Костюм был куплен десять лет назад, и Кирилл надевал его всего пару раз. Сейчас этот фасон снова вошел в моду, и все же хозяин не вспомнил бы о нем, если бы, собираясь на свадьбу друга, не обнаружил здоровенное пятно прямо на лацкане своего выходного костюма. У него был еще один костюм на выход, но по иронии судьбы он отбыл в химчистку два дня назад.
— Я надену просто брюки и легкий такой бежевый свитер, — поделился он с Лелькой в телефонном разговоре.
— И не думай. Я буду в вечернем платье с голыми плечами. Понял?
— Нет. То есть про платье я понял, а про суть возражения не допер.
— Все ты допер! И вообще, что за выражения? Я буду выглядеть как принцесса, а ты — как нищий. Нехорошо.
— Этот свитер я купил в Лондоне, и он стоил почти шестьсот евро!
— Ой-ой-ой, — неопределенно отозвалась Лелька. — Все же будь так добр, приди в костюме.
В меру своих способностей он попытался свести проклятое пятно. Но сказывалось отсутствие опыта — после оттирания влажной тряпкой оно, конечно, значительно побледнело, но осталось все же заметным. Но времени на дальнейшие водные процедуры не было, некогда теперь и ехать за новым костюмом. Кирилл, который очень прохладно относился к порядку в своей квартире и тем более в студии, был большим аккуратистом в том, что касалось собственной внешности. Пойти в костюме с запятнанной репутацией на свадьбу он не мог и потому, чертыхнувшись, снова полез в гардероб — в смутной надежде найти что-то подходящее. И сразу же наткнулся на этот очень приличный костюм. Даже странным показалось, почему он, так давно преданный забвенью, вдруг оказался висящим на виду. Должно быть, Лелька хозяйничала в гардеробе…
Кирилл облачился в новый старый костюм, повертелся перед зеркалом и остался доволен. Припомнил, что практически не носил его. Новенький бледно-зеленый галстук подошел к нему идеально, да и сидел костюм хорошо. В свое время Кирилл сильно похудел, что и послужило причиной длительной ссылки выходной пары в дальний угол, но с тех пор он опять поправился и все теперь — тютелька в тютельку, как говорили московские портные в старые добрые времена!
А в карманы он лазить не стал. Зачем? Сунул бумажник, и дело с концом. Оказалось, напрасно. Впрочем, тогда он ощупал пиджак, и ему показалось, что карманы пусты. Но этот конверт такой тонкий, на ощупь его можно было бы и не почувствовать…
В этот вечер он захотел поехать к Ольге и, вероятно, удивил ее, но не стал объяснять причин такого решения. Зачем? Да просто хотел сделать ей приятное. Утром можно было бы выбраться куда-нибудь — только вдвоем, на целый день. Ольге непременно понадобилось бы заехать к себе домой, и драгоценное время пропало бы.
И вот надо же было так случиться! Неловко запутался рукой в рукаве — торопился раздеться, чтобы зверски вломиться к любимой женщине в душ, где она расслабленно нежилась под горячими струями — и что-то зашуршало в верхнем внутреннем кармане. А когда достал и раскрыл тонкий, как луковая шелуха, и такой же золотисто-желтый конверт — не смог сдержать изумленного вскрика.
С фотографии смотрела Жаклин, смотрела своими кроткими и лукавыми глазами, и воскрешался, медленно и мучительно срастался, будто поднимаясь к зыбкой поверхности, этот полузабытый, бледный образ, ушедший когда-то на самое дно памяти. Сначала Кирилл изо всех сил старался забыть ту девушку, убегал закоулками сна от ее ночного упрекающего призрака, а потом и впрямь забыл, словно никогда и не помнил. Но не до конца, оказывается, потому что вспомнил сразу все…
— Все жду, когда газетная передовица начнется словами: «В наше веселое время», — шутил отец Кирилла, журналист-международник, Владлен Стеблев. Теперь он мог позволить себе шутить, не то что в иные времена.
Когда-то он, уважаемый специалист в области политологии, опытный, прожженный аналитик и знаток всевозможных оттенков политической палитры западного мира, имел во Франции весьма широкий круг определенных знакомств и связей. Он лично знал многих влиятельных политиков, был вхож в такие дома, куда простые смертные не допускаются даже на католическое Рождество. Причем Владлен Стеблев никогда не довольствовался парадной стороной дела, осторожно собирая информацию о тайных, черных входах и выходах. В последнем ему помогали вездесущие газетчики, местные репортеры, могучие акулы и мелкие, но не менее зубастые пираньи пера, с коими он тоже поддерживал тесные контакты.
В конце концов обладание закрытой информацией и легкая вхожесть в разнополюсные политические сферы сыграли со Стеблевым вот уж и впрямь злую шутку. В одном из воскресных выпусков газеты «Юманите» («Юманите-диманш») он опубликовал большую статью по истории Компартии Франции. Но только без унылой хронологической последовательности — раскованно, занимательно, с множеством любопытных примеров. Уже передавая материал в редакцию, прежде, конечно, согласовав его с Москвой, Стеблев, по своему обыкновению, решил включить в него еще несколько эпизодов, желая придать работе большую фактурность. И в частности, позволил себе слишком остроумное замечание в адрес левых сил Франции.
Осторожность подвела Стеблева-старшего в первый и последний раз, красное словцо ему дорогого стоило. Противники коммунистов завопили в прессе о «руке Москвы». Бывшие французские друзья немедленно отстранились от русского журналиста, публично хлопнув перед ним створками своих политических раковин. Отголоски скандала очень быстро докатились до Москвы, Владлен Петрович был немедленно отозван на родину, где ему в жесткой форме напомнили некоторые прописные истины. Казалось, дорога в Париж была навсегда заказана для отца Кирилла. Но близилась, надвигалась, дышала уже в спину старого политического уклада новая реальность, новая идеология, новая сила.
Его давний выпад против Коммунистической партии Франции, имевшей во все времена наибольшее влияние в стране, не был забыт. Говорят, Бог любит терпеливых и вознаграждает их. Триумфальное возвращение Владлена Стеблева во Францию было омрачено смертью его жены Анны, матери Кирилла. Они поженились в юности, их брак был счастливым. Кирилл — поздний ребенок, их единственный сын, — почти не помнил мать здоровой. Последние десять лет она серьезно недомогала. Врачи не сразу смогли поставить диагноз, речь шла о малоизученном заболевании крови.
— И жить не живу, и умереть не могу, — печально говорила Анна Ивановна мужу. — Ну да грех жаловаться…
Примиренная со своей болезнью, она тихо угасла на руках у Владлена Петровича.
— Мама хотела, чтобы ты уехал со мной, — прямо сказал отец сыну после похорон.
Кирилл кивнул. Он вообще редко перечил отцу. «Исторически», как сказал бы Владлен Петрович, между ним и сыном установились отношения «доверия и благожелательности», словно на дипломатических переговорах. Мать уже несколько лет болела, а отец всегда был занят работой, или хлопотал о лекарствах, или просто садился в кресло, и тогда казалось, что он куда-то летит, забыв обо всем, что его окружает, мысли его были далеко-далеко.
Нет, Владлен Стеблев любил своего сына, втайне гордился им, радовался, что Кирилл талантлив: «Моя кровь!» Однако радости своей никогда не показывал — выдержка фирменная, стеблевская, особый замес! А будущий Малевич уже в ту пору начинал рисовать свой черный квадрат.
Молодой художник смотрел на мир сквозь призму цвета и формы, еще не понимая, почему его так завораживают изгибы старинной лампы в отцовском кабинете, неправильная округлость громадного южного яблока, цветовые балаганы весны за окном. Сначала, по совету наставников, он больше осваивал карандашную технику, его рука становилась увереннее и тверже, движения — экономнее до скупости. Мать тогда часто просила набросать для нее что-нибудь легкое, веселое, «что помогает», и сын, достав несколько листов из планшета, действительно набрасывал на белое поле бумаги с помощью особо мягкого карандаша сетку переплетающихся линий. Линии постепенно превращались в контуры, разбегались и сходились, подобно рельсам небесной железной дороги.
Отец, бывало, заходил к ним с мамой, нетерпеливо заглядывал в рисунок, хотя знал, что этого делать не полагается, и почти всегда недоумевал: «Ничего не понять! Тут вот дерево будет? Как из таких каракулей что-то в конце концов получается?!» И получалось. Дерево с причудливым рельефом коры, по-детски растопыренные ладошки садовых ромашек — солнцелюбивого поповника, и великолепный речной натюрморт: круглый, как поднос, карась лежит, красуясь лучом спинного плавника, на огромном листе кувшинки…
Потом ему предстояло освоить вечно сырую акварель и капризную гуашь, включая и самую для него сложную технику — работу с белилами. И лишь через годы он овладел техникой рисования тушью и постиг древнюю душу другого рисовального материала, называемого коротким словечком «бистр», а еще через некоторое время прочувствовав сущность тона, оттенков, значение интенсивности мазка и колорита в целом, наконец приблизился к истинному пониманию живописи — важен не столько цвет, сколько эффект освещения на полотне. Искусство освещения ему было суждено постигать уже в Париже… Знающая о своем недуге, о непостижимом, неуловимом, неизлечимом пороке крови, Анна Ивановна твердила об этом непрестанно, до тех пор пока в состоянии была разговаривать. Тут была боязнь за молодого, инфантильного, талантливого, избалованного сына, который, останься один, мог поддаться дурному влиянию, жениться бог знает на ком, попасть в лапы мошенников; тут был и страх перед развалом семьи, который неотвратимо должен был наступить после ее смерти; тут было и суеверное желание сплотить, объединить сына и отца, словно их общность поможет астральной сути покойницы подольше оставаться рядом с ними… Как бы то ни было, Кирилл обещал поехать с отцом. В конце концов, почему бы и нет? Его ждала учеба в престижной Академии искусств, новые друзья, пронзительная романтика парижских встреч…
Самостоятельности отец давал Кириллу хоть отбавляй — считал, что если он оплачивает учебу сына и дает ему деньги на карманные расходы, то целиком и полностью выполняет свой родительский долг перед ним. Да и, кроме того, странно было бы такому занятому человеку брать под неусыпную опеку великовозрастного сынулю!
Вот и покатились веселые денечки. Он учился легко, думал легко и жить хотел легко — по-французски. Свободного времени имелось у него не так уж много, к живописи парень относился серьезно, но он нашел время, чтобы побыстрее перезнакомиться со своими однокурсниками и стать своим. «Этот обаятельный русский» завоевывал сердца направо и налево, миловидные и легкомысленные создания приглашали его на вечеринки и пикники и весьма, надо сказать, охотно падали в его объятия…
Жаклин была другая, хотя внешне она не так уж и сильно выделялась из стайки своих подруг. Только взгляд серых удлиненных глаз был иной — внимательно-печальный, иногда — тревожный и замкнутый, но большей частью ее лицо несло выражение умненького ребенка, который слишком рано узнал жизнь, а улыбаться так и не научился. Она была старше Кирилла — ей было двадцать пять, отец ее был писатель, букеровский лауреат, и его предельно утонченные, намеками и цитатами пронизанные книги наводили на Стеблева тоску, какая обычно является после шумного праздника, не оправдавшего надежд. Именно Жаклин сказала, узнав, что у Кирилла умерла мать, что мать стоит между человеком и смертью, а когда она уходит — человек остается со смертью один на один. На фоне общего оптимизма это суждение выглядело и бестактно, и неожиданно, но тронуло Стеблева, заставило присмотреться к этой девушке... Жаклин держалась обособленно, и это тем более привлекало к ней внимание. У нее были загадочные друзья, которые нередко появлялись в академии, — такие же странные, как и она сама, молодые люди, с тем же потерянным взглядом серьезных глаз. Кирилл приглядывался к ним, пытаясь высмотреть парня Жаклин, но она со всеми обращалась ровно.
Перелом случился в тот день, когда Кирилл увидел ее работающей с глиной. Казалось, материал поддавался ей с трудом, нехотя, неверно. Но это только казалось. Глина скрипела и повизгивала в быстрых руках Жаклин, таких сильных и тонких. Позже художник подолгу любовался ее руками. Он полюбил прежде всего ее руки и уже предчувствовал, что скоро наступит день, когда он будет, поигрывая ее тонкими мизинцами, по-русски читать ей вслух из Рембо, а она, не понимая слов, удивится ритмической жесткости русского перевода, на пару секунд задумается, сделает серьезную мину и… захохочет, нисколько не смутив привыкшего к присущим только ей интонационным перепадам Кирилла:
Мизинцем ближнего не тронув,
Они крошат любой утес,
Они сильнее першеронов,
Жесточе поршней и колес.
Сиянье этих рук влюбленных
Мальчишкам голову кружит.
Под кожей пальцев опаленных
Огонь рубиновый бежит.
Жаклин, вытирая ладони от неуступчивой глины, сама подошла к нему и вполне прозаично пригласила на вечеринку. Было это сделано ровным и обыденным тоном — так, словно она пунктуально, раз в месяц, приглашала Кирилла на вечеринку в свой особняк. И Кирилл, стараясь, неизвестно зачем, соответствовать этому обыденному тону, принял неожиданное приглашение.
Уже стемнело, когда он подъехал к роскошному особняку. Роскошным он, правда, выглядел только на взгляд молодого москвича, который, при всем достатке папеньки, никогда не видывал апартаментов больше шестикомнатных. И почти весь этот особняк был отдан в распоряжение хрупкой Жаклин — мать ее постоянно отдыхала от каких-то неведомых трудов на курортах, а отец-лауреат недавно подался в Африку, чтобы через год привезти с девственных просторов Черного континента новый шедевр.
Это была не первая, разумеется, вечеринка, на которую Кирилл попал в Париже. Но на такой веселой и свободной пирушке он все же оказался впервые. Искрились красивые коктейли, которые смешивал за стойкой молчаливый и стеснительный парень с прыщами на круглых щеках. Звучала ненавязчиво-проникающая музыка, и парочки кружились в полумраке, жадно прильнув друг к другу. Были занятные разговоры, остроумные девицы с цыганскими, сладко пахнущими самокрутками в желтоватых тонких пальцах, но была еще и Жаклин. Наблюдательная, насмешливая, приветливая, равнодушная, очень красивая. Рядом с ней Стеблев чувствовал себя персонажем экзистенциальной любовной драмы в духе Клода Шаброля. На некоторое время она исчезла, и Кириллу пришлось порядком помучиться ревностью — от его внимания не ускользнуло появление в гостиной высокого, мускулистого, выразительно некрасивого негра с неестественно красными выпученными губами, словно уже сложенными для поцелуя. Не прошло и пяти минут с момента появления афрофранцузского «красавчика», как они с Жаклин куда-то подевались, и воображение Кирилла охотно представило ему картину быстрого и нетерпеливого совокупления на ковре в соседней комнате. Он двинулся к прыщеватому бармену и один за другим проглотил несколько коктейлей — довольно крепких, надо заметить.
Эффект был мгновенный — приятное тепло и какая-то нежная щекотка во всем теле, потом сладостный провал, а на следующем этапе он уже застал себя танцующим с Жаклин посреди гостиной.
Скажем честно, танцем это трудно было назвать — они просто топтались под какую-то музыку, причем явно начали уже довольно давно, судя по тому, что мелодия, которая звучала теперь, мало подходила для медленного танца. Но они уже потеряли ощущение времени, оно текло медленно, драгоценно сверкало, как капля меда, и не оставалось в мире ничего, кроме жара этого худенького тела и горячей, дразнящей близости.
Через несколько минут они уединились в небольшой комнате, половину которой занимала огромная кровать. Все дальнейшее Кирилл помнил смутно, да и неудивительно после такой-то дозы спиртного. А может быть, просто было слишком много впечатлений для одного дня?
Кирилл не был новобранцем в любовных боях. Там, в России, у него осталась подружка, мать Кирилла очень опасалась, как бы они не поженились. Карина была студенткой художественного училища, увлекалась буддизмом и прочими невнятными «измами», не ела мяса, одевалась в черное, носила помногу серебряных колец и браслетов и могла прервать сексуальную гимнастику длинным трактатом о том, какие именно чакры сейчас должны раскрыться. Были и другие — богемные барышни, отягощенные комплексом под названием «брать от жизни все», случайные, неблизкие, незнакомые.
Но на этот раз не было неопытной мясной возни, не было неумелого тыканья друг в друга, не было вечной путаницы в колготках, бретельках лифчика и прочей ерунде. Затащив его в комнату (какая горячая и гибкая лапка!) и легко толкнув на постель, Жаклин сама стала раздеваться перед огромным зеркалом, глядя на себя, а не на него, как это сделала бы кокетливая куколка или просто веселая шлюшка — припевая и пританцовывая, поводя руками по худым мальчишеским бедрам, по впалому мягкому животику и египетским грудкам. И он смотрел на нее — без смущения и без жадности.
Это была странная ночь. Жаклин, резвая и совершенно неутомимая, вполне соответствовала молодому азарту Кирилла. Кроме того, она не ограничивалась стонами и охами в темноте, которые входят в репертуар всех начинающих вертихвосточек. Жаклин болтала без умолку, отвлекаясь только на краткий полуобморок оргазма. Забавные и неприличные словечки сыпались с ее припухших губ, она комментировала действия и позы, описывала испытываемые ею ощущения и те, которые ей еще хотелось бы испытать, а под утро, когда они отвалились друг от друга, как насытившиеся пиявки, Кириллу пришла в голову патриотическая фантазия научить ее непристойным словечкам своей далекой родины, и это вызвало новую бурю страсти — когда Жаклин, интересуясь значением только что заученных слов, решила изучать их на натуре, на себе и на партнере соответственно.
Уже на рассвете Кирилл провалился в сон, а проснулся, когда в комнату через незакрытые жалюзи светило яркое солнце, истошно орали птицы и Жаклин стояла у зеркала — голенькая, свежая, веселая, точно она крепко спала всю ночь и только что приняла душ. Только на этот раз она не припевала и не пританцовывала, а… Что она делала?
Продрав глаза, Кирилл определил. Жаклин делала себе инъекцию. В то нежное местечко под коленкой, где так трогательно просвечивали синие жилки и которое Кирилл поцеловал часа три назад.
Вспоминая про это утро, Кирилл мучился непониманием себя тогдашнего. Как он мог так спокойно отнестись к тому, что эта девушка, его возлюбленная, его любовница, сидит на игле? Почему не стал увещевать и уговаривать ее, почему не попытался как-то отбить от смертельной привычки? И внезапно понимал: по-другому невозможно было себя с ней вести. Она же нисколечко не смутилась, когда он застал ее за этим занятием, да и вид у нее был такой, словно ничего не произошло! Скорчила забавную рожицу, показала Кириллу язык и быстрым жестом потерла место укола. Отлепила желтую ватку, кинула ее на пол.
— С добрым утром! Поднимайся, идем завтракать.
За завтраком он пристально смотрел на Жаклин, пытаясь определить: не привиделось ли ему все это спросонку? Ведь если она колола наркотик, то в ней непременно должно было что-то измениться… Но нет, ничего — она была все так же резва и насмешлива, кинула в него скорлупкой от яйца, подшучивала и сама же смеялась над этими шутками.
С этого дня их стали считать влюбленной парой. Они действительно почти все время проводили вместе, причем никогда не уславливались о встрече, о том, как пройдет вечер или ночь. Но постоянно были рядом. Странно, но между ними ни слова не было сказано о любви, и это тоже казалось Кириллу приятным и естественным, а временами и удобным!
Они с Жаклин часами могли просто бродить по проспектам и улочкам старого города, переглядываясь или коротко перебрасываясь словами. Кириллу, хорошо знавшему французский, иногда казалось, что он понимает свою парижанку без слов; по легкому движению ее беззвучных губ он читал ее мысли, а может, ему так только казалось? Она хорошо умела молчать. Выразительно. Ее руки, знающие первородный язык глины, сильные, и нежные, и уже успевшие загрубеть, тоже говорили без слов.
А порой Жаклин без умолку тараторила, водя Кирилла то по каштановым аллеям, то по знаменитым булыжным мостовым, то по берегам Сены: на правом — площадь Согласия, на левом — Марсово поле… В один из таких весенних, просветленно-беспечных для Жаклин дней их с Кириллом застала настоящая парижская гроза, в которой чувствовалось что-то игрушечное, детское и вместе с тем — празднично-мятежное, все равно как если бы тяжеловесные полотна Корреджо выставили рядом с «Бульваром капуцинок в Париже» неподражаемо легкого мастера светотени Клода Моне. Они как раз шли от Пантеона к самой знаменитой в мире башне, Жаклин рассказывала о чьей-то скорой выставке, Кирилл остановился на углу, чтобы купить ей букетик фиалок — еще живые цветы как будто рванулись к нему из морщинистых рук старухи.
В это мгновение хлынул дождь, и начался он не с крупнокалиберных и разрозненных капель, как чаще бывает в России, но обрушился разом, самозабвенно, вот уж и впрямь стеной. Кирилл, несколько растерявшись, не решил сразу, как поступить, хотя укрыться от дождя можно было в любом из бесконечно открытых магазинчиков или кафе. Жаклин — вот сумасшедшая! — не захотела нигде укрываться, смеясь и поднимая руки, точно чтобы сдаться разверзшемуся вдруг небу. Небо ответило ей пока лишь отдаленным раскатом грома. Сверкнули, показалось, одновременно в разных точках неба, молнии — и ливень разом закончился, будто прозрачную плоть воды кто-то разрезал громадными ножницами на две части: одна часть обрушилась на землю, другая — осталась вверху, так до земли и не долетев.
Сразу же пьяняще запахло мокрым асфальтом, взлетели, нарочито грассируя, местные голуби, и теплый ветерок, до сих пор отсиживавшийся в здешней кофейне, вновь пробежался по улице. На Жаклин было легкое платье, прилегавшее теперь к ее красивому, но чуть-чуть несуразному, «беззащитному», как подумал почему-то Кирилл, телу.
— Знаешь, — сказал он до смешного серьезно, когда они бежали домой сушиться, — здесь даже радуга похожа на Триумфальную арку!
— Никогда не рисуй Триумфальную арку! Лучше радугу! — улыбнулась в ответ девушка.
Но было то, что омрачало их отношения — по крайней мере для него. Он, в сущности, очень мало знал Жаклин. Они почти не разговаривали — изредка только делились какими-то впечатлениями о музыке, о книгах, причем ее суждения всегда отличались сдержанностью, она вообще избегала многословия в серьезных разговорах, чаще лишь ограничиваясь остроумными ремарками. Попрекать возлюбленную ее манерой держаться и строить отношения Кирилл не решался, тем более что эти отношения затягивали его все глубже и глубже. Он уже и дня не мог прожить без Жаклин, без ее насмешек и приговорочек, без ее резвого тепла и быстрых, птичьих каких-то поцелуев.
Несколько раз он заставал ее со шприцем в руках, но обходил эту тему деликатным молчанием, и не заговорил бы об этом, если бы она не заговорила сама. Сыпля своей обычной скороговорочкой, она пояснила, что это ничего, и не надо так на нее смотреть, что это очень забавно и поддерживает тонус.
— Хочешь попробовать? — поинтересовалась она, шаловливо прижимая пальчик к губам и мотая головой так, словно заранее принимала его отказ.
— Н-не знаю, — удивился Кирилл. Ему было удивительно не само предложение, но интонация, с которым это было сделано, — словно не наркотик она ему предлагала, а конфетку.
— Давай! Знаешь, потом так весело. — И Жаклин потупилась, но не застенчиво, а игриво.
— Что — весело?
— Ну это, дурачок!
Кирилл попробовал. На дорогах любви она была его проводницей, у него не было причины не доверять ей. Действительно, было весело, но слово «весело» здесь не было уместно. Под влиянием неведомого яда, так вкрадчиво и незаметно влитого в его вены, телесная близость превращалась в нечто другое — в акт почти божественный, возводящий двух совокупляющихся зверьков на одну ступень с ангелами… Можно было отказаться от Жаклин, можно было поклясться, что никогда не будешь иметь дело с женщинами, но забыть этих мгновений, растянувшихся в часы, или часов, сократившихся до долей секунд, — нельзя.
Так оно и пошло дальше. Со временем Кирилл понял, что самое лучшее и легкое — целиком признать правильность оригинальных взглядов Жаклин, вернее, правильность отсутствия этих взглядов. Ее близорукие, очаровательные глаза воспринимали жизнь, как галерею картин, как череду фокусов в исполнении заезжего чародея, как венок сонетов, как цепочку восковых фигур или вереницу прекрасных манекенщиц на ярко освещенном подиуме… А ее, Жаклин, назначение в этой жизни было — смотреть на эту галерею причудливых образов и время от времени прикладывать некоторые, не слишком обременительные усилия, чтобы она стала «забавной».
Это было легко и удобно, и неизвестно, чем бы все это кончилось. Время от времени, когда они с Жаклин ненадолго расставались, Кирилл чувствовал весь ужас своего положения. Пока Жаклин была рядом — весь мир был прост и понятен. Но стоило Кириллу на минутку вырваться из ее обаятельной, легкомысленной, искрящейся мягким юмором ауры — он сразу же чувствовал весь ужас своего положения. Но это чувство задерживалось ненадолго, потому что стоило ему провести без Жаклин один день — и он сразу же начинал по ней скучать, и эта скука вытесняла все остальные чувства и переживания.
Могло ли так продолжаться долго? И как бы это закончилось, если бы не случилось то, что случилось? Тогда Кирилл боялся об этом подумать.
Он уже вполне привык к странному, веселому зелью, входящему в него сквозь острый клювик шприца. Как и все, что касалось Жаклин, это явление приобрело легкий и «забавный» характер. Кроме того, Кириллу никогда не приходило в голову поинтересоваться — что конкретно он употребляет, где это берет Жаклин и сколько это стоит… Впрочем, в деньгах она не нуждалась, а у Кирилла их было не так много, хватало лишь на карманные расходы, на цветы и походы в дешевые кафе. Зелье появлялось словно ниоткуда. Пару раз он заставал у Жаклин в гостях людей, которых по здравом размышлении можно было бы назвать «темными личностями», очевидно, это и были драг-дилеры… Стеблев бы очень удивился, если бы узнал, что тот отталкивающий афрофранцуз, к которому он ревновал Жаклин, — всего лишь безобидный студент, изучающий творчество букеровского лауреата, а наркотик приносит тишайшая, корректная девица с ниткой жемчуга на жемчужной же шее.
Он уже научился колоть лучше, чем Жаклин, у него была легкая рука — так, посмеиваясь, говорила она ему. И именно он уколол ее в тот раз, когда…