Гоги и его медведь 🤫

Тссс, красавицы 🔥

Только между нами.

Помните, как Тенгиз менял памперсы и пел «Синий трактор» в три часа ночи?

Помните, как Нино хватала его за волосы с мелированием?

Так вот — Тенгиз, который стал человеком благодаря девятимесячной сестре, пока не знает всей правды об отце.

А она — в «Гоги и его дороги».

4 главы.

Короткое видео.

Медведь.

И мужчина, который наконец перестал быть невидимым для самого себя.

После этой книги вы перечитаете «Сын его любовницы» совсем другими глазами))

Спойлер из «Не кошерно»: Давид Маркович, жених с виски в десять утра — он ТОЖЕ связан с Гоги.

Как?

Добавляйте в библиотеку — и соберёте весь пазл! 🧩

Глава 1. Камчатка, или дорога домой начинается там, где заканчивается земля

Медведь смотрит на меня.

Я смотрю на медведя.

Между нами сорок метров, бинокль и вопрос, который не задаёт вслух ни один из нас: кто здесь кого изучает?

Он весит килограмм четыреста. Я — девяносто два. У него одна берлога и никаких обязательств до следующей весны. У меня четыре дома, четыре телефона и график, который сложнее расписания международного аэропорта.

Мы оба хищники.

Но он — на пенсии до апреля.

А я — нет.

— Гоги, ра ицди? (Чего ждёшь?) — Вахтанг толкает меня локтем. — Щёлкай уже, уйдёт!

Вахтанг — мой батумский кузен. Сеть заправок, жена с девятнадцати лет, четверо детей, усы как у Сталина и мозги как у бухгалтера. Всю жизнь считает чужие деньги. Сейчас считает секунды.

Поднимаю камеру. Не карабин — камеру. Мы на фотоохоте, генацвале. Двадцать первый век. Медведей больше не бьём — медведей постим.

Щёлк.

Зверь поворачивает голову. Смотрит прямо в объектив. Прямо мне в душу.

Щёлк. Щёлк. Щёлк.

Три кадра. На каждом — глаза. Умные, древние, абсолютно равнодушные.

Медведю плевать на мои четыре телефона. На четыре семьи. На двадцать лет вранья. Медведь знает что-то, чего не знаю я: как быть одним целым.

Встаёт на задние лапы — огромный, невозможный — и я думаю: вот она, обложка. National Geographic. «Последний честный хищник Камчатки».

А потом он уходит. Не убегает — уходит. Разворачивается и исчезает в ольшанике, как будто нас здесь нет.

— Ушёл! — выдыхает Борис за моей спиной.

Борис — девелопер из Москвы. Три развода, два инфаркта и один недостроенный жилой комплекс. Прилетел на Камчатку «перезагрузиться». По-моему, ему нужна не перезагрузка, а полная переустановка системы. Но я молчу. Я всегда молчу. Это моя суперспособность — молчать, улыбаться и никого не обижать.

Четыре жены — и ни одного скандала за двадцать лет.

Это не любовь, генацвале. Это логистика.

— Гоги, покажи что вышло, — Серёга заглядывает через плечо.

Листаю кадры. Медведь в профиль. Медведь анфас. Медведь, который смотрит на меня и видит то, чего я сам боюсь увидеть.

— Красавец, — кивает Серёга.

Серёга — бывший военный, нынешний владелец охранного агентства. Мало говорит. Много понимает. Опасное сочетание.

— Ра мокхда, дзмао? (Что случилось, брат?) — Вахтанг заглядывает мне в лицо. — Ты какой-то странный. С утра молчишь.

— Думаю.

— О чём?

О том, что медведь за тридцать секунд показал мне то, чего я не видел двадцать лет. Как выглядит существо, которое не притворяется.

— О работе, — говорю вслух.

Вахтанг кивает. Работа — это святое. Это он понимает.

Спускаемся в лагерь. Четыре палатки, костёр, котелок с шурпой и абсолютный, звенящий ноль мобильной связи.

Знаете, что такое рай?

Рай — это место, где не ловит сеть.

Для человека с четырьмя телефонами это единственный способ побыть одним человеком.

Серёга разливает чай. Крепкий, с чабрецом, собранным на рассвете. Хороший чай. Честный. Не то что моя жизнь.

— За охоту, — поднимает кружку Борис.

— За фотоохоту, — поправляю я.

— За медведя, который умнее нас, — добавляет Вахтанг.

Пьём.

Камчатка вокруг — огромная, равнодушная, прекрасная. Вулканы на горизонте. Небо, которое здесь почему-то ближе, чем везде. Реки, в которых лосось идёт стеной.

Край земли. Буквально.

Дальше — только океан и Аляска. И ни одна из моих жён не знает, где я.

Лия думает — в Ростове, на переговорах с поставщиками.

Марина думает — в Тбилиси, у родственников.

Айно не думает — она чувствует. Сказала перед отъездом: «Карху, ты идёшь искать себя. Смотри не потеряйся окончательно».

Этери... Этери просто ждёт. Как ждала все восемь лет. Терпеливо. Молча. С верой, которой я не заслуживаю.

Четыре женщины. Четыре дома. Четыре версии меня.

И ни одной — настоящей.

— Гоги, — Вахтанг садится рядом, понижает голос, — скажи честно. Что-то случилось?

— С чего ты взял?

— Я тебя тридцать лет знаю, дзмао. Ты никогда не смотрел на медведя так, будто хочешь с ним поменяться местами.

Вахтанг умнее, чем кажется. Надо бы это запомнить.

— Устал, — говорю я.

— От чего?

От того, что не помню, в каком городе просыпаюсь. От четырёх будильников в телефоне с подписями «Позвонить Лие», «Написать Марине», «Голосовое Айно», «Видео Этери». От того, что у меня четыре дня рождения в году — по одному на каждую жизнь.

— От графика, — говорю вслух. — Много летаю.

— Так отдохни.

— Это я и делаю.

— Нет, — качает головой Вахтанг. — Ты не отдыхаешь. Ты прячешься. Это разные вещи.

Вот за это я его люблю. И за это же ненавижу.

Потому что он прав.

Ночь на Камчатке наступает быстро — будто кто-то выключает свет. Только что было серо, и вот уже темнота, костёр и звёзды.

Звёзд здесь — как нигде. Небо похоже на чёрную скатерть, которую засыпали солью.

Борис храпит в палатке. Серёга ушёл к ручью — медитировать, слушать воду, делать что-то своё. Вахтанг смотрит на огонь и молчит.

А я достаю блокнот.

Старый, потрёпанный, с резинкой, которая вот-вот лопнет. Открываю чистую страницу. Пишу:

«Что я делаю со своей жизнью?»

Красивый вопрос.

Жаль, нет ответа.

Пишу дальше:

«Четыре дома. Четыре женщины. Четыре телефона. Ноль — меня настоящего?»

Вахтанг косится на блокнот. Закрываю.

— Стихи? — спрашивает он.

— Бизнес-план, — отвечаю я.

— На ночь глядя?

— Самое время.

Он кивает. Бизнес — это он понимает.

Остальное — нет.

Утром мы летим в Петропавловск. Потом — в Москву. Четыре телефона включатся. Четыре жизни навалятся одновременно. Четыре женщины спросят: «Ну как отдохнул?»

И я скажу: «Отлично, генацвале. Отлично».

Потому что я всегда так говорю.

Потому что это моя работа — говорить то, что хотят услышать.

Но сегодня ночью, глядя на камчатские звёзды, я думаю о медведе.

Который посмотрел мне в глаза.

Который ничего не сказал.

И ушёл.

Просто ушёл — туда, где ему хорошо.

Не спрашивая разрешения. Не извиняясь. Не оглядываясь.

Может быть, пора.

Может быть, пора и мне.

Утро на Камчатке не наступает — оно взрывается.

Розовый, золотой, алый — небо полыхает так, будто кто-то поджёг горизонт. Ключевская Сопка стоит в этом пожаре как чёрный клинок, воткнутый в землю богами, которые давно ушли, но забыли забрать оружие. Четыре тысячи семьсот пятьдесят метров камня, льда и огня. Самый высокий активный вулкан Евразии. Последний раз просыпался три года назад — выбросил столб пепла на двенадцать километров, засыпал три посёлка, напугал сейсмологов до заикания.

Сейчас молчит. Курится слегка, лениво, как старик над чашкой чая. Но это молчание обманчиво, я уже понял. На Камчатке всё обманчиво: тихие реки, в которых можно утонуть за секунду, ласковые медведи, которые сворачивают шеи одним ударом, гостеприимные местные, которые неделю будут поить тебя чаем, а потом скажут: «Однако, уезжай, паря, духи тебя не приняли». И ты уедешь, потому что с духами не спорят. Особенно здесь, на краю земли, где мобильная связь — миф, а шаманы — реальность.

Ительмены, которые жили здесь до того, как пришли русские казаки с крестами и саблями, верили, что Ключевская — это дом Козыревского духа, хозяина огня. Ночами он ловит китов в небесном море и жарит их на лаве, а пепел — это остатки его ужина. Когда вулкан молчит — дух сыт. Когда грохочет — проголодался, и тогда лучше уносить ноги, потому что голодный дух не разбирает, кто турист, а кто местный.

Я смотрю на Ключевскую и думаю: вот бы мне так. Молчать, когда сыт. Грохотать, когда голоден. Не притворяться. Не улыбаться, когда хочется выть. Не говорить «всё хорошо, генацвале», когда ничего не хорошо уже лет пятнадцать.

Вулканы не врут. Вулканы просто есть — огромные, древние, настоящие.

А я вру четырём женщинам одновременно и называю это любовью.

— Гоги! — голос Вахтанга разбивает мои философские страдания. — Ра дро арис? (Который час?) Вертолёт через два часа, а ты стоишь как памятник!

— Памятник кому? — спрашиваю я, не оборачиваясь.

— Памятник идиоту, который проспит завтрак! Серёга шурпу доедает, тебе ничего не останется!

Это работает. Шурпа Серёги — единственная честная вещь в моей жизни. Баранина, картошка, морковь, лук, специи — всё простое, всё настоящее, ничего лишнего. Как сам Серёга: молчаливый, надёжный, непрошибаемый. Бывший спецназ, нынешний владелец охранного агентства, вечный холостяк. Говорит, что женщины — это слишком сложно. Я киваю и не рассказываю, насколько он прав.

Спускаюсь к костру. Борис уже сидит с миской, жуёт сосредоточенно, как будто это не завтрак, а деловые переговоры. Серёга помешивает котелок. Вахтанг разливает чай — крепкий, чёрный, с диким чабрецом, который мы собирали вчера на склоне.

Обычное утро. Обычные мужчины. Обычный разговор о погоде, о маршруте, о том, сколько медведей видели вчера на реке.

И я среди них — обычный Гоги. Ресторатор из Москвы. Хороший парень. Душа компании.

Никто не знает.

Никто даже не догадывается.

— Сегодня летим на Узон, — говорит Серёга, не поднимая глаз от котелка. — Кальдера. Гейзеры. Грязевые вулканы. Марсианские пейзажи.

— Там горячие источники есть? — спрашивает Борис. — Хочу кости погреть.

— Есть. Только осторожно — в некоторых вода под девяносто градусов. Сваришься раньше, чем поймёшь.

— Как в браке, — хмыкает Борис.

Все смеются. Я тоже смеюсь. Рефлекс.

Узонская кальдера — это место, где земля забыла притворяться твёрдой. Девять километров на двенадцать — гигантская чаша, оставшаяся от вулкана, который взорвался сорок тысяч лет назад. Теперь здесь булькают грязевые котлы, свистят фумаролы, бьют гейзеры, и пар поднимается отовсюду, как будто земля дышит. Не метафора — буквально дышит, я видел фотографии. Серёга показывал.

Вертолёт приземляется на площадке у кордона. Выходим — и я забываю дышать.

Это не Земля. Это не может быть Земля. Жёлтое, оранжевое, красное, белое — цвета, которых не бывает в природе, но вот они, прямо под ногами. Сера кристаллизуется на камнях, образуя узоры, похожие на письмена забытого языка. Пар вырывается из трещин с шипением, как будто планета предупреждает: осторожно, я живая, я могу укусить. Запах серы — резкий, едкий — забивает ноздри, но через минуту привыкаешь, как привыкаешь ко всему: к вранью, к двойной жизни, к четырём телефонам в кармане.

— Налево не ходить, — говорит егерь, пожилой ительмен с лицом, вырезанным из моржового клыка. — Там земля тонкая. Провалишься — сваришься. Направо не ходить — там медведица с медвежатами. Прямо — можно, но осторожно. И не шуметь. Духи не любят громких.

— Какие духи? — спрашивает Борис скептически.

Егерь смотрит на него долго, внимательно. Потом говорит:

— Те, которые здесь жили до нас. И будут жить после.

Борис хочет что-то возразить, но осекается. Здесь, на краю кипящего котла, посреди марсианского пейзажа, очень легко поверить в духов. Очень трудно — в собственную значимость.

Идём по деревянным мосткам, проложенным над горячей землёй. Внизу булькает, хлюпает, вздыхает. Гейзер справа выбрасывает струю воды — внезапно, без предупреждения — и Вахтанг отскакивает, ругаясь на грузинском:

— Шени деда! (Твою мать!) Предупреждать надо!

— Он не умеет предупреждать, — говорит егерь спокойно. — Он гейзер.

Я смеюсь. Впервые за неделю — смеюсь по-настоящему. Потому что это правда. Гейзер не умеет предупреждать. Вулкан не умеет извиняться. Медведь не умеет притворяться.

Только люди умеют.

Только я умею.

Останавливаемся у Банного озера — небольшого водоёма с молочно-голубой водой, от которой поднимается пар. Температура — сорок два градуса. Идеально для купания, если не считать, что рядом булькают котлы с кипятком.

Борис лезет первым. Потом Вахтанг. Потом Серёга.

Я сажусь на камень и смотрю на воду. На пар. На горы вокруг — чёрные, рыжие, красные, как будто художник-безумец решил использовать все краски сразу.

Телефоны молчат. Здесь нет связи. Вообще нет. Спутниковый телефон лежит в рюкзаке на экстренный случай — но что считать экстренным? Что кто-то из четырёх жён заболел? Что кто-то из семерых детей сломал руку? Что кто-то из девятнадцати секретных — тех, о которых не знает никто — нашёл мой московский адрес?

Всё экстренное. Ничего экстренного. Я так давно живу в режиме постоянного кризиса, что забыл, как выглядит покой.

— Гоги! — кричит Вахтанг из озера. — Заходи! Вода — мечта!

— Сейчас, — говорю я.

Но не двигаюсь.

Потому что думаю о том, что рассказал егерь.

Ительмены верили, что в Узонской кальдере живёт Кутх — бог-ворон, создатель мира. Он сотворил Камчатку из своих перьев, насыпал вулканы из пепла, налил реки из слёз. А потом ушёл — устал, говорят легенды, устал от собственного творения, от людей, которые всё портили, от мира, который не получился таким, как он хотел.

Ушёл и не вернулся.

Иногда, говорят старики, его можно увидеть — чёрную тень на склоне вулкана, огромную птицу в рассветных облаках. Но если увидишь — не кричи, не зови, не проси ничего. Кутх не любит просьб. Кутх любит тех, кто сам знает, чего хочет.

Я не знаю.

Двадцать лет не знаю.

Четыре жены, четыре дома, четыре жизни — и ни одна не моя. Все — чужие. Все — придуманные. Все — роли, которые я играю так давно, что забыл, какое лицо под маской.

— Гоги! — снова кричит Вахтанг. — Ты чего застыл? Ра шенс проблема? (Что у тебя за проблема?)

— Нет проблемы, — кричу в ответ. — Любуюсь.

— Чем?

— Кутхом.

— Кем?

— Неважно.

Вахтанг крутит пальцем у виска — жест универсальный, не требующий перевода — и ныряет обратно в молочную воду.

А я сижу на камне и думаю: может быть, я тоже Кутх. Создал четыре мира из своих перьев. Насыпал горы обещаний. Налил реки лжи. И теперь — устал.

Устал так, что хочется уйти.

Как ворон.

Как медведь.

Как вулкан, который молчит, пока не взорвётся.

Вечером, в лагере у подножия Кроноцкой сопки, я снова достаю блокнот.

Костёр трещит. Серёга читает какую-то книгу про выживание в тайге — кажется, уже двенадцатый раз. Борис звонит по спутниковому — выторговывает какую-то сделку, даже здесь, на краю земли, даже сейчас, когда небо полыхает закатом, а вулкан курится на горизонте. Вахтанг спит — устал, наплавался, набулькался в горячих источниках.

А я пишу.

Первая жена: Лия. Москва. Двадцать пять лет брака. Ресторан «Тбилиси» на Патриарших. Двое детей — взрослых, самостоятельных, давно не нуждающихся в отце. Она думает, что я в Ростове.

Вторая жена: Марина. Подмосковье. Пятнадцать лет второго брака. Дочки-близняшки. Сын от первого мужа, который зовёт меня папой. Она думает, что я в Тбилиси.

Третья жена: Айно. Карелия. Десять лет чего-то, что не поддаётся определению. Никаких детей, никаких обязательств — только руны, травы и уверенность, что я — дух леса в человеческом теле. Она не думает. Она чувствует. И это страшнее.

Четвёртая жена: Этери. Тбилиси. Восемь лет любви под моей настоящей фамилией. Сын. Один. Маленький. Который ждёт папу из России и рисует самолёты.

Четыре женщины.

Семеро детей, о которых знают.

Девятнадцать — о которых не знает никто, кроме меня и одного врача в частной клинике.

И я — посередине.

Как Камчатка между двумя океанами.

Как вулкан между сном и извержением.

Как человек между четырьмя жизнями — и ни одной своей.

Закрываю блокнот.

Завтра мы летим в Петропавловск. Послезавтра — в Москву. Четыре телефона включатся одновременно, и начнётся та жизнь, от которой я бежал на край земли.

Но сегодня — ещё сегодня — я могу побыть никем.

Просто Гоги.

Без фамилии. Без города. Без жены.

Без вранья.

Хотя бы одну ночь.

Спутниковый телефон молчит.

И это хорошо.

Потому что когда молчат телефоны — можно услышать мир. А мир на Камчатке звучит иначе, чем везде: тише и громче одновременно. Тишина здесь — не отсутствие звука, а его изнанка. То, что остаётся, когда убираешь человеческий шум.

Река шумит. Ветер шумит. Вулкан — тот, что на горизонте, — молчит, но молчание его громче любого крика.

Я стою на берегу Авачинской бухты и смотрю на воду.

Бухта — вторая по величине в мире после австралийского Порт-Джексона. Сюда помещается весь мировой флот. Весь, понимаете? Все корабли всех стран — и ещё место останется для яхт олигархов и лодок рыбаков.

Но сейчас здесь только чайки, три рыболовецких траулера и я — грузин с четырьмя телефонами, который прячется от жизни на краю земли.

— Гоги! — голос Вахтанга откуда-то сзади. — Катер через час. Идём обедать.

Катер. Через час. Последняя прогулка по бухте перед вылетом в Москву.

Оборачиваюсь. Вахтанг стоит на пирсе, машет руками. Рядом Борис с фотоаппаратом — снимает чаек, закат, собственную тень.

Иду к ним.

Ресторан на набережной называется «Камчатка» — оригинально, да. Деревянный сруб, вид на бухту, запах рыбы и костра. Внутри — столы из грубых досок, чучело медведя в углу (смотрит осуждающе, как будто знает что-то), меню на трёх языках: русский, английский, корякский.

Корякский — это не шутка. Местные коряки до сих пор говорят на своём языке, хоть их осталось меньше десяти тысяч на всю Россию. Маленький народ с большой историей. Они жили здесь до того, как пришли русские, до того, как пришли японцы, до того, как вообще кто-либо решил, что Камчатка — это территория, которую можно захватить.

Коряки знали лучше. Камчатку нельзя захватить. Можно только попроситься в гости.

— Что будешь? — спрашивает Вахтанг, листая меню.

— Уху.

— Опять уху? Мы три дня уху едим.

— И ещё три дня буду. Когда вернусь в Москву — будет сациви и хачапури. Здесь — уха.

Вахтанг качает головой. Не понимает. Для него еда — это топливо. Для меня — география. Я ем место, в котором нахожусь. Впитываю его. Запоминаю языком.

Может, поэтому у меня четыре жены в четырёх городах? Каждая — вкус. Каждая — блюдо, которое я не смог распробовать за один раз.

Лия — харчо. Густое, острое, согревающее. Двадцать пять лет — и всё ещё обжигает.

Марина — паста карбонара. Почему итальянское? Потому что она всегда хотела в Италию. Так и не свозил.

Айно — калитки с картошкой. Карельская еда, простая, честная, пахнущая дымом и лесом.

Этери... Этери — это хлеб. Пури из тонэ, горячий, с хрустящей коркой. То, без чего не бывает грузинского стола. То, без чего не бывает меня настоящего.

Четыре вкуса. Четыре дома. Четыре дороги.

И я — как повар, который не может выбрать одно блюдо.

Уха приходит в глиняном горшке. Дымящаяся, золотистая, с кусками нерки, которая ещё вчера плавала в реке. Ложка деревянная, тяжёлая, из местной берёзы.

Первый глоток.

Камчатка — на языке, в горле, в животе. Солёная, рыбная, дикая. Так, наверное, пахло море до того, как появились люди.

— Хорошо? — спрашивает Серёга.

— Хорошо.

— То-то.

Серёга — единственный из нас, кто был здесь раньше. Пятнадцать лет назад, когда служил. Не любит рассказывать, но иногда проговаривается. Про медведей, которые заходили в расположение части. Про северное сияние в минус сорок. Про солдата из его взвода, который ушёл в тундру за грибами и вернулся через трое суток — седой, но живой.

— Что там было? — спросил я тогда.

— Не знаю, — ответил Серёга. — Он не рассказывал. Только улыбался.

Камчатка делает с людьми странное. Одних ломает. Других — находит.

Интересно, к каким отношусь я?

После обеда — катер.

Маленький, белый, с мотором, который чихает и кашляет, но тащит. Капитан — мужик лет шестидесяти с лицом, которое видело всё: и девяностые, и нулевые, и четырнадцатый год, и ковид. Зовут Михалыч. Просто Михалыч, без имени.

— Куда пойдём? — спрашивает он.

— На выход из бухты, — говорит Серёга. — Океан хочу показать.

— Океан покажу. Только недалеко — волна к вечеру поднимется.

Выходим из бухты.

И я понимаю, почему Серёга хотел это показать.

Тихий океан — не тихий. Это враньё, придуманное картографами, которые никогда его не видели. Океан — серый, стальной, тяжёлый, как взгляд человека, который устал прощать. Волны бьют в борт — не злобно, но настойчиво, напоминая: ты здесь гость, человечек, и гостеприимство моё — не бесконечно.

— Двенадцать тысяч километров до Америки, — говорит Михалыч. — Прямо по курсу. Можем доплыть, если бензина хватит.

— Не хватит, — говорит Борис.

— Знаю. Но помечтать-то можно.

Мечтать. Да. Я тоже мечтал когда-то. Давно. В другой жизни. Когда был одним человеком с одной мечтой.

Какой?

Уже не помню.

Катер качается на волнах. Вахтанг зеленеет — укачало. Борис снимает видео для внуков, которых у него нет, но обязательно будут, как он верит. Серёга стоит на носу, подставляя лицо ветру.

А я смотрю на воду.

На горизонт, где небо сливается с океаном.

На чаек, которые орут, как торговки на тбилисском рынке.

На Камчатку, которая остаётся за кормой — огромная, дикая, настоящая.

И думаю: вот она, Россия.

Не та, которую показывают в новостях. Не та, которую обсуждают в ресторанах на Патриарших. Не та, которую я знаю — Москва, Питер, Сочи, Подмосковье, кольцевая, пробки, светофоры.

Настоящая.

Та, которая начинается там, где заканчивается асфальт.

Моя бабушка — мамина мама, из горного села под Казбеги — говорила: «Гоги, земля везде одинаковая. Это люди разные. И истории разные. А земля — одна».

Она была неправа.

Земля — разная. Очень разная. Камчатка не похожа на Грузию. Карелия не похожа на Подмосковье. Москва не похожа ни на что — даже на саму себя вчерашнюю.

Но люди...

Люди, может, и правда одинаковые.

Везде врут. Везде любят. Везде боятся одиночества и смерти. Везде ищут кого-то, кто скажет: «Ты в порядке. Ты хороший. Ты не зря живёшь».

Четыре жены — это четыре голоса, которые говорят мне это.

Каждый день.

В четырёх разных городах.

Но если голосов четыре — слышу ли я хоть один?

Катер разворачивается. Бухта принимает нас обратно — спокойная, тихая, укрытая от океана сопками. Как объятие. Как дом.

Михалыч швартуется, получает деньги, жмёт руки.

— Приезжайте ещё, — говорит он. — Камчатка любит гостей.

— Вернусь, — говорю я.

И сам не знаю — правда или ложь.

Как обычно, впрочем.

Вечер.

Последний вечер на Камчатке.

Сидим в гостинице — простой, советской, с коврами на стенах и видом на Корякский вулкан. Завтра утром — самолёт. Девять часов до Москвы. Девять часов, чтобы снова стать тем Гоги, которого знают все.

Ресторатором. Мужем. Отцом. Другом.

Лжецом.

Вахтанг разливает чай. Мы не пьём алкоголь — не потому что нельзя, а потому что не хочется. Камчатка отрезвляет лучше любого похмелья.

— Генацвале, — говорит Вахтанг, — давай тост.

— Тост? Под чай?

— А почему нет? Тост — это не про напиток. Тост — это про слова.

Он прав. Грузинский тост — это не «за здоровье» и не «будем». Это — история. Притча. Молитва.

— Хорошо, — говорю я. — Слушайте.

Все смотрят на меня. Вахтанг, Борис, Серёга. Три человека, которые думают, что знают меня.

И не знают ничего.

— Жил один грузин, — начинаю я. — Не важно, как его звали, пусть будет Гиви. Обычный парень из Кахетии, из деревни, где делают лучшее вино в мире и рассказывают лучшие истории во вселенной. И был у этого Гиви один талант: он умел быть тем, кого от него ждут. С отцом — послушный сын. С друзьями — весёлый кутила. С девушками — романтик и поэт. С врагами — ну, врагов у Гиви не было, потому что он со всеми умел ладить.

— Хороший талант, — говорит Борис.

— Подожди, — говорю я. — Слушай дальше.

Борис замолкает.

— И вот прошли годы. Гиви женился. Потом ещё раз. Потом ещё. Не потому что был плохим — потому что хотел всем понравиться. Каждой жене говорил: ты единственная. И не врал — в тот момент, когда говорил, она действительно была единственная. Понимаете? Он верил в свою ложь сильнее, чем в правду. Потому что правда — одна. А ложь — бесконечна.

Тишина.

Вахтанг смотрит на меня. Что-то в его глазах... понимание? Подозрение? Не знаю.

— И чем всё закончилось? — спрашивает Серёга.

— А я не знаю, — говорю я. — История ещё не закончилась. Гиви ещё жив. Сидит где-то, пьёт чай, смотрит на вулкан. И думает: как жить дальше?

— И как? — спрашивает Борис.

Пожимаю плечами.

— Если бы знал — рассказал бы.

Поднимаю чашку.

— За Гиви. За всех нас, кто не знает, как жить дальше. И за Камчатку, которая не даёт ответов, но задаёт правильные вопросы.

Пьём.

Чай горячий, терпкий, с привкусом дыма и камчатских трав.

И молчим.

Потому что иногда молчание — единственный честный ответ.

Ночь.

Не сплю.

Стою у окна, смотрю на вулкан. Корякский — красавец, шесть тысяч метров, последний раз извергался в две тысячи девятом. Сейчас спит. Как и весь город. Как и весь полуостров, если не считать медведей, которые скоро уйдут в спячку, и рек, которые не спят никогда.

В кармане — четыре телефона.

Все выключены.

Последняя ночь тишины.

Завтра — Москва. Лия. «Гоги, ну наконец-то». Харчо на плите. Ресторан, который требует внимания. Сын, который давно вырос и смотрит на меня как на партнёра, а не как на отца. Дочь, которая живёт в Париже и звонит раз в месяц.

Послезавтра — Подмосковье. Марина. «Гоша, как съездил?». Девочки-близняшки, которые уже не близняшки, а подростки с тиктоками и парнями. Сын Марк, который...

Стоп.

Марк.

Программист. Двадцать пять лет. Не мой биологически — от первого мужа Марины, который исчез до рождения. Я растил его с десяти лет. Он называет меня папой.

Он хороший парень.

И он... встречается с кем-то.

Марина говорила. Недавно. «Гоша, у Марка кто-то появился. Старше его. Он не рассказывает, но я вижу — счастлив».

Старше его.

Почему эта деталь застряла в голове?

Почему я думаю об этом сейчас, посреди камчатской ночи, глядя на вулкан?

Не знаю.

Или знаю — но боюсь додумать.

Некоторые мысли лучше не заканчивать.

Некоторые дороги лучше не начинать.

Утро.

Аэропорт Елизово.

Маленький, уютный, с магазинчиком сувениров, где продают магнитики с медведями и консервы из красной икры. Борис покупает всё подряд — для коллег, для соседей, для женщины, которая убирает его квартиру. Щедрый человек Борис. Три развода — и до сих пор верит в подарки.

Вахтанг звонит жене. Говорит на грузинском, тихо, нежно, с улыбкой, которая делает его лицо моложе на двадцать лет. «Диах, чемо сикварули (Да, моя любовь)... Диах, сахлши мовдивар (Да, еду домой)... Ме шен миквархар (Я тебя люблю)».

Одна жена. Одна любовь. Одна жизнь.

Как просто.

Как сложно.

Серёга читает книгу. Всё ту же, про выживание. Или другую — не вижу обложку.

А я сижу и смотрю в окно.

На взлётную полосу.

На самолёт, который через час унесёт меня обратно.

В мою жизнь.

В мои четыре жизни.

— Гоги, — голос Вахтанга, — ты чего такой мрачный?

— Не мрачный. Задумчивый.

— Разница?

— Мрачный — это когда плохо. Задумчивый — когда не знаешь, плохо или хорошо.

Он кивает. Садится рядом.

— Дзмао, — говорит тихо, — я тебя тридцать лет знаю. И последние дни ты сам не свой. Что происходит?

Смотрю на него.

Мой кузен. Сын маминой сестры. Мы вместе росли — каждое лето в деревне, каждую Пасху на кладбище, каждую свадьбу за одним столом. Он знает меня лучше, чем кто-либо.

И не знает совсем.

— Вахтанг, — говорю я, — ты когда-нибудь хотел быть другим человеком?

— Нет.

— Никогда?

— Никогда. Зачем? Я — это я. Другого не будет.

— А если ты — это несколько человек? Если ты сам не знаешь, какой из них настоящий?

Он смотрит на меня долго. Внимательно.

— Гоги, — говорит он наконец, — ты или пьян, или влюбился, или сходишь с ума. Что из трёх?

Смеюсь.

— Может, всё сразу.

— Тогда тебе нужен врач. Или священник. Или хорошая женщина.

— У меня есть хорошая женщина.

— Тогда в чём проблема?

В том, что их четыре, хочу сказать я. В том, что каждая — хорошая. В том, что я люблю каждую — по-своему, по-разному, по-настоящему. В том, что любовь — это не арифметика, её нельзя разделить на четыре и получить четверть от целого.

— Нет проблемы, — говорю вслух. — Просто устал.

— Тогда отдыхай.

— Это я и делаю.

— Нет, — качает он головой. — Ты не отдыхаешь. Ты бежишь. От чего — не знаю. Но бежишь. Я вижу.

Умный мой кузен.

Слишком умный.

Посадка объявляют по громкой связи. Русский, потом английский, потом — почему-то — японский. Туристы из Токио любят Камчатку. Прилетают посмотреть на вулканы, сфотографироваться с медведями (издалека, через объектив), попробовать красную икру ложками.

Для них Камчатка — экзотика.

Для меня — последнее место, где я был честен сам с собой.

Идём на посадку.

Самолёт — Боинг, старенький, но надёжный. Девять часов до Москвы. Девять часов между двумя жизнями.

Сажусь у окна. Вахтанг — рядом. Борис и Серёга — через проход.

Двигатели гудят.

Самолёт разгоняется.

И Камчатка — вулканы, бухта, медведи, тишина — уходит вниз, уменьшается, исчезает.

Как сон.

Как честность.

Как я сам — тот, которым был последние пять дней.

Под крылом — облака. Белые, бесконечные, похожие на вату, которой заткнули небо.

Девять часов.

Успею подумать.

Или не успею — и тогда Москва решит за меня.

Как обычно.

Как всегда.

Три часа в воздухе.

Вахтанг спит, накрывшись пледом. Борис смотрит какой-то фильм — комедию, судя по тому, как хрюкает. Серёга читает. Всё ту же книгу. Или уже следующую — у него с собой три.

А я думаю о дорогах.

О том, как странно устроена Россия.

Девять часовых поясов. Одиннадцать миллионов квадратных километров. Страна, которую невозможно объехать, обойти, облететь за одну жизнь.

И при этом — одна. Единая. Связанная дорогами, рельсами, воздушными трассами.

Из Москвы в Петропавловск — девять часов. Из Москвы в Тбилиси — три часа, но это уже другая страна, хотя была одной когда-то. Из Москвы в Хельсинки — час двадцать, ближе, чем в Сочи.

География — странная наука.

Она говорит о расстояниях — но не о близости.

Камчатка ближе моему сердцу, чем Подмосковье, хотя лететь в десять раз дольше.

Тбилиси роднее Москвы, хотя я прожил в Москве двадцать пять лет.

Карелия понятнее любого города, хотя я до сих пор не выучил ни одного финского слова.

Где мой дом?

Там, где я сплю?

Там, где меня ждут?

Там, где я не вру?

Если последнее — то нигде. Потому что я вру везде. Всем. Всегда.

Даже сейчас — вру Вахтангу, который спит рядом и не знает, что его кузен — чудовище с четырьмя лицами.

Даже Камчатке — врал, когда говорил, что вернусь.

Даже медведю — врал, когда смотрел в глаза и думал о честности.

Враньё — это не то, что я делаю. Враньё — это то, кем я стал.

И Камчатка — единственное место, где я это понял.

За это ей спасибо.

Пять часов в воздухе.

Половина пути.

Под нами — Сибирь. Бесконечная, белая, пустая. Тайга, которую не видно под облаками, но я знаю, что она там — огромная, молчаливая, равнодушная к человеческим драмам.

Сибирь видела всё. Каторжников и золотоискателей. Ссыльных декабристов и сталинские лагеря. Нефтяные вышки и шаманские костры. Ничего её не удивляет. Ничего не меняет.

Моя бабушка — та, из-под Казбеги — рассказывала историю о грузине, который попал в Сибирь в тридцать седьмом. Его звали Датико, он был учителем из Кутаиси, и его забрали за то, что читал стихи Галактиона Табидзе на уроках.

— Забрали за стихи? — спрашивал я, маленький.

— За стихи, за мысли, за взгляд — забирали за всё, — отвечала бабушка. — Время было такое. Тёмное время.

Датико провёл в лагере десять лет. Выжил — не все выживали. Вернулся в Кутаиси — седой, худой, с глазами, которые смотрели сквозь людей. Женился. Родил сына. Умер в шестьдесят втором — сердце не выдержало.

Но перед смертью сказал жене:

— Сибирь — это не наказание. Сибирь — это урок. Она учит главному: человек может выжить без всего. Без дома, без семьи, без надежды. Но без себя — не может.

Я думаю об этом сейчас. Над Сибирью. В самолёте, который несёт меня обратно в жизнь, где я потерял себя двадцать лет назад.

Без дома — можно. У меня четыре дома, и ни один не мой.

Без семьи — можно. У меня четыре семьи, и в каждой я — гость.

Без надежды — можно. Я давно не надеюсь — я планирую. График, логистика, расписание.

Но без себя?

Можно ли жить без себя?

Я живу. Двадцать лет. Живу — и не знаю, кто я.

Гоги? Какой Гоги? Московский? Подмосковный? Карельский? Грузинский?

Все четыре — и ни один.

Семь часов в воздухе.

Два до посадки.

Вахтанг просыпается, зевает, смотрит в окно.

— Где мы?

— Над Уралом, — говорю я. — Скоро граница Европы и Азии.

— Какая граница? Всё одно и то же — облака.

Он прав. Сверху — никаких границ. Никаких линий на карте. Просто земля — огромная, круглая, безразличная к нашим делениям на страны, области, районы.

Но мы-то знаем, что границы есть.

Между Европой и Азией.

Между Россией и Грузией.

Между мной — и всеми, кого я люблю.

— Гоги, — говорит Вахтанг, — хочу спросить одну вещь. Только честно.

— Спрашивай.

— Ты счастлив?

Молчу.

Не потому что не знаю ответа. Знаю. Но не могу произнести вслух.

— Счастье — это сложно, — говорю наконец.

— Нет, — качает он головой. — Счастье — это просто. Или да, или нет. Третьего не бывает.

— Бывает.

— Нет. Это тебе кажется, что бывает. Потому что ты боишься честного ответа.

Умный мой кузен.

Слишком умный для своих заправок.

— Я не знаю, — говорю я. — Честно — не знаю. Иногда — да. Иногда — нет. Чаще — что-то между.

— Что-то между — это не жизнь, — говорит Вахтанг. — Это ожидание жизни. Как в аэропорту: сидишь, ждёшь рейс, пьёшь кофе, листаешь телефон. Вроде жив — а вроде и нет.

— Философ ты, Вахтанг.

— Нет. Просто женат тридцать лет на одной женщине. Это учит думать.

Смеюсь. Он тоже.

И на секунду — одну короткую секунду — мне кажется, что всё будет хорошо.

Что я прилечу в Москву и всё решу.

Что выберу одну жизнь — и проживу её до конца.

Что перестану быть четырьмя и стану одним.

Секунда проходит.

И я снова — Гоги. Ресторатор. Муж четырёх женщин. Отец семерых детей (официальных) и девятнадцати (секретных). Человек, который не знает, кто он.

Человек, который летит домой.

В какой из четырёх — ещё не решил.

Девять часов.

Посадка через тридцать минут.

Москва под крылом — серая, плоская, расчерченная квадратами улиц и прямоугольниками домов. Шереметьево приближается — терминалы, полосы, машины, люди, муравьиная суета.

Четыре телефона в кармане.

Все выключены.

Ещё тридцать минут тишины.

Ещё тридцать минут, чтобы быть никем.

Потом — включу. И начнётся.

Сообщения. Звонки. «Гоги, ты где?» «Гоша, когда приедешь?» «Карху, духи зовут». «Гиоргико, сын ждёт».

Четыре голоса.

Четыре любви.

Четыре дороги домой.

И я — на развилке.

Как в той детской сказке про витязя на распутье. Налево пойдёшь — коня потеряешь. Направо пойдёшь — голову сложишь. Прямо пойдёшь — себя найдёшь.

Но что, если дорог — четыре?

И на каждой — теряешь что-то?

Самолёт касается земли.

Толчок. Рёв двигателей. Аплодисменты — кто-то ещё хлопает при посадке, старая советская привычка.

Москва.

Россия.

Дом.

Один из четырёх.

Включаю телефоны. Все четыре. По очереди. Чёрный, синий, зелёный, красный.

Экраны загораются.

Сообщения сыплются — десятки, сотни.

Начинается.

Моя жизнь.

Мои четыре жизни.

Мой персональный ад, который я сам построил и сам обставил мебелью.

— Гоги! — голос Вахтанга. — Идём. Багаж ждать не будет.

Встаю.

Иду.

Москва за окном — серая, ноябрьская, родная и чужая одновременно.

Первая дорога домой — пройдена.

Осталось три.

Или — целая жизнь, чтобы понять, что дорога была одна.

И я её пропустил.

Загрузка...