. Почти два часа крайне извращённой пытки. А хуже всего, что потом ему стало стыдно. Жалко меня. И показалось, что лучший способ как-то это компенсировать — завести со мной отношения.

К счастью, Кирилл молчит, никак не комментируя это и не задавая больше вопросов, и даёт мне отличную возможность не смотреть на него. Не видеть осуждения, не видеть отвратительной, унизительной жалости, не видеть недоумения поступком, слишком сильно выбивающимся из попыток закомплексованной девочки быть исключительно правильной во всём.

Я всегда ошибалась, Кирилл, всегда. Каждый чёртовый раз в своей жизни, когда от меня требовалось решение, я давала неправильный ответ.

Натягиваю плед до самого подбородка, чтобы скорее справиться с ознобом, прикрываю глаза и почти сразу же засыпаю поверхностным, тревожным сном.

* * *

Пальцы так и мусолят гладкую поверхность пачки сигарет, тянутся к ней по давней привычке, стоит лишь задуматься на мгновение. Ещё одна маленькая слабость, которую на самом деле можно вытравить из себя, стоит лишь по-настоящему захотеть. Но вот незадача — не хочется. Иногда мне кажется, что это вообще единственный доступный мне способ проживать свою жизнь: заниматься постепенным и последовательным саморазрушением.

Достаю одну сигарету, зажимаю губами и уже тянусь к зажигалке, но одёргиваю себя в последний момент, поднимаюсь со стула и быстро выхожу на маленький балкон.

Нервишки шалят, да, Кирилл?

Делаю первую затяжку сразу же, как только прикрываю за собой дверь, чтобы едкий дым не заползал в квартиру. Обычный способ успокоиться перестаёт работать, и я лишь бестолково скольжу взглядом по монохрому столичных домов, позволяя мыслям с усиленным рвением заполнять так стремившуюся избавиться от них голову.

Слишком много задач одновременно требуют своих немедленных решений, а я сомневаюсь как никогда сильно, никак не находя достойный компромисс между «надо» и «хочется». Проблемы, проблемы, проблемы нарастают снежным комом, придавливая своим весом.

Когда я возвращаюсь на кухню, Маша все так же сидит, уткнувшись носом в листочки с расчётами. Кажется, будто она и не заметила вовсе, что я выходил, оттого намеренно громко передвигаюсь по кухне и подглядываю за ней исподтишка.

Это какой-то новый, феноменально высокий уровень собственного идиотизма: ревновать её к работе, которую сам же и навязал. Просто десять из десяти, флеш-рояль, шах и мат в одном флаконе.

Ёбаный пиздец и прямой путь то ли в дурку, то ли сразу на тот свет с такими загонами.

Глеб обещал приехать часа через полтора, и это ещё один повод нервничать и гасить в себе иррациональное желание держать от него Машу как можно дальше. Я, конечно, могу припомнить о том, что он нагло и топорно, но, — чёрт бы его побрал! — при том очень успешно использует её, чтобы продавливать своё мнение в тех вопросах, где я упрямо остаюсь непреклонен. Могу сослаться на страх, что он скажет что-то лишнее, позволив ей в полной мере понять, какой размазнёй я способен становиться, если дело касается связанных с ней же вопросов.

Но, блять, реальность такова, что я начинаю ревновать её даже к нему, не имея на это ни одной разумной причины.

Как будто мне вообще нужны эти самые, разумные, причины, когда всю последнюю неделю внутри происходит самая настоящая кровавая революция и государственный переворот с полным смещением власти. Разум заперт на замок, и только изредка испуганно вскрикивает, наблюдая за тем, что вытворяет отныне заправляющее всем сердце.

— Что-то не так, Ма-шень-ка? — протягиваю насмешливо, наблюдая за тем, как она хмурится и быстро шуршит листами. Один в один та девочка, что забивалась в максимально удалённый от меня угол дивана и смотрела как на вражеского захватчика, стоило лишь раз поправить её отточенный ответ.

А сейчас она поднимает голову и, кажется, недоумевает, безошибочно уловив мой совсем не настроенный на работу, деловое общение или серьёзный разговор, откровенно заигрывающий тон. Тонкая морщинка у неё на лбу мгновенно разглаживается, одна бровь вопросительно приподнимается, а губы словно вот-вот расплывутся в улыбке. Впрочем, последнее — явно уже игра моего воображения и попытка выдать желаемое за действительное.

— Нет, всё нормально, — пожимает она плечами и снова упирается взглядом в листочки. — Сделай, пожалуйста, кофе.

По инерции встаю у плиты, тянусь рукой к шкафчику, где хранятся молотые зёрна, и только тогда осознаю, что именно только что услышал. Ухмыляюсь, прикрываю глаза и чудом сдерживаюсь, чтобы не хлопнуть себя ладонью по лбу.

«Сделай, пожалуйста, кофе».

Если бы меня спросили, какие фразы никогда не услышишь от Маши Соколовой, эта вошла бы в топ-десять. Пожалуй, наряду с «пожалей меня», «давай просто побудем вместе» и чем-нибудь миленько-сладеньким, вроде «мне с тобой так повезло».

Краем глаза замечаю, как она поднимается из-за стола и подходит ближе, как ни в чём не бывало устраивается на высоком барном стуле за кухонным островком-стойкой, на расстоянии всего лишь вытянутой руки от меня. Подпирает подбородок ладонью, следит за мной своими синими океанами, в которые сейчас боюсь взглянуть.

Утону тут же, как брошенный в воду камень. Без промедления, без шанса на спасение, рухну на самое дно и не выберусь больше никогда.

Для меня оставаться с ней рядом это даже не саморазрушение, а самый настоящий суицид, который хочется растянуть на весь остаток жизни. Тонуть день ото дня. Травиться ядом — по чуть-чуть, постепенно, наслаждаясь тем, как отказывают один за другим жизненно важные органы, пока я пребываю в нездоровом, наркотическом экстазе. Истлевать десятками лет, раз за разом туша огонь своих эмоций в её прохладной глубине.

— Скажи мне, Кирилл, — начинает она неожиданно-ожидаемо, тянет задумчиво, и я тут же разворачиваюсь к ней с искусственно-учтивой улыбкой на губах, на тренировку которой ушёл не один год. Так же, как на мастерство до последнего держать свои эмоции на замке, не показывая злости, страха, растерянности.

Но сейчас я чувствую предвкушение. Такое, что выдаю себя с потрохами, облизывая пересохшие губы, разглядывая её лицо, пока что удерживающее выражение обычного праздного любопытства.

Только низкий и певучий, вибрирующий в воздухе, непривычно стервозный голос не даёт ей меня одурачить, исподтишка забирается внутрь и пробегается чувством странной щекотки от груди к низу живота, резкой пульсацией приливающей крови отзывается в члене.

— Что? — движимый инстинктами, подкрадываюсь ближе к ней, упираюсь бедром в стойку, вынуждая её задрать голову и смотреть на меня снизу вверх. Это опьяняет и будоражит, даёт ложное ощущение власти, подстёгивает азарт, под влиянием которого можно потерять бдительность и забыть обо всём на свете.

Давай же, Маша, провоцируй меня. Доводи. Заводи.

Я знаю, что мы оба без ума от этой игры.

— Я хочу знать, — она снова делает паузу и улыбается широко, прищуривается, когда мне не хватает выдержки и тело само подаётся ещё ближе к ней. — Что ты собирался делать тогда, Кирилл? По ночам. С влюблённой в тебя тринадцатилетней девочкой.

Выдыхаю судорожно и громко, с ненавистью и злостью смотрю в её глаза, неистовый шторм в которых вдруг унимается, сменяется полным штилем, позволяя любоваться кристально-прозрачной голубой гладью. Невероятно чистый и невинный взгляд для той, в чьей голове настолько развратно-грязные мысли.

Дышать становится тяжело от подкатившего к горлу комка тошноты, от омерзения и отвращения, вызванными настолько неправильными мыслями, невольно возникающими образами и ассоциациями, от которых мне становится невыносимо тесно в собственной коже. Запретная тема. Самое слабое место, по которому она, не раздумывая, нанесла мощный удар.

— Ничего, Ма-шень-ка, — хриплю отчаянно, чем немало её забавляю, судя по становящейся всё более довольной улыбке. Смотрит хищно, словно примеривается к следующему броску на загнанную в угол жертву, дышит глубоко и учащённо, кладёт ладонь мне на грудь и ноготком подцепляет пуговицу на рубашке. — Подождал бы пару лет.

— Пару лет, — повторяет за мной протяжным эхо и ведёт пальцами вниз, задерживается на пряжке ремня и при этом заглядывает мне в глаза, насмехаясь надо мной откровенно, нагло, безнаказанно. И я спешу ответить на брошенный вызов, перехватываю её локти, но всё равно опаздываю: ладонь уже сжимает через брюки налившийся кровью, болезненно напряжённый от возбуждения член. — И кого же ты обманываешь, Кирилл: меня или себя?

Тело бьёт судорога, на лбу выступает испарина, и я чувствую стыд, всепоглощающий и уничтожающий стыд, словно меня застукали с поличным на чём-то особенно ужасном и гадком. И еле справляюсь с желанием содрать её с этого стула, перегнуть через него же и жёстко отодрать.

Почему, почему, почему ты такая сука, Маша?

Это уже не провокация, а клинический диагноз и статья в уголовном кодексе.

— Ты спросила меня, что я собирался с тобой делать. Мой ответ максимально честный и открытый, Маша: ни-че-го, — отпускаю её руки, поняв всю бесперспективность собственных вялых и неубедительных попыток остановить этот позорный, тошнотворный и отчего-то возбуждающий разговор. Хватаю волосы в кулак и не позволяю отвернуться, склоняюсь вплотную к ней, упираюсь своим лбом в её и шепчу отчаянно: — Потому что хотеть и делать — это совсем разные вещи.

Вижу разочарование и досаду на её красивом личике и еле сдерживаюсь, чтобы не высказать ехидное: «Задавать правильные вопросы ты так и не научилась». Потому что это — единственная моя возможность раз за разом ускользать от прямых ответов, продолжать хвататься за край отвесной скалы, когда как ноги мои уже висят над бездонной пропастью.

Ведь она научилась самому главному — манипулировать моими чувствами и слабостями ловко, словно кукловод, держащий в своих руках десятки привязанных к телу куклы ниточек.

— И что ты… хотел? — запинается, срывается, облизывает губы нервно, и я сжимаю её волосы ещё крепче, останавливая себя в желании немедленно догнать этот розовый кончик языка и почувствовать его у себя во рту. Достаточно с меня попыток не терять самообладание, пока её ладонь усердно и бесстыдно надрачивает мне сквозь одежду.

Улыбаюсь и легонько качаю головой, сильнее вдавливаясь в её лоб. Наверное, я и сам не смог бы сказать, чего хотел тогда. Восемнадцатилетний парень, знакомый лишь с объятиями матери в детстве и чужими кулаками в подростковом возрасте. Испытывающий такой острый тактильный голод, что от каждого прикосновения внутренности отправлялись в поездку по американским горкам от восторга.

Понадобилось время, чтобы понять, что дело было вовсе не в пресловутом тактильном голоде. Имело значение лишь то, к кому прикасаться.

Мне нужно было трогать её. Совсем не так, как могу делать это сейчас, не ограничивая себя ничем, кроме пределов собственной фантазии и извращённости. Чувствовать мягкость и шелковистость кожи под контрастно-жёсткими, шероховатыми, покрытыми огрубелыми мозолями подушечками пальцев; вести костяшками по нежной и хрупкой шее, ощущая её волнение, дрожь, трепет. Тереться кончиком носа о её щёку, утыкаться в висок, зарываться в волосы, чтобы вдохнуть тонкий, еле уловимый цветочный аромат.

Она порывисто выдыхает в тот момент, когда я провожу ладонью вдоль её руки, от плеча до запястья, почти не соприкасаясь с кожей, держась на мучительно-приличном расстоянии, и начинаю поглаживать напряжённые пальцы, вцепившиеся в край стула. Осторожно перебираю пряди на её затылке, большим пальцем задеваю мочку с маленькой серёжкой-колечком в ней.

— Уходишь от ответа? — шепчет злобно, пытается вывернуться, чтобы посмотреть на меня, скинуть с себя морок неожиданной, непредсказуемой нежности, от которой тает оставленным на солнце кристаллом льда, так соблазнительно растекается в моих руках.

— Ты спросила, чего я хотел. Я показываю тебе это.

Вижу, как она пытается передёрнуть плечами, скривиться в гримасе недоверия, может быть даже рассмеяться или сказать что-нибудь едкое, издевательское. И не может. Не хочет?

Это на самом деле то, чего я точно хотел тогда. Наслаждаться её близостью, теплом, возможностью быть рядом, вместе с ней.

Пройдёт не один месяц, прежде чем я в полной мере смогу оценить совсем другую возможность близости. И не один год, прежде чем попробую представить кого-то другого на месте снятой на пару часов проститутки, старательно отрабатывающей свои деньги.

Только казалось безобразным думать о той, которая в воспоминаниях так и оставалась совсем ещё ребёнком, когда на твой член ртом натягивают презерватив. Чем-то на уровне дикого отвращения к себе, желания закинуться алкоголем и дозой побольше, чтобы потом хохотать в голос и убеждать себя, что я нормальный, нормальный, нормальный!

Или просто слегка не в себе.

— А ты, Маша? Чего хотела ты? — жду, что огрызнётся, мгновенно сменит тему, постарается меня переиграть, изо всех сил схватится за возможность снова ткнуть меня носом в тот факт, что ей на меня почти всё равно. А вместо этого только продлеваю собственную агонию, потому что её пальцы яростно и быстро расстёгивают пуговицу и ширинку на моих брюках, резко дёргают их вниз вместе с трусами, и снова сжимают член.

Ёб твою мать, Ма-шень-ка, что же ты творишь?!

Подушечка большого пальца с нажимом проходится по безумно чувствительной от сильного возбуждения головке, принося с собой кайф вперемешку с болью. Ещё несколько таких движений, чуть больше усилия, и придётся шипеть и стискивать зубы, чтобы вытерпеть это.

Но она останавливается, плюёт себе в руку и перехватывает член всей ладонью у основания, чтобы тут же вернуться к скользящим, всё нарастающим в темпе и скорости движениям. Таким пошлым, грубым и будто отчаянным.

— Смотри на меня! — приказываю срывающимся голосом, хотя сам еле держу глаза открытыми, не разрешая себе полностью отдаться восхитительным ощущениям и приглушённым звукам её частого, поверхностного дыхания.

И Маша слушается беспрекословно, поднимает голову и смотрит прямо на меня, только взгляд её рассеянный, затянутый мутной пеленой животного желания и самых убогих, низменных инстинктов, руководящих телом. Моя ладонь лежит у неё на талии, вторая всё так же обхватывает шею, и поднимается вверх по ней, чтобы упереться большим пальцем в уголок слегка приоткрытых губ и толкнуться между ними, потереться подушечкой о горячий и влажный язык.

Я целую её, как в бреду, бестолково прижимаюсь, вдавливаюсь, еложу губами, будто за чёртовы десять лет так и не научился нормально это делать. Тянусь к теплу, к мягкости, к упоительной податливости, совершенно позабыв даже о собственном пальце у неё во рту. В голове полный хаос, ёбаное броуновское движение мыслей, чувств и импульсов, окончательно сводящееся меня с ума и оставляющее тет-а-тет с невыносимо приятным натяжением каждой вены в моём теле.

Еле успеваю остановить, одёрнуть себя, и жёстко перехватываю ладонь на своём члене, сдавливаю намеренно сильно, жмурясь от неприятно-болезненных ощущений. Снимаю её со стула рывком, разворачиваю спиной и подталкиваю вперёд, вынуждая лечь грудью на светлый мрамор столешницы.

«Холодный же,» — проносится где-то на задворках сознания, и я начинаю метаться, то с глухим рыком пытаясь спустить с неё брюки, то хватая за плечи и поднимая, прижимая к себе, снова возвращаюсь к раздражающей одежде.

Не в себе, не в себе, я точно не в себе.

Зато оказываюсь в ней и стону, как девчонка, сразу разгоняясь до такой скорости, что от шлепков бёдрами у нас наверняка останутся синяки. Вколачиваюсь до упора, держу её за шею, сжимаю и сдавливаю трясущейся ладонью.

— Громче, Маша, громче, — сам не понимаю, как и когда говорю это, но мой голос тут же перекрывают звуки стонов, вздохов, вскриков, нарастающие и нарастающие в тональности.

И она скребёт ногтями по мрамору, прогибается в спине и запрокидывает голову, подаётся навстречу размашистым толчкам и тянется пальцами к своему клитору, переходя на сплошной протяжный вой. Пытается свести ноги, извивается, дрожит, так, что мне приходиться надёжно обхватить её руками за плечи и живот, и добираться до собственного космического взрыва несколькими судорожными, быстрыми рывками.

Мне кажется, стоит лишь слегка разжать объятия, как она осядет прямиком на пол, настолько ослабевшим, мягким становится её тело. Меня и самого еле держат ноги, так что это настоящее чудо — что мы тотчас не падаем вместе.

Маша не выглядит усталой, нет, — скорее разнеженной, расслабленной и феноменально довольной. Даже слегка улыбается, прикрыв глаза, и я аккуратно целую её в щёку, до сих пор побаиваясь, что вот сейчас она дёрнется, взбрыкнет и заорёт «не трогай меня!» так же громко, как только что орала подо мной.

Ты меня в могилу сведёшь, Ма-шень-ка.

Помогаю ей сесть на стул, упираюсь ладонями в столешницу, действительно оказывающуюся притягательно прохладной, и боковым зрением наблюдаю за тем, как лениво, неторопливо она пытается стащить с себя брюки и трусы, так и оставшиеся болтаться на уровне щиколоток. Впрочем, мои сейчас где-то там же, а рубашка промокла насквозь и противно прилипла к спине.

Обычно проходит раздражающе много времени с каждого нашего секса, прежде чем у неё выходит вернуть себе непринуждённый вид в стиле блядского «это ничего не значит» и снова начать со мной разговаривать. Приходится довольствоваться только выражением растерянности и беззащитности на её лице, изредка ловить на себе задумчивый взгляд и ждать, ждать, ждать, когда-же наконец настанет тот переломный момент.

Когда она примет меня в свою жизнь. Когда смирится с тем, что я уже есть в её жизни и поймёт, что больше никуда не исчезну.

— Ты знаешь, что от этого бывают дети? — она старательно вкладывает в свой вопрос максимум недовольства, даже сурово поджимает губы, но голос всё равно дребезжит от волнения и страха, а взгляд так и остаётся плутать где-то внизу, между валяющейся на полу и собранной гармошкой одеждой, мелкими песчинками кофе, которые я невесть когда успел просыпать, и неуместно-стеснительно сжатыми голыми ногами.

— Серьёзно? — протягиваю с почти искренним удивлением и разворачиваюсь к ней с ехидной усмешкой на губах.

Я на самом деле удивлён. Тем, что она вот так внезапно решила пренебречь собственными же глупыми правилами. Тем, что подняла этот вопрос именно сейчас, когда как людям без проблем со здоровьем наверняка уже хватило бы прошедшей недели, чтобы с приближенной к сотне вероятностью зачать ребёнка.

Жаль, но мы к числу этих людей не относимся.

— Я давно уже не пью таблетки…

— Я знаю, — обрываю её, терпеливо ожидая момента, когда же ей надоест любоваться собственными коленками и взгляд метнётся вверх, ко мне, повинуясь чистому любопытству.

— Та операция, что у меня была, только снижает шансы беременности, но не защищает от неё.

— Я знаю, Маша. Я разговаривал с твоим врачом, — она шумно выдыхает носом, как разъярённый бык, завидевший вдалеке красную тряпку. А мне до безобразия хочется вывести её из себя, тем более сейчас это получается делать, не прикладывая ровным счётом никаких усилий. — Ну давай же, просто спроси у меня. «И что ты собираешься делать, Кирилл?» «Какие у тебя планы на будущее, Кирилл?» «Чего ты хочешь, Кирилл?»

— А не пойти бы тебе нахер, Кирилл? — выдержке приходит конец, и я наконец ловлю взглядом ледники её глаз, сверкающие праведным гневом, и ловлю её губы, ещё шевелящиеся в попытке отправить меня ещё дальше.

— Пока что ограничусь походом в душ, — нехотя отлипаю от неё, посмеиваясь, открываю дверь на балкон, чтобы проветрить в нагревшемся и пропахшем еблей помещении, и спокойно скрываюсь в ванной.

Она приходит сразу следом, показывается у дверей душевой в тот момент, когда я выкручиваю температуру воды на жидкий лёд, и торопливо стягивает с себя кофту. А я прикусываю язык — не только в переносном смысле, но и в самом прямом, сжимаю самый кончик между зубами, — чтобы не сказать чего-нибудь лишнего и дать ей возможность сделать ещё один маленький, но очень важный шажок вперёд.

Сам не знаю, откуда раз за разом нахожу в себе силы остановиться. Нахожу причины, чтобы несясь на полной скорости и не имея тормозов смело вывернуть руль и влететь в очередную возведённую ею преграду, в надежде если и не пробить ту насквозь, то хотя бы достучаться до неё. Обратить на себя внимание громким воем полностью переломанного, еле справляющегося с болью тела.

Ни на что особо не рассчитываю, сдвигаюсь чуть в сторону, уступая ей место под струями воды. И уже заношу ногу для ещё одного шага назад, с нерациональной и нелогичной злостью выхожу за пределы её драгоценного личного пространства, когда Маша просто молча прижимается ко мне всем телом. Одним порывом, неловко, полубоком.

Это не извинение, ни ласка. Просто потребность, которую я чувствую так же остро, и тоже до сих пор не научился нормально выражать.

Но ты ведь и не думал, что вам будет легко и просто, правда?

— Я точно знаю, что у мужчин в нашей семье какие-то проблемы со способностью к зачатию. Я так и остался единственным ребёнком отца только благодаря этому, учитывая его образ жизни. Понятия не имею, коснулось ли это меня, но… Хочется верить в чудеса, но не хочется жить ложными надеждами.

Глажу её плечи и спину, смотрю поверх макушки, теперь уже сам избегая возможности встретиться глазами. Потому что я нагло и откровенно вру ей, но хотя бы больше не обманываю самого себя: мной движут именно ложные надежды и вера в чудо. С ними справиться многим проще, чем с тем приговором, который могут озвучить после обследования врачи.

Да, у деда и отца всё же получилось завести ребёнка. У одного — в пятнадцать, у другого — в тридцать девять. Только у них не было продолжающихся годами систематических побоев, морального и физического истощения, хронического недоедания и при этом необходимости постоянно таскать на себе тело весом вдвое больше собственного.

И я ненавижу их за это. Так сильно, безудержно, бесконечно, до крошащихся от злости зубов, выворачивающихся, вылезающих наизнанку костей, до струящейся по крепко сжатым кулакам горячей крови. Раньше мне казалось, что даже смерти будет слишком мало, чтобы они искупили всё, что когда-то натворили.

Но нет: сдохнуть будет достаточно. И я обрету спокойствие в тот самый день, когда родного отца закопают в землю вслед за дедом, с которым мы, по иронии судьбы, оказались очень похожи.

Пока Маша молча подбирает с пола кухни наши вещи и тащит их в стирку, я всё же варю для неё кофе, а сам только жду момента, чтобы снова выскочить на балкон и выкурить сразу несколько сигарет подряд. От нервного напряжения хочется сожрать самого себя, и зубы терзают внутреннюю сторону щеки, разгрызая её до огромной кровоточащей ранки.

Но выскочить на свежий воздух я не успеваю, потому что она снова делает это. Прижимается ко мне, голову пристраивает на плече, жарким дыханием щекочет шею, а пальцами обводит, чуть ощутимо царапает через футболку то место под рёбрами, где набита татуировка крестика, оставшегося мне от мамы.

— Почему так? — спрашивает тихо и подаётся навстречу моей ладони, тыльной стороной приободряюще касающейся её лица. Насколько мне удалось понять Машу Соколову, сейчас она находится в процессе затяжных похорон собственной загнувшейся в невыносимых муках гордости.

Я сделаю всё, что угодно, чтобы ты не пожалела об этом, Ма-шень-ка. Вывернусь мясом наизнанку, голыми руками разорву кого угодно, переступлю через любые обстоятельства и даже достану с неба хуеву звёздочку, если тебе это вдруг понадобится.

— Побоялся, что отец увидит, узнает, вспомнит… Непонятно, что у него на уме, а мне нужно было изображать щенячью радость от обретения папаши и отторжение ко всему, что касалось своей прежней жизни. Решил, лучше будет крестик снять.

— Очень… необычно.

— Сделать такую татуировку?

— Нет, — она качает головой и берёт небольшую паузу, раздумывая. — Оставаться преданным спустя столько лет.

Мой смешок теряется в писке дверного звонка, и приходится всё же выпустить Машу из своих рук. Но до входа в спальню провожаю её жадным взглядом, проходящимся по спине, наполовину прикрытой влажными волосами, и по голым ягодицам с несколькими серовато-синими отпечатками моих пальцев.

Загруженность Глеба замечаю ещё до того, как он переступает порог моей квартиры. В сумраке коридора вижу только сведённые к переносице брови и плотно сжатые губы, но уже на балконе, куда мы первым делом идём курить и дожидаться появления Маши, обращаю внимание на вчерашнюю щетину, идущую вразрез с его всегда идеально собранным образом.

Первый и последний раз я видел его небритым только в больнице, после завала, что заставляет нервничать ещё сильнее, и затягиваться сигаретой с такой силой, что лёгкие вот-вот лопнут.

— Малой всю ночь орал, а днём я подменял Люсю, так что… вот, — кривится он, заметив мой изучающе-насторожённый взгляд. Оглядывается, чтобы убедиться что кухня до сих пор пуста, и интересуется насмешливо: — Что за срочность, Кир? Думал, у тебя нет нужды помечать свою территорию.

— Притормози с такими выражениями, — цежу злобно и усилием воли разжимаю вмиг заледеневшие и сжавшиеся в кулак пальцы. Вроде знаю, что в словах Глеба не кроется никакой издёвки или пренебрежения, но всё равно бесит, и хочется долбить кулаком по стене, пока костяшки не сотрутся в мясо.

Для меня это не территория. Целая огромная вселенная, без которой жизни своей уже не представляю.

— Просто удивлён, как быстро мы меняем свои же решения, — пожимает плечами он, пропуская мою внезапную вспышку гнева как что-то обычное и само собой разумеющееся.

— Мы? Чёрт, Глеб, ты и меня считаешь своим сыночком? — смеюсь искренне, моментально приходя в норму и заметно расслабляясь, пока Измайлов закатывает глаза и только делает неопределённый жест рукой в мою строну.

— Да, мой капризный, невыносимый и очень проблемный Кирюша. Теряюсь в догадках, чего ж от тебя ждать дальше.

— Стали известны новые обстоятельства.

— Я что-то упустил? — хмурится он, наблюдая за тем, как я достаю из пачки вторую сигарету, ещё сжимая губами первую. Отрицательно качаю головой, разворачиваюсь вполоборота к стеклянной двери, чтобы заметить, когда Маша покажется на кухне: ни к чему ей слышать даже обрывки нашего разговора.

— Нет, ты… не парься. Ты бы не смог такое раскопать, — усмехаюсь уголками губ, а у самого огромные вилы в груди проворачиваются и перед глазами так и стоит вид укутанного в плед и слегка подрагивающего маленького тельца, вжавшегося в сидение. Голос ровный, спокойный, размеренный. Безжизненный лёд, что в сотни раз хуже самой буйной истерики.

— Пугаем или наказываем? — уточняет Глеб, наверняка уже сделавший свои собственные выводы исходя из моего состояния и собственных воспоминаний о случившемся с Дианой.

— Наказываем. По полной.

Кажется, он хочет ещё что-то сказать, но уже не успевает, заметив тень, быстро мелькнувшую в коридоре и воровато юркнувшую в кухню. Кто бы сомневался, что она попробует услышать что-нибудь, совсем не предназначенное для её любопытства.

Мы рассаживаемся за столом и старательно изображаем из себя людей, собравшихся исключительно для непринуждённой приятельской беседы. Глеб вальяжно разваливается на стуле с довольной улыбкой на лице, Маша с самым отстранённым видом пьёт кофе нарочито небольшими глотками, хотя он наверняка успел остыть, и только я морщусь от горечи, оставленной сигаретами и ворохом неприятностей, и тру пальцами переносицу.

Кто бы только знал, как я катастрофически, бесконечно устал ворочаться в этом дерьме.

— Вообще-то я, Маша, по твою душу, — наигранно бодро начинает разговор Измайлов, и мне стоит больших усилий изобразить равнодушие, когда её настороженный взгляд тут же обращается в мою сторону.

Увы, я в курсе того, о чём будет спрашивать Глеб. И не нужно быть особенно прозорливым, чтобы догадаться, что ей не понравятся наши попытки тщательно покопаться в грязном белье её сестры.

— Мне нужна информация. Имена, фамилии. Любые значимые события, о которых когда-либо упоминала Ксюша. Особенно в последний год перед своей смертью.

— Я ничего не знаю, — ожидаемо говорит она, передёргивая плечами, словно хочет скинуть с себя удушающие заботой прикосновения сестры.

Ксюша её любила. Извращённой, собственнической, болезненной любовью. Готова была на всё, лишь бы защитить её от ошибок. Например, сломать ей жизнь.

— О чём-то же вы разговаривали, когда она звонила тебе. У меня ведь есть список звонков, Маша. Двадцать минут, полчаса… Если она ничего не рассказывала, значит, всё это время говорила ты? — на голос Глеба вот-вот слетится стая ос, настолько сладко он звучит. Только Маша смотрит на него прямо, откровенно-вызывающе, подтверждая мои предположения о том, что делиться с нами подробностями своего общения с сестрой она совсем не намерена.

Пока я раздумываю, как можно убедить её прервать обет молчания, необходимость в этом внезапно отпадает сама собой.

— Я не говорила, что она ничего мне не рассказывала. Наоборот, рассказывала многое из того, что знать мне совершенно не хотелось. И эту проблему я решила очень кардинально: перестала её слушать, — в её улыбке боль, тоска, сожаление. А в голубых глазах плещется ненависть, однажды уже подтолкнувшая её к желанию получить незаслуженное наказание. — Так что я правда ничего не знаю.

— Любые отрывки разговоров. Имена. Хоть что-то, что могло бы дать нам зацепки, потому что сейчас мы не знаем, куда копать дальше. Я уверен, что ты сможешь что-нибудь вспомнить, Маша. Иначе всё это, — он указывает взглядом на сваленные в кучу на краю стола листы с анализируемыми ею цифрами, — становится бессмысленной тратой времени.

Умом-то я понимаю, что Глеб прав, и тоже уверен, что Маша может дать нам намного больше, чем сама думает. Но желание схватить её в охапку и утащить отсюда как можно дальше напрочь застилает мозги, заливает глаза болезненно пульсирующей в венах кровью и сжимает мои пальцы в кулаки до хруста в костяшках.

— Она говорила, что влюбилась.

Лицо Глеба дёргается, почти складываясь в усмешку, и я с разочарованием понимаю, что отреагировал на это бредовое заявление ничуть не сдержаннее него. Маша наблюдает за нами с явно нарастающей злостью, обхватывает кружку с кофе сразу обеими ладонями и старается, очень старается не сорваться.

Слышать слово «любовь», когда речь заходит о Ксюше, кажется раздражающе-забавным. Потому что она так жестоко обошлась с собственной сестрой, спокойно потопталась по моим чувствам, без стеснения выставляла себя на продажу, как лот на аукционе: кто больше заплатит, тот и будет трахать. Удивительно, что в сердце настолько беспринципной, законченной эгоистки, смогло найтись место для любви.

— Это звучало много раз. Я так поняла, что у них было не всё гладко…

— Она называла имя? — Маша отрицательно машет головой, и мы с Глебом, не сговариваясь, переглядываемся. — Рассказывала что-нибудь о нём?

— Про тяжёлый характер, что они ругались несколько раз, вроде расходились даже. Из имён она часто упоминала Тимура, ещё какого-то Роберта.

— Роберт это старший брат Тимура, от первого брака Байрамова.

— Несколько раз звучал Ян. Но это было, кажется, года за полтора до её смерти.

— Ян? — переспрашивает Глеб, и тут же обращается уже ко мне: — Думаешь, это сын Валайтиса?

— Наверняка, — отзываюсь неохотно, а взглядом всё тянусь к ней, только к ней одной. Почему-то именно сейчас, от воспоминаний о прижимавшемся ко мне беззащитном, уязвимом, полностью оголённом-открытом теле, я трепещу и почти задыхаюсь от восторга, запоздало осознавая, насколько много значил этот жест не для неё, нет, — для нас.

И хочется по-настоящему оставить все эти разборки, расследования, попытки занять самое сладкое место под солнцем. Просто быть с ней, по-нормальному. Жить, как все обычные люди. Обрести семью, которой никогда не имел.

— Роберт, по слухам, тоже активно поддерживает Валайтиса. Илья говорил, что отец из-за этого им очень недоволен, — собираясь с мыслями, пытаюсь уловить издевательски убегающую от меня яркую нить разговора. — Получается, Ксюша засветилась по обе стороны баррикад…

— То есть в ваших «элитных» кругах нельзя трахаться с приверженцами разных политических взглядов? — едко интересуется Маша и с искренним любопытством во взгляде смотрит то на меня, то на сдерживающего улыбку Глеба.

— Нежелательно, — выбираю самую расплывчатую формулировку, чтобы не вдаваться в подробности того, что те самые «политические взгляды» на самом деле являются огромными и могущественными силами, которые делят не просто компанию, рынок или место где-нибудь в Кремле. Они сражаются за контроль над целой страной, а потому любого неугодного сотрут в порошок, не задумываясь.

— Приму к сведению, — хмыкает она, без стеснения приманивая изящным пальчиком мою ревность, мгновенно проснувшуюся и вставшую на дыбы. Знаю, что провоцирует, знаю, что насмехается, знаю, что это пустые слова, но всё равно ведусь, как идиот, и только рычать от злости не начинаю.

Считал себя рассудительным и выдержанным? Смеялся над чужими нелепыми собственническими порывами и почти унизительной зависимостью от чьей-то пизды? Получай, Кирилл. Распишись за доставленный тебе прямо на руки пиздец.

— Больше Ксюша никого не называла? — с надеждой в голосе уточняет Измайлов.

— В последние год-два до смерти — нет. Она… жаловалась. Как я поняла, с тем самым мужчиной они не афишировали свою связь, хотя она хотела. То ли он просто был против, то ли нельзя было по каким-то причинам.

— С Тимуром они никогда не скрывались, его кандидатуру можно отбросить. Под категорию «не хотел афишировать» подойдёт Роберт, под «нельзя» наверняка Валайтис со статусом своего отца. Хотя… вспоминая то, что этот Ян вытворял до того, как его опять сослали из Москвы, ему как раз вообще всё можно.

— Вот именно, что его сослали. Если я ничего не путаю, во время смерти Ксюши его здесь не было. Да и непонятно, каким боком он мог быть причастен к краже денег, — резонно замечаю я, — остаётся только Роберт. Он идеально вписывается по всем заданным параметрам.

Говорю бодро и уверенно, но в то же время совершенно не верю собственным словам. Это — лишь попытка прикрыть нашу беспомощность, сделать вид, будто мы движемся вперёд, а не уныло топчемся на месте день ото дня, тыкаемся носом в одно и то же препятствие, как слепые котята.

Задачку решить легче лёгкого, когда она подчиняется каким-то правилам и законам. Поведение же и образ мышления Ксюши точно не подчинялись логике и, как оказывается, не всегда укладывались даже в плоскость исключительно финансовой выгоды. Как же теперь, по прошествии стольких лет, попытаться угадать, во что именно она умудрилась ввязаться?

— Она лежала в какой-то больнице, — вдруг выдаёт Маша, и мы с Измайловым синхронно дёргаемся, разворачиваемся в её сторону и обращаемся в слух. — Летом, в июле или августе, получается как раз меньше года до смерти. Во время разговора я услышала на заднем фоне, как медсестра принесла обед и говорила ей про капельницу. И Ксюша тогда сказала, что ОН уже вечером заберёт её домой.

— У меня нет информации о том, что она попадала в больницу, — в глазах Глеба вспыхивают огоньки предвкушения, но взгляд, брошенный в мою строну, всё равно выражает вину. Я же ничуть не сомневаюсь в его профессиональных качествах, из чего следует только один вывод: Ксюшу действительно хорошо и умело прятали.

— Когда она звонила, мы как раз ждали скорую помощь, бабушке стало плохо с сердцем. Если получится поднять этот вызов, то можно узнать точную дату, когда Ксюшу выписывали из больницы.

— Не звучало больше ничего, что дало бы хоть какой-то намёк, что именно с ней было?

— Нет, — роняет Маша, задумчиво-отрешённым взглядом упираясь в одну несуществующую точку в стене, а потом добавляет заторможенно, чуть запинаясь: — Она была сильно расстроена. Рассеяна. Бабушка попросила тоже поговорить с ней, но Ксюша ответила, что не хочет, и отключилась. Обычно… она не вела себя таким образом. И после этого случая всё опять стало как прежде.

— Ищи, — бросаю Глебу, уже продумывая те слова, что буду говорить ей, когда он уйдёт. О том, что она имела право злиться, обижаться, игнорировать сестру, которая вспоминала о ней исключительно в моменты своей слабости и боли и никогда — в моменты счастья. О том, что мы никогда не можем предугадать последствия своих решений и то, как они скажутся на окружающих нас людях. О том, что Ксюша, в отличие от неё, хорошо понимала, с какими силами затеяла игру.

Но когда мы снова остаёмся наедине, я подхожу к Маше, словно ни разу не пошевелившейся за последние десять минут, решительно разворачиваю её стул и присаживаюсь перед ней на корточки, заглядывая сразу в глаза. А там, среди прозрачных толщ арктического льда, нет ничего: сплошная холодная пустота, уже не искрящаяся бликами под солнечными лучами.

— Это была её жизнь, — говорит она мне, но кажется, что просто повторяет себе, чтобы к десятому, сотому, тысячному разу всё же поверить в эту спасительную мантру.

Пальцы по старой привычке так и мусолят изрядно измятую за день пачку сигарет.

* * *

Она замирает на мгновение, увидев меня на заднем сидении заказанного такси, бросает быстрый взгляд себе за спину — наверняка, чтобы убедиться, что никто из её коллег не сможет меня увидеть, — и быстро ныряет внутрь, слишком сильно хлопая дверью.

— Извините, — говорит водителю сдержанно и косится на меня недоумённо-возмущённо, принципиально соблюдая между нами приличную дистанцию. Это раздражает. Забавляет. И, признаться честно, очень мне нравится.

Безумно возбуждает смотреть на эту хладнокровную, циничную стерву, при любой возможности одаривающую окружающих презрением, а потом ебать её до выступающих слёз, сбитого дыхания и лихорадочного шёпота моего имени, до трясущегося от наслаждения тела. Безумно нравится, как она усердно возводит вокруг себя стены, выкладывает их по маленьким кирпичикам, чтобы потом снести одним порывом, одним шагом навстречу, одним прикосновением тонких пальцев к исцарапанным её же ногтями груди и плечам.

Хотелось бы думать, что я её приручил, но это не так: лишь прикормил и приласкал, втёрся в доверие, на время усыпил бдительность. И стараюсь не забывать, что стоит лишь внезапно взыграть природным инстинктам, и мне суждено будет валяться в луже собственной крови с перегрызенным горлом.

— Да ничего страшного, — доброжелательно отзывается водитель и очень тактично уточняет, не глядя на нас в зеркало заднего вида: — Кирилл Андреевич, куда едем?

— Ко мне домой.

— Дешёвый цирк, — комментирует она еле слышно, закатывая глаза, чем немало меня веселит. В первую очередь тем, что своей эмоциональной реакцией открыто признаётся, что всё это время не догадывалась о том, что возит её вовсе не обычное такси.

Наверное, порой я и правда веду себя очень глупо. Всё ещё пытаюсь произвести на неё впечатление, во всей красе показать себя и свои возможности, всеми доступными способами продемонстрировать извращённую и странную заботу о ней. Как мальчишка, своими импульсивными поступками и вызывающим поведением орущий во весь голос: «Посмотри, какой я хороший!»

Ирония в том, что ей это всё не нужно. Чёрт поймёшь, что ей вообще нужно и чем она думала, когда делала шаг ко мне навстречу, вызывающие-откровенно провоцировала, допускала к своему телу и боязливо приоткрывала железную, увешанную замками дверь туда, где должна быть душа.

Но вместо души у нас обоих лишь тёмный и пульсирующий сгусток злобы, ненависти, отчаяния и неразрывной, жизненно необходимой зависимости друг от друга.

— Ничего больше не случилось? — уточняю через какое-то время и первым придвигаюсь к ней ближе, отвлекая от напряжённого созерцания мелькающих за окном видов столицы. Она отрицательно качает головой и елозит на сидении, а в итоге как-то очень незаметно и ловко оказывается почти вплотную ко мне, и наши локти соприкасаются.

О том, что в первый же рабочий день после майских праздников их куратор вдруг изъяла из работы все папки со старыми счетами и поручила им просто помогать бухгалтерии с начислением заработной платы сотрудникам, я узнал ещё из Машиного утреннего звонка, не особенно удивившись подобным действиям. Особенно после того, как Глеб обнаружил у безработного сына Морозовой Ларисы Ивановны недвижимость на пару десятков миллионов рублей, а у дочери-студентки счёт с приличной суммой денег в европейском банке.

Надо сказать, Илья был очень раздосадован тем, что работники финансового отдела в его компании зарабатывают намного больше, чем он сам.

И хоть я уверен, что Маша бы ничего не стала скрывать от меня, её задумчивость рождает в груди неясную тревогу, вибрирующую трелью маленьких назойливых колокольчиков.

Пытаюсь вспомнить все глубины родного языка и сформулировать уже тот вопрос, что в голове вертится смешным и убогим «ну чё ты, а?», никак не превращающимся во что-то более осознанное и соответсвующее моему блядски-раздражающему статусу директора огромной компании. Но она начинает говорить сама, вынуждая меня вздрогнуть от неожиданности.

— Ты выполнил. То, что обещал тогда.

Киваю, смотря на неё в упор и ожидая, когда же она поднимет голову и тоже посмотрит на меня. Хочу видеть её взгляд. Хочу опрометчиво нырять в глубину глаз и тонуть в них, не в силах пробить корку льда, стремительного покрывающего бушующую водную гладь. Хочу растворяться в ней без остатка.

Да, я сделал всё, что смог, чтобы выполнить все данные ей — и в первую очередь самому себе — обещания. Предоставил все возможности для осуществления её целей. Постарался обеспечить всем необходимым для счастья. Забрал себе.

— Ты добился, чего хотел, — шепчет она еле-еле, то ли спрашивая, то ли утверждая.

— Кого. Кого хотел, — поправляю её, сам не зная зачем, и получаю в ответ горькую усмешку. Она разглядывает свои пальцы, лежащие на коленях, и только когда машина полностью останавливается на светофоре, я замечаю, что они мелко дрожат, и тут же накрываю их своей ладонью, решительно и нагло подминаю под себя.

Её кожа такая приятная, мягкая, и излучает тепло, которое я тут же ощущаю вовсе не под рукой, а почему-то сразу в грудной клетке, около сердца. А пальцы неожиданно кажутся такими маленькими, до невозможного хрупкими, и у меня выходит обхватить их все, целиком, лишь одной своей ладонью. Немыслимо. Так странно.

— Я тоже думала, что вот ещё немного, и добьюсь. Чего-то. Ну хоть чего-то такого, что позволило бы мне думать, что последние двадцать три года я прожила не зря. А добилась лишь понимания, что была поразительна слепа и глуха к тому, что происходило вокруг меня всё это время. Мира, к которому я привыкла, на самом деле не существует. Никогда не существовало. И я не понимаю, что мне делать дальше?

Сердце рвётся от её беспомощности. От собственной беспомощности. От отчаяния, которое чувствую в ней так сильно, словно оно тоже моё. И именно сейчас, когда становятся настолько нужны правильные слова, я не могу найти вообще никаких, превращаясь в молчаливого и испуганного наблюдателя, в её немую тень, в отражение всех страхов, от которых должен, обязан её избавить.

Моя Ма-шень-ка. Моя.

— Маш, — хриплю, и каждый звук выбирается из меня с таким усилием, что трахея вот-вот растрескается и рассыпется в порошок. Утыкаюсь носом в её волосы, дышу глубоко и часто, вбираю в себя запах, подобно огромной дозе транквилизатора несущийся по венам и расслабляющий парализованные страхом мышцы. — Ты можешь поставить себе новые цели. Высокие. По-настоящему амбициозные. У тебя будут неограниченные возможности для их достижения. Будет жизнь, которой ты сможешь распоряжаться сама, как пожелаешь, без оглядки на обстоятельства.

— А если я сама не знаю, чего теперь хочу?

— Дай себе время. Позволь себе не знать чего-то. Это вовсе не значит, что ты слаба, просто ты — всего лишь человек, а не вычислительная машина.

Чувствую мимолётное движение под пальцами, поглаживающими её щёку, и специально отстраняюсь, чтобы убедиться в самом смелом своём предположении: она улыбается. Легонько, чуть приподняв вверх уголки губ. И меня обдаёт холодом, окунает в жар, распирает и раздирает нежностью, раскручивает над землёй и вышвыривает в невесомость от всех тех эмоций, что испытываю разом по отношению к ней.

Люблю тебя, Машенька. Так сильно люблю.

— Я тебя… — меня прерывает звонок телефона, никогда прежде не казавшийся настолько несвоевременным. Первый порыв сбросить Глеба благоразумно отметаю, как и второй послать его к чёрту, и принимаю вызов, злобно рыча в трубку: — Да, чего тебе?

Он говорит быстро, чётко. Коротко излагает информацию, от которой мои пальцы сами собой тянутся к карману брюк, где должна быть новенькая пачка сигарет, а ладонь так стискивает телефон, что тот грозит треснуть и разлететься осколками стекла.

— Понятно, — бросаю ему, прежде чем отключиться. Ловлю хмурый, напряжённый взгляд Маши, и делаю один глубокий вдох и резкий выдох, прежде чем нахожу силы сообщить ей последние новости. — Вашего куратора только что зарезали в метро.

Глава 14

Всю оставшуюся до дома дорогу мы молчим. Тишина вязкая, с кисловатым привкусом, забродившая — она вызывает болезненную пульсацию в висках и тошноту, застрявшую посреди глотки плотным комком копошащихся червей, нарочито медленно скатывающихся в желудок один за другим и постепенно поднимающихся, ползущих обратно, вверх по пищеводу.

Маша смотрит прямо перед собой, выхватывая вид машин через лобовое стекло, а я смотрю на неё, не представляя, что буду говорить, когда это потребуется. Наверное, впервые в жизни мне настолько жаль, что у неё действительно всегда есть вопросы.

Глеб меня предупреждал. Предостерегал. Предвидел возможность того, что вполне рядовые кражи денег могут обернуться чем-то более серьёзным и опасным.

А я, самоуверенный и эгоистичный кретин, думал только о том, как бы подобраться к ней максимально близко и показать себя во всей красе.

Показал, Кирилл? Показал, что нихуя ты в этой жизни не контролируешь?

— Кирилл Андреевич, я буду круглосуточно на связи, если вдруг понадоблюсь.

— Спасибо, Семён Вадимович, — киваю водителю сдержанно и быстро выхожу из машины, настороженно оглядываясь по сторонам подземного паркинга. Продолжение фразы «…только я уже не знаю, кому могу доверять» теряется среди мыслей и мечется там испуганно, производя слишком много ненужного шума, от которого начинает ещё сильнее болеть голова.

Паника с тревогой слаженно сдавливают меня с двух сторон, сжимают в самой обычной ловушке, стремятся размазать до никчёмного кровавого пятна. Я подозреваю всех. Даже самого себя — вспоминая, где и когда мог ляпнуть лишнего, выдать себя, воспользоваться услугами не того человека.

— Ты доверяешь этому человеку? — словно подслушивая мои мысли, спрашивает Маша, пока мы поднимаемся на лифте в мою квартиру. Или это именно я думаю так громко, что проще было бы орать все те слова отчаяния, крутящиеся на языке?

— Наверное. Да, — пытаюсь рассуждать здраво и рационально, сбросить с себя морок страха, туманом клубящегося вокруг. — Он бывший сосед Глеба. Его дочь, ровесница Дианы, однажды выглянула с балкона что-то сказать ждавшим её на улице одноклассникам и упала вниз. С десятого этажа. Никто так и не понял, как это произошло — может, голова закружилась. Но она в коме с тех самых пор, а мы оплачиваем её содержание и всё возможное лечение взамен на его преданность.

— Она ещё может очнуться?

— Её могут вывести из комы, и она будет всё понимать, но не шевелиться, ни есть самостоятельно, ни разговаривать уже не сможет. Поэтому родители не хотят, чтобы её приводили в сознание. И это стоит очень больших денег и лояльности врачей, которых порой недостаточно просто купить.

— И много у вас таких людей? Чья преданность зависит не только от предложенной суммы денег?

— Много, — отвечаю на автомате, не особенно вдумываясь, набираюсь смелости для того разговора, от которого она так непринуждённо и ловко пытается меня увести, воспользовавшись первым же выпавшим, — по глупости данным лично мной, — шансом.

Кажется, она собирается сказать что-то ещё, но я вовремя перехватываю её решительный взгляд и качаю головой, безмолвно призывая закончить этот фарс. Язык намертво прилипает к нёбу, в горле першит, будто во время болезни, и только когда у меня не сразу получается попасть ключом в замочную скважину, приходит осознание того, что пальцы подрагивают.

— Кирилл, — начинает она резко и бескомпромиссно, как только мы заходим в квартиру, и прислоняется спиной к входной двери, выбивая из меня хриплый смешок.

Ты думаешь, Ма-шень-ка, что я могу сбежать от этого разговора в прямом смысле?

— Маша? — перехватываю её нападение, насмешливо изгибаю бровь в знак фальшивого удивления, ухмыляюсь так мерзко, что самому хочется умыться ледяной водой от ощущения раздражающей неправильности вновь происходящего между нами.

«А сам ты давно научился отвечать за свои поступки, Кирилл?»

Нет, осознание собственной слабости, глупости, своих фатальных ошибок лишь будит внутри меня дикую ярость. Такую, что болезненным импульсом пробегает по мышцам, заполняет каждую клеточку тела, раздувает меня изнутри закипающей зловонной жижей, грязной ненавистью, горячим отчаянием, готовыми вот-вот начать сочиться прямо сквозь кожу, уже выливающимся изо рта словами, которые безжалостно ошпарят именно ту, кого я так сильно боюсь потерять.

— Мы выведем тебя из этого… проекта, — запинаюсь под конец, подыскивая правильное определение и чертовски теряясь под её жгучим взглядом и внезапно появившимся злым прищуром.

— Нет.

— Что значит «нет»? — почти взрываюсь, и только большим усилием понижаю тон голоса до нормального к концу своего вопроса, и сжимаю кулаки, так, что оставшиеся в руке ключи вонзаются в ладонь и царапают кожу.

— То и значит, — самоуверенно фыркает Маша, картинно-непринуждённо сбрасывает с себя туфли и спокойно обходит меня, направляясь вглубь квартиры и продолжая на ходу: — Может мне ещё около офиса встать с транспарантом «я тоже в этом замешана»?! Ты сам знаешь, как моё исчезновение с работы будет выглядеть со стороны, а занявшись мной, наверняка без труда получится выйти на всех: на Ромку и Глеба, на бабушку. И на тебя, Кирилл.

Я отшвыриваю в сторону связку ключей и иду за ней. Можно даже закрыть глаза, и всё равно безошибочно ступать прямо по её следам, ориентируясь только на пряный, острый запах исходящего от неё страха.

Она заходит в спальню, встаёт вполоборота к двери и торопливо скидывает с себя пиджак, бросает его на кровать, тут же выдёргивает из-под пояса юбки полы блузки и принимается расстёгивать маленькие пуговички на ней. На меня, замершего в дверном проёме, косится насмешливо, с издёвкой, всем своим видом демонстрируя сногсшибательную уверенность и решимость отстаивать своё мнение до конца.

Ей бы удалось обмануть кого угодно, но не меня. Я слишком отчётливо улавливаю непривычную суетливость её движений, слишком широкую, старательно изображаемую ухмылку, чувствую даже попытку отвлечь меня и сбить воинственный настрой оголённым телом.

Отличная игра, Маша. Но я просто знаю, что тебе страшно не меньше, чем мне.

— Я не буду подвергать тебя смертельной опасности, — произношу с нажимом, в угоду собственному самолюбию теряя слово «больше». Больше не буду.

Давно уже плевать на эти кражи, пусть хоть всю компанию по копейкам растащат. Давно плевать на то, кто и почему на самом деле убил Ксюшу. Плевать на то, насколько серьёзное противостояние двух противоборствующих сил назревает, вздувается огромным фурункулом, не заметить который может разве что слепой. Плевать, плевать, на всё плевать.

Единственное, что имеет теперь значение — не поставить её под удар.

А ведь мне следовало просто и дальше держаться на расстоянии. Оставаться безмолвным наблюдателем и ангелом-хранителем в одном лице, а не втягивать её в свою дерьмовую жизнь.

Просто не быть таким эгоистом.

— Я больше не буду… — повторяю ещё раз и качаю головой, упираюсь ладонями в дверной косяк, словно пытаюсь преградить ей выход, но на самом деле — чувствую такое волнение, что, кажется, могу свалиться на пол в любое мгновение.

Я боюсь за тебя, Маша, боюсь до смерти, неужели ты не понимаешь?

Блузка летит следом за пиджаком, часы на тонком металлическом ремешке оказываются поверх одежды и скатываются по ней под тяжестью своего веса, со звонким стуком падают прямо ей под ноги, притягивая к себе внимание. Она смотрит на них слишком пристально, делает несколько глубоких вдохов, — вижу, как красиво приподнимается вверх обтянутая белым хлопком белья грудь, — а потом разворачивается прямо ко мне.

— Ты сам знаешь, как нужно поступить. И я знаю. У нас просто нет выбора, — вглядываясь в её потемневшие, блестящие то ли от гнева, то ли от ужаса, то ли от подступающих слёз глаза, я до последнего не замечаю, как она подходит почти вплотную. Только вздрагиваю и покрываюсь мурашками, когда моей шеи касаются пальцы, совсем ледяные на ощупь, и тут же перехватываю их в свои ладони, прислоняю к губам, — не целуя даже, а желая отогреть.

Наверное, в любое другое время я бы не удержался от сарказма по поводу того, что ей стало необходимо оказаться под угрозой смерти, чтобы вот так открыто, откровенно, по-настоящему потянуться ко мне навстречу.

Но ведь и сам я ждал до последнего, тянул четыре года вплоть до момента, когда продолжать жить без неё стало равно самоубийству.

— Мы можем инсценировать твою смерть, — мои руки непроизвольно крепче сжимают её хрупкие, тонкие пальцы, потому что я ожидаю взрыв негодования, возмущения, злости от подобного предложения. Сам знаю, как сильно она держится за последние ниточки, связующие её с больше не существующей Машей Соколовой, как переживает о бабушке, еле вынесшей череду потерь.

Но она лишь смотрит мне прямо в глаза. С тоской. С грустью. С проклятым, неимоверно раздражающим меня смирением, от которого выть хочется.

— Нам в любом случае нужно выждать хоть какое-то время с убийства Ларисы Ивановны. Оптимально несколько недель.

— Какого хуя, Маша?! — злобный крик внезапно оборачивается в пропитанный отчаянием шёпот, и я теряю последние крохи самообладания, с протяжным стоном опускаю голову ей на плечо, упираюсь носом в выступающую ключицу и жмурюсь, ощущая, как она обхватывает меня освободившимся ладонями, зарывается пальцами в мои волосы. — Почему ты не можешь просто воспользоваться шансом выбраться из этой заварухи и сохранить себе жизнь? Какого хуя ты такая правильная, а?

Её тихий, короткий смешок только усиливает впечатление абсурдности, полного сюрреализма происходящего. Вот сейчас мои пальцы чуть-чуть ослабят давление, не будут до красных пятен и будущих синяков впиваться в светлую кожу у неё на талии; сейчас я перестану судорожно обнюхивать её, как пёс перед скорой случкой; сейчас только распахну глаза, и она немедленно растает в воздухе, испарится, исчезнет, как обычная наркотическая галлюцинация.

— Раньше мне… мне часто казалось, что так будет даже лучше. Намного проще, — шепчет она тихо, сбивчиво, очень быстро, так, что мне еле удаётся разобрать её слова. Таким же непривычно испуганным, прерывающимся и дрожащим от волнения голосом, каким неделей раньше, в машине, просила меня помочь ей забыться.

— Как, Ма-шень-ка? — нахожу смелость приоткрыть глаза и отстраниться от неё на расстояние совсем мизерное, но позволяющее увидеть лихорадочный румянец на резко побледневшем лице и ненормально расширившиеся зрачки, затянувшие собой почти всю голубую радужку.

— Умереть, — выговаривает она медленно, по слогам, еле шевеля потерявшими привычную яркость губами, и я слишком поздно понимаю, что именно происходит, чересчур увлекшись барахтаньем в сточной канаве своих переживаний.

Перехватываю её осторожно, бережно, еле соприкасаюсь ладонями с покрывшимся испариной телом, готовясь поддержать его в случае внезапного падения. Она вся напрягается, сжимается, становится будто бледной полупрозрачной тенью, бесплотным привидением, жадными и хриплыми глотками безуспешно пытается поймать воздух.

— Тише, тише, — нашёптываю почти нараспев, уже не пытаясь понять, трясусь ли я сам, или так ярко и сильно ощущаю ту дрожь, что болезненными судорогами проходит по ней. — Дыши, Маша, дыши. Тише, тише…

Я становлюсь всё ближе и ближе к ней. Повинуюсь пальцам, что мёртвой хваткой держатся за рукава моей рубашки и мнут, комкают, рвут, настойчиво и неистово притягивают меня, с дикой потребностью вжимают в её хрупкую фигуру. Отдаюсь на волю чистых эмоций и напрочь отключаю разум, не просто прислоняюсь, а вливаюсь в неё, перемешиваюсь с ней, становлюсь одним целым: дышу также поверхностно и тревожно, давлюсь паникой, шипами пропарывающей грудину изнутри, ищу опору, хоть одно яркое пятно, назойливый звук, выбивающееся из всех прочих ощущений, чтобы держаться за него, как за спасательный круг.

Мы становимся всё ближе и ближе друг к другу. Проникаем, прорастаем, въедаемся насквозь, переплетаемся и соединяемся целиком и полностью.

Как я же я люблю тебя.

— Тише, тише, Ма-шень-ка, — повторяю, как заведённый, возвращаясь на десять лет назад, в ту ночь, когда впервые смог прикоснуться к ней настолько смело и успокаивал её точно так же, шёл вперёд маленькими, боязливыми шажками, преодолевая минное поле сомнений. И сейчас чувствую себя блядским сапёром-недоучкой, действующим исключительно на уровне собственных инстинктов, интуиции и расплывчатых представлений о том, что именно нужно делать.

Поглаживаю пальцами её кожу, нежно и неторопливо, ненавязчиво, напоминая о том, что я всё ещё здесь, рядом. Держу так крепко, что не оттащить.

Оставляю мимолётные и лёгкие поцелуи у неё на плече, просто прижимаюсь к изящному изгибу губами, отдавая всю скудную, ничтожную ласку, на которую только способен. Теряюсь во времени, сосредоточив всё своё внимание, все свои мысли на одном лишь её дыхании, отсчитываю незамысловатый и успокаивающий нас обоих ритм: глубокий вдох — неторопливый выдох.

Вдох-выдох. Вдох-выдох.

Ей нужен этот кислород, чтобы не умереть. Мне же нужна только она, одна она. Я дышу ею. Живу ею.

Сумасшедший, помешанный, больной.

— Дыши, Маша, дыши.

Дыши, Кирилл, дыши. И не забывай, что каких-то полчаса назад ты был уверен, что сможешь отказаться от этого.

Напряжение постепенно оставляет её тело, сведённые судорогой ещё в начале приступа мышцы расслабляются одна за другой, и я подаюсь навстречу, удобнее перехватываю руками тонкую талию и хрупкие плечи, позволяя ей оседать, расплываться, таять в моих объятиях. И сам растворяюсь в этих ощущениях, в нашей близости, в долгожданном и настолько желанном доверии, которое она щедро дарит мне прямо сейчас.

Вот так, рядом с ней, можно позволить себе сосредоточиться лишь на чувствах, на прикосновениях, на пронизанном чистым волшебством моменте полного принятия и смирения с тем, что мы испытываем друг к другу. Можно ловить на её спине тёплые блики клонящегося к закату солнца и позволять кофейно-розовому свету укутывать нас мягким, согревающим уютом; представлять себе бесконечную череду наших совместных вечеров, о которых я мечтал искренне и долго, в одних лишь этих мечтах черпая силы для ожидания.

— Я боюсь за тебя. Боюсь, что не смогу уберечь, — говорю как есть, честно и откровенно, хотя признаваться в этом больно практически на физическом уровне. Для чего ей рядом беспомощный слабак? Для чего отношения, в которых боли и страха будет всегда поровну со счастьем? — Я не знаю, как заставить себя сделать то, что нужно, поступить правильно. Как-то давно ты сказала мне, что смириться с потерей не так уж сложно, когда привыкаешь ничего не иметь, но это не так, Маша. Для меня это не так. Мне не хватило и последних десяти лет, чтобы принять то, что я тебя потерял. И я не хочу, я не могу снова пойти на такой риск.

— Но тебе придётся.

— Я знаю. Знаю, — качаю головой и тихонько раскачиваю её в своих руках, целую в висок, в лоб, снова в висок, еле проглатываю вместе со слюной вставший среди горла камень, — кажется, тот самый, что только недавно уверенно сорвал со своей шеи и опрометчиво решил, что отныне он не будет тянуть меня на самое дно жизни.

Сомнения, сомнения, сомнения. Стоит лишь чашам весов прийти в равновесие, как тотчас же на одну их половину приземляется что-то новое, требуя немедленных, но при этом выверенных и скрупулёзных действий.

— Приляжешь? — спрашиваю у неё, хотя выпускать Машу из своих объятий — последнее, чего мне хочется сейчас. В принципе, мне бы хватило наглости и эгоизма, чтобы привязать её к себе верёвками, сшить наши тела по контуру контрастными, ярко-алыми нитками, но стоит лишь ощутить короткий кивок головой и еле слышное «да», как эти мысли и желания лопаются мыльными пузырями, долетевшими до земли.

Я расстёгиваю на ней юбку, узкую и длиной почти до колена — лежать в такой наверняка будет очень неудобно, — стягиваю с её округлых бёдер и старательно концентрируюсь на косых лучах солнца, выложивших на полу чёткие геометрические фигуры оконной рамы. Что угодно, лишь бы отвлечься от ощущения того, как скользит чистым шёлком кожа под моими ладонями, и движется часто, быстро её грудь, в такт не успевшему полностью восстановиться дыханию.

Чёрта с два у меня выходит не реагировать на её полуголое тело так, как привык делать это последние две недели. И остаётся лишь быстрее, чем хотелось бы, подтолкнуть её к кровати и торопливо укрыть одеялом, пока я не успел полностью возбудиться, а она — это заметить.

Увы, даже самый отличный секс сейчас не поможет решить наши проблемы.

— А ты? — спрашивает она растерянно, и мне приходится задержаться на пороге и бросить ей через плечо извиняющуюся улыбку.

— Нужно решить несколько вопросов. Я закажу нам ужин, а ты попробуй заснуть, хорошо?

Глеб ещё раз излагает мне все подробности произошедшего: на переходе между двумя станциями неизвестный парень подскочил к той женщине и нанёс около десяти хаотичных ударов ножом. Она умерла почти сразу, парня же быстро нагнали следившие за ней люди и сдали нашим ребятам из полиции, но добиться от него чего-то толкового всё равно не вышло. Наркоману с двумя отсидками за плечами предложили за это большую сумму денег, обещали отмазать, если понадобится — похоже на зацепку, только вот у всех нас возникали разумные сомнения в том, что тот могущественный «некто» реально будет рисковать ради обычного расходного материала.

Перед следующим звонком я долго курю, затягиваюсь с таким остервенением, что в итоге закашливаюсь и чуть не выплёвываю собственные лёгкие, от которых наверняка давно уже остались лишь два сморщенных и потемневших огрызка.

То, что Илья до сих пор не в курсе случившегося — факт, иначе он бы давно позвонил мне. И я предпочитаю оттягивать наш разговор так долго, как только позволяют криво склеенные осколки совести, разнесённой дребезги вместе с первым телом, оказавшимся в могиле по моей вине.

Понятия не имею, откуда пошли все те слухи о его любовных похождениях, о которых упоминала когда-то Маша, но общего с реальностью они имели мало. Нимба над его головой отродясь не водилось, — впрочем, как и секретарш, стоящих на коленях у него под столом.

А эта Вика, про которую он говорил слишком много, часто и долго, чтобы получилось списать их связь на обычную многоразовую еблю, теперь стала следующей вероятной претенденткой на билет в один конец. И если я не мог быть на сто процентов уверен в том, смогу ли защитить даже Машу, то уж обещать другу её безопасность казалось настоящей подлостью и свинством.

От эмоционального и откровенного Ильи я ожидаю чего угодно: потока смачного мата, злости и агрессии, паники и страха, переходящих почти в истерический вой. Но он слушает меня, не задавая ни единого вопроса, не издавая ни одного звука, и когда я заканчиваю говорить и тишина в телефонной трубке растягивается на минуту, две, три, мне уже самому хочется криво, нервозно усмехнуться и уточнить, на связи ли он.

— Что мы теперь будем делать? — напряжённо спрашивает он, первым прерывая гнетущее молчание.

Если бы я только знал, что делать. Если бы имел хоть какое-то представление о том, как выбраться из этого дерьма, не захлебнувшись.

— Глеб пришлёт вам ещё несколько человек охраны. Держитесь вместе. И… постарайтесь сохранять спокойствие.

— Что мне сказать Вике? — уточняет он тихо, тяжело вздыхая, и я словно вижу его лицо: шокированное и растерянное, с прижатой ко лбу ладонью, сжатыми в одну тонкую нитку губами.

Меня рубит и перемалывает каждой секундой этого разговора. Каждой ебучей секундой начиная со звонка Глеба. Убийственным осознанием того, как много близких и дорогих людей я подвёл и подставил, просто не сумев просчитать последствия своих действий.

Эта злобная насмешка от судьбы преследует меня много лет подряд. Стоит только поверить, что всё вот-вот станет хорошо, позволить своему сердцу оттаять от корки льда тревоги и тоски, потянуться за счастьем, экзотически-прекрасным цветком распускающимся передо мной, как жизнь делает резкий крен и вышвыривает меня на грязную обочину ложных надежд.

Так было, когда маме вдруг стало намного лучше: у неё появились силы самой ходить по квартире, а речь стала звучать чётко и связно, почти нормально. Через две недели эйфории, в приёмном отделении районной больницы, куда нас среди ночи привезла скорая, врач долго объяснял, что за резким улучшением обычно следует уже необратимый спад, ведущий к неизбежному концу.

Домой она больше не вернулась. И, завидев меня в дверях палаты, неизменно называла Андреем, вынуждая сцеплять зубы так сильно, что те только чудом не раскрошились в песок.

Так же произошло, когда я тешил себя какими-то иллюзиями о том, что мы с Машей сможем быть вместе. Приходил на наше неизменное место встречи на рассвете, расспрашивал о планах и мечтах, рисовал дурацкие романтические картинки, вместо которых мы оба получили растерзанные на много лет разлуки сердца.

Поставили свою гордость, самолюбие, взаимную обиду многим выше чувства, несмотря ни на что оставшегося жить внутри.

И сейчас, когда все мои желания извилистыми и тернистыми тропами ведут лишь к ней одной, сливаются к ней прозрачными горными ручьями, падают именно к её ногам, меня снова настигает исподтишка посланный вселенной удар под дых.

— Я не знаю, что сказать ей, Илья, — ловлю себя на том, что трусливо закрываю глаза, откинувшись головой на спинку дивана в гостиной. Моргаю, выхватывая взглядом потолок на какие-то секунды, и снова жмурюсь, свободной от телефона рукой до боли сжимаю собственные волосы. — Нам нужно несколько дней, чтобы придумать, как быть дальше.

— Понял тебя, — тихий и приглушённый голос звучит как запись на старом кассетном магнитофоне, и он сбрасывает звонок, оставляя меня в ещё более смешанных чувствах.

Как забавно, что именно сейчас, отчаянно нуждаясь в чужой злости, ярости, в обвинениях и ненависти в свой адрес, которые бы так естественно слились с моими внутренними ощущениями, я, напротив, получаю со всех сторон только незаслуженные понимание и поддержку.

Дёргаюсь и оборачиваюсь на внезапный шорох со стороны коридора, и застаю Машу, стоящую в дверях. Зажатое в её безвольно опущенных вниз руках одеяло прикрывает голые коленки, свисает до самого пола и стелится по нему, и, проследив за моим взглядом, она торопливо и будто слегка смущённо подтягивает его к груди, неловко перехватывает руками, силясь удержать.

— Я сюда не подслушивать пришла, — поясняет она, по-своему истолковав столь долгое и пристальное внимание с моей стороны. От прохладного воздуха её соски затвердели и призывно торчат вперёд, пошло топорщатся под белой тканью одной из моих футболок, взятой без спроса, впервые нагло вытащенной прямо из шкафа — судя по немому вызову в голубых льдинах её глаз, этот факт должен хоть отчасти нейтрализовать общую умилительность момента.

Но выходит совсем наоборот. Я улыбаюсь, как идиот, как просидевший всю свою жизнь в темнице узник, впервые вышедший на белый свет и теперь любующийся великолепной в своей хрупкой, неописуемой красоте бабочкой.

Замечая это, Маша притормаживает на середине пути ко мне, замирает среди комнаты, хмурится и снова подтягивает выше объёмное, тяжёлое одеяло. Кажется, что вот сейчас её губы, до сих пор не вернувшие нормальный розовый цвет после приступа, раскроются и выплюнут ещё несколько оскорблений, пожеланий, проклятий в мой адрес, и мне снова придётся подрываться и бежать вслед за ней, догонять, останавливать, возвращать эту упрямую сучку себе.

Но оставшееся расстояние она преодолевает мгновенно, юркает на диван рядом со мной и оборачивается всё тем же одеялом, и вблизи мне удаётся заметить гусиную кожу на её руках и шее.

— Курьер уже привёз еду. Я могу принести прямо сюда.

— Не хочу. Мне сейчас кусок в горло не полезет.

— Может быть, горячую ванную? — она лишь отвечает мне суровым взглядом исподлобья, принципиально закутывается ещё плотнее, оставляя торчать наружу только нос и эти прекрасные, выразительные глаза, выглядящие невероятно яркими в кофейной гуще сумерек.

— Не хочу. И вести непринуждённую беседу у тебя выходит просто отвратно, — фыркает надменно и пытается увернуться от моей ладони, которая касается щеки, нежно опускается до подбородка и сдвигает вниз край одеяла, открывая вид на обескровленные, сухие губы.

Веду по ним кончиками пальцев, обрисовываю по контуру, слегка улыбаюсь в момент соприкосновения с уголками и прищуриваюсь, когда подушечка проваливается в ямочку над её верхней губой, и моё сердце синхронно падает вниз, прочно обосновывается в животе и пульсирует, пульсирует там, разнося по телу странное чувство приятной щекотки.

— А что ты хочешь, Ма-шень-ка? — меня не хватает даже на сарказм или насмешку, потому что чувства, испытываемые рядом с ней, чистые и настоящие, настолько невинные, что я никогда бы не поверил, что остался способен на них.

Спустя десять лет. Снова с тобой, моя вселенная, моя путеводная звезда. Вся моя жизнь.

Она ничего не отвечает, только выдыхает одним внезапным порывом, ёрзает на месте и, отводя от меня растерявший прежнюю самоуверенность взгляд, просто ложится на диван и укладывает голову мне на колени.

Приятная тяжесть ложится на ноги и приносит с собой тепло, волосы расстилаются россыпью светлой пшеницы, к которой я тут же притрагиваюсь пальцами, не в силах удержаться: глажу и глажу, перебираю мягкие колоски. Пробоина в груди растёт и расширяется, и меня затапливает нежностью, счастьем, любовью, и тянет ко дну.

Кренит, топит, ломает, как тот чёртов Титаник, чей непробиваемый внешне фасад не смог справиться с одним лишь айсбергом. Со льдом, бесконечно завораживающим-замораживающим взглядом.

— Это правильный ответ, Кирилл? — спрашивает дерзко, заранее защищаясь от тех ударов, на которые я давно уже не способен. Раньше — мог, хотел, нападал без предупреждения, выводя её на желанные эмоции. Теперь — нет. Слишком открыта, слишком обнажена и уязвима она передо мной, для меня, и я готов не мешкая закрыть её своим телом от любой напасти и вырвать из себя сердце, чтобы преподнести ей в раскрытых ладонях.

Всё для тебя, только для тебя. Посмотри, ты порвала меня в клочья и перешила под себя, превратив в блядское лоскутное покрывало. Квадратик заботы, квадратик зависимости, квадратик обожания…

— Я не знаю, Ма-шень-ка. Про это не пишут в учебниках.

* * *

Взгляд очередного сотрудника, пулей вылетающего из моего кабинета, очень красноречиво говорит о том, что за последние дни я щедро растратил все накопленные годами среди подчинённых баллы адекватности.

В компании меня не очень любили за требовательность и жёсткие, порой кардинальные решения всех возникающих в процессе работы проблем, но, определённо, уважали за способность прислушиваться к чужому мнению и искать компромиссы там, где это было возможно. Что же, теперь будут ещё и бояться, и десять раз подумают перед тем, как соваться ко мне с пустяковыми вопросами.

Конечно, меня выбивает из колеи, что приходится торчать в этом блядском офисе на слишком большом расстоянии от неё. Вообще любое расстояние, превышающее длину моей вытянутой руки, воспринимается какой-то непреодолимой пропастью между нами, и пробуждает двух ненавистных братьев-близнецов, — тревогу и страх, — издевающихся надо мной слаженно и синхронно.

Но ещё сильнее меня злит, что очередное поспешное и необдуманное решение отца отправляет на свалку сразу несколько наших перспективных и уникальных разработок, а вместе с тем вынуждает меня тратить на работу даже жалкие крохи своего личного времени.

Время, чёртово время, которого мне так катастрофически не хватает. Застаю Машу уставшей и полусонной, упрямо делающей вид, что не ждала меня, засиживаясь до полуночи у панорамного окна с большой кружкой кофе, вполне подходящей сразу для двоих; нахожу задремавшей на диване, прямо в наполовину расстёгнутой и безумно сексуально выглядящей на ней офисной одежде, с зажатым в руке телефоном; встречаю встревоженный и напряжённый взгляд, стоит лишь перешагнуть порог своей квартиры, увидеть её стоящей среди коридора, беззащитную и запутавшуюся между искренним порывом выйти ко мне навстречу и попыткой показать, что совсем этого не хотела.

Время, время, время… Оно летит со скоростью света и ползёт улиткой, оставляя противный склизкий след. Оно перемалывает косточки в муку и подкупает, одаривая новыми ложными надеждами. Ласковое и беспощадное. Жестокое и справедливое.

Знать бы ещё, на чьей стороне окажется время. Ведь последние десять лет оно принципиально играло против нас.

Трачу драгоценные пару минут отдыха на то, чтобы выйти покурить, раздражённо киваю в ответ на бесконечно продолжающиеся формальные приветствия всех попадающихся на пути подчинённых, и облегчённо вздыхаю, когда все быстро и тактично покидают курилку. Несколько разных дней незаметно сливаются в один, томительный и тревожный, а мои действия уже доведены до автоматизма: зажимаю сигарету губами, щёлкаю зажигалкой, одновременно с первой глубокой затяжкой достаю из кармана телефон.

На языке сразу появляется горечь, перебить которую абсурдно стараюсь следующими порциями табака. Больше, больше, ещё больше, пока во рту не начинает неметь и жечь.

В своих разрушительных привычках я на удивление постоянен.

Набираю ей несколько сдержанных, коротких сообщений, и улыбаюсь, получая такие же ответы. Пальцы мнут слегка шероховатую бумагу фильтра, а помнят наизусть мягкие и длинные пряди волос, отрываться от которых каждый раз так же больно, как вырывать из себя кусок мяса.

За чередой «как ты? — нормально.» последует нервозное ожидание вечера, возможности прижаться лицом к тёплому и неизменно вздрагивающему от моего дыхания животу, оставить на нём несколько поцелуев и задавить слишком настойчиво возникающие мысли о том, что может быть, когда-нибудь…

Главное — вовремя одёрнуть себя, напомнить как можно жёстче, что сейчас для этого совсем не время.

Время, проклятое и ненавистное время. Раскручивает карусель вечерних звонков-сообщений-писем, наматывает сахарную вату очередных кадровых проблем, выстреливает по внеплановым встречам и переговорам с переменным успехом, — три раза в яблочко, два мимо, и вместо обещанного супер-приза вам достаётся убогий утешительный подарок, — а потом пускает по американским горкам столичных пробок. И проскочив весь этот ебучий парк аттракционов, я поднимаюсь домой в лифте и смотрю на своё искажённое отражение в зеркале, пытаясь понять, попал под конец в комнату смеха или лабиринт страха.

Настроение скатывается ниже всех допустимых пределов, и квартира встречает меня тишиной и темнотой — точно такими же, как несколько прежних отвратительных лет. И только женская сумка в коридоре и пара чёрных туфель уверенно тормозят разогнавшееся в панике сердце и ехидно напоминают, что в городе больше шестидесяти запрещено.

Мне до безобразия нравится знать, видеть, понимать, что она ждёт меня. Но не то, что требовать, а даже просить подобное дикость и варварство, особенно если я предупредил, что задержусь немного, но устало бреду по огромному коридору в гостиную только в начале первого ночи.

Поверишь ли ты мне, Маша, если я скажу, что ненавижу всё это до трясучки?

Спасибо ночной иллюминации города, что мне не приходится включать свет: белёсо-голубые и жёлтые огни наслаиваются друг на друга эффектными кругами, отражаются от покрывающих окно капель дождя, переливаются в гранях зажатого в пальцах рокса и идеально дополняют терпкость налитого в него виски. Этот авторский коктейль я уверенно называю «хроническая усталость» и досконально запоминаю рецепт, чтобы повторять снова.

И снова, и снова…

— Ничего не хочешь мне сказать? — звук её голоса за спиной бодрит так же быстро и верно, как ледяной душ или хорошая пощёчина. Тем более, пока я ставлю рокс на столик, она успевает пройти внутрь комнаты и встать прямо напротив, подпереть спиной стену со скрещенными на груди руками.

Наглым и оценивающим взглядом прохожусь по смявшимся за время сна чёрным брюкам и свободной белой рубашке, хотя бы расстёгнутой сверху на одну пуговицу больше полагающегося правилами приличия. Хмурый взгляд исподлобья — визитная карточка младшей Соколовой, не иначе, — и распущенные волосы, которые мне внезапно сильно хочется растрепать.

Кровь резко приливает к члену, никак не помогая сосредоточиться на том, что она вообще от меня хочет.

— Ты очень сексуальная, когда злишься, — ухмыляюсь, поудобнее устраиваясь на диване, и с наслаждением мазохиста наблюдаю за тем, как она борется с желанием закатить глаза или закатить скандал. Ни один из этих вариантов, впрочем, в перспективе не будет сулить мне ничего хорошего.

— А ты очень болтливый, когда выпьешь, — замечает ровно и хладнокровно, только взглядом уже не расковыривает во мне дыру, а яростно расхерачивает перфоратором, так, что даже уши закладывает.

Или это от возбуждения? Думать на отвлечённые темы как-то не выходит: после этого безумного утомительного дня думать вообще выходит крайне паршиво, зато желание долго и с упоением трахать её нарастает с той же скоростью, с которой один за другим вырубаются из-за аварийного состояния все отделы моего мозга.

— Так это не то, что ты хотела услышать?

— Это не то, о чём я тебя спрашивала, — увиливает от ответа ловко, словно лисица дерзко хлещет хвостом по носу догонявшей её собаки, прежде чем окончательно скрыться из виду.

— Ты задаёшь слишком скучные вопросы, Маша.

— А договариваться о моём увольнении у меня за спиной очень весело? — для меня наступает самое подходящее время изобразить озадаченность, сказать несколько слов о безвыходности создавшегося положения, с укоризной упомянуть о попытках позаботиться о ней и подытожить всё это хитро завуалированным «какой я у тебя молодец».

Но вместо этого я откровенно нарываюсь и улыбаюсь ещё более нахально, чем прежде. Даже включаю низкий торшер рядом с диваном, чтобы ей проще было разглядеть, что я ни капельки не жалею ни о своих планах, ни о том, что не стал её в них посвящать.

Всё же она и правда охуенно сексуальна, когда злится.

— Допустим, Лирицкий действительно объявит о сокращении в компании и первым делом избавится от бесполезных практиканток, как мне сказала Вика. А дальше что, Кирилл?

— А дальше, Маша… — беру маленькую паузу, с сожалением думая о том, что задавать правильные вопросы она всё же научилась. — Вы с подругой улетите на отдых в Турцию и там потеряетесь. И не найдётесь, пока мы не разберёмся с нашим таинственным злодеем, или пока о вас окончательно не забудут.

Апокалипсис обступает меня со всех сторон, не оставляя шанса на спасение. Землетрясение, извержение вулкана, цунами, смерч — всё разом и на полную силу, так что мне хочется просто закрыть глаза, лишь бы не видеть её взгляд, от спектра эмоций в котором хочется удавиться собственным галстуком.

— Маленький домик на Азорских островах, достаточное количество денег, у вас будет шенгенская виза — сможете перемещаться по территории Европы, если захотите. За вами будут приглядывать издалека, беспокоить по пустякам не будут. Это лучше, чем оставаться здесь и готовиться к собственным похоронам, — пожимаю плечами и, подумав, добавляю тише: — И лучше, чем сидеть в заточении в этой квартире.

Я, конечно, не жду от неё благодарности. И принятия, и смирения — не жду. И не хочу рассказывать о том, каким адом для меня обернётся каждый долбаный день, проведённый ею в раю, вдали от меня.

Ты ведь и сама должна всё понимать, да, Ма-шень-ка?

— Я тебя поняла, — кивает она с таким спокойствием, словно я сообщил ей, что вместо обещанной курицы на ужин будет говядина. И весь наш разговор просто сущий пустяк, не требующий внимания и не заслуживающий ни её, ни моих нервов.

Оказывается достаточно лишь одной капли её наигранного равнодушия, чтобы моя усталость вспенилась, зашипела и пошла едким дымом злости, застилающим глаза. Начинается чёртова непредсказуемая химическая реакция окисления моих органов, распадающихся на нестабильные частицы, движущиеся-движущиеся-движущиеся внутри, распирающие меня требующей срочного выхода энергией.

Хочу её поцеловать. Облизать, укусить, сожрать. Облапать, оттрахать, обнять. Остановить. Привязать, чтобы не смела больше и шага без разрешения ступить.

Маша демонстративно разворачивается и уходит. Медленно. Не спеша. Давая мне возможность как-то оправдаться напоследок, хотя оправдываться я как раз не собираюсь, потому что именно это решение принимал, полностью задавив свой неуёмный эгоизм.

— Маш, — рвётся неконтролируемое, нежное, прямиком из разодранной и разворошенной последними неделями груди, — я тебя люблю.

— Да пошёл ты… — бормочет шёпотом и прибавляет шаг, как обычно пытаясь трусливо сбежать от меня, будто у неё есть хоть один мизерный шанс сделать это в моей же квартире.

— Стой! — рявкаю на неё так громко и сильно, что где-то раздаётся жалобная дрожь стекла. Может быть, в моём собственном воображении, где ей уже приходится сполна ответить за все свои раздражающе-забавляющие выходки, к которым я начинаю испытывать нездоровую зависимость.

Её плечи двигаются вверх-вниз в такт тяжёлому дыханию, пальцы нервно мнут край рубашки, по которой сине-жёлтым конфетти рассыпались городские огни. И тёплый, приглушённый свет торшера мягким полукругом освещает тело вплоть до груди, а лицо так и оставляет укутанным мраком.

Эта тьма в твоей голове, Ма-шень-ка. В болезненных воспоминаниях, не позволяющих наслаждаться настоящим, в развратных мыслях, слишком долго не находящих своего выхода, в ложных надеждах, которые давно стали реальностью.

Мне хочется влезть в её шкуру и понять, отчего эта мелкая дрожь. Страх ли это, промораживающий насквозь и больно пощипывающий кожу. Ненависть ли, пускающая по мышцам судороги тех ударов, царапин, укусов, которые ей следовало бы оставить на мне. Возбуждение, парализующее снаружи и разрывающее искрами желаний изнутри.

— Вернись обратно, — приказываю ей, а сам напрягаюсь всем телом, чувствуя настолько острую и отчаянную потребность в нашей близости, что готов в случае чего тотчас сорваться и броситься следом. Нагнать, зажать, одержимым зверем вцепиться зубами в холку и иметь её до изнеможения.

Но Маша подчиняется беспрекословно, медленно возвращается к той же самой стене, лишь глаза её метают в меня молнии и жгут, жгут леса, обволакивая нас едким, удушающим, неожиданно пьянящим смогом.

Это противостояние может длиться вечно. До общей победы или общего поражения. До последнего вдоха или первого крика. До конца, без препятствий.

Мы увязаем в сахарном сиропе безумия, настолько сладком после привычно глотаемой прогорклой безысходности, что спазмом сводит горло. Барахтаемся нерешительно, совершаем маленькие, бесполезные рывки: сдвинуться ближе к краю дивана, облизать пересохшие губы, громко сглотнуть слюну, остановить уже было дёрнувшиеся сжаться в кулак пальцы. Мы — две маленькие глупые букашки, сломя голову бросающиеся на свою приторную, манящую гибель.

Застреваем, проваливаемся, тонем, глохнем. Сходим с ума в предсмертной агонии, сбрасываем с себя все ограничители морали, нормы, стыда, чтобы выкарабкаться вместе.

— Подойди ко мне, — голос низкий и хриплый, рычащий, урчащий, по-настоящему звериный. И все желания, все порывы лишь на уровне инстинктов, дикого и животного безумия, захватывающего разум и полностью подчиняющего тело.

Глаза в глаза. Вызов. Схватка. Бой.

— Иди ко мне, — повторяю ещё медленней, тише, уверенней. Зову. Прошу. Приказываю. Требую. Нуждаюсь в ней.

Это больше, чем физическое влечение; сильнее, чем любая привязанность; крепче, чем самая чистая дружба; важнее, чем воздух и вода; дольше, чем вся жизнь. Покорять, усмирять, подчинять её тело и разум, чтобы суметь втиснуться, нагло и самоуверенно пролезть в её сердце и душу.

Первый шаг решительный, смелый, резкий, — назло мне и самой себе, вопреки всему. Шаг гнева, заходящейся в яростном шипении пантеры, загнанной охотником в угол.

Второй шаг уверенный, твёрдый, вдумчивый, — за понимание и поддержку между нами, за возможность просто молчать, когда это необходимо. Шаг настороженности, естественного любопытства к своему возможному противнику гордой тигрицы.

Третий шаг плавный, мягкий, бесшумный, — навстречу привязанности, в объятия к искушению, противиться которому оказывается бесполезно. Шаг доверия, признания чужой силы не как опасности, а как возможной защиты для ставшей домашней кошки.

Не могу отвести от неё взгляд. Не могу даже вдохнуть полной грудью, глядя на то, как она неторопливо опускается на пол и встаёт на четвереньки. Ползёт ко мне грациозно, издевательски медленно, парализует похотливым блеском в своих хищных, хитро прищуренных глазах, сдирающих с моего лица все проступающие эмоции вместе с кожей.

Я горю. Трясусь и выгораю до основания, до тонкого и искривлённого стального каркаса, душу себя поверхностным редким дыханием, ощущаю распирающую боль в изнывающем от возбуждения члене и навязчивое, противное жжение по всему телу, превратившемуся в сплошной зудящий ожог.

Мне до безобразия, до головокружения хочется ощутить прикосновение к себе её языка. Влажным пятном на губах и извилистой дорожкой на шее и груди. Стратегически выверенным ударом по самым уязвимым и бережно храним местам: татуировке под сердцем и шраму на предплечье. Дразнящей лаской по низу живота и восхитительным, желанным теплом на головке члена.

Она подползает вплотную ко мне, останавливается лишь на мгновение и прикрывает глаза, опускает вниз трепещущие ресницы, пряча развратный и бесстыдный взгляд за маской фальшивой невинности. И трётся щекой о моё колено чувственно и заискивающе, нежно и покорно, с таким наслаждением, словно мечтала об этом очень, очень давно.

Мечтала ощутить, как меня пробивает крупной дрожью, услышать, как моего самообладания хватает лишь на сдавленный стон, увидеть, как топорщится прямо перед ней болезненно упирающаяся в ширинку эрекция.

Маленькая двуличная сучка, прижавшаяся к моим ногам и усыпляющая бдительность своими ласковыми движениями. А внутри неё не кровь, — чистый яд, которым так хочется отравиться.

Потому что это — самое охуенное, что я когда-либо видел в жизни. Самое потрясающее, возбуждающее и будоражащее, что я когда-либо чувствовал.

Квинтэссенция всего спектра испытываемых по отношению к ней эмоций, собранных воедино, склеенных, слепленных друг с другом, спутанных в один огромный сложный узел, который никогда уже не развязать обратно. Только восхищаться тем, как сталкиваются полюса любви и ненависти, идут глубокими трещинами нежности, рассыпаются злостью, врезаются острыми краями желания обладать ею без остатка.

Моя земля переворачивается, слетает к хуям со своей орбиты, покрывается морозным инеем из глубины её глаз и плавится от растекающейся под её прикосновениями вулканической лавой.

Ты убиваешь меня, Маша. Уничтожаешь, разрушаешь. Меняешь.

И как же я благодарен тебе за это.

Я хватаю её за шею и резко тяну вверх, ближе к себе, вынуждая упереться в мои колени ладонями. И целую грубо, агрессивно, сразу проталкиваю свой язык как можно глубже в неё, стараясь достать до самой глотки, испытывая какое-то отвратительное удовольствие от ощущения смешивающихся слюней, пачкающих наши подбородки.

Хочу её грязно и жёстко. Немедленно.

Хочу ещё сильнее — хотя уверен был, что сильнее не бывает, — чувствуя как её пальчики быстро цепляют пуговицу на моих брюках и осторожно, с упоением расстёгивают молнию, оттягивают вниз резинку трусов, высвобождая напряжённый член. Пробегаются по нему от основания до головки, поглаживают и сжимают, слегка проходятся ногтями, вынуждая вздрогнуть и выдохнуть сдавленный звук наслаждения прямиком ей в рот.

Только она незамедлительно пользуется предложенной возможностью и останавливает затянувшийся, изматывающий, грубый поцелуй, ловко сбегает из-под моей власти. Снова опускается вниз, сменяет плотное кольцо своих пальцев на касание пухлых, мягких губ, и бросает на меня один короткий, мимолётный взгляд. Тёмный, затянутый мутной пеленой желания настолько же сумасшедшего и непреодолимого, как и то, что двигает сейчас мной.

Мы справимся с этим только вместе. Или вместе смиримся с тем, что справиться с таким ни одному из нас уже не под силу.

Её рот влажный, тёплый. Настолько желанный раньше, во всех моих смелых и крайне развратных фантазиях, и настолько доступный сейчас. Мой. Она вся — моя.

Стоит передо мной на коленях и отсасывает, как самая последняя блядь, пошло причмокивая в те моменты, когда член ненадолго покидает пределы этого чертовски уютного рта, чтобы через мгновение оказаться ещё глубже в нём. Проходится языком по всей длине, облизывает головку, и прикасается, сжимает, целует его теми самыми губами, о которых я мечтал целых десять лет.

Я наклоняюсь и подхватываю её под мышки, затаскиваю к себе на диван, нервно и спешно дёргаю хлипкий замочек надетых на ней брюк, но даже не спускаю их — просто просовываю внутрь руку и добираюсь до уже влажного клитора. У неё между ног вообще так охуенно влажно и горячо, что у меня не выходит сдержать восхищённый вздох, и пальцы настырно движутся по набухшим складкам и дразняще проникают внутрь всего на одну фалангу.

— Пожалуйста, ещё, — шепчет она умоляюще, смотрит беспомощно и жалобно, выгибается в спине и подаётся навстречу моей руке бёдрами. Склоняется ко мне, трётся щекой о самый низ живота, прислоняет губы к самому основанию члена — на этот раз нерешительно, осторожно, боязливо, будто делает это впервые в жизни.

Дразнит в ответ. Испытывает на прочность с таким же извращённым удовольствием, с каким я издеваюсь над ней, вынуждая просить меня о том, от чего сам никогда бы не смог удержаться.

И одна моя ладонь яростно прихватывает её волосы, сжимает в кулак, давит ей на затылок, пока пальцы второй постепенно наращивают темп движений внутри неё.

Плавно, поступательно. Неторопливо. Ведёт языком по раздутым от прилившей крови венам, рисует причудливые влажные узоры, прокладывает понятные лишь ей одной маршруты — и да, какой же это кайф, если она будет следовать по ним снова и снова, вот так тщательно пробираться наверх и стремительно скатываться вниз, скользя губами по своей же слюне, щедро размазанной по мне.

Размашисто, резко. Быстро. Выталкиваю из себя рыхлые комки горячего воздуха каждый раз, когда её губы ударяются мне в пах, а член полностью скрывается во рту и вонзается прямо в узкую плотную глотку.

Грубо, яростно. Сильно. Вколачиваюсь в неё, и громкие звуки хлопанья под моими хаотично движущимися пальцами сливаются в одну предоргазменную, дикую, умопомрачительную мелодию с протяжными стонами, с хрипами того, как она давится и захлёбывается мной, с шорохом скребущих по моим брюкам и обивке дивана ногтей.

И финальным аккордом — шумный глоток проглатываемой спермы, который я слышу очень отчётливо, несмотря на стучащее молоточками прямо по барабанным перепонкам сердце и собственное надрывное, судорожное дыхание, разносящееся по комнате болезненными рывками.

Разжимаю руку, позволяя светлым волосам упасть плотной блестящей завесой, надёжно скрывающей от меня её лицо. А мне хочется, мне так сильно необходимо увидеть испытываемые ею эмоции и сравнить их со своими собственными. Узнать, чувствует ли она хоть что-то, похожее на мой безграничный восторг.

Я выебал тебя, Маша. И могу делать это снова, снова и снова.

— Садись сюда, — хлопаю ладонью по своим коленям и терпеливо ожидаю, всматриваясь в неё пристально, внимательно, подмечая заторможенность и скованность движений, рассеянный взгляд, ещё дрожащие губы и напряжённые, сжатые, словно сведённые судорогой бёдра и ноги.

Бережно придерживаю её за спину, поглаживая по выступающим лопаткам, ерошу губами влажные волосы у неё над ухом и возвращаю свои пальцы на самое идеально подходящее им место: два сразу же внутрь до упора, а подушечку большого — ей на клитор.

Кажется, именно эти простые движения были врезаны прямиком в мой генетический код, встроены в базовый набор опций, выработаны как один из самых жизненно необходимых инстинктов. Подарены мне хитроумной судьбой вместе с внезапной и неправильной любовью к Маше Соколовой.

Потому что под ними она изгибается и извивается, дрожит всем лихорадочно пылающим телом, трётся о меня и всхлипывает, стонет, скулит как в горячке. Отзывчивая, раскрытая, такая… моя. От скребущих ноготками по моей шее кончиков пальцев и вплоть до упирающихся в сидение дивана, елозящих по нему маленьких ступней.

Моя, вся только моя. Целая покорённая галактика, полностью исследовать и узнать которую не хватит жизни.

Она прикусывает меня за шею, и душит, тушит свой крик о мою влажную от пота кожу, превращая его лишь в продолжительное и отчаянное мычание. Но я специально не убираю свои пальцы, стараясь прочувствовать каждое длинное-короткое, сильное-слабое сокращение её горячей плоти под, над, вокруг них. И беру её за подбородок, заставляя посмотреть на меня, показаться мне именно сейчас.

Хочу навсегда запомнить это выражение ошалелого, хмельного удовольствия на её прекрасном лице. Сполна насладиться испытываемым ей кайфом, без навязчивого и плохо контролируемого желания как можно скорее догнать её в этом состоянии.

Хочу запомнить её оргазм. Счастье в слабо улыбающихся губах, доверие в закрытых глазах, любовь в крепко обнимающих меня руках. Никто и никогда не нуждался во мне так искренне и честно. Никто и никогда не будет нуждаться во мне сильнее, чем она сейчас.

Мы вжимаемся друг в друга, склеиваемся мокрой от пота одеждой, соприкасаемся похабно оголёнными, ещё блестящими от влаги частями тела. Грязные и липкие, запыхавшиеся, уставшие. И я сминаю ладонями её ягодицы и сминаю своими губами её губы, трусь о неё щекой с такой же подкупающей преданностью, с какой только недавно она тёрлась о меня.

Что я буду делать без тебя, Маша? Как ты будешь жить без меня?

Как мы сможем друг без друга?

* * *

— Глеб должен вот-вот прийти, — вскользь замечает он, встречая меня на кухне усмешкой и откровенно-оценивающим взглядом.

Тот цепляется за мои голые щиколотки и неторопливо движется вверх, притормаживает на порозовевших, слегка натёртых о ковёр коленях, делает умышленную остановку в районе бёдер и дальше тащится на самых низких оборотах по животу и груди, прибавляет газа на уровне ключиц и добирается до моих глаз как раз вовремя — когда в них уже вовсю читается недовольство и насмешка.

Ну что, Кирилл, насмотрелся?

— Хорошо, — равнодушно пожимаю плечами, будто искренне не понимаю сути его намёков, и не вижу никаких весомых причин спешить в спальню и натягивать на себя офисную одежду. Кожа ещё слегка влажная после горячего душа, и пробирающийся в комнату сквозь приоткрытую балконную дверь свежий и прохладный утренний воздух поглаживает её контрастными, бодрящими прикосновениями.

В отличие от моей абсолютной наготы, Кирилл уже почти собран: только тёмная рубашка до сих пор расстёгнута, и болтающийся поверх неё сильно расслабленный галстук так и манит ухватиться за его сапфировый кончик и накрутить себе на ладонь. Натянуть, дёрнуть, и заставить его подняться с этого чёртового барного стула, сидя на котором с этой раздражающей ухмылкой на чётко очерченных губах, покалывающими под моими рёбрами хвоинками в глазах, спадающими на лоб волнистыми прядями волос он выглядит непозволительно роскошно.

А мне до сих пор его загрызть хочется за свою скорую ссылку. За то, как спокойно он собирался от меня это скрывать. За то, что описывал все возможности моего будущего таким тоном, словно действительно считал их прекрасными и заслуживающими радости. За то, что сомневался, метался, но всё равно предательски ждал, что мне может понравиться его план.

Я же всеми силами пыталась показать, что мне плевать. Подумаешь, ещё несколько лет — несколько десятков лет — на недоступном, убивающем расстоянии друг от друга. Ведь ничего на свете не помешает мне продолжать его ненавидеть.

Кажется, что сегодня кофе горчит намного сильнее обычного, и больно обжигает саднящее горло каждым жадным глотком. Я чувствую досаду. Тоску. Тревогу, засевшую большой зазубренной занозой в солнечном сплетении.

Всё то же самое, от чего я самонадеянно думала, что сбежала.

Кошусь в его сторону и тут же встречаюсь с ним взглядом. Вполне ожидаемо, если честно. Он всегда следит за мной так же пристально и неотрывно, как я за ним, только никогда не пытается это скрыть, спрятать, подавить, демонстративно выставляя передо мной на показ.

Оставленный ночью укус выделяется на загорелой коже насыщенным бордовым цветом, и я сама не замечаю, как подхожу вплотную к Кириллу и прикасаюсь к нему кончиками пальцев, шумно выдыхаю от соприкосновения с кипящим изнутри телом, обвожу яркую метку по контуру, зачарованно поглаживаю.

Вибрирует, дрожит. Колется маленькими разрядами тока.

Мне требуется какое-то время, чтобы прийти в себя. Осознать, что бестолково стою рядом с ним и с ненормальной увлечённостью и тщательностью ощупываю всего пару сантиметров его кожи. И забываю дышать, и сердце бьётся через раз.

Пуговицы на его рубашке маленькие, гладкие, — пальцы сжимают их очень крепко, чтобы не выпустить ненароком. Аккуратно продевают в тонкие петельки-прорези, застёгивая все по очереди, и с особенным усердием — две самые верхние, на воротничке, который почти полностью скрывает укус от чужих глаз.

Звонок в дверь раздаётся в тот же самый момент, когда я неспешно поправляю его галстук, стараясь не обращать внимание на те испытующие, жгучие взгляды, что он бросает на меня снизу вверх, наверняка ожидая наигранно случайной попытки чересчур сильно затянуть узел вокруг его шеи.

Но вместо этого я опираюсь ладонями о его плечи, встаю на цыпочки, чтобы коснуться своими губами края мочки, боязливо жмурюсь и произношу на выдохе острое и пряное:

— Я тебя тоже.

Ноги уносят меня в сторону спальни так резво, что со стороны это наверняка выглядит как обычный трусливый побег от любой возможности услышать, увидеть, почувствовать его реакцию. И я хотела бы сочинить для себя какое-нибудь логичное оправдание, но разве отныне в этом есть смысл?

Это финал. Тот самый пик, на который я, сама того не подозревая, карабкалась целое десятилетие, опрометчиво отмахивалась от растущей глубины пропасти под моими ногами и с упоением занималась самообманом, считая, что могу просто спуститься вниз в любой момент, стоит лишь захотеть. Но — не захотела. Не смогла.

А на вершине собственных желаний и давно уже не ложных надежд я чувствую эйфорию. Чистое блаженство, заполняющее каждую клеточку тела. И страх не удержаться здесь надолго и просто рухнуть вниз, разбиваясь насмерть.

Если бы ты только спросил меня, Кирилл, мне бы хватило духу признаться, что лучше заточение в этой квартире, чем в тесном коконе тревоги и отчаяния. Лучше полчаса под покровом ночи, которые с рассветом будут казаться нереальным миражом, чем часы, сутки, месяцы в обнимку лишь с собственными воспоминаниями, многократно разложенными на секунды, вдохи, взгляды, миллиметры движения пальцев по коже.

Я уже свыклась с тем, что провожает и встречает меня с работы лично Глеб, хотя это решение Кирилла кажется абсурдным. Сомневаюсь, что ему будет легче, если одновременно со мной убьют ещё и его друга, но спорить не пытаюсь: ничего не воздействует на него быстрее и эффективнее, чем моё молчаливое согласие и демонстративная покорность.

И не только, когда дело доходит до секса.

Нам с Глебом вдруг оказывается до жути неуютно в обществе друг друга. Наши потуги вести отвлечённую от дел, непринуждённую беседу, выглядят ровно так же абсурдно, как попытки построить пирамиду из пары резиновых мячиков, поэтому мы заменяем их давящей на нервы тишиной. Тишиной, в которой я ожесточённо топлю чертовски правильные вопросы, потому что оказываюсь совершенно не готова услышать на них честные ответы.

Есть ли у нас хоть один шанс выйти из этой ситуации без потерь?

И есть ли у меня хоть мизерная вероятность когда-нибудь вернуться обратно?

Только на этот раз напряжение появляется задолго до того, как мы садимся в машину. Оно повисает в воздухе и встречает меня сразу же за порогом спальни, режет уши мерзким молчанием, похожим на звук ножа, елозящего по пенопласту. Оно мрачной пеленой лежит на недавно почти счастливом лице Кирилла, к которому мне снова хочется прикоснуться, подцепить эту серую тонкую паутинку и стянуть, вышвырнуть её прочь.

— Имеет смысл спрашивать? — криво усмехаюсь и еле заставляю себя перевести взгляд на Глеба, выглядящего на удивление хладнокровным.

— Поехали. По пути расскажу, — внезапно отзывается он сразу идёт на выход, раздражающе маячит около лифта, то и дело мелькая в узкой щели приоткрытой входной двери.

А Кирилл стоит у меня за спиной, пока я торопливо обуваюсь и накидываю пиджак, до смешного много раз подряд не сумев попасть в рукав, а потом подаётся ближе, склоняется и целует меня в макушку, пуская по телу волны страха и предательской дрожи.

Если это прощание, то самое худшее из возможных.

Наверное, паника слишком отчётливо проступает на моём лице: расширяет зрачки до необъятных чёрных дыр, стягивает губы сухой и жёсткой коркой, кружит голову и пытается вытянуть срывающееся от слишком быстрого темпа ударов сердце прямо через рот, да только оно так и застревает среди горла и противно пульсирует там. Он отрицательно качает головой, вскользь проводит костяшками пальцев по щеке, предпринимая запоздалую попытку успокоить меня.

— До вечера, Ма-шень-ка, — шепчет тихо и нежно, и я срываюсь с места и выскакиваю в общий холл, почти врезаюсь в Глеба и слишком громко хлопаю за собой дверью. Будь координация движений чуть получше — ещё бы ударила его по этой проклятой ненавистно-ласковой прохладной ладони, прикосновение которой до сих пор мятным холодком ощущаю от скулы до подбородка.

Можно сколько угодно храбриться и терпеть, сцепив зубы, но у меня на самом деле нет достаточно сил, чтобы стойко выносить всё это. Ждать, какое именно слово станет последним. Гадать, сколько ещё времени у нас осталось. Верить в чудо, которое вряд ли случится.

Даже изображать спокойствие больше не выходит.

Ему так проще. Держать всё под своим контролем, обрубать попавшие в капкан конечности без сомнений и лишних сожалений, брать по максимуму, пока дают. А мне… Мне, наверное, никак не проще. Всё одинаково беспросветно и гнетуще, словно я давно уже существую в аду, из круга в круг только меняющем свои очертания и формы, чтобы первые несколько мгновений мне могло показаться, будто удалось наконец вырваться оттуда.

Ты сможешь это пережить, Маша. Сможешь, обязательно сможешь.

Только вот ради чего?

— Давай на заднее сидение, там стёкла затонированы, — указывает Глеб и тут же распахивает передо мной дверцу своей машины аккурат за местом водителя. — И ничего не трогай и… не спрашивай.

Его ухмылку я не вижу, но чувствую затылком, волоски на котором прилипли к коже, до сих пор влажной от выступившей ещё в квартире испарины. Хочется огрызнуться, что в последние полгода моей жизни изображать статую стало вполне привычным делом, но творящийся внутри машины хаос быстро отвлекает и сбивает с прежних мыслей.

Почти половина заднего сидения занята детским автокреслом, напоминающим какую-то огромную космическую капсулу, в которой валяется несколько игрушек кричаще-ярких цветов и нежно-голубой вязаный плед. А рядом — небрежно брошенная полицейская форма, на плотной тёмно-синей ткани которой переливаются под подсветкой подземной парковки уже присохшие тёмные пятна и мелкие брызги.

Я понимаю их происхождение ещё до того, как мы выезжаем на улицу, под настырные, обманчиво-яркие, но почти не греющие лучи майского солнца. Несмотря на специфичный, сладковатый запах крови, ударивший по мне и чуть не вывернувший все мои органы наизнанку в еле сдержанном рвотном позыве, взгляд всё равно возвращается обратно к форме, на свету без труда различает красные точки на воротничке белоснежной рубашки.

— Кинь её сюда, — Глеб указывает ладонью на пассажирское сидение, не переставая бессовестно разглядывать моё смятение в зеркало заднего вида.

— Мне… не мешает, — решительно проглатываю вставший в горле горький ком и отворачиваюсь, сосредоточенно вглядываюсь в окно, но не замечаю вообще ничего, даже не осознавая толком, мимо чего мы сейчас проезжаем: то ли набережной, то ли широкого бульвара, то ли нагромождения разнотипных серых домов.

— Тяжёлая выдалась ночь, — хмыкает он и, сделав небольшую паузу, добавляет: — Видишь, я совсем не лукавил, когда говорил о том, что полгода работы твоей нянькой стали самым спокойным периодом в моей жизни с тех пор, как я устроился к Войцеховским.

Мне же совсем не хочется иронизировать насчёт всего происходящего. Выдернуть бы просто блок питания из розетки, дать ему остыть и отдохнуть, а потом запустить с новыми, усовершенствованными настройками, в числе которых будет моя любимая прежде опция «ничего не чувствовать».

«Ты — всего лишь человек, а не вычислительная машина».

Как же жаль, как безумно жаль, что я действительно оказалась всего лишь человеком.

— Я нашёл клинику, в которой лежала Ксюша, — наконец переходит к делу Измайлов и снова ловит мой взгляд в зеркале заднего вида, но ведёт себя странно, даже не попытавшись ухмыльнуться тому, как ловко привлёк моё внимание. Слишком тактично. До противного понимающе, отчего меня начинает тошнить с новой силой. — Крупный и очень дорогой частный центр. Только записи с камер в тот день, когда её выписывали, оттуда давно изъяли. А из основного хранилища компаний Байрамова и Войцеховского и вовсе удалили. Так что мы до сих пор можем только строить догадки, кто же был тем загадочным мужчиной.

Именно такой итог кажется мне вполне закономерным и ожидаемым. Предсказуемым. И, казалось, Глеб с Кириллом тоже не питали особенных иллюзий на счёт того, что всё могло быть так просто. Но тогда отчего же я вижу эти раздражающие, неимоверно злящие, исподтишка подкармливающие мою тревогу учтиво-грустные мины на их лицах?

— Что с ней было?

— Замершая беременность, — всё в Глебе, от сдержанной мимики до особенно мягкого тембра низкого голоса, повторяет заезженное столетиями «я так сожалею». Словно меня, похоронившую практически всю свою семью, сможет действительно больно задеть новость и неудачной беременности своей давно мёртвой сестры. — Я смотрел её карту, там много разных анализов, все необходимые и даже дополнительные, по рекомендациям врачей. Как я понял, она была всерьёз настроена рожать, но… там сделано несколько узи, подтверждающих, что сердце не бьётся и беременность не развивается. Вроде как такое случается достаточно часто.

Киваю ему молча, стараясь как-то свыкнуться с полученной информацией. Мне она ничего не сказала. Может, собиралась сказать позже. Может, вообще не хотела делиться своим счастьем — зато позвонила поделиться горем.

Мы обе были друг другу самыми худшими сёстрами, Ксюша. И в радости, и в печали. Чужие люди с общей кровью и одинаковой фамилией.

— Нельзя сказать с полной уверенностью, но, похоже, это и правда просто случайность, — продолжает он, выдержав положенные пару минут тишины, — по крайней мере никаких странностей, которые могли бы указывать на то, что это подстроено, я не нашёл. Было согласие даже на генетический анализ эмбриона, он никаких нарушений не выявил.

— Понятно, — киваю сдержанно, но внутри трясётся яростно громкое, злобное, рычащее «мне плевать!», бешеным псом нарезающее круги в мыслях и скрипящее тяжёлой, прочной цепью моей выдержки.

Мне плевать. Мне не интересно. Я не хочу знать никаких подробностей. Не хотела слышать, вникать, переживать за неё тогда и тем более не вижу смысла начинать теперь.

Это была её жизнь, только её. Она сама решала, как ей распорядиться. Она сама… сама.

Непонятно только, отчего же мне тогда так погано и больно. Почему пальцы крепче сжимают ремешок лежащей на коленях сумки, а зубы кусают, грызут щёку изнутри, беспощадно впиваясь в уже кровоточащие ранки.

Меня не должно это касаться. Не должно. Сказать откровенно, Ксюша наверняка была бы крайне ветреной, бестолковой и отвратительной матерью.

А сама-то ты, Маша? Какой можешь быть ты?

Еле высиживаю на месте до конца поездки и отвешиваю себе один за другим мысленные оплеухи за желание выскочить из машины прямо на ходу, стоит лишь вдалеке показаться знакомой стеклянной высотке. Ощущения такие, словно меня методично, усердно и медленно выклёвывают изнутри сотни маленьких, милых птичек, вонзающих свои острые клювики в содрогающиеся органы. И от этого хочется забиться в какой-нибудь угол, скрести по своей коже, пытаясь отогнать, разогнать эту плотоядную стаю, а ещё смеяться долго и громко, — чтобы высмеять наружу всё отвращение от своих гадких, циничных рассуждений.

В офисе я оказываюсь одной из первых, бесцельно сижу на своём рабочем месте и смотрю в тёмный экран выключенного компьютера, дышу глубоко и размеренно, но запах запекшейся крови всё равно никуда не уходит: он въелся в мою кожу, пропитал одежду насквозь и запачкал мои не перестающие дрожать пальцы. Я чувствую её слишком отчётливо и ярко, — чужую кровь на своих руках, — и пытаюсь, действительно пытаюсь свыкнуться с подобным ощущением, не теща себя ложным надеждами, что это первый и последний раз.

Может быть, я и правда проклята. Обречена тянуть на себе груз ответсвенности за чужие оборвавшиеся жизни. Знать, что за меня, из-за меня придётся лить слёзы кому-то другому, и испытывать от этого лишь боль и ненависть к себе.

Но не сожаление. И не раскаяние.

И все попытки отыскать в себе жалость к сестре оказываются тщетными. Я как будто ненавижу её ещё чуточку больше, чем до этого злосчастного разговора, и никак не могу загасить в себе этот шквальный ветер, морозом обдающий тело и завывающий протяжно: «Дура, дура, дура, какая же ты дура, Ксюша».

Какие же мы обе дуры.

Эмоции наслаиваются одна за другой. Тонкая плёночка злости ложится на кожу — почти неуловимая, слегка липкая, тёплая. Плотным парафином облепляет меня паника, мешая нормально дышать и не позволяя двигаться. Кипящая смола отчаяния льётся, стекает по шее на грудь, пятнами прожигает спину, противно касается бёдер и печёт так сильно, что хочется взвыть.

Вместо этого я сбегаю в туалет, умываюсь холодной водой и пью её же, прямо из-под крана, зачерпывая в трясущиеся ладони. Лишь бы отогнать от себя новый приступ, настойчиво заключающий в свои удушающие объятия.

Все звуки, изредка доносящиеся из офисного коридора голоса — будто за толщами воды, по другую сторону стекла. А мне отведена роль блядской аквариумной рыбки, этакой резво мечущейся от стенки к стенке гуппи, которая только и умеет делать, что жрать, срать и приспосабливаться к всё более дрянным условиям вокруг, чтобы продержаться как можно дольше, прежде чем всплыть брюхом вверх.

Бессмысленность. Вся моя жизнь — серая и гнетущая бессмысленность с болезненной фиксацией на паре переломных моментов эйфории, один из которых вот-вот закончится.

Может быть, тогда же закончусь и я?

— Алло? Манька? — голос бабушки в динамике телефона вдруг заставляет глаза непривычно пощипывать, и я тут же с укором думаю, что зря ей позвонила. Ведь сначала я собиралась набрать совсем другому человеку, единственному способному хоть на мизерные секунды дать мне веру в то, что со мной всё нормально.

И единственному, с кем мне удалось почувствовать себя нужной.

— Баб Нюр, у тебя всё нормально? Как с сердцем? — начинаю излишне бодро, что даже сухую и глухую к чужим эмоциям бабушку сразу же напрягает.

— Ай, нормально. А чёй случилось у тебя? Звонишь не по графику.

Хочется рассмеяться. Истерично, глухо. Упереться лбом в прохладный кафель туалетной комнаты, отклониться назад и с размаху удариться в него головой, расшибая ту до крови.

Господи, Маша, что с тобой не так? Звонки родной бабушке по графику. Даже любовь, и та, по расписанию: на жалких полгода каждый десяток лет.

— Нет, ничего. Всё хорошо, — говорю уверено и, чтобы оправдать свой глупый порыв, с кривой улыбкой поясняю: — Просто сон плохой приснился. Решила уточнить, всё ли у тебя в порядке.

— А, так, а я скажу тебе, к чему эт было! — тяжко вздыхает баб Нюра, и, судя по тихому шороху в трубке, плотнее кутается в свою любимую светлую шаль. А я жду с замиранием сердца, предчувствую ещё одни неприятные новости, даже не удивляясь тому, что они выстреливают по мне со скоростью пулемётной очереди, превращая хрупкую броню самообладания в решето. — Ты ж поди и не знаешь ещё, что с Пашкой-то твоим стало!

Глава 15

Слабая ты, Маша.

И глупая.

Смотрю на его профиль, задерживаюсь взглядом чуть дольше приличного. Да что там — глаз от него не отвожу, запоминая каждую мелкую и даже несущественную деталь. И мне это нравится. Всё, вообще всё: и откровенно изучать-любоваться, и не испытывать от этого смущения или привычной злости, и признавать перед собой, что он чертовски красив в своём напряжении готовящегося к бою хищника.

От него веет мраком. Тьмой, которая больше не живёт в душе, не зазывает через непроходимые болотные топи его глаз. Отныне она висит над ним ореолом, клубится вокруг тела, тянется по следам преданным слугой и надёжным помощником, отпугивая всех… и привлекая меня.

Он ведь догадывался, наверняка догадывался, что мне станет обо всём известно. И я, что таить, хорошо понимала, чем может обернуться моя с ним откровенность. Но за те три дня, что прошли с момента разговора с бабушкой, так и не смогла поднять с ним эту тему.

Не решилась. Не захотела.

На Пашу завели уголовное дело. За изнасилование несовершеннолетней, шестнадцатилетней девушки. А при задержании при нём обнаружили ещё и оружие с наркотиками, что в совокупности делает грозящий ему срок максимально приближенным к пожизненному.

И меня совсем не мучают угрызения совести за то, что теперь будет с ним. Хотя, по-нормальному, должны бы. Мне должно быть стыдно. Жалко.

Но нет, я закрываю глаза, считаю до десяти, открываю их и морщусь от особенно яркого, беспощадно палящего перед наступлением заката солнца, но отвратительные, тёмные, не имеющие ничего общего с моралью и человечностью мысли так и отбивают свою издевательски-весёлую, бодрую чечётку в моей голове.

Так ему и надо.

Так и надо, такинадо. Так. И. Надо.

Мы все получаем то, что заслуживаем. Иногда искупаем свои будущие грехи затянувшимся на месяцы и годы криком, разрывающим лёгкие изнутри, омываем ошибки литрами слёз, более солёных, чем океан; живём в ожидании того момента, когда судьба потребует с нас всё, что мы ей задолжали.

Я никогда не вскидывала взгляд к небу и не спрашивала: «За что?». Принимала всё, что мне доставалось, с максимально возможным хладнокровием и болезненной улыбкой, с пронизанным ненавистью и презрением «так мне и надо», словно всегда, заранее знала — мне суждено натворить ещё много страшного и непоправимого.

Кирилл остаётся спокоен. Внешне, потому что даже я не всегда могу понять и догадаться, что на самом деле творится у него внутри. Там — своя собственная галактика, сотканная из мрака и холода, с мерцающими искрами пронесённой сквозь всю жизнь ненависти, с атмосферой бескрайней, порой удушающей власти над людьми, с раскинувшейся от края до края подобному млечному пути ложной надеждой на счастье, за которую мы оба держимся так отчаянно. И мне иногда, редко, — до безумия часто и постоянно, — хочется узнать, есть ли там место для меня.

Или всё, что мне уготовано — пролететь по небосклону падающей звездой, что поможет исполниться одному заветному желанию.

— Маш? — зовёт он, насмешливо поглядывая в мою сторону. Слишком рассеянной я стала в последнее время. Задумчивой. Мягкой, а из-за этого ещё более уязвимой и слабой.

Кажется, в тягостном ожидании момента неизбежного расставания я увядаю, истончаюсь, высыхаю сорванным цветком, становлюсь зависимой от него, как от столь необходимой для жизни воды, и надламываюсь, крошусь, осыпаюсь под грубым трением тоски.

Я загибаюсь, Кирилл, по-настоящему загибаюсь.

— Ты до сих пор отказываешься от встречи с Валайтисом?

— Глеб успел тебя завербовать? — его губы растягиваются в усмешке, и я неосознанно примеряю её на себя, пытаюсь повторить, отразить как в треснутом, помутневшем зеркале, и ловлю себя на этом внезапно, встряхиваю головой. Чем глубже я увязаю в нём сейчас, тем хуже будет потом.

Больнее. Смертельнее.

Ты ведь это уже проходила, Маша, тебе ли не знать?

— И всё же? — настаиваю на своём, на этот раз упрямо смотрю в противоположную от него сторону, разглядываю фасады старых зданий и банально-глянцевые витрины расположившихся на первых этажах бутиков, налепленных так щедро, словно этими нарочито-яркими, выделяющимися неоном заплатками хотели прикрыть старину.

— Отказываюсь, — спокойно отзывается он, но слышно сразу: продолжать этот разговор ему не хочется. Вот только меня эта каменная твёрдость его голоса подначивает наседать ещё сильнее, тонким ручейком пытаться выточить ход в выстроенной им преграде.

Нет, это не упрямство или гордость. Лишь отчаянное желание удержать между нами хоть мизерное расстояние в четверть дыхания, не слиться с ним окончательно, не превратиться в податливую и безмерно восхищённую тень Кирилла Войцеховского. Не стать рабом и жертвой своих чувств, отныне вырвавшихся из-под долгого жёсткого контроля и руководящих мной так, как им вздумается.

Заставляя тянуться к нему и днём, и ночью. Притрагиваться к длинным прохладным пальцам, переплетаясь с ними, ощущать силу их властных, уверенных ответных прикосновений. Гладить шрам, отзывающийся под моей лаской, движущийся и льнущий ко мне, как к своей хозяйке. Зарываться руками в густые волны волос, беспощадно продирать их и тут же ловить губами порывистые, хриплые стоны, платить за свою дерзость долгими, изматывающими укусами, так и остающимися на тонкой грани между болью и удовольствием.

Между раем и адом. Между светом и тьмой. Между желанием сбежать, пока не поздно, и вцепиться в него мёртвой хваткой, потому что уже слишком поздно. Вот где я нахожусь каждый проклятый день с тех пор, как мы стали вместе.

Не пару недель назад. Не в поезде, увозившем нас в прошлое. Не первым случайным соприкосновением губ через кружку, или совсем не случайным — той жаркой ночью, что разрушила наши жизни и отстроила их заново по кривому и порванному лекалу.

Наверное, всё началось с долгого пути от кладбища до нашего дома, с плотно сомкнутыми ладонями и молчанием, которое могло сказать намного больше любых слов. С первого столкновения на рассвете. С первого слишком уютного вечера и брошенного мне фатальным вызовом: «Неправильный ответ, Ма-шень-ка».

Всё это длится так долго, что уже обязано подойти к своему логическому концу.

— Теперь у тебя нет весомых причин отказываться от его предложения, — замечаю вполголоса, потому что горло сдавливает странной, жгучей болью, когда приходится говорить об этом вслух. — Самое подходящее время обзаводиться влиятельными соратниками.

— Нет, не подходящее, — вибрация его голоса вынуждает меня снова повернуться к ему, увидеть явно проступающие на лице злость и разочарование. — Я подставил тебя. Подставил Илью и вашу подружку. Глеба, который и так трясётся за свою семью. Это точно не самое подходящее время, чтобы думать о своей обиде или тешить собственные амбиции.

Он делает паузу, делает глубокий вдох, делает вид, что рассуждает логически, а не поддаётся чистым эмоциям.

— К тому же, — продолжает он, ловко набрасывая на себя ненавистную мной маску хладнокровия, — если в происходящем сейчас замешан Роберт Байрамов, мне нужно знать об этом наверняка. Говорят, он пробрался в самый ближний круг доверенных лиц Валайтиса, и тогда нам определённо будет не по пути.

— И как ты планируешь узнать, замешан ли он?

— Любыми доступными средствами, Ма-шень-ка, — под его ухмылку и моё далеко не первое разочарование исходом разговора мы въезжаем во двор снимаемой для Ромки квартиры, которая была практически моим домом на протяжении пяти месяцев. А теперь всё, происходившее там, кажется настолько же далёким, призрачным воспоминанием, как и моя жизнь в родном городе.

— Я видела сегодня твоего отца, — сама не знаю, зачем говорю ему об этом, но Кирилл нажимает на кнопку, выключая зажигание, и остаётся сидеть на своём месте, какое-то время смотрит сквозь лобовое стекло на огромный куст уже отцветающей сирени под самым подъездом.

— Произвёл впечатление? — интересуется он, вытаскивает из кармана пиджака пачку сигарет и крутит, сжимает, мнёт между своими длинными и худыми пальцами, каждое движение которых я до сих пор ловлю с ненормальным, кружащим голову, парализующим восторгом.

— Да. Произвёл, — глупо было бы отмахиваться от очевидного или пытаться соврать. Старший Войцеховский действительно производил впечатление и, появившись в дверях за пятнадцать минут до конца традиционного вечернего совещания у Лирицкого, окончательно перетянул на себя и без того рассеянное к исходу трудового дня внимание всех сотрудников.

С Кириллом они были похожи, пожалуй, намного меньше, чем мы с Ксюшей. Такие же каштановые волнистые волосы, тёмные глаза — с другого конца длинного кабинета разглядеть их точный оттенок не представлялось возможным, да и мне не хотелось хоть чем-то демонстрировать свою излишнюю заинтересованность его персоной; аристократично тонкие черты смотрелись гармонично и изящно, придавали его лицу такую красоту, с которой невозможно было поспорить, даже будучи заранее предвзятой к личности этого мужчины.

В сравнении с внешне приятным и дружелюбно улыбающимся всем отцом, Кирилл казался хмурым и нелюдимым, будто до сих пор по-подростковому угловатым, с более заострёнными, ярко выделяющимися скулами и подбородком.

Как забавно: мы оба ходили мрачными тучами, отталкивающими окружающих, имея поблизости более привлекательную, успешную, обожаемую всеми версию. Только в противовес мне всегда шла сестра-солнце, а ему — собственный отец.

Андрей Войцеховский только пожелал всем доброго вечера, мазнул по нашим лицам быстрым, равнодушным взглядом, и молча ждал окончания совещания на стуле около выхода, копаясь в своём телефоне, а большинство мужчин так и ёрзали на своих местах, нервничая и оглядываясь в его сторону, а женщины — теребили волосы, перешёптывались, смотрели на него с интересом и любовались, не особенно пытаясь это скрыть.

— Он решил снова поиграть в главу крупной компании, — цедит Кирилл, упрямо отводя от меня взгляд, — и сделать вид, что разбирается в том, чем пытается управлять. Объехал все наши офисы. Подписал с десяток приказов, разгребать последствия которых мне придётся минимум полгода. Даже к Байрамовым и Илье успел наведаться, создавая видимость бурной деятельности.

— Ну так избавься от него, — говорю тихо, почти шёпотом, и сама с трудом верю в то, что эта фраза принадлежит именно мне. Что это я так просто и непринуждённо, не раздумывая, не сомневаясь и не испытывая сострадания, предлагаю ему расправиться с пусть и ненавистным, но последним родным по крови человеком.

Родным только по крови.

Что с тобой не так, Маша? Когда ты стала такой?

Или как могла так долго не понимать, что именно такой и была всегда?

— Пойдём, — он хмыкает и никак не комментирует мои слова, первым выскакивает из машины и успевает перехватить меня в тот же момент, когда я раскрываю дверь, чтобы выйти. Берёт за руку, придерживает за талию, быстро доводит до подъезда, и мне почти хочется улыбнуться, думая, насколько со стороны это похоже на кадры из какого-нибудь фильма про спецагентов.

Только там, на лестничной площадке, дёргает меня резко и грубо впечатывает в своё тело, обхватывает шею и грызёт, кусает, терзает поцелуями, между которыми я еле успеваю сделать ничтожно маленькие глотки тёплого воздуха.

Мы стоим прямо под узким и вытянутым окном, прилепленным у самого потолка, и через его приоткрытые створки доносятся с улицы звуки детской площадки: громкие голоса, звонкий детский и низкий взрослый смех, взволнованный женский окрик. И я вслушиваюсь в них жадно, улавливаю даже скрип качели и шорох шин проезжающей по двору машины, потому что именно так меня накрывает холодной волной дрожи, приходящим вслед за движением ладоней по моей спине жаром, сумасшедшим волнением и трепетом, подобным синхронному взмаху крыльев тысячи бабочек в моём животе.

В этот момент я понимаю, что всё это — реально. Всё настоящее. Мы существуем, перемещаемся, разговариваем в том же самом мире, что и раньше. Время идёт своим чередом, планета вертится вокруг своей оси и движется вокруг солнца, времена года сменяют друг друга, люди рождаются и умирают, как и прежде. Только мы стали другими.

В том же самом мире, что и раньше, теперь существуем мы.

Поцелуи, — требовательные, яростные, голодные, — сменяются на горячий бархат его дыхания, ложащийся поверх моих измученных, содранных, ноющих губ. Ни шагу назад. Трётся о меня кончиком носа, не поднимает веки с тяжёлыми, длинными и пушистыми чёрными ресницами, и грудь его вздымается часто-часто, судорожно.

У меня же, напротив, не получается закрыть глаза. Я смотрю на него, я слушаю наше дыхание, даже сбившееся в такт друг другу, я без остановки думаю о том, что это происходит именно со мной, здесь и сейчас. И я чувствую.

Как же я люблю тебя, Кирилл.

Он выглядит раздосадованным, хмурится и быстро потирает переносицу, берёт меня за руку, улыбаясь криво и так раздражающе, пугающе, раздирающе беспомощно. Так, словно сам не знает, что на него нашло. Я — не знаю тоже. С каждым новым днём мы оба вообще всё больше напоминаем сумасшедших, импульсивных и капризных детей, ведомых рефлексами и инстинктами животных, не способных контролировать свои желания.

Берём когда хочется. Делаем пока можем. Держимся — только друг за друга.

До нужной квартиры мы не доходим два этажа, но Кирилл уверенно останавливается перед чужой массивной железной дверью и до упора выжимает кнопку звонка, отпуская её только в тот момент, когда замок щёлкает и в сопровождении неизменного мата на пороге показывается взъерошенная и недовольная Диана.

— Ебать какие мы нетерпеливые! — ехидно скалится она, но говорит тихо и косится в сторону кухни, поэтому нет необходимости даже всматриваться в стоящую в коридоре обувь, чтобы понять, что Глеб уже здесь.

Впрочем, как и Ромка: он выглядывает из-за двери, округляет и без того округлые глаза и выскакивает нам навстречу, сходу обнимает меня, так и оставшуюся стоять к нему полубоком.

— Я так рад тебя видеть, Маш! — восклицает он до того искренне, что мне становится горько-кисло, ужасно не по себе, и хочется попяться назад и оказаться по ту сторону двери, обратно в подъезде. Потому что я объективно не заслужила к себе такого обращения. Не заслужила того, чтобы обо мне переживали или заботились. И тех моментов счастья, которые могу испытывать сейчас — не заслужила.

Так мне и надо, так мне и надо. Всё дерьмо, что выходящими из берегов реками разливается вокруг меня — вот что вписывается в собственные представления о жизни.

Но не такое, нет.

Сквозь силу я легонько касаюсь локтей до сих пор обнимающего меня Ромки, делаю неуверенное, скомканное движение, задуманное как дружеское похлопывание, но выходит оно просто отвратительно натужным и неловким. И он, по-видимому ощутив моё напряжение, разжимает длинные худые руки и отходит на несколько шагов назад, улыбаясь и смущаясь своей чрезмерно эмоциональной реакции.

— Как видишь, цела и невредима, — насмешливо замечает Кирилл, взглядом указывая ему на меня, и при этом как бы невзначай встаёт аккурат между нами, отодвигая на максимально возможное в маленькой прихожей расстояние друг от друга.

Серьёзно, Кирилл? Приступ необоснованной и чертовски нелогичной ревности?

Видимо, ты увяз в нас ещё прочнее меня.

— Да я же не… я просто, Кирилл Андреевич… — смущённо мямлит Ромка, но появившаяся у него за спиной Диана бесцеремонно дёргает его на себя и увлекает обратно на кухню.

В сравнении со снимаемой для нас квартирой эта выглядит разбитой и почти заброшенной, маленьким и шатким клоповником, хотя по планировке они абсолютно одинаковые. Выцветшие обои в мелкий цветочек с ржавыми разводами под самым потолком, — видимо, когда-то нерадивые соседи сверху устроили потоп, — громко и противно скрипящие полы, линолеум на которых, не церемонясь, постелили прямо поверх родного паркета, и как завершающий штрих — местами облезлый кухонный гарнитур оранжевого дерева, родной брат того, что по меньшей мере двадцать пять лет прописан в моей родной квартирке.

Забившийся в угол Глеб, лениво ковыряющий вилкой кусок лежащего перед ним на столе торта, смотрится до безобразия иронично на фоне подобной обстановки. Особенно учитывая то, что стоимость часов на запястье руки, которой он подпирает подбородок, наверняка превышает цену евроремонта для этой халупы.

— Мы ждём ещё одного человека, — спокойно сообщает Кирилл и подталкивает меня к ближайшему стулу. Даже забавно, что спустя столько лет его всё так же раздражает моя привычка стоять до последнего, стоять назло ему, стоять, чтобы хоть отчасти ощутить себя с ним на равных. — Поэтому собрались сегодня здесь, чтобы не светить конспиративную квартиру. Тем более Рома вроде и тут неплохо освоился.

Быстро уловив прозрачный намёк, Ромка краснеет и стыдливо опускает взгляд вниз. Диана же, напротив, смотрит прямо на Кирилла с ненавистью и вызовом, скрещивает руки на груди, громко звякая при этом своими браслетами, спрятанными под длинными и широкими рукавами объёмной блузки.

— Он скоро..? — спрашивает Глеб, вскидывая на Кирилла усталый взгляд и сохраняя неподдельное равнодушие к намечающейся за столом перебранке. Впрочем, ответом ему служит один короткий звонок в дверь, отчего-то вынуждающий напрячься именно Диану, которая втягивает голову в плечи и смотрит в сторону коридора напряжённо и хмуро.

— Уже, — бросает Кирилл на ходу, но спустя минуту из коридора помимо незнакомого низкого и хрипловатого мужского голоса звучит ещё один, мелодичный и звонкий.

— Дядя Глееееб! — раздаётся за моей спиной, но прежде, чем я успеваю обернуться, мимо уже проносится юркой тенью маленький человек с вихрем взлетающих в воздух пушистых ярко-рыжих волос. Диана, сидевшая как раз рядом с Глебом, испуганно отшатывается в сторону, отодвигается на стуле как можно дальше от маленькой девочки, ловко пробравшейся в самый дальний угол и уже успевшей обхватить Глеба руками за шею.

На фоне ребёнка Измайлов выглядит не просто крупным мужчиной, а настоящим исполином, и его ладонь, ласково треплющая рыжую макушку, закрывает собой весь детский затылок и доходит до самого лба. И перед моими глазами всплывает воспоминание заляпанной чужой кровью одежды в его машине, и что-то хрустит, шуршит под пальцами — нет, не сжимаемый судорожно край грубой, старой клеёнки, а стремительно трескающиеся представления о чужой жизни.

— Я предупреждал, — кивнув в знак приветствия, кидает Глебу извиняющимся тоном высокий мужчина, зашедший вместе с Кириллом и втиснувшийся в узкое пространство между столом и кухонным гарнитуром.

— Это Слава, — представляет Кирилл мужчину и, обменявшись мимолётными, еле уловимыми взглядами с Глебом, добавляет: — Просто Слава. Наш ведущий специалист по информационным технологиям и системам безопасности. Это Рома и Маша.

Глеба и Диану он пропускает вполне естественно, и я начинаю улавливать иронию всех шуток Кирилла, связанных с тем, что каждый второй человек в Москве или родственник, или друг Глеба. Но внешне Слава не имеет с ним ни одной общей черты: худощавый, с короткими ярко-рыжими волосами и россыпью мелких бледных веснушек по всему лицу; светлые, холодные глаза смотрят с лёгким прищуром, на тонких бледных губах — усмешка превосходства над окружающими, настолько знакомая мне, что невольно закрадываются мысли, не является ли именно она пропуском в этот клуб самоуверенных и циничных властителей судьбы.

Только Глеб продолжает выбиваться из привычного амплуа, и больше он не степенный и разленившийся на солнце глава прайда, не скалящий зубы перед нападением смертельно опасный хищник, не красующийся шикарной гривой и грацией безжалостного убийцы самец, а прямо прирученный к рукам и послушный котёнок-переросток, позволяющий с упоением тискать себя радостному ребёнку.

— А ты чего не в садике, принцесса? — после его вопроса девочка сникает на глазах, оглядывается в сторону отца, чей насмешливый взгляд явно говорит о том, что помогать ей объясняться он не намерен, и обречённо вздыхает.

— Я, кажется, приболела, — выдаёт она заговорщическим полушёпотом, кивает головой и, в качестве последнего возможного доказательства, издаёт громкое «кха», вместо кашля больше напоминающее смешок.

Ромка широко улыбается, с умилением наблюдая за ними, а я встречаюсь глазами с Кириллом и теряюсь ещё сильнее, чем прежде, ёжусь от его слишком назойливого, пристального внимания, от ощущения того, как он прямо сейчас пытается залезть мне в душу и пробраться в мысли.

Его взгляд следует за мной неотрывно, ловит каждую мелькающую на лице эмоцию, — или же их полное отсутсвие, — подначивает и почти невзначай задаёт мне очередной вопрос из раздела «с повышенной сложностью». А я не могу не то, что дать правильный ответ, — не в состоянии выдать вообще никакой. Смущаюсь, путаюсь и пугаюсь, сбиваюсь и впадаю в ступор, словно впервые оказалась на экзамене по предмету, о котором не знаю ровным счётом ничего.

Хватит, Кирилл. Хватит! Это не тот случай, когда можно просто уйти на пересдачу.

Я не могу разобрать, какие именно чувства вызывает во мне чужой ребёнок. Не могу даже попытаться предугадать, какие может вызывать свой собственный, поэтому просто отпускаю контроль и плыву по течению, давно уже напоминающему не то шторм, не то огромное стихийное бедствие. И полагаюсь просто на уверенность Кирилла в собственных проблемах со здоровьем, делаю скидку на своё тело, которое может вслед за мозгом упрямо и остервенело отторгать от себя всё, хоть как-то связанное с ним.

Главное — не думать. Закрыть руками, уши, глаза, рот и не искать ответы на назойливо возникающий в голове вопрос: «А что, если…?»

— Злат, иди в комнату, поиграй, — говорит Слава, и девочка без лишних объяснений и капризов отлипает от Глеба и кивает в ответ отцу.

— А вы будете решать серьёзные дела? — уточняет она, переводя взгляд с отца на Кирилла, и улыбается, получив сдержанное «да». — И говорить плохие слова? И много курить?

— Наверняка, — хмыкает Слава.

— Круто быть взрослыми, — выдыхает она со смесью восторга и разочарования и начинает потихоньку просачиваться на выход из кухни.

— Солнышко, — окликает её Глеб с крайне многообещающей, хитрой улыбкой, — возьми-ка с собой тётю Диану и проследи, чтобы она не маячила в коридоре и не пыталась нас подслушать.

Побледневшая пуще прежнего Диана только смотрит на всех нас взглядом загнанного в угол зверька, громко хватает ртом воздух, кажется, собираясь что-то злобно прошипеть, но в последний момент всё же берёт себя в руки и вылетает из кухни первая, как бы невзначай пихнув плечом Славу, который эту выходку демонстративно игнорирует и подмигивает проходящей мимо дочери.

А когда дверь за ними закрывается, с Глеба и Славы синхронно сваливаются ироничные улыбки и доброжелательный фасад идёт крупными трещинами, из-под которых становятся видны и цепкий, острый, оценивающий взгляд, и жёсткость и бескомпромиссность в выражении их лиц.

— Так что за дело? — деловито интересуется Слава, тут же опускаясь на место Дианы, и спрашивает у меня: — Я закурю?

— Да, — киваю, не задумываясь, но мой ответ тут же перебивает голос Кирилла:

— Нет.

Слава переводит взгляд с меня на него, делает свои выводы — кажется, как и притихший рядом со мной Ромка, — но от каких-либо комментариев воздерживается, просто пожимая плечами. Я же не могу даже разозлиться как следует, незаметно и совсем нежелательно умудрившись привыкнуть к его привычке командовать и распоряжаться моей жизнью так же уверенно, как и прежде, только теперь делать это открыто.

Отлично, Кирилл, в следующий раз не трать время и говори сразу, как есть: это Маша, и я с ней сплю.

— Итак, дело в том, что нам очень нужно посмотреть несколько записей с видеокамер. Из нашего общего хранилища эти записи были удалены, но, насколько я понимаю, где-то в матрице всё равно должна остаться их копия, или хотя бы сведения о том, кто именно их стёр, — Кирилл делает паузу и выжидающе смотрит на Славу, ловко разыгрывающего непонимание того, к чему ведёт этот разговор.

— Ну да, всё верно, — соглашается он с ехидной усмешкой.

— Мне нужна эта информация.

— Необходимо сделать запрос в тех отдел, написать обоснование, собрать комиссию с участием отдела безопасности Байрамовых, подождать разрешения от обслуживающей хранилище службы…

— Я знаю. Но мне нужна эта информация в максимально сжатые сроки, — поясняет Кирилл, оставаясь внешне спокойным и равнодушным, откидывается на спинку стула, задумчиво оглядывает всех нас и добавляет: — И чтобы никто не узнал, что интересовался этими записями именно я.

— Так у вас тут что-то вроде клуба друзей Оушена?

— Сколько времени тебе понадобится, чтобы взломать хранилище? — пропуская его ремарку мимо ушей, открыто интересуется Кирилл.

— Пару часов, — фыркает Слава, глядя с таким укором, словно у него только что спросили, сможет ли он сложить два и два.

— А если сделать это тихо и незаметно? И так, чтобы никто и никогда не вычислил, что это твоих рук дело?

— Два-три дня, какое-нибудь складское помещение с доступом к электричеству и дополнительная техника.

— И за сколько ты сможешь обьяснить Роме, как провернуть всё это?

— Два дня, — недовольно морщится Слава, скептически осмотрев смущённого, растрёпанного, розовощёкого Ромку. — Вы уже и замену подобрали на тот случай, если меня потом грохнут?

— Не замену, а помощь, — уточняет Кирилл, укоризненно глядя на отчего-то развеселившегося и взбудораженного Славу. — Рома способный и перспективный парень, только разберёмся с его документами и возьмём к себе в отдел разработок.

— Тот самый, который уже негласно отдел замороженных твоим папашей проектов? — в голосе Славы проскакивают раздражение и злость, красиво упакованные в обёртку из сарказма с яркой подарочной лентой ироничной улыбки.

Кирилл только разводит руками, признаваясь в бессилии перед подобными решениями своего отца, а я вздрагиваю от резкой боли и солёного привкуса крови, растекающегося по языку, и понимаю, что так сильно задумалась, что ненароком прокусила себе внутреннюю сторону щеки.

С моих губ не срывается ни звука, а его взгляд всё равно тут же упирается в меня, поддевает за ниточку сомнений в до сих пор нервно мнущих край скатерти пальцах и вытаскивает наружу из той раковины отрешённости, куда я всеми силами пытаюсь забиться.

Видит насквозь. Чувствует. Слышит мои мысли.

И как бы мне не хотелось прикрыться за хмуро сдвинутыми к переносице бровями, внутри всё трясётся от тревоги, пульсирует быстрыми ударами сердца от осознания оборотов, которые день за днём принимает изначально простой и безобидный план.

Мы все, собравшиеся здесь, — группа чёртовых смертников. И вот эти ухмылки, этот азарт в глазах, это учащённое сердцебиение — таймер до момента «икс», уже начинающий вести обратный отсчёт.

— Одного будет достаточно, — голос Ромки звучит неуверенно и осипло, так что ему приходится взять паузу и прокашляться, что привлекает к нему ещё больше нежелательного внимания. Добронравов не пытается выделиться напыщенней самоуверенностью, не сыпет остротами, не гримасничает. Взбудораженный и явно испуганный, он просто старается сделать всё, что может. — Одного дня для объяснений. Если система безопасности хранилища построена по тому же алгоритму, что защита данных в компании, то разобраться в том, как её сломать, не составит особенного труда.

— Я достану всё необходимое. Три дня… если нужно будет больше — пусть, — Кирилл внимательно смотрит на Ромку, потом на Славу, который кривится, но всё же неохотно кивает в ответ. — Самое основное для нас это ваша безопасность, потому что по ту сторону стоят люди, способные на что угодно.

* * *

Сплетение звуков стоит плотным гулом, сквозь который мне приходится прорываться наощупь; выискивать самые тонкие, уязвимые места. Воздух свистит в ушах и хлещет по лицу, пока я бегу на исходе собственных сил, еле успеваю перепрыгивать через очередные выпирающие из-под земли коряги и уже не замечаю, как тонкие и извилистые ветви цепляются за одежду и царапают кожу, тянутся ко мне со всех сторон бессчётными щупальцами огромного прожорливого существа.

Воздух заканчивается с каждым следующим шагом, с каждым отчаянным рывком вперёд, с каждым биением сердца, громыхающего в районе висков и раздувающегося, разбухающего от приливающей крови где-то среди горла. Я задыхаюсь. Громко хриплю, втягиваю в себя сухой воздух, плотным слоем муки оседающий во рту и забивающийся в ноздри, закашливаюсь и пытаюсь выплюнуть его из себя, но вновь и вновь проглатываю вместе с горечью подходящей рвоты.

За моей спиной всё трещит, осыпается и хрустит, склоняется к земле, прогибается под неистовым жаром и сгорает в развратных языках пламени, подчистую вылизывающих всё: от верхушек деревьев до постилки из мягкого мха под ногами.

Убегать бесполезно.

Но остановиться — просто не получается.

Страх несёт меня вперёд. Толкает в спину, наотмашь бьёт ледяным кнутом между лопатками, подгоняя, поторапливая, не позволяя сбавить скорость и хотя бы оглянуться назад, туда, где бушует вовсю пожар.

Страх кричит мне вслед. Орёт грубым, отчаянным, нечеловеческим голосом. Смеётся звонко и тонко, повторяет снова и снова «мы прокляты, мы прокляты, мы прокляты». Приказывает властно и издевательски: «Смотри!». Спрашивает одно и то же, из раза в раз, из шага в шаг: «Что случилось с Ксюшей?».

Страх сковывает мои ноги и руки, заставляет язык прилипнуть к пересохшему нёбу, исподтишка подставляет мне подножку и наслаждается видом распластавшегося по земле тела.

Мне хочется подняться и бежать дальше, но пальцы медленно утопают в холодной и влажной земле, проваливаются в неё, подминают сухие листья и ломающиеся под ладонями тонкие ветки. Я увязаю. Застреваю. Укореняюсь.

Шелест, хруст. Стон.

Подступающий огонь жжёт парализованные ноги, покусывает босые, грязные, разодранные до крови ступни. Крик зарождается в утробе, растёт и развивается, барахтается и крутится в поисках выхода, безумно бьётся внутри меня, увеличивается и увеличивается в размерах, своей нечеловеческой силой ломает тазовые кости и распирает, раздвигает болезненно скрипящие, трескающиеся рёбра.

— Тише, тише…

И он прорывается наружу, безжалостно вскрывает меня, закладывает уши сиплым долгим звуком отчаяния и боли. И тугие, жёсткие, усеянные колючками стебли прорастают сквозь моё тело: один, второй, третий. Десятки. Сотни. Переплетаются, срастаются, обвивают друг друга. Раздирают, пронзают кожу. Стремятся вверх, к затянутому чёрным смогом небу, раскрываются кроваво-алыми бутонами, плотные лепестки которых тут же покрываются белёсым пеплом.

— Тише, Ма-шень-ка, тише, — я трясусь, резко и сильно вздрагиваю всем телом, ощущая, как из него прорывается ещё один стебель, пронзает острой болью под лопаткой. Вглядываюсь в темноту, смутно различаю расплывающиеся очертания лица напротив и тут же принимаюсь судорожно тереть глаза, смахивая стоящие в них слёзы.

Кирилл распахивает настежь окно и сразу возвращается на кровать, придвигается вплотную, но не обнимает: просто подхватывает сбившееся от моих метаний одеяло и оборачивает вокруг меня, закрывая от врывающегося в комнату сквозняка. Гладит спутавшиеся, мокрые от пота и слёз волосы, осторожно проводит согнутыми костяшками по моему лицу, от виска до подбородка, и я невольно вздрагиваю от этого прикосновения, чувствую его слишком сильно, непривычно остро, болезненно, будто по коже снова проходятся шипы.

Сон. Реальность. Всё смешивается и скручивается, подстёгивает меня резко и безжалостно, как свалившуюся на половине пути обессиленную лошадь, которую проще забить до смерти, чем вернуть в строй.

Подавлена, растерзана. Сломана.

Я вся сломана к херам, и ничто уже это не изменит.

Слёзы бегут и бегут по щекам, давно уже не имея ничего общего ни с фантомной болью из моих ночных кошмаров, ни со страхом, плавно перетекающим из моей повседневности во все остальные грани существования. Это капли на зависть чёткого осознания того, кто я есть и что из себя представляю. Капли пагубных мыслей о том, что ждёт меня впереди.

— Машенька, — в его шёпоте столько вины, будто все мои мысли, чувства, образы скорого будущего торчат перед ним наизнанку, выставлены напоказ, транслируются чёртовым затянутым фильмом, созданным только для того, чтобы прошибить на новые слёзы.

Только ладони обхватывают моё лицо, приподнимают вверх, заставляя смотреть прямо и открыто, видеть без возможности привычно сбежать, чувствовать затопленный отчаянием лес в глазах напротив. Никуда не скрыться от него, от себя, от нашего прошлого и настоящего.

Оно догонит меня везде. Догонит и причинит боль.

— Маша, — снова повторяет, то ли зовёт, то ли ищет новые слова, и никак не находит. Я — тоже не нахожу. Давно уже не нахожу тех слов, что позволили бы нормально выразить происходящее, поэтому твержу как заводная игрушка всё то, что умею.

Ненавижу тебя, ненавижу. Не трогай меня, отпусти. Мне всё равно.

Я тебя тоже. Тоже, тоже, тоже.

— Я не могу так больше, не могу, — бормочу сквозь стучащие друг об друга зубы, и маленькие винтики надёжного засова моей искренности вылетают один за другим, падают-капают на одеяло, теряются в его длинных худых пальцах, в прохладных крепких ладонях, разливаются по пересохшему руслу линии жизни. — Я не могу, Кирилл.

— Скоро всё закончится, — говорит уверенно, мимолётно целует в губы, — сначала правый уголок, потом левый, — и снова смотрит в упор, душу вытаскивает через свой тёмный, бесконечно глубокий взгляд, и забирает её себе навсегда.

Всё твоё, Кирилл. Теперь точно всё.

Тянусь к нему, прижимаюсь, выпутываюсь из плотного и жаркого капкана одеяла, но он сначала идёт закрывать окно, и лишь потом опять привлекает к себе. Грубо, порывисто дёргает меня к себе, стискивает руками, и ладони каменной тяжестью ложатся на лопатки. Мои губы на пару поцелуев ниже его ключицы, вплотную к пугающе-ледяной коже, которую стараюсь отогреть частым и судорожным дыханием, а пальцы суматошно перебирают спадающие на шею пряди волос. Зарываются, путаются.

Теперь все прошлые годы кажутся какой-то бессмыслицей. Все события последних нескольких месяцев сливаются в растянувшуюся агонию перед неминуемым признанием того, что всегда было очевидно, лежало на самой поверхности, вспыхивало внутри меня в каждую встречу, в каждое мгновение мыслей о нём.

Это никогда не было ненавистью. Как бы мне не хотелось.

Отталкивала, убегала. Отрицала. Обещала его уничтожить.

А сейчас держусь лишь за него одного, как за спасательный круг, пока неистовый шторм разносит мой мир в щепки. Спасаюсь им. Крепче и крепче стискиваю пальцы на его коже, ещё немного — и прорву насквозь, чтобы забраться, пробраться под неё, осесть там навечно.

Хочу именно этого. С ним. Навсегда.

— Маш, тебе нужно поспать, — говорит настойчиво, но уже с первых звуков его низкого и властно звучащего голоса начинаю отрицательно мотать головой, словно заранее знала, что именно он хочет мне сказать. Догадывалась, наверное. Мы ведь давно уже стали вполне предсказуемы друг для друга.

— Не хочу. Не могу, — в исступлении скребу ногтями по его плечам, ощущая, как он медленно и уверенно пытается меня отстранить. Внутри что-то натягивается и обрывается, падает плашмя и неприятно пружинит в животе, снова вызывая тошноту. Это ошмётки гордости и упрямства, отрываются один за другим. — Мне так страшно и больно в этих кошмарных снах. Так невыносимо. Только иногда кажется, что в реальности не лучше.

Я перестаю трястись от страха и пришедшего следом холода, но стоит ему только чуть пошевелить рукой, прикоснуться к новому миллиметру тела, как меня прошибает насквозь болезненно-приятной судорогой. Будто кожу стянули, оставив торчать наружу все оголённые, раздражённые нервные окончания.

Затвердевшими, ноющими сосками чувствую холод его груди сквозь тонкую майку. И специально прижимаюсь и трусь ими об него, всхлипываю, пытаюсь обхватить руками шею. Успокоюсь и буду люто презирать себя за такое поведение, но пока оно кажется самым надёжным, самым приятным способом сбросить с себя морок пережитого ужаса.

Не уверена, что хочу именно секса. Скорее максимального тактильного контакта, близости, ощущения того, что я не одинока. Ищу ласки и защиты, которых толком никогда и не чувствовала.

— Иди ко мне, — нелепые слова в нынешней ситуации, когда потребовалось бы приложить огромные усилия, чтобы меня от него оторвать. Но Кирилл утягивает меня вслед за собой, ложась на кровать, почти наваливается сверху всей тяжестью своего тела, вдавливает в матрас, запускает руки под майку, возвращая их на прежнее место — на выступы моих лопаток, только теперь кожа к коже, без преграды тонкой ткани. Соприкасаемся животами. Горячий воздух, срывающийся с его губ, бегает от подбородка к виску, и в ногу с ним по мне бегут мурашки.

В такие моменты особенно хочется спросить, как же это у него получается. Как выходит так, что он быстрее и точнее меня самой знает, что именно мне надо. Почему для него я всегда нараспашку?

Я — для него.

Неправильно думать об этом, когда время так отчаянно поджимает. Неправильно признаваться в своих чувствах тогда, как самым верным решением стало бы закопать их ещё глубже, чем в прежнее десятилетие самообмана.

Ты стала всё делать неправильно, Маша.

— Как ты жила все эти годы? — шепчет он, заглядывает мне прямо в глаза, словно способен увидеть в них что-то в ночной мгле, кроме влажного блеска.

— Ненавистью, — говорю, не задумываясь, выпаливаю свою правду, вряд ли когда-нибудь ещё нашедшую бы свой выход. — И надеждой.

Не знаю, зачем я сама продолжаю всматриваться в него, цепляться пристальными взглядом за тёмные очертания лица, изучать чёткие линии подбородка и плавные изгибы волос. Наверное, чтобы не сойти с ума в темноте, в тишине, прерываемой лишь слабыми звуками нашего дыхания. Не поддаться панике, уверяющей меня, что стоит лишь закрыть глаза на мгновение, как всё исчезнет, развеется, и передо мной окажется лишь расчерченный полосами идущего от уличного фонаря света потолок в комнате студенческого общежития.

— Ты не простила меня, — не спрашивает, утверждает. Напоминает об этом то ли себе, то ли мне, то ли сразу нам обоим, будто пытается провести незримую границу между нашими почти сросшимися телами.

Бесполезно. Сопротивление бесполезно. Даже я наконец-то это поняла.

— А оно нужно тебе? Моё прощение?

— Нет, Маша. Нет, — касается меня сухими тёплыми губами, прижимается, трётся, исступленно целует. — Оно станет непосильным кредитом доверия. А я не хочу… не хочу получать его в долг. Даже если абсолютно уверен, что потом смогу отработать.

Потом. Как бы мне хотелось верить, что у нас есть шанс на это самое «потом». Хоть одна, мизерная возможность оттянуть конец этой истории ещё на несколько месяцев, на год, на всю жизнь.

— А знаешь, — выдыхает он хрипло, громко сглатывает слюну, сжимает меня до боли, до хруста в костях, до тихого звука полной беспомощности, слетающего с губ и разбивающегося об него. — Не прощай меня. Никогда не прощай. Сможешь?

— Почему?

— Что бы не случилось с нами дальше, я хочу быть уверен, что в тебе ещё осталась твоя ненависть. Если не будет надежды, то пусть хотя бы одна ненависть. Чтобы жить ею.

Киваю, потому что горло так сводит судорогой, что не выходит произнести ни звука. Больно, очень больно во всём теле: распирает грудь, выворачивает кости, разъедает превратившейся в кислоту кровью разбухшие вены, и новые слёзы осколками стекла царапают веки, режут по щекам.

Эти чёртовы слёзы должны когда-нибудь закончиться. Должны.

Мы лежим так до рассвета. Пропадаем, поддаёмся дрёме, исподтишка накрывающей наши тела тонкой вуалью, вздрагиваем испуганно, неожиданно проваливаясь обратно в мучительные сны, будим друг друга, застываем, отвердеваем в переплетении рук и ног, сливаемся дыханием.

Только молочная пелена медленно просыпающегося солнца, разливающаяся по чернильному небу, не разгоняет страхи, не отводит их прочь, отправляя вслед за ночью. Они остаются с нами, хитрым и живучим паразитом забираются внутрь тела, прячутся в тени раздутого, пульсирующего за износ сердца и постепенно отравляют, парализуют, убивают.

Я захожу в душевую вслед за ним, тут же ёжусь от брызг долетающей до меня прохладной воды, обхватываю плечи ладонями и это неожиданно выглядит так, словно пытаюсь прикрыть голую грудь. И этим странным движением ещё сильнее просто обнажённого тела обращаю на себя его взгляд: тяжёлый, густой, стекающий по мне горячим мёдом.

Запоздало осознаю, что делать подобное утром — запрещённый и жёсткий приём, но контролировать себя как раньше уже не получается. Это больше не провокация, а невыносимая потребность, удовлетворить которую хочется прямо здесь и сейчас.

Меня не сдерживает больше физической оболочкой. Я вся — сгусток сплошной энергии, ярких эмоций, искрящих порывов и молниеносных импульсов.

Оказываюсь прижата спиной к плитке быстрее, чем осознаю рывок Кирилла прямиком ко мне. Прямо как в первый раз, — эта мысль стремительно накручивает мои органы на острое веретено желания и рисует ненормальную улыбку на искусанных губах. Его ладонь ложится на шею, пытается сжать её крепко и грубо, но выходит лишь мягкое, абсурдное для ситуации нежное поглаживание пальцами.

Мы изменились. Оба изменились так сильно, что обратно уже ничего не вернуть.

И он понимает это тоже. Чувствует. Закрывает глаза и прижимается своим лбом к моему, а пальцы разжимаются и неторопливо спускаются к ключице, обводят её выступ.

— Я сделаю всё, чтобы быть с тобой. И всё брошу, не раздумывая, — забываюсь, пытаюсь покачать головой, но лишь сильнее упираюсь в его лоб и попадаю кончиком носа в выемку над верхней губой. И какая в самом деле разница, смогу ли я его простить, если всё равно доверяю безоговорочно и абсолютно? Сейчас доверяю даже больше, чем самой себе, уязвимой и ослабленной испытываемыми чувствами.

Я знаю, уверена, что он говорит правду. Вот только в конце, как и положено, должно появится хотя бы одно веское и перечёркивающее всё к хуям «но».

— Как только буду уверен, что тебе больше ничего не угрожает. Как только перестану трястись каждую секунду, что тебя могут снова у меня отобрать.

— А что делать мне? Скажи, Кирилл? Просто ждать, снова ждать того, на что я не в силах никак повлиять? — пальцы так и скользят по влажной плитке, дрожат, собираются в кулаки. Сжать бы их и лупить со всей силы, расшибать до крови от отчаяния.

— Хотя бы не помогай нашим врагам добиться желаемого, — говорит чётко, громко, с напором. Придавливает мою голову затылком к стене и отстраняется совсем немного, смотрит мне прямо в глаза и криво ухмыляется, когда мой взгляд наконец с трудом фокусируется прямо на нём. — Не изводи сама себя, Ма-шень-ка.

Смеюсь хрипло, рвано. Истерично. Потому что не знаю, как выполнить его просьбу. Не умею жить иначе, как порывами постоянного безграничного саморазрушения. Не могу перестать остервенело жать на кнопку экстренного уничтожения и со странным наслаждением вслушиваться в обратный отсчёт секунд, остающихся до финального взрыва.

Так мне и надо.

Тянусь к нему губами. Прикусываю совсем немного, одной рукой яростно обхватываю его затылок и царапаю плотную, горячую кожу. Сама не понимаю, кому хочу сделать больно: себе или ему. Всё равно ощущать это буду одинаково сильно.

— Кирилл, я… Я тебя… Я… — запинаюсь, спотыкаюсь и падаю. Падаю, падаю, падаю и пролетаю тысячи километров, но так и не могу произнести вслух несколько обычных слов.

Давай же, Маша. Ты ведь всегда повторяла, что это ничего не значит.

Под льющейся на нас водой не видно, как я снова начинаю плакать. Только тело предаёт, подставляет меня, толкает к нему, снова к нему, с мелкой дрожью и дёргающимися в рыданиях плечами.

— Я знаю, знаю, Маша, — заверяет, прерывая моё сдавленное бормотание вперемешку со всхлипами. Целует утешительно, гладит по голове, рукам. Больше не требует, не просит, не ждёт ничего из того, к чему так упрямо и безжалостно подталкивал меня ответными провокациями, насмешками, жёсткой игрой на эмоциях. — Я это чувствую. Всегда чувствовал.

Меня перемололо. Раскрошило. Размазало.

Вот только сумей я отмотать время вспять — просто бросилась бы в эту пропасть ещё раньше.

Давно нет упрямой, честной и отвратительно правильной девочки Маши Соколовой. Больше нет своенравной, бесчувственной и просчитывающей всё наперёд Маши Соболевой. Меня нет. А может, никогда и не было?

В этот раз не нужно собирать себя по кусочкам. Складывать, сшивать как попало грубыми грязными нитками, создавая нового уродливого Франкенштейна, неполноценного и не способного выжить без толкающей вперёд одержимости. Не нужно восставать из пепла сожжённых за собой мостов и пытаться расправить переломанные, куцые крылья, неприспособленные к полёту.

В этот раз у меня уже есть новая-старая жизнь. С ненавистью, для которой ещё найдутся причины. С надеждой, которая может оказаться ложной. С необходимостью снова быть сильной.

Ты выдержишь это, Маша. Ты выдержишь всё, что угодно, или просто сдохнешь — и любой из этих вариантов не так уж плох.

Я прикусываю свои губы, унимая их раздражительную дрожь. Беру себя в руки, останавливая их судорожные, панические метания по его широкой спине. Выбрасываю нахрен этот жалобный тон, жалобный взгляд, жалобный вид. Делаю всё возможное, чтобы исполнить его просьбу и не дать никому себя уничтожить.

Никому. Ни себе, ни ему, никому другому.

— Пора заканчивать эту комедию, Кирилл, — протягиваю едко, расплываясь в гадкой ехидной ухмылке, и указываю взглядом на наши обнажённые тела, на упирающийся мне в живот торчащий колом член. — Или миленьких разговоров недостаточно, и перед тем, как поебаться, ещё подержимся за ручки?

* * *

Зябко. Растираю плечи ладонями, но это ничуть не помогает: только плотный и жестковатый на ощупь хлопок рубашки неприятно елозит по стёртым с утра лопаткам, и кожу жжёт, покалывает, словно под ней опять шероховатые плитки душевой.

Резкий толчок. Движение тела вверх, спиной по мельчайшим неровностям стены, по ощущениям всё больше напоминающей наждачную бумагу. Сбивчивое, яростное, шипяще-рычащее «ещё», подгоняющее и без того быстрое и хаотичное трение у меня внутри.

Приходится отгонять от себя не самые уместные воспоминания и приободряюще улыбаться, замечая на себе настороженный, цепкий взгляд Вики. А потом чертыхаться, раздосадовано сжимать заледеневшие пальцы в кулак, потому что приободряющая улыбка на моём лице смотрится так же пугающе и шокирующе, как расплывающееся поверх одежды огромное кровавое пятно.

Воздух сырой, насквозь пропитавшийся пролитыми за ночь слезами. Вышел вместе со мной из ванной на подгибающихся, дрожащих от слабости и удовольствия ногах, добрался до осточертевшего офиса, забрался в стандартное чёрное кресло и продолжает трогать, трогать, трогать меня. Бесцеремонно, жадно. Пролезает в рот и шарит по языку, ошпаренному от рассеянности о кипящий кофе.

Всё, на что ты способна, Ма-шень-ка, — лишь провоцировать его. Делать вид, будто способна выжить, и не задохнёшься в этой стремительно меняющейся атмосфере.

При нём выходило держаться хладнокровно и самоуверенно. Ухмыляться стервозно, взглядом повторять молитвенное «я с этим справлюсь, я сильная, я справлюсь». А без него — не выходит. Перед другими я подавлена и растеряна. Хмурюсь, борюсь с ознобом и нарастающей от постоянной нервозности тошнотой. Одёргиваю рукава рубашки, натягивая их почти по костяшек на ладони, поправляю и без того плотно застёгнутый воротничок, под которым прячется на шее маленькое пятно случайно оставленного засоса.

Он делает меня слабой. Он делает меня сильной. И как разобраться в этих бесконечных противоречиях?

— Переживаешь из-за работы? — спрашивает Вика, как только Юля уходит на кухню и на отшибе всех рабочих столов мы остаёмся с ней только вдвоём. — Я же вижу, Машка, ты сама не своя с того самого момента, как я рассказала тебе о планах на увольнение.

— Ты же знаешь, летом мало вакансий. Конечно, это вызывает некоторую нервозность, — стараюсь не смотреть на неё лишний раз и утыкаюсь в экран, сортируя входящую почту на корпоративном почтовом ящике. Бесполезное и бессмысленное занятие, с учётом того, что до нашего последнего рабочего дня остаётся всего четыре дня.

И шестнадцать часов до того момента, как Рома с Глебом будут пытаться достать необходимые нам видеозаписи и вычислить личность мужчины, связанного с Ксюшей. С помощью Славы, который специально задержится допоздна на работе: с одной стороны, чтобы успеть вовремя замести следы и предупредить их, если система выдаст тревогу, а с другой — чтобы иметь хоть какое-то алиби на случай будущего выяснения обстоятельств взлома хранилища.

У нас останется всего три дня. Три дня, чтобы принять решение, переиграть старые планы, разработать новые и понять, чем нам всем грозит вскрывшаяся правда или дальнейшее неведение.

Три дня, чтобы определить мою судьбу.

— Слушай… — Вика мнётся, смотрит по сторонам и склоняется ближе ко мне, легонько касается пальцами локтя, понижая голос почти до шёпота: — Илья предлагает съездить отдохнуть. Он бронировал для нас с ним путёвку на море, но пока в компании всё непросто, ему лучше оставаться здесь, а уже оплаченные деньги никто не вернёт… Может, поехали вместе? Отдохнём, развеемся?

Вздыхаю и задумываюсь. Кажется, что ищу подходящие слова, чтобы отказаться, и это к лучшему — ведь на самом деле мне нужно придумать способ согласиться, но при этом не вызвать у Вики ещё больше подозрений.

Я расскажу ей. Кому-то из нас точно придётся всё друг другу рассказать, чтобы объяснить необходимость годами скрываться на маленьком португальском острове с поддельными документами.

Но сейчас у меня ещё есть надежда. Последняя, блядски игривая, непредсказуемая и дразнящая надежда, что найдётся другой выход.

— Вик, я бы хотела согласиться, но… деньги. Не самые разумные траты для безработной, сама понимаешь.

— Всё будет оплачено. Меня и саму это коробит, но чёрт, Маш, давай примем это за моральную компенсацию того, что от нас вот так внаглую избавляются из-за своих, внутренних проблем, — её пальчики сжимаются на моём предплечье и дёргают его снова и снова, пока я наконец не перевожу на неё хмурый взгляд, тут же встречаясь глазами с тёмными бездонными колодцами. — Ну пожааааалуйста. Я не поеду одна. Может ну их, эти принципы?!

— Я подумаю, ладно? Сначала только узнаю… — меня прерывает резкий и оглушающе-громкий звук сирены, прокатывающийся по этажу и чётким, выверенным ударом бьющий по уже наряжённым, вставшим в стойку нервам.

Пожарная тревога продолжает орать, пока все сидящие в отделе растерянно переглядываются, выжидающе смотрят друг на друга, пытаясь понять, что делать. И я в оцепенении вместе с ними, с замиранием сердца отсчитываю секунды, молясь Богу о том, чтобы сирена смолкла и это оказалось лишь ошибкой, чьей-нибудь глупой и жестокой шуткой.

Они пришли за мной.

«Внимание, пожарная тревога, срочно покиньте помещение».

Стоит лишь первому человеку подняться со своего места, как тут же подскакивают все остальные, торопливо хватают сумки и телефоны и толпятся у выхода в коридор, будто сузившегося до состояния маленькой щели, через которую еле получается протиснуться. А едкий и горький запах гари стремительно распространяется по помещению вместе с сизой дымкой настоящего пожара.

— Горим! — орёт кто-то из коридора, и вторящие этому возгласу женские крики перебивают даже безликий, сухой, чеканящий слова голос, снова и снова призывающий всех покинуть помещение.

Мы с Викой двигаемся слишком медленно, через силу, словно оказались в толщах воды и отчаянно пытаемся пробираться сквозь них. В голове шумит, стучит, воет, вибрирует и звенит настойчивым звонком будильника, от которого никак не получается отмахнуться и вынырнуть наконец из этого кошмарного сна. Тревога, огромная и мощная, наваливается поверх тела своей ледяной и тяжёлой тушей, почти парализуя и не позволяя поддаться всеобщей панике.

А паника нарастает, и когда мы наконец выбираемся в коридор — самыми последними из нашего отдела — там творится настоящая вакханалия. Люди мечутся, сшибают друг друга и орут; смог сгущается, встаёт плотной пеной, как тщательно взбитые только что яичные белки, жжёт глаза до рези и слёз, кружит голову, щекочет нёбо и сводит горло.

Я чувствую жар, идущий откуда-то сбоку, сверху, снизу. Он повсюду. Этот огонь, выползший прямиком из моих снов, так и следует за мной по пятам. Догоняет, настигает, смеётся мне в спину.

Убегать бесполезно.

Этот проклятый, вездесущий жар подкрадывается ко мне вплотную, выбивает капли пота на висках и вдоль позвоночника. Только внутри всё промерзает настоящим льдом, подбирающимся вплотную к сердцу. Ещё пара мгновений, одно рефлекторное сокращение, и оно треснет и разлетится мелкими осколками, впивающимися в грудину.

Громоздкая и тяжёлая сумка только мешается, и я без сожаления отбрасываю её в сторону, оставляю только телефон, который Кирилл не раз просил меня всегда держать при себе. И сейчас, встав истуканом у самой стены, ошарашено наблюдая за творящимся вокруг безумием, мне хочется набрать его номер и просто сказать то честное, что крутится в мыслях.

Мне страшно, Кирилл. Мне очень страшно.

Закрываю глаза и прижимаю руку к карману брюк, который раз за последние несколько минут разверзнувшегося ада проверяю, что телефон там. Будто он — моя последняя и единственная надежда на спасение.

Тише, тише. Тише, Ма-шень-ка.

Нас постепенно оттесняют в сторону эвакуационного выхода, аккурат с торца огромного офисного здания, как никогда напоминающего стеклянный лабиринт, выбраться из которого кажется почти нереальным. И я слышу треск и звон разбивающегося, лопающегося от возрастающей температуры стекла, пронзительный визг, наполненный ужасом, стук пульса у себя в ушах, но не понимаю, что из этого на самом деле реально.

Просто не хочу верить, что реально — всё.

— Вика! Вика! — различаю имя Никеевой сквозь плотный гул раньше её самой, растерянно оглядываюсь по сторонам и замечаю прорывающегося к нам сквозь толпу Лирицкого, расталкивающего всех на своём пути.

— Там Илья, — тормошу её, запоздало замечая, с какой силой внешне хрупкие пальцы подруги впиваются в моё предплечье. У неё шок, ступор, и глаза с расширившимся до предела зрачками пустым и лишённым осознанности взглядом бегают из стороны в сторону, не фокусируясь ни на одном предмете.

— За мной, в машину! — командует он и, не теряя времени, хватает Вику под локоть и тянет нас обоих вслед за собой, выталкивает на переполненную людьми лестницу, почти полностью затянутую дымом. Его так много, что идущие рядом люди выглядят расплывчатыми силуэтами, мельтешащими в панике тенями, сшибающими друг друга с ног.

Кажется, что этот кошмар никогда не кончится. Семь этажей превращаются в бесконечную дорогу, в миллиард ступенек, по которым приходится идти на ощупь, цепляясь за обжигающе-горячие перила или хватаясь за любого идущего рядом человека. И на отдалении тревожно мечущихся в голове мыслей сидит воспоминание далёких школьных лет, призывающее пригнуться, дышать через ткань, постараться избежать отравления угарным газом. Но чем тяжелее становится дышать, тем с большим страхом, поддаваясь мимолётным импульсам, я вытягиваю шею и жадно выхватываю новую порцию ядовитого воздуха, закашливаюсь и еле сдерживаю рвотные позывы.

— Сюда, сюда, выходим! — командует чей-то мужской голос, с каждым шагом становящийся всё ближе, и сердце подпрыгивает в груди от осознания того, что мы почти добрались до выхода. А потом замирает и разгоняется ещё быстрее прежнего, ведь я уверена, что всё это происходит из-за меня.

Какие-то события, даты, разговоры, цифры — всё кружится в стремительном хороводе и разлетается в стороны, чтобы спустя секунду попытаться собраться вновь, сложиться в чёткую последовательность, выверенный алгоритм. Сосредоточиться никак не выходит, но мозг орёт громче тревожной сирены и повторяет настойчиво, что сюда пришли за мной. Именно за мной.

Молодая женщина поскальзывается и падает, растягиваясь вдоль лестницы, но толпа продолжает тянуться вниз, двигаться к спасению, словно в анабиозе топчась по живому, кричащему человеку. И Лирицкий пытается их остановить, орёт грубо, перекрикивая все остальные звуки, но его слова просто разлетаются вокруг, ударяются в стены и рассыпаются по ним, не проникая в чужое сознание, забитое паническим страхом и желанием выжить любой ценой.

Он выпускает Вику, остающуюся висеть на мне, а сам вместе с каким-то мужчиной рывком поднимает окровавленную и еле держащуюся на ногах женщину, помогает ей преодолеть последний лестничный пролёт до первого этажа, где двое охранников держат распахнутой дверь на улицу, подгоняя всех расходиться как можно скорее.

Илья постоянно оглядывается, стараясь не упускать нас с Викой из виду, и я тоже напряжённо слежу за ним, чувствуя свою ответственность перед ними за весь этот ужас. И стоит ему только передать пострадавшую женщину в чужие руки, как он стремглав подлетает обратно к нам.

— Идите. Я отдельно, — подталкиваю ничего не понимающую и дрожащую всем телом Вику к нему, грубо разжимаю её пальцы, до лёгкого онемения пережавшие мою руку.

— В мою машину, мы уедем отсюда, — уверенно говорит он, утаскивая Вику за собой, в сторону ещё одной лестницы, ведущей уже на подземную парковку. И, уже хватаясь ладонью за дверную ручку, оборачивается на меня, растерянным и ничего не понимающим взглядом смотрит, как я пячусь в сторону общего выхода на улицу. — Поехали, Маша!

Он не понимает. А времени объяснять уже нет.

Но если главная цель — именно я, то всем находящимся со мною рядом людям грозит смертельная опасность. А я не хочу, не могу их так подставлять. Не должна.

Слишком много смертей уже лежит тяжестью могильных надгробий на моей душе. Невыносимо думать, что к ним добавятся ещё несколько.

Раньше мне часто казалось, что так будет даже лучше. Намного проще. Умереть.

— Я отдельно. Уезжайте, — кидаю ему хрипло, не уверенная в том, что мой срывающийся от волнения, низкий от удушья голос получится различить в общем шуме. Но у него получается, — или просто инстинкт самосохранения не позволяет и дальше уговаривать взбалмошную девчонку, когда на кону стоит своя жизнь, — и Лирицкий смело открывает дверь и скрывается за ней вместе с Викой, напоследок растерянно зовущей меня по имени.

Маша!

Как только за ними с хлопком закрывается дверь, я разворачиваюсь на пятках и снова бросаюсь вглубь толпы, выбирающейся из здания. Пытаюсь справиться со спазмом, обхватывающим горло, тру вспотевшие ладони о брюки и выдыхаю с облегчением, почувствовав, что телефон всё ещё у меня в кармане. Если есть шанс, то я им воспользуюсь.

Впервые я так благодарна Кириллу за его фанатичное, нездоровое желание следить за каждым моим шагом.

Бежать. Бежать как можно дальше отсюда, в ложной надежде на то, что он сможет найти меня раньше, чем смерть.

— Подожди-ка! — говорит один из охранников, бесцеремонно хватает меня за локоть и дёргает прямо на себя, не стесняясь идущих вокруг людей. Впрочем, в этой суматохе всем давно плевать друг на друга, и мне бесполезно кричать или звать на помощь.

Как это иронично: мой личный капкан оказался вовсе не в объятиях пламени или в пелене пьяняще-отравляющего дыма, а именно здесь, на долгожданном свежем воздухе и под издевательски-жизнерадостными лучами летнего солнца.

Я вижу, как охранник оглядывается, подзывает к нам кого-то жестом, и отчаянно пытаюсь вырваться, хотя умом понимаю, что наши силы слишком неравны, чтобы у меня осталась такая возможность.

Слабая, слабая, глупая Маша.

— Тащи её в машину, — приказывает подошедший к нам мужчина, с коротким ёжиком волос и крепкого телосложения — просто типичный верзила, которому хватит пары ударов, чтобы пробить мне череп. И, оценив мои слабые попытки брыкаться, бросает грубо через плечо: — Не дёргайся, или свернём тебе шею прямо здесь. Лучше бы ты пошла со своими друзьями.

От последней фразы у меня резко темнеет в глазах, и накатившая вдруг слабость подкашивает колени, вынуждая безвольно повиснуть в руках утаскивающего меня к дороге охранника. Только спустя несколько мгновений, проглотив очередной горький ком рвоты и откашлявшись, снова начинаю еле-еле перебирать ногами, не обращая внимание на то, как кренится и покачивается под ними земля.

Пока меня заталкивают на заднее сидение чёрного тонированного внедорожника, успеваю бросить последний взгляд на столпотворение ошарашенных людей, почти перекрывших даже проходящую перед зданием дорогу. Все они, как один, смотрят на высотку, охваченную алым пламенем, языки которого уже вырываются наружу со средних этажей, показываясь из лишившихся стёкол панорамных окон. И ввысь, в небо, взмывает столп густого, чёрного дыма, постепенно заволакивающего собой солнечный свет.

Громила садится за руль и долго сигналит, матерится, открывает окно, чтобы орать на людей, находящихся в полном ступоре и не замечающих, что стоят прямо перед движущейся вперёд машиной. Мы едем медленно, очень медленно, и это дарит мне лишние драгоценные минуты выигранной жизни, за которую именно сейчас хочется цепляться до самого конца.

Не знаю, есть ли у сидящего со мной охранника пистолет, но он не торопится его достать, просто держа мои запястья ладонью и цедя сквозь зубы «не рыпайся» каждый раз, когда я пытаюсь пошевелиться. Убегать будет слишком недальновидно и опрометчиво, сама это понимаю, к тому же после пережитого шока и явно полученного отравления силы совсем на исходе.

Мутит. Так невыносимо, что, кажется, следующим предвещающим рвоту спазмом мне просто разорвёт пищевод. И хочется склониться, согнуться пополам, наклонить вниз гудящую и идущую кругом голову, но стоит лишь покачнутся, как болезненный удар локтем приходится под рёбра, вынуждая громко охнуть и огромным усилием заставить своё тело окаменеть.

— Ну что с ней делать? — раздражённо спрашивает охранник, и краем глаза мне удаётся заметить телефон, прижатый к уху верзилы.

— Хуй знает. Не отвечает этот мудила, — бросает тот в ответ и с очередным матом жмёт по газам, наконец преодолев затор из людей и выворачивая на широкую и как назло совсем свободную дорогу.

И именно в этот момент слышится громкий хлопок, от которого покачивает даже огромную тяжёлую машину. Дребезжит стекло, орёт совсем поблизости сигнализация, кричат оставшиеся позади люди. Я забываю обо всех мерах безопасности, не обращаю внимание на впившиеся в меня до боли пальцы мужчины и тут же оборачиваюсь, чтобы сквозь затемнённое окно увидеть, как покачивается и оседает офисная высотка.

Это был взрыв. Взрыв.

— Давай, гони резче! — бормочет охранник, оглядываясь вместе со мной, а потом одёргивает меня и насильно прижимает голову к коленям: — Вот так сиди.

Лучше бы я и правда пошла с Викой и Лирицким. Не успела бы даже испугаться, прежде чем умереть. Не получила бы возможности ненавидеть себя на самый максимум, сжираемая чувством вины за их смерть.

Что же мы натворили, Кирилл? Что мы с тобой наделали?

«Ты же не остановишься ни перед чем на пути к своей цели, да? Не удивительно, что Ксюша сделала всё возможное, чтобы не подпустить вас с Кириллом друг к другу».

Удивительно, но меня не трясёт от страха. Только мелкая пружинка сжимается где-то внутри, — то под рёбрами, то внизу живота, то проскакивает по позвоночнику, — и назойливо вибрирует, разнося за собой неприятную, тянущую боль. А ногти впиваются в ладони и царапают их, в исступлении сдирают кожу от каждой неизменно проскальзывающей мысли о том, сколько трупов теперь выстилают дорогу к моей могиле.

Мы несёмся по дороге, явно опасно петляя: меня то и дело качает из стороны в сторону, голова упирается в спинку переднего сидения, и тошнота становится почти невыносимой, плотными комками-сгустками забивает горло и выбрасывается в рот противной горечью. Сама не знаю, зачем, почему до сих пор пытаюсь сдержать её в себе, не хочу унизительно блевать себе под ноги, хотя перед грядущей смертью это такая незначительная мелочь. Наверное, просто действую по привычке, по используемому дольше двадцати лет шаблону, совсем не рассчитанному на попадание в смертельную опасность.

А я ведь обещала себе. Обещала, что не влезу в такие же неприятности, из каких не смогла выбраться Ксюша. Обещала не втягивать в эту авантюру никого постороннего, тем более ставшую настолько дорогой мне Вику. Обещала, что это закончится раньше, чем появятся невинные жертвы.

Грош цена твоим обещаниям, Маша.

Чувствовала ли Ксюша такую же безысходность перед своей смертью? Понимала ли, что её вот-вот убьют? Раскаивалась ли в череде тех поступков и ошибок, которые привели её к такому концу?

«Ты не понимаешь, Машка. У меня просто нет выбора. Теперь уже нет».

Вот только у меня выбор был. И я сделала неправильный. Поддалась своим воспоминаниям, поддалась чувствам, которые однажды уже принесли много горя и слёз, изломали несколько душ и исковеркали наши жизни. Я сдалась, потянулась навстречу погибели, даже не догадываясь, что станет такой она не только для меня одной.

Сколько раз мне хотелось сбежать. Сколько раз убеждала себя, что лучше закончить всё, оставить как было, разрубить связующие нас с Кириллом ниточки и сделать их лишь прошлым. Миражом, отголоском, отпечатком.

Не смогла.

И будь ты проклята, Маша Соколова, что даже сейчас, по шею в чужой крови и слезах, не жалеешь о своём выборе.

— Блять! — восклицает верзила, и машина вдруг идёт резким креном и тормозит, тонко и остро скрипя шинами. Мою голову с силой вжимает в сидение, и если бы не снова начавшееся вдруг ускорение, отбросившее меня назад, то шейные позвонки бы точно треснули и переломились пополам.

— Чего он хочет? — взволнованно спрашивает охранник, и, пользуясь его замешательством, мне очень вовремя удаётся сгруппироваться, поэтому следующее экстренное торможение встречаю почти безболезненно.

Только с невыносимо ноющим, развороченным сердцем.

«Не могу я от него отказаться. Хочу, но не получается никак. Знаешь, Маш, как это оказывается бывает: умом всё понимаешь, делаешь осознанный выбор, принимаешь решение, а сердце всё равно ведёт за собой».

Машину швыряет из стороны в сторону, слышен долгий и настойчивый гудок другого автомобиля, и на очередном повороте что-то ударяется нам в бок, отчего я испуганно жмурюсь и сжимаю кулаки. Ударяется наверняка легонько, вскользь, иначе на такой бешеной скорости нас просто раскрутило бы и развернуло поперёк дороги.

— Блять, тормози! Лучше тормози, пока мы не убились к хуям! — орёт охранник, и я чувствую, как мы стремительно сбрасываем скорость, выставляю ладони вперёд, опасаясь очередного удара головой.

Проходит, кажется, всего несколько секунд с того момента, как мы остановились, как снаружи раздаётся выстрел. Я еле глушу вскрик, прикусываю губы до ржавого привкуса во рту, начинаю дрожать, как в горячке, боясь каждого малейшего шевеления находящихся вместе со мной мужчин. Машина дёргается и странно оседает вниз, вместе со вторым выстрелом и вовсе быстро заваливается на бок, отчего меня по инерции почти вжимает плечом в громко матерящегося охранника.

Дверь с противоположной стороны машины распахивается, впуская внутрь гул и свист оживлённого шоссе. А я не решаюсь поднять голову и посмотреть на того, кто стоит снаружи, молясь богу только о том, чтобы это был Глеб. Чтобы меня нашли, догнали и вытащили из этого траурного катафалка.

— Маша, выходи, — голос Кирилла заставляет меня вздрогнуть не столько от неожиданности, сколько от неприкрыто сквозящего в нём страха. Такого, будто он сам весь последний час балансировал на небывало тонкой, почти стёртой грани между жизнью и смертью, лютой ненавистью к себе и попыткой вгрызться зубами в любой шанс остаться в живых.

Я смотрю на него и не верю своим глазам. Смотрю на плотно сомкнутые губы, играющие желваки, выпирающие сильнее обычного точёные скулы и на напряжённые, перекрученные вены на его руке, крепко сжимающей пистолет, приставленный прямиком к виску сидящего рядом со мной мужчины.

Я смотрю на него, и боюсь пошевелиться, моргнуть, закрыть глаза и вернуться в ту реальность, где он так и не пришёл за мной.

— Без фокусов, — бросает он грубо сидящему за рулём верзиле, и только нарастающий в громкости звук сразу нескольких приближающихся к нам мигалок помогает мне сделать последний, отчаянный рывок прочь из машины.

А улица оглушает меня чередой громких, тихих, шипящих и свистящих, тонких и низких звуков. Только все они — словно сквозь плотно обёрнутую вокруг моей головы ткань, и перед глазами кружится и мигает тысяча оттенков серого цвета, от почти белого до насыщенно-графитового, с мелкими вкраплениями антрацита.

Меня сжимает, перекручивает, распирает и пронзает какой-то странной, отвратительной болью, и тело скрючивает точь-в-точь так же, как в злосчастной машине, и становится совсем невыносимо дышать.

«Я ухожу и снова возвращаюсь. И мыслями всё возвращаюсь именно к нему. А иногда смотрю на других мужчин и думаю: ведь они лучше. Благороднее, честнее, хоть и те ещё мудаки. Но тянет всё равно к нему, как себя не выворачивай. Это так… странно. Ну как меня угораздило так влюбиться, а, Маш?»

Веки — как чёртовы железные шоры, которые мне еле удаётся сдвинуть. Свет режет глаза, исподтишка прокрадываясь к ним сбоку, потому что единственное, что я вижу непосредственно перед собой, это всё тот же асфальт, только на этот раз уже залитый непонятными мокрыми пятнами. Во рту, в носу всё жжёт, свербит, сводит от горького вкуса желчи, выходящей из меня мучительно маленькими порциями, с такими мощными рвотными спазмами, что выламывает всё тело.

— Маша, Машенька, Маш, — нашёптывает на ухо Кирилл, обхватывая меня поперёк живота одной рукой и придерживая волосы на затылке — другой. Взгляд плывёт и еле фокусируется на остановившихся рядом машинах, отделяющих нас от дороги: полиция, два автомобиля ДПС и чёрная иномарка с красной полосой и надписью «следственный комитет».

— Кирилл, там… — еле справляясь с собственным осипшим голосом и распухшим, онемевшим языком, киваю ему в их сторону, краем глаза замечая и брошенную рядом, хорошо знакомую синюю Панамеру.

Люди в форме стремительно выбегают из машин, но нас обходят стороной, не удостоив даже мимолётным взглядом. И меня почему-то начинает трясти ещё сильнее, чем прежде. Я боюсь, что мы оба просто сдохли, и стоим сейчас здесь незримыми призраками. Боюсь, что это лишь затишье перед бурей, и через мгновение нас схватят, заломят руки за спину, защёлкнут на запястьях наручники и отправят прямиком за решётку.

Паша этого заслужил, а ты что, нет?

— Это наши люди. Всё будет хорошо, Машенька, — успокаивает он, легонько покачивая меня в своих объятиях, целует в затылок, дышит загнанно, рвано — чувствую это по тому, как быстро и часто движется его грудь, прижимающаяся вплотную к моей спине.

— Вика… Лирицкий… там был взрыв? — чертовски злюсь на себя, что не получается нормально сформулировать простой и самый важный сейчас вопрос. Губы не шевелятся, язык примерзает к нёбу и зубы громко клацают друг о друга от идущего по телу озноба.

— Не думай об этом. Пожалуйста, просто не думай об этом.

Меня выворачивает. Снова и снова, с каждым разом скручивает желудок с новой силой, выжимая из него всё, до последней капли. Редкие слёзы вылетают из глаз и шлёпаются в растекающуюся под ногами лужу желчи, на асфальте выглядящей густой чёрной жижей.

— Это для милой дамы, — какой-то мужчина останавливается рядом с нами и протягивает аляпистый флисовый плед и бутылку с водой, которую я тотчас же бесцеремонно выхватываю из его рук, растерянно вглядываясь в незнакомое лицо.

Молодой, нос с горбинкой, оценивающий взгляд и неуместная для ситуации кривая ухмылка на тонких губах. Грубые, слегка непропорциональные черты, в совокупности друг с другом необъяснимо притягивающие взгляд. Некрасивый. Харизматичный.

— Спасибо, Данил, — отзывается Кирилл и не спешит выпускать меня из своих объятий, несмотря на то, что мне удаётся кое-как принять вертикальное положение и сделать несколько глотков воды, колючими комками прокатившихся по горлу. — Вы допросили их?

— Этим занимается Глеб.

— Давай вместо него, — Кирилл совершает какое-то быстрое движение и в следующую секунду я снова вижу в его руке пистолет, протягиваемый неизвестному. — Ускорь процесс.

Сердце делает ещё один кульбит, плюхается прямо в выпотрошенный желудок и наполняет его кровью, льющейся из лопнувших вен. Живот крутит, сжимает болью, тянет от солнечного сплетения и вплоть до лобка, словно меня уже вспороли для вскрытия.

Ты умерла, Маша. Зажмурься и вспомни, что ты умерла.

— Обижаешь, — хмыкает неизвестный, сдвигает в сторону край своей куртки и достаёт пистолет, показательно щёлкает затвором с широкой улыбкой и скрывается за той машиной, в которой меня везли.

Я чувствую, как густая и горячая кровь течёт по моим рукам. Вопреки всем ебучим законам физики поднимается вверх, от кончиков трясущихся пальцев, по ладоням, к предплечью через запястья. Чужая, невинная кровь.

Слышу голос Вики, выкрикивающей моё имя перед тем, как пойти на смерть. И теперь мне слышится в нём не растерянность, а страх и мольба. Желание жить, острыми клиньями вспарывающее меня и раздирающее на ошмётки.

Выстрел. Крик. Выстрел. Громкий стон. Вибрирующее по склизкому воздуху «пожалуйста!».

Думай, Маша, думай. Тебе есть, что вспомнить.

«Я нашла его, Маш! Того, с кем хотела бы быть рядом всю жизнь. До последнего вдоха».

«Он мой Король. Как думаешь, я заслужила стать сразу королевой, не побывав в роли принцессы?»

«Я так поздно. Только вернулась домой из Его Королевства. Машка, ты не представляешь, как там сказочно красиво!»

Король, королевство, король, король… Принц. Королевство. Король.

Ты же говорила мне, Ксюша. Ты говорила мне об этом так много раз, а я не понимала тебя до последнего.

— Кирилл! — попытка быстро развернуться к нему чуть не заканчивается моим падением прямо на землю, и лишь в последнее мгновение нам удаётся синхронно вцепиться друг в друга. — Я знаю, кто это. Я знаю, я поняла…

— Кир, — на лице подходящего к нам Глеба шок и растерянность. Все те же реакции, что испытывает Кирилл, глядя сначала на него, а потом снова на меня.

Он понимает. Чувствует. Читает мои мысли — как обычно.

И сжимает меня крепко. Продавливает пальцами кожу и мясо, вплоть до костей, врастает в меня намертво, когда у нас не остаётся больше ни одной ложной надежды на счастливое будущее.

Как бы глубоко ты не проник, Кирилл, теперь тебе придётся от меня оторваться.

— Глеб, звони Валайтису. Проси о встрече. Срочно.

* * *

Я не знаю, зачем жду его.

Помню обещания, которые уже не вступят в силу? Не могу отпустить ситуацию, которую ни один из нас не смог контролировать? Пытаюсь сделать себе ещё больнее, чем было последние полтора дня?

На мне вещи, которые Глеб любезно одолжил у своей жены. Кроме нещадно пропахших гарью деловых брюк, в которых я была в офисе в тот проклятый день. До сих пор продолжаю нервозно щупать свой телефон в их кармане. Другой телефон. Другой номер.

Другая я.

Холодно. По телу то и дело бегают мурашки, ледяная дрожь расходится под кожей, и я ёжусь и стараюсь спастись от озноба, плотнее кутаясь в объёмный плотный свитер, натянутый поверх футболки. Обращаю на себя лишнее внимание, ведь на улице почти жара.

Просто этот озноб никак не проходит. Ни он, ни ноющая боль в каждой мышце, ни муторная тошнота.

Меня прятали в незнакомой квартире. Маленькой, убогой, с видом на какие-то бараки, словно в часе дороги от центра Москвы можно оказаться в таком же захудалом и гиблом месте, откуда я родом. Впрочем, к тому моменту мне стало абсолютно всё равно, где находиться, лишь бы рядом не было трупов, выстрелов и криков. Лишь бы погрузиться в тишину, в полный вакуум, зажать уши руками и постараться выбросить из головы испуганный женский возглас.

Маша!

Маша, Маша, Маша!

Валялась на разложенном кем-то до меня диване вместе с той самой бутылкой воды, неосознанно крепко сжимаемой в руках. Онемевшими от напряжения пальцами. С застывшим и не бьющимся сердцем.

— Береги себя, Ма-шень-ка. Умоляю тебя, — прошептал Кирилл, мимолётно, почти неощутимо коснулся моих губ своими и передал меня на руки Глебу, без церемоний и объяснений. И всё.

Не самое лучшее вышло прощание, Кирилл.

Ближе к вечеру того же дня снова приехал Глеб, вытащив меня из череды запутанных снов, замешанных на собственных воспоминаниях и страхах. Привёз вещи и какую-то еду, от одного запаха которой меня снова вывернуло наизнанку. Разложил на столе со старой, потрескавшийся лакированной поверхностью какие-то ампулы, шприцы, жгут и тонометр, хотя применять ничего из этого не спешил, долго и пристально изучал взглядом, будто не решаясь ко мне прикоснуться.

Оно и к лучшему. Потому что все его уверенные, чёткие движения вызывали какое-то странное сексуальное напряжение, поддерживаемое тишиной и атмосферой полной безысходности. Становилось неуютно. Противно. Грязно.

— Зачем это? — смогла выдавить я из себя, наблюдая за тем, как игла медленно прорывает мою кожу и входит в бледную, еле заметную вену на локтевом сгибе. Безошибочно. Второй раз подряд.

Огромных усилий стоило не дёргаться, когда он трогал меня. Не шарахаться в сторону, как от прокажённого, не морщиться раздосадовано.

— Поможет быстрее восстановиться после отравления угарным газом. Хуже точно не сделает, — криво усмехнулся он и одним быстрым движением расслабил жгут, тут же свалившийся на диван. Наружу выступила маленькая бусинка алой крови, и ему пришлось быстро зажать место укола пальцами и самому согнуть мою руку, отправив мне полный укора и недовольства взгляд.

Нет, я не хотела доставлять лишние проблемы. Просто так получалось.

— Занятные умения, — не смогла удержаться от ехидства, почти ничком свалившись обратно на диван. Подтянула пропахшую затхлостью и пыльную подушку под голову, упёрлась в неё лбом, прикрыла глаза.

Несколько секунд пустоты. Такой, в которую хотелось провалиться и сгинуть навсегда.

— Отец болел, когда я был подростком. Потом Диана… болела, — последнее определение прозвучало бы более убедительно, потрудись он вложить в него хоть каплю уверенности вместо этого саркастично-издевательского тона. Глеб не стал больше брать длинных пауз, сразу переводя разговор в нужное русло: — Рома со Славой нашли все видео, что были нам нужны. Даже больше… отыскали ту запись, на которой он убивает Ксюшу.

— Но?

— Но сейчас нам это ничем не поможет.

— Я поняла.

— Сначала нужно решить, как мы сможем…

— Я поняла, Глеб, — прервала его грубо и резко, еле подавляя желание попросить его убраться с глаз долой и просто оставить меня в покое. — Не хочу ничего больше знать. Не нужно.

Из моей памяти вылетел тот отрезок времени, когда он ушёл. Может быть, снова уснула. Может быть, была не в себе — все следующие сутки я тоже запомнила лишь какими-то урывками, короткими отрезками ничего не значащих событий. Вспышками эмоций, тянувшими за собой новые приступы паники и удушья, диким страхом от изредка раздававшихся от соседей громких звуков.

А теперь — вокзал. Снова вокзал. Непонятное, неправильное ожидание.

Озираюсь по сторонам, потом отвешиваю себе мысленную оплеуху. Знаю, что он не придёт. Наверное, даже понимаю, что это правильно. Только взгляд всё равно мечется и мечется по каждой высокой фигуре, по каждой тёмной макушке.

— Здесь документы. Паспорт, права. Остальные будут уже у Валайтиса, — на автомате забираю из рук Глеба тонкий белый конверт и безжалостно сминаю, кое-как запихивая в свободный карман своих брюк. — Квартиру тебе уже подготовили. Машину дадут, если ты сама захочешь. Деньги будут приходить.

Киваю рассеяно, скрещиваю руки на груди и испуганно вздрагиваю от громкого женского голоса, объявляющего о прибытии очередного поезда.

— Маш, — зовёт он и молчит, пока я не нахожу в себе силы повернутся и взглянуть прямо на него. — Он уверен, что вы действовали втроём: ты, Вика и Илья. Если найдёт тебя, то точно убьёт. У нас пока нет другого выхода.

— Хорошо, — киваю в ответ и отворачиваюсь, выискиваю хоть что-нибудь, за что можно зацепиться взглядом и не показывать своей слабости. Не показывать разочарование, зудящую рану на сердце, стоящие в глазах ненавистные слёзы и страх, стягивающий тело крепко врезающимися в него ремнями. Страх, что всё закончится именно так.

На экране небольшого телевизора в зале ожидания начинается выпуск новостей. Сначала — сводка по обрушившемуся в центре столицы офисному зданию, под завалами которого погибло уже двадцать девять человек.

Двадцать девять опознанных тел. И ещё шестьдесят четыре человека, пропавших без вести. Тех, кто сгорел в пожаре или оставался в здании в тот момент, когда оно рухнуло. По официальной версии — огонь повредил перекрытия, добрался до давно сломанной на парковке вентиляции, осел там, накопился и вырвался наружу с тем самым хлопком, который все приняли за взрыв.

Никеева Виктория Эдуардовна.

Лирицкий Илья Сергеевич.

Соболева Мария Владимировна.

Мы все пропали без вести. Исчезли. Испарились. Превратились в пыль.

Я тоже, вместе с ними. Потому что собрать себя обратно из той горстки пепла, что осталась от тела и души, уже невозможно. Только вот незадача: даже так мне всё равно больно. Ужасно, невыносимо больно.

Следующие кадры — выгоревшая дотла квартира. Обугленные стены и жалкие чёрные остатки когда-то молочного кухонного гарнитура. Поломанная, залитая пеной мебель, на которой мы сидели, ели, спали почти пять месяцев.

— Что с Ромой? — спрашиваю заново осипшим голосом, хотя не уверена, что услышу от него честный ответ.

Ты ведь знала, на что идёшь, Маша. Знала, с какими силами связываешься.

— Через полгода пристроим его на работу. Пока прячется. Мы хотели замести следы, но Диана подошла к этому чересчур тщательно, — спокойно отзывается Глеб, кивая в сторону телевизора.

Последнее происшествие — сгоревший склад на окраине Москвы. Внутри обнаружены двое погибших, чья личность ещё выясняется.

— Это те ребята, что ехали с тобой. Других вариантов не было, — тут же поясняет он, и я лишь передёргиваю плечами, делая вид, будто мне всё равно.

Всё равно ведь? Трупом больше, трупом меньше. Так ведь теперь выглядит твоя жизнь, да, Маша?

Пытаюсь не думать о Кирилле. Не вспоминать то время, что подбросила нам судьба, как желанную мелкую кость оголодавшим до смерти собакам. Мы вытянули оттуда всё, что смогли. Взяли максимум. Обглодали до основания. Прожили ещё одни полгода на пределе собственных чувств и возможностей.

Как же так получается, Кирилл, что после тебя мне каждый раз приходится умирать?

Не знаю, зачем жду его. Отчаянно торможу, заставляя Глеба нервничать лишний раз, смотрю по сторонам и надеюсь увидеть его хоть мельком. Издалека. На одно мгновение.

— В одном вагоне с тобой будут ехать только наши люди и люди Валайтиса, — последние инструкции от Измайлова идут в сознании просто фоном, даже голос его преображается и становится похож на тот, которым диктор сухо зачитывает очередное объявление. — В твоём телефоне вбиты два номера, в случае любых проблем сразу звони им. В Петербурге тебя встретят лично его сын, Ян, и жена — Инга Васильевна. Если с ними будут какие-то проблемы, тоже звони по тем номерам. И аккуратнее с Яном, мы понятия не имеем, что он из себя представляет.

Наверное, он ждёт от меня каких-то слов, но горло сводит и переносицу жжёт и сдавливает, поэтому я просто качаю головой, как китайский болванчик, и улыбаюсь. Не натянуто, широко, болезненно-истерично.

Четыре часа до нового города, новой жизни. Может быть — до новых десяти лет ожидания и ложных надежд.

Никогда не угадаешь, как сложится твоё будущее. Вознесёт тебя на пьедестал славы и успеха, вонзит тебе в сердце стрелу любви и кухонный нож — туда же, или превратит в безымянную тень самого себя. Единственное, что я уяснила довольно точно: подарков от судьбы лучше не ждать, потому что расплачиваться за них приходится слишком большой ценой.

— Маш, — окликает меня Глеб, останавливая в тамбуре вагона. — Скоро увидимся.

— Сомневаюсь, — усмехаюсь я и спешу занять своё место, единственное оставшееся свободным.

Окно выходит на соседний перрон, и Измайлова я больше не вижу. Не уверена, что вообще хочу кого-либо видеть, поэтому закрываю глаза и жмурюсь изо всех сил, когда поезд дёргается и медленно начинает набирать ход.

Не знаю, зачем жду его. Через минуту, десять, полчаса после отъезда. Пока за окном мелькают виды столицы, как обычно бегущей по своим делам и не переживающей о том, что ещё одного маленького человека она безжалостно переломала, раздавила и выбросила вон.

Жизнь идёт своим чередом. Хотя бы у тех, у кого она есть.

Первый раз я приехала сюда с одним лишь вопросом. Забавно, что уезжаю сразу же, получив на него правильный ответ.

Вспомнив о конверте, достаю его и открываю свой новый паспорт. Выдыхаю судорожно и резко, еле сглатываю слюну, снова прикрываю глаза, но теперь это уже не помогает и слёзы-предатели бегут по щекам, капают на белоснежную бумагу на моих коленях.

С днём рождения, Зайцева Марьяна Владимировна.

Так что же случилось с Ксюшей?

Она влюбилась.

И я тоже.

Загрузка...