Но в клуб нас не пустили. Мы стояли перед столиком, где заседал господин «эконом» клуба в засаленном фраке, требовавший, чтобы мы назвали имя какого-либо старшины, который мог бы нас рекомендовать.
— У нас теперь строго, — прибавил эконом, — полиция придирается…
Ни у меня, ни у Изы не было в этом городишке никого знакомых, к тому же странный костюм Изы не позволял раскрывать тайн ее маскарада. Мы постояли перед широкой лестницей, поднимавшейся в игорные и буфетные залы, откуда несся слитный шум голосов.
— В этот храм пока входа нет, — сказала Иза. — Ну, потерпим, дружок, завтра мы устроимся. А сегодня доверимся чутью возницы.
Мы вышли снова на улицу.
— Куда ты возишь ночью молодых и старых? — спросила Иза извозчика.
— Известно куда, к Опалихе.
— Ну, вези и нас.
Извозчик тронул.
— О чем ты думаешь? — коснулась моего рукава Иза.
— О том, что я сейчас спрыгну с дрожек и предоставлю тебе одной опускаться в ямы этого города.
— Одну ночь, одну ночь, мой милый. Ну, будь тверд. Подумай сам, какой материал я даю тебе для твоих окончательных решений. Если уж отрясать прах от мог твоих, как ты хочешь, то надо изведать все. Пусть уж накопится в душе отвращение ко всему полное…
— Пожалуй. Я сам так думаю…
— Ну, вот. Извозчик, поскорей.
Мы мчались вдоль длинной темной улицы, по которой шли кирпичные амбары, глухие, с запертыми железным болтом дверями, подле которых выли на цепях и веревках псы. Потом вынырнули из темных углов и закоулков на площадь, и в этот миг из-за обрывков туч выскользнул лунный серп и поплыл к дальним громадам туч, серебрясь и отсвечиваясь по их краям. На краю площади подымался дом с закрытыми окнами и большим тусклым фонарем у подъезда.
— Вот она, Опалиха, — ткнул кнутовищем извозчик.
— Подъезжай.
Мы поднялись по ступеням крылечка, вошли в полутемную переднюю, тускло освещенную маленькой керосиновой лампочкой, и остановились перед дверью, обитой войлоком. Я взялся за ручку двери и тронул ее. Звонка не было.
В стекле маленького окошечка я заметил какое-то движение. Кто-то взглянул на нас. Потом изнутри загремели болтом и дверь открылась.
Седенький маленький старичок, очень приличный, в траурном галстуке, черном с белым кантом, во фраке, ввел нас, приветливо здороваясь и показывая рукой на освещенную лестницу, по которой мы должны были подняться.
— Платье верхнее можете оставить здесь, а кроме того, по рублю за вход прошу у кассира заплатить.
Здесь же за решеточкой сидел другой старичок, дрожащие, узловатые коричневые руки которого протянули нам сдачу и какие-то два красные билетика, на которых карандашом были сделаны таинственные знаки. С этими билетиками мы двинулись по лестнице наверх.
В первой зале, обитой красными обоями, со стульями по стенам и плохими репродукциями Фрагонара, было почти пусто. В углу у механического пианино возился бледный и вялый молодой человек, подле него какой-то, по-видимому, музыкант, с профессиональной солидностью во взоре, перелистывал страницы иллюстрированного журнала, ожидая момента исполнения своих обязанностей и ни на кого не обращая внимания.
Иза, молча шедшая со мной, внезапно остановилась у стены и, улыбаясь, остановила меня подле огромной гравюры с картины Фрагонара.
— Посмотри, право же, здесь есть что-то щекочущее и дразнящее. Несмотря на все…
Картина изображала лежащую навзничь огромную женщину, пышные формы которой были обнажены перед карающей рукой младенца-Амура, розга которого оставляла следы на бедрах лежащей дамы; она улыбалась, принимая наказание от руки бога любви, карающего, вероятно, за излишнюю строгость и недоступность внушениям страсти.
Иза вздохнула перед этой картиной, висящей на стене учреждены я, содержимого некоей Опалихой.
— Ах, — сказала она, — я думаю о том, какой, в сущности, жизнь могла бы быть легкой, вкусной, именно вкусной, если бы люди вот вроде тебя, тяжелые, ищущие какого-то непонятного смысла, какого-то оправдания, не налагали тяжкого груза на легкие весы жизни и теряли в ней всякий баланс.
— Не хочешь ли ты здесь продолжать философские споры?
— Здесь именно подобающее место для глубокомысленных дискуссий. Неужели ты не чувствуешь этого? Сядем вот здесь немного, перед этой картиной, и пусть Фрагонар вдохновит меня объяснить тебе, какой легкой, нежной, ароматной и вкусной могла бы быть жизнь, если бы мы, чувственники, эпикурейцы, победили вас, тяжелодумов, изнывающих от огня насилуемой и сдерживаемой чувственности… Не обращай внимания, — прибавила Иза, видя, что пришедший недавно седоватый высокий мужчина с острым носом и закрученными усами прислушивается к нашему разговору.
— Я извиняюсь, — сказал мужчина с мефистофельскими бровями и седой головой, — но мне очень понравилось ваше слово — «вкусная жизнь». Это, право, хорошо сказано. Смело. Если позволите, — мужчина развел руками, — здесь все знакомы… Я бы принял участие в вашей пре…
— Пожалуйста… Кстати, поведите нас по этому дому, в котором мы в первый раз, и будьте нашим чичероне.
— Великолепно. А потом, когда я проведу вас через голубой и розовый залы и вы на часок заглянете в уединенные гроты наслаждений, мы соберемся в угловой гостиной за столом и там в обществе дам и мужчин продолжим наш философский спор. Это будет восхитительно. Такую программу я имею в виду здесь впервые… Это все благодаря вам, юноша… — И седоусый мужчина тронул слегка мускулистой рукой локоть Изы.
Галерейкой, обтянутой красным сукном, мы прошли в большой зал, где у круглых тяжелых столов суетились лакеи, приготовляя колоды карт и футляры для них. Вокруг столов уже фланировали люди, отравленные ядом игры, нетерпеливо ждущие момента смены острых ощущений игры. Бритый испитой молодой человек; какой-то старик с профессорской внешностью, с почтенными сединами и в очках устремлял сквозь стекла острый неподвижный взгляд на стол и столбики запечатанных пока колод. Высокая дама, жирная, унизанная камнями, нагнувшись к уху лысого спутника, шептала ему что-то, потом стала рыться в своем черном бархатном мешке, где перемешаны были — платочек, сторублевки, коробочка с рисовой пудрой и много других мелких вещиц.
— Это храм игры и случайного счастья… Здесь пока еще не наступил вожделенный момент. Пойдемте дальше. Вот сюда. О, Опалиха — это талант. Она верно рассчитала, что именно здесь, где толстые мозолистые пальцы лесопромышленников и судовладельцев ворочают миллионы, именно здесь нужен такой храм забвения… Она угождает всем вкусам.
Наш спутник открыл, нажав незаметную кнопку в стене, дверь и впустил нас в большую круглую комнату, залитую светом розовых фонарей. Розовый дым застилал все в ней смутным флером. Посредине комнаты бил маленький фонтанчик. Комната напоминала плохие олеографии, в которых изображается восточный кейф…………
— Вы не смущайтесь, — говорил наш спутник, входя в комнату и кланяясь сидевшим там, — здесь все знакомы. И вообще у нас царит, как видите, соборное начало…
Мы подошли к круглому столу посредине комнаты. Сидевшие на диване не обращали на нас после первых взаимных приветствий никакого внимания. Один из них, старичок, посадил к себе на колени самую молодую, блондинку с распущенными светлыми волосами, закрывшую его сюртук и колени своими пушистыми прядями. Она ежилась и, смеясь, говорила:
— Ну, посмотрим, что у вас здесь… — и совала руку в его боковой карман, вытаскивая оттуда бумажник. Старик молча смотрел, как она вытащила оттуда сложенную вдвое новенькую сторублевку, вертя ее в руках и наслаждаясь хрустом кредитной бумажки.
— Она потом будет твоя, — сказал старик, аккуратно вынул из ее рук бумажку и снова вложил в бумажник, исчезнувший в его боковом кармане.
— Вот, не угодно ли взглянуть, — сказал спутник наш, указывая на груды фотографий и гравюр, лежавших на столе, — здесь все сделано для обострения тонких чувств. Рассчитано и на людей с художественным вкусом. А вы, кажется, любите все это…
Иза взялась за фотографии и выронила из рук первую же… Чудовищные сочетания тел и человеческих членов были запечатлены на пластинках, лишенных именно той стихии сладострастия, ради которой совершались эти снимки. Лица персонажей, инсценировавших эти сцены страсти, были так сухи, угрюмы, профессионально скучны, что, кроме отвращения, эти снимки ничего не внушали.
Зато альбомы японской эротики и собрание редких воспроизведений с рисунков Гаварни и Бердслея заставили Изу заняться этой грудой картона и долго не отрываться от нее.
— Нет, кто мог ожидать этого в такой купеческой дыре… — говорила она, подымая ко мне возбужденное и порозовевшее лицо.
Седой господин ответил:
— Вы еще не знаете нашей купеческой дыры. Вы у нас найдете таких гурманов и эстетов, каких, может быть, и в столице нет. Право. Я даже вам одного поэта могу показать. Он сегодня, наверное, будет. Мы собираемся иногда и такие, знаете ли, поэмы осуществляем, что и автору «Сатирикона» не снилось…
Иза оглянулась на нашего спутника. Тот снисходительно улыбался.
— Удивлены, что я упомянул автора «Сатирикона»?.. Да мы тут еще недавно пир Тримальхиона изображали. Право. И все, что только у Петрония нашли в этом смысле, то есть в смысле игры эротической фантазии, все и изобразили.
Ну, надо все-таки вам остальное показать. Здесь неинтересно. Пойдемте дальше.
Мы оставили четырех дам и четырех кавалеров, продолжавших молча ощущать друг друга в этом розовом дыму, и двинулись дальше. Мы попали в длинный коридор, устланный густой пушистой дорожкой, в которой утопала нога. По стенам горели лампы. Ряды дверей белели по обе стороны.
— Вы видите эти двери? Это комнаты для эротических инсценировок. Это стоит очень дорого. Здесь целые труппы, персонажи которых разных возрастов. Войти можно в любую, но только с условием не нарушать стройного хода представлений, вызывающих экстаз у зрителя. При входе надо оставить в автомате кредитную бумажку.
Иза пожала плечами:
— Нет, куда мы попали!.. Это какой-то эротический храм. Что же, здесь есть и режиссеры и авторы этих инсценировок?
— Нет. Авторами являются те, кто жаждет тех или иных удовлетворений. Их фантазия и жажда подсказывает им те положения и сцены, в которых они найдут источник для своих чувств. Ну, а как разместить персонажей и внушить им их действия — это опять-таки в руках авторов…
Мы вошли в первую из комнат.
Иза впустила по указанию безмолвного жеста нашего спутника две пятирублевых бумажки в отверстие автомата. Мы стояли у дверей, скрытые тяжелой занавесью, глядя в круглые черные отверстия.
Я смотрел на стоявшего посредине комнаты невысокого, худого человека, как бы застывшего на месте в глубоком и болезненном созерцании. На нем был широкий большой плащ, ниспадавший до пола. Бледное лицо, обрамленное черной бородой, казалось строгим и мертвенным. Подле него стояли ряды белоснежных кроваток. В каждой лежала девушка. На подушках виднелись русые и черные головки…………………………….Инсценировка изображала человека, попавшего в приют юных девушек и получившего власть над их юностью.
Перед нами разыгрывалась одна из тех, в человеческом быту только лишь возможных сцен, которые возникают в бессильном воображении, умирая там невоплощенными. Это было наглядное изображение вечного рабства плоти.
Перед взглядами этого маньяка, быть может, стоявшего только на грани безумия, а может быть, уже окончательно впавшего в водоворот навязчивых эротических представлений, — одна за другой приподымались эти тщательно убранные для спектакля девушки. На их лицах, как это ни странно, изображалось какое-то сознание исполняемого дела, обязанностей, службы… Эта черточка деловитости, какой-то служебности, должна была бы страшно расхолаживать бедного маньяка. Но он, по-видимому, ничего не замечал.
Его поглощало созерцание девической наготы, которой он предавался с глубоким поглощающим вниманием. Потом, разбитый, он сел в кресло.
Человек в халате в одной части комнаты теперь предается мирному кейфу; перед ним письменный стол, его тело утопает в кресле; он задумчиво курит сигару. Вслед за тем в дыму сигары, вероятно, перед ним проносятся видения, возбуждающие жажду. Человек улыбается. Его лицо, с острой черной бородкой и длинным носом, как бы еще вытягивается. Откуда-то из-за угла подымается видение, неизвестно кого изображающее. Может быть, это сам демон наготы или эротического воображения. Он появляется в виде молоденькой девушки, почти ребенка. Она одета до половины в сиреневую ткань с цветами. Ее вид невинен и бесстыден. В ее руке жезл. Она машет им. И потрясенный человек встает.
Как сомнамбула, он протягивает руки и делает несколько шагов по комнате. И когда он доходит до места, где рядами стоят белоснежные кроватки, вдруг меняется освещение и сверху на кровати льется яркий желтый свет и золотыми бликами ложится на подушки, на одеяла, на волосы девушек. Из-под одеял показываются обнаженные тонкие девические руки и лица. С потолка сыпятся розы. Раздается тихая музыка. Человек в экстазе застывает.
Затем начинается его оргия власти над этими нежными телами. Он инсценирует воспитание девушек, школу их. На сцене появляются книги и тетрадки. Человек длит свое наслаждение. Нам становится немного скучно. Может быть, образ Абеляра и Элоизы в первый период их знакомства, когда он был ее строгим учителем, а она его робкой ученицей, носится перед этим героем эротической фантазии, которая перед нами разыгрывалась. Но он следует за Абеляром. Вот одна из этих юных воспитанниц раскрывает книгу. Она смущена. Она потупляет длинные ресницы в смущении. Она не знает своего урока.
Воспитанница встает……………..………………….Мне плохо видно дальнейшее. Среди приподымающихся со своих кроваток девушек исчезает героиня этой инсценировки, очаровательная маленькая Гретхен, на тонком лице которой такое редкое сочетание совершенно прозрачной ясной наивности и нежного лукавства, как бы дрожавшего в мягком коралле ее слегка припухлых губ.
Что с ней?.. На мгновенье мелькает ее нагота… И чудится что-то непоправимое и преступное, убивающее все милое в жизни…………………….……….И самое низкое из всего, что здесь совершалось, было, быть может, то, что мы здесь стояли и смотрели, а подле нас, вытянувшись в струнку, стоял лакей, нанятый для этого за деньги.
Рой девушек вокруг бледного героя этой эротической мистерии танцевал какой-то фантастический танец….
Я делаю шаг вперед. Я хочу рассмотреть этого человека, одного из нас, «насекомых сладострастия», раздавленных слепой силой своих влечений и безумств. Здесь, в этом доме, воздух которого насыщен грубым принципом продажности, где торгуют интимизмом, страстью, всем, что в человечестве пугливо прячут и скрывают, — мне хочется перед лицом продаваемого тела и купленной страсти на минуту заставить себя вникнуть в тайный смысл наших страстей и нашего рабства. Мне хочется постигнуть философию чувственности, разум инстинктов, направление наших влечений, ввергающих наше «я» в яму непонятных, знойных и мощных влечений.
Я начинаю понимать в этот момент, что весь обман сладострастия и страсти именно в том, что представляемый момент удовлетворения кажется каким-то абсолютным, вечным, что длительность его нельзя даже представить прервавшейся. Жажда удовлетворения делает страсть абсолютной, между тем как она относительна и мгновенна. И один и тот же конец в глубине своей таит вечный дьявольский смех над человеческим безумием, которое слишком кратко.
Я протиснулся вперед. С потолка лился все тот же безжалостный свет. О, это была ошибка, что его не смягчили. Вихрь девушек в их прозрачных чулках и коротких тканях, с их белыми и черными косами на девической спине, наконец, сам он, этот усталый и разбитый человек, глаза которого теперь потухли, который подымался с пола в изнеможении и, казалось, скрытой тоске, вопияли громко о человеческом позоре и непобедимом рабстве плоти.
И в этом горьком презрении, которое вызвало во мне зрелище инсценированного сладострастия, я вспоминал собственное рабство, сознание которого не уничтожало страшной власти мгновения.
Оно придет, — и стоит только забыться первому легкому приливу этих вечно новых ощущений — как снова и окончательно поверишь какой-то непонятной правде его смысла, его языка, того, что таится на дне его. И снова возжаждешь этого дня, захочешь окончательного падения, словно там ждет какое-то последнее решение и последнее действие. И снова очутишься у обгорелых пней жизни, в которой, кроме обмана, нет ничего.
Нам дают понять, что все кончено. И мы спешим уйти отсюда. Просыпается трусливое желание бежать. Мы боимся своих инстинктов и зрелища их.
Наш спутник неизвестно куда пропал. Мы выходим в коридор. Раздумываем, куда идти.
— Чего бы ты хотел? — спрашивает Иза. Я отвечаю: «Уйти»…
— А я, ты знаешь что, — я хочу есть… Во мне проснулся аппетит. Я бы съела горячий бифштекс. И выпила бы вина. Где наш спутник? Надо составить стол. Он говорил о каком-то поэте.
А за нами уже вырастает характерная фигура нашего спутника с его мефистофельскими бровями и закрученными седыми усами. Он улыбается нам, как старым знакомым, и говорит:
— Ну, теперь в храм игры. За мной.
Мы попадаем снова в игорный зал, в котором теперь царит оживление. Столы обсели кругом мужчины и дамы, перед которыми в углублениях лежат груды бумажных денег. Лоток с картами стоит перед сухим высоким стариком, который мечет банк. Перед ним гора денег. Он бьет, по слухам, карту за картой.
— Семь тысяч пятьсот в банке, — говорит он, — кто хочет получить деньги?..
Стол в недоумении. Банкомет навел панику. Убиты шесть карт. Неизвестно, сколько еще убьет. Да и вообще все неизвестно в этом доме, где с картами может происходить самая таинственная история.
— Семь тысяч пятьсот в банке, — бесстрастным голосом повторяет банкомет. — Ну, же, господа. Кто хочет получить деньги? Чего вы испугались!
Мы подходили к столу. Наш спутник подошел к одному из углов стола, за которым сидели и стояли игроки, и отрывисто бросил банкомету:
— Карту.
Банкомет поднял на него свои усталые глаза и равнодушно его оглядел:
— На все семь с половиной?
— На все.
Банкомет с тем же скучающим видом сдал карты ближайшему партнеру, который играл за нашего спутника, не имевшего места за столом, и себе. Взглянул на углы своих карт и лениво бросил:
— Карту?
Игравший с ним ответил:
— Требуется.
Банкомет сдал карту, взял себе, поглядел и швырнул все три свои карты на поднос, а лежавшую груду бумажек ленивым движением отодвинул от себя в сторону нашего спутника.
— Четыре очка, — сказал тот, нагибаясь над столом и загребая деньги.
— А у меня был жир, — ответил банкомет, — я же говорил, кто хочет забрать все деньги. А все испугались.
Иза блестящими глазами смотрела на счастливого игрока.
— Ловко вы сыграли, — сказала она. — Я тоже хочу попробовать счастья.
Но тот схватил ее за руку и увлек за собой.
— Нет, нет. Я чувствую, что вам не повезет. Лучше устроимся в красной зале и будем ужинать. Позвольте мне на эти шальные деньги распоряжаться. Поэт уже здесь и Бутыгин, наш музыкант, тоже пришел. Вы увидите наших гурманов и услышите их теории.
Красный зал оказался небольшим уютным помещением, оригинальным, в котором оказалось присутствие не рояля, а фисгармониума.
— Это специально по настоянию нашего музыканта Оберучева, он не может без фисгармониума ни жить, ни пить, — сказал наш спутник и отрекомендовался Логгином Ивановичем Сенцовым, местным купцом.
Подавая ему руку, Иза внезапно ответила:
— Иза Петровна Стурдзня.
Тот слегка попятился в недоумении, потом поднял на нее восхищенные глаза.
— А ведь я что-то подозревал!.. Ай да барынька! Вот это я понимаю. В первый раз в нашем приюте отдохновения наталкиваюсь на такой сюрприз.
Он энергично командовал и лакеи по его распоряжению бегали и устанавливали стол. Иза бросилась в глубокое кресло и схватила с вазы кусок черного хлеба, погружая в него зубы.
— Есть, есть хочу!.. — энергично заявила она.
Сенцов, глядя ей в рот, улыбался и говорил:
— Какие зубы!.. Боже мой!.. И как это я сразу не догадался? А главное, в той комнате… Если бы не полусвет… Но только об этом молчок. Это здесь не допускается. Насчет этого у мадам Опалихи очень строго…
В зал вошел и остановился у двери высокий стройный молодой человек с немного театральными движениями и эффектным напряженным взором.
— Наш поэт, — отрекомендовал его Сенцов, — Звягинцев. Вот, познакомьтесь.
Он что-то шепнул на ухо Звягинцеву. Иза повела слегка на них взглядом и покраснела. Звягинцев глубоко и почтительно ей поклонился. Он сел рядом с Изой и у них завязался легко и непроизвольно разговор, в который я не мог вслушаться, потому что Сенцов в это же время подверг меня внешнему интервью. От него я узнал, что свободное время он проводит в клубе за картами и здесь, а летом, когда он уезжает за границу, он ищет, в сущности, тех же обостренных ощущений, в которых проводит всю жизнь.
— Что прикажете делать! В конце концов, чаша этих самых ощущений ограничена и приходится пить все один и тот же напиток. А больше жить нечем…
За его плечом стоял лакей с огромным блюдом нарезанных ломтей горячего дымящегося мяса. Другой держал блестящие миски с соусами. Сенцов подлил в бокал Изе и мне.
— Ну-с, Иза Петровна.
Лакеи бесшумно убирали закуски и меняли тарелки. Иза наклонилась ко мне и шепнула:
— Оказывается, что главного мы с тобой не видели… Это потом, в конце вечера… Нечто, должно быть, очень свинское, но необходимое для завершения всех наблюдений и для твоих выводов. Ну, давай чокнемся.
— С меня довольно, — ответил я, — я уйду.
— Нет. Ни за что! — Иза сжала под скатертью мою руку. Слева к ней наклонялась голова Звягинцева, он что-то говорил. Иза залпом выпила свой бокал и, поворачивая к нему смеющееся лицо, говорила:
— Ну, а ваша поэма «Тело», о которой говорил вот он? — она кивнула на Сенцова. — Мы хотим слышать поэму.
— Это потом, за кофе и ликерами, — отозвался Сенцов.
— Я охотно прочту. Но, по-видимому, опыт мой неудачен, потому что мне каждый раз перед прочтением моей поэмы новым слушателям хочется прочесть им маленькую лекцию на ту же тему. Не значит ли это, что я не выразил того, что хотел?
Звягинцев, говоря, обращался ко мне. Я пожал плечами.
— Я, собственно, не имею представления, о чем идет речь. Но все же должен сказать, что поэмы порой нуждаются в теоретических введениях, потому что есть идеи, не укладывающиеся в рамках самого замысла, а как бы предшествующие ему. Может быть, такова и ваша идея, которую вам хочется нам выразить.
Звягинцев быстро ответил:
— О, вы весьма метко это определили. Я очень рад, что у меня оказался такой слушатель. Теперь я могу со спокойной совестью приступить к моему введению. Можно?
Стол ответил хором:
— Можно.
Звягинцев помочил свои белые усы в бокале вина и начал:
— Я должен сказать, — теперь он обращался к Изе, — я должен сказать, что, по моему глубокому убеждению, основанному на опыте и притом многолетнем, — тело — совершенно неуловимая и никогда не дающая удовлетворения вещь…
Брови Изы удивленно поднялись. Она с улыбкой ответила:
— Простите. Но почему оно — «вещь» и как это еще неуловимая?..
Звягинцев спокойно продолжал:
— Я убедился в этом. О, вы не знаете, что такое в мужском представлении женское тело… Вы этого не знаете, Иза Петровна, потому что вы — женщина. Если бы же вы и все другие женщины могли это знать, ваша женская власть над нами и нашими инстинктами стала бы так велика, что нам совершенно не под силу было бы бороться с вашим могущественным влиянием и жизненный баланс в женско-мужских отношениях был бы нарушен.
— Но что же такое в вашем мужском представлении женское тело? — воскликнула Иза. — Это, право, становится интересно…
— Как бы вам разъяснить это очень тонкое и смутное обстоятельство? Надо вам сказать, что можно вообще принять за правило, что людей со здоровыми, свежими инстинктами, которые в нужный час вырываются как бы из недр самой природы мощно и стихийно, — между нами, горожанами, почти нет. Инстинкт сочетается с рефлексией; предощущение, мечта, ожидание, разжигание, особая атмосфера эроса — все это подтачивает слепую цельность инстинкта. И прежде всего с юношества, а у многих и раньше создается мечта, создается идол женского тела… Теперь же, — глаза Звягинцева заблестели, а голос раздражительно окреп, — вы мне скажите, ну что такое, по-нашему, по-мужскому, это женское тело…
Он широко развел руками и секунду помолчал, как бы вслушиваясь в некое интимное созерцание:
— Что такое это женское тело в нашем, полном дрожи и желаний, представлении?.. Эти линии, этот рисунок, это ощущение кожи, это общее чувство белизны, форм, тепла, дрожи, красок, запахов… Ну, я же говорю вам, это нечто неуловимое, никогда и ни в чем не дающее удовлетворения… В неясном представлении, рожденном желанием, вы чувствуете, что можно взять целиком всю эту сложность ощущений, именуемую телом, — но стоит только подойти к желанному, стоит только, грубо выражаясь, раздеть женщину, стоит только подойти к ней, нагой и самой желанной — как вы у самого края полной смутности, загадки и совершенной неудовлетворенности… Ну, как обнять, как выпить, как насытиться не в смысле грубого физиологического удовлетворения, а именно в смысле эстетического, глубокого и полного удовлетворения?.. Жажда жизненного обладания всегда остается жаждой и в этом смысле нет возможности насытиться и обладать данным существом, данной женщиной… Я чувствую, что говорю плохо и малоубедительно. Хотел бы только подчеркнуть основную мысль: опускаясь в это море ощущений, дающих всем забвение, никогда не найдешь дна, никогда не дойдешь до конца. Конца нет. Обладания нет. Удовлетворения нет. И в результате нет такого «охотника за любовью», который, получив элементарное удовлетворение, не чувствовал бы себя по-прежнему в плену все тех же определенных чувственных представлений, рожденных образом известного женского типа. Вы понимаете? Мы как-то не можем дойти до тела. Нам что-то мешает. Природа подставляет нам вместо подлинного удовлетворения необходимую в ее целях функцию, создающую мгновенное и призрачное удовлетворение, обман которого мы чувствуем очень быстро. Отсюда вечно длящееся, это жгучее и нежное, обманчивое и чарующее представление о теле, чары которого созданы по представлению в поэме особым «демоном наготы».
Иза во время этой длинной речи нетерпеливо постукивала ложечкой по скатерти стола.
— Вы кончили?.. Ну, теперь поэму… Признаться, я не совсем поняла то, что вы говорили… Тела, о теле, телу… Все это темно. Ты как находишь? — обратилась она ко мне.
— Я нахожу это очень верным, здесь обнаружен вечный наш человеческий, наш мужской обман, сильный более всего для натур с уклоном в сторону эстетизма и мечтательности, но существующий и для обыкновенных сильных и веселых самцов, любителей плоти. Мы жаждем тела и никогда не добираемся до этого тела. На дороге к подлинному удовлетворению стоит грубая и неудовлетворяющая низменная функция, она прекращает эстетические и эротические эмоции, тушит их, она возвращает мужчину и женщину от чувства другого существа к самоощущению, как бы ввергает каждого в самого себя помощью той конвульсивной сладкой муки, которая заставляет прислушиваться только к собственным сильным ощущениям и забывать о другом… А затем следует мгновенное и полное чувство потери и жажды и интереса к телу, приходит если не отвращение, то пресыщение и оцепенение. Опускается железный занавес, чтобы потом снова приподняться над той же тайной и той же жаждой…
— После такого пояснения я могу приступить к чтению, — объявил Звягинцев. — Мысль выражена вполне. Теперь — к некоторым нюансам ощущений, которые я и хотел зарисовать. Итак:
Я думал, что совсем исчезла власть
Форм, нежных белых форм созревшей плоти.
Но вот опять цветет дурманом страсть
И разрастается, как звук в финальной ноте.
И суждено мне снова трижды пасть
И очутиться в чувственном болоте.
Ну что же, бес иль демон злых страстей,
Сплетай концы чудовищных сетей.
Что ты покажешь мне в бесстыдном свете
Живого дня, что мимо нас течет?
Продажную субретку в кабинете,
Или ребенка, чей так влажен рот?..
В дневном кафе у беса на примете
Та кареглазая, что меж гостей снует,
И дразнит целомудрием наряда
И носит чай и чашки шоколада.
О, жалкий бес! Ты побежден хоть раз.
Твое вино в крови перекипело.
Я помню сочетанье карих глаз
С преступной белизной большого тела.
Тогда был воздух светел, как алмаз,
Тогда весна ветвями зеленела.
И я алкал тепла и наготы.
И я дрожал от страсти и мечты.
Я видел сон: двух юных рук сплетенье,
Их тонкий очерк сердце волновал.
Я видел белых нежных ног движенье,
Наивный их и розовый овал.
Бесполой детской груди выраженье
И шелк волос, что нитями спадал,
Беспомощно и шелково светлея
На тонкую девическую шею…
О, Демон наготы! Ты приходил
В прозрачный летний вечер, в полдень синий.
Ты для меня из струй воздушных свил
Нагое тело. В грезах, как в пустыне,
Ты детский ум огнем воспламенил
И я таков остался и поныне.
Безмолвие люблю я наготы,
Слиянье мая, тела и мечты.
Теперь воздушный Демон не слетает
К путям моих блужданий и страстей, —
Он траурного беса посылает
Навстречу бледной дочери ночей
И девушку бесстыдно раздевает
Для сладострастья пальцев и очей.
И факел страсти, насмехаясь, тушит
И жизни храм в обломках пыльных рушит…
Звягинцев читал свои стихи, глядя все время в глаза Изе, как бы для нее одной. Играя тоненькой золотой цепочкой, висевшей на ее шее, Иза, слегка прищурившись не то от улыбочки, не то от напряжения, слушала мерно скандируемые стихи. Когда Звягинцев кончил, она шутливо запутала его руку своей цепочкой и сказала:
— Бедный поэт. Для него так и осталось загадкой женское тело. Он не мог его постигнуть. Отчего? — Брови Изы юмористически поднялись, глаза приняли выражение ужаса. — Как помочь беде!.. — Иза хохотала, хватаясь за бокал с вином и скрывая в нем свою насмешливую улыбку.
Звягинцев сидел спокойный и холодный, посматривая как-то искоса на нее и на меня, еще не определив правильно наших интимных отношений и ощущений друг друга. Он поиграл пальцами своей бескровной бледной руки, на которых горели огни бриллиантов и сапфиров, потом склонил голову, и в его бледных тусклых глазах, казалось, затеплился какой-то кошачий вкрадчивый огонек, когда он сказал:
— Я вам скажу с полной откровенностью, что теперь я стал маньяком этой идеи. Мне нужен хороший объект. Мне нужно живое прекрасное женское тело и в нем сочувствующая моим желаниям воля. Я хочу дойти до этого обладания, борясь с инстинктом и с побуждениями этой хитрой предательницы-природы. Я получу подлинное обладание, минуя инстинкт. Обладание должно быть эстетико-эротическим. В нем созерцание и утонченные касания должны первенствовать. В мгновение величайшей напряженности страсти и жажды, в мучительном мгновении счастья и наслаждения — будет заключаться и высшее возможное удовлетворение. Бог эроса будет удовлетворен. Он бог линий, форм, красок, бог музыки и трепета… Ему нет дел до продолжения рода и этой несчастной телесной производительности. Для него любовь и эротизм — самоцель. Я тоже хочу достигнуть этого как, самоцели…
Глядя на Изу магнетически пристально и как бы излучая из своих глаз этот янтарный теплый хитрый огонек, Звягинцев поигрывал холодными бледными пальцами по скатерти стола, зажигая в гранях камней на своих перстнях целые радужные снопы вспыхивающего света.
— Что же будет делать ваш несчастный, как вы выражаетесь, «объект любви» и эстетических созерцаний во время этих самых ваших экспериментов? Я боюсь, что она умрет со скуки… Ну, не сердитесь, — Иза потянула за цепочку, которой обмотала руку Звягинцева, — ну, не сердитесь, милый поэт, — но, все-таки, объясните мне, как вы сделаете, чтобы и она приняла участие в этом времяпрепровождении… А?.. Чтобы она не умирала от скуки?..
— Это очень ясно, — Звягинцев коснулся пальцем руки Изы, та вздрогнула, прошептала:
— Какие у вас холодные пальцы…
Звягинцев не расслышал и продолжал:
— Это очень ясно. Ну, сами посудите, не ясно ли это?.. Вы разрешите, — обратился он одновременно ко мне и Изе, — некоторую вольность выражений?
— Господи! — воскликнула Иза. — Здесь, после всего, что мы видели!..
— И что мы еще увидим… — прибавил Сенцов.
— Ну, так вот. Я хочу сказать, что если мужчина, который хоть немного затронул ваше воображение, будет с таким восторгом смотреть на вас, на вашу наготу, на каждую линию тела, если от вас будет исходить эта энергия восторга и трепета, то, поверьте, вы будете самой непосредственной участницей этой маленькой любовной мистерии…
Вы будете себя чувствовать деятельной героиней ее и вам некогда будет скучать.
Иза склонила, как бы задумавшись, голову набок и медленно ответила:
— Пожалуй, вы и правы…
Лакеи подавали кофе, ликеры, принесли свежие букеты цветов в длинных вазах. Откуда-то донеслись заглушенные струнные аккорды и тихий странный хор, в котором звучали какие-то задорные возбуждающие трезвучия и производили то же впечатление паузы, за которыми следовало повторение трезвучия и новая пауза.
Иза, с бокалом в руке, который она подносила ко рту, замерла, прислушиваясь к этим хорам.
— Что это?..
Звягинцев, снова касаясь пальцем ее руки, ответил:
— Это сигнал к последним действиям… Пойдемте…
Он встал. Его рука была опутана золотой цепочкой Изы. Он потянул ее за собой.
— Вот видите, — сказала Иза, — придется вам следовать теперь за мной.
Звягинцев поднес ее руку к своим выхоленным усам и долго не отрывал от губ ее пальцев.
— Но сейчас вам пришлось сделать шаг за мной. Это предзнаменование. Впрочем, я готов следовать всем велениям моей судьбы.
Лакеи исчезли. Мы вышли из красного кабинета в коридор и снова отправились по глубокому ковру вперед, бесшумным шествием, освещаемым огнями ламп по стенам. У одной двери Звягинцев и Сенцов остановились.
— Здесь. Я должен приготовить вас, Иза Петровна, к тому, что вы увидите нечто очень экстравагантное и в достаточной мере неприличное…
— Без предисловий, — ответила Иза. — У меня кружится голова от вина и я равнодушна к вашим ужасам…
Сенцов постучал условленным стуком в дверь и она распахнулась. За широкими портьерами слышалась тихая ритмичная музыка и двигался смутный калейдоскоп людей. Звягинцев раздвинул портьеры. Мы вошли и стали у дверей. По нашему адресу послышались крики и приветствия. Я всматривался с ужасом и волнением. Я почувствовал головокружение и сильнейшее отвращение к этому зрелищу человеческого цинического безумства.
Это было круговое шествие…………..………..С венками и цветами на головах, бокалами вина в руках они двигались под звуки скрытого оркестра и скрытого хора……………..…………………..Вид наготы и какого-то широкого безудержного цинизма, вероятно, подействовал на Изу. Закрыв глаза, она издала какой-то блаженный пьяный стон и приложила руку к груди. Из ее задрожавшего бокала полилось вино и залило борт сюртука Звягинцева.
Он вытер капли платком, внимательно вглядываясь в упоенье, разлившееся по лицу Изы.
Я наклонился к ее уху и резким шепотом произнес:
— С меня довольно этой человеческой мерзости. Я ухожу. Если хочешь, я тебя оставлю.
Она сжала сильно мои пальцы:
— Не смей уходить. Ты должен быть здесь с нами. Не будь таким жалким червяком. Здесь хорошо…
Звягинцев и Сенцов ловким движением выдвинули нас и вышли сами за дверь в коридор. Стоя перед снова закрывшейся дверью, я исступленно крикнул:
— Я пресыщен, я пресыщен всей этой мерзостью… Я не могу больше… Да и лучше всего нам с тобой сейчас же расстаться навсегда.
Иза посмотрела на меня насмешливо и враждебно и сказала:
— Ну, ты еще приползешь ко мне и будешь целовать мои ноги… А теперь можешь уходить. Прощай.