Бонус 3. Возведение в квадрат

Чёртовы привычки сводят меня с ума. С полудня хожу сонной мухой, еле нахожу силы для самых простейших дел, даже не разговариваю без лишней необходимости — то ли слабость такая, то ли лень. Но в половину одиннадцатого вечера мой организм вдруг вспоминает, что ложиться спать он привык ближе к двум ночи, и под тяжёлым тёплым одеялом я просто кручусь и ёрзаю, проклиная всё на свете.

Зима — время спячки. У меня она тоже настала, но совсем в ином плане: притаилась тревога, с которой мы шли рука об руку сколько себя помню. Теперь же она ждёт ненавистного апреля, звуков прошлого, — капли по карнизу, визг шин, телефонный звонок, — что давно не пугают меня как раньше, но заставляют сердце рефлекторно пропускать один удар. Она ждёт жаркой поры, душных ночей, чтобы шепнуть мне сквозь рваный, поверхностный сон: «Ты помнишь?»

Я помню. И тоже жду.

Впервые жду со спокойствием, со столь несвойственной мне смелостью, с лёгким любопытством. Впервые уверена, что выдержу это и не сломаюсь.

Горячее дыхание щекочет шею, и по коже то и дело пробегают мурашки. Они игриво скачут по плечам, а потом подхватывают всё тело, — когда ладонь ложится мне на грудь, — и растворяются теплом под уверенным крепким объятием.

— Я так по тебе соскучился, — шепчет Кирилл торопливо, и можно подумать, будто он очень спешит рассказать мне о своих чувствах. На самом-то деле он и вовсе не хочет ничего говорить, но день ото дня ломает собственные привычки, учась озвучивать мысли и выражать вслух то, что раньше читалось лишь во взгляде.

У меня так не получается. Но я стараюсь, правда. Просто эти привычки… чёрт, как же тяжело их менять.

— Почему-то именно сегодня соскучился особенно сильно, хотя обычно совещания помогают, постоянно перетягивая внимание и отвлекая от мыслей о том, что происходит дома, — он прижимается вплотную к моей спине, и каждый миллиметр тела, где моя голая кожа соприкасается с его, словно кипятком обдают. У меня и дышать выходит еле-еле, настолько сильно, отчаянно он стискивает меня рукой под грудью, но отстраниться я не могу. И не хочу.

У него теперь есть слова, у меня же осталась только возможность вцепиться в его предплечье пальцами, — так, что подушечка указательного ложится аккурат в бороздку шрама, — и хотя бы так показывать, насколько сильно мне нравится быть на своём месте.

И это тоже — впервые.

Я люблю, когда он говорит со мной. Не важно о чём, лишь бы слышать его голос, — подумать только, уже четырнадцать лет! — отгоняющий от меня кошмары, яркой путеводной звездой выводящий из тьмы собственных тревог и страхов.

И когда среди ночи меня вновь настигает пожар, кусают в спину языки распространяющегося пламени, душит едким чёрным дымом, пробирает до дрожи доносящимся откуда-то издалека, — прямиком с того света, — смехом и криком Ксюши, я прижимаюсь к нему и прошу, чтобы он говорил, говорил, говорил мне хоть что-нибудь. А Кирилл гладит меня по голове, шепчет такое родное, любимое, уютное «Тише, тише», и рассказывает мне обо всём на свете.

Как они с мамой ходили на речку, и он каждый раз пытался утащить с собой несколько камней в карманах, потому что боялся, что кто-нибудь другой придёт после них и заберёт все до последнего.

Как он мечтал стать ветеринаром и спасать животных, увидев одну из тех передач, что крутили по телевизору. Но, когда учился в первом классе, ребята как-то притащили на школьный двор сбитую машиной кошку, и палками ковыряли её, чтобы посмотреть, что внутри. Даже девчонки посмотрели, а он — не смог, слишком противно стало, и от мечты пришлось отказаться.

Как первый год работы с Глебом специально изводил его, вынуждая уволиться. А тот изводил его в ответ, и это всегда выходило неожиданно весело.

Как наблюдал за мной издалека с первого же дня, как я переехала в Москву. Провожал на учёбу по утрам, встречал у общежития вечерами, и тайно мечтал, что однажды я сама замечу его и не придётся больше держаться на расстоянии.

А я слушаю — и всегда молча. Только всхлипами, сбившимся дыханием, шорохом скользящих по его груди пальцев вклиниваюсь в рассказываемые им истории.

— Так и представлял себе весь день, что приеду домой, поймаю тебя и буду обнимать. Долго и крепко. И целовать. Между прочим, Маша, где положенный мне после тяжёлого рабочего дня поцелуй?

Из угла спальни раздаётся громкий, протяжный, крайне демонстративный зевок, — это пёс решил напомнить нам о своём присутствии. И я останавливаюсь ровно на середине крайне неубедительной попытки повернуться к Кириллу лицом, снова откидываю голову на подушку и начинаю смеяться.

На прикроватных тумбах горят лампы, и в этом тёплом приглушённом свете его глаза выглядят совсем чёрными, только мелкие искры мерцают в их глубине, словно далёкие звёзды на ночном небе. Он смотрит на меня, и во взгляде его столько обожания, столько восторга, что я смущаюсь и притихаю, прячу лицо у него на плече.

Это происходит каждый раз, стоит ему поймать хотя бы одну мою мимолётную улыбку. В такие моменты Кирилл замирает и выглядит так, словно только что увидел сотворение мира, а я… я просто не знаю, как выдержать это чувство, распирающее изнутри каждую клеточку моего тела.

Кажется, это называют счастьем?

— Никогда не поздно вернуть тебя на заправку, дружище, — бросает недовольно Кирилл и приподнимается на локтях, чтобы с укором посмотреть на пса. Только тот понимает внимание к себе по-своему, тут же подлетает к кровати и пристраивает морду на самый край, напрашиваясь на ласку.

— Не переживай, меня он тоже когда-то обещал навсегда вернуть в мой сраный зажопинск, — шепчу псу, охотно почёсывая короткую шёрстку между ушей и игнорируя очередной укоризненный взгляд Кирилла, на этот раз уже адресованный мне.

— В наш зажопинск, — исправляет он и добавляет со смешком: — Но ты же понимаешь, что тогда бы мне пришлось переехать туда вслед за тобой?

— Вот как? Тогда ты подобных уточнений не делал, — улыбаюсь, чувствуя прикосновение тёплых сухих губ к своему виску. Одно, второе, третье — и я уже пытаюсь поймать их своими, чтобы медленно и с нажимом облизать, но получаю лишь один короткий, лёгкий поцелуй, после которого Кирилл и вовсе отодвигается от меня.

Хорошо, что хоть один из нас в состоянии себя контролировать. Плохо, что это всё ещё не я.

Внешне он совершенно спокоен, но напряжение между нами уже заискрило в воздухе, и у меня просто не получается оторвать взгляд от его лица: первых мелких морщинок во внешних уголках глаз, пробившейся под вечер тёмной щетины, почти затянувшегося следа от глубокой царапины на левой щеке — цена поставленной псу прививки. Я засматриваюсь на него настолько, что совсем не замечаю, как пёс принимается облизывать мою руку. И время ползёт, шагает, бежит вокруг нас, но не имеет больше никакого значения.

Мы с ним больше не враги.

Ни с временем. Ни с Кириллом.

Только прикосновение прохладных пальцев к моей щеке заставляет встрепенуться и опомниться. Током расходится по всему телу, покалывает под кожей похотливым желанием, следом за которым появляются страх и вина.

Ему не легче, чем мне. Я чувствую это по неровному, — то ускоряющемуся, то замедляющемуся, — дыханию на своём затылке, когда среди ночи он рефлекторно опускает руку мне на бедро. Слышу по хрипотце в голосе, говорящем мне «Спокойной ночи» и «Доброе утро». Вижу по напряжению в мышцах, в сплетении вен на его руках, во взгляде, порой затянутом сплошной мутной пеленой.

Иногда я тихонько прошу его потерпеть. Ещё немного, совсем чуть-чуть. И он всегда улыбается, выжидает несколько минут, позволяя мне смириться с проявленной слабостью, и только потом так же тихо отвечает: «Конечно же, Ма-шень-ка».

Потому что я говорю это ему, но обращаюсь к себе.

Первое время после того, как он забрал меня из Питера, мы только и делали, что трахались. Вместо разговоров, вместо ссор и примирений, вместо признания совершённых ошибок и столь необходимых извинений за причинённую друг другу боль. И все решения принимались моментально, необдуманно, импульсивно, в перерывах между еблей в туалете какого-то грязного придорожного кафе и минетом на обочине федеральной трассы.

Я захотела увидеть баб Нюру, с которой за два года могла лишь иногда созваниваться по телефону, придумывая какие-то нелепые объяснения тому, почему никак не могу приехать, и мы отправились прямиком туда, минуя Москву. И когда Кирилл с наглой ухмылкой заявил ей о том, что скоро у нас свадьба, мне оставалось только бросать на него злобные взгляды и поддакивать той истории наших отношений, которую он сочинял на ходу.

Я не задавала вопросов. Просто боялась. Боялась, что хоть сотая доля того, что придумала себе за время нашей последней разлуки, окажется правдой.

Как же я корила, ненавидела, презирала себя за то, что тогда попросила его не приходить. Думала, так будет легче, будет честно и правильно для нас обоих. Только каждую следующую ночь тряслась в лихорадке, выплакивала литры слёз, твердила, что это уже навсегда, но продолжала надеяться. Ещё отчаяннее прежнего всматривалась в лица прохожих и вслушивалась в шорохи за дверью, окончательно сходя с ума.

Почему-то меня не покидала уверенность, что он никогда больше не вернётся. Что мне удалось окончательно порвать, растоптать то хрупкое и прекрасное, связывающее нас воедино даже сквозь расстояние.

И когда он всё же приехал, я словно угодила на крючок, намертво засевший остриём в разросшемся до небывалых размеров страхе вновь его потерять.

Но самое тяжёлое, — страшное, странное, болезненное и невыносимое, — было ещё впереди. Не в моём упрямом молчании, не в согласии с каждой своенравной выходкой, не в попытке потакать всем его желаниям, лишь бы не оттолкнуть от себя.

Кирилл хотел ребёнка. Мы прошли все необходимые для этого обследования, и с первого взгляда всё выглядело вполне радужно: никаких существенных проблем врачи не нашли, дав нам целый год, в течение которого беременность наверняка должна была наступить.

Только через несколько месяцев стало понятно, что со мной что-то не так. Один из яичников мне удалили после разрыва кисты, а оставшийся не функционировал как надо, перейдя в спящий режим. Я ездила на УЗИ, сдавала анализы, делала тесты — но овуляция так и не наступала, лишая нас даже самой возможности зачатия.

Мы не обсуждали это. Привычка делать вид, будто ничего не происходит, сыграла против нас, превратилась в капкан, в огромную и пылающую жаром пасть преисподней, куда каждый из нас зашёл по собственному желанию. По глупости, упрямству, взаимному недоверию и обоюдному стремлению скрыть друг от друга себя настоящих, боясь разочаровать и разочароваться.

Спустя полгода даже мимолётный взгляд на беременных женщин вызывал во мне невыносимое чувство, словно кости прорастают сквозь внутренности и разрывают их в клочья. Не получалось разобрать до конца, что именно это было: отвращение или грусть, зависть или отчаяние.

Единственное, в чём не приходилось сомневаться, так это в своём чувстве бескрайней вины перед Кириллом. Я не могла дать ему то, что он хотел, чего заслуживал, что по-настоящему было ему необходимо. И с этой мыслью, с медленно превращающимся в лёд сердцем, под властью тягостной безысходности не могла заснуть ночи напролёт. Вглядывалась в очертания его лица в кромешной тьме, изредка касалась пальцами кончиков волнистых волос, ощущала безмятежное, спасительное тепло тела, не позволявшее мне окончательно окоченеть в своей тоске, и думала, думала, думала.

От Глеба я как-то услышала, что бывшая жена Кирилла родила третьего ребёнка. Мы были знакомы с ней еле-еле, вскользь, по воле случайного стечения обстоятельств — встретились на благотворительном вечере, и придраться к тактичности её поведения в тот момент не вышло бы при всём желании, — но нелогичная, необъяснимая ревность всё равно едкой кислотой начала проедать меня насквозь.

А подкравшийся злодей-апрель изводил паническими атаками, которые уже не получалось спрятать — наплевав на все свои принципы, я согласилась работать у Кирилла в компании, и поэтому всегда была как на ладони. С отсутствием нормального аппетита, с заторможенностью и беспричинной злостью, с огромными синяками под глазами, которые всё чаще бывали красными вовсе не от необходимости дни напролёт проводить перед монитором.

Мне казалось, что я загибаюсь. И чем усерднее он пытался заботиться обо мне, чем чаще держал за руку и целовал подолгу перед сном, чем яростнее, быстрее и ожесточенней трахал — тем сильнее мне и правда хотелось загнуться.

Всё рушилось. Все мои ложные надежды.

В тот раз я пошла в клинику одна. Оставался месяц до отмеренного нам врачами года, и мне нужно было понимать, что делать дальше. Имело ли вообще смысл что-либо делать?

«И пусть они тикают для кого-нибудь другого,» — гласили разбросанные повсюду рекламные брошюры с часами, одну из которых я крутила в руках, пока не порезала палец и не изорвала листок почти в клочья за каких-то полчаса ожидания своей очереди.

Если бы только у меня что-то тикало. Но нет: мои часы и вовсе остановились.

— Хорошо, что вы всё же пришли, — заверила меня доктор, бегло просматривая результаты всех проведённых исследований, ничуть не отличавшихся от месяца к месяцу. — Потому что последний разговор с вашим мужем оставил у меня впечатление, что вы решили отказаться от попыток лечения.

— С моим мужем? — переспросила я, так и не успев, — или осознанно не желая, — привыкнуть к тому, кем теперь был для меня Кирилл.

— Да, он приходил пару недель назад и подробно расспрашивал про всю схему лечения, побочные действия и возможные осложнения. Но вы же понимаете, здесь всё сугубо индивидуально…

Меня оглушило количеством новой информации: схемы, препараты, дозы. И я согласилась на всё, без промедления подписавшись на роль подопытного кролика. Только попросила отложить начало лечения на некоторое время.

Наверное, ощущала потребность наконец разобраться в собственных чувствах. В наших отношениях, окончательно зашедших в тупик и медленно подыхающих там, в бессмысленных попытках пробить кирпичную стену непонимания, вместо того, чтобы выйти обратно, на прямую дорогу в будущее.

То место, что мне хотелось называть своим домом даже в те два года питерской ссылки, встретило меня холодом и отрешённостью. Его квартира перестала быть надёжным убежищем, спасительным гротом, где удавалось спрятаться и переждать любую бурю. Она превратилась в склеп, пугающий и мрачный, отталкивающий и чужой.

И Кирилл казался мне точно таким же. Далёким. Холодным. Чужим.

А был ли он вообще когда-нибудь моим?

— Почему ты не сказал мне, что ходил в клинику? — с этим вопросом я как-то дожила до утра. Провела с ним очередной вязко-липкий вечер, сдержала при себе во время спонтанного, быстрого, отчаянно-беспомощного секса в душевой, проспала несколько часов до рассвета, протащив за собой по веренице кошмарных сновидений.

Не знаю, что именно я рассчитывала увидеть в его взгляде. Но точно не ту ярость, что полыхнула огнём по кедровым ветвям глаз и перелилась через край кружки, в которую он наливал себе кофе.

Пёс крутился под ногами и жалобно скулил, безошибочно учуяв наше настроение. Мне и самой мерещился резкий запах чего-то кислого, противно-тошнотворного, протухшего — наверное, так и должна ощущаться истёкшая по сроку годности любовь, так и не успевшая стать использованной по назначению.

— Ты снова всё за всех решил, так ведь? — его молчание было громким, слишком громким; закладывало уши и било по нервам во сто крат сильнее, чем самый пронзительный крик.

А после — звук бьющегося стекла, когда он просто швырнул в раковину свою кружку, облокотился ладонями на стол, нависая надо мной, и наконец перестал прятать мрачный взгляд, своей тьмой способный затянуть даже солнечный свет.

— Я не хочу обрекать тебя на это. Разве не понятно?! — лучше бы меня оцарапало, порезало, искромсало повышенным голосом, потому что тот, — низкий, тихий, болезненно осипший, — заставлял чувствовать себя так, будто мне заживо сдирали кожу.

— А меня ты спросил? — я захлёбывалась бурлящей внутри болью, злостью, обидой. И впервые за столь долгое время позволяла себе выпустить наружу те эмоции, продолжать сдерживать которые внутри уже походило на изощрённое самоубийство. — Ты не подумал, что я этого хочу? Я хочу обречь себя на это! Я хочу этого!

Нанесённой наотмашь пощёчиной смотрелись растерянность и шок на его лице. И сомнение. Недоверие.

Всё то, что я и сама должна была испытать от своих слов.

Но… не испытывала.

Ушла, громко хлопнув дверью напоследок. Просто прогуляла рабочий день, не желая больше видеть ни его самого, ни своё отражения в его глазах — изуродованное не меньше, чем в комнате кривых зеркал.

Раньше мне нужно было десятки, сотни, тысячи раз повторять про себя истину, прежде чем осмелиться произнести вслух. Нерешительно, скомкано, одними губами. Любое чувство, любое желание подвергались доскональному анализу и исследованию на возможные ошибки и баги в системе при их полноценном использовании, и это спасало меня от необходимости находить компромисс между сердцем и мозгом, отдавая бразды власти только последнему.

Но в тот момент мне приходилось вспоминать школьный курс геометрии и заново учиться доказывать теоремы от обратного. От слов — к мотивам, от мотивов — к истинным чувствам.

Казалось бы, что сложного: смириться с тем, что я действительно сама хотела ребёнка, хотела иметь нормальную семью с человеком, которого любила уже ровно половину своей жизни?

Невозможность дать Кириллу то, чего он желал, воспринималась изнурительной, неподъёмной ношей, пригибавшей меня к земле тем быстрее, чем усерднее я тащила её за собой.

Но одновременно с тем невозможность иметь и то, чего хотела бы сама, напрочь стирала смысл из моей жизни, сводя всё к прежнему пустому существованию организма-паразита.

После того случая мы почти не разговаривали, ограничиваясь самыми необходимыми, короткими, сугубо бытовыми фразами, изредка перебрасываемыми друг другу скорее из стремления проверить, жив ли вообще оппонент. По-хорошему, мне стоило бы его отпустить, освободить от себя, но я просто не могла это сделать.

Ждала, пока он уйдёт сам.

Начало лечения было назначено мной на июль, хотя с каждым следующим днём затянувшейся холодной войны между нами оно становилась всё менее необходимым. И в первых числах июня я просто купила билет и уехала в наш родной город, в квартиру к бабушке, предупредив его об этом в сообщении за десять минут до отправления поезда.

Вырывая себе сердце и растаптывая душу, подарила возможность закончить всё без банальных сцен и тяжёлых объяснений.

Кирилл приехал через три дня. Угрюмый, осунувшийся, уставший.

И на вопрос баб Нюры, на сколько дней он останется, решительно ответил: «На сколько будет необходимо».

Иногда, когда мы молча бесцельно брели по унылым и блеклым улицам, двумя обособленными тёмными тенями слонялись по вымирающему городу, мне хотелось повернуться к нему и узнать, как же так вышло. Почему тот зачаток наших чувств, невообразимо долго ждавший возможности прорасти вопреки всем засухам и наводнениям, так быстро и нелепо зачах у нас в руках.

К реке выбрались только через неделю, исчерпав все возможные иные места для совместного одиночества. Кирилл швырял камни в воду, — удивительно, но получалось у него откровенно паршиво, словно этому можно разучиться, — а я просто наблюдала за ним, и больше не видела того потерянного мальчишку, который пытался тянуться к свету, поглощаемый тьмой. Теперь он был взрослый, пугающе сильный, отныне не раздираемый противоречиями между желаниями и совестью. Такой красивый мужчина. Такой несчастливый мужчина.

А я так и осталась девочкой-тучей. Тем смешнее, что вокруг меня сплошь иссохшая без капли воды пустыня.

Он остановил меня, когда мы собирались возвращаться домой. Резко преградил дорогу, схватил за запястья, долго смотрел в лицо, уже разучившееся выражать хоть что-нибудь, кроме боли о прошлом, безразличия к настоящему и ужаса перед будущим.

— Я не позволю тебе уйти, Ма-шень-ка, — выговорил через силу и встряхнул меня, будто ожидал яростного отпора. — Плевать мне на всё. Делай что хочешь, думай что хочешь, даже чувствуй что хочешь, но я не дам тебе снова сбежать от меня.

И тогда я впервые за долгое время не просто посмотрела на него, а по-настоящему увидела.

И ставшие в глазах слёзы, и дрожащие в ломаной улыбке губы. Как ушат ледяной воды опрокинули на голову, заставив почувствовать, сколько боли я приносила ему всё это время своими метаниями, в какую ложь своей холодности заставляла его поверить.

— Кирилл, — я обхватила его лицо ладонями, а он так и продолжал сжимать мои запястья, и именно так — ближе, теснее друг к другу, — ощущалось, как нас обоих трясёт. — Я не хочу никуда убегать. И не хочу уходить. Я только… боюсь, что ты не позволишь мне остаться.

Разве судьба умеет прощать? Разве она даёт бесчисленное количество шансов, обращает внимание на искренность сожалений, утирает слёзы губами и принимает тебя таким, какой ты есть: неидеальным, ошибающимся, слабым?

Может быть, судьба на это не способна. А люди — да.

Он касался меня торопливо, судорожно зарывался пальцами в волосы, прижимался своим лбом к моему. Дыханием ласкал выемку над верхней губой, жмурился и будто хотел сказать что-то ещё, но просто не мог вымолвить ни звука, часто ловя ртом воздух.

И мы набросились друг на друга с большей одержимостью, чем в самый первый раз, после десяти лет ожидания. Один лишь месяц отчуждения — ценой нескольких впустую потраченных жизней — закончился столкновением двух стремящихся навстречу тел, сплетением языков и россыпью прикосновений.

Не хватало терпения, поджимало время, долго бегущее за нами по пятам и теперь нагнавшее и решительно ударившее в спину. Мы упали прямо в заросли той травы, сквозь которую я отчаянно продиралась всё своё детство, не желая идти вслед за всеми протоптанной дорожкой. Упали в самом прямом смысле — огромные синяки на моей спине и его локтях и коленях ещё успеют вернуться вместе с нами в Москву, — но тогда это не имело никакого значения, смазывалось и растворялось среди других чувств, растаскивающих меня по кусочкам.

Нужно было торопиться, нужно было успеть! Даже не задирая подол платья, просто скомкавшегося на бёдрах тугим жгутом, не спуская наспех расстёгнутых брюк, молния на которых до крови расцарапывала мне кожу. Сдвинув трусы вбок, вбиваться в меня размашистыми глубокими толчками, приносящими с собой удовольствие и саднящую боль в неподготовленной плоти.

Полуденное солнце беспощадно ослепляло, жгло влажную от пота кожу, и мне приходилось отворачиваться от него, закрывать лицо ладонью, перепачканной ошмётками в исступлении выдираемой травы. А Кирилл дышал громко, с надрывом, и рычал по-звериному дико, вжимая меня в холодную землю и снова перехватывая мои запястья.

Он бы убил меня, точно убил, если бы мог.

Мне тоже иногда казалось, что проще убить его, чем отпустить от себя.

После пришло чувство опустошения. Ещё не спокойствия, но отсутствия привычной тревоги. Мы так и лежали, надёжно укрытые сплошной стеной высоких колосьев травы и ярких корзинок распустившихся цветов, и мне еле удавалось дышать под тяжестью придавившего меня тела.

И всё казалось так странно. Непривычно, незнакомо.

В тот проклятый месяц мы погрузились каждый сам в себя: свою тревогу, свою печаль, свою боль. И стали слепы к тому, что в находящемся рядом человеке происходил настоящий судный день: с выползшими из недр разверзнувшейся земли чудовищными монстрами страхов, треснувшими и осыпавшимися небесами надежд, струящейся горячими алыми реками тоской.

Но нам удалось вынести конец света и выжить. Чтобы среди шороха колышущихся под дуновениями ветра листьев, щекочущих и царапающих тело сорняков, под бескрайним голубым льдом безоблачного неба стать создателями своей новой вселенной.

Спустя время я буду считать, что это случилось не зря. Нам было необходимо вернуться именно туда, откуда всё когда-то начиналось, и принять самих себя. Глупых и наивных детей, наделавших ужасных ошибок. Самонадеянных взрослых, не вынесших из них нужный урок.

— Ты обещал мне всю жизнь, — зачем-то напомнила я, начиная медленно собирать себя из осколков вновь рухнувшей реальности.

— И я выполню своё обещание, — он приподнялся на локтях и взглянул мне прямо в глаза. Так, словно спрашивал, можем ли мы двигаться дальше в одном направлении. Вместе: рука в руке, плечо к плечу, с дыханием и ритмом сердца в унисон.

И я просто кивнула в ответ.

А ночью сама пришла к нему — Кирилл спал в гостиной на продавленном, скрипучем старом диване. И если на его раскладушке мы когда-то смогли поместиться вдвоём, то здесь не оставалось ни одного шанса, поэтому я просто опустилась на пол и прижалась щекой к свисавшей с края прохладной ладони, не желая будить и не зная, что могла ему сказать.

Тогда слов так и не нашлось. Даже спустя несколько минут, когда, мгновенно проснувшись, он тоже опустился на пол и прижал меня к себе. Мы так и просидели вместе до рассвета, ничего не говоря, просто трогая друг друга: лицо, волосы, пульсирующую венку на шее, шероховатые после местной воды ладони, острые локти.

Но уже следующей ночью мы разговаривали. Нерешительно, до сих пор скованно, по чуть-чуть. Делали крохотные шажки обратно, по миллиметрам скрадывая то огромное расстояние, на которое успели разбежаться. Смотрели фотографии пса, которые исправно присылал временно приютивший его у себя Ромка, обсуждали работу и улыбались, вспоминая встречу с тем самым Васей из компании Ксюши, который наткнулся на нас растрёпанных, помятых и грязных после секса у реки.

Через несколько дней Кириллу пришлось срочно вернуться в Москву — в компании случился форс-мажор, для решения которого необходимо было его присутствие. Мы обсудили, что я приеду через неделю, как раз когда он успеет разобраться со всеми возникшими проблемами, но, спешно схватив только документы и телефон, мне удалось добраться до местного вокзала как раз вовремя, и заскочить в уже трогавшийся с перрона поезд.

— Спасибо, что не плацкарт, — это всё, что я успела сказать ему, закрывая за собой дверь купе. Потому что потом он просто схватил меня за руку и дёрнул на себя, сгрёб в охапку и целовал, не давая толком отдышаться после совершённого спринта.

До самой ночи мы смотрели в окно. Я — сидя у него на коленях, обнимая руками за шею, прижимаясь носом к виску и шумно вдыхая настолько родной тёплый хвойный запах. Он — перебирая пряди моих волос, скользя пальцами по спине, замирая в нерешительности на талии и боясь пойти дальше и погладить живот, как любил это делать раньше.

— Я действительно этого хочу, Кирилл, — шептала ему, сама прижимая его ладони к своему животу и впервые не испытывая ни доли сомнений в собственных словах. Я хотела, хотела этого чертовски сильно: быть с ним полностью, от и до, без границ и условностей. Прочувствовать вместе с ним, каково это — быть любимой женщиной, женой, матерью.

Но по мере приближения назначенного дня приёма у врача меня начинало слегка потряхивать от нервов. Кружилась голова, тошнило с первой же секунды утреннего пробуждения, передёргивало от любого резкого запаха. Словно каждое нервное окончание было напряжено, накалено до предела, и все остальные органы чувств, — зрение, слух, осязание, — тоже работали на предельном максимуме своих возможностей.

Кирилл не мог не заметить моего состояния, и предлагал мне то перенести встречу, то вообще отказаться от стимуляции и отпустить ситуацию хотя бы на год. Но я была непреклонна и не собиралась идти на попятную из-за обычных нервов.

Почему-то ни один из нас даже не подумал о том, что нервы здесь совсем не при чём.

— Вы не представляете, сколько вас таких, — с улыбкой говорила доктор, что-то щёлкая на своём аппарате, — кто наконец решается на лечение, но беременеет ещё до его начала.

Первое УЗИ показало три плодных яйца. Через пару недель — три эмбриона. А ещё через несколько — только два сердцебиения.

— Не делай вид, что всё нормально, — остановил меня Кирилл прямо в дверях клиники, схватив за плечи так грубо, что я шикнула от боли. С тех пор, как мы узнали о беременности, он обращался со мной как с фарфоровой куклой, буквально пылинки сдувал, и мне казалось это раздражающе-неправильным, лишним, нелепым. До того момента. Тогда мне захотелось, чтобы так и продолжалось дальше, чтобы этот день исчез, стёрся из нашей памяти, и всё вернулось к прежнему состоянию волшебной невесомости.

Он медленно ослаблял хватку и разжимал пальцы, на месте которых всё равно уже останутся синяки, и только когда я лишилась последней точки соприкосновения с ним, — болезненной, но настолько необходимой, — то осознала, что же с нами произошло.

— Я не знаю, что делать. Как с этим справиться, Кирилл?

— Я тоже не знаю. Но точно не справлюсь с этим один, слышишь? Не закрывайся от меня! Только не сейчас, — просил он, вытирая единственную скупую слезу, которую я позволила себе проронить. Буквально вытащила её из себя, понимая, что в этой ситуации положено плакать. Именно так нормальные люди реагируют на потерю, на страх ещё большей потери, на подвешенные над пропастью неизвестности самые сокровенные мечты.

Но у меня не получалось, и из-за этого я считала себя бездушной и чёрствой, напрочь бракованной. Сломанной однажды девочкой, заново склеивая которую забыли вставить несколько очень важных деталек.

Кирилл предложил пойти к психологу, и во мне просто не нашлось достаточно смелости, чтобы отказаться, хотя я не верила, что разговоры с совершенно чужим человеком чем-то смогут мне помочь.

Хотелось спрятаться, залезть в свою привычную прочную раковину и закрыться в ней от всех мыслей, от неизменно возникающего вопроса «Почему?!», от чувства вины за то, что не смогла сохранить, уберечь…

В такие моменты я ломала все свои привычки и шла к нему. Сидела рядом, прижималась к горячему боку и просила рассказывать что угодно, лишь бы не оставаться в тишине. А всё, что могла сказать сама — это признаться, как сильно боюсь потерять ещё одного ребёнка. Обоих детей.

Моё время говорить настало в кабинете психолога. Там, где я всегда была уверена — буду молчать до последнего, не позволив слететь ни единой защитной чешуйке со своего тела. А в итоге вскрылась, выпотрошила себя, вывернула наизнанку с первых же прилетевших ровно в цель вопросов, пробивших насквозь ахиллесову пяту напускного спокойствия.

Я говорила и говорила, и не могла остановиться. Вспоминала родителей и то, как их счастье, любовь, стремление всегда и везде быть вместе навсегда засели в моём сознании причинами случившегося с ними.

«Если бы не ваша Валя, он был бы жив!»

Ревела белугой, вспоминая Ксюшу и то, как отчаянно нуждалась в ней. Тянулась, любовалась, брала с неё пример — а потом возненавидела нас обеих. Её — за отстранённость и холодность, за неспособность понять меня. Себя — за то, что несмотря на всё это продолжала жаждать её внимания.

Стихала и переходила на шёпот, когда наступало время признаваться в том, что считала себя недостойной любви Кирилла. Просто вытянувшей счастливый лотерейный билет, попавшей в поле его зрения в момент наибольшей слабости и уязвимости, ставшей воспоминанием детства, к которому приятно было возвращаться снова и снова. Мне казалось, что это не может быть по-настоящему, и проще было отрицать любые чувства между нами, чем признать их и жить в страхе неизбежного конца.

Мы редко обсуждали что-то из услышанного друг от друга в кабинете психолога. В повседневной жизни нам хотелось быть обычными людьми, которые иногда не могут поделить одно на двоих одеяло или решить, кто помоет посуду. Конечно же, ничерта у нас не выходило — потому что мы были слишком надломленны всем, что выпало вынести за свою жизнь. И именно в этом, как ни странно, становились удивительно похожи, цельны. Едины.

Это оказалось целой отдельной наукой — быть парой. Семьёй.

Наукой, которую приходилось постигать нахрапом, осваивать экстерном, сдавая экзамены по несколько раз в день, получая зачёты за каждое сказанное вслух, а не мысленно, «Я люблю тебя».

А сейчас самое сложное — вовремя остановиться в порыве разодрать, растерзать друг друга от одурманивающей похоти, чтобы потом соединиться, прочно срастись телами. Мы слишком привыкли делать так каждый раз, когда просто не знаем, как иначе показать свои чувства. Два диких зверька, очень желающих стать домашними.

— Выпустим пса побегать? — предлагаю первое пришедшее на ум, лишь бы отвлечься и сбавить обороты наших взглядов, в сцепке разогнавшихся уже до такой скорости, что вот-вот задымится и полыхнёт.

Я хочу его до безумия. Так, что даже от мыслей об этом уже всё тело сводит. И ещё сильнее будоражит осознание того, что он хочет меня не меньше — ненароком задеваю бедром его топорщащийся в штанах член на протяжении всего нашего разговора.

Но двойня — это не только большое счастье, но и огромный риск. Это страх и воспоминание о том, что их должно было быть трое. И это останавливает от любых опрометчивых поступков и заставляет нас осторожничать сверх всякой меры.

— Тебе помочь подняться? — спрашивает Кирилл, с улыбкой наблюдая за тем, как я медленно, еле-еле перекатываюсь на бок, чтобы потом встать с кровати. На его предложение отвечаю уверенным отказом, несмотря на то, что такая элементарная задача действительно даётся с трудом.

Но я ведь ни какая-нибудь немощная, а просто глубоко беременная женщина, чей живот стремится к размерам небольшой кометы.

Под его пристальным взглядом я натягиваю на себя несколько слоёв тёплой одежды, не забывая изредка смотреть в ответ с непременным укором. Потому что я давно уже, — целых восемь месяцев, — не занимаюсь осознанным саморазрушением и не рискую своим здоровьем ни по одной разумной или не очень причине.

На улице всего-то пара градусов ниже нуля, зато снега в этом году столько, что сугробы достают уже до середины забора. Пёс выскакивает из двери первый, своей огромной тушей чуть не сшибает нас обоих с ног и принимается носиться по двору кругами, изредка зачерпывая снег носом, подбрасывая его вверх и при этом повизгивая от удовольствия.

С моим режимом сбережения энергии намного сложнее радоваться последним дням настоящей зимней сказки — синоптики утверждают, что весна будет как никогда пунктуальна и пригреет нас уже первого марта. Всё, что я могу позволить себе сейчас, это подойти к перилам на веранде и зачерпнуть полные ладони снега, рыхлого и будто похрустывающего под пальцами.

— Я никогда не играл в снежки, — доносится до меня задумчивый голос Кирилла, сметающего со скамейки редкие снежинки. — А ты?

— Я не помню. Может быть, когда была совсем маленькая.

Он терпеливо ждёт, пока я мну в ладонях снег, совершенно не желающий слепляться хоть в какое-то подобие шарика: рассыпается крошками, как кусок пенопласта, и выскальзывает из-под пальцев. Вроде бы, обычная мелочь, но этому нам тоже ещё предстоит научиться в будущем.

Нам придётся не вспомнить, а заново узнать, каково это — быть детьми, чтобы стать нормальными родителями.

Мне даже не хочется говорить «хорошими». Слишком это неопределённо, многогранно и… наверное, недостижимо.

— А когда ты была совсем маленькая, я уже учился в школе, — его короткий смешок заставляет и меня улыбнуться. Ему удаётся быть весёлым и лёгким, а вот мне — почти никогда. И это отличный повод держаться за него ещё крепче в надежде когда-нибудь перенять чудесную способность забывать обо всём дерьме и просто наслаждаться жизнью. — Ты вообще задумывалась над этим?

— Над тем, насколько ты старый? — уточняю ехидно, несмотря на то, что именно в этот момент он поддерживает меня, помогая аккуратно опуститься на скамейку. Прежняя я уже давно бы извелась от ощущения собственной ужасающей беспомощности, но сейчас мне искренне нравится распределение сил между нами.

Сила может становиться заботой. Слабость — нежностью.

— Не так уж я и стар.

— Я уже высматриваю у тебя седые волосы.

— А я-то наивно считал, что они тебе так сильно нравятся, — качает головой Кирилл, присаживается рядом со мной и обхватывает мои ладони, чуть влажные и покрасневшие после снега. Согревает их своим дыханием, а потом прячет под свою куртку, небрежно наброшенную прямо на рубашку, в которой он приехал с работы.

С ним горячо. Не только вот так, когда между моими пальцами и манящим чёрным крестиком у него под грудью лишь один слой тонкой ткани, ощущающейся совсем невесомой, прозрачной. И не только в постели, где развратные движения языка на моём теле испепеляют подобно огню.

Бывают люди, которые умеют согревать. Но Кирилл не такой. Он — открытый огонь, приближаясь к которому нужно быть готовой сразу сгореть дотла.

Всё или ничего.

Но именно меня, промёрзшую и заледеневшую, у него получается спасти. Растопить лёд, пусть и обжигая порой.

— Было не холодно, — замечаю спустя минуту, вздрагивая от лая счастливого пса, раскопавшего под снегом свою игрушку. Мои ладони тоже еле ощутимо дёргаются, и он сильнее прижимает их к себе, не желая отпускать.

— Просто так очень приятно, — признаётся он, чуть понижая голос. Может быть, неосознанно, рефлекторно, как и я всегда перехожу на шёпот, говоря о чём-то откровенно-сокровенном.

Одну руку он всё же перекладывает мне на живот. Делает это так острожно, бережно, сначала касаясь кончиками пальцев и только потом — медленно опуская уже всю ладонь. Сквозь свитер и куртку такого не почувствуешь, поэтому я особенно пристально наблюдаю за его действиями, сопоставляя картинку с воспоминаниями о своих ощущениях в подобные моменты.

— Ты уже придумал имена?

— Ты это всерьёз? — в его голосе скепсиса, что снега во дворе. Поэтому я как могу задираю голову, чтобы посмотреть ему в глаза и который раз за последние несколько месяцев продемонстрировать всю осознанность своего решения.

Я уверена: именно так будет правильно. Оглядываясь на десятки лет назад, можно увидеть, что у него всегда было ещё меньше возможностей выбора, чем у меня. И сейчас в моих силах подарить ему один, — нет, целых два шанса, — для осуществления собственных желаний.

— В твоей богатой фантазии мы однажды уже убедились, — протягиваю с сарказмом, но у Кирилла любые отсылки к созданной им когда-то Марьяне Зайцевой вызывают только широкую, ребяческую улыбку, перед которой у меня уже не получается устоять.

Целую его сама. Порывисто, быстро, не позволяя забыться и распробовать всю сладость губ с привкусом засахаренной клюквы.

Говорят, у беременных свои причуды — вот и моя проявилась ненормальной тягой к любимому с детства десерту. Я была единственной в нашей семье, кто его любил, но бабушка то ли вообще не знала об этом, то ли забыла. И после смерти родителей никто больше не вручал мне вечером целлофановый пакетик с заветными сладкими ягодами.

Теперь Кирилл приносит их для меня каждый день. Уверена, что где-нибудь среди пыльных папок с документами в шкафах его офиса уже организован целый тайник со сладким, ведь из вечера в вечер тратить время на то, чтобы заезжать в магазин ради одной коробочки чертовски нерационально и совсем не в его стиле.

Впрочем, как и два месяца собирать цветы и прятать их в книжках понравившейся девочки.

— Очень опрометчиво позволять выбирать имена для детей человеку, который дал собаке кличку «Пёс», не находишь?

— Я ведь потом выбрала для него нормальное собачье «Зевс».

— Вот видишь!

— Вижу, — улыбаюсь я, специально обернувшись в сторону бегающей по двору собаки, чтобы удостовериться, что тот в ответ на свою официальную кличку и ухом не повёл. — Вижу, что называем мы его всё равно Пёс. Так что имена придумывать тебе.

Ещё один мой поцелуй так и не добирается до его губ и оседает на колючем подбородке, помечая то место, куда следом приходится лёгкий укус. В любое другое время он бы уже опрокинул меня спиной прямо на эту скамейку и наши пальцы привычно столкнулись бы около его ширинки, а потом пришлось бы экстренно убегать в дом и закрываться от пса, своим искренним любопытством к происходящему не раз ставящего нас в ужасно неловкие и смешные ситуации.

Но вынужденное воздержание вносит свои коррективы, и его пальцы не впиваются в мои ягодицы, а бережно поправляют съехавшую набок шапку и приглаживают распушившиеся волосы. Оно и к лучшему: угроза преждевременных родов заставила нас отказаться от привычки каждый импульс навстречу друг другу непременно сводить к сексу, и вспомнить, как это было раньше.

Когда слышишь мысли на расстоянии, читаешь чувства — с полувзгляда, и трепет идёт по телу не от прикосновения влажного языка к клитору, а от ощущения тепла, оставшегося от его губ на ободке общей кружки.

— Но варианты просто «мальчик» и просто «девочка» я не приму. И лучше поспеши с выбором, — хватаю его руку, всё ещё ведущую борьбу с моей шапкой, и уверенно возвращаю обратно к себе на живот.

Так — спокойно. Хорошо. Правильно.

Пока они оба здесь. Девочка, которая то ворочается, то пинается, то икает несколько часов подряд, просыпается раньше меня и засыпает позже — делает всё, чтобы ни на мгновение не получилось забыть о её присутствии. И мальчик, благодаря которому мы с Кириллом потеряли последние нервные клетки и стали ездить в клинику, как на работу, — потому что он мог притихнуть и вообще не шевелиться по несколько дней подряд.

Снова разошедшийся снег повисает мучным облаком на ночном небе, перекрывая тонкий бледный полумесяц. Здесь всегда очень тихо, и только ветер изредка подвывает, прежде чем согнуть верхушки деревьев или ударить по их длинным, неказистым рукам-веткам.

Переехать в дом было одним из самых верных решений, хоть и принято оно было скоропалительно и импульсивно, — сразу же после того, как среди ночи на пороге нашей квартиры с просьбой о помощи оказался рыдающий и перепачканный в крови Тимур Байрамов.

На самом деле тот случай выступил лишь триггером, потому что нам давно уже следовало всерьёз задумываться о самых приземлённых вещах, — обустройстве детской и покупке первых необходимых для новорожденных вещей, — но из-за горького разочарования уже случившейся потери мы как могли откладывали этот момент, боясь просто спугнуть своё счастье. Казалось, одним неосторожным, поспешным движением можно навсегда развеять этот чудесный, хрупкий мираж наконец обретённого спокойствия.

Но Кирилл захотел максимально надёжно укрыть нас от чужих глаз, а мне в то же время стало непривычно тесно в городских клетках, и тогда мы каким-то чудом нашли это место: с раскинувшимся среди лесной чащи озером, не вычурным по дизайну просторным и уютным домом, и с соседями, о существовании которых мы даже не вспоминали.

Новый год мы встречали уже здесь, среди коробок с нашими немногочисленными вещами и купленной мебелью, которую ещё не успели собрать. Сидели на притащенных с веранды плетёных стульях, оставленных после себя бывшими хозяевами, с табуретом вместо стола и охапкой еловых веток вместо традиционной ёлки.

Прошлый праздник, — шумный и яркий, проведённый в компании Глеба с женой, Дианы и Ромки, просто Славы с «его девочками» и беспрестанно соревновавшегося с ним в остроумии Разумовского, — запомнился впервые пропущенным сквозь себя чувством, что у меня появилось своё собственное место в этой жизни, среди других людей, не безразличных к моей судьбе. Но по-настоящему не одинокой я ощутила себя только вдвоём с Кириллом в эту новогоднюю ночь, неуклюжую и поспешную, с громкими хлопками пускаемых на улице фейерверков и небывалой красоты вспышками огней в своей голове.

Именно тогда ко мне пришла уверенность, что у нас всё будет хорошо. Будем мы: я, он, наши дети, неугомонный пёс. Будут закаты с шёпотом нежных слов на ухо и рассветы, когда я буду варить ему крепкий чёрный кофе перед работой. Будут разбросанные под ногами игрушки, капли зелёнки на полу после вновь разбитых коленок, следы грязных лап на светлом ковре.

Будут слёзы, ожесточённые споры, скандалы и бурные примирения. Смех: грудной взрослый и звонкий детский. Будет счастье, выстраданное и заслуженное, вырванное нами у судьбы.

Всё будет.


Конец

Загрузка...