Эпилог 2. Бесконечность

Одно уверенное, размашистое движение рукой — и на последнем листе из увесистой папки оставленных мне документов появляется витиеватая, длинная подпись нового полноправного хозяина крупнейшей корпорации ИнТех Лимитед. Под ярким светом настольной лампы, установленной в моём кабинете, чернила слегка отливают оранжевым, словно в них добавили той крови, которую пришлось пролить ради этого заветного места.

Крови сотен невинных людей. Крови тех, кто носил фамилию Войцеховский до меня.

Были времена, когда я грезил этим моментом. Представлял его снова и снова, пытался прочувствовать всю сладость полученной власти, торжество осуществившейся справедливости, размеренное спокойствие свершённой мести.

Но сейчас я не чувствую ничего. Ничего из тех эмоций, которые ожидал. Лишь усталость. Лёгкое раздражение. Досаду.

И стоит только снять очки, упереть пальцы в переносицу и прикрыть пересохшие от долгого напряжения глаза, как в ушах снова стоит отчаянный предсмертный крик. Резонирует в общем хаосе моих мыслей, противной кислинкой ощущается во рту, давит на грудь и горло.

Пытаюсь ослабить галстук, но его узел и так уже болтается где-то неприлично низко, поэтому просто стягиваю с себя и отбрасываю на край стола, чтобы не мешался. Берусь за воротничок рубашки, но и он давно расстегнут на несколько верхних пуговиц. Знал же, что ничего не поможет. Но попытаться стоило.

Это ощущение удушья не проходит все крайне дерьмовые десять дней с ночи убийства отца. Мне не жаль его. Я не чувствую никакого раскаяния, не чувствую вины, и уж тем более не чувствую грусти о том, что самолично отправил в могилу последнего родного мне человека.

«Сделай вид, что совсем юная девочка, которая безумно хочет почувствовать внутри себя член и одновременно очень этого боится».

Каждый раз, когда мне казалось, что ненавидеть своего отца ещё больше просто невозможно, он с лёгкостью подбрасывал основания увязнуть ещё глубже в ярости и презрении. И сейчас, после его смерти, я ощущал к нему ненависть даже более сильную, чем при жизни. Потому что вынудил меня стать убийцей.

Стать его убийцей.

Двенадцать лет притворства. Скромных улыбок, покорности на грани обожания, молчаливого согласия со всем, что он вытворял. Игры в преданного, простодушного и, главное, глупого сына, готового заглядывать в рот внезапно обретённому папочке и бесконечно благодарить его за подаренные блага жизни.

Двенадцать лет хладнокровного вынашивания своих планов. Череды идей о том, как осуществить задуманное, которые приходилось отметать одну за другой, не желая уступать ни в чём. Мне нужны были его фамилия, влияние, компания и его труп. И ни от чего из этого я не готов был отказаться.

Пока в моей жизни вновь не появилась Маша. И если бы только он не попытался отобрать у меня и её тоже, наверняка был бы сейчас жив.

Сумрак за окном медленно рассеивается, выцветает. Ещё недавно иссиня-чёрное небо становится тускло-серым, безликим, — ещё полчаса, и начнёт стремительно набирать в себя лазурную краску летнего утра. А через час Москва начнёт оживать, просыпаться, отряхиваться, и играющая хрупкими гранями ночная тишина разлетится вдребезги с первым скрипом колёс, автомобильным гудком или оживлёнными голосами спешащих по своим делам людей.

Несколько глотков крепкого чёрного кофе бодрят несмотря на то, что остыть он успел ещё на исходе прошлого дня. Бреду по закоулкам пустого офиса, вслушиваясь в тихое и ровное гудение десятков компьютеров разом, цепляюсь за звуки своих шагов, которые скрадывает расстеленное на полу ковровое покрытие. Стоит лишь задуматься, забыться, перестать слушать хоть что-нибудь, как ушные перепонки снова напрягутся, стараясь справиться с расходящейся от фантомного крика вибрацией.

Теперь нас будут будить не только твои кошмарные сны, Ма-шень-ка.

Добравшись до кухни, мою за собой кружку и убираю в общий шкафчик. Только воду не выключаю, выкручиваю холодный кран на максимум и подставляю под ледяную струю ладони, стараясь избавиться от дрожи в них.

Не выходит. Дрожат не руки, нет. Всё внутри меня заходится, клокочет и трясётся от страха, от волнения, от предвкушения. От смелости собственных планов и трусости перед необходимостью снова сделать шаг в неизвестность.

У меня просчитано всё по минутам. Сейчас — время поехать домой, принять душ и переодеться. Выпить ещё порцию кофе, собрать в кулак свою решимость и только потом выдвигаться в сторону северной столицы, прихватив с собой какой-нибудь роскошный букет цветов, хотя и все цветы мира разом не смогут стать достаточным извинением за нашу разлуку.

Только спускаясь на парковку, я замираю напротив машины в растерянности, совершенно не понимая, чем руководствовался в её выборе. Не помню, почему приехал вчера в офис именно на Кайене, простаивавшем в гараже все два года с нашей первой и последней поездки на нём вместе с Машей.

Брось, Кирилл, ты ведь и сам знаешь, зачем это сделал.

Тело опережает разум. Не ждёт раскручивания логических цепочек и причинно-следственных связей, более сложных, чем ДНК; не собирается подчиняться выверенным мной планам; не руководствуется придуманными извне нормами и соображениями о том, как «надо». Тело делает, что хочется.

И вместо привычного годами направления в сторону дома, я без лишних раздумий, колебаний, сожалений сразу же выезжаю на Ленинградский проспект и прокладываю в навигаторе дорогу до Питера.

Рвусь к ней так же безумно, нетерпеливо, как прежде. Дышу глубоко, размеренно: вдыхаю носом, выдыхаю ртом. Повторяю себе, что надо бы успокоиться. Приоткрываю окно и запускаю внутрь прохладный утренний воздух.

А сердце всё равно колотится быстро, сильно, на износ. И пропускает несколько ударов, когда машина пересекает МКАД и на одном из дорожных указателей впервые появляется надпись «Санкт-Петербург».

Первые несколько месяцев после того, как Машу пришлось отдать под покровительство Валайтиса, пролетели для меня как один затянувшийся, бесконечный день. Неподъёмно тяжёлый, прибивший меня к земле и переломавший хребет. Я двигался по инерции. Жил по привычке. Находил утешение и смысл только в той ярости, что росла внутри и заполняла собой всё моё тело без остатка.

Мне приходилось смотреть на отца и сдерживать порыв придушить его собственными руками, не дожидаясь отмашки от Валайтиса, не теряя времени на выстраивание максимально выгодной для всех сторон схемы по его устранению. За то, что убил моего друга. За то, что отобрал у меня выстраданное, выжданное счастье, заставив отказаться от любимой женщины.

А потом случился Всероссийский конгресс по информационным технологиям, который проходил в Санкт-Петербурге. И, не желая утруждаться необходимостью экстренно вникать во все последние разработки нашей компании, отец по обыкновению отправил выступать туда именно меня.

На тот момент мы не виделись с Машей больше трёх месяцев. А выступления, деловые встречи и переговоры как назло тянулись до позднего вечера, начавшись в конференц-зале и, как-то быстро проскочив стол переговоров, заканчивались уже традиционной попойкой в ресторане, откуда я, не выдержав, просто сбежал.

Валайтис выделил ей квартиру в самом центре города. Кажется, мне не нужно было даже смотреть в навигатор, потому что ноги сами несли меня в нужном направлении, полагаясь на инстинкты: вниз по Невскому, потом по набережной канала Грибоедова, в один из узких дворов-колодцев, хлюпая по глубоким лужам и не обращая внимание на то, что одежда промокла насквозь под дождём. По лестнице со скрипучими перилами и опасно-покатыми ступенями, пальцем до упора в чёрный пластиковый квадрат звонка и не дышать, пока щёлкает замок и распахивается дверь.

Я смотрел в её глаза. Прекрасные, бездонные, потемневшие до десятибалльного шторма. И наступал без промедления, шаг за шагом к ней навстречу, отрезал пути отступления громким хлопком двери, загонял нас обоих в тупик — её спиной к стене, себя — в губительную близость к вожделенному телу.

— Ненавижу тебя… ненавижу, ненавижу… ненавижуненавижу, — шептала она хрипло, сдавленно, выпаливала скороговоркой между безумными и жадными поцелуями, до боли продирала пальцами мои спутавшиеся мокрые волосы, упиралась ладонями мне в грудь и отталкивала, грубо отталкивала от себя. А возникавшее между нами расстояние сокращала немедленно: всхлипывала, хваталась пальцами за лацканы пиджака и тянула меня обратно, вплотную к себе, соединяла наши тела болезненными, резкими ударами.

— Машенька, Маша, моя, — твердил ей в унисон, сжимал руками плечи, обхватывал ладонями талию, гладил шею, беспорядочно шарил пальцами по телу, боясь выпустить её хоть на мгновение. — Моя, моя, моя.

Промочил её насквозь, вжимаясь безумно и совсем не замечая, как с меня стекала ледяная вода. А она впитывала в себя принесённый мной дождь, покрывалась мурашками, дрожала и вздрагивала, когда капли с моих волос мокрыми дорожками бежали по её шее, расходились по спине и груди. Но не отстранялась. Опрометчиво стягивала с себя тонкую преграду домашней одежды, прислонялась ко мне голой кожей, царапалась и кусалась.

Мы добрались только до обеденного стола, сопровождавшего противными скрипами каждый мой быстрый, яростный толчок внутрь неё. И под ослепляюще-ярким светом люстры, висевшей прямо над нами, переливалась яркими бликами дождевая влага, покрывавшая её светлую кожу, от которой я никак не мог оторвать взгляд.

Любовался ею. Слизывал мелкие капли с часто вздымающейся груди, пробовал на вкус её пухлые, терзаемые собственными зубами губы, ощущая завораживающую кофейную горечь. Обхватывал ладонью тонкую шею, водил большим пальцем по скуле, собирал в кулак разметавшиеся по деревянной поверхности волосы.

Трахал её так, что у самого в глазах темнело. Сильнее, быстрее, отчаяннее, чем в самый первый раз. Словно за те три месяца изголодался по ней даже больше, чем за прежние десять лет.

Это оказалось просто невыносимым — узнать, как выгибается, дрожит и стонет она от оргазма, а потом довольствоваться лишь воспоминаниями об этом.

Это оказалось так больно — чувствовать её сбившееся дыхание на своём плече, лёгкие и невесомые касания пальцев на лице и шее, слышать собственное имя, произнесённое на выдохе с тоской, с надеждой, с отчаянием, и при этом знать, что через несколько часов мне нужно будет собраться и снова уйти.

Если она и была проклята, то я — вместе с ней.

— Здесь всегда дождь, — с вымученной улыбкой заметила Маша, соскользнув со стола и принявшись судорожно собирать разбросанные нами вещи. Только я перехватил её руки, скинул мокрые тряпки обратно на пол и стиснул в крепких объятиях уже начавшее трястись от слёз тело.

Она изменилась. Надломилась, раскрылась. Стала откровеннее, чем раньше, а вместе с тем и намного уязвимее.

— Я люблю тебя, люблю, — говорил ей до самого рассвета, лелея каждую подаренную нам судьбой секунду, когда можно было просто держать её у себя на коленях, гладить, целовать. Не отпускать от себя хотя бы одну эту ночь, потому что новый день требовал от меня вынуть сердце и вернуться к осточертевшей мне роли Кирилла Войцеховского.

Мы прощались почти молча. Тяжело. Словно медленно растягивали ту незримую нить, что будет путаться и скручиваться узлами, но оборвётся только со смертью одного из нас, и никак иначе.

— Мы скоро увидимся, Ма-шень-ка, — пообещал я, а она лишь усмехнулась в ответ, будто уже тогда знала, что мне не суждено будет выполнить своё обещание.

За пределами Московской области меня приветствует мелкий, назойливый дождь. Ничего общего с теми холодными ливнями, которыми меня неизменно встречает Питер, из раза в раз показывая своё пренебрежение и презрение: хлещет крупными каплями по лицу, швыряет в меня труху опавших листьев, прогоняет влажным и кусачим ветром, подобно агрессивной дворняге нападающим из-за угла.

С этим городом у нас всё сложно. Как и с Машей. Как и с моими расплывчатыми и чересчур мечтательными представлениями о том, какое будущее может нас ждать.

Казалось бы, именно сейчас я должен испытывать счастье, преодолевая каждый следующий километр разделявшего нас с ней расстояния. Но нет, на первый план выходят тревога и страх. Гнетущие мысли о том, что я могу вернуться обратно в Москву в том же одиночестве, в котором уехал.

Только убитым, выпотрошенным, выжженным дотла.

Развеянным по воздуху пеплом, каким стал мой отец.

Словно вторив моим мыслям, незамысловатая мурлыкающая песня по радио сменяется на выпуск утренних новостей. А там ничего не меняется вот уже десять дней кряду, лишь обрастает новыми шокирующими подробностями, последовательность представления которых широкой публике мы продумывали лично с Валайтисом, умеющим мастерски жонглировать общественным мнением.

Отвращение, страх, ненависть — вот что теперь испытывают люди к моему отцу, при этом не зная даже его имени и фамилии. Злость и ярость — по отношению к тем, кто неизменно ассоциируется у большинства с представителями тех сил, что правят сейчас нашей страной. Оттого в ещё более выгодном свете выглядит Павел Валайтис, в своей предвыборной кампании упирающий на то, что давно пора прогнать от власти зажравшихся и прикормленных богатеями чиновников.

«— Напомним, что владелец одной из крупнейших технологических корпораций, осуществляющей государственные заказы, — в том числе в области обороны, — нанёс смертельное ранение своему помощнику и попытался скрыться из страны после получения повестки в суд, где должен был проходить как свидетель по делу о хищении денежных средств. Однако, избегая столкновения с уборочной техникой, не справился с управлением и погиб в своей машине, Бентли Мульсан, стоимостью более двадцати миллионов рублей.»

Прибавляю несколько делений звука, хотя, казалось бы, и сам могу наизусть процитировать все возможные официальные версии случившегося.

Удобные версии. Максимально выгодные всем нам — и мне, и стороне Валайтиса.

«— По данным проведённых анализов, в крови погибшего были обнаружены большие дозы алкоголя, наркотических средств, а так же следы препаратов, предназначенных для лечения психических расстройств. Как отметил наш источник из правоохранительных органов, родственники и близкие знали о том, что погибший периодически проходил лечение, однако ранее у него не случались приступы агрессии…»

Ухмылка невольно появляется на моих губах ещё при упоминании обнаруженных в крови веществ, ведь на самом деле машина вместе с отцом выгорела так, что эксперты не смогли найти ни капли биоматериала, даже чтобы просто подтвердить его личность. Но это — лишь частности, нюансы, в которых не будет разбираться никто не заинтересованный; а все заинтересованные сейчас сосредоточены на том, чтобы попытаться спасти свою шкуру.

Первая волна ненависти к загадочному главе крупнейшей корпорации с нереально дорогой машиной начинает идти на спад, и скоро на смену ей придут презрение и жалость. Когда все каналы, газеты, интернет-издания и радиостанции будут наперебой твердить о том, что изначально возведённый в ранг дьявола во плоти мужчина был лишь психически больным, практически недееспособным человеком, чем нагло пользовались его подельники, занимавшие высокие посты в государственных структурах.

При обыске в его квартире, где якобы был убит Ибрагим, обнаружили компрометирующие документы на всех его друзей. Точнее — на всех врагов Валайтиса, которых вышло разом смести с дороги к желаемой власти.

А Андрей Войцеховский так и останется лишь не подозревавшим ни о чём шизофреником, случайно погибшим из-за приступа острого психоза. Одно лишь хорошо: что его сын ни к чему не причастен, вменяем и способен единолично управлять своим наследством.

Надеюсь, ты рад, папочка, что я оказался совсем не таким бестолковым и никчёмным, как показалось сначала.

Только вот крик, тот чёртов крик снова со мной. Навечно. Чтобы напоминать о том, что я ничуть не лучше столь яро ненавистной мне семьи. Точно такая же эгоистичная, хладнокровная мразь, как мой отец. Такой же убийца, лишь под прикрытием надуманных благих намерений.

Трель входящего звонка бесцеремонно врывается в поток самобичевания, заставляет меня напрячься ещё сильнее в тот момент, когда взгляд выхватывает имя абонента. Первая реакция — не отвечать. Только вот приходится жёстко останавливать себя в желании зарыть голову в песок, и вспоминать о том, что мне всё равно не удастся вечно от неё бегать.

— Слушаю?

— Ну надо же, Кирилл, и месяца не прошло! Когда-нибудь настанут времена, когда на мои звонки ты начнёшь отвечать в тот же день! — несмотря на то, что время только переползло отметку восьми часов утра, на фоне быстрой и как обычно слегка скомканной Сашиной речи уже слышатся громкие крики её детей.

К сожалению, её претензии — не такая уж шутка. После пожара и обрушения офисного здания я не отвечал ей почти месяц. Не мог собраться с мыслями. Не мог найти в себе силы. Не мог унять удушающее чувство вины за то, что случилось с Ильёй. Даже перед его родителями и родными сёстрами не испытывал такого раскаяния, как перед Сашей.

Они росли вместе. Копошились в одной песочнице, ходили в одну группу детского сада, а позже — в один класс. И порой, глядя на их полное взаимопонимание и совпадение взглядов на жизнь, трудно было поверить в то, что они не были ни родственниками, ни парой.

— Пришлось решать очень много вопросов, совсем не было времени.

— Ну-ну, — недовольно хмыкает она и тут же вздыхает, заметно смягчает тон голоса: — Как ты вообще?

— Ты же знаешь, у нас не было тёплых родственных чувств друг к другу, — максимально сглаживаю формулировки, стараясь звучать равнодушно и спокойно, — горевать по нему я не буду.

— Я подумала, ты можешь быть дезориентирован и растерян.

— Из-за внезапно свалившегося на меня богатства? Или острой нехватки пренебрежения и презрения в свой адрес?

— Ой, теперь я поняла, что ты действительно в полном порядке, — отмахивается она от моего сарказма и тут же перескакивает на свою любимую тему: — Самое время подумать о себе и взять отпуск. Съезди куда-нибудь на недельку, отдохни как следует. Вот и Серёжа говорит, что если много работать и постоянно перенапрягаться…

— Серёжа — ветеринар, — со смешком перебиваю её нравоучения, за последние лет пять выученные уже наизусть.

— А ты и пашешь, как конь! Так что прислушайся, а не ёрничай!

— Уже, Саша, уже. Прямо сейчас еду в Санкт-Петербург.

— Столько лет тебя знаю, и всё равно не понимаю, — замечает она вполне искренне, озвучивая то, о чём сам я думал на протяжении почти всего нашего непродолжительного брака. Как бы хороша, добра, прекрасна она не была, мы жили в параллельных реальностях, не имевших ни одной точки соприкосновения. С Сашей я никогда не мог быть собой, не мог в полной мере поделиться тем, что на самом чувствовал, чем занимался, чего хотел достичь. Она бы не поняла. Не приняла. — И что ты там собираешься делать?

— Предложение руки и сердца.

Саша коротко смеётся и разговор между нами сменяется на обоюдное и многозначительное молчание, которое я выношу на удивление стойко, хотя последние десять дней всеми силами стараюсь избегать любой тишины, зная, что рано или поздно её прервёт очередной дикий крик в моей голове.

— Ты не пошутил? — на всякий случай уточняет она, и от спешки практически сьедает последнее «л».

— Не пошутил.

— Это… та самая девушка?

— Та самая, — вроде просто повторяю за ней, но внутри что-то трещит, искрит и взрывается фейерверками от этих слов. Меня встряхивает, обдаёт жаром и сразу следом — холодом, приходится крепче сжимать ладони на руле и убирать ногу с педали газа, пока машину не повело таким же опасным креном, как меня.

Не могу думать о ней и оставаться спокойным. Не могу сосредоточиться на ни чём, чёрт побери, стоит лишь напомнить себе, что я впервые вот так еду к ней. За ней.

Притормаживаю у обочины и стараюсь унять сердцебиение, достигшее такой силы и скорости, что от него моё тело колотит, как в лихорадке.

Если бы ты только видела, как я боюсь остаться без тебя, Маша.

— Я очень за тебя рада, Кир. Правда очень рада, — повторяет восторженно Сашка, хотя я ничуть не сомневался в том, какой будет её реакция: кажется, моя неустроенность в жизни вызывала у неё даже больше волнения, чем у меня самого. Особенно, когда не стало Ильи и прежде делимая на двух забота целиком досталась мне одному. — Уверена, у вас всё сложится. Несмотря на то, что лично мне больше нравится быть с тобой в разводе.

— Спасибо, — говорю на автомате, не задумываясь, нарушая давно сложившуюся традицию по обмену шутками касаемо нашего брака. Может, оно и к лучшему, потому что так она сразу улавливает, в каком раздрае я нахожусь и по привычке спешит свернуть общение, оставляя меня наедине со своими демонами.

— Тогда… пока? Не пропадай только больше, я же переживаю.

— Пока.

Что-то бормочут сквозь хрипы помех дикторы на радио, машину изредка покачивает от того, на какой огромной скорости пролетают мимо другие автомобили. А у меня так и дрожат руки: пальцы ходят ходуном, потеют ладони, напрягаются предплечья, и взгляд цепляется за торчащий край шрама.

Закатываю рукава рубашки по локоть, но всё равно никак не получается справиться с ощущением, что выступающие на руках вены пульсируют, жгут изнутри. Это она — в них. Растекается по моему телу, заполняет меня, заставляет гореть долгих двенадцать лет без возможности спастись.

Вот в чём разница: в то время, как остальные стараются не будить живущих внутри меня демонов, Маша оказалась единственной, кто яростно тормошит их, дразнит, вызывает на неравный бой и неизменно побеждает, приручая к своим рукам. К пухлым податливым губам, к штилю, шторму или ледникам глаз, к исцеляющему и успокаивающему теплу тела.

Она зовёт, вытаскивает наружу ту тьму, которую у меня не выходит подчинить и усмирить. А у неё — получается. Даже так, на расстоянии. Даже когда её ненависть ко мне перестала быть только громкими словами.

После моей первой поездки в Питер мы с Машей не виделись почти год. Одиннадцать месяцев и неделю — если быть точнее, а для меня и каждый день играл слишком большую роль, чтобы упускать его из виду.

Я рвался в северную столицу под любым предлогом. Искал там партнёров по бизнесу и новых сотрудников, заключал какие-то немыслимо провальные сделки и искал хоть одно официальное мероприятие, которое бы могло требовать моего присутствия. Но всё было тщетно: мероприятия в последний момент переносили в другие города, сделки срывались, а собеседовать нового топ-менеджера вызвался лично мой отец.

Глеб останавливал меня, сдерживал как мог. Повторял, что импульсивными действиями я подставлю не только себя, но в первую очередь её. Напоминал, что всем известно, что Санкт-Петербург давно уже находится под полным контролем Валайтиса, а нам никак нельзя выдать свою связь с ним.

И мне приходилось ждать. Ждать, ждать, ждать.

Кто бы только знал, как же я ненавижу даже само это слово.

Маша начала работать в благотворительном фонде, возглавляемом Яном Валайтисом, который служил прикрытием для всех не самых законных дел этой семьи. Они отчисляли очень много денег на лечение и реабилитацию детей, помощь бездомным, новый формат приютов для животных, поэтому никто не пытался докопаться до того, откуда на самом деле в фонде появлялись эти деньги. И куда ещё они шли, кроме благих целей.

— А что нужно сделать, чтобы ваши планы с моим отцом сорвались? Я готов на многое, чтобы не отдавать тебе обратно моего самого ценного и незаменимого сотрудника, — шутил Ян во время одной из наших случайных столичных встреч, а мне хотелось сжать руками его гусиную шею и тут же свернуть её, чтобы лишить его возможности беспрепятственно видеть, общаться, дышать одним воздухом с той, без кого сам я загибался в агонии.

Как и прежде, ощущение потери чего-то важного нарастало постепенно, крепло и усиливалось день ото дня. Вечерами меня встречала пустая квартира, так и хранившая в себе её запах, словно пропитавшаяся ей насквозь — так же, как вся моя жизнь. И вещи, невзначай оставленные повсюду: офисная одежда в шкафу, щётка для волос в ванной комнате, обычная пластиковая заколка в коридоре, забытое ей на диване в гостиной покрывало.

Наверное, я совсем свихнулся, раз до сих пор бережно храню их на тех же самых местах. Закрываю глаза и представляю, что совсем скоро она вернётся, как обычно скинет туфли в коридоре и нырнёт прямиком в приоткрытую дверь спальни, стягивая с себя одежду прямо на ходу. А потом будет насмешливо кривиться, замечая меня в дверях ванной, завороженно наблюдающего за тем, как струятся под щёткой длинные светлые волосы, спадая по плечам и прикрывая выступающие из-под домашней майки горошины сосков.

Поразительная сентиментальность для такого ублюдка.

Однако следующая моя поездка в Санкт-Петербург состоялась именно благодаря Яну Валайтису: он прислал нашей компании приглашение на благотворительный аукцион, а отец ожидаемо отправил туда именно меня, понимая, что совсем проигнорировать это мероприятие мы не могли.

И тогда я, кажется, целых полчаса стоял под нужной дверью, собираясь с силами для того, чтобы просто поднять руку и нажать на кнопку звонка. Прислушивался. Договаривался с собственным сердцем, которое сбивчивым ритмом, — то хореем, то ямбом, то дольником, — отбивало угрозы остаться здесь, с ней, навсегда.

А лишь коснулся мокрым от дождя пальцем чёрного пластика, как дверь тут же распахнулась, словно она точно так же стояла за ней всё это время и ждала.

Меня ждала.

— У меня месячные, так что поищи себе кого-нибудь другого на эту ночь, — выплюнула злобно Маша и попыталась захлопнуть дверь прямо перед моим носом.

Не успела. Не хватило сил справиться со мной, в тот момент готовым даже вынести эту долбанную дверь, чтобы добраться до неё. И то, какой яростью пылали её потемневшие глаза, как дрожали искривлённые от гнева губы, насколько ядовито звучал голос, было для меня самым лучшим подарком, осуществлением самых заветных желаний.

«Не прощай меня. Никогда не прощай. Хочу быть уверен, что в тебе ещё осталась твоя ненависть».

Неважно, что именно испытывала Маша, если это было не равнодушие. Главное, что продолжала чувствовать что-либо ко мне. Не забывала. Не отпускала наше прошлое. Не разрывала «мы» на «ты и я».

А большего я и не заслуживал.

— Нет, Маша, я не уйду, нет! — ухмылялся я дико, наступал на неё, загонял в угол, одержимым зверем преследовал по всей маленькой квартирке, узким и вытянутым лабиринтом уходящей вглубь. Пока не схватил, не сковал надёжно запястья своими ладонями, не прижал дёргающееся и сопротивляющееся тело вплотную к себе, не вгрызся зубами в тонкую и такую горячую кожу на её шее.

Завалил её на кровать, — слишком скрипучую, неудобную, узкую для двоих, — и целовал, как ненормальный. Посасывал, кусал, облизывал губы, которыми она самоуверенно пыталась что-то говорить, шевелила невпопад, лишь ещё сильнее поддаваясь мне; перехватывал влажный, дерзкий язык, острым жалом вонзающийся в мой рот, оставляющий на коже жгучие, болезненные, отравленные следы. Покрывал её плечи и ключицы засосами, не в силах вовремя остановиться.

С собственническим, ненормальным, ревностным удовольствием думал об этой чёртовой скрипучей и совсем не подходящей для двоих кровати.

— Ты сама пришла ко мне тогда, помнишь? Той ночью, — шептал ей на ухо, будто не замечая, как острые ногти впиваются мне в шею и расцарапывают до красных, зудящих полос, до выступающих мелкими бусинами капель крови, размазывающихся под её дрожащими пальцами. Смеялся над тем, как повторяла она своё яростное, усталое, жалобное «уйди, уйди!». — Ты первая это начала, Ма-шень-ка. И не проси теперь, чтобы я нашёл силы это закончить.

Покрывало под нами покрылось мокрыми пятнами от набежавшей с моих волос и одежды воды. В Питере снова шёл дождь: колотил в высокое и узкое окно маленькой тёмной спальни, кидался камешками града, громко отскакивающими от металлического карниза, забивал тишину своей настойчивой мелодией, вторящей сбившемуся на двоих дыханию.

— Зачем это, Кирилл? Кому из нас теперь станет легче? — спрашивала она шелестящим, приглушённым голосом, перестав сопротивляться и просто сникнув, безвольно распластавшись по кровати с плотно закрытыми глазами.

А у меня не было ответа на этот вопрос. Ни на один из сотен вопросов, которые она могла бы задать.

Мои губы исследовали её лицо: лёгкими поцелуями от виска к подбородку, еле ощутимыми касаниями ко лбу, мягким трением по щекам. Пальцы — в волосы; животом вплотную к бёдрам, жар которых ощущался сквозь несколько слоёв одежды, иссушал влажную ткань моей рубашки.

— Не станет легче. Никогда, никак не станет. Что врозь, что встречами раз в год, — признавал очевидное, озвучивал правду, с которой думал, что давно смирился. А всё равно становилось больно. Истина выкручивала, выжимала досуха, до последней капли моей крови или её слёз. Доводила до того состояния, что только тронь — сломаемся, треснем пополам как тонкие и хрупкие стебли цветов, когда-то оставленных для неё в книгах.

— Я не хочу так. Но судьба раз за разом не оставляет мне право выбора.

— А ты бы выбрала меня, Маша? Хоть один раз? — спросил у неё, приподнявшись на локте и заглянув в лицо, нездорово бледное под скупым светом застеленных дождём фонарей.

Она зажмурила глаза и отвернулась. Ладонь, что лежала на моей шее, скользнула выше, глубже зарываясь в спутанные мокрые волосы. Грудь рывком, с низким всхлипом дёрнулась вверх и медленно осела обратно.

— Нет. Правильный ответ будет «нет».

— А честный?

— Ты и сам знаешь, — обронила она полушёпотом и приоткрыла глаза, чтобы встретиться со мной взглядом. Дождалась ответного кивка, усмехнулась криво и снова уставилась в окно, запятнанное крупными каплями воды.

Я знал. Знал её честный ответ так же точно, как свой собственный. Только всё равно чертовски хотел хоть раз услышать его вслух. Смотреть ей в глаза, держать за руку, баюкать в своих объятиях и наслаждаться тем, как с манящих губ будут срываться те слова, которыми мне много лет подряд приходилось убеждать себя двигаться дальше.

— Всегда идёт дождь, — её ладони внезапно обхватили моё лицо, и горячее дыхание вплотную коснулось губ, предвещая поцелуй. — Всю нашу жизнь идёт этот проклятый дождь, Кирилл.

Маша уже не плакала. Не тряслась в немой истерике, не хватала жадно воздух, задыхаясь от всего, что требовало быть произнесённым и при этом никак не могло стать сказанным вслух. Просто жалась ко мне и испуганно вздрагивала каждый раз, когда неистовый порыв бушующей за окном стихии издавал любой громкий, резкий звук; целовала меня с тем же голодом, с той же жизненной необходимостью, что я её прежде; гладила мои руки, водила пальцами по венам на предплечьях, надавливала ногтями на борозду шрама, всегда слегка ноющего на плохую погоду и горящего, жгущего, покалывающего при любой близости с ней.

Меня словно столкнули прямиком в кипящее, предупреждающе бурлящее жерло вулкана. И снова выбравшись из него живым, я не чувствовал никакой радости от своего чудесного спасения, напротив, отчаянно желая сгинуть там сразу и навсегда.

Всё как и прежде, Маша: или жить с тобой, или сдохнуть без тебя.

— Возьми это. На всякий случай, — она протянула мне несколько сложенных пополам листов, вытащенных из маленькой дырки в обивке дивана, по-видимому оставленной когда-то жившей в этой квартире кошкой.

Мне пора было уходить, но решимости никак не хватало: топтался в гостиной-столовой, возле того самого стола, отмеченного нами в прошлый раз, и всё выглядывал в окно, где появившаяся на стыке горизонта и серой массы неба лимонная полоса подгоняла меня прочь.

Если бы я только мог. Если бы имел хоть одну возможность спрятаться здесь от одиночества, перемалывающего меня в фарш каждый рассвет, ставший особенно ненавистным вдали от неё.

— Это же… — растерянно пробормотал я, оглядывая исписанные мелким почерком страницы. Фамилии людей, часть из которых была мне очень знакома, рядом с ними — суммы сделанных ими или, напротив, им переводов, и даже пометки с озвученными «особенными пожеланиями».

Намётки компромата на тех, кто сотрудничал с Валайтисом через тот благотворительный фонд, где она работала. А для некоторых из указанных в списке лиц и сам факт связи с семьей Валайтиса уже являлся компрометирующим, даже не вникая в те проблемы, которые они просили решить.

— Не могу научиться доверять людям. Особенно тем, от кого может напрямую зависит моя жизнь, — пояснила она хладнокровно и, не дожидаясь моей реакции, резко развернулась и ушла обратно в свою спальню.

А я пошёл за ней, на ходу пряча листы во внутренний карман пиджака и надеясь, что успею добежать от дома до такси прежде, чем они промокнут насквозь и чернила растекутся.

— Просто захлопни за собой дверь, — спустя несколько минут гнетущего молчания произнесла Маша, сидя на краю кровати и обнимая себя за плечи, пустым и безжизненным взглядом уперевшись в одну точку на полу. И мне хотелось сделать последний, отчаянный рывок ей навстречу, но какая-то незримая сила упрямо останавливала, не позволяла пройти вглубь комнаты, вынуждая раненным зверем метаться в дверном проёме и смотреть на неё с мольбой.

Я будто заранее знал, о чём она попросит. Слышал, чувствовал, выдирал это из себя одновременно с ней. Просил, молил, умирал от безысходности, потому что должен был подчиниться её воле так же, как прежде она подчинялась моей.

— Не приходи больше. Пожалуйста, не надо. Нет ничего хуже, чем изо дня в день жить ложной надеждой и вслушиваться в каждый шорох за дверью.

Ушёл молча, не сумев пообещать ей то, от чего впору было вскрывать на себе вены. Но сделал так, как она хотела: приехав по срочным делам через пару недель, в сентябре, так и не пришёл — всю ночь простоял на улице, напротив её окон, наивно пытаясь согреться сигаретами, злостью на неё и разочарованием в себе. Не удалось, и следующую неделю провёл в горячке полученной тогда пневмонии.

А зимний аукцион Валайтиса и вовсе пропустил, прислав сразу чек на хорошую сумму. Больше не верил в собственную стойкость и выдержку. Знал, что стоит оказаться в Петербурге, и сорвусь к ней вопреки всему. Только вот не мог предугадать, продолжала ли она ждать меня так же сильно, как я её — хотеть?

И до сих пор сомневаюсь. Мучаюсь. Гадаю.

— Молодой человек?! — женщина за кассой смотрит на меня с откровенным недовольством, кривя накрашенные яркой помадой губы. Заметив, что наконец смогла привлечь моё рассеянное внимание, ещё раз переспрашивает: — Заправка у вас на какой колонке?

Расплатившись, пытаюсь сесть в машину, но под ногами крутится, мешается юркий щенок — из числа дворняг, по расцветке напоминающих овчарку. Кто-то из персонала свистит, отвлекая его ненадолго, но и этих секунд мне хватает, чтобы быстро прыгнуть за руль и тронуться с места.

Только собака догоняет машину со звонким, ещё по-детски неуверенным и каким-то несерьёзным лаем, прыгает рядом, рискуя случайно попасть под колёса, и вынуждает меня двигаться очень медленно, бегать взглядом по окнам и зеркалам бокового вида, чтобы следить за стремительными перемещениями виляющего тёмного хвоста.

По тормозам даю так резко, что окажись скорость машины немного больше, и обязательно бы ударился носом о руль. Открываю дверь и смотрю на пса, присевшего напротив и свесившего голову на бок с самым невинным и непринуждённым видом, словно и не он причастен к моей вынужденной остановке.

— Добился своего? — спрашиваю у него насмешливо, пытаясь вспомнить, что из еды продавали в кафе на заправке. — Твоя взяла. Только сиди здесь спокойно и не кидайся больше под машины, отчаянный.

Возвращаюсь со стаканчиком кофе для себя и тремя сосисками из хот-догов для пса, отдавая которые продавец скорчила такую презрительную мину, будто я выпросил их бесплатно. Впрочем, обескураживающее человеческое хамство быстро забывается при виде этого мелкого чуда, на удивление так и оставшегося сидеть на том же самом месте, что и десятью минутами ранее.

Радостно елозит хвостом по слегка влажному после дождя асфальту, прочнее вбивая грязь в короткую шерсть, восхищённо поскуливает, то ли завидев еду в моих руках, то ли учуяв аппетитный запах, и нетерпеливо переминается с лапы на лапу. Висящие уши забавно дёргаются и покачиваются в такт его движениям, и, глядя на них, оказывается просто невозможно сдержать широкую улыбку.

— Впервые кто-то настолько рад меня видеть, — хмыкаю вполголоса, находя очень странным разговаривать с собакой. А с другой стороны, хотя бы сейчас мне не нужно подбирать слова и задумываться над правильными, удобными, нейтральными формулировками, чтобы не показать слишком много своих эмоций.

Первые две сосиски пёс проглатывает на лету, кажется, даже не думая их жевать. А вот третью долго смакует, растягивает удовольствие на максимум, при этом прижимается вплотную к моим ногам и неумело потирает об них шею и бок, оставляя на чёрных брюках грязные разводы.

— Ты, наверное, жутко блохастый, — легонько поглаживаю его по холке и чешу за висящим ухом, и на ладони сразу остаётся неприятный пыльный налёт. Местами его шерсть торчит торчком, и невозможно с первого взгляда определить, промокла ли от недавнего дождя или слиплась колючками от грязи. А пёс задирает голову вверх и смотрит на меня с укором в тёмных глазах, от которого в солнечном сплетении вдруг покалывает тонкой и острой иглой стыда.

Со стороны мы наверняка смотримся очень странно: остановившаяся на самом краю заправки иномарка и мужчина в ней, пытающийся вести до нелепого осмысленный разговор с бездомным щенком.

Можно было просто оставить ему еду и давно уехать, но эта ситуация внезапно становится моим временным спасением, убежищем от тяжёлых мыслей, поводом поставить на стоп поток своих воспоминаний и сбавить нарастающий до предела мандраж.

Я выехал из Москвы слишком рано. И там, в Питере, меня будет разрывать в клочья каждой секундой ожидания конца её рабочего дня.

— Не обижайся, дружище, — примирительно чешу псу за вторым ухом, отчего тот издаёт низкий рычащий звук удовольствия. — Я уверен, что впервые увидев меня, родной отец подумал точно так же.

А я оказался похож на него сильнее, чем самому бы хотелось. И в том, как умудрялся причинять боль и приносить страдания тем людям, кто был ко мне неравнодушен.

Небо затягивают тёмные, иссиня-чёрные кустистые тучи, вдалеке слышатся раскаты грома, и даже воздух становится тяжёлым, влажным от медленно надвигающейся грозы, следующей за мной по пятам ещё от столицы и подгоняющей своим низким, грохочущим «пора».

Возвращаюсь на заправку третий раз и сходу натыкаюсь на раздражающе-кислую мину всё той же женщины. Но желание ответить ей тем же хамством сбивает идущий по телевизору сюжет новостей, где во весь экран что-то увлечённо вещает непривычно серьёзный и сосредоточенный Данил Разумовский, подписанный уже как «и.о. начальника следственного комитета».

А значит, пока я находился в пути, последний из его бывших начальников был взят под стражу или отправлен в отставку из-за ненадлежащего исполнения своих должностных обязанностей. И ведь я сам до последнего сомневался в успешности плана Валайтиса, убеждавшего, что у нас получится официально поставить своих людей на самые высокие руководящие места.

Купленные напоследок сосиски пёс брать отказывается. Снова скулит и крутится под ногами, встаёт на задние лапы и скребёт по моим коленям, ощутимо царапая их когтями сквозь брючную ткань. Не сдаётся и в тот момент, когда я всё же занимаю водительское место: опирается о порог машины и не позволяет захлопнуть дверь.

— Нет, дружище, я предпочитаю обходиться без лишних привязанностей. И избегать отвественности за кого-либо, потому что жизнь показала, что справляюсь с этим откровенно хреново, — объясняю скорее самому себе, потому что пёс демонстративно чихает, — на самом деле чихает, заливая подставленную ему под морду ладонь слюнями, — на все мои разумные доводы и продолжает ломиться в машину. — И вообще, сейчас для этого совсем неподходящее время. Я и сам не знаю, как сложится моя жизнь уже завтра. Ну вот что я буду с тобой делать, если что-то вдруг пойдёт не так? Да и не хочу. Просто не хочу, не нужно мне это.

А у самого — дурацкая улыбка на губах. Потому что помню, как рассуждал точно так же двенадцать лет назад. Отнекивался от чувств, возникших внезапно, ворвавшихся в мою жизнь без спроса и укоренившихся в сердце особенно выносливым, но при этом таким прекрасным цветком. До последнего не хотел признавать, что уже не смогу просто отмахнуться, забыть, вырвать их из себя.

Когда смирился — было слишком поздно.

— Нам ехать ещё больше трёхста километров, — конечно же, это замечание тоже остаётся без внимания, не считая привычного жалобного поскуливания вперемешку с раздражённым рычанием, звучащим комично в исполнении мелкого щенка. — И погода там ужасная, — добавляю совсем неубедительно, тихо, на самом деле уже смирившись с тем, что именно собираюсь сделать.

Вздыхаю, возвращая настойчивому псу его же укоризненный взгляд, и выхожу из машины, чтобы открыть заднюю дверь.

— Только на сидение не залезать! — ответом мне становится какой-то сдавленный, урчаще-тявкающий звук, самоуверенно и ошибочно принятый за согласие.

Самому не верится в то, что творю. Но периодическое ёрзание позади себя, скрип и цокание когтей по резиновому коврику, громкое дыхание не позволяют забыть о принятом на эмоциях, импульсивном, столь несвойственном для меня решении.

— А знаешь, когда я уезжал из Москвы, то пообещал себе, что обязательно вернусь не один. Так что ты, в каком-то роде, мой вариант к отступлению, — признавать это вслух оказывается не так страшно, а в локоть мне упирается собачий нос, влажный и прохладный даже через рубашку. И хочется говорить, говорить, говорить, разгоняя пугающую тишину и вытаскивая наружу все живущие внутри страхи, непременно сводящиеся только к ней, лишь к ней одной.

В моей жизни она давно уже занимает пьедестал, недосягаемый для кого-либо другого. Да что там, недосягаем он и для меня: не от того ли больше десятка лет все мои мысли и поступки направлены на то, чтобы доказать ей, что я что-то значу? Продемонстрировать, что тот запутавшийся в себе, нерешительный, пугливый парень вырос, и вместо тайком оставленных цветов готов в открытую подарить ей весь мир.

Только думаю о том, как мы встретимся, и робею. Потеют ладони, учащается пульс. Тело плавится.

— Знаешь, мне бы твою настойчивость, — усмехаюсь и оборачиваюсь, чтобы взглянуть на пса, и застаю его уже разлёгшимся на животе по заднему сидению. Он широко зевает и смотрит на меня прямо, без тени сожаления: если бы мог, наверняка бы спросил «а ты чего ожидал?». А я, впрочем, именно этого и ожидал. — Или твою наглость, дружище.

Всё было: и настойчивость, и наглость, и силы терпеть сопротивление, пробивать его день за днём, отколупывать по кусочкам, чтобы добраться до неё настоящей, — той девочки, что однажды впустила меня в своё сердце и душу, и чьё доверие я не смог оправдать.

Я завоёвывал её, как самую ценную и желанную, самую богатую и плодоносную, самую недоступную и защищённую территорию. Брал силой, нахрапом; нападал исподтишка, ломал все укрепления, расшатывал высокие каменные стены, не выдерживающие резонанса нашей взаимной не-ненависти и рушившиеся одна за другой. Проникал внутрь хитростью, играл на эмоциях и амбициях, а потом отступал, чтобы с более выгодной позиции сделать победоносный рывок вперёд. Изводил, удивлял, пока не добился выброшенного вверх белого флага.

Смог. Захватил. А удержать — не вышло.

Не уверен, что у меня остались силы для новой войны. Все, что были, оказались брошены на выживание последние два года, на бесконечную череду метаний между тем, что требовали от меня другие люди, на попытки выстоять и остаться самим собой, когда как настоящим мне удавалось быть только в собственных воспоминаниях о нас. И долгими, холодными, одинокими ночами, засыпая с телефоном в руках, на экране которого пульсировала серебристая точка маячка.

Усталость. Вот, что осталось от меня прежнего, сгорающего от злобы, преисполненного ненавистью к семье отца, к сломавшей нам жизнь Ксюше, даже к самой Маше — за то, что не верила в меня, в нас, в свои чувства. Всё выгорело дотла и обратилось серым пеплом. Всё закончилось.

Мне хочется спокойствия. Хочется, — как бы смешно это не звучало от убийцы, — счастья. Хочется засыпать вечерами и просыпаться с утра без страха за жизнь любимой женщины.

Даже если больше не моей женщины.

Наверное, рано или поздно у всех наступает момент, когда пора закончить борьбу. С обстоятельствами, с чувствами, со своими слабостями, иногда — со всем миром. Время отступать, складывать оружие, срывать броню и учиться существовать в той реальности, где вокруг не сплошь враги. Время отпускать тех, кто хочет уйти, как бы отчаянно я в них не нуждался. Время смирения.

Время, время, время. Ожесточённо изводит меня неизвестностью, нежно успокаивает ложными надеждами. Давит на педаль газа до упора, нарушая все допустимые ограничения, подгоняет, подстрекает, торопит. Нашёптывает «к ней, к ней, к ней!», проглатывает один за другим десятки километров расстояния, а потом заставляет налететь на яму «не приходи больше» и наблюдает с насмешкой, как я пытаюсь вырулить и не разбиться насмерть.

Потраченные на заправке полчаса нагоняю слишком быстро, опрометчиво влетаю прямо под камеры и с нездоровым удовольствием думаю о том, что через несколько дней придёт ворох штрафов, напоминающих об этой поездке. Возможно, именно тогда, когда я готов буду руки на себя наложить, лишь бы забыть о ней навсегда.

И почему же так больно думать о том, что ты больше не ждёшь меня, Маша?

Пёс забрался под плед, в который я когда-то заворачивал её, и спит: лишь задние лапы и кончик тёмного хвоста выглядывают наружу. Ещё продолжаю обманывать себя, уверенно и бодро рассуждая о том, что по возвращению в Москву пристрою его кому-нибудь, обращусь к той же Саше, курирующей несколько приютов для животных. Мне ведь точно ни к чему лишние заботы, новый виток переживаний о ком-либо, очередная привязанность, настигнувшая меня без предупреждения и навязавшаяся без разрешения.

Но по кончикам вечно холодных пальцев струится лёгкое, чуть покалывающее тепло. Что бы не случилось через сто пятьдесят километров дороги, я уже буду не один.

Входящий от Глеба, в отличие от утреннего звонка, — подумать только, — бывшей жены, принимаю в первое же мгновение, и не нахожу в себе хоть толики терпения, чтобы первым делом выслушать его.

— Вы его нашли?

— Нашли, сегодня вечером ребята его возьмут, — по голосу Глеба сразу понятно, что доволен он собой просто безмерно, хотя ещё два дня назад рвал и метал, поставив на уши всю полицию Москвы и области и добившись того, что нашего юркого Ловкача стало разыскивать даже ФСБ. — Он успел умотать в Тобольск. По иронии судьбы, у Разумовского в тех краях есть хорошие друзья, они же его и сдали.

Ловкач — это человек, к которому раньше обращались за услугами очень щепетильного характера. Например, помочь спрятать труп или его следы, как было это сделано после убийства Ксюши; припугнуть несговорчивых партнёров по бизнесу или надавить на упрямого судью; срочно достать деньги, исполнив чужой заказ на уголовно наказуемые дела. Или экстренно оформить поддельные документы, чтобы сбежать из страны.

Главным условием его работы была полная конфиденциальность всех, кто просил у него помощи. И, само собой, он оставался абсолютно неприкосновенным, пока действовал при старой власти.

Но старой власти больше нет. Убиты, задержаны, осуждены, пустились в бега. А новые люди задают новые порядки.

— Выбивайте из него информацию любыми путями.

— Предлагаешь пытать его раскалённым паяльником? — хмыкает Глеб, но под прикрытием сарказма прячется довольно прямолинейный вопрос о том, как далеко мы готовы будем зайти на этот раз.

— Предлагаю узнать всё, что необходимо лично нам и отпустить его на все четыре стороны.

— Уверен? — скептически уточняет он после непродолжительного молчания, — скоро выстроится очередь из желающих до него добраться.

— Вот и не будем облегчать им задачу. Ты знаешь, какая у нас конечная цель, — что-то предательски дрожит внутри, и я спотыкаюсь о собственные слова, теряюсь, беру передышку, хотя давно уже должен был смириться и отпустить прошлое.

Но разве можно по-настоящему отпустить то, что ещё возможно исправить?

— Кир, — произносит Глеб тем самым приободряюще-покровительственным тоном, который растягивает жалкие четыре года разницы между нами примерно в полтора-два десятилетия, и неизменно вызывает у меня желание огрызнуться, совсем как бунтующему подростку. — Если они остались живы, то я их отыщу. Даже не сомневайся.

— Не сомневаюсь, — отзываюсь эхом, еле удерживаясь от ехидных замечаний, так и крутящихся на языке. Глупо это, на самом деле. Я могу сколько угодно делать вид, что плевать, отболело, прошло — как делал это шесть лет после первого расставания с Машей, доведя свои навыки притворства до мастерства, — но Глеб никогда мне не поверит. Он бы и сам никогда не оставил ту ситуацию, не разобравшись, хотя с Лирицким они были лишь смутно знакомы.

Илья позвонил мне в момент эвакуации, сказал, что Маша вышла на улицу, а они с его подружкой идут на парковку, чтобы скорее уехать оттуда. И я сам не знаю, чем именно руководствовался тогда: внезапно проснувшейся интуицией или мгновенно сработавшей на пределе выброса адреналина логикой, — но начал тут же кричать, чтобы он не садился в свою машину. А ответом была тишина, прервавшаяся женским голосом, сообщившим, что абонент находится вне зоны действия сети.

Парковку так разнесло взрывом, что найти там хоть какие-то следы случившегося оказалось нереально даже после того, как спасатели полностью разобрали завалы рухнувшей высотки. И записи камер внутреннего наблюдения прервались, когда противопожарная система обесточила здание, лишив нас возможности узнать, что именно происходило в те пятнадцать минут после звонка Ильи.

Только вот незадолго до взрыва одна из камер, установленных в переулке около здания, зафиксировала выезжающий с подземной парковки Мерседес — один из нескольких корпоративных автомобилей, выдаваемых сотрудникам компании Лирицкого во временное пользование по мере необходимости. Знакомые Глеба обнаружили машину следующим вечером, пустую и брошенную на краю Капотни, прямо у МКАД, без каких-либо следов и намёков на то, кто именно на ней уехал.

И это — единственная наша зацепка и шанс на то, что Илья сумел спастись, обратился за документами к Ловкачу и скрывается, исчерпав лимит доверия даже ко мне. Теперь, когда отец отправился на тот свет и все его друзья отстранены от власти, мы можем наконец бросить все усилия, чтобы выяснить правду.

Найти Лирицкого. Или признать его мёртвым.

— Ты уже в Питере? — спрашивает Глеб, выдерживая ещё одну, на этот раз почти драматичную паузу. Кажется, не я один сомневаюсь в положительном исходе этой поездки.

— В окрестностях. Подъезжаю. Завтра вернусь. — Чеканю слова, не желая вдаваться в лишние подробности или объяснения. Да и обсуждать сейчас ничего не хочу, снова поддаваясь приступу какой-то неконтролируемой, резкой паники, мгновенно выкачивающей из салона машины весь кислород.

Очень кстати на заднем сидении пыхтит и ворочается проснувшийся от нашего разговора щенок. Выбрался из-под пледа и старательно дёргает висящими ушами, вслушиваясь в громкие голоса, и смотрит по сторонам заинтересованно, с любопытством.

— Так скоро? Ты уверен?

— Уверен, — бросаю раздражённо, потому что уверенности в чём-либо во мне ноль целых, одна десятая процента, и та приходится на несущественную чушь. — Я наберу тебе, как буду выезжать обратно. Сейчас есть дела.

Измайлов хмыкает и отключается, а я торможу около небольшого пролеска и выпускаю пса побегать. Сам же обтираю спиной откровенно грязный бок машины и закуриваю — впервые за этот длинный, смурной, неправильный и странный день. Впускаю в себя никотиновую горечь и позволяю ей щедро растекаться по рту, сползать вниз по глотке и заполнять лёгкие, в которых и прежде стояло плотной смолой непонятное тепло.

То ли тлеют угли ложных надежд, готовые воспламениться от дуновения холодного северного ветра — Питерской дрянной погоды или равнодушия во взгляде льдисто-голубых глаз, — и спалить меня за мгновение. То ли греет уставшую от одиночества душу скорая встреча с той, кого и просто видеть напротив — уже счастье.

Обещаю себе, что эта передышка на сегодня последняя. И хотя бы это обещание выполняю, и быстро проезжаю оставшееся расстояние, отвлекаясь на снова нормально работающее радио и какие-то бессмысленные замечания своенравному щенку, игнорирующему все мои просьбы с тем же поразительным упрямством, что и Маша парой лет раньше.

Серебристая точка маячка светится прямо поверх здания, которое занимает благотворительный фонд Валайтиса. Паркуюсь в нескольких метрах от центрального входа, стараясь не думать о том, что до конца её рабочего дня ещё больше трёх часов: кажется, готов каменным изваянием сидеть на месте и отсчитывать секунды, приближающие меня к ней.

Будто стремительно лечу к палящему солнцу, настолько прекрасному и при этом смертоносному. Всё внутри трескается. Дрожит. Осыпается от манящего жара.

Упираюсь лбом в руль и считаю до десяти, напоминая себе, что готовился к этому моменту слишком долго.

Раз. Планировал поездку за ней последние три месяца из тех девяти, что прошли с нашей последней сумасшедшей встречи и болезненного расставания.

Два. Оттягивал целых десять дней, мучаясь от чужого крика, позволяя сомнениям и страхам жрать своё тело заживо, когда как в ней видел спасение от всех своих кошмаров наяву.

Три. Долго спорил сам с собой, ломал свой эгоизм и садил под замок сладко-дурманящие мысли о том, что она моя, только моя, и ничья больше.

Четыре. Твердил, что смогу принять любой её ответ, смириться с любым решением, дать ей то право выбора, которого никогда прежде не доставалось.

А на пять меня заставляет вздрогнуть и поднять голову вдруг тявкнувший пёс. И тяжёлая, вычурная дверь из тёмного дерева распахивается прямо на моих глазах, выпуская из здания фонда взбудораженную и запыхавшуюся Машу, изменившую своей привычной степенности и размеренности.

Кажется, она и вовсе изменилась. Распустилась великолепным, диковинной красоты цветком, чей тонкий сладкий запах ощущаю даже на расстоянии, в первую же секунду, как выскакиваю из машины ей навстречу.

Мы оба останавливаемся, замираем в нерешительности, сканируем друг друга взглядом. Долго, пристально, так жадно и голодно, что у меня перехватывает дыхание и бросает в жар.

Она выбежала на улицу в одном лишь тонком, светлом платье — слишком опрометчиво для прохладной майской погоды. И теперь еле заметно мнёт пальцами подол, наверняка думая с досадой, насколько это становится очевидным: Маша Соколова ждала меня.

Несмотря ни на что, ждала каждую минуту, пока я сомневался и тянул.

— У тебя собака? — спрашивает она удивлённо, а я оглядываюсь назад и тихо чертыхаюсь, увидев торчащую из-за распахнутой двери мордаху пса, деловито расположившегося на водительском сидении.

— Вроде того, — пожимаю плечами как-то виновато, чувствуя себя полным дураком при мысли о том, что начну рассказывать ей, как подцепил нестандартного попутчика на заправке. Но внутренняя потребность как-то оправдать собственные слабости берёт верх, и подталкивает сказать ещё хоть что-нибудь. — Не успел даже придумать ему кличку, хотел ограничиться простым «Пёс». Но теперь мне кажется, что это отвратительная идея.

— Довольно… сомнительная, — кивает в ответ, и уголки её губ на несколько особенно волшебных мгновений взлетают вверх, сбивая планету с оси и вызывая мощное землетрясение, от которого асфальт под моими ногами трясётся и раскачивается по широкой амплитуде.

Это взрыв, вспышка, конец света. Ебучий судный день, пережить который я уже и не надеюсь.

Смотрю на неё, как на чудо света. На спустившееся прямиком с небес божество. На квинтэссенцию всего самого счастливого, хорошего, искреннего, что было за убогие тридцать лет моей жизни. И внутри всё заходится от смеха над самим собой, своими наивными рассуждениями и нереально-благородными намерениями.

Никогда я тебя не отпущу, Маша. Не приму никакой отказ. Не дам тебе этого блядского выбора, пока есть хоть один шанс, что он будет не в мою пользу.

— Поехали домой? — выпаливаю быстрее, чем успеваю осмыслить свои слова. Вижу, как она одёргивает себя и хмурится, напрягается, замечая мои импульсивные, поспешные, отчаянные шаги вперёд.

Жду отступления. Сопротивления. Горячей точки. Холодной войны.

Но последнее расстояние оказывается преодолённым, и наши тела соприкасаются легко и беспрепятственно. Кончик её носа трётся о мою шею аккурат над воротничком рубашки, горячие ладони ложатся на плечи осторожно, боязливо, выдавая такую разную, но общую дрожь. Судорожно целую светлую макушку, запускаю пальцы в мягкие волосы и любуюсь тем, как играют на них солнечные блики.

Удивительно, но в Петербурге не идёт дождь. И солнце светит тепло и ласково.

— Сколько времени у нас будет на этот раз, Кирилл? Ночь? Несколько дней? Ещё одни полгода?

— Вся жизнь, Ма-шень-ка, — шепчу с улыбкой на губах и сжимаю её сильно, захлёбываясь бесконечными признаниями в том, как невыносимо нуждаюсь в ней. Стискиваю в объятиях ещё крепче, до хруста костей, до остановки синхронно колотящихся сердец, до всхлипа чистого восторга и глубокого вдоха счастья, обретённого спустя долгие двенадцать лет не ложных надежд. — Клянусь, что теперь у нас с тобой будет вся жизнь.

Загрузка...