– Ясно.

В горле застрял какой-то вязкий сгусток, но Северга не крякнула, даже не нахмурилась. Её лицо осталось, как всегда, каменно-суровым.

У неё было немного свободного времени, и она черкнула два письма – Темани и Бенеде. В последнем она приписала пару строчек для Рамут и вложила вырванные из записной книжки листочки со словами песни и нотами.

«Прилагаю одну занятную песенку, услышала у нас в сотне. Высылаю вам, чтобы не потерять в суматохе».

Ей удалось вырваться в короткое увольнение на исходе зимы. В усадьбу Бенеды она прибыла в синих вечерних сумерках; двор был расчищен от снега, окна манили уютным домашним светом.

– О, какие гости! Ну заходи, погрейся у огня, – встретила её костоправка.

Семейство уже отужинало и собиралось идти на отдых, но из-за приезда Северги спать все легли позже обычного: хозяйка велела покормить гостью с дороги, после чего посидела с ней немного у камина. Бенеда с Севергой «приговаривали» кувшинчик настойки, а Рамут пила отвар тэи с молоком, пристроившись на низенькой скамеечке возле кресла родительницы. Чашку она держала в руках, время от времени таская с тарелки тонкие ломтики сыра. Уже не ребёнок, но ещё не девушка, Рамут и в своём отрочестве была прекрасна: длинноногая, чуть угловатая, с толстой чёрной косой. Сердце Северги утонуло в сапфировой синеве её внимательных, пристальных, чуть тревожных глаз. Впрочем, когда Северга перешагнула порог дома, тревога в них отступила, сменяясь облегчением.

Бенеда отяжелела от выпитого и пошла спать, а они с Рамут ещё сидели у огня. Северга подкидывала поленья, подкармливала пламя. Пить уже было нечего, настойка и отвар кончились, всё семейство легло спать, и Рамут сама сбегала в погреб – нацедила ещё кувшинчик. Она не разбавила настойку, и Северга кивнула.

– Молодец, детка, правильно.

Себе дочь заварила тэю. На тонкие ломтики хлеба она положила сыр, а сверху намазала мёдом.

– Ты устала, Рамут. Может, тоже спать пойдёшь?

Бесполезное предложение: Рамут не собиралась отправляться в постель, пока матушка сама не ляжет. Это уж как пить дать – будет сидеть на неудобной скамеечке без спинки и таращить осоловелые от усталости глаза на огонь. Настойка размягчала твёрдую корку на сердце Северги, нутро согрелось и таяло, и она похлопала себя по колену.

– Иди ко мне, детка... Садись. Поудобнее будет.

Плевать, что на колени к себе она обычно сажала Темань; это придавало странный привкус вечернему единению с Рамут, но Северге до стона сквозь зубы хотелось просто прижать её к себе. Рамут смущённо замялась, робко улыбаясь, но на колени к родительнице села и обняла её за плечи.

– Вот так... Хорошо. Драмаук меня раздери, как мне хорошо сейчас! – И Северга потёрлась кончиком носа о тёплую щёчку дочери.

Объятия Рамут стали крепче, она прильнула к Северге и вдруг зажмурилась, как будто собралась расплакаться.

– Эй... Ты чего? – Северга подцепила пальцем её подбородок, стараясь заглянуть в глаза. – Я же дома, живая. Ну?

– Эта песня, – жарким шёпотом выдохнула Рамут. – Та, которую ты прислала с письмом... Ты как будто прощалась ею со мной.

Нашёлся в Верхней Генице один знающий нотную грамоту юный мастер игры на бооле – паренёк по имени Уриме, ровесник Рамут. Он-то и спел ей «Единственную», после чего глаза Рамут не просыхали неделю, а душа бесслёзно рыдала ещё дольше – вплоть до самого приезда Северги.

– Рамут, милая... Ну, ты же сама всё понимаешь, – хрипловато и устало зашептала Северга, чувствуя себя совсем разомлевшей от хмелька и прерывистого, тёплого дыхания дочери возле уха. – Ты же умница, тебе не нужно всё это объяснять. Ты знаешь, что твоя матушка – воин. И что из этого следует, тоже знаешь... Всё, хватит, не будем о грустном. Я не хочу, чтобы ты плакала. Ну всё, всё, тш-ш...

Рамут, стиснув Севергу в объятиях и прильнув мокрой щекой к её щеке, роняла слезинки из-под сомкнутых век. Так они посидели немного, пока она не успокоилась.

– А кто эту песню сочинил?

– Один паренёк из моей сотни, его звали Грисско.

– Звали?.. То есть, он...

– Да, детка, ты правильно догадалась.

Да, и ещё Рамут догадалась, что «единственная» – это она. Что каждая строчка этой песни – для неё. И не нужно было говорить эти невыносимо трудные три слова, которые Северга так боялась произносить...

Рамут была на той грани усталости, когда сознание трепещет, как пламя готовой погаснуть свечи, а тело обвисает во власти слабости, но она ещё пыталась держать неумолимо тяжелеющие веки открытыми.

– Пойдём-ка баиньки, ты уже совсем засыпаешь.

Держа Рамут на руках, Северга встала с кресла и со своей драгоценной ношей поднялась по ступенькам в комнату дочери. Там она уложила Рамут в постель.

– Матушка, не уходи, – простонала та. Её веки наконец слиплись, сцепившись пушистыми ресницами.

– Я с тобой. Спи, – шепнула Северга, склонившись и дыханием касаясь её лба. Наверно, от неё изрядно пахло сейчас хмельным, да и завтра ещё будет попахивать перегаром. Плевать. Главное – Рамут всё поняла. Уловила то самое.

Завтра они поедут кататься верхом по чистому снежному простору. Может, разыщут того паренька, и он сыграет на бооле... Но если Рамут опять будет плакать от этой песни, то лучше не стоит. Лучше тогда просто покататься, дыша зимней горной свободой, чтобы щёки горели от морозного ветра. А сейчас – спать. Забыть войну, кровь, оружие, смерть. Всё забыть рядом с Рамут... Вот уже и сил подняться нет.

Рамут сладко спала, уткнувшись в подушку, укрытая белым, как сугроб, пуховым одеялом, а Северга, соскользнув на плетёный коврик рядом с кроватью, поникла головой на край постели. Не самое удобное положение, но хмель притуплял телесные ощущения. Главное – Рамут тихо дышит рядом, её сердце бьётся. И только около неё сердце суровой женщины-воина тоже бьётся и живёт. И будет биться, даже когда её самой уже не станет.

«Моё сердце всегда будет с тобой».


Новые деревья


Боровинка выбралась на берег озера, дрожа и роняя капельки воды на светлый чистый песок. Девочка-кошка ёжилась и покрывалась гусиной кожей, пока Млада растирала её полотенцем после урока плавания и ныряния. Ловить зубами крупную рыбу, как родительница, она пока не умела: силёнок не хватало удержать бьющуюся добычу челюстями, но в свои шесть лет она уже стреляла из лука, быстро бегала и понимала звериные следы, разбиралась в грибах и ягодах, различала птиц по голосам – словом, умница. Млада гордилась дочуркой.

Пока будущая Миромари («отважный воин») нежилась на песке голышом, подставляя свои ещё детские, но уже крепенькие плечи солнышку, Млада задумчиво всматривалась в шедшие издалека тяжёлые облака. Младенчество первых двух дочерей она пропустила из-за длительной хвори, в мучительный мрак которой погрузилась её душа после ранения; ещё долго потом из неё выходили чёрные сгустки хмари – через лёгкие, через горло. Она кашляла чёрной слизью. Когда Дарёна забеременела Боровинкой, Млада не знала, пригодно ли её молоко для кормления, но ей до стона, до беспокойной тоски и зубного скрипа хотелось самой кормить, самой воспитывать – начиная с первого дочкиного вздоха.

Молоко, к счастью, было уже чистым. Млада сама приняла у супруги роды; прижав к себе скользкое от смазки дитя, она урчала, щекотала кроху ртом и по-звериному вылизывала. Жадный, неистовый порыв родительства охватил её до сладостного помутнения рассудка, и она долго не давала дочку жене, не спускала с рук. Дарёна посмеивалась:

– Эк тебя накрыло...

А Младу и впрямь «накрыло» материнством – до дрожи, до одержимости. С другой стороны, Дарёне необходимо было отдохнуть и оправиться после родов, и помощь супруги-кошки пришлась очень кстати. Старшие дочки уже вполне справлялись по хозяйству: ухаживали за домашней скотиной, работали в огороде. Семья держала быков с коровами, овец, коз и кур; юная кошка Зарянка гоняла животных на луг, а помогала ей в этом Росинка. Огромная белая пастушья собака была почти по-человечески разумна и сообразительна, щенков от неё разобрали всех до единого. Вторая дочь, белогорская дева Незабудка, стряпала, шила и вышивала, а тётушка Рагна обучила её садовой волшбе. Хоть Дарёна с Младой и отделились от большого семейства, во главе которого теперь стояла оружейница Горана, но связь между ними оставалась крепкой, а тесное родственное общение не прекращалось ни на день. Они объединяли усилия в пахоту, сев и жатву, вместе трудились на сенокосе, а по Дням Поминовения встречались за праздничным столом.

Волосы Боровинки подсохли, и Млада прошлась по её вороным кудрям редкозубым гребешком. Когда гребень застревал, дочка ёрзала, но тут же успокаивалась от прикосновения руки родительницы: Млада клала ладонь ей на спину. Словами они редко обменивались. Голос Млады прятался в груди, словно ленивый, сонный зверь, говорила она неохотно, могла молчать по несколько дней. В семье к этому уже привыкли, но Дарёна иногда вздыхала. Все знали: это последствия хвори.

Чёрные кудри дочки отливали синевой, а её собственные уже подёрнулись инеем, особенно на висках. Это была преждевременная седина: в косице Гораны не блестело ещё ни одного серебряного волоска, хотя та и родилась вперёд Млады. Из двух сестёр-кошек теперь именно Млада казалась старшей. Но душа Гораны не была разорвана на части и не срасталась потом долго и мучительно, медленно очищаясь от яда, которым пропиталась в Озере Потерянных Душ; кошке-оружейнице не приходилось часами и сутками лежать в какой-нибудь заброшенной медвежьей берлоге, обливаясь потом в приступе ужаса, дурноты и сердцебиения, а потом осторожно выбираться на солнечный свет, болезненно щурясь, вздрагивая и трясясь, точно с похмелья. А Младе – приходилось.

Ранение и Озеро Потерянных Душ нанесли ей урон, который, как она сама чувствовала, вряд ли был поправим. Она знала: возможно, из-за этого ей придётся и в Тихую Рощу уйти раньше срока. Впрочем, на Дарёнкин век её хватит. Искалеченная до конца своей жизни, погружённая в отстранённую молчаливость, рано поседевшая, она, тем не менее, цеплялась за земное существование, рвалась к теплу и свету. Обняв ночью беременную жену, она дышала этим теплом, впитывала его холодеющей душой, и оно излечивало остатки того ужаса. Дарёна спала, склонив голову на плечо супруги, а та, обхватив рукой её живот, ловила толчки живого существа из его недр. Ещё не рождённая кроха, совсем маленькая, беспомощная, ещё слитая воедино с матерью, уже обладала огромной целительной силой. Этот комочек родной жизни прогонял отголоски чёрной ледяной жути. Удар крошечной пяточки – и тьма рассеивалась, чудовище прятало щупальца, скукоживалось и отползало в угол, а ком в горле Млады солоно таял, и душа наполнялась нежностью. «Благодарю тебя, дитя моё. Ты моя родная спасительница», – и ладонь Млады скользила по животу жены.

Она вернулась домой ещё не вполне оправившаяся, но дольше скитаться было уже просто нельзя. Млада была нужна своей семье – жене, дочкам. Она хотела ещё детей. Но жрицы Лалады из общины Дом-дерева советовали им с Дарёной воздержаться от деторождения несколько лет, пока к Младе не вернётся душевное здравие.

Она давила отзвуки чёрного ужаса глубоко внутри себя, сжимала их в комок, пока колебания не затухали. Внешне она продолжала делать то, что делала: косила, пахала, ловила рыбу, работала в огороде, просто её взгляд становился отсутствующим. Дарёнка говорила, что порой Млада смотрит на неё, как бы не узнавая, но потом стряхивает это оцепенение мановением ресниц.

– Жуть берёт, когда ты так смотришь, – призналась жена. – Словно не понимаешь, кто перед тобой...

– Не бойся, горлинка. – Млада прижала Дарёну к груди, касаясь дыханием её лба. – Пройдёт со временем.

«А может, и не пройдёт никогда», – добавила она про себя.

Но вот свершилось долгожданное чудо: под её ладонью, лежавшей на животе супруги, билось крошечное сердечко. Уютно устроившись в объятиях Млады, Дарёна сияла тёплым умиротворением во взгляде, а белая улыбка месяца мерцала в синих сумерках за окном.

– Сама кормить будешь? – спросила Дарёна, обвивая полукольцом руки шею Млады.

– Да, – отозвалась та, всеми чувствами ощупывая, изучая этот дорогой сгусточек жизни, малюсенькое существо в утробе своей лады. – Да. Я хочу.

Она хотела делать это осознанно, а не как тогда, в том забытьи после ранения, когда часть её души отсутствовала в теле. Хотела всё видеть и чувствовать: ротик дочки, её глазёнки, её реснички, её тёплое тельце.

– Лалада нам поможет, – шепнула Дарёна, и они поцеловались в порыве единения и взаимопроникающей, обострённой, обновлённой любви друг к другу.

Любви, которая порой пряталась за щитом молчания Млады, но жила в каждом движении, в каждом поступке, в заботе, в связках рыбы, в корзинках ягод, в ведре с водой с отражением солнца.

Чернокудрый плод этой любви тем временем перекинулся в кошку и звал Младу побегать вокруг озера. Млада тоже приняла звериный облик, и они помчались, взрывая лапами песок. Потом родительница растянулась в тени кустов, а дочь улеглась на неё сверху, мурча и покусывая за ухо. «Телячьи нежности» между ними бывали редко, за лаской Боровинка чаще тянулась к Дарёне: та и пузико погладит, и за ушками почешет, и поцелует, и песенку споёт, и обнимет, и скажет:

– Котёныш ты мой пушистенький...

И неважно, что этот «котёныш» вымахал размером с рысь и на ручках уже не помещался, да и на коленях – тоже не очень. В зверином облике он мог придавить матушку своим весом, а потому валялся у её ног, подставляя бока и мохнатый живот ласковым рукам. С матушкой Младой Боровинка резвилась, постигала «лесную грамоту» и белогорскую кошачью мудрость, а с матушкой Дарёной нежилась в покое и тепле, беззаботности и уюте.

Облака, которые Млада наблюдала вдалеке, между тем надвигались плотным, сизым грозным пологом, как вражеская рать. Солнце они ещё не закрыли, и оно сверкало на водной ряби, но тёмное подбрюшье туч уже дышало холодом и влагой.

– Непогода идёт, – проговорила Млада, перекинувшись в человека. – Матушка Дарёна нас с уловом ждёт, тесто для пирога поставила. Надо пошевеливаться, пока не разразилось...

Она ныряла пять раз и появлялась над водой с рыбиной в зубах. Дочка прыгала и хлопала в ладоши, её незабудковые глаза сияли охотничьим восторгом. Кинув ещё живую, бьющуюся рыбину наземь, Млада встряхнулась, а Боровинка попыталась придавить добычу собой, успокоить её трепыхание.

– Ух, сильная какая!

Могучее серебристое тело рыбы скользило, извивалось, шлёпало хвостом. Она билась так сильно, что чуть не ускакала назад в воду – вместе с оседлавшей её девочкой-кошкой.

– Не рыба – лошадь! – смеялась Боровинка.

Решив, что пять крупных рыбин достаточно, Млада засунула их в мешок и завязала, оделась. Поднялся ветер такой силы, что сосны вокруг озера качались и стонали, а Боровинку едва не сдувало с ног. Засверкало, загремело, толстая ветвистая молния распорола небо. Дочка испуганно прильнула к Младе.

– Матушка... ветер...

– Да, моя родная, крепкий ветерок, – отозвалась женщина-кошка. – Но и мы с тобой не пушинки – не унесёт.

«Крррряк!» С протяжным стоном и громким треском упала старая сосна, и Боровинка вскрикнула, прижавшись к родительнице всем телом. Хлестанул ливень, и они в два счёта вымокли до нитки.

– Матушка... Я боюсь, – задрожала Боровинка, прижимаясь мокрым личиком к Младе. – Наш сад... Деревья... Яблоньки ветер поломает! А если матушку Дарёну или сестриц зашибёт?

Зрелище упавшей сосны так потрясло её, что в её глазах через край плескался ужас. Млада, присев на корточки, укутала дочку защитными объятиями, гладила по мокрым волосам, приговаривая:

– Ну-ну, дитятко... Не бойся. Побушует ветер да и утихнет. А матушка Дарёна с сестрицами в доме спрятались.

– Матушка, поговори с Ветроструем, пусть ветер уймётся, – дрожащим от слёз голоском умоляла Боровинка. – Ты же можешь...

– Ну ладно, – сказала Млада.

Оставив военную службу, она теперь носила только один кинжал на поясе, а меч висел дома на стене. Белогорский клинок обагрился, с надрезанных запястий закапала кровь; Боровинка, зажмурившись, льнула к родительнице и не видела этого: Млада проделала всё у неё за спиной. С губ срывалась мольба к Ветрострую – уносилась вместе с порывами к клочковатым тучам. Стараясь не испачкать дочку, Млада развернула запястья к небу.

– Батюшка Ветроструй, отец ветра могучего, хозяин молний вострых, пастырь облаков небесных! Уйми непогоду, обуздай ненастье, да не порушит оно дерев земных, крова людского и беды никому не принесёт...

Дождь по-прежнему низвергался мощным потоком, струился по их телам, но порывы ветра ослабели. Верхушки сосен едва колыхались, волны на озере улеглись. Ещё поблёскивали вспышки, но гром удалялся, теперь его воркотня едва слышалась, похожая на бурчание в чреве.

– Всё, утихает непогода, – сказала Млада дочке, которая всё ещё жалась к ней, как к единственной своей защите и твердыне среди бушующего ненастья.

Унимался и ливень – редел, иссякал. Земле влага, безусловно, нужна, но ветер и впрямь слишком опасно разгулялся – самый настоящий шквал. Такой ветер мог наделать немало разрушений.

– Ну, не дрожи, кончилось уж всё, – со смешком-мурлыканьем сказала Млада Боровинке.

Дочка осмелилась открыть глаза и осмотреться. Ливень уменьшился до мелкого дождика, а ветер с ленцой ползал у самой земли – припал на брюхо, укрощённый. Мокрый мешок вяло шевелился: ещё живая рыба содрогалась. Кровь уже останавливалась; Млада, разорвав носовой платок, попыталась перевязать себе запястья, но одной рукой сделать это было неудобно, даже если помогать себе зубами.

– Подсоби-ка, – попросила она Боровинку.

Та, увидев у родительницы кровавые порезы, сперва испугалась, но взяла себя в руки быстро: достаточно было голоса и взгляда Млады. Пальцы у дочки слегка подрагивали, но с перевязкой она справилась. Дождь к тому времени совсем перестал.

– Ну всё, пошли домой, – сказала Млада.

Они шагнули в проход и очутились в родном саду, потрёпанном ветром. Без жертв среди деревьев, увы, не обошлось: у одной из яблонь надломилась крупная ветка и держалась на клочке коры, а другое дерево упало, примяв собой капустную грядку и перегородив дорожку. К счастью, никого не ушибло: Дарёна с детьми укрылись в доме. А вот Зарянки с Росинкой не было: они пасли скотину, и их гроза, конечно, застигла на лугу. Но Млада не беспокоилась за старшую дочь, та должна была справиться.

Незабудка сидела на корточках у поваленной яблони и плакала. Её чёрная шелковистая коса касалась кончиком влажной земли, а лицо было скрыто в ладонях. Боровинка сразу кинулась к ней, забыв свой собственный недавний испуг, обняла, покрыла тыльную сторону рук поцелуями.

– Сестрица Незабудка, тебя не ушибло? Ты цела?

– Нет... Не ушибло, моя родная, – отозвалась та, обнимая младшенькую в ответ.

– Гроза уже кончилась, ничего не бойся, – утешала девочка-кошка, гладя старшую сестру по волосам, по щекам. – Матушка Млада уняла непогоду, поговорила с Ветроструем. Я тоже скоро научусь. Ни одной грозе не дам тебя испугать!

Уже сейчас в ней, совсем юной, проступал дух будущей воительницы и защитницы Белогорской земли – твёрдой, бесстрашной и непобедимой, как волшебный клинок. Тридцать раз снежному покрову предстояло лечь и сойти, тридцати весенним яблоневым метелям отцвести, прежде чем отважная Миромари возьмёт в руки меч, чтобы снискать себе славу в Солнечных горах и добыть невесту, прекрасную Миринэ. Пока же она держала в своих детских объятиях старшую сестрицу, и Незабудка, чуя в них будущую мощь – белогорскую, кошачью, опустила голову на плечико Боровинки, словно признавала её старше и сильнее себя. Боровинка и впрямь держалась по-взрослому, и сердце Млады согрелось гордостью за дочурку. Женщина-кошка подошла и коснулась ладонью макушки Незабудки, погладила девичью косу. Ведомо ей было, о чём та плакала. О саде Незабудка пеклась и беспокоилась, каждое дерево, каждый куст в нём любила.

– Ну-ну, моя красавица... Не убивайся. Новую яблоню посадим.

Дочь поднялась, выпустив младшую сестрёнку из объятий, и прижалась к груди родительницы.

– Посадим, матушка, конечно... Но и старой ох как жалко! Хорошая она была, яблочки душистые приносила... А теперь – всё. Не стало её. Не успел урожай созреть.

Жаль ей было яблоню, упавшую вместе с бременем недозрелых плодов, точно женщину, погибшую с ребёнком во чреве, и она вздрагивала от рыданий. Слёзы струились светлыми ручейками по её свежему и ясному, как утренняя заря, прекрасному лицу, а очи влажно сияли синими яхонтами. Она походила на свою тётушку Зорицу в юности: такое же лебединое изящество, такая же ивовая гибкость пленяли в ней; брови – соболиными дугами, щёчки – округлые и румяные, как те яблочки, а губки – спелые вишенки. Млада поцеловала юную дочь в заплаканные глаза.

– Жалко, да что поделать? – молвила она утешительно. – Ты лучше на ту яблоню, что уцелела, силы свои направь. Глянь, ветка-то не совсем отломилась. Ежели её поднять да закрепить, да волшбой подлечить – думаю, приживётся. И даже яблочки, что на ней висят, не пострадают.

Большая была ветка, много на ней зрело плодов – полная увесистая корзина набралась бы. Она висела на клочке древесины с сосудами, по которым струился сок, а потому лечение имело смысл.

Из дома выбежала самая младшая дочурка – Милунка, трёхлетняя белогорская дева. Испуганная грозой, она со всех ног кинулась к Младе и влетела в её объятия. Женщина-кошка подхватила малышку на руки.

– Ох, натворила непогода бед, – сказала Дарёна, стоя на пороге дома и окидывая хозяйским взглядом взлохмаченный ветром мокрый сад. – Младушка, глянь, и крышу чинить придётся!

С крыши сорвало часть черепицы, и она смотрелась, как щербатый рот забияки, чьи зубы изрядно прорежены в драках; глиняные обломки валялись повсюду: на грядках, на дорожках, а один острый кусок вонзился в зреющий капустный кочан. Хорошо, что в кочан, а не в кого-нибудь из семьи! Эта мысль коснулась сердца Млады холодком, но лицо её осталось невозмутимым.

– Да, дырки латать придётся, – промолвила она сдержанно. И, приподняв уголки губ, спросила: – Ну, как там тесто? Готово? А то рыбка-то – вот она. – И Млада плюхнула на крыльцо у ног супруги сырой мешок с уловом.

– Да подошло уж, конечно, – ответила Дарёна, деловито подхватив его и потащив на кухню. – Сейчас тогда пирогом и займусь, а вы тут в саду порядок наведите.

Млада проводила жену долгим взглядом. После четырёх родов она была уж не та тонкая и звонкая девчонка, какой женщина-кошка впервые приняла её в свои объятия; её любимая певица хоть и не раздобрела, как Рагна, догнавшая и перегнавшая дородностью стана незабвенную матушку Крылинку, но налилась мягкой, округлой, зрелой женственностью. Её поступь стала весомее, руки – крепче и полнее, а грудь... Если прежде она умещалась у Млады в одной ладони и была задорно-стоячей, то теперь для охвата каждой половинки требовались обе пятерни. Став тяжёлой, пышной и сдобной, эта соблазнительная часть тела нуждалась в поддержке льняного нагрудника, который Дарёна носила под рубашкой. Млада чистила рыбу, а супруга налегала на тесто, раскатывая его скалкой в большую лепёшку, и женщина-кошка не могла оторвать взгляд от её колышущейся груди. Не менее приятен был и вид с тыла, руки сами тянулись, чтобы приласкать, стиснуть, ущипнуть. Не устояв перед соблазном, Млада как бы невзначай прислонилась к жене сзади, но Дарёна, вильнув своей дивной «кормой», мягко, но решительно отодвинула ею супругу.

– Потом ластиться будешь, – через плечо сказала она, красноречиво двинув бровью. – Делу время, потехе час.

Голос её прозвучал низко и бархатисто, сквозь напускную строгость проступала чувственность. Младе оставалось только восхищаться тягучим изгибом её спины, когда Дарёна вела скалку по тесту и подавалась вместе с ней вперёд. И это сейчас были ещё цветочки... А вот когда жена принималась мыть пол!.. От таких «ягодок» вскипало, дымилось и вставало на дыбы всё. И везде. Сегодня ночью кое-что непременно будет, решила Млада. Должно быть!

– Садом займись, – сказала Дарёна, когда рыба была почищена, и Млада ополоснула руки в лохани.

– Угу, – кивнула женщина-кошка. – Тобой я тоже займусь. Но попозже.

Дел в саду было немало. Млада обвязала надломленную ветку крепкой верёвкой, взобралась на яблоню и осторожно подтянула ветку вверх за свободный конец верёвки. Приходилось действовать очень бережно, чтобы тот небольшой клочок древесной ткани, на котором она чудом держалась, остался цел. Надлом сомкнулся, и Млада привязала второй конец верёвки к стволу так, чтоб ветка держалась в этом положении. Узлы она закрутила хорошие – не должны были распуститься.

– Ну всё, теперь твоя очередь, – сказала она дочери.

Пока Незабудка колдовала, впуская тонкими пальчиками в рану золотистый свет, Млада готовила садовый вар из смолы, воска и топлёного жира.

– На, обмажь, – сказала она, подавая мисочку с варом стоявшей на лесенке Незабудке. – И оберни тряпицей сверху.

Рана была запечатана, после чего повреждённую ветку ещё и укрепили снизу подпоркой для пущей надёжности. Для этой цели послужила сухая толстая вишнёвая жердь с развилкой на конце. Потом Млада принялась за уборку упавшей яблони. «Хрясь, хрясь», – обрубал топор ветви, увешанные плодами, которым не суждено было уже созреть, и Незабудка снова не сдержала слёз. Чтобы разделать на части толстый ствол, Млада дождалась возвращения Зарянки с пастбища, и они вдвоём распилили его двуручной пилой на чурбаки.

– Пирог готов! – позвала тем временем Дарёна из дома. – К столу, к столу!

– Ну, что, пень выкорчёвывать после обеда будем? – Млада утёрла пот со лба, поставила ногу на один из чурбаков и облокотилась на колено.

– Пожалуй, – отозвалась Зарянка, уже крепкая и сильная кошка-подросток невысокого роста, но плотно и кряжисто сбитая. – Я б пообедала. В животе уж бурчит...

– Ну, пошли, – усмехнулась Млада.

В высоту старшая дочь уже не вытягивалась, почти на целую голову не достигнув обычного роста женщин-кошек в их роду, зато в поперечных обхватах уже сравнялась с родительницей. Также она унаследовала от Млады смоляные волосы, прохладно-сапфировые глаза и мрачноватые, густые брови.

Пирог удался на славу: большой, пышный, украшенный завитушками из теста, с румяной верхней корочкой, смазанной для блеска яйцом. Дом наполнился тёплым рыбно-хлебным духом, а сама хозяйка раскраснелась и пропиталась вкусным запахом, пока возилась в жаркой кухне у печки. Вся она дышала домашним уютом, материнской мягкостью, белогорской мудростью и источала волны чего-то этакого – неизъяснимого, сладостно-женского, тягучего, как мёд. Сердце Млады утопало и вязло в этих волнах, будто пойманное ласковыми ладошками.

– Сама как пирожок, так и съела бы тебя, – шепнула Млада жене. И прочитала по губам беззвучный ответ:

– Не приставай при детях!

После обеда Млада с Зарянкой принялись корчевать пень. Провозились они долго, окапывая его кругом и освобождая от земли корни – ещё живые, полные сока. Ещё немало времени они могли бы держать и питать дерево, если б не разрушительный ветер. Работать вместе с дочерью было любо-дорого: хваткая, сильная, понятливая и толковая, Зарянка уже всё умела, руки у неё росли, что называется, из правильного места, да и голова соображала хорошо.

На месте пня осталась большая яма, которую они пока не стали засыпать, только накрыли сверху толстыми ветками, чтобы в неё не упали младшие дети.

– Сама выберешь, что сюда посадить, – сказала Млада Незабудке. – Подумай. А пока в яму будем кидать траву, ботву, навоз и листья опавшие. К весне всё перепреет – хорошее удобрение получится. А весной посадим что-нибудь.

– Я уже придумала, матушка, – ответила девушка. – Черешню хочу...

– Ладно, – подумав, кивнула женщина-кошка. – Только её парами садят, чтоб деревья друг друга опыляли. Но тут места достаточно. Саженцы можно попросить в княжеском питомнике. Думаю, княгиня Огнеслава и Берёзка нам не откажут.

Незабудка кивнула и грустновато улыбнулась, и Млада дотронулась пальцами до её нежной щёчки.

– Не горюй. Одни деревья гибнут – новые растут.

Починку крыши Млада с Зарянкой решили отложить на другой день: всё равно такую черепицу можно было раздобыть только в городе, у тамошних гончаров. Сегодня они только измерили прорехи и прикинули, сколько черепицы потребуется, завтра собирались спозаранку за ней отправиться и привезти, а потом взяться за работу. А вечером, когда все дневные заботы остались позади, женщина-кошка добралась-таки до вожделенных выпуклостей супруги – и тех, что круглились спереди, и тех, что манили и соблазняли сзади. Пока Дарёна расчёсывала и убирала волосы на ночь, Млада разделась донага и устроилась на постели, мурлыча от нетерпения.

– Мрррр, ладушка, иди ко мне скорее...

Дарёна на миг остановила движения гребешка и глянула на неё через плечо – дразняще, лукаво и томно стрельнула взором из-под покрова густых ресниц.

– Ничего, обождёшь чуток, – усмехнулась она.

Убрав волосы, она принялась вбивать пальцами льняное масло в кожу лица. Жена сидела спиной к Младе, чуть подавшись грудью вперёд, к зеркалу, отчего очертания её бёдер и ягодиц обрисовались под тонкой сорочкой, ткань которой натянулась на этой восхитительной округлости её тела. У Млады вырвался сдавленный рык, а Дарёна отозвалась мягким, грудным смешком. Подушечки её пальцев похлопывали по тугим, улыбающимся щёчкам-яблочкам, чувственно скользили по лебединому изгибу шеи и гладили грудь в вырезе рубашки. Всё кончилось тем, что женщина-кошка схватила супругу на руки – та только пискнуть успела – и кинула на постель, а сама бросилась сверху.

– Попалась, – урчала она, жадно лаская грудь Дарёны, зарываясь в неё лицом и забираясь руками под сорочку. – Выставила свою... ягодку, дразнит меня и думает, что у меня терпения воз и маленькая тележка!


* * *


Любой пронзительный звук, яркий свет или резкий запах мог ввергнуть Младу в этот приступ чёрного ужаса, когда ей казалось, что воздух кончился, что сердце вот-вот лопнет, как переспелый плод. Тело покрывалось липким потом, кожа холодела, а земля уходила из-под ног. Её наполнял безмолвный крик – крик надорванной души, которая была разъединена надвое, а потом соединена, но рана ещё не затянулась.

Рана искажала всё: чувства, воспоминания, мысли. Когда приступ кончался, Млада пыталась нащупать тропинку к прежней себе, но не могла. Лёжа в глухом лесу и свернувшись калачиком под корнями старого дерева, она царапала удлинившимися когтями землю, а иногда и ела её. Скалила перемазанные глиной клыки и закатывала глаза под трепещущие веки, так что оставались видны только белки.

Это было не просто уныние духа, а недуг, лапы которого сомкнулись на её горле мёртвой хваткой. От него не спасала ни Тихая Роща, ни целебная вода, ни мёд, ни нежные песнопения дев Лалады в общине Дом-дерева.

Измученная, шатающаяся, осунувшаяся, она брела между стволов, изредка срывала ягодку-другую, если таковые попадались под ногами. Когда хватка болезненного удушья ослабевала – охотилась и ловила рыбу, чтобы поддерживать телесные силы, а в мгновения просветления её накрывала тоска по Дарёне и дочкам. Вторую малышку она даже не успела увидеть... Она знала, что дружная семья не оставит их, что матушка Крылинка с Рагной позаботятся о её родных девочках, но разлука с ними драла её душу когтями.

Она не могла находиться с людьми. Там её существование превращалось в один сплошной приступ. Ей нужны были тишина, тьма и одиночество. Только тогда хватка недуга временами отпускала её и давала вздохнуть.

Нужно было хоть как-то помочь Дарёне и дочкам. Нет, не потому что они в чём-то нуждались. Дома у них всё было: пища, кров, тепло, любовь семьи. Скорее самой Младе требовалась эта связь – через корзинки с ягодами, через связки рыбы. Её пальцы собирали землянику, а губы беззвучно шевелились:

– Прости... Прости, что не могу кормить тебя, дитя моё.

Относить гостинцы домой она могла только ночами, когда было тихо и темно, когда все спали. Она превратилась в сумеречное существо, в кого-то наподобие Марушиного пса.

Память захлопнула створки, скрыв от Млады то, что было с её душой в Озере. Она и не стремилась вспомнить. Ей хватало этих мертвящих волн, которые просачивались оттуда. Распахнуть ворота настежь, чтобы её захлестнуло с головой? Нет уж.

Иногда тёмные промежутки длились несколько суток – несколько дней кромешного ужаса, бесконечного умирания, судорог, удушья и беззвучного крика. У Млады всегда была с собой фляжка для воды, которую она старалась при любой возможности наполнить: ведь неизвестно, сколько придётся прятаться, пережидая приступ. Если без пищи ещё можно было как-то обойтись, то обезвоживание переносилось куда тяжелее.

Ведомо ей было, что некоторые не понимали её ухода из дома, считали его малодушием, просто блажью и безответственностью. Но какой от неё мог быть дома прок в таком состоянии? Недуг превращал её в растение, она и себе-то помочь не могла во время приступов, не говоря уж о том, чтобы заботиться о жене и дочках. Приступы выглядели жутко: несколько раз Млада видела себя словно бы со стороны – из левого верхнего угла. У неё порой пена шла изо рта, глаза закатывались под веки, она могла обмочиться или даже наделать «по-большому» – нет, это было не то, что она пожелала бы дорогим ей людям наблюдать изо дня в день. А помощь... Да ничем они ей не помогли бы, если даже тихорощенская земля оказывалась бессильна облегчить её беду.

Никто не мог помочь. Никто и ничто.

Вымокшая после дождя, она плелась по лесу, пока не наткнулась на малинник с чудесными ягодами. Если бы рядом была Дарёнка... Все эти сладкие сокровища она подарила бы ей. После приступа её донимала слабость, и Млада немного подкрепилась малиной, а потом соорудила что-то вроде кулька из листьев лопуха и набрала в него ягод. Ночью она отнесла подарок домой и положила на пороге. Хотелось выть от тоски; от резкого перемещения через проход зазвенело в ушах... Нет, только не новый приступ! Она ведь только что отмаялась, только что выкарабкалась...

Недуг не дал ей отдохнуть. Её накрыло снова.

Да, даже шаг в проход мог вызвать приступ.

Не было лечения, не было спасения. Лишь один выход: ждать, пока приступы пойдут на убыль сами.

И они пошли на убыль, но ждать пришлось долго...

Но каким-то чудом это всё-таки свершилось: с одного боку к ней прильнула Дарёна, уснув на её плече, с другого – сладко дрыхла Зарянка, а на груди у женщины-кошки посапывала совсем ещё крошечная Незабудка. Вся семья была в сборе.

«Не оправиться мне до конца, ладушка, – думала Млада, но вслух сказать этого жене не решалась: к чему её расстраивать? – Не знаю, сколько моего веку будет...»

Порой ей даже казалось: может, к Дарёнке вернулась не она, а кто-то другой. Кто-то с перекорёженной, заново сшитой из лоскутьев душой, с запертыми коробочками в памяти, ключиков к которым она и подыскивать не хотела.

Но Дарёна так сладко спала на её плече, с таким тихим светом умиротворённой радости на челе, что Млада дышать боялась, чтоб её не разбудить. Зарянка рядом забавно задрыгала ножкой во сне и закинула на родительницу пухленькую ручку – крепенькая, упитанная и здоровая, с пышной шапочкой крупных, упругих чёрных кудрей... Загляденье, а не дитя. Может, потихоньку и оттает душа, надо только дать ей время.


* * *


Весной на месте сломанной яблони появились два юных черешневых деревца. Берёзка сама принесла саженцы, и они с Незабудкой посадили их, а Дарёна радушно пригласила гостью за стол.

Берёзка теперь всегда ходила в чёрном одеянии, к которому добавился длинный плащ, украшенный по плечам густой оторочкой из вороньих перьев. На голове она носила также чёрную, вышитую бисером шапочку, и только платок, повязанный поверх этой шапочки, сиял прохладной снежной белизной. Мрачноватый наряд придавал её облику холодящую загадочность, но светлые, грустновато-пронзительные глаза развеивали жутковатое впечатление.

Берёзка считалась сильнейшей среди волшебников-людей со времён князя Ворона, отца княжны Свободы.

– Бабушке Чернаве подарил силу именно он, – поведала кудесница. – А она передала мне.

– Так что же выходит – бабуля была современница князя Ворона? – изумилась Дарёна. – Сколько же ей лет?

– Много, – улыбнулась Берёзка. – Но она родилась позже. Она встретила князя-колдуна в лесу в птичьем облике спустя века после того, как он покинул людей навсегда. Сила проявилась не сразу. Она долго дремала в бабуле. Волхв Барыка пробудил эту силу, сделав бабулю своей ученицей. Поверх той силы он наложил силу Маруши. Когда бабуля покинула Барыку, он забрал «подарок» вместе с её зрением. Но сила Ворона осталась! Это иная сила – сила земли, огня, воды и ветра, сила ушедшего бога Рода. Маруша к ней отношения не имеет.

– Откуда тебе всё это известно? – благоговейным шёпотом спросила Дарёна.

– Сама бабуля и рассказала, – блеснула Берёзка колдовской зеленью в глазах. – Она ведь жива, просто теперь под другим именем и в ином облике служит Хранительницей Леса. И они с князем Вороном – муж и жена. Лес повенчал их. Великий колдун спустя века одиночества наконец обрёл возлюбленную. Я видела их вместе... Они счастливы. Но людям они не показываются.

Завершив свой рассказ, Берёзка с улыбкой надкусила пирожок с сушёной земляникой прошлогоднего урожая. Теперь становилось ясно, что чёрный плащ с перьями – дань наследию князя-колдуна, чья сила текла в жилах скромной кудесницы. Но скромной она лишь казалась. Маленькая, хрупкая, с огромными глазами и остреньким лицом, она взмахом одной своей изящной руки могла повергнуть целый город в бушующее пламя, вот только такими делами Берёзка не занималась. Она любила возиться в саду и создавать новые сорта черешни. Громким деяниям и войнам она предпочитала тихую семейную жизнь и по-прежнему оставалась обожаемой супругой навьи Гледлид, но повелительница женщин-кошек знала, что в случае беды она всегда может рассчитывать на помощь этой неприметной с виду, но непревзойдённой по силе кудесницы – преемницы самого князя Ворона.

Незабудка улыбалась, касаясь пальцами тонких веточек. Юные черешневые деревца отзывались на волшбу: словно живые, они покачивались и что-то еле уловимо шептали.

– Одни деревья умирают, но вместо них всегда вырастают другие, – сказала Млада, стоя у дочери за плечом.

В глазах Незабудки отражался солнечный весенний день: две светлых искорки мерцали в сапфировой глубине. Она доверчиво прильнула к груди родительницы.

Поздним вечером у Дарёны начались схватки: тот день, когда она раздразнила Младу своей соблазнительной «ягодкой», не прошёл без последствий. Оставшаяся ночевать Берёзка оказалась в своём колдовском искусстве весьма разносторонней мастерицей: прикосновением рук она снимала боль, и на рассвете Млада услышала в бане мяуканье и писк.

Дарёна покоилась на соломенном ложе с подушками под спиной, усталая, но с тихим светом в затуманенных глазах, а с обеих сторон от неё впервые пробовали голос, расправляя лёгкие, новорождённые двойняшки. Дарёна посмотрела на одну дочку, на вторую, а потом перевела улыбающийся взгляд на Младу.

– Ну, где четверо – там и шестеро... Вдвоём кормить будем. Какую возьмёшь?

Младе хотелось схватить и прижать к себе обеих крошек, но... ладно, пусть будет одна кошка и одна дева.

– Даже не знаю, ладушка, – с мурлычущим смешком ответила она. – Они так похожи...

– Но от материнского молока будет зависеть, у кого из них вырастут коготки и хвост, – улыбнулась Берёзка, сидевшая подле Дарёны.

Млада снова всмотрелась в крошечные личики дочек. Одна малышка вдруг смолкла под её взглядом, а вторая продолжила кричать.

– А вот и наша будущая пушистая озорница, – сказала Берёзка. – Сама сделала выбор.

Она взяла ту из девочек, которая замолчала в ответ на внимательный взгляд родительницы-кошки, и вручила Младе.

– Твердяна, – сказала та, дохнув этим именем в лобик малышки. И спросила, переведя ласковый взгляд на её сестрицу, оставшуюся в объятиях супруги: – А свою как назовёшь?

– Вукмира, – ответила Дарёна с особенным, торжественно-светлым выражением в глазах.

Отзвук имён эхом птичьего крика взлетел к рассветному небу. Солнце, поднимаясь над землёй, озаряло четыре скалы, застывшие над Калиновым Мостом – четыре нерушимых столпа, на которых покоился мирный небосвод.


Человеческое сердце


Пронизанный солнечными лучами лес перезванивался птичьими голосами. С каждым шелестящим вздохом ветра перекатывались они, точно самоцветы, падали хрустально-звонкими каплями то здесь, то там: то близко, то в таинственной глубине чащи. Мягкие кожаные чуни Невзоры ступали по-звериному бесшумно, чуткое охотничье ухо улавливало все звуки; она читала лес, как открытую книгу, по мельчайшим приметам узнавая, что, где и когда случилось. Вот царапины на стволе: это медведь когти точил. А вот тут козочка лесная прошла – не позднее, чем сегодня утром. А это волчий след: серый хищник охотился тут минувшей ночью. Его жертвой пал заяц – от несчастного только уши и остались.

– Это что за птица? – настораживаясь, спросила Лада.

Она шагала следом за Невзорой с лукошком, наполовину полным спелой земляники. Длинная тёмная коса шелковисто блестела в лучах солнца, спускаясь ниже пояса, светлые глаза озаряли всё вокруг добрым, невинным сиянием. Темноволосая и темнобровая юная красавица ещё только входила в пору своего девичества, оставив позади детство. Его отсвет сохранялся только в её взоре, чистом и всегда чуть удивлённом.

– Это иволга, – ответила Невзора с усмешкой.

– А во-он там, вдали? – Лада, вытягивая лебединую шейку и весь свой тонкий стан, направила своё любопытство в глубину леса.

– Там – варакушка, – снисходительно-ласково сказала старшая сестра.

Невзора носила грубую льняную рубаху, подпоясанную кожаным ремнём, и портки из небелёного холста: так по лесу ходить сподручнее было. Её стройные, сильные голени обвивались онучами и ремешками чуней, а у бедра болталась сумка с лямкой через плечо – для разнообразных нужных мелочей. На поясе у неё красовался большой охотничий нож в прочном и добротно сделанном кожаном чехле. Нож этот она очень любила и берегла. Сестрица Лада была облачена по-девичьи – в длинную вышитую сорочку и душегрейку на меху.

– А ты всех-всех птиц по голосам различаешь? – с восхищением и уважением спросила она.

– Всех, какие живут в наших краях, – кивнула Невзора.

Присев на корточки, она привычно изучала рисунок следов на земле. Было их в семье шестеро: четыре брата и две сестры; трое старших, Выйбор, Гюрей да Вешняк, служили помощниками ловчего у градоначальника Островида, с милостивого разрешения которого они могли добывать зверя в этих лесах не только по службе, но и для своих нужд. Младшему, Прибыне, недавно исполнилось четырнадцать, и он помогал отцу в бортевом хозяйстве. Батюшка, Бакута Вячеславич, поставлял посаднику превосходный мёд; две обширные липовые рощи по берегам реки каждый год давали хорошие сборы, а уж как душисто цвели!.. Невзора же была охотницей и птицеловом, вот потому-то она и знала наперечёт все птичьи голоса. Пойманных пташек она продавала, а самых лучших брал Островид: он питал страсть к певчим созданиям и держал их у себя в хоромах в клетках, а когда те околевали, заменял новыми.

Не женское дело избрала для себя Невзора, и в семействе её занятия не одобрялись – впрочем, молчаливо. Нрав у девушки был крутой, упрямый и строптивый, с ней даже отец сладить не мог. Когда она ещё ребёнком просилась с братьями на охоту, те порой снисходительно брали её с собой, но ничему нарочно не учили. Она сама всё примечала и запоминала, всё схватывала. Владела она и луком, и капканы с силками умела ставить, а ещё у неё был дар подражать птичьим голосам, который она и стала использовать в ловле.

Вот и сейчас, когда они с Ладой устроились под деревом на отдых, она забавляла младшую сестрицу то соловьиными трелями, то сладким посвистом иных певчих птах.

– Невзорушка, как ты это делаешь?! – не переставляла изумляться Лада, пытаясь заглянуть ей в рот. – Ведь не отличить! Ни дать ни взять соловушка!..

– А вот, – хитро и загадочно посмеивалась та. И, воспользовавшись тем, что щёчка Лады была совсем близко, чмокнула её.

В её мрачноватой, непокорной и своевольной душе жила жаркая, неугасимая нежность... Сестрица разлеглась на прохладной траве, а Невзора, опираясь на локоть, устроилась рядом. Она то бросала Ладе в рот ягодки земляники, то щекотала её сорванным цветочком по лунно-округлым линиям скул и подбородка, то, приблизив лицо, ловила кожей и ноздрями исходящее от неё невинное тепло, а в душе что-то сжималось – то сладко, то неистово. Улыбка Лады грела жарче и ласковее солнца, и без неё Невзоре не дышалось, не жилось.

– Никому тебя не отдам, ты моя, – дышала она Ладе на ушко.

Та жмурилась, как котёнок, которого приласкали. Закинув Невзоре на шею лёгкое, тёплое полукольцо объятий, она ворковала:

– Я ни к кому и не хочу... Весь век бы свой с тобой прожила, Невзорушка.

«Чмок», – их уста кратко, но крепко соприкоснулись в поцелуе. Лада устроила темноволосую головку на плече сестры и задремала под умиротворяющие звуки леса, а Невзора хранила её сон, боясь потревожить даже дыханием. От родителей и братьев она держалась обособленно, не находя с их стороны понимания, а вот с младшенькой Ладушкой всё было иначе. Ладушка – радость, лучик солнечный, комочек тёплый... Сестрица хоть и росла красавицей, но хворь таилась у неё в груди, проявляя себя время от времени болью в сердце. Матушка сокрушалась о её доле: «Возьмёт ли тебя, немощную, в жёны кто-нибудь?» На Невзору Лугома Радинична уж рукой махнула: та даже косы не носила, то коротко обрезая волосы, то давая им отрасти самое большее по плечи. «Горе ты наше», – качала матушка головой.

– Ну, отчего ж сразу горе-то? – хмыкала Невзора. – Я вроде не обуза никому: охотой промышляю, от птиц какой-никакой, а доход есть. Не объела, не опила вас, не дармоедка.

– Ты на себя посмотри, – вздыхала матушка. – Ты же девица на выданье, да вот кто тебя замуж-то возьмёт такую...

– Больно оно мне надо, – только и отвечала Невзора, пренебрежительно фыркнув.

Это матушкино «замуж» изрядно набило ей оскомину. Ну, что она могла поделать? Не прельщала её эта доля... Гораздо больше любила Невзора бродить по лесу, выслеживать зверей и ловить птиц. Как будто жило в ней самой что-то хищное и дикое – какой-то внутренний зверь. И зверя этого Невзора определила бы как волка.

Лада дремала в её объятиях, а она не могла надышаться, налюбоваться. Было в этом чувстве что-то жадное, собственническое, яростное: от всех бед защитить, от всех людей укрыть, никому сестру не отдавать, ни с кем ею не делиться. И сестрица льнула к ней сызмальства – не судила, не упрекала, любила как есть. На эту чистую, светлую привязанность Невзора отвечала горячей, преданной волчьей страстью – возможно, чрезмерной, но она ничего не могла с собой поделать.

– Отчего ты так пристально смотришь на меня, Невзорушка? – пробудившись от сладкой солнечно-лесной дрёмы, спросила Лада. – Даже страшновато...

– Ничего, ничего, моя голубка. – Прикрыв веки, Невзора принялась по-звериному обнюхивать сестрёнку – её длинную шею, покрытые нежным пушком щёки, густой шёлк волос. – Спи, Ладушка, спи, ни о чём не думай, ничего не бойся. Пока я рядом, никто тебя не посмеет обидеть.

– Невзорушка... Ты – моя родная... Самая-самая, – промурлыкала Лада, снова погружаясь в сон.

Проспала она, впрочем, недолго – судя по передвижению тени от дерева, не более часа. Пробудившись, Лада сладко потянулась и сказала:

– Что-нибудь скушать бы...

– Сейчас, голубка, – тут же отозвалась Невзора.

В её сумке был припасён кусок пирога, а воду она всегда носила с собой в баклажке. Разрезав пирог на две части – себе поменьше, сестре побольше, Невзора не спешила вкушать свою долю – с лучиками ласковой усмешки любовалась, как Лада насыщается. Ела сестрёнка медленно, без жадности, отщипывая по крошке, как пташка, всё больше по сторонам глазела и щурилась от солнечного света, точно рада была хотя бы тому, что просто живёт на свете и дышит сейчас лесным воздухом. Всё на свете для неё Невзора сделала бы – всё, о чём бы Лада ни попросила. Луну бы с неба достала!.. Вот только просьбы сестрицы были редки и очень скромны.

А погода между тем начала портиться: набежали тучи, ветер зашумел сильно и тревожно, сумрачным стал лес и неприветливым... Лада опасливо жалась к сестре:

– Ох, ненастье нас застигло... Вымокнем до нитки!

– Не бойся, не вымокнем. – Невзора, быстро собирая остатки трапезы, спокойно оценивала время до дождя; по всему выходило, что успеют они добраться до укрытия. – Тут неподалёку зимовье есть, там и переждём.

Лесные домики встречались часто, каждые три-четыре версты, а уж шалашей понастроено – не счесть. Любил Островид охоту и держал целое ведомство по лесному хозяйству; оно-то и заботилось о том, чтобы в угодьях было достаточно укрытий на случай непогоды и просто для отдыха. Пришедшие в негодность шалаши заменяли новыми, а в домиках всегда имелся пополняемый запас дров, питьевой воды и кое-какой лёжкой снеди: крупы, сухарей, овощей и ягод сушёных, солонины, вяленого мяса и рыбы, орехов. Одним словом, дело было поставлено самым тщательным образом, и ведомственные люди ели свой хлеб не зря.

Сёстры успели как раз вовремя: едва они переступили порог домика, как хлынул ливень. Ох и захлестал он, заполоскал! Могучие потоки воды обрушивались на лес серебристой завесой, струились ручьями по окнам. Невзора досадливо хмурилась: без сомнения, водица земле нужна для плодородия, вот только грязь чавкала под ногами после дождя, да и следы все смывались – ничего не разберёшь потом. Впрочем, это касалось только старых следов, а свежие отпечатывались ещё лучше.

– Зябко, – поёжилась Лада.

– Сейчас затопим. – И Невзора захлопотала у печки.

Дров было вдоволь – ольховых, берёзовых и сосновых, а на растопку пошёл вишнёвый хворост, коего нашлась целая вязанка. Берёза давала жар, а сосна плакала смолой и щёлкала, распространяя горьковатый хвойный дух. Хорошо разгорелось пламя, трещало и гудело, плясали рыжие языки и отбрасывали тёплое сияние на лицо Лады, которая протянула руки к открытой топке. В крошечные мутные оконца проникало мало света, да и сумеречно стало снаружи из-за непогоды. В домике царил густой полумрак, в котором жарко горел печной огонь.

– Днём – как ночью, – тихонько проронила Лада.

Она тяготела к свету, а мрак её пугал и делал молчаливой, даже отблески пламени плясали в её задумчивых больших глазах как-то тревожно. А Невзора любила тьму: она будила в ней что-то звериное, клыкастое, жаждущее охоты. И крови... Тёплой, толчками вырывающейся из раны. Невзора даже пила её порой, и ей она казалась вкусной.

– Ничего, – сказала она, обнимая сестрицу за плечи ласково-защитным движением. – Ненастье не будет вечным, уйдёт, никуда не денется. Проглянет и солнышко...

Ливень потерял свою силу довольно скоро, поредел и поутих, но тучи расходиться не спешили. Сёстры забрались на печную лежанку и устроились рядышком на набитом душистыми травами тюфяке. Невзора от нечего делать выстругивала из небольшой деревянной чурочки звериную фигурку, а Лада, положив подбородок на руки, смотрела, как из-под ножа падали кучерявые золотистые стружки.

– А это кто будет? – полюбопытствовала она.

– Волка хочу вырезать, – ответила Невзора.

– Сделай лучше оленёночка, – попросила сестрица. – А волки... Да ну их!

– Из этой деревяшки уже оленёночек не выйдет, – усмехнулась Невзора. – Я из другой вырежу тогда. Потом.

Закончив, она поставила фигурку на край лежанки. Жутковатый вышел зверь, особенно морда – страшная и свирепая, с кровожадным оскалом. Приглядевшись, Невзора сама удивилась: а ведь это Марушин пёс получился...

– Страхолюдина какой, – проговорила Лада, косясь на деревянного волка с опаской.

– Сейчас сделаю тебе оленёночка, не горюй, – хмыкнула Невзора.

Она бесшумно спрыгнула на пол, нашла другую чурочку и залезла опять на своё место. Нож вгрызался в сухое дерево, отщеплял его по кусочку, сперва придавая ему лишь грубые очертания, но постепенно проступали узнаваемые мелочи: голова, большие чуткие уши, задранный вверх хвост, изящные голенастые ножки с копытцами.

– Ой, олешек, олешек! – радовалась Лада.

– Держи, – вручила ей старшая сестра готовую фигурку.

Дождь к этому времени кончился: сквозь серую завесу туч уже синели окошки небесной лазури, а мокрая трава блестела в лучах солнца. Долго плакало небо, а теперь заулыбалось – неуверенно, робко, как бы сомневаясь: а не разрыдаться ли опять?.. Нет, не разразилось оно больше слезами, солнышко пригревало уже совсем победоносно и щедро. Сёстры подождали, когда дрова прогорят, после чего вышли из домика. Воздух был горячий и влажный, как в парилке.

– Ну что, лукошко добирать будем или домой пойдём? – спросила Невзора.

– Добрать надо, – решила Лада. – Немножко совсем осталось.

Пока они бродили в поисках земляничной полянки, Лада начала выказывать признаки утомления. Её лицо посерело, погрустнело, она медленно шла и часто поскальзывалась. Невзора подыскала для неё толстую берёзовую ветку и вручила в качестве посоха.

– Всё полегче будет идти, – сказала она.

Но лукошко они так и не добрали: с тихим «ах!» Лада остановилась, побледнев и прижав руку к груди.

– Что, голубка? Больно опять? – кинулась к ней Невзора.

– Сейчас пройдёт, – сдавленно выдохнула сестрица.

И присесть-то было негде, как назло! Кругом сыро и скользко, ни одного пенька или поваленного дерева поблизости... Но Невзора придумала выход: встав на одно колено, она усадила Ладу на другое, бережно придерживая в объятиях.

– Отдохни, Ладушка.

Сестра измученно сникла, обхватив её за плечи, а Невзора всем своим окаменевшим от тревоги нутром ждала перемен к лучшему. В такие мгновения душу точно ледяной панцирь сдавливал, а под рёбрами щекотало тошнотворно-горькое ощущение собственного бессилия. Ничего Невзора не могла сделать с этой хворью, только стискивала Ладу изо всех сил, как будто объятия могли её спасти... Она уже не чувствовала затёкших ног, но это не имело значения.

– Ну что, голубка, полегче тебе?.. – спросила Невзора хрипло.

Та открыла глаза, угасшие и затуманенные дурнотой.

– Чуточку... Боль стихла, но сил идти нет совсем, – еле слышно выдохнула она.

Долго не раздумывая, Невзора повесила лукошко себе на локоть, а сестрицу понесла на руках. Выносливости ей было не занимать, она дошла бы так и до самого дома, но им попался по пути шалаш, сложенный из прочных жердей и укрытый еловым лапником.

– О, сухое местечко! Давай-ка передышку сделаем. – И Невзора устремилась к укрытию.

Шалаш был сделан толково и на совесть, так что вода внутрь не затекала. Землю под еловой кровлей выстилал слой сена; на нём Невзора и расположила Ладу на отдых, уложив её голову к себе на колени. Сестрёнка сжимала в руке деревянного оленёнка... Только сейчас Невзоре вспомнилось, что волчья фигурка осталась в домике на печной лежанке. Может, и к лучшему: уж очень страшным получился тот зверь и Ладе явно не нравился. К Марушиным псам в их семье относились со страхом и неприязнью: и отца, и деда Бакуты Вячеславича задрали оборотни. Дабы обезопасить себя и родных, батюшка держал в доме небольшой запас запрещённой яснень-травы, а когда отправлялся в липовые рощи вынимать мёд из колод, вешал на шею крошечный узелок с щепотью её сушёных цветков. Сыновей он тоже заставлял брать с собой такие узелки, хотя те порой отказывались: «Опасно, батюшка, начальство может заметить и властям доложить. И тогда не сносить нам головы!» Впрочем, днём оборотней можно было не слишком-то опасаться: их глаза плохо переносили яркий свет. Остерегаться следовало с наступлением темноты, и Невзоре не раз попадало от родителя, когда ей случалось возвращаться из леса в сумерках. «Делай, что хочешь, а домой приходи засветло! – без устали твердил он. – Эти твари – ночные охотники. Берегись, коли не хочешь повторить судьбу твоего деда и прадеда!» Оборотней Невзоре доводилось видеть несколько раз издали. Но ей везло: они отчего-то обходили её стороной, лишь холодно мерцали из сумрака жёлтыми колючими огоньками глаз. Бесшабашное любопытство порой одолевало молодую охотницу, хотелось ей подобраться к псам поближе, но она чувствовала, что всё же лучше не будить лихо. И не потому что боялась, нет. Она не испытывала перед этими созданиями того тягучего животного страха, от которого крутит кишки и отнимаются ноги; скорее, Невзорой руководили осторожность и благоразумие, она должна была жить – ради Лады.

– Ну, как ты, родная моя? – спросила Невзора, склоняясь над сестрицей. – Может, водицы хочешь испить?

Лада сделала несколько глотков из фляжки, Невзора также промочила пересохшее от тревоги горло. Шея, спина и плечи ныли от мучительного напряжения; казалось, в её теле не осталось ни одной расслабленной мышцы. Понимая, что от этого сестре лучше не станет, Невзора попыталась скинуть с себя этот панцирь, успокоиться немного. Вдох, выдох... Медленно, плавно дыша, она то чуть напрягала плечи, то отпускала натугу, слегка тянула шею наклонами головы в стороны. И в самом деле потихоньку легчало – по крайней мере, хребет уже не ныл.

– Ягодка, пташка, радость моя, – приговаривала она, лёгкими касаниями пальцев лаская волосы Лады. – Не раскисай, сестрёнка... Проси лес-батюшку да землю-матушку дать тебе сил, они обязательно помогут. Я всегда так делаю, когда мне худо.

Губы Лады чуть дрогнули, и слабая улыбка согрела сердце Невзоры лучиком надежды.

– Я попробую, сестрица, – прошептала девушка чуть слышно.

Снова перекликались птицы, мягко шуршал умытой листвой летучий ветер, и день безоблачно сиял, как будто и не было недавней непогоды. Прошло немало времени, покуда Лада смогла наконец приподняться и сесть; после таких приступов её всегда долго мучила слабость, и ей нужно было отлежаться дня два-три. Но не оставаться же до утра в лесном шалаше! Снова повесив лукошко на локоть, Невзора подняла сестрицу на руки и зашагала с нею в сторону дома.

Жили они на обособленном хуторе в двух часах пешей ходьбы от города Гудка. Хозяйство у них было крепкое, зажиточное, с большим огородом, плодовым садом и скотным двором; помногу сеяли они и жито, и на время полевых работ начальство отпускало старших братьев со службы в охотничье-лесном ведомстве. Выйбор недавно привёл в дом молодую жену, и они ждали первенца; Гюрей с Вешняком покуда ходили в холостяках, а младший Прибыня в лета покуда не вошёл. Заохала матушка, увидев Ладу на руках у Невзоры:

– Ох, опять прихватило?.. Говорила ж я вам: не ходите далече!..

Ладу уложили в постель. От огорчения матушка на ягоды даже не глянула, но Невзора кивнула на лукошко на столе:

– Землянику вон принесли мы...

– Ох, да пропала б она пропадом! – расстроенно махнула рукой Лугома Радинична. – Стоило ли ради неё так надрываться-то?

Что Невзора могла ответить? Ну, хотелось Ладе сходить по ягоды, не сидеть же ей целыми днями дома. Её и так по хозяйству старались не нагружать, ничего тяжёлого подымать не давали, берегли, тряслись над нею, от всего ограждали, даже беременная Добрешка и то больше по дому делала. Но Выйборова жена – здоровая и крепкая молодка, а Ладушка – хрупкий болезненный цветочек. И всё равно сестрёнка рвалась в лесу погулять, лицо поцелуям солнышка подставить, птиц послушать...

– В своём саду гуляла бы! И там тоже солнышко да пташки, – перебирая землянику, сказала матушка.

– Сад – одно, а лес – совсем другое, – попыталась объяснить Невзора, но родительница только отмахнулась.

Из половины ягод они с Добрешкой испекли пироги, а другую половину смешали с мёдом и поставили в погреб до зимы: будет чем в мороз полакомиться. Глядя, как невестка налегает на тесто сильными руками в закатанных до локтей рукавах, на её широкую, как лошадиный круп, поясницу, Невзора невольно думала: «Такую и в плуг впрячь – потянет». Ядрёную девицу выбрал себе в супруги брат, она и с животом ничуть не хуже с домашними делами управлялась, ни на какие недомогания не жаловалась, а кушала, как трое дюжих мужиков-работяг. Лицо у неё было тоже широкое, простецкой и грубоватой лепки, а нрав – не сказать чтоб совсем покладистый, при необходимости стоять на своём она умела, но делала это с непоколебимым спокойствием. Казалось, чувства у неё вовсе отсутствовали, или она искусно умела их прятать. Смеялась она не в голос – так, усмехалась слегка, в слезах её тоже никто никогда не видел, а чаще всего на её лице пребывало задумчивое и терпеливое выражение. На мир она смотрела сквозь золотистые, по-коровьи длинные щёточки ресниц.

К обеду вернулись домой батюшка с Прибыней. Бакута Вячеславич, степенный, широкоплечий, с окладистой, раздваивающейся книзу чёрной бородой, умылся и присел на лавку отдохнуть. Прибыня, тонкий и нескладный, брал с отца пример, только степенность в его исполнении смотрелась весьма потешно. Казалось, будто он передразнивал родителя, повторяя за ним движения. Батюшка плескал в лицо воду и фыркал – и Прибыня делал то же; батюшка неспешно опустился на лавку, уперев руки в крепкие колени – и сын уселся рядышком, вот только руки у него были тонкие, как спички, а ноги – длинные и голенастые, аистиные.

– У Ладушки опять приступ был, – незамедлительно сообщила главе семейства матушка.

Бакута Вячеславич выслушал эту новость, насупил угрюмые кустистые брови, вздохнул и откашлялся. А матушка добавила:

– Это Невзора её далёко в лес потащила по ягоды... Ну какой ей лес – с её-то сердцем?! В саду гуляла б – и ладно. Так нет же – надо непременно куда подальше переться!.. А я говорила им, говорила!.. Так кто ж меня послушает...

Батюшка слушал её сетования молча, не вставляя никаких замечаний. Ничего не ответил он и после, когда матушка смолкла. Та, не дождавшись от него каких-либо слов, воздела руки:

– Ну, что молчишь, отец? Скажи ей!

– Кхем, – опять откашлялся Бакута Вячеславич. – А что я ей должон сказать-то?

– Чтоб в лес больше не ходили... – Матушка сердито стучала посудой, накрывая на стол. Видно, она ожидала от батюшки большего.

– И что будет, ежели я скажу? – хмыкнул тот. – Кхем-кхем-м!.. Как будто в этом доме моё слово что-нибудь значит!

Это был камень в огород Невзоры – за своеволие её. Сыновей батюшка в детстве, бывало, сёк, а на дочек рука не поднималась. Однажды он, правда, попробовал Невзору наказать телесно, но она из дому сбежала – насилу нашли через три дня на соседнем хуторе. Шесть лет тогда ей было, и с тех пор в ней поселился этот зверёныш – свободолюбивый, нелюдимый, злой. А матушка хоть и не приложила тогда руку, но и не защитила. Оборвалась в душе Невзоры какая-то тёплая, доверчивая струнка – и к матери, и к отцу; так и росла волчонком, вечно настороженным и отчуждённым. Ладу никто и никогда не наказывал, да и не за что было, но если б кто-то попытался, Невзора собственными зубами отгрызла бы ему руку.

Братья обедали на службе, поэтому семья уселась к столу без них. Батюшка хвалил пироги земляничные – большие и широкие, как лапти, и по-летнему щемяще-душистые. Лада оставалась в постели, и Невзора после обеда сама отнесла ей пирожок и миску киселя с молоком.

– Ох, не осилить мне столько, – улыбнулась та, всё ещё бледная и слабая, но при виде старшей сестры сразу ожившая.

– Скушай, сколько сможешь, – сказала Невзора, присаживаясь на край постели. – Дивные пирожки из нашей земляники вышли, попробуй!

Сестрица одолела только половину пирожка и несколько ложек киселя, остальное доела Невзора. Поникшим цветком опустилась голова Лады назад на подушку, веки устало сомкнулись, и сердце Невзоры рвалось в клочья, а внутренний зверь выл от тоски. Невыносимо ей было видеть Ладушку слабой и больной – до того, что свет мерк перед глазами. И радость не в радость, и трава не зелена, и небо с овчинку, и солнце – с луну...

– Поправляйся поскорее, родная моя, – шепнула Невзора, склоняясь над её ушком и пропуская меж пальцев лёгкие, пушистые пряди волос. – Когда ты хвораешь, и мне белый свет не мил...

Лада, приоткрыв глаза и мерцая сквозь ресницы усталым, но ласковым взором, попросила:

– А посвищи соловушкой... Не наслушалась я пташек, пока мы в лесу были, мало мне...

Каких угодно птиц Невзора была готова изображать, лишь бы потешить сестрёнку и увидеть улыбку на её устах, сейчас немного побледневших. И соловьём она заливалась, и славкой, и малиновкой, и голос овсянки показывала, и зяблика, и чижика пересмешничала... Если закрыть глаза, то чудилось, будто они снова в лесу очутились. Лада слушала с тихим, самоуглублённым наслаждением, и уголки её губ приподнимались в блаженстве. Так она и уснула под птичьи песни, а Невзора, ещё немного посидев около неё, потихоньку удалилась.

К вечеру пришли братья. Все дети у Бакуты Вячеславича в него уродились – темноволосыми, но с пронзительно-светлыми глазами. Старший, Выйбор, поклонившись батюшке с матушкой, сразу устремился к жене, заговорил с ней ласково и тихо, и на маловыразительном, бесстрастно-спокойном лице Добрешки проступило что-то вроде ответной улыбки. Среди шести её сестёр были девушки и покрасивее, и поизящнее, и более живого и весёлого нрава, но Выйбору почему-то приглянулась именно она – дебелая и ширококостая, с большими, как у мужчины, рабочими руками. Труженица она была дюжая и неутомимая – горы могла своротить, а уж когда тесто месила, стол жалобно трещал под нажимом. Могутностью своей она напоминала рабочую лошадь-тяжеловоза. Да и выражением лица тоже.

Второй по старшинству брат, Гюрей, был крепок, но сутуловат и отчаянно дурён собой, с крупной, шишковатой головой. Угрюмовато-тревожное его лицо казалось наспех скроенным из частей лиц совершенно разных людей – нос от одного, лоб от другого, подбородок от третьего. Да и телом его природа наделила не ладным, несуразно сложенным: ноги относительно туловища – короткие, с косолапыми ступнями, зато руки – непомерно длинные и могучие. В широких мускулистых плечах таилась большая сила, а чуть горбатый загривок делал его похожим на дикого быка – зубра. Сходство с этим зверем дополняла и клиновидная негустая бородка, а верхняя губа у него была почти безволосой от природы. Из-за некрасивой наружности успехом у девиц Гюрей не пользовался, а нравом отличался обидчивым, замкнутым и диковатым, причудливым. Проявлялась в нём нередко склонность к насилию: в самом невинном слове мог Гюрей усмотреть выпад в свою сторону и кинуться в драку. Отца с матерью он приветствовал неуклюжим полукивком-полупоклоном, словно его бычья шея не гнулась совсем, и присел к дальнему углу стола.

– Скушай пирожка, Гюреюшка, – молвила матушка, подвигая к нему блюдо.

Широким ртом тот отхватил сразу половину и принялся шумно жевать, а родительница поглаживала его вихрастый, лохматый затылок. Она вечно старалась дать ему больше ласки, подкормить, подсунуть кусочек повкуснее, но было в этой заботе что-то жалостливое, матушка как будто пыталась возместить ему недостаток доброты, коей от прочих людей Гюрею перепадало мало.

Третьему брату, Вешняку, повезло родиться ладным и пригожим, и у него с девушками всё обстояло ровно наоборот. Его приятное, открытое и весёлое лицо привлекало людей, он хорошо пел и плясал, а потому на гуляньях молодёжи был первым парнем – девицы так и льнули, так и вешались ему на шею, а он и рад. С женитьбой он, к слову, не спешил – говорил, что не нагулялся ещё. Поклонившись отцу и поцеловав матушку, уселся он на своё обычное место. За столом он ёрзал, точно шило у него в одном месте сидело; много говорил, рассказывал, как прошёл день, что случилось забавного или любопытного. Заметив отсутствие младшей сестрёнки, он спросил:

– А где Ладушка, отчего не выходит?

– Прихворнула она опять, – ответила матушка.

– Ай-яй-яй, – покачал Вешняк головой. – Худо это...

С Ладой он был ласков, шутил с нею и смеялся, но, как Невзоре казалось, любил её как-то поверхностно. Не было в его привязанности той глубины и страсти, которыми отличались её собственные чувства. Впрочем, некоторое легкомыслие проявлялось у брата во всём – и в отношении к жизни в целом. Участие он проявил тоже не очень-то уместным образом, только побеспокоив заснувшую Ладу. Невзора на выходе из опочивальни наказала брата болезненным щипком и прошипела на ухо:

– Ну куда ты лезешь? Ей покой надобен!

Она была готова охранять сестрёнку, как верный пёс-страж, от всех и вся – даже от матушки, которая слишком часто заглядывала, чем нарушала хрупкую дрёму Лады.

– Да я только поглядеть, дышит ли она хоть, – оправдывалась родительница.

Лада хворала три дня, и всё это время Невзора гнала от неё всех домашних. Только она сама лучше знала, что и как сестрёнке нужно, когда следует побыть с нею, а когда – не тревожить. Она улавливала всё это внутренним чутьём, тонкой незримой стрункой, протянувшейся между их душами, и никогда не ошибалась.

На четвёртый день сестрице полегчало, и она стала потихоньку вставать. У Невзоры немного отлегло от сердца, и она смогла отправиться на промысел. Удача ей сопутствовала, и к обеду в клетках пищали восемь пернатых певцов. С птахами Невзора обращалась бережно, они сразу затихали у неё в руках, только сердчишки колотились под пёрышками... Вскинув на плечо жердь с привязанными к ней клетками, она со своим уловом направилась в Гудок.

Там она первым делом наведалась к градоначальнику. Её впустили в богатые хоромы с золотыми узорами на стенах; сам Островид, осанистый, с начинающими седеть подкрученными усами и расчёсанной бородой, вышел посмотреть, кого ему на сей раз принесли.

– Ах вы, мои хорошие, ути-пути, – заулыбался, засюсюкал глава города, склоняясь к клеткам и постукивая согнутым пальцем по прутьям, чем до полусмерти перепугал всех птах. – Ух, хор-р-рошие! Ух, славные! Всех беру. Сколько за них хочешь?

– По две серебряных белки за одну птицу, – ответила Невзора.

– Это что ж получается – две куны и четыре белки? – подсчитал Островид, поглаживая седоватые усы. – Хм, дороговато. А может, подешевле уступишь?

– Так ведь сам знаешь, батюшка Островид Жирославич: дорога не птица, дороги труды и умение её изловить, – со сдержанным поклоном возразила охотница.

Такой торг у них происходил каждый раз. Градоначальник пытался сбить цену хоть на четверть белки, хоть на осьмушку, но Невзора спокойно стояла на своём. Она знала: даже если высокопоставленный покупатель откажется, она всё равно продаст улов на рынке. Но Островид чаще всего соглашался платить полную цену: уж очень любил он певчих созданий, в его хоромах целая комната была отведена для них. Вот и сейчас он сдался, махнул рукой, и слуга поднёс ему кошелёк. Глава города отсчитал деньги и величаво высыпал в ладонь Невзоры.

– Грабишь ты меня, ох, грабишь! – воскликнул он, качая головой.

Невзора осторожно пересадила птиц в две новые, ещё пустые клетки, стоявшие на покрытом бархатной скатертью столике. Хорошие – просторные, с множеством качающихся жёрдочек, с кормушками и поилками. Большая, светлая комната была наполнена птичьим свистом и чириканьем – оглохнуть можно. Клетки располагались на столиках, на полках, а также свисали с потолка; тут же цвели заморские растения в горшках и кадках, а приставленный к этому хозяйству слуга поливал их и опрыскивал водой листья. Потолок у этих покоев был прозрачный, чтобы к зелёным питомцам проникало больше света.

Побродив по торговым рядам, Невзора купила для сестрицы гостинцы: ожерелье из яшмы, гребешок костяной с янтарём, дюжину ленточек цветных, набор ниток для вышивки, ну и, конечно же, лакомство – пряников сладких с ягодно-медовой начинкой. На всё это она потратила половину своей выручки, а оставшиеся деньги собиралась отдать матушке.

Ловлю она закончила к обеду, два часа потратила на дорогу в город, сколько-то времени пришлось ожидать приёма у градоначальника, потом по рынку гуляла – так и вышло, что возвращаться домой ей пришлось поздновато. Начало смеркаться, ветер нежно дышал прохладой, лениво колыхались и атласно шелестели ветви деревьев, а ясное небо улыбалось чистым, сонным покоем. Даже мысли не возникало, что в такой прекрасный мирный вечер могла случиться беда, и Невзора шагала, с улыбкой представляя себе, как Ладушка обрадуется подаркам. Шла она споро и бодро, изрядно поспешая: сумерки наваливались на землю быстро – не успеешь оглянуться, как уж ночь настала.

Колючие жёлтые огоньки глаз мелькнули за стволами, заставив внутреннего зверя Невзоры насторожиться. Она продолжала двигаться, не сбавляя шага, но пружинистое напряжение готовности охватило её плечи и спину, походка стала мягче и стремительнее. Охотница знала: бежать бесполезно, оборотень нагонит даже самого быстроногого человека в три прыжка. Ей оставалось только сохранять невозмутимость и надеяться, что Марушин пёс пройдёт мимо, как часто и случалось при таких встречах.

Но её надежда, похоже, на сей раз не оправдывалась: два огонька не только не исчезали в лесной чаще, но и приближались. Смертельный холодок коснулся лопаток Невзоры, и она положила ладонь на рукоятку своего охотничьего ножа, готовясь при необходимости выхватить его из чехла. Возможно, это и стало роковой ошибкой. Нападение, по-видимому, не входило в намерения оборотня, он подошёл просто из любопытства, но движение Невзоры воспринял как угрозу. В сумерках сверкнули огромные – больше медвежьих! – клыки, и охотница оказалась придавлена к земле тяжёлой мохнатой тушей. Руку с ножом она успела откинуть, но удар нанести из такого положения нечего было и пытаться: не осталось ни возможности, ни пространства для замаха. «Ладушка, – стучало из последних сил сердце. – Что же будет с тобой, если я сегодня не вернусь домой?» Зверь хрипел и рычал, вознамерившись, видно, раздавить Невзору в лепёшку под своим весом, но слева на него наскочил другой оборотень – помельче размером и с шерстью более светлого оттенка. «Волчица», – мелькнуло в голове Невзоры. Толчок был такой силы, что первый оборотень не удержался на месте и откатился, но его клыки успели до крови зацепить руку Невзоры.

Она не сразу заметила свою рану: её взгляд был прикован к стычке двух Марушиных псов. Волчица яростно налетала грудью на огромного самца, а тот даже толком не оборонялся, только пытался увернуться. А через мгновение на его лохматые бока и сутулую спину обрушился град ударов, наносимых человеческими кулаками. Уже не волчица, а стройная нагая женщина, окутанная только плащом светло-русых волос, мутузила зверя и кричала:

– Что ты наделал, Борзута! Что ты натворил! Дурень... Дурень! Перекинься! Перекинься сейчас же, чтоб она видела, что мы – люди! – И женщина, обернув к Невзоре красивое, отчаянное лицо, влажно сверкнула серовато-зелёными выпуклыми глазами: – Люди мы, ты видишь?

Марушин пёс перекувырнулся по траве и поднялся на ноги ладным и статным молодцем с тёмными кудрями и голубыми глазами. Косая сажень в плечах, могучая мускулистая шея, узкая талия и длинные, сильные ноги – красивый парень. Одёжи на нём было не более, чем на женщине-оборотне – то есть, ни клочка.

– Дык она ж первая за нож схватилась, – сказал он в своё оправдание, насупившись.

– И много вреда она нанесла бы тебе тем ножом? Дурак... дубина! Вот что ты наделал, а?! – И женщина отвесила молодцу затрещину, а тот виновато съёжился, прикрывая голову руками. – У тебя матушка с батюшкой остались по тебе плакать, у меня – детушки, а у неё – сестрица! Доколе горе будет плодиться и множиться? Доколе слёзы будут литься?

– Да я не хотел... Она сама, – пробурчал парень, смиренно перенося тумаки и тычки.

– «Сама»! Дурак безмозглый! Уйди с глаз моих, пень безголовый! – И женщина, отвесив парню последнюю оплеуху, отошла к дереву, чтоб перевести дух. Её плечи вздрагивали.

Оборотень некоторое время переводил угрюмый взгляд с неё на Невзору и обратно, потом тяжко вздохнул и бесшумно исчез за деревьями. Незнакомка, совладав с собой, утёрла глаза и присела возле охотницы. Её золотистые волосы густым водопадом окутывали её, спускаясь ниже пояса. Хороша она была: изящна, как длинноногая лань, и сильна, как волчица, но в больших светлых очах застыла неизбывная, неутолимая печаль. Они казались вечно плачущими, даже когда ни единой слезинки не висело на длинных загнутых ресницах. А может, такое впечатление создавал жалобный изгиб её бровей.

– Задел он тебя, – глухо молвила она, когтистыми пальцами дотрагиваясь до глубокой кровавой борозды, оставшейся на предплечье Невзоры. – Ничего уж теперь не сделаешь...

До охотницы не сразу дошло, чем эта царапина чревата. Её сейчас гораздо более удивляло другое:

– Откуда ты знаешь про мою сестрицу? Ты её раньше видела?

Женщина-оборотень изогнула губы в горьковатой улыбке.

– Раньше – нет. Сейчас увидела, в глазах твоих, когда Борзута на тебя напал. И в душе твоей любовь твою прочла...

– Мне домой надобно, – встрепенулась Невзора, подбирая свой мешок с подарками. – Я же для Ладушки столько всего купила!..

Рука женщины-оборотня опустилась на её плечо и сдавила его крепко, а в глазах влажно мерцала горечь.

– Нельзя тебе домой, – покачала она головой. – Ты ещё не поняла, что с тобой случилось? На царапину свою посмотри!

Ледяной змеёй обвилось вокруг сердца осознание произошедшего... Эта кровавая полоска провела черту в жизни Невзоры, отделив человеческое прошлое от будущего в зверином обличье, обещавшего ей мало хорошего. Она застыла каменным изваянием, а лес печально вздыхал о её судьбе, и в чистом небе чудилась скорбь... Так вот отчего так тих, так торжественно прекрасен был этот вечер! Последний вечер её человеческого бытия.

– Я должна повидать сестрицу, – процедила Невзора, не узнав собственного голоса, прозвучавшего глухо и низко, безжизненно. – И отдать ей подарки...

Женщина-оборотень снова покачала головой, глядя на охотницу с глубокой печалью.

– У тебя осталось три дня в человеческом облике. Через три дня ты станешь Марушиным псом. Ты ведь не хочешь, чтоб это случилось на глазах у твоих родных? Не стоит тебе идти домой, поверь мне...

Невзора закусила губы до крови. Слёз не было, но душа стонала и корчилась в ледяном пламени, кричала без голоса, и не могли утешить её старые мудрые деревья вокруг, повидавшие немало на своём веку. Лес мог лишь стать её домом, и это было не худшее из пристанищ. Невзора любила лес. Но сердце её рвалось к сестрице...

– Я должна увидеть Ладушку хотя бы в последний раз, – повторила она, сжимая горловину мешка с гостинцами.

– Ты можешь с ней повидаться, но покинуть дом тебе лучше как можно скорее, – вздохнула женщина-оборотень. – Я подожду тебя на окраине леса. Сходи домой и сразу возвращайся.

Невзора поднялась на ноги и сделала несколько шагов, но остановилась.

– Я даже имени твоего не спросила, – сказала она.

– Размирой меня зовут, – ответила новая знакомая.

– А я – Невзора, – кивнула охотница.

Она замотала рану платком. Рукав прикрывал повязку – может, никто ничего и не заметит... Уйти придётся без объяснений, потому что не находилось слов в её помертвевшей душе. «Матушка, батюшка, я скоро превращусь в Марушиного пса, прощайте. Больше мы не свидимся». Немыслимо. А Лада? Как сказать ей?.. Очевидно, тоже никак.

Дорога домой тянулась целую вечность – сквозь сумрак, шелестящую лесную тоску и бессилие. Невзоре приходилось заставлять себя идти, каждый шаг отзывался глухой болью в груди. Рана под повязкой давала о себе знать жарким биением, а зверя внутри Невзоры будто лихорадка трясла. Клацали зубы, щетинилась шерсть, ноздри раздувались, тяжёлое дыхание вырывалось из пасти... А ведь ничего, по сути, не поменялось: сколько она себя помнила, зверь всегда жил в ней. Сначала волчонок, потом волк, а теперь в ней ворочалось и росло огромное чудовище, едва ли не разрывая человеческую оболочку.

Порог дома Невзора переступила уже в густо-синих сумерках. Ужин прошёл без неё: матушка с Добрешкой уже убирали со стола, а Вешняк перебирал гусельные струны. Хорошим он был певцом, много песен знал, а также складывал свои собственные; семья любила слушать его вечерами – какое-никакое, а развлечение. А чем ещё заняться, когда дневные труды окончены? Иногда Вешняка сменял Выйбор – тот сказки рассказывал. Уже служа в лесном ведомстве, выучился он грамоте и прочёл несколько книг; среди них-то и оказался сборник сказаний разных земель, а так как память у брата отличалась крайней цепкостью, то он её содержание с одного прочтения и запомнил почти слово в слово. Порой пересказывал он сказки, как в книге писано, а иногда его воображение отправлялось в буйный полёт, и он такого мог насочинять, что старый рассказ шёл за новый.

– Сколько раз тебе говорено было: возвращайся засветло, – проворчал Бакута Вячеславич, когда Невзора вошла в горницу.

– Так уж вышло, батюшка, что задержаться пришлось, – проронила та.

Она старалась держаться как обычно, но то ли голос её выдавал, тихий и глуховато-печальный, то ли в лице что-то изменилось, а может, и всё вместе. Как бы то ни было, отец, глянув на неё, нахмурился.

– Чего ты? – спросил он, пронизывая её пристальным взором.

– Ничего, батюшка, – негромко отозвалась охотница, стараясь говорить спокойно и ровно. – Ловля удачная была. Я нынче с выручкой и с подарками для Ладушки.

Деньги она отдала матушке, и та припрятала их в кубышку. А Лада, завидев подарки, вся засияла, заулыбалась; ожерелье тут же примерила, ленточками со смехом обмоталась, гребешком залюбовалась, ниткам тоже обрадовалась:

– Как раз вовремя, а то у меня уж вышивать нечем. Благодарю тебя, сестрица!

Разломив один пряник, половинку она протянула Невзоре:

– Раздели его со мною, Невзорушка! Одной-то не сладко есть.

Та смогла надкусить лишь самую крошку: в сухой горечи горла всё застревало – и пища, и слова. Лишь смотреть на сестрицу она могла – жадным, неподвижно горящим взором, словно бы желая запечатлеть в памяти её милый образ. Подошла полакомиться пряничком и матушка, но до рта его не донесла.

– Невзора, ты чего это? На тебе прямо лица нет... Ты не захворала часом, а?

«Надо как-то взять себя в руки», – подумалось той, а вслух она ответила сквозь дрожь кривоватой улыбки:

– Да ничего, матушка. Утомилась просто нынче, вот и всё.

Пришлось выйти в сумрачный сад – на воздух. Вот они, родные яблони и груши, вот стройные вишни, вот дорожки, по которым столько раз ступали ножки сестрицы... Невзора даже не подозревала раньше, как дорого всё это ей было, и как надрывно больно расставаться с этим уголком, где всё пропитывал Ладушкин дух, свет её присутствия, тепло её улыбки. Зверь выл в ней, задрав морду к тёмному небу, и его плач разносился над засыпающей землёй тоскливым эхом. Обняв яблоневый ствол и прильнув щекой к шершавой коре, Невзора зажмурилась. Где-то под веками щипало, в горле нестерпимо саднило, но не рыдалось ей, душа застыла комком горькой соли.

– Невзорушка, – ласковым ветерком коснулся её слуха голос сестрицы. – И впрямь, что с тобою сегодня? Ты как будто сама не своя...

Лада прильнула, обняла, и Невзора стиснула зубы, чтобы не завыть вслух. Пухово-лёгкие объятия сестрёнки душу вынимали из неё заживо – неужто последние, прощальные?!.. Рыкнув, она сама жадно сгребла Ладу и притиснула к своей груди.

– Ничего не могу тебе сказать, родная моя, – прохрипела она, прижимаясь щекой к тёплой щёчке сестрицы. – Просто знай: нет у меня на свете никого дороже тебя! Ты – свет очей моих, сердце сердца моего и душа души моей. Ты – вся жизнь моя...

– Отчего ты так говоришь, Невзорушка? – беспокоилась Лада, мерцая в сумерках тревожными искорками в глазах. – Никогда я прежде тебя такой не видела, и голос твой, как струна, рвётся... Беду моё сердце чует, ох, беду горькую! Скажи, что случилось, что стряслось?

Горло Невзоры, точно мягкой, но сильной лапой стиснутое, не могло выдавить ни слова. Под повязкой пекло, стучало и ныло, будто тысячи мелких тварей крошечными зубками глодали ей руку. А Лада вдруг прошептала то ли со страхом, то ли с удивлением:

– Невзорушка, у тебя глаза светятся...

«Неужто началось уже превращение? – ёкнуло, похолодело сердце. – Не рано ли? Ведь Размира сказала – три дня...»

– Ладушка, иди-ка к себе в опочивальню, – раздался голос отца. – Мне с твоей сестрицей парой слов перемолвиться надобно.

Лада обернулась растерянно, пролепетала:

– Батюшка, но я...

– Иди, кому говорят, – сказал Бакута Вячеславич сурово, с нажимом.

Взяв дочь за плечи, он мягко, но непреклонно спровадил её в сторону дома. Лада, уходя, ещё несколько раз оборачивалась, и сердце Невзоры рвалось следом за ней, обливаясь солёным – то ли кровью, то ли слезами. Когда сестрица исчезла за дверью, отец повернулся к Невзоре и долго, тяжело молчал.

– Там то, о чём я думаю? – спросил он наконец, взяв и приподняв её перевязанную руку.

Смысла отпираться не было. Мертвящий холодок ложился на душу, охватывал губы вязкой бесчувственностью, и они едва повиновались охотнице.

– Да. Через три дня я стану оборотнем. Я пришла только для того, чтоб вас всех в последний раз увидеть.

Глаз отца было почти не видно под насупленными бровями. Он невыносимо долго молчал, понурив голову, и эта тишина рвала Невзору на части острыми когтями.

– Ты верно решила, – вымолвил он наконец. – Тебе придётся уйти. Ладе мы что-нибудь скажем... что-нибудь придумаем. Правду ей нельзя говорить: как бы сердце её хворое не надорвалось. Трёх дней не жди, уходи сейчас. И лучше, если ты не станешь приближаться к дому. Потому что это будешь уже не ты.

«Мы – люди!» – острой, отчаянной стрункой звучал в ушах Невзоры голос Размиры. Сохранить человеческую душу и сердце во что бы то ни стало.

– Я останусь собой, даже став зверем, – проронила она. – Я постараюсь.

– Никто не может этого знать, – покачал отец головой. Голос его звучал старчески-сипло, устало, точно полжизни потерял Бакута Вячеславич одним махом. – Это даже хуже, чем смерть. Лучше погибнуть от пёсьих клыков, чем самому стать псом.

Глядя недвижимыми, остекленелыми глазами перед собой, отец повернулся и побрёл к дому – нетвёрдыми, обессиленными шагами. Только раз обернулся он через плечо, повторил:

– К дому не приближайся. Про яснень-траву ты знаешь... Не заставляй меня пускать её в ход.

Дверь за ним закрылась. Туда, через порог, Невзоре больше дороги не было. Из всех, кто там оставался, только по Ладушке выл её зверь, только о ней рыдало сердце, и пальцы – ещё без когтей – скребли яблоневый ствол.

Она не смогла сразу уйти – слонялась по саду, пытаясь поверить... Не верилось отверженной душе в то, что нет у неё больше семьи, рвалась она домой, к Ладе. Дверь скрипнула, Невзора вздрогнула. Это вышел Гюрей, но не с пустыми руками, а вооружённый острогой – толстым, мощным копьём, с каким на медведя ходят. С крылечка спускался он опасливо, не сводя с Невзоры настороженного взгляда.

– Ты ещё тут? Сказано ж тебе было – уходи, – сказал он хрипловато и враждебно.

– Братец, для чего ты с острогой вышел? – с горечью молвила Невзора. – Я – это покамест я. Я не зверь ещё, зачем ты так?..

– Да кто тебя знает, – с подозрением прищурился Гюрей, не подходя близко. – Уходи по-хорошему. Сама знаешь: нет места ни оборотню среди людей, ни людям – с оборотнями. Ступай в лес! Там теперь твой дом.

– Да лес-то всегда мне домом был, – глухо проронила охотница. – Даже лучшим, чем этот.

Горечь заполняла грудь и струилась мертвящим ядом в жилах – ноги еле плелись, хотелось лечь и закрыть глаза... навсегда. Но живуч был зверь. Он заставлял её обмякшее, ослабевшее от печали тело двигаться, беспокойным комком ворочался в груди, стремился куда-то. У Невзоры уже даже дышать не осталось ни сил, ни желания, и место её угасшей воли к жизни заняла его воля.

Лес встречал её ласковым, утешительным шелестом. Удивительная картина предстала перед её глазами: между стволами сновали летучие огоньки наподобие светлячков, но то были не насекомые, а шарообразные комочки света. Невзора замерла, заворожённая этим сказочным, таинственным зрелищем. Световые шарики играли в траве, озаряя её мягкими отблесками, кружились под пологом древесных крон, то собираясь в стайки, то разлетаясь поодиночке. Также они смело подлетали близко к лицу охотницы. Невольная улыбка проступила на губах Невзоры, и она подставила раскрытую ладонь, гадая: сядут – не сядут? Огоньки сразу ринулись к ней и доверчиво запрыгали у неё на руке с забавным негромким писком. Чувствуя кожей лёгкий ветерок и щекотку, Невзора ухмыльнулась.

– Это духи леса, – раздался женский голос.

Шагнув из-за ствола, к ней приблизилась Размира. Огоньки резвились и вокруг неё, ныряя в густые волны её волос и образовывая светящееся подобие венка у неё на голове. Ночь тонко, загадочно подчёркивала красоту женщины-оборотня, окутывая её грустным мерцанием. Её роскошные пшенично-русые волосы спускались ниже пояса: две густых пряди прикрывали нагую грудь, а остальные ниспадали на плечи и спину. Изящные уши лесной красавицы выглядывали из-под светлых локонов своими острыми кончиками, опушёнными шерстяной порослью. Двигаясь по-звериному мягко и вместе с тем щемяще-женственно и плавно, Размира подошла и заглянула Невзоре в глаза с печальным пониманием.

– Ничего не говори, если не хочешь. Я и так вижу, как тяжко у тебя на душе. Но не тужи, ты не одна здесь. У тебя много товарищей по несчастью. – Улыбка тронула уголки её губ, и Размира, высыпав Невзоре в руки пригоршню пищащих огоньков, добавила: – Не унывай, и после обращения есть жизнь. А сколько человеческого ты сумеешь в себе сохранить, будет зависеть только от тебя.

«Жизнь-то, может, и есть, но – какая?» – невесело подумалось Невзоре.

– Другая. Не такая, как прежде, – ответила Размира на её мысль.

Охотница вздрогнула, и женщина-оборотень улыбнулась опять.

– Мы можем общаться без слов, – объяснила она. – Ты сейчас очень «громко» думаешь... Это оттого, что тебя одолевают боль и тоска. Ежели не хочешь, чтоб твои мысли становились всеобщим достоянием, думай потише. Просто чуточку успокойся, дыши ровно и плавно, чтоб сердцебиение замедлилось – мысли и утихнут.

Сделав это наставление, Размира мягко взяла Невзору под локоть и повлекла за собой вглубь леса.

На маленькой, окружённой деревьями полянке собрались десять-двенадцать оборотней – кто в зверином, кто в человеческом облике. Невзоре сперва показалось, что они сидели вокруг костра, но это был сгусток света, излучаемого духами леса. Летучие огоньки собрались в ком и копошились, отбрасывая отблески на древесные стволы. Марушины псы как будто не обратили на Невзору никакого внимания: не дрогнули их сосредоточенные, суровые лица, а волки даже ухом не повели в её сторону. Те, что имели людской облик, были почти все нагие, только двое или трое носили портки – кто из холста, кто из шкурок заячьих. Женщины кутались в распущенные длинные волосы.

– Это Невзора, – коротко представила охотницу Размира. – Она скоро станет одной из нас.

Борзута, сидевший ближе всех к Невзоре, виновато отвёл взгляд. Та, не зная, что сделать или сказать, тоже присела, обхватила колени и принялась смотреть на скопление духов-светлячков.

Здесь было не принято задавать вопросы. Невзору встретили молчаливо, и только со слов Размиры она узнала, что у каждого в этой маленькой стае – оборванная человеческая жизнь за плечами.

– Есть Марушины псы, обратившиеся из людей, а бывают оборотни по рождению, – объяснила Размира. – Мы – люди. У всех нас остались родные, к которым мы уже не можем вернуться, как бы ни хотелось...

Оборотень зрелых лет, крепкий и кряжистый мужчина с заплетёнными в лохматые косицы волосами, выстругивал что-то ножом из деревяшки. Тёплой болью ёкнуло сердце Невзоры: вспомнился оленёнок, которого она сделала для сестрицы Ладушки... А рядом проступал из мрачного облака памяти другой зверь, клыкастый и страшный. Получается, неспроста из-под её ножа тогда Марушин пёс вышел. Оборотень, что стругал деревяшку, вскинул на Невзору угрюмый взгляд – неприветливо, точно в грудь толкнул. Рядом с ним сидела некрасивая темноволосая женщина и кормила молоком младенца. В человеческом облике был ребёнок, но острые уши и пушок на теле выдавали в нём принадлежность к роду Марушиных псов.

– Муравка с Ершом уже в лесу сошлись, – шепнула Невзоре Размира. – Дитя у них родилось со звериной кровью в жилах.

У худощавой, угловатой Муравки ещё не до конца ушёл после родов живот, и она казалась беременной на небольшом сроке. «И после обращения есть жизнь». Муравка вот мужа себе нашла, а Ёрш – жену. Сошлись они и родили сына, маленького оборотня, который теперь сосал жирное волчье молоко из материнской груди.

Невзора вздрогнула: её обожгли взглядом пристальные глаза – цвет ночью не поймёшь, у всех оборотней они светились и казались жёлтыми. Их обладательница, не стыдясь своей наготы, изящно сидела на траве, а когда Невзора посмотрела на неё, улеглась на бок и потянулась – гибкая, точёная, длинноногая, с тонкой талией и округлыми бёдрами. Невинно-пухлый рот – как у ребёнка, а глаза – дерзкие, с вызовом, с какой-то завораживающей искоркой. Ночь скрадывала цвета и оттенки, но Невзоре почему-то казалось, что её пышная растрёпанная грива волос должна быть рыжеватой. Или русой, тронутой осенним огнём.

– Ну... Сколько ни сиди, а еда сама в рот не прыгнет, – молвил Ёрш, вложив нож в чехол, а недоделанную деревянную фигурку отдав супруге. – Еду добывать надо. Кто в прошлый раз отдыхал? Айда на охоту.

– Мы по очереди охотимся, – пояснила Размира Невзоре, поднимаясь на ноги. – Ты здесь побудь... На твою долю тоже мяса принесём.

Но Ёрш был иного мнения.

– Давай, давай, топай на охоту, новенькая, – хрипло пробасил он. – Просто так тебя никто кормить не станет, нахлебников не держим. Как потопаешь – так и полопаешь.

– Она ж ещё не обратилась, – вступилась было Размира за Невзору.

– И что ж? Ножичек-то у неё охотничий, – заметил Ёрш. – Стало быть, зверя добывать умеет.

– Я пойду, – сказала Невзора, вставая.

У «костра» остались Муравка с ребёнком, рыжая красотка с дерзким взглядом и ещё четверо оборотней. Передвигались Марушины псы бесшумно и быстро, как чёрные призраки, Невзоре было за ними не угнаться, и скоро она отстала. Размира в волчьем облике задержалась, поджидая её.

– Мне не впервой. Я сама управлюсь, – сказала Невзора.

Полный духов-светлячков лес мерцал, дышал и жил своей ночной жизнью. Невзора знала его правила и чтила законы, чувствовала его душу и сливалась с ней, слушая во все уши и настораживая своё почти звериное охотничье чутьё. Знала она: лес-батюшка и прокормит, и укроет, и выслушает, и совет даст.

Долго она бродила между деревьев, то ступая медленно и пружинисто-мягко, то ускоряя шаг. Как жить без Ладушки, в невыносимо горькой разлуке с ней? И главное – зачем? Какой смысл? Её человеческая тоска тяжело ложилась на душу оковами, обездвиживала тело и повисала на ногах гирями, но внутренний зверь звал вперёд. Он хотел есть, дышать, бегать. Чувствовать траву под лапами, слушать мудрый голос леса. Ему неведома была людская печаль, людское уныние, он цеплялся за жизнь клыками и старался удержаться на ней, как на маленькой льдине в холодной воде. Устоять, не соскользнуть в студёную глубь небытия, спастись, выдержать. И жить, покуда бьётся сердце и бежит по жилам кровь, повинуясь внутреннему безусловному стремлению, древнему, как мир.

Но на сей раз Невзоре не везло. Может, ноющая тоска была тому виной или беспокойное, мятущееся отчаяние, а может, образ Ладушки застилал ей глаза – как бы то ни было, она долго не могла напасть на след хоть какого-нибудь зверя. Присев на замшелый ствол поваленной сосны, она давала роздыху гудящим от усталости ногам и подумывала о том, чтобы в поисках припасов забраться в какой-нибудь домик-зимовье, но что-то удерживало её от этого. Ведь это, по сути, будет воровство. Нет, так не пойдёт! Нужна честная добыча. Невзора встала и решительно двинулась дальше, стараясь гнать от себя тягостные мысли и сосредоточиться на охоте.

И её упорство было вознаграждено: выглянувшая из-за облака луна озарила росистую полянку, на которой пощипывала траву изящная косуля. Невзора застыла, не веря своему счастью. Ветер дул со стороны животного, унося прочь запах охотницы; будь Невзора волком-оборотнем, она бы в один прыжок настигла добычу, но располагала она только ножом и внезапностью.

Невзора присела за кустами, сдерживая напряжённое дыхание. Сейчас бы лук со стрелами – самое то... Ускачет, как пить дать ускачет косуля! Человеческим ногам не угнаться за быстрыми копытцами. Если только нож метнуть метко... Клинок длинный, глубоко войдёт, а если в сосуд крупный попадёт, далеко не убежит козочка – кровью изойдёт и свалится скоро. Этак рассудив, Невзора решилась на бросок – тем более, что в метании ножа ей не было равных.

Оружие послушно легло в ладонь, готовое засвистеть в воздухе. Всё решала быстрота и меткость. Сильные, упругие ноги сослужили охотнице верную службу – выпрямились молниеносно, рука коротко взмахнула... Нож, сбив с куста листок, взвился неистово – «уыхх!» – косуля и опомниться не успела, как он вонзился ей в бок, между рёбер. «В печень», – определила Невзора. Лучше бы в шею, где сосуды, но и так неплохо.

Животное бросилось бежать, в первый миг не ощутив своей раны, но уже после нескольких скачков захромало, начало заваливаться. Ноги косули подкашивались, но она в отчаянном порыве поднималась... Падала и снова поднималась, борясь со смертью, но знала и Невзора, и молчаливые деревья вокруг, что лесная козочка обречена. Теперь уже её и догнать не составляло труда.

Бегала Невзора быстро, но лапы оборотня оказались проворнее. Выскочивший наперерез Марушин пёс придавил собой косулю, и его полная смертоносных зубов пасть впилась в её красивую шею.

– Эй! – вскричала возмущённая таким нахальством Невзора. – Вот только наглеть не надо, ладно? На чужую добычу пасть не разевай!

Оборотень выпустил уже мёртвую косулю и вскинул морду с жёлтыми огоньками глаз. Эту харю Невзора узнала бы из тысячи других: именно эти клыки и разделили её жизнь на «до» и «после».

«Да я тебе только помочь хотел, – минуя слух, прозвучал в голове охотницы голос Борзуты. – А добыча общая, в общий котёл идёт».

Слегка ошеломлённая таким способом общения, Невзора опешила, но вспомнила: Размира говорила, что Марушины псы могут разговаривать без голоса. А Борзута, уже обернувшись человеком, склонился над косулей и разглядывал торчавший из её бока нож. Тот вошёл по самую рукоять.

– Да уж, бросочек у тебя – ого-го, – с нервным смешком проговорил молодой оборотень. – Что-то этакое я и предвидел, когда ты за нож схватилась... Потому и кинулся на опережение.

– Марушин пёс проворнее человека. Ты мог бы и увернуться от ножа, – сказала Невзора.

– Может, и увернулся бы, – ответил Борзута. И хмыкнул, поглядев на сражённую косулю: – А может, и нет.

В его взгляде опять проступила вина, он насупился и смолк. Невзора, выдернув нож и очистив его о траву, вложила в чехол.

– Ладно, что случилось, то случилось, – проронила она. – «Если бы» да «кабы» тут уже не к месту. Ну, давай, помощник, тащи нашу общую добычу, коли уж вызвался.

Борзута легко взвалил косулю на свои могучие плечи, и они пошли назад – к лежбищу оборотней. Точнее сказать, Невзора пошла, а её помощник будто скользил в вершке над землёй, что придавало ему небывалую скорость.

– Погоди! – крикнула ему вслед запыхавшаяся Невзора. – Мне не угнаться за тобой!

– А-а, я и забыл, что ты ещё не умеешь по хмари ходить, – ответил тот, останавливаясь. – Ничего, скоро научишься. И будешь бегать так же быстро!

В сущности, не такой уж он плохой парень, думалось Невзоре. Может, не шибко умный, но точно не злодей. И, подумав так, охотница тут же поёжилась: не услышал ли тот её мысли? Впрочем, широкая мускулистая спина размашисто шагавшего Борзуты всё так же мерно колыхалась впереди, а голова косули безжизненно покачивалась, свешиваясь с его плеча.

Они вернулись одними из первых, позже подтянулись остальные – кто с добычей, кто пустой. Ёрш, которого Невзора правильно распознала как вожака, пришёл мокрым, но со связкой рыбы. Откинув когтистой пятернёй влажные волосы с низкого, широкого лба, он кинул аршинных рыбин на траву и глянул на Невзору.

– Что, охотница, не повезло? – хмыкнул он.

Борзута поспешил восстановить справедливость.

– Э, нет, Ёрш. У нас зубы во рту, а у неё зубы по воздуху летают! Вернее, зуб, – и он кивнул на охотничий нож Невзоры. – К зверю подкрасться и стальное жало ему прямо в печёнку всадить – это суметь надо!

Ёрш прищурился, а потом вдруг швырнул в Невзору лесное яблоко – твёрдую недозрелую кислятину. Ну а та не растерялась – перешибла зеленоватый плод прямо в воздухе. Яблоко разлетелось на половинки, а нож вонзился в ствол дерева, свистнув над головой у вожака.

– Недурно, – сказал Ёрш.

Невзора выдернула нож и сунула в чехол, поймав на себе мерцающий взгляд рыжей красавицы. Та, поджидая возвращения охотников, плела венок: охапка цветов лежала рядом с ней. От этого взгляда у Невзоры жарко ёкнуло где-то не то в селезёнке, не то в кишках.

Оборотни ели мясо сырым, а Невзоре пришлось развести костерок, чтоб его поджарить. От добытой ею косули охотнице достался приличный кусок.

– Меня Ле́люшка зовут, – прозвучал рядом бархатисто-низкий, тягучий голос.

Это огневолосая красавица подсела к костру, при свете которого её большие, пристально-насмешливые глаза из зверино-жёлтых стали водянисто-голубыми. Холодный это был оттенок, осенними заморозками от него веяло, но рыжие отблески огня в зрачках придавали её глазам какой-то ведьминский, шальной вид.

– У меня травки душистые найдутся, с ними мясо вкуснее будет, – сказала Лелюшка. – Давай, пособлю приготовить.

Невзора не отказалась от помощи, невольно любуясь её плавными, текучими, ловкими движениями. Было в них что-то чарующе-хищное, околдовывающее, опасное, а изгибы тела источали терпкую чувственность. Бёдра и ягодицы – наливные, женственные, точёные лодыжки, маленькие ступни, а грудь – небольшая, но крепкая и упругая. И всеми этими прелестями Лелюшка без малейшей застенчивости и даже с какой-то нарочитостью красовалась перед Невзорой, то бросая на неё лукавый взгляд через плечо, то выгибаясь с соблазнительной томностью. Свою долю она тоже поджарила на огне – лопатку, сердце и печёнку.

– Тоскую я временами по людской еде, – сказала Лелюшка, принимаясь сперва за лопатку. – Блинчиков порой охота узорчатых, пирогов да ватрушек, каши рассыпчатой... Матушка моя знатно готовила!

– А как ты оборотнем стала? – полюбопытствовала Невзора. И тут же усомнилась в уместности своего вопроса.

Лелюшка, впрочем, не показала виду, что ей больно об этом вспоминать.

– Меня один Марушин пёс-одиночка украл и обратил. Женой своей хотел сделать. А я сбежала от него, как только сил набралась. Встретила Ерша со стаей, они меня приняли и защитили. А тот бирюк к нам не суётся, Ёрш ему отпор дал. Встречаю его теперь изредка, так он от меня как от огня бежит – Ерша боится. Ёрш не всякого к себе принимает.

Венок она водрузила Невзоре на голову, окинув её смеющимся взглядом.

– Ты не горюй. Мы с тобой славно заживём, весело. – И потрепала её по плечу, обдав охотницу жаркой тьмой расширившихся зрачков.

Смысл этих слов, пока ещё туманный, отдался внутри у Невзоры странным горячим биением.

Костерок уже догорал, когда подошла Размира – поджарить на углях кусок рыбы. Лелюшка сыто дремала, свернувшись рядом с Невзорой и касаясь её своим мягким, тёплым боком.

– Быстро вы подружились, – усмехнулась Размира. И добавила тише: – Ты с ней ухо востро держи. Она та ещё особа. Бедовая.

– Я всё слышу, – пробормотала Лелюшка сонно.

– А я своего мнения и не скрываю, – ответила Размира резковато.

– Подтиралась я твоим мнением, – грубо, но вяло отозвалась рыжая девица. И продолжила дремать, повернувшись на другой бок.

Размира хмыкнула, но не удостоила соплеменницу ответом.

– Пойдём к нам, – сказала она Невзоре, которая сидела в стороне от всех. – Древец сейчас будет сказку сказывать. Мастер он у нас по этой части великий.

Невзора сама в этом убедилась. Древец хоть и молод был, но сказаний знал великое множество, а ещё больше, судя по всему, на ходу выдумывал. Этот рыжеватый, остроглазый оборотень, щуплый, с впалым животом и клочковатой гривой, росшей по бокам лица и шеи, завёл длинную, запутанную, мрачную историю о приключениях витязя-наёмника. Рассказ изобиловал жестокими, кровавыми подробностями битв и стычек; подробно описывал сказитель обычаи чужих земель, в которых витязю довелось побывать, а слушатели дивились тамошним нравам. Жестокосердные правители, прекрасные девы, диковинные чудовища, козни царедворцев, кровопролитные сражения и неистовые чужеземные забавы – всё это Древец живописал с таким знанием дела, что стая внимала ему с открытыми ртами. Рассказчиком он был и впрямь незаурядным, мастерски использовал и свой голос, и лицо, а порой и с места вскакивал, представляя рассказываемое: как витязь мечом замахивался, как окидывал взором с обрыва цветущую весеннюю долину... Он перевоплощался по очереди в разных героев, и на его лице отображались все их мысли и чувства – страдание, радость, гнев, печаль и душевные метания. Передавая речи правителей, он приосанивался, величественно расправлял плечи, и казалось, будто на его челе мерцал царский венец; когда речь шла от лица молодой девы, он становился мягким, робким, застенчивым – вылитая девушка, только вместо длинной косы – лохматая, раздвоенная грива-борода. Смотрелось это чудно и забавно, и Невзора не могла сдержать усмешки.

– Ну, будет на сегодня, – молвил он, опускаясь на своё место. Взгляд его угас, голос звучал тихо и глухо, а движения замедлились, точно он исчерпал все силы. – Что дальше было – завтра доскажу.

Слушатели недовольно зароптали:

– Ну вот, всегда ты так! На самом занятном месте... Доскажи, гад ты этакий, что дальше было, не томи!

Но Древец был непреклонен.

– Язык мой болтать устал. Завтра продолжу.

Невзора понимала, отчего он оборвал свой рассказ: кто бы не устал, вкладывая столько сил и страсти в повествование! Это было целое представление, искусное и вдохновенное лицедейство, Древец заставлял слушателей видеть всё, о чём шла речь – во всех красках, во всех подробностях. По мановению его руки поднимались горы и леса, текли реки, колыхались цветы, а войска схлёстывались меж собой в кровавой сече.

– Ты всё это выдумал или слышал от кого? – спросила его Невзора.

– Мне дух этого витязя всё нашептал, – усмехнулся оборотень-рассказчик. – Всё, что с ним приключилось, поведал. А я только пересказал.

С наступлением утра Марушины псы перебрались в укрытие – рукотворную подземную пещеру, от которой в разные стороны ответвлялись ходы. Звались они Волчьими ходами; Невзора знала о них и раньше, но опасалась совать туда любопытный нос. Лесные оборотни прорыли их в старые времена, чтобы передвигаться или прятаться в светлое время суток; стенки ходов были укреплены толстыми деревянными балками по всем правилам строительного искусства. Члены стаи устроились на дневной отдых, но спали чутко, вполглаза: то у одного, то у другого порой вздрагивало ухо, улавливая малейший звук.

Жёстко было Невзоре на твёрдом, холодном земляном полу пещеры, да и душу давил груз невесёлых дум – вот сон и бежал от неё. Мягкий звериный нос ткнулся ей в щёку, и она, вздрогнув, разомкнула веки. В полумраке над ней склонилась Лелюшка в волчьем облике: охотница узнала её по глазам. Если внимательно всмотреться, морды Марушиных псов различались так же, как и человеческие лица. У Лелюшки морда была по-лисьи острая, большеухая и совсем не такая грубая и страшная, как у Ерша. Вожак, свернувшись клубком, служил своей жене и отпрыску ложем для сна. Муравка с ребёнком устроились на нём уютно и удобно и отдыхали без забот, а Ёрш был им и постелью, и чутким стражем.

– Чего? – спросила Невзора, приподнимаясь на локте.

Лелюшка легла рядом и свернулась.

«Можешь спать на мне, подруга. Теплее и мягче будет, чем на земле-то».

Невзора приняла её предложение и привалилась к тёплому, мохнатому звериному боку. Как она впоследствии узнала, это у Марушиных псов было знаком особого расположения и дружбы, а также любовного отношения: так волк заботился о своей волчице и детёныше, дабы они могли отдыхать с удобством. Лелюшка прикрыла ей ноги хвостом, словно одеялом, и вскоре Невзора начала проваливаться в гулкую зыбь дрёмы. Сон навалился на неё, обездвижил тело и поглотил душу огромной, как пещера, тёмной пастью.

И всё же спала она беспокойно, то и дело выныривая на поверхность яви. Может, мешал ей тусклый свет дня, пробивавшийся во входное отверстие пещеры, а может, металась душа в преддверии превращения – человеческая часть души. Зверь жил в ней с детства, становясь с годами больше и сильнее, но Невзора страшилась его полной победы. Он был жесток и беспощаден, его заботила лишь своя выгода, в его сердце не было места привязанностям. Она знала уродливое, бесчеловечное нутро этого зверя-одиночки, холодного, ожесточённого чудовища, которое не пожалело бы и о Ладушке, случись с нею несчастье. Будучи сам живучим и выносливым, зверь не питал сочувствия к слабым и нежизнеспособным. Сильный выживает, слабый гибнет; раненого добей, падающего подтолкни – так он рассуждал. С его точки зрения, все люди были слабы и не заслуживали ни сострадания, ни уважения. Он уважал только одно право – право сильного.

Если бы не Ладушка, зверь давно победил бы. Ни об отце, ни о матери, ни о братьях не жалела Невзора; с ними у неё никогда не было крепкой душевной связи, в собственной семье она выросла чужаком, приёмышем. Только страстная нежность к Ладушке мерцала жаркой звёздочкой в холодном мраке, только за неё Невзора цеплялась, как за спасительную соломинку. Но слишком хрупкой была эта соломинка... Не станет её – и какая сила будет питать человеческое сердце в звериной груди? Если единственный путеводный лучик света погаснет, как найдёт она дорогу в темноте?

«Чего ворочаешься? – проворчала Лелюшка. – И сама толком не спишь, и другим не даёшь...»

– Прости, – выдохнула Невзора чуть слышно. – Тяжко у меня на сердце.

Остаток дня до наступления сумерек она лежала без сна, в томительной неподвижности, боясь причинить Лелюшке неудобства.

На закате она выбралась из пещеры и слушала вечерний лес, сидя на траве и обхватив колени руками. Последние лучи ласково румянили верхушки деревьев, и в этой безмятежности было разлито такое одиночество, что из горла рвался волчий вой. Из пещеры доносились голоса: оборотни уже не спали, но ждали захода солнца, чтобы выйти. Когда оно скрылось и лес погрузился в голубые сумерки, из пещеры показалась лохматая голова Ерша. Выпрыгнув на траву, он встряхнулся. На Невзору он даже не взглянул.

Загрузка...