Часть I

1

Девочка присела на корточки и осторожно погладила щенка. Он перестал скулить, завилял обрубком хвоста, приподнялся на задних лапах, натянув поводок. Девочка отдернула руку. Щенок снова заскулил. Ошейник врезался ему в горло.

«И чего я боюсь? — подумала девочка. — Он такой хороший, такой славный!..»

И еще раз, теперь уже смелее, погладила щенка. Он лизнул ей руку.

Уродливо приплюснутый нос щенка, казалось, сморщился в благодарной улыбке.

Поводок был захлестнут за гвоздь, вбитый в стенку деревянного павильона.

Девочка встала и протянула руку, чтобы снять поводок с гвоздя.

— Извините, мисс, но это мой щенок, — услышала она за своей спиной недоуменный возглас. Девочка обернулась. Перед ней стоял опрятно одетый смуглый, черноволосый мальчик. Как и ей, ему было лет пятнадцать.

— Это мой щенок, — повторил он, взял щенка на руки и стал чесать ему шею.

— Ну и что же, что твой? — обиженно спросила девочка. — Я и не думала его уводить… Ему было скучно одному. Вот я и хотела с ним поиграть!

«А она славная! — улыбался мальчик, разглядывая девочку. — Красивая. Как в кино!.. И губы, видно, не намазаны».

— Играй, если есть охота, — он протянул ей щенка. — Гюйс любит, когда с ним возятся.

Они не спеша направились к главной выставочной площадке. Девочка вела щенка на поводке. За ними, впереди них и навстречу им шли люди с собаками самых разных пород, возрастов, мастей. Взрослые, видавшие виды псы, щедро увешанные медалями и жетонами, брели спокойно и понуро, словно равнодушные к почестям. Молодые, напротив, рвались из рук хозяев, обнюхивали друг друга, от нетерпения и ожидания чего-то необычного — и уж, конечно, доброго, радостного! — скулили, повизгивали, взлаивали. Толкаясь и мешая друг другу, будто внезапно ожили красочные иллюстрации кинологической энциклопедии, шли по дорожкам парка нервные доберманы и огромные глуповатые доги, злые таксы и добродушно-нахальные сеттеры, строгие немецкие овчарки и умнейшие лабрадоры-ретриверы. Был последний день ежегодной веллингтонской выставки собак.

— Меня зовут Мервин. А тебя как?

— Джун.

Некоторое время они молчали.

— Как забавно бежит твой Гюйс! — засмеялась вдруг Джун. — Он кто — французский бульдог, да?

— Бостон-терьер, — с гордостью ответил Мервин. И добавил: — Редчайшая порода!

Он хотел было рассказать ей, что, конечно же, отец его никогда не смог бы купить такую дорогую собаку (сто пятьдесят долларов — целая куча денег!), что Гюйса они нашли на берегу бурной безымянной речушки, у ее самого устья, куда выбрались с отцом как-то в субботу на рыбалку: щенок был, видимо, выбракованный, а утонуть по воле своих хозяев не захотел, победил, слепая кроха, смерть и вот стал теперь каким молодцом! Но Мервин не знал, как девочка отнесется к его рассказу, и потому промолчал. Ничего не сказал он и о том, как отец потешался над ним во время той рыбалки. Мервин поймал большущую рыбину. И когда он с огромным трудом, с помощью вошедшего в азарт отца, выволок ее на берег, ему вдруг стало отчаянно жаль ее — такую красивую, такую сильную и такую теперь беспомощную. «Пап, давай отпустим ее, — несмело попросил он. — Давай, папочка!..»

— «А ты не рыбак, мальчик. Нет, не рыбак!» — смеялся, внимательно глядя на него, отец. И Мервину было неясно, осуждает он его или одобряет…

Было по-летнему жарко, как бывает жарко в Веллингтоне в феврале. Дул теплый северный ветер. Он гнал по голому небу хлопья облаков, трепал жесткие листья рослых, высотою с кокосовую пальму, древовидных папоротников, срывал пену с длинных океанских волн.

Недалеко от входа на площадку в ларьках продавалось мороженое. Джун невольно замедлила шаг, украдкой облизала пересохшие губы. Мервин нащупал в кармане своих коротких штанов несколько мелких монет, которые выпросил у отца на билет в кино. «Одним Дракулой больше, одним меньше!» — с неожиданной для себя легкостью отказался он от любимого развлечения.

— Пару двойных порций, — Мервин смущенно протянул мороженщику три шиллинга, чувствуя, как у него краснеют щеки, нос, уши. Ему казалось, что все вокруг, даже стоящие далеко у выхода с площадки, и, уж конечно, этот противный толстый мороженщик, — все смеются над ним: «Тоже ухажер нашелся!»

«Ну и пусть! Ну и пусть!» — твердил про себя Мервин. И с повадками человека, который только и делает, что угощает знакомых девочек разными сладостями, красный, потный, он подошел к Джун и галантно вручил ей мороженое.

— Жарко, — только и сказал он.

— Жарко! — радостно согласилась Джун. — Спасибо!.. «Добрый мальчик, — подумала она. — Настоящий джентльмен! Не то что противные наглецы братья Гаррисоны или наш сосед Жадина Вилли…»

— Джу-у-ун! — немолодая, стройная дама в очках беспокойно всматривалась в толпу на подступах к площадке.

Джун быстро подхватила на руки Гюйса и бросилась бежать по одной из дорожек, обсаженных «рождественскими» деревьями. Мервин побежал следом за ней. Наконец Джун остановилась. Остановился и Мервин. С трудом переводя дыхание, Джун лизала мороженое.

— Кто эта женщина? — спросил тоже запыхавшийся Мервин.

— Мадемуазель Дюраль. — Джун пренебрежительно повела плечом. — Моя гувернантка. Француженка, старая дева…

— Она хорошая?

— Ябеда. Шпионит за мной, все обо мне вынюхивает. Даже в колледже у моих подружек пытается выудить какую-нибудь сплетню. А потом доносит отцу. Но я всегда могу ее надуть, когда захочу! — На лице девочки появилась недобрая усмешка.

— Это верно, хуже нет, когда бесцеремонно суют нос в твои дела! — согласился Мервин.

Сердито зарычал Гюйс, совсем как взрослый пес. Джун и Мервин оглянулись. К ним почти вплотную подошла женщина, которую Джун назвала мадемуазель Дюраль. Какое-то время — оно показалось Мервину очень долгим — девочка и женщина молча смотрели друг на друга.

— Итак, Джун Томпсон, — негромко проговорила гувернантка, — я, по-вашему, ябеда и шпионка?

Джун молчала.

— Почему вы молчите? Или вам стыдно за свои слова перед молодым человеком?

— Разве можно стыдиться правды? — Джун произнесла эти слова громко и твердо. Большие серые глаза ее потемнели, лоб прорезала едва видная складка.

«Вот какая она, эта Джун! — восхищенно подумал Мервин. — Ей-богу, молодец — не струсила!»

— Пойдемте к машине. Дома сами объясните отцу свое недостойное поведение! — проговорила мадемуазель Дюраль. И, не удостоив Мервина взглядом, быстро пошла к выходу.

— Здорово ты ей ответила! — в восхищении сказал Мервин.

— Ничего особенного! — Джун, пожав плечами, пошла вслед за гувернанткой. — Дома теперь будет очередная буря — с громом, молнией, дождем. И гулять не пустят целую неделю…

— А как только пустят, приходи к нам поиграть с Гюйсом, — негромко проговорил Мервин, слегка коснувшись плеча Джун рукой. — Мы живем на Фарм Роуд в Нортлэнде. Спросишь многоквартирный дом пожарников, тебе каждый покажет. Мой отец пожарник, шофером работает. Приходи, а?

— Приду, — сказала Джун. — Как только пустят, так и приду. Я ведь живу рядом — в Карори…

Она улыбнулась, помахала рукой и побежала к стоянке машин. Мервин видел: большой черный лимузин бесшумно тронулся с места и через несколько секунд скрылся за поворотом.

Мервин долго стоял и смотрел на неиссякаемый поток машин. Гюйс уселся у его ног и попытался привлечь негромким повизгиванием внимание мальчика. Но тот не обращал на него внимания. Незнакомое, странное чувство владело Мервином — тревожное и радостное. Ему казалось, что он парит высоко-высоко над островом. Уплывают вдаль среброглавые вулканы и дремучие папоротниковые рощи, каменистые каньоны с бурными изумрудными потоками и выгрызенные ордами океанских волн угрюмые, пустынные фиорды. Древние военные тропы пересекают крутые склоны оранжевых гор, теряются в лиловых долинах, в медно-красных песках пустынь, вновь возникают на берегах сонных озер, чтобы снова исчезнуть возле кипящих грязей и горящих желтыми, синими, красными кострами великанов гейзеров.

А где-то далеко на горизонте, вверх по белой ленте широкого шоссе, мчится большой черный лимузин…

2

— Мервин, иди скорее! Тебя во дворе какая-то барышня спрашивает, — крикнул отец с порога. Повесив пиджак на гвоздь в углу крохотной прихожей, он направился в ванную сполоснуть лицо и руки перед ужином. Ухмыльнулся, пробормотал себе под нос: «Была бы жива мать, вот удивилась бы. Сын-то жених совсем! Жених — да и только, чтоб я сгорел, как те оптовые склады в Лоуэр Хатте…»

— Барышня? Придумаешь тоже, пап, — равнодушно ответил Мервин. — Просто знакомая девочка… из соседней школы…

А у самого радостно екнуло сердце: «Джун пришла!»

Он наспех причесался, надел новую рубашку, выскочил во двор. На тротуаре стояла Джун в синих шортах, белоснежной блузке, на шее — красный платок. На поводке она держала длинноногого коричневого пса.

— Привет, Джун, — стараясь не выдать своей радости, сказал Мервин, покосившись на стайку мальчишек, которые сражались в дальнем углу двора в регби. Те, как по команде, прекратили игру и уставились, перешептываясь, на Джун. Тем же занялись и две женщины, вышедшие во двор, чтобы развесить только что выстиранное белье. Оторвал взгляд от мотора своего старенького «остина» пожилой мужчина…

— Добрый вечер, Мервин, — ответила Джун, немного смущенная всеобщим вниманием. Помолчали, не зная, как продолжить разговор: стесняло назойливое любопытство всех этих окружавших их людей.

— У меня теперь тоже щенок, — сказала наконец Джун и погладила голову собаки. — Ее зовут Ширин…

— Красивая морда! Совсем как человечье лицо. Что это за порода? — спросил Мервин.

— Афганская овчарка.

Подбежал Гюйс, приступил к знакомству с Ширин, Вокруг Мервина и Джун собиралась толпа любопытных.

— Пойдем вниз, на спортивное поле, — предложила Джун, и, не дожидаясь ответа Мервина, крикнула: — Ширин, Гюйс — за мной!

Собаки с лаем кинулись вдогонку. Следом за ними побежал Мервин.

— А подружка нашего Мервина, видать, не из бедной семьи! — заметила одна из обитательниц дома пожарной команды, худая бледная женщина.

— Какая уж там может быть дружба между богатой пакеха [*] и бедным маори, — отозвалась другая пышногрудая маорийка…

[*] Пакеха — белый, белая (маорийск.)

Спортивное поле лежало в котловине меж двух холмов. Частенько подростки с близлежащих улиц до одури гоняли здесь мяч после школы. Футбольные команды городских колледжей под буйные крики болельщиков сражались здесь с командами английских, французских, шведских судов. По субботам и воскресеньям молодые матери и отцы совершали сюда вылазки со своим потомством.

Сейчас поле было пустынным. Ширин бросилась опрометью бежать вдоль его кромки. Гюйс, высоко вскидывая задние кривые лапы, не отставал. Вот Ширин остановилась, отпрыгнула в сторону, склонила тонкую голову набок. Гюйс тоже замер. Его черные навыкате глаза следили за каждым движением Ширин. Внимание собак привлекли две маленькие серенькие птички. Мгновенное раздумье — и оба щенка уже мчались наперегонки поперек поля…

— Твой Гюйс — славный малый, с характером, — Джун смотрела вслед собакам. — Ни за что не сдается. Хотя из последних сил, но бежит рядом!

— Боец, — согласился Мервин. — Встретит на улице пса в три-четыре раза больше, чем он сам, стрелой к нему — выяснять отношения. Он уже в три месяца был как взрослый. Самостоятельный.

— Ширин из Афганистана, из самого Кабула. Так папа сказал. — Джун погладила подбежавших к ним собак.

— У тебя все заграничное, да? — настороженно осведомился Мервин.

— Почему? — удивилась Джун.

— Собака из Афганистана, гувернантка из Франции.

— Ну и что? — возразила Джун — Просто таких собак никогда не было в Новой Зеландии. А мне Ширин очень понравилась. А мадемуазель Дюраль… Знаешь, я была не права к ней. Она просто несчастная женщина…

— Несчастная? А про тебя небось прошлый раз наябедничала.

— Да, она сказала папе, что я дурно вела себя с ней, — подтвердила Джун. — Папа меня при ней поругал, а потом под секретом рассказал ее историю…

Девочка испытующе взглянула на Мервина:

— Никому не скажешь?

— Никому.

— Слово?

— Слово.

— У нее была… — Джун посмотрела вокруг, будто проверяя, не подслушивает ли кто, и прошептала в самое ухо Мервина: — У нее была… невероятно несчастная и… трагическая любовь!

— Да? — так же шепотом недоверчиво переспросил Мервин.

— Клянусь богом! — пылко и теперь уже громко воскликнула Джун. — Мне папа рассказал, что мадемуазель Дюраль ужасно любила одного юношу. Это было давным-давно, — начала Джун. — Нас тогда с тобой, наверно, еще и на свете не было. Она у себя в Париже жила. А там были тогда немецкие нацисты. Она сама и человек, которого она любила, боролись с ними. Немцы его поймали. Долго пытали, а потом расстреляли. Узнав об этом, мадемуазель Дюраль чуть с ума не сошла. Вот как она его любила!.. Когда война кончилась, она решила навсегда уехать из Франции. Так далеко, как только можно. А замуж не вышла, потому что до сих пор любит того юношу. Теперь понял, почему она несчастная?

Мервин молча кивнул. Вздохнул, тихо сказал:

— Все равно ябедничать-то не надо…

— Папа сказал, она не ябедничает — рассказывает ему обо мне, желая мне добра, — так же негромко проговорила Джун. — Мне теперь очень жаль ее. Я хотела бы с ней дружить…

Подбежали собаки. Ширин опустилась на передние лапы, прижала морду к земле. Гюйс боком наскакивал на нее, отпрыгивал назад, морщил розовые щеки — улыбался. Мервин сбросил рубашку, встал на четвереньки. Он грозно рычал, звонко лаял, волчком вертелся вокруг собак. Джун, обессилев от смеха, повалилась на траву. Мервин, отогнав расшалившихся собак, сел рядом с ней.

— А ты сильно загорел! — сказала Джун.

— Это не загар, — после продолжительного молчания ответил Мервин. — Моя прабабка была маори…

Джун провела пальцами по плечу Мервина. Потом легла на спину и несколько минут молча смотрела на проплывавшие над ними плотные белые облака. Вдали облака темнели, превращались в серые тучи, которые тяжело нависли над горами. А еще дальше гор уже почти не было видно — их закрывала белесая кисея дождя. Потянуло прохладой. Мервин встал, надел рубашку.

— А твои дети тоже будут такие… смуглые? — спросила Джун.

— Почем я знаю, — не глядя на нее, ответил Мервин. — Может, будут, а может, и нет…

— Хорошо, если б были. Красиво. И загорать не надо!

— Я читал, — сказал Мервин, — что почти у всех, кто здесь родился, у всех пакеха есть хоть чуть-чуть маорийской крови.

— Пожалуй, — согласилась Джун. — Жаль, что у меня кожа такая белая-белая. И загар ко мне не пристает…

— Помню, бабка моя, мать отца, рассказывала древнюю маорийскую легенду, — сказал Мервин.

— О чем?

— О том, почему у людей кожа разного цвета…

Помолчали.

Потом Мервин начал негромко:

— Давно это было. Так давно, что помнят об этом лишь Те Ра, Солнце, да Маунгануи, Великая Гора. На благословенной земле Хаваики, потерянной навсегда родине предков, жили четыре могущественных племени. Мужчины охотились на зверей и ловили рыбу. Женщины растили детей и хранили тепло очага. Манговые и пальмовые рощи приносили обильные плоды. Арики Раху, вожди племен, берегли и хранили мир и покой. Тебе интересно? Ну тогда слушай дальше…

Однажды бог ветров — Тавхири-матеа — принес издалека и внезапно обрушил на славную страну Хаваики черные тучи несчастья. Улетела птица и ушел зверь из лесов. В реках и океане исчезла рыба. Холодным пеплом упали на землю плодоносные деревья. Наступило время пиршества богини смерти Хиненуи-отепо. Она не щадила ни старого, ни малого. Она лишила силы могучих и разума мудрых. И племя пошло войной на племя. И водопады крови лились в бездну небытия — в страшную призрачную Рарохенгу…

Случилось так, что в это время добрый жрец-тохунга сумел разжалобить бога Атуа, верховного властителя Ао-Марама — мира жизни и света. «О великий бог! — воскликнул тохунга. — Не дай погибнуть детям добра и правды!»

— «О каком добре и какой правде ты говоришь? — гневно ответил Атуа. — Первое же испытание превратило добро в ненависть и правду в ложь!..»

— «Голод помутил их рассудок. Они не ведают, что творят, — говорил тохунга. — Испытай их еще раз!..»

— «Хорошо, — согласился наконец Атуа. — Но запомни сам и передай людям — этот раз будет последним».

— «Будь же до конца справедлив, — отважился высказать еще одну просьбу тохунга. — Не дай им умереть с голоду!»

Атуа согласился и с этим, но сказал: «Если четыре стрелы одновременно поразят оленя, между стрелками неизбежна ссора. Я разделю сутки на четыре части и дам каждому племени его время: день, ночь, восход и закат…»

— «А если кто-нибудь попытается украсть время другого?»

— «Их тотчас же обличат в нечестности!» — усмехнулся Атуа.

— «Но как?»

— «Каждое племя получит свой цвет кожи — по времени суток: белый, черный, желтый и красный…»

Разошлись по всей земле четыре племени из Хаваики. Но и по сей день великий Атуа внимательно присматривается к далеким потомкам четырех древних племен. Присматривается и раздумывает, решает: чего же все-таки в людях больше — добра и правды или зла и лжи…

— Ты хорошо рассказываешь, — сказала Джун. — Я люблю легенды. И сказки. В них люди в конце концов всегда счастливы, почти всегда. В жизни почему-то не так…

— Наверно, потому что в жизни люди чего-то не умеют или не знают, — ответил Мервин. Он хотел было добавить, что, когда вырастет, обязательно найдет или, наконец, сам выкует ключи человеческого счастья и отдаст их Джун.

А она отдаст их всем. Так он думал. И даже мысленно представил себе эти ключи — сверкающие, радужные. Но высказать свои мысли вслух не решился.

Джун встала. Ширин и Гюйс послушно ждали, когда им пристегнут поводки. Ветер усиливался. Он растрепал волосы Джун, чуть не сорвал с ее шеи красный платок.

— Твой автобус идет! — крикнул Мервин. Они едва успели добежать до остановки, как начался дождь. Крупные частые капли забарабанили по дощатому навесу.

— В субботу приду! — крикнула Джун, вскакивал в переднюю дверь подошедшего автобуса. Ширин шмыгнула за хозяйкой. Сквозь частые струи дождя Мервин с трудом разглядел, как шофер раздраженно говорил о чем-то Джун.

«Ругает за Ширин, — с беспокойством подумал мальчик. — Ничего, в такой ливень не выгонит…»

По улице уже мчались потоки мутной воды. Сверкнула близкая молния, другая, третья. Автобус, помедлил, словно раздумывал, стоит ли продолжать путь. Наконец тихонько тронулся с места, стремительно убыстряя ход, пересек мост и вскоре исчез за выступом нависшей над дорогой скалы. Гюйс дрожал, тихонько повизгивая. Мервин запрятал его за пазуху. До дома было рукой подать. Мальчик легко бежал, перепрыгивал через ручьи и лужи.

Как-то сама собой возникла, запелась шотландская песня про дождь, про солнце и про доброго малого Вилли…

3

Дылда Рикард затянулся сигаретой и лихо выпустил дым через нос. В его губах сигарета казалась естественной: он был всего лишь на год старше Мервина, а выглядел как двадцатилетний.

— Теперь ты, — хриплым голосом сказал он и сунул сигарету в рот Мервину. — Или боишься?

Мальчики стояли в темном углу мужской уборной колледжа. Уроки давно закончились. Было так тихо, что Мервин явственно слышал дыхание Рикарда и как из крана умывальника капала вода.

— Вижу, что боишься! — Дылда презрительно сплюнул, выругался.

— Ничего я не боюсь, — воскликнул с негодованием Мервин. Он сильно затянулся и тут же раскашлялся.

— Тише ты, куряка, — прошипел Рикард. — А еще говорил, что умеешь!

— Умел, — упрямо сказал Мервин, чувствуя, что краснеет. — Давно не курил…

— Может, ты еще и виски пил, — с издевкой продолжал Рикард, — и джином разбавлял? Или, чего доброго, девчонкам под юбку лазил? А? Ну чего молчишь, Мервин-Все-Знаю? Расскажи, не стесняйся, парень, как целуется твоя невеста из Карори? — Дылда захихикал.

Это было уж слишком. Мервин изо всей силы ударил кулаком по лицу

Дылды. Тот пошатнулся, побледнел.

— Ты — драться? — пробормотал он. — Из-за девчонки?!

Мервин молча, яростно обрушивал на Дылду удар за ударом. В классе Рикард слыл первым силачом. Но почетное это звание было завоевано им отнюдь не в честных кулачных боях на заднем дворе колледжа. Ореол непобедимости принесли Дылде рассказы о его силе самых худеньких, низкорослых и трусливых, которых он беспощадно избивал. Схватка же с Мервином была первая настоящая схватка в его жизни. Он испуганно отступал назад, прикрывая окровавленное лицо руками. Мервин уверенно теснил обидчика к кабинкам. Вдруг чья-то рука цепко схватила Мервина за ухо, и отлично поставленный баритон произнес нараспев:

— Мускульная разминка благородных интеллектуалов в перерыве между грамматическими баталиями и арифметическими турнирами. Не так ли, джентльмены?

Директор колледжа, желчный худощавый мужчина лет пятидесяти, насмешливо смотрел на мальчиков сквозь сильные стекла крупных очков. За весьма субъективное и одностороннее трактование принципов Песталоцци мало кто в колледже звал директора иначе как «Инквизитор».

Мервин скорчился — рука директора продолжала выкручивать ухо. Дылда злорадствовал лишь несколько секунд. Вторая рука Инквизитора дотянулась и до него.

— Должен заметить вам, почтенные джентльмены, — ласково тянул Инквизитор по мере того, как он и его безмолвные жертвы приближались к выходу из уборной, — нет на свете порока предосудительнее и греховнее, чем порок тайный. Он как невидимый сатана: зло вершит, а бороться с ним невозможно!..

Он сделал краткую передышку уже в коридоре. Однако пальцы его продолжали цепко держать уши мальчиков.

— Курение, пьянство и прелюбодеяние — три кита, на которых зиждется все зло мира. В колледже, руководимом мною, любой росток зла будет удаляться с корнем. Но прежде надо познать, что зло есть зло!

К этому времени все трое уже вошли в кабинет Инквизитора. Он отпустил мальчиков, приказал им сесть на маленький диван у окна и сам сел в свое кресло за столом. Минуты две-три Инквизитор рылся в ящиках стола, перекладывал с места на место какие-то папки, тетради, бумаги. Наконец достал изящную коробку, открыл ее, протянул мальчикам:

— Берите. Настоящая «Гавана».

Дылда и Мервин ошеломленно вертели в руках длинные сигары. Отчаянно горели уши. Мервину было и больно и стыдно. Угнетало ощущение унизительной беспомощности.

— Позвольте, джентльмены, помочь вам надрезать кончики ваших сигар, — пел баритон Инквизитора. — Вот так. Превосходно. Теперь закуривайте. — Он поднес зажженную спичку сначала одному, потом другому мальчику. Мервин попытался было уклониться, но Инквизитор чуть менее ласково произнес: — Будьте мужчинами, джентльмены. Не заставляйте меня прибегать к вульгарному мускульному насилию над капризным и хрупким аппаратом мышления. Та-ак. — Он зажег вторую спичку. — Теперь вдыхайте в себя ароматный дым во всю силу ваших легких. Вот так. И еще раз. Восхитительно!..

Инквизитор снял очки, придирчиво осмотрел с обеих сторон стекла, медленно протер их замшевой тряпочкой. Затем вновь водрузил очки на крупный, в красных склеротических прожилках нос и добродушно воскликнул.

— Пока вы упиваетесь сладостным дымом наркотика, я прочитаю вам в назидание отрывок из весьма любопытной книги британца Остина Митчелла «Жирный, сладкий, пьяный рай». Опус сей только что вышел в свет. А ведь всегда прелюбопытно, как тебя видят со стороны. Тем более с такой близкой нам, как Англия. Итак, джентльмены, Новая Зеландия глазами дотошного йоркширского остряка!

Инквизитор еще раз удостоверился в том, что мальчики курят сигары, откашлялся, начал читать вслух:

— «Наконец, в распоряжении новозеландца — для отдыха от дел насущных — великолепное лоно природы. И этого лона у него, пожалуй, больше, чем у кого бы то ни было другого на всем белом свете. На каждого жителя приходится целая пляжная миля и восемнадцать песчаных мух. Таким образом, переполненным считается такой участок морского побережья, на котором вы сможете обнаружить хотя бы одного человека. В Гонконге на одну милю шоссейных дорог приходится 243 автомобиля. В Новой Зеландии на каждые 243 ярда хайвеев приходится одна самодвижущаяся единица транспорта. Гор столько, что каждому активному скалолазу достается своя. Если в Великобритании плотность населения всего лишь 577 человек на квадратную милю, то здесь их целых 27. Каждый год из одного лишь озера Таупо вылавливается 500 тонн форели, а 100 тысяч горных оленей нахально играют в прятки с одиноко встречающимися охотниками. Я не завидую войскам противника, который вознамерился бы осуществить вторжение в Новую Зеландию. Все население страны спокойно и просто исчезло бы в горах. И началась бы такая партизанская война, что в течение нескольких дней были бы уничтожены, ну, скажем, все 100 миллионов солдат китайской Красной армии. Обширно-пустынное лоно обычно резервируется для отпусков…»

Мервин с трудом воспринимал смысл слов, произносимых Инквизитором. Поташнивало, кружилась голова. Сигарный дым слепил глаза. Мервин зажмурился. И увидел море. Солнечные, зеленые волны плавно несли большую гладкую доску. На доске рядом с ним стояла Джун. Она смеялась, показывала рукой на домики на берегу. Мервин напряг память, узнал место. Это был Титахи Бей, куда отец возил его два-три раза прошлым летом. Какое теплое, ласковое солнце! Как радостно улыбается Джун!..

— Вдыхайте, джентльмены! Глубже вдыхайте…

Исчез Титахи Бей. Исчезло солнце. Исчезла Джун. Мервин открыл глаза.

Сначала медленно, а потом все быстрее замелькал слева направо Инквизитор, и его стол, и окно. Постепенно все очертания слились в один оранжево-огненный круг, который с бешеной скоростью вращался, рассыпая во все стороны красные искры…

Очнулся Мервин, должно быть, скоро. По-прежнему, подперев щеку, ласково, с нескрываемым состраданием смотрел на него директор колледжа. Как и раньше, рядом сидел, широко расставив ноги, Дылда Рикард. На его подбородке, рубахе и брюках Мервин заметил какие-то влажные пятна. Пахло рвотой.

— Джентльмены, — сказал Инквизитор, когда Мервин открыл глаза. — Завершая только что прочитанный отрывок, можно резюмировать словами автора: «Новая Зеландия — это не страна, а скорее образ жизни». Что же касается нашего с вами табачного эксперимента, то следует всегда помнить: познание зла — благо. Но каждое познание дается нелегко, что следует переносить стоически…

А теперь, юные джентльмены, — голос Инквизитора звучал строго, в нем слышались торжественные нотки, — я задам вам два, всего лишь два вопроса — из области, которая близка и понятна каждому истинному патриоту нашей страны. И если вы правильно на них ответите, мне останется лишь пожелать вам приятно провести воскресенье. Ведь сегодня суббота, не так ли? Вопрос первый: сколько западных союзных войск участвует в священной битве против красных во Вьетнаме и сколько там наших соотечественников?

После некоторого раздумья Дылда Рикард поднял руку. Инквизитор благосклонно кивнул.

— Всего сто тысяч, — уверенно выпалил Дылда. — Наших — одна тысяча.

— Что ни слово, то ошибка. Всего — больше, а наших меньше, — сказал Инквизитор и добавил насмешливо: — В вашем возрасте вместо того, чтобы продолжать пребывать в состоянии бездумного и бесцельного ребячества, не грешно было бы и самим взять в руки оружие для защиты идеалов демократии!

Какое-то время он внимательно, изучающе разглядывал Мервина и Дылду.

Наконец назидательно сообщил:

— Даю правильный ответ: американцев — более полумиллиона, новозеландцев — более полутысячи. Наших соотечественников немного, но они умелы и отважны. Друзья их хвалят, враги ненавидят…

— Я на днях читал тут про одно подразделеньице, сэр, — восхищенно воскликнул Дылда. — Называется «Специальный авиаотряд». Работают парни — блеск! За голову каждого Вьетконг особую награду объявил!..

Инквизитор с нескрываемым удивлением посмотрел на Дылду, словно говоря: «А ты, оказывается, иногда что-то читаешь сверх школьной программы!»

Потом сказал:

— Вопрос второй: почему мы решили принимать участие в этой далекой на первый взгляд для нас войне? Мервин…

— Как вы уже сказали, сэр, — для защиты идеалов демократии.

— Ну а подробней?

Мервин молчал.

— Красные, — проговорил Инквизитор, — все эти коммунисты, социалисты, профсоюзники и прочие и без того уже орудуют здесь, у нас в стране, как хотят. Но с ними мы справимся. Главное в другом — не дать мировому коммунизму завоевать один континент за другим. Воистину вряд ли скажешь лучше, чем наш министр обороны Маккриди: «Я предпочитаю лучше сражаться на рисовых полях Вьетнама, чем на наших Кентерберийских равнинах».

Минуты две-три Инквизитор сидел молча, откинув голову назад и закрыв глаза. Но вот он посмотрел на Мервина и Дылду, потер виски, словно вспоминая что-то или собираясь с ускользавшими мыслями, и ласково проговорил:

— Чтобы прочнее усвоить суть происходящего, вы сейчас напишете диктант. Вот ручки, бумага. Готовы? Текст — передовая статья из сегодняшней «Ивнинг геральд».

И голосом телевизионного комментатора, который читает последний выпуск бюллетеня новостей, Инквизитор начал медленно диктовать:

— «Наши солдаты во Вьетнаме. Они все отправились во Вьетнам добровольно. Именно этим обстоятельством можно объяснить, что наши войска сражались, сражаются и будут сражаться впредь с мужеством и отвагой на этом отвратительном во многих отношениях театре военных действий. Им есть чем гордиться. Не так давно сам генерал Крейтон Эйбрамс, командующий американскими сухопутными силами в Южном Вьетнаме, направил им свое послание, в котором благодарил за «службу с отличием».

По сравнению с могучими американскими армиями новозеландские экспедиционные силы могут показаться незначительными. Однако проигрыш в количественном отношении киви [*] с лихвой компенсируют энтузиазмом и боевой выучкой.

[*] Новозеландская птица — символ страны.

Батальон, сформированный из частей стран — участниц договора Анзак, даже в самых тяжелых боях проявлял завидную выдержку, а выносливость и редкостное чувство юмора при любых обстоятельствах снискали его солдатам и офицерам широчайшее уважение других фронтовиков.

Из нашего безопасного далека ужасы и лишения, переносимые нашими соотечественниками во Вьетнаме, могут показаться призрачными, более того — ничтожными, если сравнивать их с постоянно растущими ценами на продукты питания, налогами и другими реалиями больной экономики. Но, тем не менее, если кто-то рискует собственной жизнью и во имя дела, в которое он, по крайней мере, верит, как это делают наши солдаты, то этим определяется нечто весьма реальное. И вряд ли можно без уважения относиться к невероятным физическим трудностям патрулирования недружественной территории, когда смерть подстерегает тебя за каждым кустом.

Война не может не вызывать отвращения. Однако сколько будет жить на этой планете человек, столько будут существовать солдаты и армии. Такова человеческая натура и ее неспособность сохранять мир. Новозеландцы во Вьетнаме могут быть удовлетворены тем, что они отлично справляются с незавидной работой. Все это не обходится без потери жизней и без увечий, и об этом должен помнить каждый новозеландец…» Поняли?

Инквизитор погладил ладонью газетный лист, посмотрел задумчиво поверх голов Дылды и Мервина.

— Я не буду проверять сейчас ваши работы. В понедельник вы принесете их мне. И хорошенько запомните то, что я вам только что диктовал! А сейчас вы свободны, достопочтенные юные джентльмены…

Мальчики торопливо вышли из колледжа на улицу, будто боялись, что их кто-то остановит.

— Тоже мне рыцарь нашелся! — с обидой в голосе нарушил молчание Дылда, когда они отошли от колледжа ярдов на триста. Он вынул из кармана брюк левую руку, разжал кулак. На ладони Мервин увидел зуб, еще хранивший следы свежей крови. — Драться — дерись, но зачем же увечить человека?

— Будь всегда и во всем джентльменом, — спокойно ответил Мервин. — И помни, что сказал Инквизитор об истоках зла на белом свете. Привет, Дылда!

Он свернул в ближайшую улицу. Вместе с Дылдой идти не хотелось.

Оставшись один, он вдруг почувствовал, что страшно устал, и присел у обочины дороги, прямо на тротуар. Во рту все еще был противный привкус терпкой горечи. Ломило в висках. Прошло не менее четверти часа, прежде чем Мервин сумел заставить себя встать и продолжить путь.

4

Джун проснулась, зевнула, открыла глаза. Сквозь неплотно задернутые

золотистые шторы в спальню лились веселые солнечные лучи. «Проспала! Уже, наверно, полдень», — с огорчением подумала Джун. Села в постели, нашла глазами на туалетном столике маленький будильник. Стрелки показывали половину восьмого.

В полосе света плавали едва заметные пылинки. «Как золотые снежинки», — подумала Джун и вспомнила с детства полюбившийся фильм «Белоснежка и семь гномов». Джун попыталась поймать пылинки рукой — они кружились, исчезали, словно таяли от тепла ладони.

«Еще пять минуточек! — Джун легла на спину, закрыла глаза. — Сегодня у меня двойной праздник — и воскресенье, и день рождения». Она вертелась с боку на бок, положила даже подушку на голову, но сон не шел. Тогда Джун встала, подбежала к большому окну, раздвинула шторы. Внизу, за окном, простирался обширный сад. Джун сбросила на пол пижамную кофточку и штанишки.

Заложив руки за голову, она подставила лицо и обнаженное тело горячему солнцу. Было тихо. Лишь какая-то птица самозабвенно пела в саду за окном. Джун стояла долго, может быть, десять, может быть, двадцать минут, когда вдруг услышала стук в дверь. Первым желанием ее было нырнуть в постель, но она тут же передумала. Голосом сержанта, который командует ротой на плацу в Вайору, она крикнула:

— Вой-ди-те!

Это была мадемуазель Дюраль. «Красива», — невольно подумала она, задержавшись на секунду у порога. И строго проговорила, входя и закрывая за собой дверь:

— А если бы это был мужчина?

— Какие же в это время дня у нас могут быть мужчины? — Джун передернула плечами, поднялась на цыпочки, шаловливо пропела: — Я знала наверное, что это вы! Или папа…

— Тебе сегодня исполняется шестнадцать лет. В этом возрасте девушки стесняются показываться отцу в таком виде, — строго проговорила француженка.

Она внимательно смотрела, как Джун подняла с полу пижаму, достала из стенного шкафа легкий домашний халатик. «Красива, — еще раз отметила про себя гувернантка. — И изящна. Чувствуется скрытая сила — сила молодости. Жаль, что я, как она, не занималась в свое время каратэ». Вслух мадемуазель Дюраль сказала:

— Желаю, чтобы радость была твоим постоянным и верным спутником! — Она положила что-то, тщательно завернутое в сине-золотую подарочную бумагу, на туалетный столик и удалилась. Без единой улыбки. Без лишнего слова. Без обычных для такого случая эмоций.

Когда дверь за ней закрылась, Джун повернулась к зеркалу. Поджав губы и нахмурив брови, она погрозила своему отражению в зеркале и повторила трагическим шепотом: «А что, если бы это был мужчина?»

Она произнесла эту фразу, меняя интонации и выражение лица, несколько раз. И тут же вспомнила, что сегодня мадемуазель Дюраль впервые назвала ее девушкой. «А ведь и правда, что, если бы это был мужчина? — теперь уже всерьез подумала Джун. — Мервин, например…» Она покраснела, быстро накинула на себя халат и развернула сверток с подарком француженки. И на мгновение даже зажмурилась от радости. На черной шелковой подкладке продолговатого футляра завораживающе мерцала нитка бело-розового жемчуга. «Как хорошо, как удивительно хорошо, что я родилась в июне! Какой божественно красивый символ у этого месяца!.. Понравится ли жемчуг Мервину? — неожиданно для себя подумала Джун, когда спускалась на первый этаж к завтраку. — И папе, конечно», — поспешно добавила она.

Без одной минуты девять Джун сидела на своем месте за большим овальным столом. Несмотря на размеры, стол казался изящным, даже хрупким, в огромной, залитой потоками солнечного света столовой. Вдоль стен тянулись буфеты и серванты из черного дерева. За их стеклами празднично сверкал фамильный хрусталь. С трех старинных полотен сосредоточенно и угрюмо смотрели вожди маорийских племен. На прямоугольной, с метр высотой тумбе стояли часы: кряжистое дерево, в его дупле — циферблат, перед ним на слегка выдвинутом вперед диске — киви. Раздался мелодичный, слегка приглушенный бой: донг, донг, донг… В такт ему медленно и важно кланялась бескрылая птица киви.

С ее последним поклоном распахнулись двери в коридор, который соединял столовую с кабинетом. Стремительно вошел высокий мужчина лет пятидесяти — отец Джун, Седрик Томпсон. Широкоплечий, с гривой густых седеющих волос, он был одет с изящной небрежностью. Небрежность эта едва угадывалась в том, как был повязан галстук, как торчал из нагрудного кармана кончик платка, как свободно сидел на его владельце дорогой серый костюм. Следом за ним в столовую прошествовала Ширин. Она подошла к Джун, лизнула руку, устроилась под столом у ее ног.

Томпсон подошел к француженке, сказал: «Доброе утро, мадемуазель Дюраль», поцеловал пальцы правой руки, едва коснувшись их полными, яркими губами. «Доброе утро», — сдержанно, почти сухо ответила та.

Потом он поднял Джун вместе со стулом, поцеловал ее несколько раз в губы, в щеки, в нос. Она вспомнила, как ее так же тепло, ласково целовала каждый вечер перед сном мать, когда была жива. Глаза застлало пеленой слез.

— Вот ты и плачешь, доченька, что кончилось детство. — Отец по-своему объяснил ее слезы, опуская стул на пол. — Каждый возраст имеет свою прелесть, уж поверь мне!

Он подошел к боковому окну, подозвал жестом Джун. Прямо напротив окна стоял темно-вишневый мотоцикл «судзуки». Выхлопная труба, руль, бачок ослепительно сверкали на солнце.

— Ой, папа, — задохнулась потрясенная Джун. Она подпрыгнула, повисла на шее отца, уткнулась лицом ему в подбородок, болтала согнутыми в коленях ногами. Соскочив на пол, обернулась к гувернантке:

— Можно, я прокачусь на нем? Ну, самую чуточку?

— Разве что чуточку, — улыбнулась мадемуазель Дюраль.

— А завтрак? — нахмурился было отец.

— Десять-пятнадцать минут радости Джун, я надеюсь, только прибавят нам аппетита! — проговорила француженка.

Джун кинулась к двери в сад.

— Стоп! — крикнул отец. — Ключи!

Он бросил дочери кожаный футлярчик. Джун поймала его на лету. Вокруг нее волчком вертелась Ширин, нетерпеливо повизгивала.

Минута — и по центральной аллее сада как вихрь промчалась на мотоцикле Джун. Ширин лаяла, безуспешно пытаясь угнаться за странным новым зверем. Отец Джун и гувернантка стояли у широкого окна, следили за девочкой и щенком.

— Будь Джун постарше, подарил бы ей спортивный «мерседес», — сказал Седрик, явно довольный ловкостью и умением, с которыми Джун носилась по дорожкам сада.

— Ты полагаешь, что чем богаче подарок, тем больше радости? — с мягкой укоризной проговорила француженка.

— Ах, ну при чем это здесь? — попытался рассердиться Седрик. И тут же расплылся в улыбке: — Ты лучше всех знаешь, Шарлотта, что я никогда не поклонялся ни деньгам, ни тому, что можно на них приобрести.

— Знаю, Седрик, дорогой, знаю. За это и люблю тебя! — Она обняла его, быстро поцеловала. Седрик попытался притянуть ее к себе.

— Сейчас войдет Джун! — Француженка ласково отстранила его. — Подумай лучше, как ты будешь сегодня развлекать гостей Джун. Надеюсь, ты не забыл, что на ленч к ней приглашено двадцать человек!

— Ну и пусть развлекаются, как хотят! Что я — обязан присутствовать? И детям без меня свободнее. Мне предстоит решающая встреча в гольф…

— Гольф придется отложить. Не следует забывать, что ты заменяешь девочке и мать, и всех других родственников. Должен, во всяком случае. А какие же родители променяют на гольф…

В комнату ворвались Джун и Ширин.

— Папочка! — воскликнула Джун, подбегая к отцу. — Как я тебе благодарна! Как прекрасно, как невыразимо прекрасно быть сильной и быстрой! Такой сильной и быстрой, что можешь обогнать ветер! Увидишь, как будут рады за меня все мои друзья!..

Седрик улыбался, думая о прерванном разговоре с Шарлоттой. Конечно, прелестная француженка и на этот раз была права, тысячу раз права!..

Мервин торопливо шагал по широкой садовой дорожке. Показался трехэтажный кирпичный особняк. «Как королевский замок! — Мервин даже присвистнул от удивления. — И круглые угловые башни, и зубчатые стены, и подъемный мост через ров!..»

Слева, у самого моста, стоял могучий, в три обхвата, дуб. На нем высоко над землей висела грубо отесанная доска. Мервин остановился, задрал голову, долго разбирал выжженную на доске староанглийскими буквами надпись: «Здесь вершится скорый и правый суд. А будет у тебя мешок с золотом, положи его под дерево добром. Не то положишь голову. О золоте же не горюй. Ибо в твоих подвалах оно — прах. А пойдет оно на хлеб беднякам страждущим и твоей душе во спасение. Робин Гуд и лесные братья».

Ступив на мост, Мервин в который уже раз осмотрел свою одежду. Доволен остался лишь ботинками — он извел на них накануне вечером полбанки ваксы, и теперь они блестели как лакированные. Выходные черные брюки он выутюжил на славу. Но они предательски блестели на коленях. А рукава темно-малиновой вельветовой курточки, вроде бы еще совсем недавно нарядной, новенькой, так пообтрепались, что Мервин вынужден был аккуратно завернуть их выше локтей. На мосту он остановился, посмотрел в темную воду. Изучение собственного отражения вконец расстроило его. Мервин тотчас представил себе, как гости Джун будут шушукаться за его спиной, обсуждать его скромный костюм. «Ну и пусть, — с горечью подумал он, — пусть себе веселятся!..» Он

повернулся, чтобы идти назад, но внезапно дорогу ему преградил высокого роста рыцарь — самый настоящий рыцарь: в латах, в шлеме с забралом, со щитом и мечом, который волочился по земле.

— Сперва рассчитайся с Робином да выпей за его и всех лесных братьев здоровье, а потом можешь продолжать свой путь. А не то… — Рыцарь выхватил из ножен огромный меч и завертел его над головой. — Ко мне, друзья мои! — выкрикнул он.

Из замка на лужайку тотчас выбежало несколько человек в костюмах вольных стрелков. Предводителем их был сам Робин Гуд, в котором Мервин тотчас узнал Джун.

— Здравствуй, брат! — приветствовала она Мервина, отвесив поклон. — Если ты честен и смел, если справедливость тебе по душе, иди к нам!

Она взяла Мервина за руку и повела в дом. Миновали гостиную, за ней находилась темная комната. Когда Джун включила свет, Мервин увидел на грубых столах и лавках дюжины полторы курток, плащей, камзолов старинного покроя.

— Выбирай, что хочешь! — сказала Джун.

Мервину понравился малиновый плащ. Он накинул его на плечи, и Джун бантом перевязала тесьму на шее. Потом Мервин подобрал к плащу подходящую по цвету шапочку с пером и надел ее. Он церемонно поклонился Джун и проговорил:

— Теперь, брат Робин Гуд, я позволю себе поздравить тебя с днем рождения!

Он достал из кармана брюк коробочку, протянул ее Джун; та осторожно сняла крышку: на невысокой подставке красовалась девичья головка в профиль, выточенная из морской раковины — «пауа шелл» — и покрытая лаком.

— Это кто — я? — Джун улыбнулась и, не дожидаясь ответа Мервина, добавила: — Конечно, я! И похожа очень. Какой ты молодец! Только ты польстил мне…

Она спрятала коробочку в стенной шкаф, подошла к Мервину, обняла его за шею одной рукой:

— Освятим наше братство братским поцелуем! Согласен?

Мервин покраснел от смущения. Почему-то вдруг пересохло в горле. Он привлек Джун к себе, губы их встретились. И тотчас Джун оттолкнула Мервина:

— Ты поцеловал меня не как брат! Как ты смел?..

Она выбежала из комнаты, а Мервин долго стоял в одиночестве и ругал себя: «Простофиля… Олух… Теперь она не захочет со мной дружить. И родным расскажет… Как все глупо и плохо получилось…»

Он медленно вышел из дома в сад. И тут же его подхватил, увлек веселый хоровод. Взявшись за руки, гости Джун по команде рыцаря бежали то в одну, то в другую сторону вокруг большого костра. На вертеле, который то и дело поворачивал рыцарь, жарился целый баран.

Мервин не спускал глаз с Джун, и вскоре ему удалось поймать ее взгляд. Она улыбнулась, и он понял, что она больше не сердится на него. Как стало ему легко и весело! Он с особым азартом выполнял все команды рыцаря.

— Кто он, этот весельчак? — спросил Мервин соседа слева и кивнул головой в сторону рыцаря. Сосед, юркий коротышка, которого все называли Жадина Вилли, в недоумении вытаращил на Мервина глаза.

— Не знаешь? — возмутился он. — Это же отец Джун! Сэр Седрик Томпсон!

— Жаркое готово! — провозгласил рыцарь. — Друзья мои, бегом ко мне! Вепрь хорош только горячим!

Ловкими ударами большого острого кинжала он отсекал куски от зарумянившейся туши, насаживал на металлические штыри, раздавал гостям. Он при этом говорил:

— Отменная трапеза была у наших предков, не так ли? Не сломайте, друзья, зубы о штыри!

Появились бутылки яблочного сидра. То и дело раздавались выстрелы, в воздух летели пробки. Охали и визжали девочки. Краснели от удовольствия, улыбались мальчишки: еще бы — впервые в жизни сами открывали бутылки, в которых искрилось почти настоящее вино! Когда все кубки были наполнены золотистой, пенящейся влагой, рыцарь поднял свой над головою.

— Ну что ж, — сказал он, — выпьем доброе вино за то, чтобы Джун еще много, очень много раз отмечала этот день. Чтобы у нее всегда было много радости и славных веселых друзей! Все остальное не имеет в жизни значения! — И он залпом осушил свой огромный кубок.

Пиршество продолжалось. Даже самые капризные и избалованные просили у рыцаря: «Еще маленький кусочек вепрятины, пожалуйста, сэр». — «Отлично, юные воины, — восклицал рыцарь. — От-лич-но! Покажите мне человека, который не мечтал бы быть героем! А герой — это геройский труд и геройский аппетит. Ну, кому еще отсечь кусочек фунтов на тридцать? Ха-ха!»

Незаметно подкрался дождь. Только что светило яркое солнце. И вдруг из невесть откуда набежавших туч хлынул ливень.

Джун подхватила Мервина под руку, побежала с ним к дому. Кто-то вприпрыжку бежал впереди них прямо по лужам, поднимая фонтаны брызг. Кто-то поскользнулся, плюхнулся на землю. Смех, крики. И громкий клич рыцаря:

— Вперед, веселые стрелки! Вперед — к душистым пирожным и ароматному кофе!

Гости разъехались в шестом часу. Последним ушел Мервин. Он и Джун молча брели по саду к выходу. Было светло, тихо, безветренно. И лишь мокрые трава и листья напоминали о пролившемся дожде. Ширин вертелась у них под ногами. Она звонко лаяла, прижималась мордой к земле, отскакивала шага на три-четыре и вновь прижималась к земле мордой. Джун и Мервин не замечали приглашений Ширин к игре. Они шли, стараясь не смотреть друг на друга. Шли медленно, тихо, словно боялись расплескать переполнявшую их радость ожидания чего-то доброго и прекрасного, принадлежащего только им.

У ворот навстречу им бросился Гюйс. Он нашел своего хозяина по следу, но не посмел сунуться в незнакомый сад. Все это время он терпеливо высидел у ворот и теперь, мокрый, голодный, был счастлив, увидев Мервина. Он хотел было лизнуть руку хозяина и подпрыгнул, но тот легонько отпихнул его ладонью. Такого никогда раньше не было. От удивления и обиды Гюйс даже не взвизгнул, хотя упал неловко и ушибся.

Мервин и Джун долго стояли в тени большого дуба, не решаясь сказать слово, сделать какое-нибудь движение. Но вот Мервин поднял голову и встретился глазами с Джун. Она бережно взяла его лицо в теплые ладони, на секунду приникла губами к его губам. Повернулась и бросилась бежать вглубь сада. А он глядел ей вслед, боясь ступить шаг, боясь разрушить волшебную тишину.

5

В год рождения дочери Томпсон изменил название своей ведущей компании. Вопреки всем традициям делового мира она стала именоваться «Джун и Седрик Томпсон лимитед».

— Ох уж этот наш Ротшильд Южных морей! — неодобрительно восклицали при встречах завсегдатая влиятельных клубов — «львы» и «роторианцы». — Эксцентрик!

— Ну и ну! — настороженно вздыхали средние и мелкие держатели акций. — Так и до банкротства можно докатиться!

Седрик Томпсон снисходительно улыбался: «Что в имени?» Дивиденды компания выплачивала регулярно, и немалые.

Прошло всего лишь два года, всего лишь двадцать четыре месяца после возвращения Седрика из длительной деловой поездки по Соединенным Штатам. И штаб- квартира «Джун и Седрик Томпсон лимитед» переехала в двадцатипятиэтажный небоскреб. Он был построен по проекту американских архитекторов в самом сердце Веллингтона — между Виллис-стрит и Террас.

В половине девятого утра черный «роллс-ройс» президента компании останавливался у просторного подъезда небоскреба. Неизменно бодрый, подтянутый Седрик взбегал по лестнице. Электронное устройство приветливо распахивало перед ним стеклянные прямоугольники дверей. Высокий вестибюль встречал его веселым плеском двух фонтанов. В свете скрытых прожекторов их брызги падали в чаши алмазами, рубинами, изумрудами. Без устали сновали скоростные лифты.

Кабинет Седрика находился на третьем этаже. И в этот день он поднялся, как обычно, по лестнице — быстрым шагом, через ступеньку — и прошел к себе в одну из двух дверей, скрытых в стене. Словно угадав появление босса, заведующий канцелярией приветствовал его по внутреннему видеофону:

— Доброе утро, сэр!

— Доброе утро, Роджер. Что-нибудь срочное?

— Через семь с половиной минут, сэр, у вас встреча с директорами автосборочного концерна. Они уже ждут в Овальной приемной.

— Да-да, — Седрик рассеянно скользнул взглядом по своему настольному табель-календарю. В нем с точностью до минуты были расписаны все его рабочие дни на три месяца вперед.

Подошел к окну. Между домами виднелась часть набережной, портовые причалы. Два «иностранца» — японец и швед — стояли под погрузкой. По набережной почти непрерывным потоком мчались автомобили самых разных цветов и марок.

Седрик любил Веллингтон. Он вспомнил, как один из его зарубежных знакомых, лондонский банкир Лэнг-лей, назвал пролив Кука «новозеландской аэродинамической трубой». Заокеанские визитеры с завистью вздыхали: «Вот это столица — ни тебе проблемы вывоза мусора, ни смога, ни транспортных пробок. Райский метрополис!» Увы, это было не совсем так. И, к сожалению, вскоре, вероятно, будет совсем не так. Разумеется, постоянные ветры были надежными и бесплатными санитарами города. Но по мере его роста увеличивались и скопления таких отходов и отбросов, которые были неподвластны никаким ветрам: автомобильные кладбища, свалки умерших металлоконструкций, отбракованные строителями бетонные балки и железные рамы. Частенько в парках, на набережных, даже на центральных улицах пузатые пивные бутылки, металлические банки из-под соков, пластиковые коробки от мороженого и «Кентакки фрайд чикен» валялись на тротуарах возле аккуратных металлических ящиков для мусора с изображением длинноносых киви, тщетно взывавших: «Храните Новую Зеландию в чистоте».

Седрик вспомнил горделивое заявление премьера о том, что здесь на три миллиона человек приходится миллион автомобилей. «В один прекрасный день все жители страны смогут сесть в машины и отправиться в вояж». Все это, может быть, и так. Но улицы города были старыми узкими конными тропами. В часы «пик» уходило полчаса на то, чтобы добраться в гоночном «феррари» от Кортней-Плейс до Газни-стрит. И смог, родной брат лос-анджелесского и токийского убийц, правда, пока лишь временами и ненадолго, повисал над Веллингтоном. Седрик отошел от окна, сел за стол. Вновь раздался осторожный голос Роджера:

— Сэр?..

— Пригласите директоров сюда. Я что-то неважно себя чувствую…

…Вчера вечером, после того как разошлись гости Джун, Седрик поехал к своему старинному приятелю Дэнису О'Брайену. Дэнис жил в небольшой двухэтажной вилле в Лоуэр-Хатте. «Я — художник, — говорил он о себе, — и, как всякий истинный служитель искусства, холостяк. Искусство требует всех жизненных сил, а не только вдохновения и таланта. Тратить их еще на кого-то — значит обкрадывать и себя и искусство. О, если бы все гении мира были холостяками! Сколько бы еще шедевров они подарили людям! А ведь зачастую силы их тратятся на пустых бабенок и неблагодарных отпрысков. Э, да что там!..»

Седрик смеялся.

Вчера вечером Дэнис пустился в воспоминания о своей юности — об их юности.

— Помнишь, как мы мечтали стать капитанами, как завидовали судьбе Кука, как стремились попасть юнгами на любой иностранный корабль!

— И уйти туманным утром в неведомые дали! — вторил приятелю Седрик. — И бесстрашно пройти сквозь все штормы и бури обоих полушарий!

— И тянуть лениво ром на Ямайке!.. И драться отважно с матросней на окраине Фриоко! И запойно любить мулатку на Гаити!.. Впрочем, вся наша морская романтика началась и кончилась тем, что мы оба пылко влюбились — и в кого?! В Глазастую Бианку, шансонетку из кабачка «Перпл ониен», королеву шлюх веллингтонского порта!..

— Вот на кого хотел бы я взглянуть!

— А я — нет, — возразил Дэнис. — Да и зачем, право, сталкивать прохладную прелесть утренней росы с гнетущим удушьем пыльного вечера? Никогда не надо развенчивать идеалы — артист живет ими. Чем недостижимее идеал, тем выше полет творческой мысли. А кто объект этой мысли — проститутка или принцесса, — какое это имеет значение?.. — Помолчав, он вернулся к излюбленной теме. — Вот я холостяк, — сказал он, — а ты был женат. И что, скажи, много ты счастливее меня?

— Но ведь я не артист совсем! — пытался отшутиться Седрик.

— Еще какой! Художник не только тот, кто творит. Кто чутко ценит искусство и умеет отличить подделку от шедевра — художник не меньший. Так что же? — требовал ответа на свой вопрос Дэнис.

— У меня есть Джун, — тихо оказал Седрик и обнял друга.

Он знал, что Дэнис несколько лет жил с молоденькой талантливой поэтессой. Родился сын, желанный и любимый. Однажды, когда Дэнис вернулся домой из трехдневной поездки с выставкой своих картин в Крайстчерч, он не нашел ни жены, ни сына. К одному из мольбертов была приколота записка: «Мой хрупкий импрессионизм трудно совместим с твоим оптимистическим реализмом. Уезжаю вместе с Грегори — сначала в Лондон, потом, может быть, в Рио-де-Жанейро. Думаю, так будет лучше и для сына, и для тебя, и для меня. Патриция». За двадцать четыре года, которые миновали с тех пор, Дэнис не получил от Патриции и Грегори ни единой строчки, ни слова…

Художник был трогательно нежен с Джун. Учил ее рисованию, уходил с ней на яхте в океан, мог исполнять роль не знающего устали, преданного пони или играть в прятки. Не мог он лишь одного — бывать на днях рождения Джун.

Его Грегори безжалостно отняли от него, когда тому было каких-нибудь пять-шесть лет. Таким он и сохранился в памяти Дэниса. И когда он теперь видел веселых, шаловливых и непоседливых детей, подростков, он неизбежно находил среди них одного, который напоминал ему его Грегори. Воображение дорисовывало то, чего недоставало на самом деле. И тогда меланхолия сменялась приступом озлобления на весь свет, а тихие одинокие слезы тоски — отчаянием, разрывавшим ему сердце…

Нет, Дэнис О'Брайен не ходил на дни рождения своей любимицы Джун. Утром он отсылал ей вместе с корзиной роз традиционный подарок: свою картину, одну из тех, которые более всего понравились девочке накануне. Вечером Седрик Томпсон рассказывал Дэнису о событиях минувшего дня. Не был исключением и этот вечер.

— Так что же он все-таки собою представляет, этот Мервин? — в который уже раз допытывался Дэнис.

— Я же оказал тебе, настырный ты старик! — Седрик досадливо поморщился. — Мальчик как мальчик. Только вроде бы чуть красивее, чуть умнее, чуть серьезнее и чуть скромнее, чем многие из его сверстников…

— Это хорошо. Клянусь богом, это очень хорошо! — воскликнул Дэнис. — Именно вот это самое «чуть» сплошь и рядом решает все. Чуть темнее — и сумерки превращаются в ночь, а чуть светлее — в день. Это самое «чуть» и отличает Моцарта от Сальери, Ионеску от Бернарда Шоу. Но и чтобы ошибиться, достаточно этого «чуть».

— Думаю, что Мервин — мальчик честный и добрый, — задумчиво произнес Седрик.

— И все же чувствуется какое-то «но» в твоих словах, — не унимался Дэнис.

— Вечно тебе кажутся всякие «но». — Седрик улыбнулся. И тотчас же подумал: «Какая же я, право, скотина! Не только другу своему, но и себе самому боюсь признаться, что мне не по душе бронзовый оттенок кожи этого мальчика. Ведь знаю же, что никогда и никому не признаюсь в этом. И не верю ни в какие расовые превосходства и прочую белиберду. А вот чувствую гаденькую, трусливую неприязнь — и ничего не могу с собой поделать. Нет — не могу…»

Они долго еще говорили о Джун, о ее делах, друзьях.

— Кстати, как она ладит с мадемуазель Дюраль? — осторожно спросил Дэнис.

— Ладит, — коротко ответил Седрик. Зазвонил едва слышно телефон.

Дэнис вышел из гостиной в холл, и сразу же послышался его голос:

— О! Помяни дьявола — и он тут как тут!.. Иди, Седрик, тебя спрашивает не кто иной, как мадемуазель Дюраль.

Седрик взял трубку:

— Слушаю…

— Седрик… — Интонация, с которой было произнесено его имя, заставила его вздрогнуть. — Немедленно приезжайте домой. Джун…

— Что, что с ней? — вырвалось у него громче, чем он бы хотел.

— Ей плохо. Температура семьдесят шесть.

— Немедленно вызовите врача. Я выезжаю.

— Что случилось? — заволновался Дэнис, когда встревоженный Седрик вернулся в гостиную.

— Что-то стряслось с Джун…

Через несколько минут Седрик и Дэнис уже мчались к городу в «роллс-ройсе»…

Седрик обожал Джун. Сама мысль о том, что ей может быть неуютно, неудобно, а тем более плохо и больно, доставляла ему почти физическое страдание. Сидя в машине, он вспомнил мать Джун, свою жену Беверли, которую нежно и преданно любил. Она обладала врожденным даром щедрой доброты и ласки к людям. А ведь Джун частенько так недоставало именно материнской ласки и доброты.

Когда они с Дэнисом поднялись на второй этаж и вошли в ее спальню, там уже собрался консилиум. Врачи стояли в дальнем углу комнаты и тихо переговаривались между собой. К Седрику подошла мадемуазель Дюраль.

— По просьбе доктора Трентона, — оказала она, — я пригласила двух его коллег из городского госпиталя.

— Ну и что, что с девочкой?

— Врачи подозревают мононуклеоз — вирусное заболевание крови.

Дэнис сделал было шаг к постели Джун, но мадемуазель Дюраль взяла его за локоть — спокойно и крепко.

— К ней сейчас нельзя, мистер О'Брайен. Джун бредит, никого не узнает. Врачи предписывают абсолютный покой.

Она взглянула на растерянных, подавленных Седрика и Дэниса, затем перевела взгляд на дверь. Мужчины молча вышли из комнаты…

Так было вчера. А сегодня он сидел в своем офисе. Директора автосборочного концерна, все трое в меру высокие, в меру полные, в меру пожилые и респектабельные, сидели в его кабинете уже второй час. Они шутили, смеялись, негодовали, просили, жаловались, ругались, торговались — делали бизнес. До сознания Седрика то и дело долетали обрывки фраз:

— Фирма обанкротилась…

— Смерч инфляции…

— …Профсоюзы… Забастовка… Убытки…

— …Кредит… Миллионы… Проценты…

— …Взаимовыручка… Держатели акций… Благодарность.

Седрик слушал, через силу улыбался, поддакивал и кивал головой. И думал о своем. О Джун…

Он извинился перед директорами и отказался от намеченного ранее ленча с ними. Они не обиделись. Напротив, ушли, весьма довольные тем, что удалось сравнительно легко добиться его твердой поддержки. Еще бы! Ведь речь шла о почти беспроцентном кредите на огромную — по масштабам их предприятия — сумму. Даже хорошо, что Томпсон не принял их приглашения на ленч: они были свободны и могли тотчас же с победной реляцией прибыть в свою штаб-квартиру. Правда, они не получили письменного подтверждения позиции Томпсона. Но в деловых кругах Веллингтона было отлично известно: слово Седрика Томпсона стоит всех документов.

А Седрик, оставшись один, сидел в своем кабинете за просторным письменным столом, подперев голову руками. И хотя утром выпил чашку пустого чая, есть ему не хотелось. Так он сидел долго — может быть, полчаса, может быть, час. Он было даже задремал. И ему привиделось, что он — пяти-шестилетний мальчуган, едет с отцом ловить рыбу на озеро Ротоайра.

Раннее, зябкое утро они встречают в лодке. Белесый туман медленно поднимается над водой, нехотя уползает в крохотные фиорды пологого левого берега, с трудом продирается сквозь густые заросли древовидных папоротников. Ни звука, ни шороха нигде — ни на воде, ни на берегу. Лишь жиденько тарахтит подвесной моторчик, да вздыхает, лижет борта лодки слабенькая волна. Вот справа проглянули кое-где сквозь туман рыжие горы. Налетел неожиданный порыв ветра, бросил в лицо пригоршню шалого дождя. За кисеей дождя исчез правый берег…

Отец азартно забрасывает особую — самодельную! — блесну. Жужжит, разматываясь, леска, и вот слышится далекий всплеск. Отец помогает Седрику наладить его маленький спиннинг. Теперь мотор выключен. Лодка дрейфует, ветер стих. Туман растопило солнце. Угрюмые желто-оранжевые горы сурово глядят в воды Ротоайры. Форель не клюет. Уже и солнце начинает припекать, уже и другие лодки — одни с большим, другие с меньшим, но все с добрым уловом, — потянулись к причалам маорийца Джона (озеро все еще принадлежит местному племени аборигенов). Отец беспрестанно меняет место, забрасывает новые и новые блесны. Все впустую! Словно кто заколдовал их лодку…

Наконец отец и Седрик говорят, что забрасывают по последнему разу. И вот — радость! — рыба клюет сразу на оба спиннинга. И какая рыба! Отец кричит: «Седрик, давай сюда подсачек!» При этом он бормочет какие-то нелепые слова, словно уговаривает огромную рыбину прыгнуть в лодку. «Не могу, папа!» — откликается Седрик. Потный, возбужденный, он неотрывно смотрит на свою форель. Вот это улов! Фунтов пятнадцать, не меньше!.. Но вот вопрос — как поднять этот живой вес в лодку без подсачека? Он лихорадочно крутит рукоятку спиннинга все быстрее. О ужас! Так и есть — его форель ушла. Раздается крик отца: «Седрик, прыгай за ней, лови ее…»

Седрик вздрогнул, открыл глаза, потянулся. С экрана видеофона на него настороженно смотрел Роджер. Томпсон нажал кнопку:

— Мне звонили из дома?

— Нет, сэр.

— Что у вас еще? — с плохо скрытым раздражением спросил Седрик.

— Извините, сэр. — Роджер впервые видел босса таким — усталым, раздраженным. — У вас еще три деловые встречи: две с бизнесменами и последняя с секретарем министерства внешней торговли. В шесть часов у вас беседа с представителями Федерации Труда. В восемь вы открываете выставку современной живописи в художественной галерее Лоуэр-Хатта…

— Слушайте меня внимательно, Роджер. Сейчас я уеду домой и проведу там остаток дня. Где я, кто бы ни спрашивал, — вы не знаете. Обзвоните всех, кому назначены встречи. Извинитесь и установите новые сроки. Выставку картин пусть откроет первый вице-президент…

— Да, сэр…

По дороге домой, в машине, Седрика не покидала мысль о том, как в общем-то мало совершенно и еще менее справедливо устроен этот мир. Его предки были одними из первых английских переселенцев в Страну Белого Длинного Облака — Аотеароа. Прапрадед Ирвин по материнской линии был сержантом королевской армии и не раз отличался в маорийских войнах. О прадеде со стороны отца, Робертсе, скупая семейная молва глухо сообщала, что он был беглый политический каторжанин. В отличие от многих новозеландцев в семье Томпсонов никогда не говорили об Англии как о бывшей и далекой, но все же родине. При удобном случае со сдержанной гордостью замечали: «Мы — киви с головы до пят».

Единственным документом, которым Седрик дорожил и неизменно имел при себе, был членский билет Общества первооснователей. Запись в нем свидетельствовала: «Представители семьи Томпсон действительно прибыли в Новую Зеландию в 1839 году на борту брига «Тори».

…Отец Седрика, Гордон-младший, имел небольшую ферму в окрестностях Крайстчерча. Хозяйство было бедное. Семья едва сводила концы с концами. Отец погиб в апреле 1915 года при высадке австралийско-новозеландокого десанта в Галлиполи. Дафни Томпсон продала ферму за гроши и перебралась с сыном в город. То ли жизнь была тяжела, то ли тоска по любимому мужу подточила ее здоровье, молодая вдова истаяла быстро и тихо, как пятицентовая рождественская свечка. Смерть ее выявила неожиданное и печальное обстоятельство: у Седрика не осталось даже дальних родственников. На кладбище Дафни провожали, кроме ее сына, две соседские супружеские четы, такие же бедняки, как и она сама. Седрик попал в сиротский приют, который содержали монахини-бенедиктинки. Трудно сказать, как сложилась бы его судьба, если бы его в том же году не усыновила богатая старая дева, дочь владельца нескольких ювелирных магазинов. «Горбатая простушка», как звали Джудит Фарлоу за глаза подружки, завидовавшие ее богатству, привязалась к мальчику как к сыну. Седрик успешно закончил лучший в Крайстчерче колледж, и Джудит увезла его в Оксфорд, где прожила все годы, пока он учился. Когда они вернулись на родину, Седрик открыл собственную адвокатскую контору. Надпись на медной доске, которой была украшена входная дверь, гласила: «Юридическая контора. Седрик Томпсон и компания». Джудит настояла на том, чтобы ее приемный сын сохранил фамилию своего отца. Седрик пытался было возражать, но она с печальной улыбкой сказала: «Зачем же совершать два несправедливых деяния сразу — искусственно продлевать мой род и прекращать твой? Пусть будет, как решено судьбой! — и, слегка коснувшись сухонькими пальцами щеки Седрика, добавила: — Тем более что тебе можно лишь гордиться твоими родными, мой мальчик. Ты и сам это поймешь, когда прочитаешь их бумаги и письма. После моей смерти…»

Известие о ее кончине застало Седрика в Италии. Шел 1944 год.

Лейтенант С. Томпсон в доблестных рядах Новозеландской бригады сражался против нацистов и фашистов — за Италию без Муссолини и Германию без Гитлера. В песках Сахары, на холмах Сицилии, в долине По дрался он за Крайстчерчский собор, за памятник Бернсу в Данидине, за сверкающие снега горы Эгмонд, за золотые восходы в Бухте Изобилия и лунное серебро пляжей Окланда. Он выпил в тот вечер бутылку дрянного итальянского коньяка. И беззвучно плакал, не стыдясь слез, — с ним был лишь лейтенант Дэнис О'Брайен, человек, вместе с которым он дважды тонул в Средиземном море и трижды истекал кровью от вражеских пуль и осколков на африканской и европейской земле.

«Империя Томпсона» была создана в начале пятидесятых годов. Седрик вложил все состояние, которое оставила ему Джудит Фарлоу, в довольно рискованное предприятие. Он привык рисковать за пять с половиной лет войны — рисковать своей жизнью и жизнью подчиненных. Жизнью — во имя святых идеалов. Так почему же не рискнуть деньгами, к которым он всегда испытывал презрение, скорее всего потому, что никогда в них по-настоящему не нуждался. Выигрыш был баснословным, коммерческий успех подобен лавине. Вчерашние грозные конкуренты становились младшими партнерами. Каждая вложенная денежная единица удваивалась, утраивалась, удесятерялась.

Седрик встретил девушку по имени Беверли. Чем-то неуловимым она напомнила ему почти забытую мать. Когда он узнал ее лучше, он увидел в ней сходство с Джудит. Только позднее он понял, что духовно объединяло этих трех женщин: врожденные искренность, доброта, нежность. Да, человек наделяется (или обделяется) природой различными талантами. Седрик понял это, пожалуй, слишком поздно, в тот вечер, когда Беверли не стало…

Сейчас в его воспоминаниях потери близких ему людей выстроились в трагический фатальный ряд. И хотя он понимал, что ход жизни необратим, ему казалось, что в своей неумолимой жестокости она слишком уж несправедлива именно к нему, Седрику Томпсону. Ведь сейчас судьба замахнулась на самое дорогое, что у него было на свете, — на его Джун…

Автомобиль неслышно подкатил к подъезду. Шофер обежал вокруг машины, распахнул дверцу. Выйдя на садовую дорожку, Седрик увидел Мервина. Мальчик сидел на краешке ближней к дому скамейки. Когда Седрик поравнялся с ним, Мервин вскочил на ноги и, запинаясь, проговорил:

— Добрый день, сэр… Извините, сэр… Я вот жду здесь… узнать про Джун.

— Здравствуй, Мервин, — ответил Седрик. Чувство благодарности к мальчику наполнило его сердце. — Пойдем в дом, выясним, как у нее дела…

Седрик распахнул дверь и пропустил Мервина вперед. В доме пахло лекарствами. Стояла больничная тишина. Седрик и Мервин пересекли гостиную и в нерешительности остановились у лестницы, которая вела на второй этаж. Где-то там, наверху, открылась дверь. Мервин со страхом посмотрел на Седрика: неужели это врач идет сообщить ужасную весть? Тот по-своему истолковал немой вопрос Мервина. Он мягко положил большую теплую ладонь на голову мальчика, словно хотел этим сказать: «Успокойся, ты со мной!..»

По лестнице быстро спустилась мадемуазель Дюраль. Уже стоя рядом с Мервином и Седриком, она вдруг покачнулась и упала бы навзничь, если бы они ее не поддержали… Седрик помог ей дойти до дивана, бережно усадил, пододвинул подушки.

— Вам плохо?

— Пустяки.

— Что с девочкой?

— По-прежнему плохо, — ответила француженка, закрыв глаза. Она помолчала с минуту, словно собиралась с силами. Затем чуть слышно сказала: — Утром, через час после того, как вы уехали, Седрик, врачи предписали немедленное переливание крови. Иначе… иначе никаких гарантий за исход.

— Но ведь у Джун редчайшая группа крови! — в страхе воскликнул Седрик.

Мервин обеими руками вцепился в рукав его пиджака.

— Не такая уж редкая… У меня оказалась та же группа, — мадемуазель Дюраль улыбнулась. — Худшее позади, Седрик!..

Она устало закрыла глаза, а когда снова открыла, увидела Седрика, склонившегося над ней.

«Она спасла жизнь Джун, — думал Седрик. — Теперь в жилах моей дочери течет ее кровь».

Мервин тихо плакал, отвернувшись к стене…

6

Над Веллингтоном промчался свирепый «южак». Легкий вздох Антарктиды прокатился волной холодного воздуха от Блафа до мыса Реинга. Температура упала до плюс семи градусов Цельсия. Это было необычно даже для самого разгара зимы. Горожане кутались в пальто и плащи, недобрым словом поминали шестой континент. Старики интересовались: не придрейфовали ли к берегам островов бродячие айсберги? Ведь раньше бывало и такое. Всякое бывало. Не бывало лишь одного — чтобы муниципальные власти столицы на многие часы лишали добросовестных налогоплательщиков тепла и света. Холодели электрокамины и утюги, немели радиоприемники, гасли экраны телевизоров. Чем убедительнее вещали о мировом энергетическом кризисе министры, тем ворчливее и злее становились обыватели. По счастью, на этот раз холода держались всего лишь три дня. Потом отпустило. Установилась умеренно теплая солнечная погода.

Джун полулежала в постели. В окно ей была видна главная аллея сада, и она часами наблюдала за игрой света и тени в кронах могучих каури. Дремотно раскачивались пальмы-папоротники. Интересно, сколько тысяч поколений этих деревьев покоится в земле, под их сегодняшними живыми собратьями? И сколько надо времени, чтобы дерево превратилось в камень, в уголь? И сколько его там, под нами, этого каменного угля?

Джун задремала. Ей снилось, что она — за штурвалом маленького самолета, уютного, красивого. За окном кабины едва слышно свистит ветер. Рвутся вниз, к земле, редкие облака. И сама земля, и все на ней становится меньше, меньше… Навстречу стремительно плывет огромный, косматый, оранжевый шар. И Джун совсем не страшно — ей делается тепло и радостно и дышится так легко. Словно она не в самолете вовсе, а парит сама в воздухе, широко раскинув руки-крылья…

Джун открыла глаза, улыбнулась, поудобнее устроилась на подушках. Сквозь широко распахнутое окно потянул ветерок. Она почувствовала вдруг, как ее всю захлестнул невидимый поток свежести и бодрости — впервые после болезни. И Джун тихонько засмеялась.

К самому окну подлетела неутомимая щебетунья рирориро. Секунду-другую маленькая зеленовато-коричневая птичка словно висела в воздухе. Джун казалось — протяни она руку, и крылатая гостья усядется на ее ладонь. Откуда-то из листвы кустов за окном послышалась призывная мелодичная трель. Проникновенная песня, в которой причудливо чередовались высокие и низкие тона, подействовала на птичку как магнит. Какое-то время Джун наблюдала за тем, как две пичужки перелетали с ветки на ветку. Ни секунды покоя! Вот они закружились над лужайкой. И почти сразу же высоко в небе появился ястреб каху. То ли он был сыт, то ли счел ниже своего достоинства охотиться за этой мелюзгой, но только он лениво сделал круг над садом и так же внезапно растаял в синеве, как и появился. Однако одного вида хищника было достаточно, чтобы осторожные рирориро надолго исчезли.

Джун вздохнула, взяла со стула книжку, наугад раскрыла. И хотя это был ее любимый «Овод» и попался ей эпизод, в котором говорилось о последней встрече Артура с кардиналом Монтанелли, читать ей не захотелось. Она уронила книгу на одеяло, снова посмотрела в окно и стала искать глазами Ширин. Собаки нигде не было видно. Джун тихо свистнула — ей не хотелось привлекать внимания мадемуазель Дюраль, которая сердилась, когда Ширин проникала в комнату больной. На призыв Джун никто не откликнулся. Тогда она свистнула громче, и где-то в глубине аллеи послышался радостный лай, повизгивание. На лужайке перед домом появился Мервин, а рядом с ним — Ширин и Гюйс.

Мервин издалека приветствовал Джун взмахом руки, а подойдя ближе к окну, вполголоса спросил:

— К тебе можно?

Джун кивнула, поднеся указательный палец к губам. Жестом показала: через задний ход. Похоже, и собаки поняли — надо прошмыгнуть незаметно. И вот Мервин уже сидел на краешке постели Джун. Гюйс устроился в кресле, а Ширин, подойдя к кровати, положила свою длинную морду на колени хозяйки.

— Как ты… себя чувствуешь? — робко спросил Мервин, с тревогой всматриваясь в осунувшееся, побледневшее лицо Джун.

— Думаю, что я совсем здорова, — ответила девочка. — Температура уже который день нормальная, И пульс ровный. Вот посмотри. — Она взяла руку Мервина, приложила его ладонь к левой груди. Он тотчас отдернул руку. — Ты что? — удивилась Джун. И, не дожидаясь ответа Мервина, доверительно продолжала: — Знаешь, я вот тут лежала и все думала: что, если у меня теперь изменится характер? И вкусы и привычки?

— Почему?

— Как же ты не понимаешь? — Джун придвинулась к нему вплотную, зашептала: — Во мне же теперь кровь мадемуазель Дюраль! А раз так, то даже образ мыслей «может формулироваться по одному и тому же модулю». Я сама слышала, как врач сказал так папе.

— Ну да? — недоверчиво спросил Мервин, хотя ни на секунду не сомневался в том, что предположение Джун весьма вероятно. Просто оно было таким неожиданным! — Могу представить, — воскликнул он, — что происходит с человеком, которому делают пересадку сердца. Сегодня он — неуч и скряга, а завтра доктор философии и добряк!

— Ты, пожалуй, имеешь в виду скорее пересадку не сердца, а мозга… Ты хотел бы быть хирургом, который делает такие операции? Я — очень!

— А я — нет! — отвечал Мервин. — Моя мечта стать путешественником. Представляешь, как невероятно интересно отправиться на штурм Эвереста? Или на верблюдах пересечь Сахару? Или в лодке одному проплыть от Веллингтона до Ливерпуля? Увидеть разные народы, узнать их обычаи — вот судьба достойная и завидная!

— О, я тоже хотела бы путешествовать вместе с тобой!

— Так бот как вы, мисс, выполняете советы и рекомендации врачей! — Эти слова были произнесены спокойным, тихим голосом и, очевидно, именно поэтому так сильно подействовали на всех присутствовавших в комнате. Джун закрыла глаза, откинулась на подушки. Мервин вскочил на ноги. Возле него, прижавшись друг к другу, стояли Гюйс и Ширин.

— Я вижу, вам нечего мне ответить! — Мадемуазель Дюраль подошла к

Мервину. Она рассматривала мальчика спокойно, сосредоточенно, словно никогда раньше не видела его. Вот что-то в лице француженки дрогнуло. Оно стало мягче, а потом на нем появилась улыбка, которая разогнала морщинки у губ, согрела глаза. Мадемуазель Дюраль поправила на постели одеяло. Когда, взбивая подушки, она наклонилась к Джун, та порывисто обняла ее за шею, поцеловала в щеку.

— Дорогая, — быстро говорила Джун, — ведь мы так редко виделись с Мервином все это время! И Гюйс и Ширин — я так по ним соскучилась. Ты ведь их не выгонишь, ты добрая, я знаю!

— Что ты, что ты, девочка моя, — дрогнувшим голосом проговорила мадемуазель Дюраль, — как я могу прогнать твоих друзей! Только помни, ради бога, что ты еще не совсем здорова!.. — Она отвернулась к стене, достала из кармана жакета носовой платок и, прижав его к глазам, быстро вышла из комнаты.

— Что с ней? — удивленно спросил Мервин.

Джун, на глаза которой тоже навернулись слезы, промолчала. Ширин, чувствуя настроение хозяйки, стала передними лапами на кровать и принялась лизать руки Джун.

— Подружка ты моя ласковая! — смеялась сквозь слезы Джун, гладила и целовала собаку.

Раздался негромкий стук. Ширин и Гюйс с лаем бросились к двери.

— Если вы добрый человек и у вас добрые намерения — входите! — крикнула Джун.

— Великий Данте, если мне не изменяет память, утверждал, что добрыми намерениями вымощена дорога в ад! — С этими словами в комнату вошел Дэнис О'Брайен. Под мышкой он нес большой плоский бумажный пакет.

— Дядя Дэнис, милый! Как я рада, что ты пришел! — Джун приподнялась с подушек, глаза ее сияли. — Я не видела тебя целую вечность!

— Зато я тебя видел, — говорил Дэнис, целуя Джун. — И когда ты была без памяти, и сразу после переливания крови — подумать только, теперь ты наполовину — даже больше — француженка!.. И совсем недавно, перед моей поездкой на острова Кука, когда я заезжал и хотел с тобой проститься, а ты спала. На сей раз, слава богу, это был сон выздоравливающей!..

Дэнис повернулся к Мервину, бросил на него приветливый взгляд, добродушно проговорил:

— Не имею чести быть представленным, сэр… Мервин потупил глаза, молча переминаясь с ноги на ногу.

— Это мой приятель — Мервин, — сказала Джун.

— А-а-а, весьма рад знакомству! — Дэнис с нескрываемым интересом смотрел на мальчика. — Слышал о вас и, признаться, представлял себе вас несколько иначе…

— Кто же вам говорил обо мне? — спросил Мервин, покраснев и насупившись.

— Сэр Седрик, отец Джун. О, не смущайтесь, ничего плохого о вас сказано не было. Просто мне казалось, что вы меньше ростом, а вы юноша — хоть куда! Пожалуй, на полголовы выше меня!..

— Что это у тебя в свертке? — Джун поспешила дать разговору другое направление.

— Плод трудов моих на благословенных островах Кука!

— Так что же вы, божьей милостью Художник двора нашего Дэнис О'Брайен, заставляете нас ждать? Показывайте, что у вас там, Дэнис, миленький!..

— Слушаюсь, ваше высочество!

«Славный, похоже, старик! — подумал Мервин. — И Джун любит. Где-то я видел его картины. Наверное, когда наш класс был на экскурсии в Национальном музее. А может быть, и в Лоуэр-Хатте, в новой картинной галерее. Интересно, что он сейчас покажет…»

Дэнис медленно развернул бумагу, аккуратно ее сложил. Холст, натянутый на подрамник, он поставил в светлом углу комнаты на туалетный столик и отошел в сторону, бормоча что-то, понятное и слышное только ему самому.

Взорам Джун и Мервина предстала горящая необычайно яркими красками картина, изображавшая закат на берегу океана. На переднем плане темно-рубиновые океанские волны падали на серый влажный песок. Густые тропические джунгли сине-красным пламенем взбегали по прибрежным холмам. Вдали бордово-оранжевыми громадами сгрудились горы. На большом одиноком камне, который торчал из воды у самого берега, стояла девушка с собакой.

— Какой ты молодец, дядя Дэнис! — воскликнула Джун. — Как это волшебно красиво!

— А ведь это ты, Джун, — негромко сказал Мервин, вглядываясь в девушку на камне.

— А рядом — Ширин, похожа как две капли воды, — подхватила Джун. — Но ведь это неправда, дядя Дэнис. Я на островах Кука никогда не бывала!..

— Это — маленькая и невинная неправда, дорогая моя Джун, — ласково возразил девочке Дэнис. — Большая же правда заключается в том, что как бы далеко ни уехал человек, друзья его всегда с ним — в его сердце, в его мыслях, в его искусстве.

Он поднял на руки Ширин, поднес ее к картине. Собака стала принюхиваться, раз-другой лизнула холст.

— Узнала! Ширин узнала себя, — смеясь и хлопая в ладоши, воскликнула Джун.

Дэнис опустил Ширин на пол, сел на диванчик. Тотчас на колени к нему вспрыгнул Гюйс.

— Господи, до чего же ты уродлив, малыш! — говорил Дэнис, почесывая грудку бостонтерьера. — Феноменально уродлив и феноменально симпатичен!..

— Сэр, за сколько дней можно на лодке добраться отсюда до этих островов? — Мервин неотрывно смотрел на картину.

— Это зависит, — Дэнис улыбнулся, — по меньшей мере от трех обстоятельств: какая лодка, какие дни и какой мореплаватель.

— Двухвесельная шлюпка, безоблачные дни, выносливый путешественник, — быстро, без запинки ответил Мервин.

— О-о-о, дружище, — воскликнул на этот раз без тени улыбки художник, — я вижу, вас серьезно интересует возможность столь отважного, но и не менее рискованного предприятия!

— А почему бы и нет, сэр? Разве право покорять океанские просторы принадлежит только Туру Хейердалу или сэру Чичестеру?

— Кто это здесь замахивается на лавры неутомимого норвежца и нестареющего британца? — веселый густой бас заполнил комнату — вошел Седрик Томпсон. — Кому мерещатся богатства Дрейка и слава Кука? Тебе, Мервин? Молодец! В пятнадцать лет каждый из нас мечтает найти свою Атлантиду. Увы, далеко не каждому это удается! — Он подошел к Джун, поцеловал ее, уселся на диванчик рядом с Дэнисом. Однако тут же встал, приблизился к картине и с минуту молча ее разглядывал. Потом снова сел.

— Вот видишь, успел выставиться в спальне твоей дочери! — улыбаясь, сказал Дэнис.

— Ну и что же, нравится публике? — насмешливо спросил Седрик.

— Не понимаю, почему ты смеешься, папочка? Картина, по-моему, замечательная!

— Я согласен с Джун, — сказал Мервин.

— Вполне разделяю вашу оценку, друзья! — согласился Седрик и усмехнулся. Недели три назад они с Дэнисом чуть не рассорились из-за этого полотна. Седрик настойчиво и почти сердито доказывал, что девушка не должна улыбаться. Это так диссонирует со всем настроением картины! И потом, кирпично-лиловые горы — они же убивают первозданность пейзажа. И вот перед ним то же полотно. Тот же океан, и берег, и джунгли. И девушка улыбается по-прежнему. Но — горы! Из бездыханных лиловых громад они превратились в живых оранжевых гигантов. И словно ожила, засветилась радостью внезапно обретенной гармонии вся картина. И девушка уже не казалась на ней лишней, она органично вписывалась в пейзаж.

— Бог тебе простит, Дэнис, что ты отказался продать эту вещь мне. — Седрик вздохнул, продолжая рассматривать картину, — Ты ведь национальное достояние… Сколько же тебе предложила за нее наша Центральная галерея?

— Много предложила, — сказал художник. — А я взял да и не продал ее! Вы спросите, леди и джентльмены, — почему? Да потому, что она не продается!..

Он встал, подошел к Джун, положил ей руку на плечо.

— Дорогая моя девочка, прими эту картину в дар от старого Дэниса. Это лучшее, что у него есть, было и будет. Так я хочу отметить твое возвращение к жизни.

— И пусть все галереи мира лопнут от зависти! — весело воскликнул Седрик и хлопнул друга по спине.

— Спасибо, дядя Дэнис, — негромко сказала Джун, прижавшись щекой к руке художника.

— Одно непременное условие. — Дэнис поднял указательный палец, повернулся к Седрику. — Картина будет храниться в личном банковском сейфе Джун и может быть взята оттуда лишь в канун ее свадьбы. Пусть это будет моей частью ее приданого и с первого же дня освещает радостью ее собственный дом!

Седрик пожал плечами, однако вынужден был согласиться. За долгие годы он привык мириться с чудачествами друга.

Мервин тем временем с увлечением стал рассказывать Джун о воскресном матче регби. Играли национальные сборные Новой Зеландии и Англии. В Лондоне, откуда через систему спутников велась телевизионная трансляция встречи, было четыре часа дня, а в Веллингтоне — половина четвертого утра следующих суток. Но в каждом его втором доме горел свет: новозеландцы преданно «болели» за своих отважных и непобедимых «Ол Блэкс». Мервин, разумеется, тоже не спал и смотрел передачу у одного из товарищей по колледжу. Какая же это была захватывающая дух игра! И какая блистательная победа!..

Дэнис незаметно показал Седрику головой на дверь, и они тихонько вышли из спальни Джун.

— Любопытно, — усмехнулся Дэнис, — как Мервин относится к предстоящему турне «Ол Блэкс» по Южно-Африканской Республике?

— А как он, собственно, должен относиться? — Седрик пожал плечами. — Не понимаю, кому это нужно — вмешивать в спорт политику?

— Вся страна понимает, одному Седрику Томпсону невдомек, что встречаться и общаться с расистами — значит потакать им!..

— Вся страна понимает это по-разному… Кроме того, спорт есть спорт, — стоял на своем Седрик. — У нас с южноафриканцами давние и тесные спортивные контакты. Их национальная команда «Спринг Бокк» — одна из сильнейших в мире.

— Но ведь она составлена по расовому признаку — из одних белых! — раздраженно выкрикнул Дэнис.

— Ну и что же? — невозмутимо отвечал Седрик. — Значит, черные еще не научились как следует играть в регби. При чем же здесь расизм?

— Всю страну от Окланда до Инверкаргилла волнует вопрос: стоит ли ехать нашим ребятам в Иоганнес-бург? А мистер Томпсон, видите ли, заявляет: «Не смешивайте, друзья, спорт с политикой…» Великолепно!

Седрик улыбнулся, сказал примирительным тоном:

— Могу же я, в конце концов, иметь свою собственную точку зрения, как всякий свободный индивидуум во всякой свободной стране?.. А раз так, то предлагаю пройти в бар и выпить по рюмке старого, очень старого шерри. Ты спрашиваешь — за что? Ну хотя бы за то, чтобы народу этой страны не пришлось решать вопрос о том, быть или не быть поездке «Ол Блэкс» с помощью гражданской войны!..

Шерри был на редкость ароматный и терпкий. Они уже выпили по три рюмки, когда О'Брайен как бы невзначай спросил:

— Скажи мне, Седрик, что ты думаешь об этом мальчике?

— О каком мальчике? — с удивлением спросил Седрик.

О'Брайен чуть заметно улыбнулся. Слишком давно и хорошо они знали друг друга, чтобы он не уловил ноток неискренности в голосе приятеля. «А ведь ему и самому неловко за это неуклюжее притворство, — подумал Дэнис. — Клянусь святым Патриком, меньше всего на свете хочется ему сейчас продолжать этот разговор». И все с той же скупой улыбкой заметил:

— Я говорю о Мервине…

— Ах, он… Ты уже спрашивал меня об этом, старик. И я ответил тебе: мальчик как мальчик…

— Я плохо понимаю тебя, Седрик. На наших глазах зарождается светлое, молодое чувство…

— Я был бы счастлив, — перебил художника Томпсон, — удовлетворить свое любопытство, взглянув со стороны, как реагировал бы ты, если твоя дочь… если бы у твоей дочери зарождалось это светлое чувство к… ммм… небелому…

— К чему ханжество? Скажи прямо — к этому цветному, к этому черномазому, к этому безродному и нищему полинезийцу!

— Это неправда, Дэнис О'Брайен! — запальчиво вскричал Седрик. — И ты это знаешь. Я сам начинал безродным и нищим!

«Но я белый, белый», — вот чего ты не договариваешь», — добавил про себя Дэнис. Вслух же он сказал:

— В чем же в таком случае дело?

— Не знаю, не умею я объяснить. Но это нечто такое, что выше, сильнее меня. Я понимаю умом, что это мерзко, даже подло. Но заставить себя переступить через это нечто я не в силах. Одна мысль о том, что у меня будут цветные внуки, наследники, заставляет меня содрогаться!..

— Как же ты, Седрик Томпсон, — возмущенно воскликнул Дэнис, — как же ты с твоим умом, с широким кругозором можешь в чем-то — именно в чем-то кардинально важном для любой двуногой особи — пребывать на уровне пещерного человека? Как можешь ты не понимать, что твоя белокурая дочь и этот смуглокожий мальчик своей любовью, если она состоится, если мы, взрослые, безжалостно ее не убьем в силу наших позорных вековых предрассудков, трусливой ненависти и животной вражды, — если она состоится, о чем я молю бога, ведь они же станут провозвестниками будущего? Будущего, в котором не будет ни вражды, ни ненависти, ни предрассудков, а будет гармония, как в природе, в искусстве!

Седрик сидел в кресле, молчал задумавшись. Дэнис ходил по комнате, говорил, жестикулируя, волнуясь. «Его минутные, идущие от чистого сердца эмоции, — размышлял Седрик, — сталкиваются с моими топорно-каменными, устоявшимися веками взглядами… Где, в чем истина? За кем из нас она, эта истина? И есть ли она вообще?..»

Дэнис с усмешкой смотрел на Седрика.

— Надеюсь, в этом доме нас не будут морить голодом? — спросил он и прочитал строфу из Бернса:

У которых, есть, что есть, — те подчас не могут есть,

А другие могут есть, да сидят без хлеба.

А у нас тут есть, что есть, да при этом есть, чем есть, —

Значит, нам благодарить остается небо!..

За ужином Дэнис О'Брайен добродушно подтрунивал над чопорной изысканностью сервировки: старинный фарфоровый сервиз, приборы из черненого серебра, бокалы и рюмки из горного хрусталя.

Кофе и ликеры были поданы в овальную гостиную. Мадемуазель Дюраль, Джун (она упросила француженку: «один только часик!») и Мервин расположили свои кресла полукругом против метрового экрана, сделанного по специальному заказу цветного «Филипса». Шел очередной американский боевик о Вьетнаме. Янки легко и даже как-то весело побеждали в боях, в перерывах между которыми удачливо делали бизнес — сбывали трофеи и армейскую амуницию на «черном рынке» в Сайгоне и походя безжалостно разбивали сердца гордых восточных красавиц.

Седрик и Дэнис склонились над шахматным столиком. Сделав очередной ход, Томпсон какое-то время без особого внимания следил за развитием действия фильма. Но вот он, досадливо поморщившись, отвернулся, отпил из рюмки шерри и негромко проговорил:

— Я не успел тебе сказать, Дэнис… Сегодня пришло известие из Сайгона, что в боях в джунглях убит единственный сын Чарльза Кэмпбелла. Ты наверняка встречал его у меня. Чарльз — один из управляющих моими компаниями. Бесконечно жаль малыша Хью. Я был его крестным отцом…

— Клянусь святым Патриком, это самая бездарная затея, в которую мы ввязались без нужды и без желания. Самая бездарная за последние сто лет! — раздраженно воскликнул Дэнис.

— Сказать по правде, — примирительно произнес Седрик, — мы ведь ощущаем на себе эту «затею» лишь тогда, когда в джунглях гибнет кто-нибудь из знакомых или близких нам людей. Поверишь ли, сегодня я был не в состоянии заниматься делами. Подумать только — каких-нибудь несколько дней назад этот мальчик был жив! Красивый, сильный, полный жажды идти вперед и утверждать себя в этом мире. Безумно жаль…

— Я бы добавил, с твоего позволения, — безумно жаль уходить на тот свет, не ведая, во имя чего ты безвременно уходишь…

— Здесь я никак не могу с тобой согласиться, — возразил Седрик. — Мы защищаем свои идеалы. А они стоят жизни. Наши газеты вполне серьезно говорят, что русские нас похоронят!.. Ну а кому же, кроме сумасшедшего, придется по душе перспектива быть погребенным заживо?..

— Защищаем свои идеалы? За тысячи миль от собственного дома?!

— Защищали же мы их с тобой в Европе во второй мировой!

— Я не могу принять только что оказанное тобою иначе, как скверную, очень скверную шутку, Седрик Томпсон! — Слова эти О'Брайен произнес громко, непримиримо. Он смотрел на внезапно побледневшую мадемуазель Дюраль, на притихших Мервина и Джун. Повернулся к Седрику и холодно продолжал: — Неужели, будучи в здравом рассудке, можно проводить аналогию между великой битвой во имя высшей справедливости и не в меру затянувшимся уголовным преступлением?

— Полмиллиона американских юношей, — пытаясь оставаться спокойным, проговорил Седрик, — каждый час рискуют жизнью ради того, чтобы мы с тобой имели возможность спокойно дискутировать: «чистая» или «грязная» война идет в Индокитае? Там решается сейчас дилемма: сумеем ли мы сдержать враждебный нам натиск или вынуждены будем откатываться дальше? Дальше, все дальше, пока не окажемся у порога того самого собственного дома, о котором ты только что говорил…

— Ты изъясняешься на примитивном языке нашей самой правой прессы! Если ты руководствуешься при этом сугубо воспитательными целями, — Дэнис бросил взгляд в сторону Джун и Мервина, — то лучше расскажи про героя — лейтенанта Билла Колли, который в деревне Ми Лай собственноручно расстрелял сорок шесть женщин и детей.

— Ни одна война не обходится без ненужных жертв и нежелательных крайностей…

— Если бы одной из этих ненужных жертв был твой собственный сын, а не крестник, ты по-иному смотрел бы и на нежелательные крайности. И, весьма вероятно, пришел бы к выводу, что как бы там ни было, а это не наша война. Не наша!..

— Может быть, ты и прав, — вяло согласился Седрик. — Только с детства мне внушали: если другу плохо, приди на помощь любой ценой. Американцы — наши друзья, союзники. Мы с ними прочно сидим в одной лодке. Элементарный кодекс чести требует, чтобы мы — неважно сколь малыми силами — были вместе и за банкетным столом, и под огнем партизан!

— «Кодекс чести»! — с издевкой сказал О'Брайен. — Ты не читал во вчерашней «Санди кроникл» о создании сети армейских борделей в Южном Вьетнаме? — С этими словами он взял Седрика под руку и, сказав ему что-то вполголоса, увлек в библиотеку.

Когда дверь за ними закрылась, Джун сказала:

— Я часто встречалась с Хью Кэмпбеллом. В детстве мы даже дрались… А теперь его нет. Странно, правда?

Мадемуазель Дюраль встала и быстро вышла из гостиной.

— Какая-то она сама не своя, — заметила Джун. — Побледнела, осунулась даже.

— Ты же рассказывала, что она тоже воевала, — напомнил Мервин. — Наверно, спор твоего отца с мистером О'Брайеном напомнил ей о чем-то…

На экране разыгрывались бутафорские бои и, фальшивые страсти. И хотя они уже давно не следили за фильмом, Джун охватила непонятная ей тревога. Она тихонько прикоснулась пальцами к руке Мервина, спросила:

— А ты никогда не поедешь воевать? Правда?

— Не знаю, — ответил Мервин и подумал при этом, что если даже ему и придется встать под армейские знамена, не сейчас, конечно, а когда-нибудь в будущем, то уж он-то не даст себя так просто убить, как этот Хью Кэмпбелл.

Он, Мервин, — потомок великих воинов и сам воин каждой каплей своей крови. И ему уже рисовались картины боя, в котором он совершал героические подвиги. А потом? Потом — ордена, цветы. И обожающий взгляд счастливой Джун…

Фильм завершился счастливым концом. После короткого выпуска новостей началось комедийное ревю Дика Эмери. И вскоре Джун и Мервин забыли о разговоре старших — и надолго… Так забывается, может быть, и важное и существенное, но в данный момент далекое и непосредственно не касающееся человека…

7

Джун не без удовольствия посещала теперь колледж. Невероятно!.. Если бы до болезни кто-нибудь сказал ей, что такое может быть, она сочла бы этого человека лицемером или просто лжецом. Удовольствие начиналось с того момента, когда она садилась утром на свой мотоцикл. Ощущение быстроты рождало в душе песню. И Джун пела всю дорогу, пела громко, весело. С песней она влетала во двор колледжа, на зависть многочисленным соученицам, и лихо осаживала свой блестящий, новенький «судзуки» в каком-нибудь дюйме от стены.

Уроки теперь приносили радость познания, радость открытия. Джун жадно ловила каждое слово учителей, словно боялась, что очередное занятие будет последним в ее жизни. И читала, читала запоем все, что было рекомендовано учебной программой и что они с Мервином намечали для себя по списку «Минимум гармонично развитого человека». Идея списка была подсказана им Дэнисом. Он с увлечением принял участие и в его составлении. Не остались в стороне мадемуазель Дюраль и Седрик Томпсон. Основным критерием служила необходимость познать азы человеческой мысли в широком объеме астрономии, медицины, географии, истории, философии. Из искусств были взяты три кита: театр, литература, живопись.

И день стал казаться Джун коротким, ничтожно коротким. Раньше времени было предостаточно. Оно в избытке расточалось на пустяки. Теперь его не хватало даже на самое главное — прочесть и осмыслить очередные сто страниц Лукреция и Гегеля, Гёте и Сервантеса, Кропоткина и Гэлбрайта…

К тому же Джун возобновила тренировки по каратэ. Дважды в неделю прямо из колледжа она мчалась в Питонэ. И каждый раз едва успевала к началу работы своей клубной секции. А как великолепно было чувствовать себя абсолютным хозяином своего тела! Как сладостно ныли все мускулы, все косточки после многочисленных и разнообразных упражнений. И как венец всего — клубная сауна, ледяной душ.

Джун уже оделась и стояла перед зеркалом в просторной раздевалке бани, медленно расчесывала свои длинные густые волосы. Невдалеке в глубоких креслах сидели две ее приятельницы — Клэр и Нори. Девушки пили прохладный апельсиновый сок.

— Опять ты сегодня без предупреждения провела в полную силу свой коронный прием, — недовольно хмурясь, проворчала Клэр.

— Извини! — Джун усмехнулась. — Следующий раз непременно скажу: «Разрешите, мадемуазель, уложить вас на землю шейной скобой слева».

— По крайней мере, это было бы в рамках кодекса чести, — сказала Клэр.

— И она еще обижается! — Нори с осуждением взглянула на Клэр. — Ты, видно, забыла, зачем мы сюда пришли, в этот вертеп костоломов и живодеров? Мы, девушки из добропорядочных семей, зачем мы здесь?

Клэр, насупившись, молчала.

— Не хочешь говорить? Тогда я скажу. Мы здесь для того, чтобы научиться самим отстаивать нашу честь, чтобы уметь при любых обстоятельствах защитить себя от грабителя и насильника. Уж не надеешься ли ты на то, что теперешние «джентльмены удачи» будут свято блюсти этот самый кодекс рыцарской чести? Нет, это просто восхитительно!

— Конечно, теннис эстетичнее, — поддержала Нори Джун. — Но он вряд ли оградит нас от покушения негодяя или вора.

— Вы меня не так поняли, — проговорила сквозь слезы Клэр. — Просто мне было досадно и обидно, что я опять не смогла парировать этот прием!

Джун обняла ее, потерлась по маорийскому обычаю — носом о нос, ласково сказала:

— Глупышка ты, Клэр! Ты же видела, что даже инструктор ничего не может поделать против этого приема.

Едва девушки вышли на улицу, как их догнал Джон Барли, старший инструктор клуба.

— Извините, — сказал он, — надеюсь, вы помните, что следующая тренировка не через день, а завтра?

— Разумеется, помним, — ответила за всех Нори. — Тем не менее спасибо, Джон.

— Хорош наш красавчик Барли, не правда ли? — спросила Нори, когда инструктор ушел. — Плечи, бицепсы, торс — Аполлон!

— Но ведь он глупее самого бестолкового барана на всем Северном острове! — отозвалась со смехом Джун.

— Может быть, ты еще скажешь, что он глупее, чем твой черномазый… Виновата, бронзовокожий… Ну как его там…

— Мервин, — простодушно подсказала Клэр.

— Вот-вот, именно он, именно он!

— Замолчи! — вне себя крикнула Джун. Она бросилась к своему «судзуки» и минуту спустя скрылась за поворотом.

— Чего это она? — Нори насмешливо пожала плечами. — Тоже мне — Ромео и Джульетта!..

Джун стрелой летела по хайвэю. Она давно превысила лимит скорости, но не замечала этого. Слез было мало, и они быстро высохли на ветру. Были думы, не менее горькие, чем слезы обиды. Почему есть люди добрые и злые? И неужели нельзя сделать так, чтобы все любили друг друга? Откуда, ну откуда в человеке с самых юных лет берутся зависть, злоба, ненависть?

Ведь ровным же счетом нет никакого дела этой противной, желчной Нори до ее, Джун, друзей. И есть у Мервина маорийская кровь или нет ее вовсе — тоже никого не касается. Кстати, именно при смешанных браках рождаются самые одаренные дети. Так, кажется, было написано недавно в одной из статей «Вумаис уикли»…

Маори… Маорийцы были бесстрашными мореходами. Они были и отважными воинами. Если бы это было не так, то они и не выжили бы вовсе. А природный ум маорийских вождей! А их врожденное чувство собственного достоинства!.. Мервин, конечно же, унаследовал все лучшее от своих далеких предков!..

Где-то внизу метнулась вправо, в горы, словно петля искусно брошенного гигантского лассо, Первая Северная Дорога. Промелькнули бойни. Далеко-далеко слева вспыхнули ровные цепочки электрических огоньков.

Джун отчетливо представила себе верхнюю палубу «Арануи». Крупные чайки, распластав сильные крылья, словно висят в воздухе в двух-трех ярдах над головой. Так они парят все три часа, пока океанский паром пересекает пролив Кука. Лишь изредка, когда кто-нибудь бросает за борт кусок бутерброда или огрызок груши, чайка быстро ложится крылом на волну, подхватывает добычу и вновь плывет в воздухе над паромом. Пронзительный ветер загоняет людей в салоны. Одни уткнулись в телевизор, словно он не надоел им до смерти дома. Другие забрались в ресторан — и едят, едят, будто голодали до того целую неделю. А те пьют и пьют пиво целыми пинтами, как если бы его вовсе не было на берегу и бар «Арануи» — единственный «оазис» в округе на тысячу миль…

Побродив по палубе, Джун спускается в каюту номер один — для особо важных лиц, гостей капитана. Отец, оторвавшись от своих бумаг, ласково смотрит на дочь. Джун садится рядом с ним, прижимается головой к его плечу, закрывает глаза. Ей очень не хочется натолкнуться на строгий взгляд гувернантки.

В репродукторе раздается звонкий щелчок, и бархатистый баритональный

бас возвещает: «Капитан имеет честь пригласить на мостик мистера и мисс Томпсон и мадемуазель Дюраль…»

У капитана чисто, прохладно, стоит множество каких-то приборов. Сквозь широченное окно пролив виден весь как на ладони. Справа еще виднеются последние холмы в окрестностях столицы, а далеко слева уже появились берега Южного острова. На ближайшую к парому скалистую глыбу наползла мохнатая туча, словно кто рябой, скуластый натянул до самых бровей шапку из темной норки.

Капитан вполголоса отдает команды, почтительно улыбается гостям, рассказывает морские исторические анекдоты, показывает путь «Арануи» по лоции…

«Боже мой, — думает Джун, — как давно это было! Тогда я еще не знала Мервина. А Нори просто злая дура. Она и в день моего рождения сказала, что «этот слишком загорелый оборванец» им вовсе не компания. Всех-то она поучает, всем-то навязывает свои советы. И тайно ликует, радуется, когда другим тошно!»

Смеркалось. Джун включила ближний свет. За холмами потянулся невидимый с хайвэя пригородный поселок Кандаллах. Замелькали склады, ремонтные мастерские, портовые и железнодорожные службы. Джун миновала Ботанический сад, свернула вправо. По бесконечным серпантинам крутой улочки «судзуки» доставил ее в Нортлэнд.

Вскоре она уже сидела на диванчике в крохотной гостиной Мервина. Его отец радушно угощал ее чаем, дешевым кексом из углового «тип-топа», мятными конфетами. Джун были симпатичны и его кроткая улыбка, и старенькая домашняя куртка, и грубые глиняные чашки, в которые он наливал чай, и старомодный стол, вздрагивавший от каждого к нему прикосновения.

Мервин с каменным лицом неподвижно сидел на стуле. Он стыдился и этой гостиной, и этого стола, и этого жидкого чая. Он ни за что в жизни не признался бы в этом, но сейчас он стыдился и своего отца, своего горячо любимого отца, его куртки, его неуклюжести, с которой он подливал Джун чай или подкладывал ей конфеты. Стыдился и ненавидел, презирал себя за это… Он боялся, что отец скажет или сделает что-нибудь такое, что обидит Джун, обидит нечаянно и непоправимо. И он с трудом сдерживался, чтобы не вскочить со стула и не увести Джун из дома. Все равно куда, лишь бы из дома. А Джун пила чай и с интересом слушала все, что ей рассказывал отец Мервина.

— Мервина еще и на свете не было, — говорил он, — когда мы с его покойной матерью поселились вот в этой самой обители. Подумать только, чуть не с самого края света — из-под Гисборна — и в столицу! Мне, когда мы сюда вселялись, начальство сказало: «Видишь из окна море, Джек? Так вот, за вид будешь доплачивать пять долларов. Вид, он тоже денег стоит!» Так-то вот, дети… Ничего на этом свете даром не дается. Рано или поздно, так или иначе, но за все приходится расплачиваться.

Есть у нас водитель, сменщик мой, Джок его имя. Нас так и зовут в бригаде: «Экипаж Джек и Джок». Так вот, появляется он однажды на службе на три часа раньше положенного. Да, я и забыл сказать, что сменщик мой — холостяк. Так вот, появляется он и прямым ходом жмет к начальству…

Дальнейшую сцену Джек разыграл в лицах.

Джок: Почтительно прошу предоставить отпуск на неделю!

Начальство: Но ведь ты был в отпуске не так давно! Может, случилось что?

Джок: Именно случилось!.. Видите ли, нагрянули на мою голову сразу две девицы — одна из-под Нейпьера, другая — из Инверкаргилла…

Начальство: Ну и что же? Хотя постой — ты же к нам перевелся как раз из Инверкаргилла. А до того работал и под Нейпьером, не так ли?

Джок: Истинно так. В общем, обе девицы утверждают, что я обещал на них жениться!

Начальство: И это правда?

Джок: Увы… Они собираются теперь притянуть меня к суду за нарушение клятвы.

Начальство: Зачем же тебе отпуск, несчастный ты клятвопреступник?

Джок: Спрячусь у своих дружков. Смотришь, грозу стороной и пронесет!..

Джун хохотала, Мервин улыбался. Гюйс, который мирно посапывал на диване, вскочил и захлебнулся хриплым лаем.

— Мервин, — проговорил вдруг Джек, — Мервин, доставил бы ты нам с Джун удовольствие. А, сынок?

Мервин встревожено смотрел на отца.

— Прочти свои новые стихи, — ответил тот на немой вопрос сына.

— Ну что ты, пап! — Мервин даже привскочил на стуле. — Как ты можешь…

— А что я плохого сказал? — спокойно перебил его отец. — Просто я хочу, чтобы ты поделился с нами песней, которая родилась в твоей душе!

— Я не то хотел сказать, пап, — смутился Мервин.

— Мервин, пожалуйста! — негромко попросила Джун.

— Это и не стихи совсем, — пробормотал Мервин. — Попытка мыслить образами. Не знаю, что и получилось…

— Ты читай, сынок, — сказал отец. — А судить, что и как получилось, — оставь это другим. Такой ученой мисс, как Джун, например. И такому неучу, например, как я.

Мервин долго молчал, ни на кого не глядя. Потом прочитал глухим, охрипшим от волнения голосом:

Я считаю на небе звезды.

Я считаю на море волны.

Я считаю порывы ветра,

Шелестящего тихо листвой.

Звезды мне про тебя расскажут.

Волны мне про тебя расскажут.

Ветер мне про тебя расскажет,

Про таинственный облик твой.

Он провел по лицу рукой, облизнул пересохшие губы и еще тише продолжал:

Про глаза твои, словно звезды,

И про кудри твои, словно волны,

И про нрав твой, порывистей ветра

Я стихи, нет — я песню сложу.

И пусть звезды о ней узнают,

И пусть волны ее услышат,

И пусть ветер ее подхватит —

Эту песню мою о тебе…

Мервин помолчал, ни на кого не глядя. Потом с досадой сказал:

— Последние строчки третьей и четвертой строфы не рифмуются. Бился, бился — не получается! Я уже десятки вариантов перепробовал…

— Молодец, а? — воскликнул отец, глядя на Джун. — Хоть сейчас в газете печатай!..

— Мне тоже стихи очень понравились, — проговорила чуть слышно Джун.

Она покраснела, опустила глаза. «Неужели он посвятил эти стихи мне? — все ликовало и пело в ее душе. — Мне, конечно же, мне!.. Мервин, милый…»

— И ведь придумал же, разбойник! — продолжал восхищаться Джек. — Что твой Шекспир — звезды, волны и все такое… Нет, ей-богу, молодец!

Он с улыбкой смотрел на Мервина. И столько было в его взгляде любви, столько гордости! Джун заметила этот взгляд. И у нее стало еще теплее, еще радостнее на душе. И Джек казался ей особенно симпатичным. «Он добрый, — думала Джун. — Как хорошо, что он такой добрый!..»

Из дома Джун и Мервин вышли в девятом часу. Уже стемнело. Желтые фонари роняли на асфальт полупустынной улицы ровный сильный свет.

— Мы с Гюйсом проводим тебя, — сказал Мервин. — Только вот сумеем ли мы с ним вдвоем пристроиться на заднем сиденье?

— Конечно, — обрадовалась Джун. — Посадишь его между коленей. Надень ему ошейник и намотай поводок покрепче на руку, А то еще вылетит на повороте!

Гюйс испуганно замер за спиной девушки. Мервин осторожно обнял Джун за талию, и «судзуки» мягко тронулся с места, стал плавно набирать скорость.

С оглушительным ревом он промчал своих седоков по небольшому туннелю и, все убыстряя бег, выскочил на дорогу в Карори.

— Сейчас прыгнем! — крикнула Джун.

Через секунду мотоцикл сильно встряхнуло — перескочили через довольно большую выбоину. Начались зигзаги крутого подъема.

Надобно только видеть выражение надменного превосходства и даже плохо скрытого презрения, с каким автомобилисты взирают на путающихся у них под колесами младших собратьев своих — мотоциклистов. И чем богаче и больше по своим габаритам автомобиль, тем презрение это больше. Еще бы! Сегодня в автомобиле, если позволяет карман его владельца, устанавливается телефон, телевизор, стереофонический магнитофон. Летом в таком передвижном «раю на колесах» прохладно, зимой — тепло, и в любое время года комфортабельно и уютно. Владельцу этого идола нашего века просто невдомек, что за удовольствие дышать пылью и парами бензина, мокнуть под дождем, купаться в грязи, глотать пригоршни снега и превращаться в сосульку на пронизывающем, ледяном ветру.

В свою очередь, обладатели «яв» и «харлей-давидсонов», «хонд» и «судзуки» непоколебимо убеждены, что только не очень далекий человек способен превратить радость стремительного движения в пространстве в унылое средство передвижения. Вместо солнца и звезд у него над головой — низкая крыша, вместо свистящего в ушах ветра — четыре железных стены по сторонам, вместо полного слияния с машиной, превращения в некоего кентавра, — отношения всемогущего властелина и безропотного раба. Что поделаешь, полярная разница психологии!..

Так вслух размышляла Джун, и Мервин, смеясь, соглашался с ней. Нет, они не променяли бы «судзуки» ни на какой «мазератти». Мотоцикл на только им видимых крыльях («как ракета, правда?») стремительно летел по дороге ввысь. И сладко щемило сердце, и на глаза набегали слезы, и хотелось кричать во весь голос от восторга.

Джун остановила мотоцикл ярдах в пятидесяти от своих ворот. И почти тут же от них отделилась тень, которая стала быстро приближаться. Гюйс тотчас принял боевую стойку — шерсть вдоль всей спины, от холки до обрубка хвоста, воинственно вздыбилась. Однако в ответ на его предостерегающее рычание послышалось знакомое повизгивание. А еще через мгновение Ширин и Гюйс дружески обнюхивали друг друга.

— Как тебе не стыдно! — выговаривала бостон-терьеру Джун. — Не узнал свою лучшую подружку! Еще совсем рано, Ширин, давай немного проводим Гюйса и Мервина домой.

Ширин смотрела на Джун, помахивая хвостом.

— Смотри, Мервин, она улыбается, она согласна!.. Откати, пожалуйста, «судзуки» за ворота.

Собаки были приучены гулять на улицах только по тротуару. Сейчас они бежали по склону горы далеко впереди.

Джун и Мервин медленно спускались по дороге: Внизу бесшумно проплывали огоньки редких автомобилей. Большая птица тяжело пролетела над дорогой и исчезла в густых ветвях высокого дерева. Слышно было, как кто-то хрипло вздохнул, как посыпались на дорогу мелкие камни с крутого, почти отвесного склона.

Недалеко за поворотом с охотничьим азартом залаял Гюйс. Когда к нему подоспели Джун и Мервин, они увидели на дороге в двух-трех футах от его морды крупного опоссума, спокойно и деловито обнюхивавшего траву, листья, какие-то бумажки. Поодаль настороженно наблюдала за происходящим Ширин. Наконец зверек увидел приближавшихся людей. Он оскалился и так грозно зашипел, что Гюйс шарахнулся в сторону и даже перестал лаять. Опоссум медленно, вразвалку перешел дорогу.

Мервин и Джун прошли уже четверть мили, а Гюйс все еще продолжал облаивать опоссума. «Старается, хочет оправдаться за свой испуг! — подумала Джун. — Обидчив, как и его хозяин. И… такой же ранимый». Она и сама не могла бы объяснить, почему ей вдруг пришла в голову эта мысль. Но подсознательно в ней с каждым днем все больше крепла уверенность в том, что Мервин нуждается в ее защите. Она, разумеется, не знала, от кого или от чего она должна была его защищать. Но всякий раз, когда они теперь встречались, она испытывала к Мервину нежность и жалость. Это были чувства матери, чувства взрослой женщины. И Джун искренне дивилась им, понимая в то же время, что они сильнее ее. Впрочем, она и не противилась этим новым для нее чувствам — они были ей желанны. У нее вдруг появилась способность беспокоиться о том, не голоден ли Мервин, не устал ли он. Она мечтала о том, чтобы случай дал ей возможность спасти его, защитить, заслонить от беды, пожертвовать собой ради него. И хотя нежность ее проявлялась лишь во взгляде да мгновенном прикосновении руки, ей временами казалось, что она перенесла бы любые муки, лишь бы ему было хорошо!..

Мервин настоял, чтобы Джун возвращалась с Ширин домой. Они сдержанно, даже смущенно, пожали друг другу руки. За все это время о стихах Мервина не было сказано ни слова…

Когда девушка ставила мотоцикл в гараж, автомобиля отца там еще не было. Джун вспомнила: он должен был вернуться из Вангануи к полуночи. В гостиной горел малый свет. Войдя в нее, Джун увидела мадемуазель Дюраль, сидевшую в кресле с книгой в руках.

— Ты знаешь, который теперь час? — спросила француженка, запахивая на груди халат. — Между прочим, три дня тому назад в Джонсонвилле вечером на улице двое неизвестных изнасиловали, а потом убили девушку. Она была примерно твоего возраста…

— Мадемуазель Дюраль, милая, я же знаю приемы каратэ!.. И ведь я была не одна — с Мервином. И собаки были с нами! — Джун подбежала к француженке, поцеловала ее: — Родная, дорогая моя, не сердитесь, ради бога! Ну не надо, я очень прошу. Вы же не умеете сердиться, я знаю. Вы добрая. Мне так хорошо!

С этими словами Джун выбежала из гостиной в столовую. А француженка еще долго сидела в кресле. На ее глазах появились слезы, но она улыбалась…

Когда Мервин с Гюйсом вернулись домой в тот вечер, отец уже видел десятый сон. Мервин посмотрел на часы — было без четверти одиннадцать. Гюйс погрыз телячью косточку, полакал немного молока, забрался на диван, уткнулся носом в подлокотник, захрапел.

Мервин съел оставленный ему отцом рисовый пудинг, выпил чашку чая. Попытался пробежать несколько страниц учебника истории. С каждой из них на него смотрела Джун. Она то улыбалась, то хмурилась, то была строго-сосредоточенна, то рассеянно-беспечна. Мервин быстро разделся, нырнул в постель. Засыпая, он вновь увидел Джун. Она пела, кружилась в танце. И все вокруг нее было светлым, воздушным. И Мервину было хорошо, тепло, словно он лег на большую ласковую волну в Титахи Бей и она несла его в голубую даль…

…В один из вечеров, за ужином, Джун оживленно рассказывала отцу и мадемуазель Дюраль о подготовке их колледжа к благотворительному балу-маскараду.

— Все сборы пойдут сиротам и безработным. Я сдам для лотереи платья и пальто, которые мне надоели. Они ведь почти все новые… Да, знаете, какой костюм я решила себе приготовить? Я буду Жанной д'Арк!..

Уже когда был подан пудинг, француженка как бы невзначай заметила:

— Насколько мне помнится, звонил Мервин…

Джун нахмурилась:

— Когда?

— Около пяти вечера, незадолго до твоего прихода, — спокойно сообщила мадемуазель Дюраль.

— Почему же вы мне сразу не сказали об этом?

— Откуда же мне было знать, что это столь важно и срочно?

— Напрасно вы берете на себя право решать за других, что важно, а что нет. — Джун встала из-за стола. — Я жду этого звонка уже несколько часов…

— Джун! — перебил дочь Седрик. Голос его звучал тихо, сухо и вместе с тем насмешливо. — Я что-то не могу припомнить, чтобы даже в средние века грубость и нетактичность почитались в приличном обществе за добродетель. Всегда уважали старших…

— Лично я ценю человека не за количество прожитых им лет, — запальчиво воскликнула Джун, — а за его искренность и внимание к другим!

Она стремительно вышла из столовой, плотно притворив за собой дверь.

Вскоре в парке раздался рев мотора «судзуки». Мадемуазель Дюраль, бросилась к ближайшему окну, распахнула его, крикнула!

— Джун, куда же ты — в ночь и в дождь? Хоть плащ надень!..

Когда рубиновый огонек мотоцикла растаял в темноте, мадемуазель Дюраль закрыла окно, устало села на софу.

— Куда, ну куда она помчалась? Дороги мокрые, многие улицы освещены плохо…

— К этому Мервину, куда же еще! — с досадой отозвался Седрик.

— Да, конечно, ты прав… Но ты не прав в другом…

Седрик подошел к француженке, сел рядом, обнял ее.

— В чем же? — спросил он.

— Как-то не так относишься ты к этому мальчику… Нехорошо, нечестно, что ли. Сегодня я послушалась тебя, не сказала Джун о его звонке вовремя. И видишь, что из этого вышло. Совсем обратное тому, чего ты хотел. А следующий раз? Поверь мне, она очень скоро поймет, что главный враг ее дружбы с Мервином вовсе не я. И что тогда? Ты представляешь, что тогда будет?

Седрик насупился, молчал.

— Пара ли он ей, даже для детского флирта, — раздраженно проговорил он, — даже на месяц, на неделю? Без цента в кармане, не англичанин…

— Нищий, цветной — это будет точнее! — Француженка едва заметно повысила голос. — Тогда так об этом и надо сказать — прямо, честно, без уверток.

— Ну это уж слишком, — оказал Седрик. — Впрочем, не будем ссориться. Скажи, пожалуйста, что ты сама думаешь обо всем этом?

— Я думаю, что если двое любят друг друга, то это и есть самая идеальная на свете пара.

— Любят?! Но они же еще так молоды — шестнадцать! Дети.

— Разве они хотят завтра вступить в брачный союз? Я что-то не слышала об этом…

«Взрослые всегда имеют наготове кучу нравоучений! — думала Джун, влетая в тоннель. — И это желание думать и решать за нас! Не желаю жить под диктовку! Это моя жизнь, и распоряжаться ею буду только я…»

Мервин встретил Джун во дворе своего дома. Словно ждал ее. Словно знал, что она приедет. Вертелся под ногами Гюйс. И Джун сразу охватило чувство покоя, душевного тепла.

«Может быть, я погорячилась зря, — думала она минуту спустя. — Наверняка мадемуазель Дюраль просто забыла о звонке — и все. А я была груба с ней… Хоть прощения у нее проси. Дурно получилось…»

Отец Мервина был на ночном выезде. Они сидели в гостиной, читали стихи. Потом долго молчали, обнявшись в темноте. И целовались неумело и самозабвенно…

Когда Джун в первом часу ночи вернулась домой, света не было ни в одном окне. Она осторожно поднялась в свою спальню, довольная тем, что хоть на этот раз избежала объяснений с мадемуазель Дюраль. «А прощения просить все-таки придется, — подумала она, — она ведь хорошая и так заботится обо мне!..»

8

— Пока, пожалуй, достаточно, — Дэнис О'Брайен отступил от мольберта на шаг, прищурил глаза, внимательно вглядываясь в большое полотно.

— Можете искупаться. Далеко не заплывайте. Вчера патрули морского надзора обнаружили в заливе несколько акул…

Мервин улыбнулся, протянул руку Джун, и они медленно пошли по мелкому горячему песку навстречу огромным ленивым волнам океанского прибоя.

Бухта, которую облюбовал недалеко от своего дома художник, была пустынной, чистой, уютной. По склонам скал к самому песку спускались высокие древовидные папоротники, густой ярко-зеленый кустарник. Было время рождественских каникул. Ярдах в пятидесяти над бухтой ярко-красным пламенем пылала похутукава [*]. На фоне голубого неба этот буйный огненный всплеск не казался Дэнису неестественным. Последние две недели художник ежедневно проводил с Джун и Мервином по три-четыре часа в бухте. Работалось ему легко, радостно.

[*] Рождественское дерево.

«Наверное, в счастливый час пришла мне мысль написать эту картину — «Люди будущего»! Клянусь святым Патриком, чудесная должна быть жизнь такой вот пары. Молодые, сильные, красивые! Добавить к этому одухотворяющее их стремление к справедливости, постоянную потребность правды, жажду быть нужным и полезным людям, замешать все это на чистой любви — разве не такими представлялись мне жители планеты Земля в двадцать первом столетии?»

Дэнис надел солнцезащитные очки, отыскал взглядом в волнах головы Мервина и Джун и повернулся к мольберту.

Люди будущего… Как всякий большой художник, Дэнис О'Брайен всегда мечтал написать главную картину всей своей жизни. Сколько было бунтарских исканий, горьких ошибок, бесценных потерь. Сколько раз ему казалось, что самое важное, самое нужное — пророческое слово в живописи — будет им вот-вот сказано. Но проходило время, и выяснялось, что очередная картина была лишь этапом, а не кульминацией его творческого пути. Так было, когда он делал в искусстве первые шаги и стоял непоколебимо на позициях реализма. Так было и потом, когда он стал одним из метров абстрактного искусства. Так было и теперь, когда он вернулся в «лоно единственно истинной реальной живописи», пройдя через искания и борения творческих страстей, присущие любому подлинному таланту.

Люди будущего… Теперь Дэнис О'Брайен чувствовал — нет, знал, что он на близких подступах к своей главной картине. Сегодня мир, как тяжелым недугом, поражен враждой и ненавистью. Сегодня одни подыхают от голода, а другие от обжорства. Сегодня белый убивает черного, брат идет войной на брата. Завтра этого не должно быть. Завтра этого не будет! Как, каким образом — Дэнис О'Брайен отчетливо себе не представлял. Он верил, что человечество придет в прекрасное будущее через некое Великое Людское Братство. Главное сейчас — просвещение, духовное обогащение общества. Главное — великие, очищающие душу от сатанинской скверны искусства: искусство слова, искусство звука, искусство цвета и линии. Через просвещение, посредством искусства человек сможет избавиться от всей грязи и накипи, от всего недостойного, унижающего его.

Люди будущего… Черные и белые, богатые и бедные — со временем они сольются в единую семью, где каждый будет равен каждому, где каждый будет прекрасен, свободен, справедлив и мудр. И как на прообраз этих людей будущего, как на свой призыв к людям стать воистину людьми, как на свою лепту в будущее счастье человечества он смотрел теперь на главную картину своей жизни. И лучшей натуры, чем эта бухта, эти скалы, эти деревья, не могло и быть. И эта девочка, и этот мальчик — не иначе, как сам святой Патрик послал их ему в натурщики!

Люди будущего…

— Смотри, Джун, я поймал солнце! — Мервин, сложив ладони лодочкой, зачерпнул в них воды. — Как оно искрится! Словно пригоршня бриллиантов! Хочешь, я подарю тебе солнце?

Они уже выплыли на мелкое место, и набегающие волны едва доходили им до коленей.

— А оно какое, твое солнце? Наверное, горячее, да? Дотронешься — и сразу превратит в пепел!

— Нет, — не приняв шутливого тона девушки, ответил Мервин. — Мое солнце не испепеляет. Оно согревает в холод и светит в темноте!..

Джун перестала смеяться, подошла к Мервину, дотронулась пальцами до его груди.

— Откуда у тебя этот шрам?

— С дерева упал, наткнулся на острый камень. Мне тогда было лет пять…

Джун осторожно погладила едва заметный белый рубец. И, как это теперь часто бывало с ней, чувство жалости и нежности к Мервину внезапно переполнило все ее существо. Она не знала, не могла знать, что в эти минуты в ней рождалась, формировалась женщина. Это происходило помимо ее воли, стихийно и неизбежно, как приход весны, как восход солнца. Но она хорошо знала другое: без чудесных дней, проведенных на берегу этой бухты, она никогда не была бы так счастлива.

Во время долгих и иногда утомительных сеансов, во время радостных, захватывающих дух купаний, во время молчаливых гуляний по окрестным холмам каждый миг открывал для нее нового Мервина. Нового и удивительного. Раньше она едва ли задумывалась над тем, будет ли ей скучно вдвоем с каким-нибудь парнем. «Подумаешь, будет скучно — возьму и уйду». О Мервине она не могла даже подумать так. И дело не в том, что с ним не скучно, что он много знал, много читал. Дело в чем-то совсем другом. В чем?..

Как он только что сказал? «Хочешь, подарю тебе солнце?» Она раньше не могла и предположить, что кто-нибудь скажет ей всерьез такое. Или вчера — как он ловко и бесстрашно удержал ее, когда она поскользнулась, перепрыгивая через горную расщелину. Ведь они могли оба упасть на камни с высоты пятиэтажного дома. А он ни на мгновение не задумался, чтобы протянуть ей руки. И Джун знала, что Мервин, рискуя своей жизнью, спас бы любого другого, кто мог бы оказаться на ее месте.

А когда в один из первых дней они заплыли далеко и вдруг оба сразу увидели совсем рядом страшный плавник акулы? Ведь тогда он весь путь до берега охранял ее, плыл целых полмили между нею и акулой. Тогда они ничего не рассказали о своем опасном приключении дяде Дэнису…

Недавно Мервин читал ей одно из последних своих стихотворений, и ей особенно запомнились строки:

…Океанские волны, как поколения людей.

В их схожести — сходство печальных судеб человека…

Я готов умереть, если это хоть как-то приблизит

День, когда засмеется от счастья самый несчастный бедняк…

Джун еще раз дотронулась до шрама Мервина и покраснела. Ей вспомнился ее недавний разговор с художником. Как-то незадолго до рождества тот поинтересовался, кого из своих друзей она приглашает к себе на праздничный вечер. Она стала называть имена. «А Мервин?» — удивился художник. «Я хочу пригласить его отдельно», — покраснев, ответила она. «Что же ты, стесняешься гостей? Или не хочешь идти против желания отца?» — «Никого я не стесняюсь и не боюсь!» — Джун вспылила, хотя в словах художника была известная доля правды. Но не той, в которой Дэнис заподозрил ее. Джун не стыдилась своего друга, она хотела, как могла, уберечь его от косого взгляда, двусмысленного, обидного слова. А в обычной ее компании это было почти неизбежно. Так не лучше ли спокойно выполнить обязанности, без которых не обойтись, и потом поступать так, как хочется твоему сердцу?..

— Учти, девочка, — с горечью проговорил Дэнис, — все приглашенные тобою шалопаи не стоят мизинца этого маорийца с его одаренностью, честностью, добротой. Что же касается твоего отца, то, хотя он и самый близкий мой друг, я все же полагаю, ему полезно было бы иногда вспоминать, что если бы не усыновившая его добрая женщина, клянусь святым Патриком, еще неизвестно, был бы он тем, кем стал сейчас, или остался нищим, как его отец! Так-то, девочка моя… Никогда не поверю, чтобы ты, с твоим умом и сердцем, согласилась безропотно исполнять в жизни скучную роль сытой дочери финансового магната…»

«Дядя Дэнис! Как я благодарна тебе за горькие, но справедливые слова, за твою ворчливую любовь ко мне и за то, что ты открыл для меня самое светлое, самое чудесное чудо на этом свете — моего Мервина! Когда-нибудь я расскажу тебе о нем все-все до капельки. Обязательно расскажу, мой дорогой дядя Дэнис. Только не сейчас, хорошо? Сейчас я боюсь в неверных словах расплескать то, что переполняет меня. Да ведь и ты сам хорошо знаешь, я с детства не выношу обилия слов!..»

— Не хотите ли посмотреть, друзья мои, как мне удался сегодняшний эскиз? — продолжая работать гуашным карандашом, Дэнис О'Брайен улыбнулся подходившим к нему Мервину и Джун. Они встали за его спиной, держась за руки, часто дыша после быстрой ходьбы. Теперь все трое рассматривали набросок: художник — снисходительно-критически, девушка и юноша — рассеянно. «Сейчас им, пожалуй, не до, меня, — спокойно подумал Дэнис, словно читая мысли Джун и Мервина. — Сейчас для них самое желанное, самое упоительное — побыть вдвоем!.. Смотри-ка ты, не совсем еще забыл старый Дэнис, как это бывает…» Он чувствовал запах горячего песка и морской пены, исходивший от двух юных тел. Он явственно слышал, как стучали их сердца, словно маятник отсчитывал величественные, исполненные радости секунды!

— О господи! — неожиданно услышал он. — Если бы вы, Дэнис, не рассказали мне об этом чудесном уголке, я бы никогда не поверила, что за угрюмыми скалами может скрываться живописный оазис! — мадемуазель Дюраль, говоря это, легко спускалась по крутой тропинке к песчаному пляжу.

— Какая вы умница, что наконец-то выбрались сюда! — с искренней радостью воскликнул Дэнис. Мервин и Джун побежали ей навстречу.

На француженке было короткое яркое летнее платье. Сильные красивые ноги были тронуты легким загаром. Волосы она зачесала наверх, открыв маленькие уши. Она сняла очки и щурила глаза — от солнца, от сверкающего моря, от инстинктивного желания выглядеть привлекательнее…

«Знает, знает наша милая Шарлотта, что ей идет, когда она морщит свой и без того миленький носик, — с добродушной улыбкой отметил про себя О'Брайен. — Не только о дочери думал Седрик, когда приглашал ее в гувернантки! Клянусь святым Патриком, вкус у старого плута Седрика совсем недурен!»

«Какой она может быть прелестной, когда захочет, — думала Джун, глядя на мадемуазель Дюраль. — Это не часто бывает… И все равно, будь я на месте папы, я бы тоже в нее влюбилась. Господи, как мне хочется, чтобы и отец, и Шарлотта, и дядя Дэнис, и все-все на свете были счастливы! Ведь это так просто — быть счастливым! Любовь, правда, доброта — вот и все, что нужно для счастья!.. Вот и все, вот и все, вот и все!..» И с этой песенкой в сердце

Джун посмотрела на Мервина, поймала его взгляд и так и засветилась радостью. А он думал о том, что Джун чем-то похожа на мадемуазель Дюраль — чем-то трудноуловимым и вместе с тем весьма существенным. «Как славно, что рядом с» Джун эта умная, добрая женщина. Конечно, мать она не может заменить. Но старшая сестра, если не по рождению, то по духу, — это немало, совсем немало…»

Подошло время ленча. Джун и Мервин умчались на «судзуки» в небольшой итальянский ресторанчик, расположенный неподалеку от дома художника, за пиццей [*].

[*] Большой плоский круглый пирог, обычно с сыром и помидорами, иногда еще и с мясной начинкой (итал.)

Дэнис и мадемуазель Дюраль медленно направились берегом моря к винтовой металлической лестнице, спрятанной между скал, которая вела в сад художника.

— Седрик настаивал, чтобы я срочно вылетела в Париж. Тяжело заболела моя старшая сестра, — говорила мадемуазель Дюраль. — Я и заехала к вам после того, как побывала в главном офисе «Эар Нью Зиланд». Хотела уточнить расписание…

— Она серьезно больна? — участливо спросил Дэнис.

— Да, — ответила мадемуазель Дюраль. — Вчера я получила письмо от ее домашнего врача. Он пишет, что Франсуаза не проживет и полгода. А ведь у меня, кроме нее, родственников нет. Мы всегда были очень близки…

— Что же вам сказали в авиакомпании?

— Что они могли сказать? Вторую неделю бастуют инженеры и навигаторы… — Она довольно долго молчала. Потом продолжала: — Сюда я ехала вдоль порта. Порт мертв. Бастуют докеры. На улицах не встретилось ни одного автобуса. Бастуют водители. В Питонэ и вдоль заливов на разворошенных участках улиц и шоссе брошены грейдеры, катки, грузовики. Бастуют дорожные рабочие…

— Наши профсоюзы, — сказал Дэнис, — привыкли к тому, что рост заработной платы опережает рост цен. А правительство взяло и заморозило и то и другое, объясняя это тем, что страна живет не по карману, в долг, что у нас огромный внешнеторговый дефицит, который неудержимо растет…

— Насколько я могла понять Седрика, рабочие чрезвычайно недовольны правительственными мерами.

— Это правда, — согласился Дэнис. — Замораживание зарплаты — явление абсолютное, а замораживание цен — весьма относительное. Сколько их ни замораживай, они все равно растут…

— Две недели, ну месяц я могу ждать, — проговорила мадемуазель Дюраль.

— О, за это время забастовка наших летчиков непременно закончится! — успокаивая ее, сказал Дэнис.

— И начнется обещанная сегодня, по сообщению из Сиднея, забастовка пилотов австралийской «Квонтас»…

— Не следует ли и мне заказать билеты? — встревожился художник. — Ведь у меня через три с половиной месяца выставка в Европе, которую потом я повезу в Африку и в Южную Америку…

Мадемуазель Дюраль промолчала, погруженная в свои мысли. От Седрика она уже слышала о предстоящем зарубежном турне Дэниса О'Брайена. Слышала она и о том, что художник с увлечением работает над своей главной картиной, которую надеется завершить до начала турне. Один из эскизов к этой картине она только что видела. Другие видела и три и пять лет назад. Много эскизов. Видимо, что-то не получилось у Дэниса О'Брайена. Теперь же мадемуазель Дюраль поняла, что художник находится на взлете, что он близок к удаче и что одна из причин этого, и, может быть, самая важная, — Джун и Мервин. И она была рада за Дэниса…

Когда все четверо уселись в уютные полукресла в столовой О'Брайена и весело принялись за наскоро организованную трапезу, Дэнис стал рассказывать:

— Впервые мне довелось отведать пиццу в Италии во время войны. Помню, вечером был жестокий бой с немцами за какое-то местечко совсем не стратегического значения. Впрочем, крови — и английской, и американской, и арийской — было пролито немало. Жестокий был бой. Из немцев, пожалуй, никто уйти не сумел. И вот, представьте себе, друзья мои, картину: на неширокой улице валяются трупы, догорают бронетранспортеры и штабные «хорьхи». После рева моторов, криков, грохота взрывов и выстрелов наступила такая леденящая душу тишина, что какое-то время мы не осмеливались даже шелохнуться. И вдруг над этим проклятым адом человеческой бойни, над полуразрушенными хижинами и изуродованными бомбами холмами, морем, в котором тонули последние лучи заката, поплыли звуки «Аve Маriа». Пел юный, почти детский голос. Мы стояли с Седриком, прислонившись спинами к какой-то полуобвалившейся стене, и слушали, слушали…

Слезы закипали в груди, слезы жалости к погибшим в тот день, к тем, кто погибнет завтра, к себе, ко всем обезумевшим людям. Пение оборвалось так же неожиданно, как и возникло. И так же внезапно, метрах в пяти перед нами, появилась девушка. Она была прекрасна, юная дочь Калабрии: огромные черные, как маслины, глаза, полуобнаженная грудь, черные волосы над высоким мраморным лбом. И из всего, что она быстро говорила, мы поняли только одно слово: «Пицца! Пицца!» Она протягивала нам вот такие же румяные, круглые лепешки.

Мервин слушал рассказ художника с интересом, мадемуазель Дюраль и Джун — с доброй затаенной, улыбкой. Они слышали эту историю уже не первый раз и знали, что с картины «Девушка с пиццей» и начался Дэнис О'Брайен как настоящий художник.

— Никак не могу привыкнуть к пиву, — мадемуазель Дюраль с недоумением смотрела, как художник с явным удовольствием потягивал сильно охлажденное золотистое пиво «Леопард».

— Без этого, между прочим, нет стопроцентного киви! — улыбнулся Дэнис, подливая в бокал француженки бургундского.

После ленча, быстро убрав со стола и вымыв посуду («Электрическая посудомойка — обязательный для холостяка и вдовца агрегат!»), Джун и Мервин заторопились в кино.

— Шарлотта, дорогая! Мы — на двухчасовой сеанс, — сказала Джун. — Дома буду около семи!..

Оставив «судзуки» отдыхать в одном из ближайших переулков, они купили в «Эмбасси» билеты в один из последних рядов партера. Не случайно был выбран этот кинотеатр. На экране шла посредственная голливудская мелодрама, и, несмотря на каникулы, зрительный зал был пуст более чем на половину. Мервин обнял Джун, поцеловал, так они и сидели в темноте, прижавшись друг к другу.

«Боже, — вспоминала Джун потом, — до чего иногда бывают коротки два с половиной часа! Как одна секундочка!..»

— Неужели во Франции так же по-мещански тупо, как у нас, смотрят на взаимоотношения рас? — спросил О'Брайен мадемуазель Дюраль, когда они остались вдвоем.

— Чем, собственно, вызван этот ваш вопрос? — насторожилась француженка.

— Обладай я вашим влиянием на Седрика, — ответил художник, — я непременно постарался бы убедить его в благотворности для Джун ее дружбы с Мервином. Во всяком случае, поговорил бы с ним на эту тему — и не раз, и не два, и при разных обстоятельствах…

— А вы, вы-то сами убеждены в благотворности этой дружбы? — Француженка явно тянула с ответом, стараясь выиграть время, нужное для размышлений.

— Будто вы не такого же мнения!

— Я пытаюсь взглянуть на взаимоотношения Мервина и Джун и на возможные последствия этих отношений с разных сторон, — спокойно возразила мадемуазель Дюраль.

— С незапамятных времен в отношениях мужчины и женщины была одна-единственная главная сторона — истинность их чувства. Только при этом условии возможно счастье!

— Главная — да, — согласилась француженка. — Но есть еще и дюжина вторичных…

— Например? — Дэнис сцепил руки, обхватил ими колени, закачался в кресле-качалке, в которое сел, когда они перешли на просторную крытую веранду.

— Общество, например. Человек живет не в вакууме, а в среде себе подобных. Так вот, Дэнис О'Брайен, в вашей стране в гораздо большой степени, чем в моей Франции, на поверхности — ханжеская идея гармонии рас, а по сути дела — неистребимая ненависть, которая находит тысячи проявлений, начиная от нормы представительства в парламенте и кончая очередностью найма на работу.

— Все это так, я знаю, — с досадой воскликнул Дэнис. — Но ведь надо когда-то с этим кончать. Истинная свобода, истинное братство, истинное равенство — вот святая цель! И осуществить, достичь ее можно лишь в конкретных человеческих судьбах.

— И вы хотите, — усмехнулась мадемуазель Дюраль, — вы хотите, чтобы я убедила Седрика Томпсона, одного из крупнейших финансистов и бизнесменов страны, избрать в качестве эксперимента судьбу его любимой, единственной дочери?! Значит, вы не понимаете или не хотите понять, что в данном случае одно и то же, ни степень возможного воздействия на психологию зрелого человека, ни непобедимость вашего же собственного англосаксонского лицемерия…

— Люцифер — прародитель такого общества! — взорвался Дэнис. — Я не хочу, я отказываюсь признать устои, которые делают одного рабом, а другого господином только из-за цвета их кожи! Я хочу, чтобы Мервин и Джун показали единственно верный путь другим, всем!.. Человек может стать и обязательно станет счастливым путем самосовершенствования, поняв наконец то, что является справедливым и достойным. Назначение человека, главное его назначение в этом мире — быть счастливым!

«Боже мой, — сокрушенно и вместе сочувственно думала мадемуазель Дюраль, глядя на художника. — Боже мой, и этому человеку далеко за пятьдесят. Каким он был наивным в детстве, таким остался и по сей день!.. Умел бы он видеть законы своего общества так же остро и глубоко, как видит цвета и натуру, как умеет он строить композицию картины, рассуждал бы по-другому!.. Впрочем… впрочем, тогда, может быть, не было бы того художника, каким является Дэнис О'Брайен».

Вслух же она примирительно сказала:

— Я поговорю с Седриком. Обязательно поговорю…

9

В самый канун рождества Мервин пригласил Джун в ресторан. Чтобы накопить нужную сумму денег, он взялся доставлять вечернюю газету в пятьдесят домов на своей улице. Времени это отнимало не так уж много, зато к середине декабря в нижнем левом ящике письменного стола Мервина лежали три пятидолларовые бумажки — месячный заработок. Первый трудовой заработок в его жизни.

Мервин виртуозно отгладил брюки своего нового, темно-коричневого с серебринкой костюма, одолжил у отца рубашку и галстук. Сначала он никак не мог завязать его элегантным узлом. Когда же ему это наконец удалось, оказалось, что он едва может дышать. Так он и вертелся перед зеркалом, поправляя то галстук, то пиджак, то платок-треугольник в нагрудном кармане, пока не раздался негромкий троекратный свист под окном. Соседский мальчуган, согласившийся за шиллинг бдительно наблюдать за улицей, возвестил: приближается Джун.

Мервин быстро вышел во двор. Там, на скамейке, сидели две соседки, худая белая женщина и пышная маорийка.

— Смотри, смотри, Мервин-то наш расфрантился — как жених принцессы Анны! — воскликнула белая.

— С таким красавчиком я и сама бы не прочь обсудить наедине налоговую политику националистов! — подхватила маорийка.

Мервин растерянно улыбнулся, бочком прошмыгнул через двор и выскочил на улицу. Его провожал громкий смех женщин.

— Чем вгонять в краску молодого парня, шли бы готовить мужьям ужин, — крикнул из окна второго этажа пожилой лысый пожарник, который был свидетелем бегства Мервина.

— От зависти случается грыжа, мистер О'Келли! — лениво отозвалась белая.

— А от соглядатайства и того хуже! — добавила маорийка.

По узким, крутым улицам Джун и Мервин спустились на «судзуки» почти к центру города, проскочили на набережную и помчались вдоль нее, легко обгоняя «фиаты» и «ягуары», «холдены» и «тойоты», «ситроены» и «мерседесы». Наконец начался Ориентал Бей. Замелькали мотели, магазинчики, кафе.

На набережной находился и ресторан «Гнездо корсара», в который решили отправиться Мервин и Джун. Поставив мотоцикл на платной стоянке рядом с десятком его собратьев, они вошли, как выразилась Джун, «в пиратское логово».

Из полутьмы бесшумно, как тень, возник метрдотель. Через минуту они сидели за столиком в небольшой уютной каюте, одной из многих, на которые делился весь зал. Переборки между каютами едва возвышались над уровнем столов. У бара во всю высоту, от пола до потолка, сверкал желтой медью огромный якорь. Между упиравшимися в потолок столбами, походившими на мачты, были натянуты настоящие морские канаты. Вдоль стен тускло поблескивали иллюминаторы. Официантки, молоденькие, хорошенькие, все были в матросских костюмчиках, состоявших из юбки, блузки и бескозырки. Даже при беглом взгляде на них бросалось в глаза, что больше всего материала потребовалось для бескозырок.

На небольшой полукруглой площадке шумно трудилось джазовое трио — гитара, ударник, банджо. Высокий брюнет, умело загримированный под одноглазого «властителя морей», хорошо поставленным баритоном пел о веселой жизни отчаянно лихих повес, рыцарей абордажа и намыленной веревки:

Братья сатаны,

Мы с утра пьяны

И готовы вздергивать и резать

Всех рабов мошны,

Всех господ казны —

Жадных, и завистливых, и трезвых.

Нынче мы бедны,

Нынче мы бедны,

Нынче мы бедны,

Через день мы — крезы!..

Бесшумно появилась официантка, словно юнга вынырнул из невидимого трюма. Положила на столик внушительное — два фута на два с половиной — меню. Старинные корабельные слюдяные фонари со свечами давали ровно столько света, чтобы можно было с трудом разобрать названия блюд и их стоимость. Затейливый готический шрифт делал текст малопонятным — он выглядел совсем как иностранный. Джун долго блуждала взглядом по страницам меню, то и дело встречая малознакомые и еще менее понятные французские названия блюд. Она радовалась этому первому в ее жизни самостоятельному посещению ресторана и в то же время немного робела, смущенная необычностью обстановки.

— Знаешь, — озираясь по сторонам, прошептала она Мервину, — давай закажем чего-нибудь попроще, недорогое — овощной салат и омлет. Я совсем не хочу есть. Честное слово!

— Почему недорогое? — Мервин обиженно пожал плечами. — Деньги у нас честные. А насчет того, что ты не хочешь есть, это просто выдумки!..

Джун натянуто улыбнулась. Снова таинственно появилась официантка, застыла у стола с карандашом и блокнотом наготове.

— Пожалуйста, дюжину устриц, — начал голосом завсегдатая светских обедов и торжественных банкетов Мервин, — два супа из спаржи, два раза филе-миньон. Насчет сладкого мы еще не решили…

— Время есть, сэр, — согласилась официантка. — Филе вам как подавать — сильно прожаренное, средне или с кровью?..

— С кровью…

— Откуда у тебя деньги? — спросила Джун, когда официантка ушла. Она строго смотрела на Мервина, голос звучал сухо, почти неприязненно. — Отец дал?

— При чем здесь отец? — Мервин пожал плечами. И после короткой паузы добавил: — В карты выиграл…

— И это, по-твоему, честные деньги?

— Но ведь все играют! Кто в карты, кто на скачках, — поспешил сказать Мервин — вопрос Джун его испугал.

— Все пусть. А ты не должен. Если, конечно, дорожишь нашей дружбой…

— Она помолчала, потом тихо добавила: — Есть я на эти деньги не стану. Дюраль утверждает, что игроки делятся на дураков и подлецов. И она права. Я не желаю, чтобы ты был тем или другим!..

Джун поднялась, собираясь выйти из-за стола.

Мервин преградил ей путь.

— Извини, ну, пожалуйста, извини! — бормотал он. — Я должен тебе рассказать… Или нет, вернее, объяснить…

Джун сдвинула брови, нехотя села на свое место.

— Говори…

— Я соврал, — сказал Мервин. — Я в карты на деньги и играть-то не умею. Я их заработал. Газеты разносил… — Последние два слова он произнес еле слышно.

— Это правда?

— Правда!

— Мы должны говорить друг другу только правду! Ведь так, милый, добрый Мервин? — Глаза Джун радостно блестели. Она тихонько прикоснулась ладонью к его руке. И ему стало сразу тепло, радостно, и сильнее забилось сердце от этого откровенно-нежного прикосновения ее руки.

— Клянусь, это была моя первая и последняя ложь в жизни, — сказал он.

— И я клянусь. Всегда и во всем — только правда, ничего, кроме правды! — подхватила Джун. И после довольно длительной паузы сказала: — Я люблю своего отца, и я не судья ему… Его жизнь — его дело. Но я не хочу ни цента из его денег, ни единого. И я уйду из дома, как только почувствую, что смогу сама себя обеспечить. Хочу быть сама хозяйкой своей судьбы — никому ничем не обязанной, независимой!..

— Похвальное намерение! — Возле Мервина неожиданно возник долговязый парень. Развязно ухмыляясь, он облокотился на столик. — Представь же меня своей подружке, Мерв!

— Рикард, — недовольно хмурясь, сказал Мервин. — Джун…

— Деликатничает ваш спутник! Меня даже дома так никто не зовет.

«Дылда Рикард» — вот кто я есть. И уж поверьте мне — это в тысячу раз лучше, чем если бы я был «Пигмей Рикард»…

Джун молчала, с неприязнью разглядывая словоохотливого верзилу. А тот, будто не замечая этого, поклонился и вежливо сказал:

— Прошу прощения, мисс, но я должен лишить вас на несколько минут удовольствия наслаждаться обществом столь приятного кавалера. У меня к Мервину важное дело…

— Извини, Джун! Я сейчас же вернусь, — сказал Мервин и последовал за Дылдой.

— Выкладывай скорее, что тебе надо! — раздраженно проговорил он, как только они вошли в мужской туалет.

— Ничего с ней не случится, — Дылда пренебрежительно махнул рукой. — Посидит одна… Не умрет!.. И чего ты ее слушаешь? Легко сочинять сказки про независимость, когда у папочки миллионы в карманах позвякивают и…

— Ты что же, за этим и притащил меня в сортир? — зло, с угрозой в голосе спросил Мервин. — Еще одно слово про нее…

— Успокойся, псих, не буду, — Дылда с опаской отошел на шаг. — Парни в колледже рассказывали, ты мечтаешь по свету поболтаться, на страны разные поглядеть. Так?

— Говори сразу, что у тебя на уме!

— Закуривай! — Дылда протянул Мервину пачку «Кента». — Начинка особая — экстра-класс!..

Мервин закурил и тут же задохнулся в кашле. Он бросил сигарету, склонился над водопроводным краном, сделал несколько глотков воды.

— Ой, ха-ха-ха! — заливался Дылда. — Это же марихуана, парень!..

Он достал толстый бумажник, раскрыл его.

— Видал? — Дылда ловко раскинул веером зеленые двадцатидолларовые купюры. Наклонился к Мервину, задышал ему в лицо табачным и винным перегаром.

— Один-единственный день, понимаешь? Один день — и в кармане шестьсот «квидов»! Сколько тебе за эти деньги газетки твои нужно таскать — полгода? Год? Только опасно это. — Дылда вздохнул. — У нас чуть ли не все жители страны знают друг друга. Такая милая семейка на три миллиона! И пошалить не с кем, а если пошалишь — застукают тут же. И попадешь на полный пансион закона… То ли дело Америка — и территория и население. Страна! Но специалистов там и своих хватает, и во всех областях… А не то я бы давно туда махнул!

— Думаешь, мне интересно слушать твою дурацкую болтовню? — спросил Мервин, подойдя к двери.

— Не думаю, — быстро ответил Дылда. — Просто к слову пришлось… Тебе хотел предложить другое: Вьетнам!..

— Что — Вьетнам? — удивленно переспросил Мервин.

— Слышал, как парень с джазом исполнял здесь песенку пиратов? «Нынче мы бедны, через день мы…» Эти, как их там?..

— Крезы, — подсказал, досадливо морщась, Мервин.

— Крезы, — повторил довольный Дылда. — Это моя сфера. А твои всякие там закаты и восходы, моря и джунгли. Романтика, словом.

— Ты что же, предлагаешь мне отправиться во Вьетнам? — с еще большим удивлением спросил Мервин.

— А почему бы и нет?

— Хотел бы знать, каким же это образом мы с тобой попадем во Вьетнам?

— Завербуемся в армию.

— Кто же нас возьмет?! — вскричал Мервин. И хотя в голосе его звучала насмешка, он почувствовал, что предложение Дылды могло бы стать реальностью. Могло бы — при невероятно удачном стечении обстоятельств. Вслух он сказал: — Разве что годика через два…

— Что стоит таким парням, как мы, приписать пару лет? И сомнений никаких не возникнет. К тому же есть у меня знакомый сержант, который как раз сидит на оформлении документов…

— Но почему ты хочешь именно со мной?

— Люблю хорошую компанию!

— Ладно, завтра поговорим. — Мервин заметно нервничал.

— Постой. — Дылда вытащил из заднего кармана брюк плоскую флягу. — Хочешь глотнуть «лунного сияния»?

Мервин отмахнулся, а Рикард хлебнул самогонку, отер губы ладонью, сплюнул:

— Сэ манифик!

Когда они уже шли по залу, Дылда придержал Мервина за локоть, кивнул головой куда-то в темноту:

— Надумаешь — присоединяйтесь к нам. Конечно, моя дама не чета твоей. Я подобрал ее на Лэмтон-Ки, у самого входа в универмаг Рей Стиффенсон. Десять монет авансом — и никаких проблем!..

— Что же ты так долго? — сердито сказала Джун. — Неужели этот нескладный Гулливер такой уж занимательный собеседник?

— Болтун, и больше ничего! — ответил Мервин. — Извини, что я оставил тебя одну…

Джаз заиграл мелодию модной песенки:

«Повяжи желтую ленту вокруг старого дуба.

И я буду знать, что ты меня по-прежнему любишь и ждешь…»

— Пойдем потанцуем, — предложил Мервин. — Поедим потом!..

Джун, пожалуй, никогда в жизни не испытывала такого удовольствия от еды. Все ей казалось вкусным, всего хотелось побольше. От танцев она раскраснелась, прядь волос свесилась на лоб, она то и дело поправляла ее рукой. «Как хорошо! — думала она, — И эта музыка, и этот ресторан, и эти свечи! И главное — Мервин. Мой Мервин. Мервин!..»

Ей вдруг живо вспомнилось, как однажды после занятий в клубе каратэ она решила навестить дядю Дэниса. Мервин, капитан команды регби своего колледжа, на несколько дней уехал на национальный турнир в Нью-Плимут. Вечер был свободен. Да и художник несколько раз уже высказывал обиду, что с некоторых пор она забыла дорогу в его дом.

Когда Джун вошла в прохладную тишину просторной студии на втором этаже, Дэнис стоял, скрестив руки на груди, перед большим мольбертом, на котором был установлен огромный чистый холст, натянутый на подрамник.

Дом художника стоял на отвесной скале. Внизу гулко ревел прибой. По пустынному заливу летела одинокая яхта. Быстро темнело. И в сумерках на фоне светлого холста голова художника казалась высеченной из темного камня: могучий лоб, копна волос над ним, крупный нос, массивный подбородок…

Не дыша Джун приблизилась к художнику на цыпочках и уже хотела было дотронуться до его рабочей блузы, как вдруг услышала его спокойный, ласковый голос:

— Поверишь ли, Джун, я знал, что ты приедешь именно сегодня!.. В моем возрасте предчувствие редко обманывает. Особенно предчувствие доброе. Злое частенько идет от повышенной мнительности…

Он сказал все это, не меняя позы и не отрывая глаз от холста.

— Я сейчас думал о том, как бездарно, как безнадежно бездарно мы ленивы, инертны. Лень работать — мы воруем. Лень прочесть новую книгу — и мы присваиваем чужие мысли, почерпнутые из рецензии на нее, выдаем их за собственное мнение. Нам лень тратить душевные силы на потрясения высокой любви, и мы ищем быстренькие, дешевые увлечения, чтобы с наименьшей затратой сердечных мук удовлетворить свои прихоти. У нас нет потребности созидать во имя прекрасного. Люди объяты жаждой урвать как можно больше материальных благ для себя…

Он умолк. Только и было слышно, как обрушивались волны на скалу да налетал порывом ветер. В полумраке Джун ощупью нашла кнопку выключателя. Неярко зажглись три-четыре бра. Джун успела заметить, как Дэнис поспешно вытер глаза платком…

— Я уже как-то говорил тебе, — сказал он, отодвигая мольберт в угол, — что давно мечтаю написать портрет Человека будущего.

— Это же будет портрет-фантазия? — робко спросила Джун.

— Ну нет, — тотчас возразил художник. — Человек будущего не появится вдруг, из ничего. Какие-то черты его формируются уже сегодня и будут формироваться завтра, послезавтра. Убери людскую ненависть и злобу, порождаемые социальным и расовым неравенством, — и человек станет прекрасен и свободен!..

«Как немыслимо трудно, как почти неосуществимо это — уничтожить людское неравенство!» — тут же подумал сам художник и вздохнул.

— Почему ты так вздыхаешь, дядя Дэнис? Я верю в твою мечту. Когда ты нарисуешь свою картину, о ней заговорит весь мир. Я так хочу этого!..

— Я напишу ее, Джун, я обязательно напишу ее!

Спустя полчаса, когда они сидели за небольшим венецианским столиком в гостиной и пили чай, Дэнис как бы между прочим спросил:

— Хорошо ли ты знаешь своих друзей? Мервина, например?..

— Я знаю о них главное, дядя Дэнис! — Джун засмеялась. — О Мервине, например, то, что он идеально сложен, смугл и прекрасен, как юный маорийский бог…

— Да, я однажды говорил так, моя девочка. Глаз художника и глаз женщины, как правило, не обманывается в этом. Но главное заключается в том, что юный бог к тому же еще и умен, талантлив — и из него может получиться большой поэт… Клянусь святым Патриком!

Джун было приятно слышать похвалы своему другу. Но, чтобы поддразнить дядю Дэниса, она недоверчиво проговорила:

— Красив — да, согласна… Но умен, талантлив… Не знаю…

— Должна бы знать! — воскликнул художник. — Вот послушай…

Он прочитал на память, вслух:

Земля — космический корабль без руля.

Но разум человечества, нетленный,

Раздвинет знаний (иль незнаний) наших стены.

И станет он подвластен нам, корабль-Земля

И мы освоим Океан вселенной…

— Это… стихи Мервина? — взволнованно спросила Джун.

— Да, это стихи Мервина! — подтвердил Дэнис. — Как он мыслит, как мечтает этот мальчик!

Он протянул Джун свежий номер литературного ежеквартальника «Лэндфол», и она прочла отчеркнутые зеленым карандашом строки:

«…Читатели, несомненно, обратят внимание на стихи Мервина Фореста. Молодой поэт впервые принял участие в национальном конкурсе. И небезуспешно. Правда, над формой стиха ему предстоит немало трудиться. Но зрелость, оригинальность мысли позволяют надеяться на поэтическое будущее дебютанта…»

Ниже шла небольшая подборка стихов Мервина.

— Можно, я возьму журнал с собой? — спросила Джун.

Дэнис привлек ее к себе, поцеловал.

— Конечно! — сказал он. — Тебе повезло, Джун, что ты встретила такого юношу, как Мервин. И мой тебе совет — береги свою дружбу с ним. Ты сильная, умная. Знаю, ты меня понимаешь и теперь, а позднее поймешь еще лучше!..

Все это вспомнилось Джун, когда она сидела с Мервином в ресторане.

А Мервин тем временем то и дело возвращался мыслями к предложению Дылды. И чем дольше он размышлял над ним, тем более реальным оно ему представлялось. «Надо же — армия, Вьетнам!.. Но почему бы и нет, в конце концов? «Настойчивость и везенье», — твердил Дылда. Настойчивости у меня хватит на целую мотомеханизированную бригаду. Вот где добыть везение?..»

Мервин положил свою руку на руку Джун.

— Ты что-то притихла, — сказал он. — Устала? Тебе скучно?

— Мне очень, очень хорошо! — ответила она.

10

Джек Форест, отец Мервина, был доволен, что боевая тревога пришлась на одиннадцать часов утра. Он знал, что Мервин болезненно переживает каждый его выезд на тушение пожара; не спит, если такой выезд происходит ночью, пока не вернется отец; забывает пообедать, если это происходит днем, и поужинать, если вечером. Да, хорошо, что утро, что Мервин в колледже, а когда он прибежит домой после занятий, то и Джек вернется с выезда. Только вот беда — надо же такому случиться, что Джок, сменщик Джека, опять в запое и ему придется не только гнать машину через весь большой район, но и самому участвовать в тушении пожара. Не очень, правда, велика беда-то, но все же, что ни говори, а придется работать за двоих…

Оглушающе ревела сирена, пугая редких пешеходов. Послушно сторонились, замирали на обочинах автомобили. В окна выглядывали встревоженные лица: «Где-то горит! Спаси их, господи, и помилуй!!!» Джек силился и никак не мог вспомнить, который же это дом «вспыхнул, как бочка с бензином». Именно эти слова услышал в телефонной трубке и громко повторил вслух дежурный. Тотчас за первым он принял и второй звонок. И срывающимся голосом добавил: «Плохо дело, пожарники, сердцем чувствую — плохо! Сначала звонила истеричка прохожая, потом какой-то мальчик. Судя по голосу, совсем малыш. Плачет, кричит в трубку: шкаф горит, занавески, очень душно…»

Так что же это за дом? Может, одноэтажный особнячок, хозяин которого недавно менял крышу? Но там, кажется, нет детей. Или кирпичное многоквартирное здание? Вряд ли. В этом случае наверняка тревогу поднял бы кто-нибудь из взрослых жильцов. Какой же это дом?..

Как на грех, еще и погода помогает огню: уже несколько дней, как нет дождя. Жарко, душно. Кажется, сейчас не только дерево, но и сама земля, бетон, металл могут сгореть дотла.

Машина мчалась на предельной скорости. Мимо проносились улицы, перекрестки, дома, парки, мосты и туннели. Океан открывался то справа, то слева. Джек снова подумал о сыне. Тянется, тянется парень вверх! Вымахал уже на две головы выше отца… Костюм бы еще новый надо купить. Так ведь через полгода рукава опять по локоть будут. Где ж тут денег напасешься — как раз с его шоферской зарплатой только и делать такие покупки. А одевать парня надо. Усы пробиваются, как у двадцатилетнего. И с девушкой этой зачастил Мервин встречаться: то в кино, то на прогулку, то на вечеринку… И то сказать — славная она, эта Джун. Но вот только пара ли Мервину? Да, пара ли она ему, эта Джун? Говорят, из богатых. Значит, уже и не чета Мервину? Только ведь не всегда деньги счастье дают. А что они тянутся друг к другу, как два весенних стебелька, — это хорошо. Может, в самый раз пара. Может, даст бог, так им на роду написано…

Была бы жива его мать — насколько легче было бы поднимать парня. А то все самому приходится — и сготовить что, и постирать, и зашить… Да и посоветоваться мало ли о чем надо, а вот не с кем…

Через открытое окно кабины до Джека долетел запах гари. Сначала едва уловимый, он с каждой сотней ярдов становился все более ощутимым. Наконец машина подъехала к месту бедствия. На довольно просторной площадке стоял старый четырехэтажный дом, облицованный серым камнем. Фасад от проезжей части улицы отделяло метров двадцать. Вокруг дома стройной шеренгой стояли высокие деревья с густой кроной. На улице уже собралась толпа зевак. Площадка перед домом была завалена нехитрым скарбом. На деревянной кровати без матраца сидела старуха. Обхватив голову руками, она мерно раскачивалась, издавая при этом глухие стоны. Недалеко от старухи стояла молодая женщина. Правой рукой она держала голенького ребенка, в левой у нее была большая плетеная фиджийская корзина, из которой торчал букет искусственных роз и несколько ручек от бит для игры в гольф. Подняв высоко голову, она смотрела на одно из окон четвертого этажа, из глаз ее текли слезы.

Ближе к дому стояло несколько мужчин, явно растерянных. Один из них, высокий пожилой блондин в домашних тапочках, в белой нижней рубахе, в синих вельветовых брюках с подтяжками, что-то не переставая говорил соседям. Те молча, сумрачно слушали его, поглядывая на пылающий дом.

Гудел, ревел огонь. Откуда-то доносился громкий плач. Кто-то надрывно кричал: «Спасите!» Снопы искр летели во все стороны. Соседние строения — особняки и виллы — боязливо насторожились за своими низенькими палисадниками. Пепел падал на их крыши и подоконники, на листья деревьев и траву.

«Уютный был, видно, дом. Старый только очень. Вот и пришел его срок», — подумал Джек при первом же взгляде на горевшее здание. Безошибочным чутьем опытного профессионала он понял, что дом спасти нельзя. Пламя охватило все этажи — ничего тут уже не поделаешь… И теперь он, как и все его товарищи, думал лишь об одном: спасти всех людей, живших в этом доме.

Машины тем временем заняли боевые позиции. Выдвинуты лестницы. Разворачивались шланги и подключались к ближайшим источникам воды. Полиция оцепила участок пожара. Репортеры и фотографы прессы громко ругались, требуя, чтобы их пропустили. Подъезжали и почти тотчас же отбывали машины городской «Скорой помощи».

Пожарники слышали все это как бы вторым слухом и видели вторым планом. Главное для них было там, наверху, — немощные и больные ждали их как посланцев небес. А может быть, уже и не ждали — дом вспыхнул мгновенно… Так говорили в толпе. И еще много всякого говорили. Не смогли пожарники добиться главного: есть ли все же кто-либо в доме, объятом огнем? На втором этаже? На третьем? На четвертом?..

И вот они бегут вверх по двум огромным лестницам, концы лестниц вставлены прямо в окна, из которых вырывается огонь. Включились в работу мощные брандспойты. Джек первым поднимался по левой лестнице. Вспомнил о пьянице Джоке, ухмыльнулся. Вспомнил и о Мервине. «Эка невидаль — пожар. Вернусь, еще до прихода Мервина из колледжа буду дома…»

Он надвинул на лицо защитную маску, натянул асбестовые рукавицы и шагнул с подоконника в комнату. Здесь все было охвачено ровным, сильным пламенем. В нем уже словно бы растаяли портьеры и ковры, столы и диваны. Джек направлял струю воды в разные стороны. И всюду она вонзалась в огонь, в дым без всякого результата. «Уже потолки и стены занялись, — машинально отметил про себя Джек. — Давно занялись. Пожалуй, нам здесь делать нечего. Самое время владельцу дома вызывать страховых агентов. Кругленькую сумму, должно быть, получит…»

Чем больше глотал воды огонь, тем, казалось, сильнее он разгорался. Впрочем, сильнее уже было и нельзя. Как любой пожарник, Джек хорошо знал разгадку этого, казалось бы, необъяснимого обстоятельства: пожар был уже необратим. Однако все солдаты, воюющие против самых разных бед и напастей человеческих, будь то врачи или пожарники, даже в явно безнадежных случаях сражаются до конца. Медленно, дюйм за дюймом, продвигался Джек среди беснующегося пламени. Его заботило сейчас лишь одно: добраться струей воды до входной двери в квартиру. Если так же страшно горит и вторая половина дома, нужно немедленно выбираться обратно на лестницу. Откуда-то сзади вроде бы потянуло прохладой. Вот чудеса-то! Джек оглянулся. На подоконнике стоял командир отделения Билл Локвуд. Он направлял струю воды над самой головой Джека, что-то кричал, размахивал рукой. Осторожно ступая по невидимым сквозь огонь и дым переборкам, Джек приблизился к нему.

— Старуха там внизу причитает, — прохрипел в самое ухо Джеку Билл. — Похоже, рехнулась от страха. Плачет и знай одно твердит: «Убили зайчика. Зайчика убили».

— Ну? — выкрикнул ему в лицо Джек.

— Соседка говорит, внучка старухина в этой квартире осталась. — Билл махнул рукой куда-то вправо. — Детская в самом конце коридора. Я пойду, а ты подстрахуй меня в случае чего!..

— Да чего там, — отозвался Джек. — Вдвоем давай. Все легче пройти будет!..

Теперь они пробирались сквозь вихри огня вдвоем. Джек был немного впереди. Жара усиливалась. Полыхало, видимо, все, что только было подвластно огню. По снопам искр, которые, словно метеоры, прорезали стену пламени и дыма, можно было понять, где рушатся балки. В коридор Джек и Билл прошли не через дверь, а прямо сквозь стену — она уже прогорела и обвалилась. Здесь огонь был слабее. «Должно быть, очаг пожара где-то там, с фасадной стороны дома», — подумал Джек. Билл тронул его за плечо, показал, куда идти дальше. В квартире было пять комнат. Джек и Билл прошли через все пять. Нигде никаких признаков человека — живого или мертвого. Всюду огненный смерч.

— Теперь и нам самое время уносить ноги, ~- прокричал Билл Джеку, когда они дошли до полыхавшей двери черного хода.

— Пожалуй, — согласился Джек.

Они двинулись назад по коридору. Впереди шел Билл. Теперь они шли быстрее: не нужно было проверять каждый фут, кого-то искать. Цель была ясна — поскорее выбраться на свою лестницу.

И все же Джек вдруг остановился: «Ванная комната должна быть где-то здесь. Ведь не может быть квартира без ванной! А мы ее не видели…» Он сделал шаг влево, направил струю воды в ту же сторону на уровне своих коленей. Она ударила в какой-то большой металлический предмет. Добравшись до него, Джек увидел, что это и впрямь ванна. В горячей воде, наполнявшей ее больше чем половину, Джек нащупал чью-то голову. Наклонившись почти вплотную к ванне, он разглядел лицо девочки. «Без сознания, но дышит, — определил он. — Умница! Забралась в ванну и закрутилась в какие-то простыни».

Джек взял девочку на руки и понес к лестнице. Билл уже стоял на ней, нетерпеливо подавая ему команды рукой. Когда Джек был в нескольких шагах от окна, нога его дважды соскользнула с металлической балки, и оба раза он чудом сумел сохранить равновесие. Передавая девочку Биллу, он услышал ее слабый стон.

— Не плачь, девонька, — сказал Джек. — Вон сколько врачей понаехало! Живо приведут тебя в порядок!..

Снял маску, вытер с лица пот, жадно вдохнул свежий воздух. Присев на подоконнике, он ждал, пока Билл с девочкой спустятся на несколько ступеней. «Тяжкий день. Трудный выезд, — подумал Джек. — Мервин уже, наверное, дома…»

Он поставил левую ногу на первую ступень и взялся за концы лестницы руками.

В это мгновение рухнула крыша. Под ее тяжестью одно за другим обвалились крепления. Падающая балка увлекла за собой в огненную бездну Джека.

Высоко над домом взметнулся фонтан искр…

Из дневника Мервина

«…Позавчера хоронили отца. Мой заботливый, добрый веселый папа ушел, и я больше никогда, никогда его не увижу. Было много цветов. Было много людей. В этой толпе знакомых и незнакомых мне было так одиноко, тоскливо, холодно! Если бы не Джун, не знаю, что со мною и было бы. Я плохо помню весь этот день. Кажется, был священник. Был, точно был, старый, ласковый, молчаливый отец Габриэль. Помню, появлялись и исчезали безмолвно, бесшумно монахини. Помню скорбную, тягучую песню маорийцев. Вождь племени Северного острова долго убеждал меня в том, что отец на своей последней вака тауа [*] уплывает в Страну Вечных Духов, где встретится с мамой. Помню, друзья отца, пожарники, медленно несли гроб и их духовой оркестр играл тихо и печально…

[*] Вака тауа — боевое каноэ (маорийск.)

Один… Никогда не думал, что это так страшно — быть совсем одному. Особенно жутко дома ночью. То и дело принимался плакать и стонать — совсем по-человечьи — Гюйс. Никогда раньше с ним этого не было. Пришлось взять его к себе под одеяло, только тогда он затихал. А мне казалось, что в соседней комнате ходит и вздыхает папа. Раза два я вставал, зажигал свет, шел его искать, звал его, просил вернуться. И мне иногда казалось, что вот-вот откроется дверь и он появится на пороге. Улыбнется и потреплет меня по плечу. Но в доме все было тихо, только ветер погромыхивал где-то куском железа, да мяукал на улице бездомный котенок. Один раз, правда, я явственно слышал осторожный стук в дверь. Я долго боялся ее открыть. Зажег свет во всей квартире, открыл, не снимая цепочки. За дверью никого не оказалось…

Вот звезды на небе — как их много, и каждая тянется к другой, согревает другую. И волны в море — огромная семья волн. А я — один, теперь совсем один. Если бы не Джун, и жить не хотелось бы совсем…

Вчера мы с ней были на кладбище, и я сдержался, не плакал. Ведь скоро семнадцать — уже взрослый совсем. Я старался думать, что просто папа переехал сюда жить и мы пришли к нему в гости. Я никогда не говорил ему раньше, как сильно его люблю. А тут стал ему мысленно рассказывать об этом. И он улыбался и кивал мне головой. И говорил, что он давно знал об этом. Как я был рад, что пошел дождь. Разве кто поймет, где капли дождя, а где слезы?

Потом мы бродили под дождем по городу, зашли в католический костел. Там было сумрачно, пустынно. Я долго смотрел на темные капли крови на челе Христа. Сдавило сердце, стало трудно дышать, все поплыло, закружилось. Если бы не Джун, я бы, наверно, упал.

Я долго держал ее за руку. Стало легко и покойно. Подошел священник, заглянул мне в глаза и ушел, не сказав ни слова. И вот тут я захлебнулся слезами горя и ничего не мог с собой поделать. Мне не было стыдно перед Джун — я не ощущал ее чем-то отдельным от себя.

…За жестокой и таинственной чертой

Обрываются мечты и беды все.

Ночь пролилась непроглядной чернотой.

Жизнь — раздавленный опоссум на шоссе…»

11

— А знаешь, тебе форма идет! — Джун улыбалась, ласково и грустно глядя на Мервина,

Прошло целых три месяца с тех пор, как они виделись последний раз. Целых девяносто бесконечных дней! Сержант, приятель Дылды Рикарда, сдержал слово. Он, правда, клялся и божился, что дело это совсем не легкое, очень даже канительное и хлопотное дело. Часами говорил он юным, нетерпеливым волонтерам о трудностях, ожидающих их на пути к славе и богатству, а пока — о трудностях быть причисленными к лику посвященных. Делал он это в витиевато-туманных выражениях во время походов с молодыми людьми во второсортные гостеприимные ресторанчики. Шепотом говорил о своих связях, называл фамилии и имена влиятельных штабных офицеров. Хвастался осведомленностью, перечислял всем известные типы самолетов и танков. Скромно повествовал о собственных подвигах — на маневрах и учениях. После того как Мервин и Дылда с унылой готовностью расплачивались за виски и пиво, усаживали хмельное начальство в такси, прохожих долгое время пугали доносившиеся оттуда выкрики: «Смиррр-на! Всем — слушай мою ком-м-м-ан-ду! Трафальгарская эскадра — по тылам Ватерлоо — с Дюнкеркского рейда — атомно-пулеметно-кавалерийскими залпами — за-ря-жай!»

Все же он сумел за три недели оформить все документы — Мервин и Рикард были зачислены в артиллерийскую батарею на должности водителей тягачей. Батарея готовилась к отправке во Вьетнам. Местом ее дислокации оказались военные лагеря в Вайору, куда и были незамедлительно доставлены оба вновь испеченных солдата. Начались трудные будни армейской муштры…

На первый порах Мервину все казалось необыкновенным, даже романтичным. И полет глазастой ракеты во время ночных учений. И преодоление вброд быстрых речушек и небольших озер, когда брызги разлетаются в стороны серебряными монетами, а десятифунтовую форель хоть голой рукой хватай. И прыжок с парашютом, когда вся земля радостно раскрывает навстречу тебе свои туманные, бесконечные дали и ты захватывающе медленно паришь, едва-едва скользя вниз, и наконец мягко падаешь на ее теплую материнскую грудь. И даже монотонно-нудное рытье окопа, когда вровень с твоими глазами пчела священнодействует над цветком, а на крохотном клочке травы и мха под твоей лопатой рушатся целые миры. Он выдыхался вконец, еле добирался до койки, с невероятным трудом поднимался по утрам.

Постепенно ощущение новизны воинской жизни притупилось. Мервин стал меньше уставать. Все чаще теперь возникала мысль: до чего же человек злобное животное, если всю энергию свою, весь свой ум направляет он на то, чтобы научиться как можно лучше и вернее умерщвлять себе подобных. Однако мысль эта отступала, тускнела, едва сталкивалась с ребяческим желанием повидать другие страны. Главное же, конечно, было другое: надо было как-то жить, а армия освобождала от всяких забот. А ко всему этому где-то там, за морями, маячили пачки зеленых бумажек. «Тысячи «квидов»! — говорил Дылда Рикард. — Только успевай мешки подставлять…»

В мешки «квидов» Мервин, разумеется, не верил, но ведь должен же он в конце-то концов заработать, столько, чтобы они с Джун зажили своей семьей! Если не убьют, конечно… «Не убьют! — ухмылялся Дылда, скаля свои прокуренные зубы. — Умного да хитрого нигде и никогда не убьют!..»

Все это время Джун и Мервин почти каждый день разговаривали друг с другом по телефону. Она звонила ему после одиннадцати вечера, устроившись на диване в темной гостиной. Говорила в самую трубку, тихо, чтобы никто из домашних не услышал. Первые недели две дежурный младший офицер вежливо пытался объяснить ей, что частные разговоры противоречат армейским правилам, что время уже позднее и все солдаты спят сном праведников. Назвавшись то теткой, то старшей сестрой, она придумывала какую-нибудь замысловатую семейную историю и неизменно добивалась своего. Потом к этим поздним ее звонкам вроде бы привыкли и больше не допытывались, кто звонит и зачем.

«Родной мой, — начинала она, едва услышав голос Мервина, — это опять я, Джун. Как ты прожил этот день — еще один день вдалеке от меня?» — «Родная моя, — отвечал Мервин сонным голосом, и Джун видела перед собой его улыбающееся лицо с закрытыми глазами, — я слышу тебя, значит, все хорошо…»

В полусне он подходил к телефону и в полусне возвращался к своей койке. По утрам он не мог вспомнить, о чем они говорили накануне. Да и не силился вспомнить. Эти ночные дальние переговоры — в полусне, полушепотом — стали неотъемлемой частью его бытия, сокровенно-радостной частью!..

И вот Джун приехала сама в Вайору за день до отправки батареи «к месту дальнейшего несения службы». Намеревался побывать в Веллингтоне с прощальным визитом и Мервин — краткий отпуск ему был положен. Но Джун убедила его, что будет лучше, если приедет она: в городе им помешают побыть вдвоем, сколько хочется. Мервин легко согласился с ее доводами. Он увидит ее — и это самое важное. А Джун боялась, что в городе он снова болезненно вспомнит свою недавнюю утрату, что его потянет на старую и уже, конечно, заселенную другими квартиру и, разумеется, на кладбище…

— В форме ты совсем взрослый мужчина! — Джун спрыгнула со своего «судзуки», подбежала к Мервину, повисла у него на шее.

Мервин, нимало не заботясь, видит ли кто-нибудь, подхватил Джун на руки и зашагал прочь от ворот гарнизонного городка вдоль шоссе. Так он прошел ярдов пятьдесят, а потом, бережно опустив ее в густую траву, сел рядом. Прямо над ними тянуло свои густые ветви к низко плывшим облакам рождественское дерево. При порывах ветра солнечные блики играли на траве. Дремотную тишину нарушали лишь редкие гудки автомобилей да голоса непоседливых птичек туи…

— Ты ждал меня? — спросила Джун. Она лежала на спине, подложив левую руку под голову, а правой поглаживая чуть заметные усики Мервина.

— Очень… ты же знаешь!

— Я так испугалась за тебя, когда недели три назад услышала в последних известиях по радио о трагическом происшествии в вашем лагере. Как же все это случилось?

— Шли занятия по отработке элементов уличного боя. — Мервин тоже лег на спину, прикоснулся щекой к щеке Джун. — Нам были розданы холостые гранаты. Вдруг в самый разгар атаки я слышу где-то рядом дикий вопль сержанта: «Все — ложись!» Падаю на землю. И тут же гремит взрыв. Когда осела туча пыли, послышался стон. Мы подбежали к сержанту, а он уже мертв. Половину головы как бритвой срезало. А в нескольких шагах от него солдат лежит, тоже мертвый.

— Но отчего же произошел взрыв?

— Среди холостых гранат случайно оказалась одна боевая. Солдат понял это, когда сорвал чеку. Крикнул сержанта. Тот выхватил у него гранату, да не успел отбросить ее подальше. Так в руке у него и взорвалась… Трое маленьких детей сиротами остались.

— Как страшно, — прошептала Джун. — Не успели еще на войну выехать, а счет потерям открылся…

— На войне как на войне, мисс! — Голос, который произнес эти слова, показался Джун знакомым. Она приподнялась и в нескольких ярдах от себя увидела Дылду Рикарда. Он, приветствуя ее взмахом руки, добавил: — Кому что записано в книге судеб, тот то и получит. Герой — славу, трус — позор, Мервин — лавры современного Колумба, а я — спальный мешок омерзительно зеленых ассигнаций!..

— Я полагаю, что хоть сегодня могу быть избавлен от неизбежной во все другие дни компании. — Мервин едва заметно нахмурился, но проговорил все это спокойным, даже безразличным, тоном.

— Меня всегда учили, что вежливость обязательна для джентльменов! — Дылда явно не собирался уходить. Он растянулся на траве, закурил сигарету и продолжал — Лично я уже распрощался со своими красотками и теперь готов ко всему — и духовно, и физически…

Мервин, а за ним и Джун молча поднялись и заспешили к воротам.

— Шалопай, совершеннейший шалопай! Такой может вывести из себя целый батальон, — в сердцах сказал Мервин.

— Не сердись на него, — спокойно заметила Джун. — Ему ведь тоскливо одному. Давай лучше поедем и искупаемся. Ты говорил, неподалеку есть неплохое озерко.

— Есть, — радостно подхватил Мервин, — милях в сорока отсюда!

Полчаса езды по асфальтированному шоссе — и указатель заставил их повернуть направо. Началась узкая грунтовая дорога. По обеим ее сторонам столетние сосны дремотно млели на пологих травяных склонах. Мелькала миля за милей. Густую тишину нарушал только рев мотоциклетного мотора. Дорога вырвалась из леса и стремительно покатилась под гору. И тут же их взорам открылось озеро — совсем маленькое, едва полмили в длину, и нетронуто-чистое.

Они оставили мотоцикл у дороги и, держась за руки, сбежали к воде. У берега ходила жирная форель. Лучи солнца освещали разноцветные камни на дне. Шагах в пяти оглушительно жужжал шмель, который запутался в густом низкорослом кустарнике. Обдал теплом ветер и, перелетев через озеро, затих среди крутых невысоких скал.

— Отвернись, — попросила Джун. И, не дожидаясь, пока Мервин выполнит ее просьбу, не глядя в его сторону, быстро сняла джемпер и джинсы. Оставшись в трусиках и лифчике, подняв лицо к солнцу, зажмурилась, потянулась всем телом — и с озорным визгом бросилась с разбегу в озеро. Не прошло и минуты, как Мервин догнал ее. Они долго плавали рядом, смеясь, обдавая друг друга брызгами.

— Смотри, даже здесь, на глубине, на дне видно каждую песчинку! — воскликнула Джун, поворачивая к берегу.

— Убегай — догоняю! — крикнул Мервин и нырнул. Джун пыталась плыть как можно быстрее. Однако Мервин вскоре вынырнул перед самым ее лицом. Она завизжала с деланным ужасом, и он бережно обнял ее за талию. Они уже касались ногами дна. Мервин пытался найти ее губы своими, но она всякий раз отклоняла голову. Тогда он поднял ее на руки и медленно понес к берегу. Джун вздрогнула, напряглась всем телом, замерла. И тут же словно неодолимая слабость охватила ее, она уронила руки, склонила голову на грудь Мервина.

— Какое мягкое, бархатное одеяло! — негромко сказал он, выходя на берег и бережно опуская девушку в густую траву. Джун раскрыла глаза. Он видел в них слезы.

— Что ты, радость моя, жизнь моя! — прошептал он.

Он наклонился над ней, стал бережно целовать ее щеки, глаза, шею. Она улыбалась ему сквозь слезы, шептала:

— Не надо, любовь моя, не надо!..

— Не надо, — согласился он. — У нас с тобой еще будет много-много дней — радостных и светлых.

— Будет, будет, милый мой, родной, все еще у нас с тобою будет!

Прощальные лучи закатного солнца окрасили в кирпично-красные тона холмы, которые неровным полукругом обегали дальнюю часть озера. Повеяло прохладой. С озера шумно снимались дикие утки. С короткими гортанными криками они улетали за ближний перевал…

— Мерв, — сказала после длительного молчания Джун, — все последнее время меня угнетает мысль: так ли уж правильно, что ты едешь во Вьетнам? Действительно ли это самое верное решение? — Она смотрела на Мервина тревожно и печально. — Пока еще, наверное, не поздно…

— Джун, дорогая! Сколько раз обсуждали мы это с тобой! Решили ведь, не так ли, что будем строить свою жизнь, нашу семью сами? Без чьей-либо помощи со стороны…

— Да, только сами. Папины деньги не в счет…

— Жить за счет другого — позорнее этого для маорийца не может быть ничего на свете!

— Я счастлива, что люблю маорийца.

Мервин наклонился, благодарно поцеловал Джун.

— В моем положении Вьетнам действительно является лучшим решением, — хмуро проговорил он. — После гибели папы… Отец был как бы моим незримым защитным полем. Не надо было думать о питании, о чистом белье, о крыше над головой, о том, что будет завтра и как… И вдруг в один миг появилось десять дюжин назойливых, канительных проблем. Беззаботная жизнь кончилась! А к новой, ты знаешь, я не был готов. Новая жизнь… Растет безработица. Да и что я могу заработать, даже если мне повезет и я куда-нибудь устроюсь? Без специальности мои руки стоят в лучшем случае тридцать-сорок долларов в неделю. Не только семья, один не проживешь на такой заработок!.. А Вьетнам… Вьетнам — это хорошие деньги, это перспектива. Вьетнам — это ты и я вместе, вместе и на всю жизнь. И всего лишь через каких-нибудь год-полтора…

— Но Вьетнам — это кровь, грязь, — тихо проговорила Джун. — Шарлотта, когда узнала, что ты едешь волонтером в Индокитай, — заявила, что она и мысли не могла допустить, что ты потенциальный убийца…

— Твоя Шарлотта забывает, что на войне стреляют с обеих сторон…

— Нет, не забывает, — возразила Джун. — Только вчера она рассказывала мне, сколько молодых французов не вернулось домой из джунглей…

— Одно я знаю твердо. — Мервин невесело улыбнулся. — Согласно моему гороскопу я умру не насильственной смертью. Так что экскурсия в джунгли под Сайгоном меня нимало не страшит… Я и сам знаю, что деньги эти нечистые, что они кровью пропитаны и грязью заляпаны. Но я не вижу, не вижу другого выхода!

Джун обняла Мервина, гладила по щеке, стараясь успокоить.

— Мы будем всегда неразлучны, — шептала она. — И счастливы…

Мервин угрюмо слушал, закрыв глаза.

Джун молча раскладывала на целлофановой скатерти куски жареной курицы, сыр и помидоры, сухую жареную картошку и сандвичи. Мервин встал, принес несколько охапок валежника, развел костер. Они проголодались и ели с удовольствием, запивая еду пивом прямо из горлышек маленьких бутылок, чокались ими, целовались. Джун раскраснелась, глаза ее блестели.

— Слушай, я расскажу тебе легенду об этом озере, — сказал Мервин, когда с едой было покончено и остатки ее выброшены рыбам. — Ты заметила, что вода в озере имеет солоноватый привкус? Говорят, часть дна покрыта толстым слоем каменной соли. Просто и понятно. Но говорят и другое. Сотни лет назад на этом месте будто бы и озера никакого не было. Здесь жило многочисленное воинственное племя. Однажды на войну ушли все мужчины — от мала до велика. И ни один не вернулся, все погибли. Долго ждали их матери и жены. Месяцы и годы стоял над этими холмами скорбный плач. Слезы любви и страдания стали водами этого озера. Со временем дожди и подводные ключи разбавили его пресной водой, но до сих пор каждый, кто глотнет озерной воды, вспомнит о великой печали и великой преданности женщин…

Джун долго молчала, глядя на затухающий костер. Подняла глаза на Мервина, глухо сказала:

— Не хочу, чтобы к слезам тех несчастных добавились и мои!.. Ты ведь вернешься, правда? Скажи, что вернешься!

— Вернусь, я непременно вернусь!

— Ты знаешь, мадемуазель Дюраль, моя сестра по крови, сказала перед отъездом, что она не хотела бы мне лучшего мужа, чем ты! После этого я люблю ее еще сильнее…

— Почему перед отъездом? — спросил Мервин. — Разве она уехала?

— Ах да, ты же еще не знаешь! Она уехала неделю назад во Францию на похороны своей сестры. Дом наш осиротел. Иногда мне кажется, что в нем навсегда воцарилось молчание и печаль…

— Но ведь она скоро приедет, и я вернусь. Не надо плакать, не надо хоронить меня заживо…

Когда они возвращались назад, в свет фары то и дело попадал опоссум. Ослепленный зверек беспомощно приседал на задние лапы и заворожено смотрел в неотвратимо надвигающуюся лавину холодного огня. И каждый раз Джун успевала объехать зверька.

Ночевала она в ближайшем к лагерю мотеле. Все номера были заполнены родственниками солдат и офицеров батареи, и сердобольная хозяйка поставила ей переносную койку в своей собственной гостиной. Спала Джун плохо, часто просыпалась: кто-то громко шептался за стенкой, кто-то проходил мимо нее в ванную комнату, к мотелю то и дело подъезжали или отъезжали от него машины…

Она встала рано, в половине седьмого, чувствуя себя совершенно разбитой. Болела, раскалывалась голова, не хотелось есть. Свежий утренний ветер не принес облегчения.

Мервин был молчалив, задумчив. Разговор не клеился. На все вопросы Джун он отвечал «да» или «нет». И она поняла, что ее Мервин, ее добрый, любящий Мервин, уже не здесь, уже не с нею, а где-то далеко, где-то очень-очень далеко. Потом были объятия, поцелуи. Уже совсем было простившись, на бегу к своей машине, Мервин остановился, помахал ей рукой, крикнул:

— Гюйса береги! Береги малыша!

Джун стояла, облокотившись на свой «судзуки», и смотрела вслед уходившим на аэродром машинам. Одна из них увозила ее Мервина, увозила далеко, надолго, может быть, навсегда. «Нет, не навсегда, нет, не надолго!»— едва не крикнула она вдогонку всем этим ненавистным ей машинам, которые уже превратились в зеленые букашки. Внезапно ее охватил страх — страх одиночества, страх собственной беспомощности, никчемности.

Я даже забыла ему сказать, что у дяди Дэниса объявился сын в Южной Америке, совсем взрослый — за двадцать. И дядя Дэнис отправился в Рио-де-Жанейро понянчить своих собственных внуков… Забыла, как много я забыла сказать тебе, Мервин…»

Загрузка...