Самолет представлял собою огромный, комфортабельный, великолепно оборудованный госпиталь. В нем имелась даже операционная. Гигант не испытывал в полете ни малейшей качки. Он совершал регулярные рейсы между Сайгоном и Сан-Франциско, перевозя раненых. И убитых. Стандартные гробы выстраивались мрачной шеренгой вдоль одного из служебных отсеков, иногда двух и даже трех. В этот рейс их оказалось так много, что в нескольких отсеках были сняты кресла. Звездно-полосатые флаги бережно покрывали скромные солдатские гробы. У одного из них в инвалидной коляске расположился Мервин. «Пожизненный персональный вездеход, — холодно подумал он, приткнул коляску к гробу вплотную и поставил на тормоз. — Щедрый дар президента Тхиеу герою, потерявшему в битве за свободу обе ноги…»
«Летучий Гиппократ» легко оторвался от земли, быстро набрал заданную высоту, взял курс на Бангкок. Мервин задумчиво погладил материю флага. «Кто ты, безвестный дружище, запеленатый в эту торжественную тряпицу? Где и как достала тебя «твоя» пуля? Молчишь… Да и что ты мог бы сказать? Что обидно уходить из жизни в восемнадцать лет? Будь мужествен. И не завидуй живым. Им хуже, чем тебе. Боль, страх, ненависть, злоба — тебе все это уже не грозит… — Мервин потрогал свои протезы выше колен. — Вот это видишь, брат? Или ты всерьез полагаешь, что жить всегда, при любых обстоятельствах лучше, чем не жить? Наивная и горькая ошибка!»
Мервин чувствовал усталость, его клонило ко сну. Он подождал, не появится ли сестра и не поможет ли ему лечь. Но ее все не было, и он положил маленькую подушку из-под спины на гроб, приткнулся к ней щекой и тотчас заснул…
Сон первый
Господи, разве бывает такое небо? Как черная опухоль, оно тяжким, мокрым грузом навалилось на грудь. Нет сил ни шевельнуться, ни даже вздохнуть. Ноги онемели под этой тяжестью, словно их и нет вовсе…
Кто-то идет по полю. Слышна песня. Ее поет женщина. Тихо и горестно звучит ее голос. Слов не понять. И нет сил повернуть голову, посмотреть… «Печальней нету материнской доли…»
Голос все ближе, явственнее. Он знаком, он знаком мне. Но я не могу повернуть голову, посмотреть, кому принадлежит этот тихий голос. Женское лицо склоняется надо мною. Доброе, скорбное лицо. «Мама! — кричу я. — Ма-ма!» От моего крика рушатся горы, и звезды, и небо. Но она не слышит меня. И не видит. О, как должен быть сын виноват перед матерью, если она не узнает его! Нет, не узнает. Ее взгляд скользит по мне, словно я ком земли, или трава, или куст. Она даже возвращается. И еще раз пристально смотрит на меня, прямо мне в глаза, долго. И мне кажется, она мучительно силится что-то вспомнить. И вот-вот вспомнит. Но тут она хмурится, в глазах застывают удивление, страх. Она заслоняет бледно-голубое лицо свое восковой ладонью и беззвучно скользит мимо меня. Я не могу, не могу повернуть головы. Я не вижу ее. И только голос, тихий и жалобный, едва долетает до меня:
Печальней нету материнской доли —
Иль женщина, иль смерть сынов воруют…
Пусть лучше б сыновья о нас страдали,
Но сами оставались бы в живых…
Слова песни падают на душу, как оранжевые уголья на незащищенную ладонь:
Я потеряла сына дважды. Дважды!
Сначала он ушел к лихой девчонке,
Которую назвал своей женою…
Потом он на войну уплыл — за море.
Его старуха смерть штыком сразила,
Печальней нету материнской доли —
Иль женщина, иль смерть сынов воруют.
Пусть лучше б сыновья о нас страдали,
Но сами оставались бы в живых…
Сколько времени прошло? Я попытался поднять руку, чтобы посмотреть на часы. И не смог. Я чувствовал себя уютно, тепло, легко. Где-то далеко за горами проступила светло-бирюзовая полоска. Она стала постепенно шириться, алеть. Я лежал на краю рисового поля, в жидкой грязи — беспомощный, раненный, видимо, тяжело. Я даже не знал, насколько тяжело. Я не хотел знать.
Впервые в жизни я имел возможность рассматривать себя вот так — со стороны. Мне было хорошо, ничего не хотелось — ни спать, ни есть, ни пить. Ничего. И никого. Я не помнил, кто я, откуда, как очутился в том месте и зачем. Я понимал, что скоро стану частицей этого поля, этой грязью и этой водой. И я хотел, я жаждал, чтобы это превращение произошло быстрее и чтобы я перестал наконец ощущать радость и боль. И чтобы не было этих бесконечных и мучительных «почему?» и «зачем?». Чтобы было лишь одно — полное слияние, растворение, единение с тем вечным, из чего появляется, делается, строится все частное, временное, преходящее.
Я открыл глаза от нестерпимой боли; солнце низвергало потоки огненной лавы прямо на сердце. Вновь я увидел себя со стороны. Напялив на мое лицо маску, двое вливали мне в рот раскаленный свинец. Обугленная земля дымилась. Вдруг все ощущения боли отключились. Двое оказались крестьянами. Один из них расправил мокрую тряпку на моем лице, медленно отер с него пот. Второй поднес к губам горлышко фляги. Вода была теплая, невкусная, густая, как касторовое масло. Крестьяне о чем-то спорили. Их оглушительно-громкие голоса гремели, как орудийные залпы.
Ну зачем, зачем они так орут? И о чем? Ведь все равно ни слова не разобрать, все сливается в угнетающий разум гул.
На краю поля остановился «джип». Каким маленьким кажется он отсюда — игрушечный автомобильчик из детского набора. Из «джипа» выскочили крошечные солдатики. Неуклюже взмахивая руками, двинулись через поле. Коммандос. Впереди — сержант из второй роты. Подбежал ко мне, весь в грязи, ворот распахнут, рукава закатаны выше локтей. Теперь крики тише, слова понятны. Сержант машет мне рукой. Странно сузив глаза, разглядывает меня в упор. Молчит, отвернувшись. И вежливо, учтиво даже — командос так обычно не разговаривают и с начальством, — спрашивает:
— Почему не доложили о раненом в отряд? Или властям?
Крестьяне молчат, уставясь в землю.
— Играть в молчанку будете на том свете, — ласково говорит сержант и передергивает затвор автомата. — У меня же для вас всего одна минута. Отвечайте.
— Мы только что его нашли, — волнуясь, отвечает на невообразимо ломаном английском один из крестьян.
— Поле твое?
— Мое поле, — соглашается крестьянин.
— И ты начинаешь работать в десять? Ты не фермер, а бездельник, — сержант дружески улыбается.
— Бой был, — возражает крестьянин. — Мы боялись… Партизаны мин насовали… Он, видно, на одну и напоролся…
Издалека доносится крик. Сержант хмуро молчит, ждет.
Подходит солдат, сообщает:
— Еще один наш! — Он показывает рукой в сторону. — Мертвый. Вздулся уже.
— У вас под носом партизаны ставят мины, — сержант улыбается. — Наших людей убивают на вашем поле. А вы спите?! Ну что ж, теперь будете вечно спать!
И он скашивает крестьян из автомата. И смеется! Или я схожу, уже сошел с ума? Он подходит ко мне и, все так же улыбаясь, цедит:
— Этот вроде тоже готов?
— Дышит, — отвечает ему кто-то.
— Тащите к машине, — приказывает сержант.
— Тоже занятие — с падалью возиться, — недовольно ворчит кто-то. — Пулю в лоб — и баста.
Господи, вразуми: за что он прикончил этих двоих? За что? Уж лучше бы меня, лучше меня! Опять… свинец в рот льют…
…Мервин проснулся, вздрогнул. Первое ощущение — будто самолет падает. Его стало тошнить. Что это с ним? Неужели испугался за свою жизнь? Мысль эта, вполне естественная, показалась Мервину смехотворной. Он — и страх за жизнь?! За свою, за чью-то…
Появилась сестра милосердия, монашенка. Мягко приподняла голову Мервина, влила ему в рот какое-то лекарство.
— Вот так, сейчас все пройдет!
Она обвела быстрым взглядом отсек, чуть заметно нахмурилась.
— Общество почтенное, но крайне молчаливое, — проговорила она извиняющимся тоном. — К сожалению, госпиталь сейчас переполнен. Я бы с радостью перевела вас в другое место. Но все забито ранеными. Даже операционная — вы сами видите…
Да, Мервин видел: красная лампочка, означающая «Внимание, идет операция!», горела непрерывно.
— Я к такому обществу привык на земле, — спокойно сказал он. — Похоже, снижаемся?
— Да, садимся — Бангкок. Здесь возьмем еще несколько пассажиров. Они только вчера прибыли сюда на отдых. И вот… — Монашенка снова посмотрела на гробы. — С земли сообщили, что все они были молодые… Им бы жить и жить…
Мервин промолчал. Он отчетливо увидел картину из недавнего прошлого — морская пехота брала штурмом бангкокский «рай». Да, штурмы без жертв не бывают…
Потом предстояла остановка в Гонконге. Там Мервин пересядет на транспортный самолет королевских ВС, который летит в Окланд. В отсек заглянула монашенка: «Все ли в порядке?» Мервин благодарно улыбнулся. Монашенка постояла с минуту и вышла, подумав, что этот красивый безногий юноша слишком уж молчалив и мрачен. Впрочем, для веселья у него не так много поводов. Кажется, он опять дремлет…
«Что могло заставить ее пойти в монастырь? — думал Мервин, закрыв глаза. — Миленькая, совсем неглупая, спортивно сложена… Трагическая любовь? Но сейчас мало найдется девушек, которые по столь суетной причине отважатся на такой решительный шаг. Религиозные устои семьи? Но таких семей становится с каждым годом меньше и меньше… А может, она решила замолить грехи чрезмерно бурной молодости? В таком случае святости ей хватит ненадолго, совсем ненадолго… Я твердо знаю одно — прочна вера, обретенная под пулями, в смертном хаосе боя, когда кругом гибнут люди, а тебя не берет ни огонь, ни металл — ничто! Про тебя говорят: «Счастливчик! Заколдован он, что ли?» А ты твердишь одну молитву: «Господи, жить! Жить, господи!» И в ней, единственно в ней — твое спасение… Без этой веры на войне человек гибнет, как мышь в ведре с водой… А для такой девицы, как эта, вера или блажь, или привычка. И то и другое фальшиво. Без потрясения души нет истинной веры…»
Сон второй
Мервин плыл вдоль широкой, тихой лагуны. Пологие берега ее были покрыты густо-зелеными зарослями. Теплая, прозрачная вода ласкала тело. Горько-соленая на вкус, она не разъедала глаза. «Океан. И где-то рядом устье реки, — подумал Мервин. — Какая благодать!» Он нырнул, захватил пригоршню донного песка. Золотистые крупицы сыпались сквозь пальцы, таяли в солнечных бликах. Появлялись и исчезали презабавные твари: неповоротливые толстомордые рыбы-губошлепы, юркие глазастые трусишки крабы, полуживотные-полурастения, длиннейшие щупальца которых то в притворном бессилии стелились по дну, то летели как стрелы в добычу, впивались в нее сотнями ядовитых игл. Не было ни акул, ни морен, ни осьминогов. И дышать Мервину было легко и свободно, будто он вовсе и не плыл под водою, а гулял где-нибудь на берегу. Впрочем, сам он не замечал необычности столь долгого нахождения под водой. Ритмичные движения рук и ног не утомляли — наверно, так астронавт ощущает невесомость.
Тень надвинулась стремительно. Только что мелькнула она едва заметным пятном где-то далеко впереди — и вот уже оказалась над головой. Мервин попытался обойти ее с боков. И не смог. Прикоснувшись к ней, он обнаружил, что это был корпус затонувшего судна. Он поплыл вдоль судна — к его носу. Ему хотелось узнать имя утопленника. Но букв на обычном месте не оказалось. Неужели бедняга так долго пролежал на дне, что вода разъела краску? Или колонии ракушек похоронили ее под собой?
Обойдя судно вокруг, Мервин не мог сдержать восхищения: «Прелесть-то какая! Трехмачтовый бриг постройки XVII века. Вот на каком мечтал бы я отправиться на край света — на поиски неоткрытых доселе земель!» Запутавшись в снастях, он долго не мог добраться до капитанской каюты. Когда же наконец вошел в нее, с трудом высадив при этом на удивление хорошо сохранившуюся дверь, он тут же понял — кто-то успел побывать там до него. Дверцы секретера оторваны. Золотые дукаты разбросаны по полу. Значит, деньги грабителям были не нужны. Но за чем же они охотились? За чем-то, что дороже золота. Что бы это могло быть?..
«Надо еще раз тщательно осмотреть капитанский секретер, — решил Мервин. — Наверняка там должен быть потайной ящик». Он рванул на себя заднюю стенку секретера…
Вдруг все предметы потеряли четкие очертания, расплылись, исчезли. Стало прохладно, даже зябко. Прямо перед собой Мервин увидел светло-зеленые блюдца-глаза, обрамленные частоколом рыжих ресниц. Он попытался отстраниться и не смог. Глаза в упор, не мигая, разглядывали его. «Он пришел в себя, впервые за неделю взгляд осмыслен, — сказали глаза. — Пульс девяносто пять». Каждое слово вонзалось в мозг, словно тупой толстый шприц неумело вводили в вену. Все же Мервин смог прошептать по слогам: «Ска-жи-те… где… я… кто… вы..?» — «Я док-тор, — так же по слогам ответили глаза, — вы в го-спи-та-ле». — «Что… со мной?» — «Ноги…»
Ноги. А что ноги? Мервин снова плыл под водой. И его ноги, сильные, смуглые, длинные, легко справлялись со своей работой. Откуда-то сверху плавно спустилась Джун. Приблизилась к нему, взяла в ладони его лицо. Смотрела ему в глаза и молчала. И хотя слез не было видно, он знал — она плачет. «О чем ты плачешь? Или ты не рада встрече?» Молча она поплыла вверх, позвала его рукой.
Они вышли на берег. Все было затоплено чернильной мглой. «Ты видишь что-нибудь?» — спросил он Джун. Ничего не отвечая, она продолжала идти… Вскоре они вошли в лес и долго блуждали там, то и дело натыкаясь в темноте на деревья и кусты. Когда же Мервин ощутил на лице горячие солнечные лучи, а мгла так и не рассеялась, он понял, что ослеп. «Ты видишь что-нибудь?» — еще раз спросил он Джун. Но, по-прежнему ничего не отвечая, она продолжала путь… Шелест ветвей порой стихал. И тогда Мервин слышал людские голоса, тысячи голосов. Они спорили, обвиняли, клялись, льстили, проповедовали, объяснялись в любви, клеветали, восхваляли. Они слушали только самих себя и соглашались только с собой. И Мервин с тревогой подумал, что если он и Джун не выберутся из этого леса, то им всю жизнь придется слышать все это… Сколько может человек выносить всю мерзость человеческую, собранную воедино? Минуту? Час? Ну нет, спаси и помилуй, господи! У каждого из нас хватает собственной мерзости…
…Когда он снова открыл глаза, Джун рядом не было. Он лежал на широкой жесткой кровати в просторной, светлой комнате у раскрытого окна. Так бодряще-приятно в Сайгоне бывает лишь ранними декабрьскими утрами. У второго окна стояла еще одна кровать. На ней лежал человек, сплошь обвязанный бинтами. Оставлены были лишь щелки для рта и глаз.
— Ты кто? — спросил он отрывисто, требовательно. Мервину показалось, что сосед давно ждал, когда он проснется.
— Новозеландец.
— А-а-а… — протянул тот, и было непонятно, понравился ему ответ Мервина или нет. Помолчал. Отрекомендовался — Нью-Йорк…
Мервин повернул к нему голову и встретил горячий, пронзительный взгляд.
— Ты знаешь, что у тебя нет обеих ног? Оттяпали выше коленей. Знаешь?
— Знаю, — машинально ответил Мервин, И тут же подумал: «Ног? У меня нет обеих ног?! Что он за чушь несет, этот псих?! Вот, пожалуйста, я шевелю ногами. Вот двигаются большие пальцы. Да я сейчас встану и пойду…»
— Когда выползешь отсюда, новозеландец, не забудь медикам написать благодарность. Мне в деталях расписали, как они тебя за уши да за волосы из чистилища вытаскивали!
Мервин не слушал того, что говорил американец «Ноги… Кто мне уже говорил про мои ноги? Кто? Вспомнил — рыжий доктор! Но он ведь не сказал, что их… нет. Ведь не сказал же! Врет янки, врет!.. Вот они, мои ноги, вот, вот!» Он протянул руки и там, где всегда-были ноги, нащупал под одеялом пустоту, В недоумении посмотрел на американца, еще раз ощупал пустоту — и потерял сознание…
— А ты слабак, парень, — сказал забинтованный, как только Мервин открыл глаза. — Слабак! Такой переполох был — половина госпиталя к тебе сбежалась. И чего?! У солдата, у командос, нервы отказали, как у сопливой девчонки, порезавшей пальчик. Еле отходили…
— Молчи! — крикнул Мервин. — Я калека, урод, огрызок! Кому я такой нужен? Ей? Жить не хочу. Не хочу, не хочу! Господи, за что? Ну за что?! Неужели я самый большой грешник?
— Тебе жить не хочется, слабак? — зло прохрипел американец. — Ты самый несчастный на свете? Врешь, юнец! Тебе повезло. И то, что у тебя в позвоночнике осколок мины, — тоже повезло. Он мог бы сразу тебя пришлепнуть. Или парализовать. Неизвестно, что было бы хуже…
Сквозь слезы Мервин с ненавистью смотрел на соседа.
— Оставим в покое тех, кто сыграл в казенный ящик с флагом, — они на полном довольствии у господа бога, — говорил тот. — Спятившие и «мечтатели» на порошке и шприце — в лечебницах или тюрьмах. Тоже устроены. А захотят — могут жить, как все. Мне-то как жить?
Прямо над головой американца с потолка свисал белый тонкий шнур. Мервин лишь теперь заметил его.
— Да, да, только зубами и держусь за жизнь, — проговорил американец.
— Дерну за шнур, если дотянусь, — придет сестра, переложит с боку на бок. У тебя руки есть, ру-ки! У меня нет ни рук, ни ног.
Оба молчали, смотрели друг на друга.
— Я ведь здоровый мужчина, — продолжал американец. — У меня премиленькая молодая жена. Ей с удовольствием заменят меня мои друзья, знакомые, соседи. Не отец я и сыну своему… Обуза — и еще какая! — и людям и себе. Так что, дружище, когда ты начнешь двигаться, а ты скоро начнешь — на костылях, на протезах, — ты поможешь мне по-мужски решить счеты с жизнью, а?
— Увидев, что Мервин отвернулся, судорожно проглотив слюну, американец быстро добавил: — Собственно, помощи особой и не нужно. Я продиктую тебе записку к одному приятелю в штабе — это здесь, рядом. Он достанет таблетки. А ты поможешь мне их принять. Согласен, а?
Мервин молчал. Американец крикнул:
— Обещай помочь, слышишь? Я не имею права жить, не имею!
— Лишить жизни страдающего — что это: благодеяние или злодейство? — глядя в окно, прошептал Мервин.
— Что ты там шепчешь, слабак? — со злостью спросил американец.
Мервин повернулся к нему, спокойно сказал:
— Я помогу тебе… Когда смогу и если ты к тому времени не передумаешь.
— Не передумаю! Нет, я не передумаю! Спасибо тебе, друг! — Американец закрыл глаза, послышались сдавленные рыдания,
— Тебе плохо? — Мервин приподнялся на кровати.
— Лучше уж помолчи, юнец! Твое обещание — самая счастливая весть из внешнего мира за все время с той поры, как из меня сделали обрубок.
«Найдется ли кто-нибудь столь же добрый, кто захочет помочь и мне уйти вдогонку за этим несчастным?» — подумал Мервин. Он потянулся за термосом, стоявшим на столике возле кровати. Рядом с термосом лежала стопка писем. Налив из термоса в стакан апельсинового сока, он пил его, глядя на конверты. Это были письма Джун — девять писем. Поставив стакан на столик, он взял письма. Ни на одном конверте не было обратного адреса. Это его не удивило: она же была уверена, что он помнит ее адрес. А что не писала долго — ну мало ли тому может быть причин? Не вскрывая писем, он рассматривал каждый конверт с лицевой и тыльной сторон, осторожно гладил их, словно они хранили тепло ее рук.
«Не на радость — на беду нашли меня твои письма, Джун! Нет больше твоего Мервина. Беда, страдание — его удел, и делить их с тобой — святотатство». Он так и не вскрыл конверты… Надписал на них: «Адресат выбыл, местонахождение неизвестно…»
— Ты что хнычешь, юнец? — услышал Мервин голос соседа. — Если это от матери письма, радуйся. У тебя мать-то есть? Мать всякого примет, пожалеет, не упрекнет. Любая другая женщина соврет — поверь мне, юнец! Может, и пожалеет сначала, а потом соврет!
— Джун не соврет! Нет, не соврет! — в отчаянии крикнул Мервин.
— Никому не верю, — мрачно твердил американец. — Никому! Весь мир на лжи стоит. Согласен, юнец?
— Ты сам все врешь! — ожесточенно закричал Мервин…
…Проснулся он от прикосновения чего-то влажного к лицу. Монашенка вытирала ему марлей лоб, участливо смотрела в глаза:
— Вы так стонали!..
— Гм… А что так тихо? Будто мы и не летим вовсе.
— А мы и не летим. — Монашенка улыбнулась, лицо ее сразу стало мирским, домашним. — Гонконг. Здесь вам делать пересадку. Скоро придут санитары. Счастливого полета домой. — Она привычно поцеловала солдата в щеку.
Санитары не спешили. Мервин через иллюминатор наблюдал за аэродромной жизнью. Самолеты взлетали, садились. Люди торопились, бежали. Шныряли по одним им ведомым маршрутам багажные поезда, бензозаправщики, машины с радиоинженерами разных авиакомпаний. «Муравейник», — подумал Мервин. Сами собой стали зарождаться строфы баллады:
…Живут на земле миллиарды людей,
Бездушные, злобные твари.
Гонят друг друга в капканы смертей.
Весь мир — беспощадный сафари.
Друг у меня заклятый был.
Фальшивый друг, грошовый.
И я, смеясь, его убил:
«Ха-ха! Пиф-паф! Готово!»
Что стоит мне, что стоит мне —
Я научился на войне!
Любовью бог благословил
Меня, слепца глухого.
А я, смеясь, любовь убил:
«Ха-ха! Пиф-паф! Готово!»
Что стоит мне, что стоит мне —
Я стал убийцей на войне!
Надежду я в груди носил
И знал на счастье слово.
И вот надежду я убил:
«Ха-ха! Пиф-паф! Готово!»
Что стоит мне, что стоит мне —
Не на войне — как на войне!
Живут на земле миллиарды людей,
Бездушные, злобные твари.
Гонят друг друга в капканы смертей.
Весь мир — беспощадный сафари…
«Джамбо-джет» летел над Филиппинами. Закончился поздний ужин. Пассажиры лениво досматривали заурядный вестерн, дремали. В салоне первого класса было просторно, покойно. Мервин выпил виски, на удивление самому себе с аппетитом поел — он забыл, что еда может приносить удовольствие. Он уже было и заснул, да разбудил громкий детский плач, внезапно раздавшийся в соседнем салоне. Старший стюард, элегантный, седовласый, степенно обошел всех, кто еще бодрствовал, извинился: «Мадам, сэр, извините за причиненное беспокойство! На все триста двадцать человек пришелся один ребенок, но — увы! — скандалист. Мать обещает утихомирить крикуна сей же момент. Ей помогают наши девушки. Капитан желает вам приятного пути». Ребенок вскоре действительно смолк. Мервин выпил две рюмки коньяка, поплотнее укутался в одеяло.
Сон третий
Какой знакомый, какой родной лес! Как близка и дорога здесь каждая веточка, каждая травинка! Вон у того дерева два дупла, в верхнем живет белка. Вон старый, кряжистый пень, рядом с ним растут незабудки. Сейчас тропинка вильнет вправо и спрыгнет на дно оврага, ополоснется в звонком прозрачном ручье, отряхнется на изумрудно-бархатистой лужайке и вновь юркнет в рощу дубовую.
Отец и Мервин легли грудью на землю, напились из ручья. Пошли дальше.
Теперь лес был незнакомый, косматый, сердитый. Кусты выскакивали перед самым носом, злорадно хлестали по щекам. Большие серые птицы страшно гукали над самой головой. Мервин бежал, стараясь не отставать от отца. Тот шел легко, пружинисто, подбадривал сына, улыбался через плечо, подмигивал: «Умница! Настоящий мужчина! Следопыт! Охотник!»
Дорожка побежала по камням, цепляясь за выступы, ползла в гору. На пологом изгибе она замедлила бег. Мервин взглянул вниз, в долину, и обомлел. Ничего подобного по красоте он до сих пор не видел. Его ошеломили краски. Резко-голубые над головой, они без полутонов сменялись ярко-коричневыми, черные — розовыми, зеленые — белыми. Сверкнув вспышкой радуги на солнце, гейзеры вздымали купола пара. Холмы ровными складками спускались к далекому океану. Неподвижно застыли рощи древовидных папоротников. Где-то там, далеко внизу, затерялась их маленькая ферма…
Отец легонько дернул его за рукав куртки. Мервин, с трудом оторвав взгляд от поразившего его пейзажа, поднял голову. Ярдах в ста правее и выше их на небольшой ровной площадке неподвижно стоял олень. Может, он, пренебрегая опасностью, поджидал самку с олененком, а может, ветер дул в противоположную сторону, и он не почуял людей. Отец сорвал с плеча винтовку, прицелился. Громом раскатился по долине выстрел. И одновременно с ним раздался пронзительный крик Мервина: «Не надо!» Олень был убит наповал. Он скатился по склону и упал недалеко от людей. Отец подхватил сына на руки, пытался успокоить его. Но тот рыдал, колотил отца по плечам и груди кулачками, исступленно твердил: «Зачем ты его убил! Заче-ем?!»
Домой они вернулись в сумерки. Отец устал: много миль тащил волоком, на мешковине, тушу оленя. Мервину было стыдно и за свою вспышку, и за свои слезы. Он помог отцу развести на заднем дворе костер, но от жареной оленины отказался. Поел немного хлеба, запил молоком. Сидел у костра невеселый, молчаливый. Он впервые был на охоте, впервые видел вблизи смерть. И против нее восстало все его существо: «Не умираем же мы с голоду. А папа — такой добрый, справедливый. Как же он мог?!»
Отец ужинал с видимым удовольствием. Правда, он тоже молчал. Насытившись, выпил кружку крепкого чая, закурил. Он сидел по другую сторону прогоревшего костра. В слабом свете, который отбрасывали угли, лицо его казалось бесстрастным. Но Мервин, который любил и знал это лицо, понимал: отец собирается с мыслями, хочет что-то рассказать ему. И отец рассказал…
«…Было это за сто тысяч лун до того, как первый европеец появился на наших островках. Рангатира, сын Великого вождя, убил из ревности свою невесту. Старейшины решили: сбросить его со скалы в море. Но Арики, вождь, не утвердил их приговор. «Он — моя кровь, последнее слово за мной, — объявил он племени, — да падет на него самая страшная кара — изгнание». И Рангатира, сын вождя, ушел из родных мест. Много лун прокатилось по небу, прежде чем он понял, как тяжко одиночество. И стал просить богиню смерти: «О добрая и сладкая Хиненуи-отепо! Уведи меня в свое царство — Рарохенгу». — «Не могу — отвечала та, — твой костер еще не догорел». — «Какой костер?» — удивился Рангатира. Но богиня не ответила.
Тогда он воззвал к Атуа, Большому Богу. «Ты хочешь увидеть свой костер? — спросил Атуа. — Пойдем, я покажу его тебе». И в тот же миг они очутились в пещере, которой не было ни конца, ни края. И насколько хватал глаз, в ней ровными рядами уходили вдаль костры. Разные были они! Горевшие ярко, яростно и едва-едва тлевшие; давно превратившиеся в холодную золу и только занимавшиеся; щедрые, светлые и чадившие горьким едким дымом.
«Где мой костер?» — спросил Рангатира. «Вот он», — отвечал Атуа и указал на костер, который едва тлел, готовый угаснуть. «Как же так? — вскричал Рангатира. — Я ведь почти и не жил еще!» Ему стало страшно — впервые в жизни. «А кому нужен костер, который только и светит себе? — сказал Атуа. — Кроме того, ты же сам хотел уйти с богиней смерти». — «Теперь не хочу! — воскликнул Рангатира. — Поддержи мой огонь, о Великий Атуа, научи меня разуму!» — «Хорошо, — согласился Атуа, — я научу тебя служить людям. Ты станешь славным охотником, накормишь и оденешь их». — «Нет! — в ужасе проговорил Рангатира. — Я однажды погасил чужой костер и за это отвергнут людьми!» — «Они поступили справедливо, — сказал Атуа. — Даже богам не дано гасить костер человеческой жизни. Вернись к людям и служи им. Гори пламенно и ярко, Рангатира. Не жалей огня и света!»
Отец подошел к Мервину, взял его на руки, осторожно перенес в спальню. Мальчик нехотя переоделся в пижаму, спотыкаясь, с закрытыми глазами добрался до постели. Обнимая отца за шею, сонно целуя, пробормотал:
— Спокойной ночи, папочка! А ты знаешь, все равно жалко оленя! Красивый был. Живой…
…Мервин открыл глаза. Ломило в висках. Заложило уши. Он хотел приподняться и почувствовал, что кто-то заботливо пристегнул его привязной ремень. В иллюминаторы виднелись освещенные окна домов, медленно двигались огоньки автомобилей, ровными шеренгами застыли желтые шары уличных фонарей. Сидней?
— Уважаемые дамы и господа, — звонкий девичий голос звучал проникновенно, — от имени компании «Эар Нью Зиланд» капитан и команда нашего корабля благодарят вас за полет и надеются видеть вас на своем борту и в будущем. Мы только что приземлились в окландском аэропорту Мангере. Наружная температура — двадцать семь градусов по Цельсию. До скорых встреч!
Мервин не ощутил ни особой радости, ни волнения. «И он вновь ступил на священную землю отцов!» — вспомнил он слова древней маорийской песни. — А что можно сказать обо мне? Скорее всего: калеку вынесли на инвалидной коляске…»
И все-таки дом есть дом. И воздух кажется слаще, и дышится легче. На мгновение затуманились глаза. Сильнее забилось сердце…
Раскрылась дверь, и вместе с офицерами сельскохозяйственной таможни в самолет вошел высокий молодой военный. Таможенники сейчас же деловито пустили в ход пульверизаторы с дезинфекционным раствором. «Извините за неудобство, но это закон — на острова не должен проникнуть ни один континентальный вредитель…»
Военный же, перебросившись несколькими фразами со старшим стюардом, подошел к Мервину.
— Разрешите представиться — адъютант командующего Северным военным округом капитан Осборн. — Он вежливо улыбнулся, под черной полоской ухоженных усов сверкнули крепкие, ровные зубы. — Мне доставляет особое удовольствие по поручению командующего приветствовать заслуженного ветерана битвы за высокие идеалы демократии. Завтра он имеет честь пригласить вас на обед. А сейчас, если вы не возражаете, несколько слов для прессы. Журналисты ждут в зале для особо важных гостей. Мисс, — вежливый поклон в сторону стюардессы, — помогите нам, пожалуйста, выбраться на грешную землю!
«Рассказать им, как пахнет гниющий труп? — устало подумал Мервин. — Или как десятилетнюю девочку насилует отделение командос?»
— Скажите, — обратился он к адъютанту, когда они были уже в здании аэропорта, — нельзя ли сегодня обойтись без репортеров?
— Ну в таком случае, может быть, хотя бы фото? — Капитан бросил на Мервина откровенно недовольный взгляд. — Ждут уже больше часа…
— Я не в лучшей форме и для этого, — отрезал Мервин. В гостинице он долго лежал в постели, не мог заснуть. Выкурив несколько сигарет подряд, стал писать на бланке отеля. Но стихи не шли. Он перечеркивал строку за строкой. Разорвал несколько исписанных листов. Когда он наконец задремал, неперечеркнутыми остались несколько строк, их он уничтожил утром.
…В аду я был с дьяволом дружен.
Был ранен не раз и контужен.
И вот мною рай заслужен,
Сонный, теплый, святой.
Я в нем никому не нужен.
И мне в нем никто не нужен.
Никто никому здесь не нужен,
И брату здесь брат — чужой…
Низенький толстенький человечек, небритый, бедно и неопрятно одетый, бойко торговал билетами.
— Матч атомного века! — негромко выкрикивал он, зорко поглядывая по сторонам. — Непобедимая Гейл борется с Кровавой Джуди! Кенгуру против киви! Матч века!
Над кассой висела табличка «Билеты проданы», и люди, не торгуясь, платили перекупщикам сумасшедшие деньги. Еще бы! Схватка профессионалок на ринге, покрытом мазутом и слоем рыбы, — это стоило посмотреть. Но вот человечек увидел вдалеке полицейского, и его словно ветром сдуло. Сержант хотел было броситься за ним вдогонку, но передумал. Только проворчал, застегивая форменную куртку на самую верхнюю пуговицу и поднимая воротник: «Ты у меня добегаешься!»
Океан дохнул на город штормовой прохладой. С неба посыпались крупные градины, которые вскоре перешли в такие же крупные капли дождя. «Ну и погодка! Не иначе наверху что-то разладилось!» — ворчали водители, вглядываясь во внезапно упавшую мглу. Непрерывной чередой автомобили чуть не на ощупь пробирались к центральному подъезду Юбилейного холла, высаживали пассажиров и ползли на стоянку.
Большой Дик долго стоял у входа и наблюдал за прибывающей публикой. Просторный плащ надежно укрывал от ливня всю его могучую фигуру. Холл был расположен на одной из тех сиднейских улиц, которые находятся между центром и мостом. Оттуда было рукой подать и до роскошных отелей и ресторанов вокруг Питт-стрит и Острэлиа-скуэар, и до забегаловок и притонов Кингз Кросс. Размытые желтые пятна включенных фар тянулись к холлу нескончаемой вереницей.
Наконец Большой Дик, явно довольный всем увиденным, медленно прошелся вдоль фасада здания, перекинулся несколькими фразами с двумя парнями, которые попались ему навстречу, свернул за угол. Он остановился перед служебным входом, размышлял о чем-то несколько секунд, потом открыл дверь. Широкий, хорошо освещенный коридор привел его к одной из раздевалок, разместившихся под ареной. С минуту он разглядывал на ее двери табличку «Не беспокоить», прислушался. За дверью было тихо, и он негромко постучал.
— Кто? — отрывисто спросил женский голос.
— Это я, Дик.
После короткого молчания тот же голос сказал:
— Входи!
Он вошел, торопливо закрыв за собою дверь. В раздевалке, на столе, покрытом большим пушистым ковром из некрашеных овечьих шкур, лежала голая девушка. Маорийка средних лет старательно делала ей массаж.
— Ну? — не поднимая головы, спросила девушка.
— Да я… я лучше потом, — пробормотал Дик, глядя себе под ноги. — Я подожду, ладно?
— Он стесняется, — хихикнула маорийка. — Большой Дик стесняется. Ну и умора! Окландские психи-болельщики все, как один, попадали бы от смеха с моста в залив!
— Говори! — приказала девушка.
— Подлипалы принесли еще четыре с половиной тысячи, — поспешно сообщил он. — Пока все чисто.
— Итого двадцать пять тысяч за пять дней, — проговорила девушка. — Неплохо. Сколько, думаешь, они выручат еще?
— От силы пятнадцать сотен.
— Плюс контракт… — задумчиво сказала девушка, прикидывая цифры в уме. — В общем, не так уж плохо.
— Очень даже неплохо! — подхватила маорийка. — Конечно, не так, как в Америке. Но ведь это и не Америка!
— Я бы снял подлипал, Джун, — посоветовал Большой Дик. — Засыпаться могут. Полицейских понаехало — ив форме и в штатском. Не иначе как проболтался кто…
Маорийка закончила массаж, и девушка спрыгнула со стола. Натягивая трико, она подошла к Дику, несильно ударила его ребром ладони по шее.
— Я уже предупредила тебя однажды, болван: Джун Томпсон умерла. Ее нет. Есть Кровавая Джуди. Помни это лучше, чем помнишь свое имя. Если же у тебя короткая память…
— Нет-нет, Джуди, я запомню! Я действительно круглый болван!
— Отлично, — сказала Джуди. — Что касается подлипал, то пусть еще потрудятся. Бизнес — всегда риск. Я не намерена заниматься филантропией. Мне, я это точно помню, за последний год никто даром и клочка туалетной бумаги не дал…
— Ладно, пусть трудятся, — согласился Дик. — Даже если и попадутся, улик против нас — никаких.
Странные сложились отношения между Джуди и Диком. Когда она объявилась в Окланде и вызвалась выступить на профессиональном женском ринге, ее мало кто принял всерьез. «Слов нет, девчонка неплохо сложена, — говорили меж собой менеджеры. — И техника есть. И рывок и сила. Злости нет!»
Девчонка в первой же схватке проявила такую злость, что ее соперницу Свирепую Марту через сорок пять секунд унесли на носилках. Спортивный мир был потрясен и другими обстоятельствами: Кровавая-Джуди отказалась от каких бы то ни было посредников; с ней невозможно было договориться о сколько-нибудь разумных скрытых условиях предстоящих матчей. Ее подтолкнули на зарубежное турне — Джуди прошла его с триумфом. По возвращении она и встретилась с Большим Диком — королем борьбы, скандалистом и грубияном, черной звездой международного ринга. Произошло это в конторе одного из влиятельных спортивных дельцов. Джуди только что подписала контракт о поединке с «грозой Европы и обеих Америк — Убийцей Виолеттой».
— Хэллоу, хэллоу, хладнокровный сокрушитель ребер и черепов! Вы не знакомы? — Делец вышел из-за стола навстречу знаменитому борцу, дружески похлопал по плечу, подвел к сидевшей в кресле Джун. — Мисс Кровавая Джуди — сенсация сезона. А это — очень Большой Дик.
Борец небрежным движением руки отодвинул в сторону хозяина конторы, смахнул с угла стола на пол кипу бумаг, подставку для ручек и карандашей, уселся на освободившееся таким образом место, обстоятельно стал рассматривать девушку. Она не отводила в сторону взгляд…
Вино было хорошее, настоящее бургундское, блюда великолепно приготовлены и изысканно сервированы. Все-таки здорово это придумано — ужин при свечах. Чуть-чуть таинственно, чуть-чуть интимно. Едва звучит — то щекочет слегка нервы, то мурлычет, убаюкивает — оркестрик. Соседние столики утонули во мраке. Официанты, как привидения, скользят неслышно; все делают молча, с полуулыбкой: «Ваш приход — такая честь!» Сейчас бы Мервина сюда, за этот столик! И Шарлотту, и дядю Дэниса. Да вот беда — расшвыряла судьба всех троих в разные стороны по миру. Может быть, к лучшему. Судьба… Только все равно, как чудесно было бы увидеть сейчас Мервина — ну хоть на секунду одну!
Однако что там болтает эта гора мускулов?
— Я спрашиваю, как ваше настоящее имя?
— Кровавая Джуди — это самое настоящее. — От теплого вина девушка раскраснелась, глаза блестят — не то призывно, не то обещающе. — Когда-а-а-то в давным-давно прошедшем меня, кажется, звали Джун. Но это было в другой жизни и в другом мире.
— А что в той жизни была за семья? — продолжал допытываться Дик.
— Забыла. Не помню, — отвечает она издалека, оказавшись на миг в замке в Карори. — Пойдемте лучше танцевать.
И Большой Дик неуклюже несет все свои триста двадцать фунтов боевого веса на освещенный свечами пятачок. Какая девочка!..
Часов в одиннадцать его мощный «бьюик» умчал их в район горы Идеи — там Джуди снимала у вдовы второй этаж двухквартирного дома. Поднялись по открытой широкой лестнице, которая прямо со двора вела наверх. Девушка протянула руку:
— Спасибо. Я запомню этот вечер. И вас я буду звать теперь Диком, можно?
— Мож-но! — прерывисто выдохнул Большой Дик. В следующее мгновение он заключил ее в объятия и жадно поцеловал в губы: — Джун! Милая! Открой дверь, быстрее!
Дик так и не понял, какой болевой прием она применила. Только вдруг всего его пронзила острая боль. Тело его рухнуло вниз по лестнице. В тишине вечера грохот был подобен разрыву снаряда. Где-то залаяли собаки. Хлопнуло чье-то окно. Очутившись на земле, Дик не пришел еще в себя, как другой прием — на сей раз элементарный залом левой руки — легко поднял его на ноги. И она — эта девочка! — стояла перед ним. Он мог бы все понять: убежала, испугалась, спряталась. Но то, что она была здесь после того, что сейчас сотворила с ним, — нет, это было невероятно! Именно в эту секунду Большой Дик превратился в ее покорного раба, преданного телохранителя, послушную тень.
— Разве я не говорила тебе, что Джун умерла?
— Да, мисс Джуди.
— Надеюсь, теперь ты это запомнишь крепко?
— Запомню, мисс Джуди.
— И вот что самое главное — у меня есть парень. Жених. Сейчас он далеко. И когда вернется — не знаю. Но я его люблю.
— Да, мисс Джуди…
— Есть вакансия друга, Большой Дик.
— Я, я! — поспешно выпалил он, будто боялся, что его опередят. И обеими своими огромными ладонями бережно пожал протянутую руку девушки.
— Любишь меня — люби моих собак, — засмеялась она. — Я быстро!
Вскоре она спустилась в сопровождении Гюйса и Ширин. Бостонтерьер настороженно обошел вокруг Большого Дика, принюхался, несколько раз негромко тявкнул. Ширин дала себя погладить, повиляла хвостом — без особого восторга, так, из вежливости.
Они долго гуляли по зеленым пустынным улицам. На переходах Большой Дик бережно нес на вытянутых руках Ширин. Гюйса брала девушка. Он оборачивался к Дику, рычал…
Из дневника Джун:
«…Как унизительны поиски работы! Эти приторно-вежливые допросы, во время которых тебя выворачивают наизнанку. Цель морального, хорошо разработанного садизма — установить, как дешево можно купить твои руки и голову. Конечно, если они вообще нужны. А умильные «отеческие» взгляды всех этих бородатых и лысых, морщинистых и брюхатых примерных отцов многочисленных семейств и закоренелых холостяков! Сколько раз я чувствовала себя не просто раздетой — по моему телу жадно шарили липкие от пота пальцы. Каждый раз прибегаю домой и по часу моюсь в ванной — сдираю щеткой с кожи их грязные следы.
Отличная была работа в аптеке на Акбар-роуд. Покупателей не особенно много. Напарница, толстушка и хохотунья Кэтти, всегда добра и готова помочь. Хозяин сухой, опрятный старичок, вежливый, молчаливый. Зарплата сносная — Гюйсу, Ширин и мне хватало. Нет, обязательно что-нибудь должно было случиться. И случилось. Прилетел из Лондона молодой хозяин с женой. Покатались они недели три по Южному острову, вернулись в Окланд. Наш старичок меня и Кэтти лаконично и вежливо выставил на улицу: «Спад, самим деваться некуда».
Интереснее, куда интереснее было в крупном рекламном журнале. Главный редактор — смазливый, моложавый Лесли Андерсон, страстный игрок в гольф, эрудит, джентльмен. И я — его секретарша. Пожалуй, впервые я была благодарна своему колледжу. А ведь хорошо помню — я не хотела учиться печатать на машинке: «Тоже мне профессия!»
Лесли Андерсон каждый день менял свои наряды — от ботинок до шляпы. От него всегда чуть-чуть пахло «Старым Пиратом». И всегда наготове шутка, анекдот, курьезный случай. И улыбается, и по щечке тебя потреплет: «А мы сегодня опять очаровательнее Мерилин Монро!» Через месяца полтора главный редактор летит на Фиджи — региональная конференция издателей. «Вы, мисс Томпсон, тоже едете со мной. Предстоит много работы. Да вы и сами, кажется, хотели попробовать себя в журналистике…»
И вот — Сува, цивилизованные тропики. Ночь, полная воспоминаний. Думы о Мервине. О будущем… И тут в мой номер врывается пьяный Лесли Андерсон — эрудит и джентльмен. «Деточка, — шепчет он. — Деточка, я смертельно устал от морального стриптиза моих коллег и жажду простого и вечного — любви!» — «Любовь, о которой вы говорите, стоит один доллар и стоит у входа в этот отель». — «Дура! Я что же тащил тебя сюда из Окланда, чтобы бегать за портовыми девками?» Я, видно, и впрямь дура — на следующее утро в самолете ревела почти полпути. Обидно было. Я ведь верила Андерсону. А потом вся редакция за моей спиной потешалась надо мной…
Было и хуже. Не знаю, почему сегодня все эти горькие видения обступили меня… Но было и хуже. С мечтами о журналистской карьере я распрощалась. Нашлось место в конторе «Няньки по вызову». В основном тут работали, вернее — подрабатывали, молодые, одинокие девушки-студентки, конторщицы; встречались, правда, и пенсионерки и даже мужчины, но их было мало. Что касается меня, я не испытывала особого восторга, когда мне приходилось менять чьи-нибудь мокрые ползунки или пресекать чрезмерные шалости. Но нас троих эта работа кормила, и чем она хуже любой другой? Тут тоже доброе слово колледжу: в уходе за детьми надо многое уметь и знать.
Ну, повадился вызывать меня вдовец Авель Дейти — инженер, канадец. Приехал он в Окланд по контракту, женился. Родилась двойня — мальчишки, мать умерла при родах. По три года им уже было. В будние дни они находились в пансионе «Голубая роза», а на уик-энды отец увозил их домой. Но у него то встреча с друзьями в субботу, то товарищеский ужин в воскресенье, то гольф, то футбол. Я видела его мельком — утром пять минут да вечером столько же. Но однажды в воскресенье он вернулся домой часов в пять. Я собралась уходить, а он говорит: «Почему бы вам с нами не поужинать?» Действительно, почему? Гюйс и Ширин со мной, спешить мне не к кому. А ужин все равно где готовить — дома или здесь. Питер и Пол стали капризничать — я уложила их спать, собаки угомонились в прихожей. Еле слышно завывает «Рейдиоу Уинди»…
Авель тихий, задумчивый. Рассказывает про родной дикий Саскачеван, где рыбы больше, чем москитов, а людей меньше, чем медведей. Про девственные, дремучие ущелья, созданные природой, и про подземные рукотворные ущелья Торонто (там он учился в университете) — линии метрополитена. И пьет и пьет, свое ужасное канадское виски «Кантри Клаб». «Сколько может вместить этой дряни желудок?» — думаю я. А он как раз приканчивает пинту и подходит ко мне: «Мисс Джун, по обычаю эскимосов северо-западных территорий, вы остаетесь на ночь моей заложницей. О'кэй?» — «Нет, не о'кэй, — отвечаю я. — Мы не эскимосы. И до территории — тысяч десять миль». — «Но разве плохо на часик-другой превратиться в эскимоса?» — ухмыляется он и лезет обниматься. «Превращайтесь в кого вам заблагорассудится, а я ухожу домой».
Но дверь оказывается запертой. «Отдайте ключ», — спокойно говорю я. «Хватит ломаться, — говорит он. — Раззадорила меня, а теперь на попятную. Раздевайся». И раздевается сам. Боже, до чего может быть омерзителен голый мужчина! Он подходит ко мне, и тут я укладываю его на пол, может быть, немножко неосторожно. Секунд пять он лежит без движения, и я уже начинаю бояться, как бы не пришлось вызывать врача. Но вот он подымается на колени, встает на ноги. «Дайте ключ, и разойдемся по-хорошему», — говорю я миролюбиво. «Дрянь! Девка! — визгливо орет он. — Сейчас я тебе покажу «по-хорошему»!» Он хватает телефонную трубку, набирает номер и хрипит: «Полиция! Грабят!!!» И называет свой адрес. Потом надевает халат, прикладывает к правому глазу мокрую трешку.
Через три минуты — звонок в дверь. Авель открывает. Входят трое полицейских. «Кого грабят и кто?» — строго спрашивает хмурый сержант. «Вот эта, — тычет в меня пальцем Авель. — Нянька! Прикинулась этакой овечкой, напоила меня и хотела обобрать. Еще немного — убила бы!» И он показывает синяки на лице, ссадины на груди и какую-то пачку денег на столике у кровати. Я потрясена, ушам и глазам своим не верю — ну и подлец! Я плачу от обиды, от бессилия. Собаки жмутся к моим ногам, скулят. Полицейский внимательно смотрит на меня. «Прекратите истерику, мисс». Я реву еще сильнее. Сержант терпеливо ждет.
Наконец я рассказываю все, как было. «Допустим, — замечает сержант. — Но если этот мистер появился дома в пять, почему вы сразу не ушли?» Что я могу на это ответить? «Это моя ошибка». — «Так, — соглашается он. — Вторая, порожденная первой: надо было не просто уходить — бежать без оглядки, как только вы поняли, что он напивается. Не слишком ли много ошибок для одного вечера, мисс?» Я рыдаю — меня бесит торжествующая морда Авеля.
Сержант просит показать какой-нибудь документ. Я достаю лицензию мотоциклиста, вспоминаю свой «судзуки». Сержант разглядывает фотокарточку. «Томпсон, Томпсон, — повторяет он. — Кто ваши родители?» И тут в отчаянии я выпаливаю: «Я — дочь Седрика Томпсона». Будь все не так беспросветно, разве посмела бы я воззвать к памяти папы?! Не знаю, поверил мне сержант или нет. Но только он переглянулся с двумя другими полицейскими, помолчал и вдруг сказал, возвращая мне лицензию: «Будем считать, мисс Томпсон, что мистер Авель не очень удачно пошутил». — «Как пошутил? — вопит канадец. — Я буду требовать рассмотрения этого дела в суде!» — «Не советую, — провожая взглядом меня, Ширин и Гюйса, замечает сержант. — У вас нет свидетелей». — «Но вы же видели…» — «Что мы видели? — устало отмахивается полицейский. — Пьяного мужчину и перепуганную девушку — вот что мы видели. Верно я говорю, парни? И потом, мистер, мы еще не созрели настолько, чтобы у нас появились свои Патриции Херст…»
Ринг был залит разноцветными огнями. Они набегали друг на друга, разлетались веером световых брызг — алых, зеленых, фиолетовых. Джуди сидела в своем углу, откинувшись на канаты. Короткая стрижка огрубляла ее лицо. Зрителям, сидевшим в первых рядах, внизу, оно казалось свирепым, даже безобразным. Она внимательно рассматривала тех, кто в этот вечер заполнил Юбилейный холл. Боже, как она их ненавидела — всех! Для нее зал никогда не сливался в одно лицо, огромное, неясное. Это было не скопище лиц, но скопище индивидов — отвратительных, страшных. Пороки, тайные и явные, кишмя кишели в душах этих людей. Не было, казалось, такой гнусности и подлости, которым не нашлось бы здесь хозяев и покровителей. И объединяла всех их жажда жестокости.
О, Джуди слишком хорошо знала и зрителей, и всех этих маклеров и шулеров — торговцев краденым, любителей поживиться и на чужом унижении, боли и страхе. Знала мир бизнеса большого спорта, тройных ставок, обмана и лжи. В глубине души она не раз молила бога, чтобы предстоящий поединок стал для нее последним. «Боже милосердный! Пусть вернется Мервин, и мне больше не нужно будет драться против целого мира с единственной целью — победить, выжить! Ведь он придет?.. Господи! Он не может не прийти!»
Из дневника Джун:
«…Итак, я приняла решение — выхожу на профессиональный ринг. И дело не только в деньгах, хотя и они нужны каждому — даже после смерти… Надоело зависеть от чьих-то капризов, настроений, злой и доброй воли…
…От Мервина давно нет ни строчки. Но я почему-то спокойна. Я уверена: скоро мы будем вместе. Газеты регулярно печатают сводки о гибели наших солдат в Индокитае. А я спокойна. Почему? Наверно, потому, что с ним не может, не должно случиться самого страшного. Не должно: ведь это будет означать гибель и еще одного человека. Меня. Я живу, дышу только надеждой. Я знаю — завтра, послезавтра, через год Мервин придет… Я, видно, произнесла его имя вслух. Гюйс вскочил со своего коврика и смотрит то на меня, то на дверь.
Настоящий ринг — завтра. Соперница грозная. Так, во всяком случае, представляют Питоншу Мэрилин спортивные репортеры. Но я-то знаю — видела ее в работе, — что у нее есть лишь увесистые телеса да медная глотка. Орет во время схватки, страх нагоняет. Ни отшлифованных приемов, ни своего почерка. Ей бы в самый раз потрясать своей могучей статью простодушных фермеров в ярмарочном балагане где-нибудь в Те-Куити или в Кайкоура. И ее сутенер-администратор Мишель Безгубый посмел предложить мне ничью и четверть сбора! Ну я вам устрою ничью! Вы меня запомните…
Я люблю небо. По-настоящему я видела его последний раз давно — в прошлой жизни. Накануне отъезда Мервина мы купались в озере. Помню, я лежала на берегу в траве и смотрела в небо. Оно было удивительно чистым, глубоким, спокойным. Я лежала и думала, где, в каком месте ночного неба загорится через несколько часов созвездие Близнецов — я родилась под ним».
…Даже билетеры Юбилейного холла, эти невольные завсегдатаи спортивных баталий, удивлялись, как в тот вечер не рухнули стены. Их сотрясали такие могучие взрывы криков, вырывавшиеся одновременно из двадцати тысяч глоток, что даже автомобили замедляли бег во всей округе. Пари заключались и на определенную минуту поединка (кто лидирует по очкам), и на применение того или иного приема, на возможное увечье, на самое заковыристое ругательство борющихся. Лидеры болельщиков, собиравшихся в группы по общности профессий, районов проживания, стран эмиграции, дирижировали их воплями: «Гейл — победа!», «Джуди — бей!»
Через две-три минуты после начала схватки соперницы так перемазались мазутом, что различить их можно было лишь по цвету волос. Ноги их скользили по набросанной на пол живой рыбе. Они то и дело падали. Рыбьи плавники резали руки, ноги, кожу на шее и лице. Кровь смешивалась с мазутом. Когда Джуди удалось после серии удачно проведенных приемов захватить ноги Гейл в замки, когда она стала резко и методично бить ее головой о пол ринга, неистовство публики достигло апогея. Весь зал вскочил на ноги, весь зал исступленно ревел:
— Кончай ее, Джуди! Кончай!
Пожилая матрона, стащив со своей головы парик, хлестала им по спинам сидевших впереди. Две девицы, крепко обнявшись, взвизгивали и дергались при каждом ударе. Тощий старик с неподвижным, как маска, лицом застыл, скрестив на груди восковые руки, глаза его остекленели от упоения жестокостью.
Широкоплечий бородатый юнец то и дело вскакивал на ноги; выбрасывая вверх непомерно длинные руки.
— Раздирай ей пасть! Бей в сонную! — орал он.
Рефери выжидал, прикидывая, когда лучше всего дать знак полицейским помочь оторвать Кровавую Джуди от потерявшей сознание Непобедимой Гейл. Он хорошо знал по опыту, что опьяненная кровью толпа не простит ему, если он хоть на миг раньше лишит ее столь увлекательного зрелища.
Из дневника Кровавой Джуди:
«…Сегодня подписала первый по-настоящему крупный контракт — на сорок пять тысяч долларов. Трехнедельное турне — Тайпей, Гонолулу, Лас-Вегас. Но радости нет.
Большой Дик — верный друг. Приволок почти новенький спортивный «датсун». Купил дешево. Говорит, перехватил у перекупщиков под самым носом.
Какая прелесть был мой «судзуки»! Где-то он теперь? В чьи руки попал? Не так давно я огорчалась, что у меня мало или вовсе нет денег. Теперь стала равнодушна к ним. Большой Дик пугает возможным увечьем, болезнями, убеждает копить. Он, пожалуй, и прав. Но как противно думать, что молодой и здоровый человек может стать рабом своих недугов в старости!
Карусель жизни — она вертится бесконечно, бесцельно. Одни спрыгивают с нее в небытие, на их месте появляются невесть откуда другие. Кто они? Зачем они? Никому нет дела…
Мы, люди, дальше друг от друга, чем звезды вселенной…»
Особым решением военных властей Мервину было назначено пожизненное пособие. Ожидая последнего слова высокого консилиума в коридоре госпиталя, он случайно услышал сквозь плохо прикрытые двери успокаивающий голос: «Не переживайте, генерал! У этого отчаянного полинезийца застрял такой изрядный кусок металла над копчиком, и — прошу заметить — так трагично для него застрял, что ваша финчасть недолго будет страдать от «геройской» пенсии… Что? О нет, операция абсолютно противопоказана…» Говорил подполковник, председатель медицинской комиссии округа. Еще каких-нибудь полгода назад Мервин наверняка ворвался бы в зал заседаний комиссии, надавал бы подполковнику пощечин. Теперь же он лишь стиснул зубы, подумал: «Сволочи! Все сволочи!»
Пенсия оказалась весьма внушительной — пять тысяч долларов в год. В нескольких милях от центра, на самом берегу океана, он снял уютный коттеджик: крохотная гостиная, спаленка, кабинет. Два раза в неделю, по понедельникам и четвергам, приезжала хозяйка — молчаливая пожилая шотландка. Убирала дом, подстригла траву, кусты и исчезала так же внезапно и бесшумно, как появлялась.
В армейских мастерских округа для Мервина специально приспособили попавший в легкую аварию и потому списанный раньше времени «пикап-холден». Через задние дверцы он мог сам по откидным металлическим планкам въезжать на своей коляске в машину. Перебраться с коляски на переднее сиденье было делом секунды. А там — полное ручное управление делало его властелином мощной машины. Двадцать — двадцать пять секунд — и скорость сто двадцать миль. Хочешь — и ты мгновенно окажешься на дивном золотом пляже дальнего Понсонби, хочешь — и ты уже плывешь по разноцветным волнам световой рекламы вдоль Куин-стрит. А хочешь — совсем близко до того, другого света…
Первое время Мервин просиживал все вечера у раскрытого окна, слушал говор волн. Дни он проводил в садике перед домом, часами разглядывая сновавшие по заливу яхты. Вскоре он узнал местных мясника, молочника, зеленщика, разносчика газет и владелицу небольшого универсального магазина. Все они были неизменно вежливы, внимательны, любезны. И вместе с тем таким безразличием, таким ледяным равнодушием веяло от их постоянных «Как вы поживаете?» или «Славная нынче погода, не правда ли?». Район был чисто европейским. И его терпели лишь потому, что дом ему помогло снять военное ведомство: «Как же, герой Вьетнама! Жертва врагов демократии!»
Мервин долгое время не подозревал, что все эти такие улыбчивые люди просто хорошо умели скрывать свою брезгливую неприязнь к нему. Да и не до них ему было. Что-то с ним происходило такое, в чем он никак не мог разобраться. Но разобраться надо было, ибо надо было жить. Правда, он не раз задавал себе вопрос: «зачем?» — вопрос, на который нелегко находились ответы. Наиболее частыми были: «встретиться с Джун» и «стать поэтом». Но стихи писались плохо или совсем не писались, что же касается Джун, то дальше мучительных воспоминаний о ней Мервин не позволял себе идти.
Он много спал. Во сне часто видел американца из сайгонского госпиталя. Он выполнил его просьбу. И теперь казнился сомнениями — так ли он поступил, как подобало солдату и христианину? Вспоминал он и сержанта ВВС, которого застрелил в сарае. Тому тоже принес смерть он, Мервин. И ни единого раза не шевельнулась в его душе и тень раскаяния. Он знал — доведись ему пережить такое еще раз, рука не дрогнет. Нет, не дрогнет! Он стрелял и убивал вьетконговцев — он был солдат, они были враги. Но были ли они его врагами? Потом, через какое-то время, его дела и поступки будут судить и бог и люди.
Потом!.. В минуты же их свершения человек сам себе и бог и судья.
«Странно, не правда ли, — в сущности, два равнозначных события. Исход обоих — прекращение бытия человека, — размышлял Мервин. — И какие полярно различные чувства: справедливости и вины. А что, если я ошибся? Если я в обоих случаях ошибся?! Тогда я просто убийца. Самый элементарный уголовный преступник. Так кто ж я, господи: вершитель добра и справедливости или бандит, убежавший от суда?.. Кто поможет мне ответить на этот вопрос?»
Месяца полтора Мервин крепился, но потом все же заказал телефонный разговор с Веллингтоном. «Разговаривать хотите с кем-либо определенным или кто подойдет?» — деловито осведомилась телефонистка. Он помедлил с ответом, потом сказал: «Кто подойдет». Никто не подходил. Он звонил день, три, пять — результат тот же: никто не подходил. Он обратился в телефонную справочную службу Окланда. «Кто в Веллингтоне? — спросил бойкий девичий голосок. — Имя, фамилия, адрес?» Мервин назвал. Почти тотчас бойкий, голосок сообщил: «Седрик Томпсон по указанному вами адресу не проживает и вообще в веллингтонском телефоном справочнике не значится». — «Этого не может быть, мисс! — сказал встревоженный предчувствием недоброго Мервин. — Здесь какая-то ошибка, мисс…» — «В телефонных справочниках, сэр, — голосок стал сухим, резким, — так же, как и в Библии, ошибок не бывает. Даю более расширенную справку: нужный вам абонент числился в справочнике за прошлый год. В справочнике за этот год его нет». — «А Джун, Джун Томпсон?» — «Джун Томпсон тоже нет». — «Пожалуйста, — торопливо попросил Мервин, боясь, что рассерженная девица отключится, — пожалуйста, посмотрите телефон компании «Джун и Седрик Томпсон», мисс!» — Не значится», — отрезал голос. Мервин молчал. Голос опять потеплел: «Вы слышите, сэр? Неужели вы не мните, что все газеты в течение нескольких дней только и писали, что о банкротстве вашего абонента и его гибели в авиационной катастрофе? Вы меня простите, сэр». — «А дочь — про дочь что писали?» — крикнул в трубку Мервин. «Про дочь, по-моему, ничего не было…» Видимо, девушку встревожило его волнение: «Сэр, о дочери я не читала ни слова. Можете положиться на мою память — в ней надежно держатся тысячи телефонных номеров».
Это был удар, удар страшный, неожиданный. Следствием его было то, что Мервин решил ехать в Веллингтон — и немедленно. До этого он был занят только собою — своими переживаниями, своей бедой. Все остальное, все радости и беды мира казались ему ниже, мельче его горя. И вдруг судьба поразила его в самую чувствительную болевую точку.
«Нужно разыскать Джун, — твердил Мервин, бросая рубахи, бритву и зубную пасту в небольшой старый саквояж. — Найти во что бы то ни стало! Какой я болван, какой же я самовлюбленный болван! «Я ей не нужен — ее жалость будет для меня оскорбительной…» Пока я давился слезами сострадания к самому себе, она нуждалась во мне. Конечно, рядом с ней были и мадемуазель Дюраль, и Дэнис, и друзья ее отца. Но больше всех ей нужен был я. Я знаю, помню, как было, когда погиб мой отец… Джун, родная, прости меня и за мой эгоизм, и за твои не прочитанные мною письма! Прости меня! Я найду, найду тебя!»
Ему теперь казалось, что каждая минута, которая не приближает его к ней, — потерянная, что она может стать роковой. В Окланде ничто его не задерживало. Дорожную карту Северного острова он посмотрел лишь тогда, когда сел за руль и пристегнул ремень. Сосчитал деньги в бумажнике: оказалось немногим больше ста долларов.
Около пяти часов вечера Мервин вывел свой «холден» на Первое шоссе. Шел дождь. Нескончаемой вереницей тянулись машины из Окланда, растекались по пригородным поселкам. Перед самым Гамильтоном на панели управления вспыхнул рубиновый индикатор. Надо было заправляться. Мервин остановился у ближайшей бензоколонки. «Ну и ливень, — мотнул головой лохматый блондин, выходя из своего офиса, который одновременно был и магазином дорожных мелочей. — Вам сколько галлонов, сэр?» — «Полный бак, пожалуйста, — ответил Мервин, изучая карту. — Скажите, сколько часов езды до Веллингтона?» — «Смотря как ехать. — Блондин оценивающе посмотрел сначала на автомобиль, потом на водителя. — Если дождит по всему пути, то часов десять, не меньше. А чего спешить? — он хохотнул, показал большим пальцем на небо. — Туда успеется, мимо не проскочим. Ночуйте в Таупо: половина пути и место шикарное!..»
Смеркалось. Внезапно дождь прекратился. «Холден» побежал веселее. Шоссе было отличное — широкое, гладкое как стекло. То скатываясь с холмов в долины, то карабкаясь на склоны невысоких гор, оно открывало вдруг такие просторные дали, пряталось в такие укромные ущелья, что даже проезжие новозеландцы, в общем-то привыкшие к сказочным пейзажам своих островов, и те невольно задерживали дыхание.
Мервин — он впервые проезжал по этой дороге — был всецело занят своими мыслями. Он думал о том, что жизнь человеческая петляет точно так же, как Первое шоссе. И после каждого подъема начинается спуск, а после спуска — новый подъем. Но никто не может наверное знать, что после спуска его ждет подъем…
Это равновесие противоположных начал лежит в основе всего мироздания, равно как и в судьбах каждого человека: счастье сменяется невзгодами, радость — страданием… И ничего нельзя предсказать — ни губительного града и грозного землетрясения, ни солнечной весны и щедрой осени. Никто не может наверное утверждать, что будет завтра, послезавтра, через неделю. Да что там будущее! Разные люди по-разному читают прошлое.
Слаб, безгранично слаб еще человек, Полуглух, полуслеп, полуразумен. И еще долго, очень долго будет оставаться таковым. Но есть одно непостижимое и тем не менее великое чудо, которое иногда посещает человека. Чудо это — любовь. Оно рождается внезапно и столь же внезапно умирает. Оно может сжечь человека дотла и вдохнуть в него могучие силы, вознести на пьедестал и низринуть в бездну. Истинная любовь редка. Многие искренне заблуждаются и, прожив жизнь в невежестве, в невежестве умирают. Тем великолепнее, ярче и величественнее настоящее чудо любви. Но откуда он знает, почему он уверен, убежден, что скупая судьба подарила ему и Джун столь редкое чудо? У него не было сейчас ответа на этот вопрос…
Несмотря на поздний час, Таупо сверкал веселыми огнями. Был поздний ноябрь, наступала пора летних предрождественских отпусков. Мервин заглянул в два-три мотеля, которые попались ему при въезде в город, езде висели таблички «Свободных комнат нет». Да он, собственно, и не надеялся, что ему повезет: курортное местечко, сезон каникул. «Не беда, — подумал он. — Есть «холден». Подложить под голову чемодан или просто кулак — чем не постель? Для солдата, повидавшего джунгли Вьетнама?..» Он поставил машину рядом с детским городком и вскоре заснул.
Разбудили Мервина голоса, шум волн, шорох листвы. Было десять часов. Несколько мальчишек пытались раскрутить карусель. Мамы стояли поодаль, наблюдали, тихо переговаривались. Два пожилых рыбака-любителя священнодействовали над спиннингами, блеснами, наживкой. В маленький прогулочный гидроплан грузились седовласые леди и джентльмены. Они были одеты в легкие, ярчайших расцветок бушеты и платья-мини, громко говорили, хохотали.
Мервин подъехал к ресторанчику, где можно было перекусить, не выходя из машины. Проглотив несколько сандвичей и выпив чашку чая, он вернулся на Первое шоссе и вскоре был уже далеко от курортного городка.
Когда «холден» выбирался из каменного лабиринта горных ущелий и был готов ринуться по прямой как стрела дороге через пустыню, Мервин увидел на обочине две маленькие фигурки. Девочки-подростки, согнувшиеся под тяжестью рюкзаков, тянули вверх большие пальцы — голосовали. Он затормозил.
— Спасибо, спасибо! — затараторили девочки, перебивая друг друга.
Глядя на них, повеселел и Мервин.
— Возьмите нас, пожалуйста. Шесть машин проехало. И все мимо!
— Кидайте рюкзаки на заднее сиденье, а сами садитесь рядом со мной. Места хватит, — сказал Мервин. — Куда это вы путешествуете?
— В Палмерстон-Норт, — отвечала та, что сидела рядом с Мервином.
— Вам повезло, — сказал он. — Доедете без пересадки.
— Спасибо. — Девочки переглянулись. — Спасибо!
— Мы едем к моей бабушке, — добавила та, что сидела рядом с Мервином. — У нее недалеко от города ферма.
Долго ехали молча. Потом девочки зашептались.
— Секреты? — спросил Мервин.
— Нет! Кто вы? — повернувшись к нему, в упор спросила та, что сидела рядом. — Учитель?
Мервин промолчал. Он хотел было ответить шуткой, как неожиданно сдавило виски, сдавило невыносимо больно. Он знал эту боль, знал и боялся ее. Так начинается приступ, когда от неосторожного движения или нервного потрясения давал себя знать проклятый осколок в позвоночнике. Мервин съехал на обочину, закрыл глаза. Каждый новый приступ мог оказаться роковым…
Ожидая взрыва боли, он прислонился лбом к стеклу, уронил руки на сиденье. Девочки испуганно притихли, в недоумении переглядывались: «Пьянчужка? Или наркоман?!» Постепенно боль отступила, ровнее становилось дыхание. Минут через двадцать Мервин обернулся к пассажиркам с извиняющейся улыбкой:
— Ничего, ничего… Поехали дальше!
Проезжали Вайору. Здесь Мервин проходил войсковую подготовку, отсюда отправился во Вьетнам. Нет, не всколыхнулось в его душе ни горечи, ни сожаления… Когда же промелькнул поворот к озеру — их озеру, — он засветился такой радостной улыбкой, что девочки с еще большим удивлением стали поглядывать на него.
«А ведь у Джун, — думал Мервин, — тоже может теперь возникнуть такой же вопрос: «Кто ты?» Что я отвечу? Начну взывать к милосердию, к жалости? Нет, никогда! Неужели нет выхода из этого страшного круга? Он должен, он обязательно должен быть! Мы отыщем его вместе с Джун. Только бы мне побыстрее найти ее. Вперед, «холден», вперед!» И тут же услышал плачущий голосок одной из девочек:
— Пожалуйста, не надо так быстро, сэр! Пожалуйста, сэр! Мы боимся!
Мервин в недоумении посмотрел на спидометр. Стрелка показывала сто сорок миль в час. Он тотчас сбросил скорость. Фу-у, на сей раз обошлось…
В Палмерстон-Норт прибыли после ленча. Остановились у здания почтамта, где девочек уже ждали две пожилые, хорошо одетые леди. Девочки горячо благодарили Мервина. Он помахал им на прощанье рукой.
Чем ближе подъезжал Мервин к Веллингтону, тем сильнее становилось его волнение. А что, если окландская телефонистка что-нибудь напутала? Всякое может быть… А вдруг приходит он к Джун, а она говорит: «Мервин, ты жив?! Но от тебя так долго не было ни строчки… Познакомься, это мой жених…» Он вслух рассмеялся — до того невероятной, нелепо невероятной представилась ему подобная ситуация. Не верить Джун — значит не верить самому себе…
Было еще совсем светло, когда Мервин миновал причалы пиктонского парома. Здесь начинался собственно город — надо было решать, что ему предпринять теперь. Еще далеко на подъезде к городу он представлял себе, как остановится в этом районе и продумает каждый свой последующий шаг. Но ничего такого не произошло — на него вдруг нашло какое-то затмение. Он перестал видеть другие машины, пешеходов — видел лишь руль, спидометр и клочок дороги перед радиатором! Еще какой-то шаг, еще один, последний шаг — и он увидит наконец Джун!
Полицейский-регулировщик, стоявший в этот час «пик» на одном из оживленных перекрестков, едва успел отскочить в сторону от машины Мервина и тем спас свою жизнь. Он тут же передал по радиотелефону всем своим коллегам, чтобы они задержали «холден-пикап» с мужчиной-водителем, который только что нарушил все правила движения и может стать причиной катастрофы: «То ли пьян, то ли наркотиков нажрался». Но «холден-пикап», чудом никого не задев, проскочил на предельной скорости малый тоннель перед Карори, свернул влево и исчез на верхней дороге.
Оторвав взгляд от дороги, Мервин поднял голову. Его машина стояла у ворот Джун.
Впервые оказалось, что перебраться в коляску с сиденья машины хлопотно и трудно. Когда же он очутился наконец на земле, им овладела такая слабость, что он какое-то время не мог сдвинуться с места. Разглядывая ворота, деревья за ними, он собрался наконец с силами и поехал в коляске по дорожке в глубь сада.
Все здесь было как прежде: чистота, уют, спокойствие. Шелковистая трава, любовно подстриженные стены кустарника, размашисто вскинувшие ввысь ветви деревья-исполины. Возле беседки над ручьем Мервин остановился. Отсюда был виден дом, освещенный лучами заходящего солнца. Какой живой, какой теплый дом! Мервин взглянул на два больших центральных окна гостиной и вздрогнул: наглухо зашторенные, они были похожи на два страшных бельма. С сильно бьющимся сердцем Мервин торопливо подкатил к центральному входу и увидел на дверях небольшую табличку: «Сдается внаем».
Да, окландская телефонистка сказала правду. Как он раньше не понял, тишина, спокойствие этого сада, этого дома — спокойствие не жизни, а отсутствия жизни…
Да, окландская телефонистка сказала правду. Что же теперь делать? Как найти Джун? Где мадемуазель Дюраль, где Дэнис О'Брайен — где они все?
Откуда было Мервину знать, что сразу же по возвращении в Веллингтон (они вернулись почти одновременно) Шарлотта и Дэнис бросились по следам Джун, которая — увы! — безнадежно затерялась в Окланде. Возле беседки на обратном пути он обернулся — взглянул на дом в последний раз. Золотистые тона заката переплавились в багровые. «Горит!» — невольно вырвалось у Мервина, настолько сильна была иллюзия пожара. «Ну и пусть горит, — тут же подумал он. — Все равно это уже не дом, а пепелище».
Спустя четверть часа Мервин поставил свой «холден» у нортлэндской почты, прямо против жилого дома пожарной команды. Подкатив коляску к телефону-автомату, он быстро разыскал в объемистом справочнике номер Дэниса О'Брайена. Когда после одного-двух гудков в трубке раздался чуть хрипловатый голос Дэниса, Мервин едва не задохнулся от радости. Однако радость тут же сменилась горечью досады. Это был голос Дэниса, но записанный на магнитофонную пленку:
— Здравствуйте! Здравствуйте! Я — Дэнис О'Брайен. Я — Дэнис О'Брайен. Я нахожусь с выставкой своих картин в Европе… Нахожусь с выставкой своих картин в Европе. Возвращаюсь в Веллингтон в канун рождества — двадцать четвертого декабря. Если хотите что-нибудь передать, диктуйте сразу после того, как смолкнет мой голос… смолкнет мой голос.
— Дядя Дэнис! — прокричал в трубку Мервин. — Говорит Мервин! В тот же день, как вернетесь, позвоните мне в Окланд домой или в Ассоциацию ветеранов. Буду очень ждать. Буду очень ждать!
«Я и сам позвоню ему двадцать четвертого», — подумал он и положил трубку. Устало закрыв глаза, посидел с минуту, потом повернулся и въехал в помещение почты.
— Что так поздно трудимся? — крикнул он с порога дурнушке Стелле, сидевшей за конторкой.
Она подняла голову, взглянула на Мервина и просияла.
— Мервин! — радостно воскликнула она. — Мервин!
— Привет, Стелла, — проговорил он так, как если бы они виделись вчера. — Как справляется с реками писем почта Ее Величества?
— Мервин! — еще раз проговорила девушка, с восторгом и состраданием разглядывая его, не отваживаясь спросить, почему он на коляске.
— Скажи, Стелла, за это время писем на мое имя не приходило?
— Нет, Мервин.
— И никто меня не спрашивал — дома или здесь?
Девушка вспомнила красотку, которая пожаловала как-то сюда. «А почему я, собственно, должна помнить, спрашивали его или нет?» — подумала она.
— Никто, — сухо ответила она.
— Ладно, — сказал Мервин, выкатывая коляску на улицу.
«Может быть, заглянуть в свой бывший дом?» — подумал он. И тут же решил, что делать этого не стоит, хотя бы по одному тому, что ему вовсе не хотелось выслушивать соболезнования посторонних людей.
Во дворе дома пожарников две женщины развешивали белье. Они видели, как к почте подъехала машина, как какой-то мужчина выкатился из нее на коляске, как он звонил сначала по телефону, а потом заглянул на почту.
— Похоже на то, что это тот самый парень, что жил в нашем доме, — сказала худая белая женщина, следя за тем, как мужчина вкатывал коляску в «холден». — Тот, у которого отец погиб на пожаре.
— Мервин? — спросила маорийка. — Жаль, отсюда плохо видно лицо. Только если это Мервин, то почему он в коляске? И откуда у него такой автомобиль? Нет, непохоже, совсем непохоже!..
— Мы у дурнушки Стеллы узнаем, — сказала белая женщина. — Уж она-то, наверно помнит этого Мервина!..
— Еще бы ей не помнить такого парня! — воскликнула маорийка. — Да она сохла по нему не один год, чтоб мне лопнуть на этом самом месте, как мыльный пузырь!
— Теперь и я, кажется, вспомнила. Ведь это он с богатой пакеха из Карори бегал? Собака еще у него препротивная была — такса не такса, бульдог не бульдог. Плюгавая и злющая…
— Бегал, бегал, да и убежал во Вьетнам! — заметила маорийка…
— Ладно, подождем. Сейчас Стелла заявится. Все и прояснится…
Ночь Мервин провел в «холдене». Не спалось. Мимо машины то и дело проходили, обнявшись или держась за руки, парочки — набережная была любимым местом встреч и прогулок. На причале у морского вокзала стоял английский теплоход. Все палубы его были расцвечены иллюминацией. Начались праздничные туристические круизы.
Вокруг «холдена» крутился какой-то пес. Низенький, с длинной мордой и отвислыми чуть не до самой земли ушами. Он добродушно вилял обрубком хвоста. Мервин тихонько позвал его:
— Иди сюда, пес!
Но, как только Мервин протянул к окну руку, намереваясь погладить пса, тот отскочил в сторону, стал лаять. Кто-то прикрикнул на него из темноты, и пес убежал на голос хозяина. «Гюйс, где ты сейчас, мой славный малыш? — подумал Мервин. — Наверно, забыл меня совсем?» Он представил себе Гюйса на сиденье рядом с собой — черно-белый живой комочек норовил дотянуться до окна, настораживал уши, тыкался мокрым носом в ладонь. Сразу стало веселее, уютнее…
В первый же вечер по возвращении в Окланд Мервин попал на традиционный ежегодный обед Ассоциации ветеранов.
— У нас здесь по-солдатски, по-простецки. — Увидев, что он одиноко сидит в коляске в стороне от всех, к нему подошел мужчина средних лет. — Вы что пьете?
— Все, — коротко ответил Мервин.
Через минуту мужчина появился с двумя стаканами, в которых лежало по куску льда. Под мышкой он держал бутылку «Джони Уокера». Налив стаканы почти до краев, он протянул один Мервину, приподнял свой и с коротким возгласом:
«Счастливого рождества!» — выпил его до дна. Закусив куском индейки, представился:
— Рэй Тэйлор, капрал, Вьетнам, ранение в ногу и дважды в грудь.
— Благодарю, — сказал Мервин. — И давно оттуда?
— Полтора года.
Рядом с ним появилась стройная шатенка, синеглазая, ярко накрашенная. Поцеловала Тэйлора в щеку, взяла под руку.
— Тина, моя невеста, — представил ее тот. — А это парень, о котором нам с тобой говорили.
Тина молча оглядела Мервина. Он хотел спросить, кто и что о нем говорил, но не успел.
— Вечная невеста, — сказала она, невесело улыбаясь. — До его поездки во Вьетнам, во время и после я все еще его невеста…
— А что? — засмеялся Тэйлор. — По-моему, отличное состояние. Как у астронавта невесомость!
Тина взяла у него пустой стакан, налила немного виски, выпила с отвращением.
— Вот всегда так. — Тэйлор состроил гримасу. — Пьет как отраву, смотреть тошно.
— Только первые три, — запротестовала девушка, наливая себе еще. — Только первые три…
— Ладно уж, — примирительно сказал Тэйлор. — Пойду принесу жратву.
— Мистер Тэйлор… — Мервин отхлебнул виски. — Он где-нибудь служит? Или у него свой бизнес?
— Мистер Тэйлор служит?! — удивленно переспросила Тина, и по ее тону Мервин понял, насколько смешным показался ей его вопрос. — Мистер Тэйлор…
— Я здесь, здесь, — проговорил тот, протягивая Тине и Мервину тарелки с сандвичами. — О чем идет речь?
— Он спрашивает, не служишь ли ты? — сказала Типа.
— Ах это! — Тэйлор махнул рукой. — Слушай, нет возражений называть друг друга по имени? Так вот, дорогой Мервин, я служу — преданно и беззаветно — лошадям!
— Да, Рэй отслужил ее величеству королеве и теперь служит ее величеству лошади, — сказала Тина. — И служит воистину преданно!
— Она ревнует меня к лошадям, — проговорил Тэйлор. — А лошади эти кормят и меня и ее. И даже поят. И даже счета на бриллианты, которые моя невеста носит на пальчиках, в ушах и на шее, оплачивают без особых возражений. Ты когда-нибудь на скачках играл, Мервин?
— Нет, — признался тот. — Был раза два еще ребенком с отцом на ипподромах. Вот и все мое знакомство со скачками.
— Быть этого не может! — вскричал Тэйлор. И тут же понизил голос почти до шепота: — Считай, что тебе фантастически повезло. Я, Рэй Тэйлор, посвящу тебя во все тонкости и хитрости скачек! За один день ты сможешь выиграть тысячу, пять, десять тысяч долларов!
— Но могу и проиграть, — возразил Мервин.
— Проигрывают идиоты и невежды! В скачках, как и в любом другом бизнесе, только прирожденный олух будет делать ставку в надежде на одно везение. Великая наука и тяжкий труд — вот что такое скачки!
— А почему именно меня решил ты посвятить в эту великую науку? — Мервин улыбнулся.
— Почему тебя? — переспросил Тэйлор, жуя сандвич. — Хотя бы потому, что ты прошел сквозь тот же вьетнамский ад, что и я! И потом… ты веришь в мужскую дружбу с первого взгляда? Не в любовь к женщине — это гроша ломаного не стоит! Нет, именно в мужскую дружбу?
— Не знаю, — сказал Мервин.
— За дружбу ветеранов! — Тэйлор поднял свой стакан, посмотрел в глаза Мервину.
В половине одиннадцатого они перебрались в один из портовых ресторанов. Свободных столиков не было. Но новые знакомые Мервина знали здесь всех, и спустя несколько минут они уже сидели в отдельном кабинете. Ни есть, ни пить никому не хотелось. Однако блюда сменялись блюдами и вина винами.
Вопреки правилам официант принес бутылки коннектикутского кукурузного виски «Бурбон», лондонского джина, окландской водки «Борзой». «Вообще-то крепкие напитки подаются только в баре», — улыбнулся он, подхватил брошенную Тэйлором пятидолларовую бумажку, поклонился, исчез.
Рэй пьяно улыбался, цедил «Бурбон» на льду, лениво заедал жирными устрицами.
— Мервин, ну почему ты не ухаживаешь за моей невестой? — капризно спрашивал он, выдавливая сок из ломтика лимона на устрицу и ловко подхватывая ее деревянной палочкой. — Тина обожает мужское внимание!
Синие глаза Тины стали почти черными, на бледной коже шеи проступила нежно-голубая жилка. Мервин сосредоточенно изучал содержимое своего стакана. Ему казалось, что он сидит в этом ресторане целую вечность. Этот Рэй, эта Тина — кто они, откуда? Не все ли равно…
На эстраде выступала аргентинская труппа. Дородная певица закатывала глаза, горячо шептала в микрофон о бурных ласках южанок. Ритмичные танцоры — «прямые наследники братьев Александер» — исполняли свои номера старательно и бесталанно. Потом появился пожилой жонглер в потертом трико. Завершив кое-как несложные манипуляции с булавами и мячом, он трижды безуспешно пытался удержать на лбу шпагу, на острие которой находилась вращавшаяся тарелка со стаканом воды. Так и не добившись успеха, он удалился, беспомощно улыбаясь и кланяясь. Публика проводила его дружными аплодисментами.
— Седины жалеют! — неодобрительно поморщился Тэйлор. — А зря, клянусь святым Николасом, зря! Высшим проявлением гуманности было бы усыплять всех старше пятидесяти — можно даже с почестями. Столько людей стало на земле, что и молодым негде повернуться!
— А когда тебе самому исполнится пятьдесят, — с неприязнью сказал Мервин, — и тебя тоже усыпят, это будет гуманно?
— Ну, пока мне исполнится пятьдесят, закон об усыплении можно будет отменить! — Тэйлор захохотал.
— Рэй бескорыстно любит на этом свете лишь одного человека — себя! — без тени улыбки объяснила Мервину Тина,
— Ты забыла лошадей! — смеясь, воскликнул Рэй. — Ты забыла лошадей!
Когда Тина и Мервин привезли уснувшего еще за столом Рэя к нему домой, небо заметно посветлело. Дом достался Тэйлору по наследству: довольно просторный особняк с двумя спальнями, гостиной, кабинетом и комнатой для гостей.
Тина с трудом втащила Рэя на второй этаж, уложила на кровать. Спустившись вниз, она, тяжело дыша, бросилась в кресло.
— До чего он тяжел, когда пьян, — пробормотала она. — Разве разденешь такую тушу? В чем есть валится на покрывало и сразу начинает храпеть.
Она ушла в ванную комнату, а Мервин, насыпав из мешка, стоявшего у входа в кухню, древесного угля в камин, поджег тонко наструганные сухие дощечки. «Камин в Окланде — какая блажь! — усмехнулся он. — Здесь и в самый разгар зимы, в конце июня, пятнадцать градусов тепла, прохладнее не бывает». И все же было приятно сидеть у этого неяркого огня, ворошить щипцами угли.
Мервин задремал…
Когда он открыл глаза, в доме стояла сонная, безмятежная тишина. В ярде от него на диване сидела Тина. Она поджала под себя ноги, медленно расчесывала влажные густые каштановые волосы. Капли воды блестели на лбу и щеках девушки. На ней был прозрачный утренний халатик. Он был распахнут, и Мервин разглядывал тело Тины, не чувствуя ни стеснения, ни неловкости. Мервин искренне любовался ею, как любовался бы талантливой скульптурой в галерее.
— Мервин, хочешь лечь со мною в постель? Сейчас?
— Как? Ты что?
— Очень просто: раздеться и лечь. Неужели непонятно?
— А как же… Рэй?
— А что Рэй? — Она вышла на кухню и тотчас вернулась с бутылкой джина, тоником и двумя стаканами. — Что Рэй? Все его друзья перебывали в моей постели. Друзья и компаньоны по бизнесу. Он сам толкает меня на это…
— Он толкает?
— Да, он. Пятый год он держит меня на положении полужены, полурабыни. Ему так удобно. Я служу приманкой для всей этой… для всех этих джентльменов. А у Рэя Тэйлора передо мной никаких обязательств.
— Разве Рэй тебя не любит? — спросил Мервин.
— Любит, наверно, — с горечью ответила Тина. — И ревнует как сумасшедший. Но беда всех ревнивцев в том, что им, как правило, попадаются вольнолюбивые и предприимчивые женщины…
— Тина, — спросил Мервин минуту спустя. — Зачем я вдруг понадобился Рэю Тэйлору?
— Ты? — Она колебалась секунду-другую. — Предприятие Рэя, его любимые лошадки, игра на скачках — все это на грани риска. А ты — отличная гарантия добропорядочности в глазах закона. Бескорыстный безногий герой Вьетнама…
Мервин молчал. Она подошла к нему, обняла за плечи.
— Ты не обижайся. Я знаю Рэя и могу сказать, что ты ему по-настоящему понравился. Он игрок, шулер, подлец — это так. Но, если кто пришелся ему по душе, он тому и душу отдаст.
— Я не обиделся. — Мёрвин тоже выпил, тут же налил еще. — В джунглях я каждый день ставил жизнь на кон. Так почему теперь не поставить на лошадей?
С того утра для Мервина началась странная жизнь. В половине девятого его разбудил Тэйлор.
— На первый раз сделаем скидку на знакомство, — сказал он. — Обычно в восемь я уже полностью готов к драке за доллары. — Он улыбнулся одними губами.
Мервин потянулся было к бутылке джина, но Тэйлор перехватил его руку.
— Если хочешь быть со мной в бизнесе, — медленно проговорил он, — запомни одно из главных правил: лошадь, как и собака, не выносит запаха алкоголя. А потому будем пить вечером и ночью. Утром и днем — абсолютный «сухой закон».
— А я читал где-то о лошадях и собаках, которые не прочь пропустить стаканчик…
— Они такие же, если не большие, выродки среди зверей, как совершенные трезвенники среди людей, — сказал Тэйлор.
Мервин проглотил, давясь и охая, три ложки соли «Ено». За завтраком он ни к чему не притронулся, молча пил чай, изредка поглядывая на Тэйлора. Тот ел за двоих, делал пометки на каких-то бумагах, разговаривал с кем-то по телефону, который Тина подкатила на тележке вместе с беконом, джемом, корнфлексом. Тех, кому Тэйлор звонил, он называл только по кличкам. И сами разговоры были совершенно непонятны Мервину — он никогда раньше не слышал этого арго: «съел два хвоста», «ущемил ноздрю», «стер подкову наизнанку»…
После завтрака Тэйлор пригласил Мервина в кабинет. Усевшись за уютный черного дерева письменный стол, Рэй нажал невидимую со стороны кнопку. Висевшая за его спиной старинная линогравюра С. Баррода «Маорийский вождь Рангихайета» медленно поползла к окну. В открывшейся за ней нише сверкнула выкрашенная в ядовито-красный цвет дверца несгораемого шкафа. Тэйлор нажал другую кнопку — дверца бесшумно распахнулась. Мервин увидел пять секций, каждая из которых была помечена прописной буквой: А, В, С, Д, Е.
— Искусство делать деньги на скачках покоится на пяти китах, — пояснил Тэйлор. — Эти киты — лошадь, ее владелец, жокей, тренер, трек. Казалось бы, куда как просто: собери немного сведений по каждому из компонентов и беги к кассам ипподромов, набивай карманы монетами. Святые заблуждения! И именно за них сотни тысяч простаков в слепой надежде на шальной выигрыш расплачиваются красивыми бумажками, которые неизменно перекочевывают на счета немногих избранных и посвященных. Хочешь — пример?
— Жокеи! — воскликнул Мервин. — Они и есть главный кит!
— На скачках горячиться позволено только лошади, и то лишь в правильно выбранный момент, — сдержанно улыбнулся Тэйлор. — Все киты предельно важны. Но, если хочешь, взгляни в мой микроскоп на жокеев.
Повинуясь электронной команде, секция «С» выкатилась на выдвинувшихся рельсиках на столик.
— Эта картотека досталась мне по наследству, — проговорил Тэйлор, любовно поглаживая металлический ящик. — Понятная вещь, ее надо все время обновлять. Жокеи, жокеи… Кстати, самый короткий век из этих пяти китов у них и у лошадей. Итак, жокеев, представляющих реальный интерес, сто девяносто. Беру наугад любое досье. Ага, Герард из Вангануи. Возраст, рост, внешние данные, семья… Все это понятно и лежит, скажем, на поверхности. За такие сведения никто и цента не даст. Как ты думаешь, сколько мне предлагают за картотеку?
— Угадывать не берусь. — Мервин пожал плечами.
— И правильно делаешь! — воскликнул Тэйлор. — Все равно не угадаешь. Тридцать тысяч, неплохо, а? Но я ее и за миллион не уступлю. В чем же заключается тайна будущих дивидендов? Пожалуйста: «Герард за час до старта может сбросить около шести фунтов веса — со скакалкой». Значит, может! Но станет ли? И именно перед нужным мне заездом? Еще: «Теряет самообладание исключительно редко». Следовательно, перед нами проблема: есть ли смысл заставить его сделать это? Если есть, то кто, когда и как это осуществит: «случайный» зритель, который бросит ему в лицо перед заездом полдюжины тухлых яиц, или другой жокей, который в самый разгар скачки притрет его к барьеру? Сколько будет стоить тот или другой вариант? Еще: «Возможны деловые компромиссы». Вот это едва ли не решающее! С Герардом из Вангануи можно «седлать варианты», или, иначе говоря, определить исход заезда. Еще…
— Стоп! — остановил его Мервин. — Принцип понятен. Я думаю, вести регулярно эту картотеку адски трудно.
— Нелегко, — кивнул Тэйлор. — Более того, одному это просто не под силу. У меня есть люди во всех городах страны. Каждый пишет мне не менее одного письма в неделю: «Сегодня в Нью-Плимуте прошел сильный дождь. Состояние трека в воскресенье будет среднее, ближе к тяжелому, точь-в-точь как в прошлогодний Осенний Гандикап в Авапуни»; «Тренер Джэк Кувалда из Нельсона вчера обмолвился, что его фаворитка Донна Пари вновь вошла в полосу черной хандры»; «Владелец лучшей конюшни в Тимару только что продал Черного Принца американской фирме «Флайинг Пегасес»… За каждое письмо я плачу доллар. Десять писем — десять долларов. Обработку всех материалов и ведение секций мы делим с Тиной. Хочешь взять на себя для начала секцию «В» — владельцев лошадей?
В десять Рэй и Мервин были уже у Джонатана Льюэна, владельца небольшой конюшни в одном из юго-восточных пригородов Окланда. Тина осталась дома: ей нужно было принять двух жокеев из Крайстчерча, кроме того, около одиннадцати должен был звонить председатель комитета конного аукциона Брисбейна.
Тэйлор и Льюэн были старыми приятелями: когда-то вместе учились в университете, вместе заседали в советах благотворительных обществ, встречались в клубах. Инициатором предстоявшего разговора был Льюэн. Он собирался купить молодую кобылу Принцессу Ли из знаменитого клана, основоположницей которого была импортированная из Бостона несравненная Спионетта. Нужна была квалифицированная консультация. И лучшего эксперта, чем Тэйлор, сыскать было бы трудно. Льюэн знал, что гонорар Рэя за подобного рода совет составит не менее трехсот долларов, но он шел на это: в случае удачи сделка сулила обернуться устойчивыми, высокими дивидендами.
Рэй представил Джонатану Мервина. После традиционной чашки чая все трое бегло осмотрели конюшни и засели за карточки, которые привез Рэй. «Золотой пасьянс», — думал Мервин, глядя на разложенные на столе подробные записи о семействе Спионетты и стараясь не пропустить ни одной детали из беседы специалистов.
Картотека хранила такие записи, что даже Джонатан несколько раз не удержался и хмыкнул от удивления, добавив: «Любопытно! Весьма любопытно!» Оказывается, многие члены клана были реэкспортированы в Соединенные Штаты, и, как правило, за очень высокие цены. Лошади обладали феноменальным упорством. Жеребец Форт Хаген, участвуя в борьбе за Кубок столетия провинции Отаго, пришел к финишу первым и тут же, сделав несколько шагов, упал. Ветеринар извлек из правого переднего копыта загнанный чьей-то опытной рукой двухдюймовый металлический шип.
Кроме упорства, у всех отпрысков семейства Спионетты было еще два замечательных свойства: неодолимая жажда самоутверждения и невосприимчивость к болезням. Мерин Тимор во время весенних скачек на приз Больших Дубов в Гисборне исподтишка так укусил обошедшую его было лошадь, что она сошла с дистанции. Потомки Спионетты, словно хранимые волшебным заклятием, не знали ни серьезных, ни даже самых легких заболеваний. «На этих ни гроша не заработаешь», — ворчали ветеринары.
Были, однако, у представителей клана и негативные качества: прежде всего их капризы. То они вдруг отказывались от пищи, то не принимали жокеев, то бунтовали против соседей.
После вкусного и сытного обеда в «Пицца Рома» Рэй и Мервин отправились на закрытый ипподром крупнейшего коннозаводчика северо-восточных заливов Оливера Дженкинса. Сам хозяин постоянно жил в Лондоне. Его управляющий Дерек Аристиади показался Мервину славным, простодушным парнем.
— Этот милый простачок, имея три собственных дома и полдюжины лимузинов, преспокойно упрятал вполне еще здоровых родителей в инвалидный дом! — заметил Тэйлор, когда они остались вдвоем. — Будь мои папочка и мамочка у меня на иждивении, я наверняка поступил бы так же. Но ведь я не корчу из себя святого!
В последующие полчаса Мервин понял, что Тэйлор приезжал в конюшни Дженкинса отнюдь не для переговоров с управляющим о покупке перспективных двухлеток. Ему нужно было встретиться с глазу на глаз со знаменитым жокеем Брусом Кейптоном, которого накануне всех крупных состязаний Аристиади держал практически под домашним арестом. Ничего не поделаешь — контракт. И Рэй добился своего. Он и Брус лишь обменялись рукопожатием, перебросились, как показалось Мервину, несколькими ничего не значащими фразами. Но по тому, как весело Тэйлор на обратном пути в город напевал привязавшийся к нему мотивчик, было ясно, что съездили они не зря.
Неожиданно Рэй попросил Мервина остановиться у невзрачной бензозаправочной станции перед въездом в Окланд.
— Но у нас еще больше полбака, — удивился Мервин. — И табличка висит: «Закрыто».
Тэйлор приложил палец к губам, подмигнул, вошел в здание станции через боковую дверь из помещавшейся под навесом ремонтной мастерской. Он отсутствовал минут десять. Потом быстро вышел через ту же дверь, торопливо вскочил в машину, бросил тихо:
— Поехали.
Мервин заметил, что в полутемной мастерской появился сутулый седобородый старик в очках.
— Встречался с Санта-Клаусом? — спросил он Тэйлора минуту спустя.
— Ты никогда не был столь близок к истине! — воскликнул тот. — Через руки этого чудесного деда каждую неделю проходят десятки тысяч!
— Подпольный букмекер? — высказал предположение Мервин.
— Тс-с! — остановил его Тэйлор. — Наша демократия преследует подобного рода шалости более энергично, чем ты думаешь! — Он засмеялся, включил радио. Пел Фрэнк Синатра.
Вечером они опять были в том же ресторане, в том же кабинете. И так же вина сменялись винами, а блюда блюдами. Только теперь у всех был отменный аппетит, и вино пилось, как вода в пустыне. Раза два в кабинет заглядывали какие-то странные личности. Поздоровавшись с Тиной, они почтительно подходили к Тэйлору и с минуту о чем-то шептались. Уходили не прощаясь, внезапно, как и появлялись. Рэй делал какие-то заметки в своей записной книжке. Наконец сообщил, следя за тем, какую реакцию это вызовет:
— За сегодняшний день ты, Мервин, заработал четыреста двадцать долларов!
Мервин недоверчиво покачал головой.
— А вы с Тиной сколько? — наивно спросил он после паузы.
— Мы, конечно, несколько больше, — захлопнув записную книжку, Тэйлор положил ее во внутренний карман пиджака. — Но мы и в деле несколько дольше…
Мервин и раньше бывал на скачках. Но тогда он был лишь сторонним зевакой. Теперь было иначе — он и не ожидал, и представить себе не мог, что его в первое же посещение скачек с новыми друзьями вдруг захватит чувство собственника, владельца, хозяина. Это чувство появилось тогда, когда Рэй после самого начального заезда объявил:
— Поздравляю, наш Цезарь подарил нам девятьсот долларов.
Они сидели на почетных клубных местах — в глубоких, мягких креслах, под тентом, высоко над толпой. На маленьких боковых столиках было тесно от бутылок и закусок. И здесь, как в ресторане, какие-то личности в темных очках и неброской одежде появлялись за их креслами, шептались о чем-то с Рэем, тут же исчезали.
Был теплый, солнечный день, на редкость тихий, почти безветренный. Со своего места Мервин видел весь ипподром. Его поразила пестрота красок: костюмы публики, шапочки и курточки жокеев, лоснящиеся бока лошадей, автомобили на фоне зеленых газонов.
Но вот распахнулись створки стартовых загонов, и лавина четвероногих красавцев вынеслась на дорожку. Трибуны ахнули, загудели и смолкли. Все головы, как у военных во время торжественного марша, повернулись в одну сторону, глаза и бинокли стали ловить своих фаворитов, следить за чужими, выискивать «темных».
Едва слышно гудела земля под копытами далеко скакавших лошадей. И гудение это, поначалу слабое, становилось с каждой секундой громче. И вот уже гул, гром и грохот захлестнули ипподром. Крики радости и вопли отчаяния слились воедино. Заглушая все и всех, наваливался, рос, ширился грозный победный топот.
Мервин смотрел на распластанных в самозабвенном, бешеном беге лошадей и думал о том, как прекрасны, разумны эти животные!..
Потянулись дни, похожие один на другой. Постепенно Мервин втягивался в дело. Он уже знал многих владельцев конюшен, тренеров, жокеев. Большую часть времени проводил с Тиной и Рэем, к себе заглядывал лишь раз-другой в неделю. Лошади побаивались его коляски, и Мервин больно переживал это. Постепенно, правда, они привыкали, успокоенные его мягкостью, добротой.
Удивительно мудрыми, чуткими созданиями были эти лошади, чувствующие одинаково остро и ласку, и грубость, и притворное участие, и подлинную заботу. У них была своя жизнь — свои радости и огорчения, гордость, зависть, самолюбие и самопожертвование, чванство, преданность, предательство. Мервину захотелось даже перечитать свифтовское «Путешествие в страну гуигнгнмов», и он купил томик «Путешествий в некоторые отдаленные страны света Лемюэля Гулливера».
Тэйлор, глянув на обложку и полистав книгу, обронил:
— По чести сказать, я согласен со Свифтом. Благородные лошади в тысячу раз лучше гнусных иеху! Увы, эволюция пошла явно по неправильному руслу…
За несколько дней до рождества, когда выигрыш на скачках оказался особенно велик, они побывали в полудюжине злачных мест, перемешали шерри с коньяком и шампанское с «Бурбоном», охрипли от признания в бескорыстной и вечной дружбе. Мервин, который каждое утро теперь давал себе краткую клятву: «Не выпью больше ни глотка гибельной отравы — мужчина я или нет, в конце-то концов?» — вечером с фатализмом обреченного отмечал, что не пить он уже не может. Не может! Было позднее воскресное утро. Ни шума проезжающих машин, ни звука голосов прохожих, ни даже крика птиц в деревьях. Не спалось. Мервин скинул рубаху, майку. Душно. Жарко. Тина, оттащившая в верхнюю спальню Тэйлора, прошлась по гостиной, распахнула окна. Долго смотрела на неподвижные, безжизненно неподвижные воды залива. Спросила, не оборачиваясь:
— Выигрыш спать не дает? Или хмель?
— Ты же знаешь, к деньгам я безразличен.
— Пока они есть, — ехидно протянула она. — А к выпивке?
— Нет, — тоскливо ответил он. Она подошла к нему, держа в руках два стакана, в которых были лед и виски.
— Ну как, хочешь сегодня со мной в постель, глупый Мервин?
— Ты знаешь, вот что я хотел тебе сказать, — проговорил он прерывистым от нахлынувшего на него вдруг желания голосом. — Я не должен… я н-не могу… Я люблю дру-гую… — Он с трудом увернулся от губ Тины. Стакан выскользнул из ее рук, покатился беззвучно по ковру.
— Ради Христа, прости! — пробормотал Мервин, сделал большой глоток, дрожа словно от холода. — Я знаю, это может быть смешно, но не могу!
— Да, ты смешон, смешон, смешон! — заговорила вдруг она. И хотя говорила она тихо, едва слышно, Мервин удивился, сколько злости смогла вложить она в свои слова. — Нет у тебя никакой любви. Нет, и быть не может! Да и кому ты нужен, обрубок чумазый? Кому?! Тебя и за деньги-то не всякая примет! Любовь — что ты выдумал, дурак? Где ты видел ее? На экранах? В бестселлерах? Рэя боишься, деньги потерять боишься— так и скажи! Любовь у него!
Мервин онемел от обиды. Но состояние это длилось очень недолго. Невидимый мостик возник между тем, что случилось только что, и тем, что было тогда, в Бангкоке. Как же он не извлек урока из однажды происшедшего?! Нельзя касаться самого больного, самого глубоко запрятанного и вместе с тем как легкоранимого чувства — жажды быть любимой, а значит, быть нужной, необходимой, единственной, которое в каждой женщине рождается и умирает лишь вместе с ней!
И тут Мервин почувствовал на своей руке слезы. Девушка прикоснулась к ней губами, прошептала:
— Прости ты меня, шлюху окаянную! От обиды разум теряю, хоть обижаться-то и не на что. Поверь, иногда так ласки хочется — иной собаке завидую. Остановлюсь и смотрю, как ее хозяин гладит и что-то нежное приговаривает. Ты забудь, пожалуйста, забудь, что я тебе тут наговорила… Мервин гладил ее щеки, утирал слезы, которые все текли и текли. Она смотрела на него сквозь эти слезы, целовала его в лоб, повторяла изумленно:
— Ты такой добрый, такой чистый! Такой чистый…
Она исподлобья наблюдала за соперницей из своего угла ринга. Мельбурнская Тумба церемонно раскланивалась, кокетливо щурила в улыбке глаза, легонько ударяя себя пальцами по воинственно торчавшим грудям. Кровавая Джуди смотрела на все эти отработанные перед зеркалом жесты и с удивлением ощущала, что все ее существо медленно наполняется тяжелой, холодной ненавистью. Не будоражащей мозг веселой злостью, без которой нет настоящей победы в спорте, — нет, именно ненавистью. Такого раньше не было. Но если бы она попыталась найти причины этой ненависти, то она бы поняла: ей, Кровавой Джуди, впервые пришлось уступить требованиям антрепренеров — борьба должна идти на равных, хотя бы до девятой минуты. Публика настолько привыкла к победам Джуди, что возникла реальная опасность потерять кассовые сборы. Но раздумывать над тем, что происходило с ней за последнее время, Кровавая Джуди себе запрещала. Она поправила черную маску, в которой сегодня выступала, и снова впилась глазами в Тумбу.
Окландский выставочный зал сдержанно шумел. Впечатление было такое, что шум этот издавал горящий бикфордов шнур: еще мгновение — огонь по шнуру подбежит к заряду и громыхнет взрыв. Мельбурнская Тумба и Кровавая Джуди вышли в центр ринга к судье. Он осмотрел ладони соперниц, попросил поднять ступни и показать борцовки. В памяти всех любителей этого вида спорта был жив трагический исход матча между Гавайской Торпедой и Юкатанской Буйволицей. Обезумев от болевого приема, мексиканка сумела вытащить из ботинка запрятанную там длинную острую иглу и вонзила ее в сердце островитянки. Та умерла мгновенно, с победной улыбкой на губах.
Кровавая Джуди рассеянно скользнула взглядом по первым рядам, едва заметно кивнула Большому Дику и массажистке, заняла боевую стойку. Испарина, которую она увидела на лбу австралийки, ее вымученная улыбка приятно щекотали самолюбие. Этого раньше с Кровавой Джуди тоже не бывало. Она невольно нахмурилась, тряхнула головой. Прозвучал гонг, и она почти сразу захватила голову Мельбурнской Тумбы в «замок». Иногда чуть-чуть расслабляя руки, она кружилась по рингу, громко шепча в ухо соперницы: «Тебе осталось шлепать пятками по рингу меньше девяти минут!» Кровавая Джуди знала, что подпольные букмекеры уже прекратили принимать деньги, что Большой Дик сделал крупные ставки: «На десятой минуте Тумбу унесут санитары!»
…В тот вечер Мервин, Рэй и Тина попали в Окладский выставочный зал случайно. Было двадцать третье декабря. Они поставили довольно большие суммы денег на «своих» лошадок в Сиднейском Гандикапе, на данидинских и веллингтонских скачках, на рысистых состязаниях в Перте. Больше или меньше — им везде везло. Мервин даже сказал, что в своей теории Рэй упускает шестого кита — Удачу. «Удача, — возразил ему Тэйлор, — слепа лишь тогда, когда человек пассивен. В девяноста же девяти случаях она обладает острейшим зрением, и глаза ее — знание и труд».
Завершив дела, они на славу пообедали в «Сазерн Пасифик» и по обыкновению пустились в плавание по морю страстей человеческих. В дешевенькой стриптизной Рэй неожиданно захмелел, сильнее и раньше обычного. И все-таки после стриптизной они заскочили на полчаса в Клуб ветеранов, где Тэйлор затащил их в один из бильярдных залов. Хотя кий совершенно его не слушался, он навязал игру маркеру и в первой же партии проиграл полсотни долларов. Тина почти насильно увела его на улицу.
— Вы знаете, друзья, куда нам теперь пора? — воскликнул Рэй, посмотрев на часы и словно протрезвев. — В Выставочный зал! Сейчас там начнется такое — трудно себе даже представить!
— Ты как хочешь, а я не поеду! — сказал Мервин. — Смотреть эти заранее отрепетированные поединки?
— Выступает Кровавая Джуди! — возразил Тэйлор. — Ты ее когда-нибудь видел на ринге?
— Нет. И не испытываю ни малейшего желания. Я устал и хочу домой. Имею я право на такое желание?
Хотя Мервин и был изрядно пьян, он помнил, что в канун рождества ему может позвонить дядя Дэнис. А дядя Дэнис — верная ниточка к Джун.
— Заедем на полчаса, — примирительно предложила Тина. Шепнула: — Не бросишь же ты меня с ним здесь одну?
Мервин неохотно согласился.
В зале они появились, когда схватка между Кровавой Джуди и Мельбурнской Тумбой уже началось. Сели в первом ряду, чуть сбоку от столика судей. Мервин поставил свою коляску в довольно широком проходе. Голова его находилась почти вровень с полом ринга, и он долго наблюдал за ногами спортсменок. Одни, затянутые в черные трико, ни секунды не стояли на месте, перемещались то влево, то вправо. Изящные, легкие, они, казалось, вовсе не напрягались — не работали, а танцевали. Другие — литые, мускулистые — были похожи на могучие столбы, врытые в пол. Тем большее удивление вызывало, когда они вдруг начинали суетливо дергаться, неуклюже подскакивать, каждый раз пытаясь поспеть за теми, в черном трико, и каждый раз отставая…
Сейчас Кровавая Джуди стояла к Мервину спиной. Он посмотрел на лицо австралийки и подумал, что так беззвучно и бесслезно плакать ей придется до конца поединка: слишком велико было преимущество ее соперницы. Он и раньше читал раза два безудержные — так ему показалось — похвалы «безупречной и вдохновенной технике» Кровавой Джуди. И то, что она в маске, и газетные оды ее мастерству он расценивал как обычную рекламу. Теперь же он увидел, что это не так, реклама здесь ни при чем, перед ним, пожалуй, феномен…
В это самое мгновение Кровавая Джуди легко провела очередной бросок через бедро и, пока Мельбурнская Тумба поднималась с пола, посмотрела Мервину прямо в глаза. Длилось это секунду, но он замер от ее взгляда сквозь прорези в маске, не смея ни дышать, ни думать. Поединок возобновился. Мервин не спускал глаз с Кровавой Джуди. И она почувствовала его взгляд, отпустила соперницу и повернулась к Мервину, подойдя к канату. Не понимая, почему внезапно прекратился бой, публика подняла дикий шум. Крики, свист, топот ног, вой рожков, пулеметный стук трещоток подняли на ноги самых азартных, испуганных возможным проигрышем. По проходу к рингу уже бежали полицейские.
И тут Мельбурнская Тумба совершила роковую ошибку. Она решила, что ее противница прекратила бой, истощив свои силы. Тумба обхватила Джуди со спины и попыталась повалить ее. Та легко вывернулась, но Тумба снова сделала попытку обхватить ее. В следующий момент произошло страшное: Кровавая Джуди вскинула Мельбурнскую Тумбу на плечо, пробежала с ней через весь ринг и швырнула ее за канат, в первые ряды. И столь велика была сила броска, что Тумба уже не смогла подняться. Четверо полицейских уложили ее на носилки и поволокли к выходу.
Зал обезумел от восторга. Но внезапно наступила полная тишина. И в этой, такой необычной здесь тишине Кровавая Джуди перепрыгнула через канаты и оказалась у инвалидной коляски. Сдернув с лица маску, она опустилась перед коляской на колени, взяла руку сидевшего в ней и стала ее то целовать, то прижимать к своим мокрым глазам. И весь огромный зал молча смотрел на застывшего как изваяние смуглого юношу-инвалида в коляске и на плачущую девушку в черном трико.
Некоторые, кому было плохо видно, спрашивали шепотом стоявших впереди: «В чем дело? Что случилось?» Толпа отвечала молчанием…
…Посмотрев на въехавшую в комнату коляску, Гюйс подошел к ней, недоверчиво обнюхал. Поднял морду, увидел Мервина и обмер. И вдруг из его маленькой груди вырвался такой тоскливый стон, что Мервину и Джун стало жутко. Ширин тоже попыталась было приблизиться к Мервину, но Гюйс чуть не вцепился ей в горло: ну, конечно же, это его хозяин!
— Ты, может быть, хочешь выпить, Мерв? — спросила Джун, подкатывая к нему передвижной бар-холодильник.
— А ты?
— Я? — Она отвела глаза. Наконец решилась: — Тебе я могу оказать… Понимаешь, в день матча я всегда на очень сильной дозе допинга…
— Наркотик, — воскликнул Мервин. Она молчала довольно долго, не глядя на Мервина.
— Неужели ты думаешь, что хоть один профессионал смог бы работать без этого? Даже самый сильный, самый выносливый?
— Налей мне виски, Джун, — негромко попросил он.
Она внимательно следила за тем, как он, не отрываясь, выпил целый стакан золотистой жидкости.
— Пожалуй, выпью и я! — Джун налила себе виски, но, сделав глоток, отставила стакан в сторону. — Не могу…
Мервин ласково привлек ее к себе. Она встала на колени перед коляской, прижалась к нему грудью, вздрогнула, поцеловала его в щеку.
— Мы изменились за это время, не правда ли, Мерв? — тихо проговорила она. Он молча кивнул, усмехнулся.
— Ты помнишь, — продолжала Джун, — какая светлая, солнечная была у меня комната? У меня был целый мир, радостный и теплый, отец, друзья учили меня правде и справедливости. Но я никогда не знала и никто не учил меня тому, что у всего в жизни есть изнанка, что на каждый цветок приходится две выгребные ямы, на каждую добродетель — сто пороков, а на каждого пророка — миллион хулителей. И когда я осталась одна, я чуть сразу не захлебнулась в грязи. Я выжила, но какой ценой! Мог ли ты себе представить, что я скажу хоть слово неправды? А теперь я научилась лгать — лгать продуманно, изощренно. Лгу из-за денег — репортерам, тренерам, антрепренерам, публике… И вот у меня есть все — и ничего нет. Ничего настоящего, такого, чем я дорожила бы, что я берегла бы…
Джун выбежала в соседнюю комнату, захлопнула дверь, повернула ключ в замке. Мервин услышал сдавленные рыдания, потом они смолкли. Когда она через несколько минут снова появилась в гостиной, лицо ее было сильно напудрено, на губах — грустная улыбка.
— Знаешь, что было настоящим? Ожидание тебя. Без этого, клянусь богом, я бы не выжила!
Мервин гладил рукою лицо, волосы Джун.
— Я тоже жил надеждой увидеть тебя, — сказал он. — У человека должна быть хоть маленькая надежда — без нее в нем все угасает, все человеческое…
В Сайгоне я лежал в госпитале со славным парнем-американцем. Его любимая поговорка была: «Умереть, как и родиться, надо вовремя». Я умирал уже сколько раз — и все, наверное, не вовремя. И самое страшное — страшнее всего было не наяву, а однажды во сне, в том же госпитале… Словно я сорвался с высокой скалы в пропасть и падаю, падаю в ледяную темноту. «Должен же быть когда-то конец!» — думаю я. И тут же слышу голос: «Бездна бездонна, и ты обречен падать в нее вечно…» Так уж устроен человек, что во всех подобных случаях он замахивается на небо, он задает вопрос богу: «За что меня, господи? Чем я хуже всех других грешников?» У меня никаких вопросов не возникло, я просто оцепенел во сне от ужаса…
— Да, падать не так страшно, когда ты знаешь, что обязательно поднимешься…
— Пусть даже необязательно. Но должно быть хоть немного надежды!.. Надежда — без нее угасает человек…
Он глотнул виски, запил тоником, вздохнул. Засмеялся отрывисто, глухо. И такое горькое, такое пасмурно-горькое выражение появилось в его глазах, что Джун тоскливо поежилась…
— Удивительно, — проговорил Мервин, — до чего же человеку хочется верить, что он кому-то нужен на этом бестолковом, враждебном свете! Нужен бескорыстно, не для чего-то, а просто так — такой, какой он есть. Но такое встречается редко. После отца мне было хорошо только с тобой… Жизнь так гнусно устроена, что каждый человек смотрит на другого как на объект, из которого или при помощи которого можно извлечь для себя выгоду — сделать карьеру или избавиться от конкурента. Доллар всемогущ. Но мне отвратительно не то, что все на него покупается. Отвратительно то, что все продается. Запретов нет! Земля, вода, воздух — все, что и кто на них, в них и под ними, все продается. Да что там — хотите целиком? Пожалуйста! Хотите по частям? Того проще: литр крови, правый глаз, ноги, — он показал на свои протезы. — Получай доллары и маршируй в забытье, наемник!..
«А разве я не такой же наемник? — внезапно болью отозвалось в сознании Джун. — Наемник-гладиатор…»
— Ты помнишь Дылду Рикарда? Того, с которым мы вместе отправились во Вьетнам? Он умер в джунглях — мир его праху! Так вот, он именно так смотрел на жизнь… Кстати, от него я впервые узнал, что и в пушечном мясе есть разные сорта. Я, черномазый, отношусь к самому низшему. Сейчас здесь, в Ассоциации ветеранов, со мною носятся как с героем. Еще бы — маориец, отдавший две ноги, чтобы сытые новозеландцы могли счастливо и безмятежно разводить овец и сражаться по субботам в регби. Ну чем не пример для других смуглокожих собратьев? Мне воздают почести, меня превозносят. Но в джунглях у меня обострился слух. И за спиной я нередко слышу смешки презрения.
— Мервин, милый! Что тебе до них? — воскликнула Джун. — Мы нашли друг друга — важнее этого ничего не может быть! И мы будем теперь всегда, всегда вместе!
И она стала его обнимать, целовать. Уже когда они были в спальне, она тихо произнесла:
— Помнишь, тогда там, у озера, я сказала тебе: «Не надо!» Я и тогда хотела тебя, жаждала тебя, мой любимый! Но тогда я боялась, нет, не боялась, я сама не знала, почему я сказала тебе: «Нет». О, как я потом жалела, что не стала твоей, как ругала, как проклинала себя! Ведь я могла бы уже родить сына! И он уже бегал бы, лепетал смешные слова, он был бы похож на тебя, наш маленький Мервин… желанный муж!
Было темно, просторно — только сдерживаемые с трудом дыхания да беззвучные громы сердец, громы, в груди двоих рожденные и лишь двоим слышные и понятные.
— Мерв, любимый, скажи, счастлив ли ты, мой желанный, мой ненаглядный, мой единственный, счастлив ли?
— Да, да, да! Блаженство рая! Люди пишут и поют о нем веками. Теперь и я сам, сам знаю, что это такое.
И он целовал ее глаза, волосы, грудь, боясь спугнуть неловким прикосновением неизведанное им дотоле божественное и вместе такое земное, ошеломляюще хрупкое и неутолимое очарование близости.
Внезапно Мервин почувствовал, что его голову обхватил металлический обруч, медленно, но неумолимо сжимавшийся. Казалось, в его мозгу вспыхнул и завертелся со всевозрастающей силой ослепительный сноп огня. «Приступ», — с ужасом понял он. Он хотел сказать что-то Джун, но горло сжали спазмы, и, кроме хриплого стона, Джун ничего не услышала. Сначала ее удивил неестественно серый цвет лица Мервина. Но когда он заметался по постели, когда в уголках рта его появилась пена, Джун поняла, что происходит нечто страшное. «Что с тобой, Мервин, что, любимый?» — в ужасе твердила она, бросаясь то в ванную, чтобы приготовить ему компресс на лоб, то на кухню, чтобы принести воды со льдом. Мервин бредил едва слышно, часто запрокидывая голову, замирал. Наконец он затих.
Джун подумала о «скорой помощи», но тут же вспомнила, что городские врачи и сестры бастуют уже третий день. Что же делать? Господи, что же делать? Найдя в пиджаке Мервина записную книжку, она отыскала запись на первой странице в графе «лечащий доктор», дрожащими пальцами набрала записанный там номер.
Долго, бесконечно долго никто не отвечал. Потом сонный голос сердито спросил: «Что надо?» Боясь, что ее не дослушают, Джун торопливо и сбивчиво стала рассказывать о припадке Мервина. Однако голос в трубке тут же ее прервал: «Говорите адрес. Приеду».
Джун положила трубку, подошла к постели, на которой лежал Мервин, и, став перед ним на колени, стала шептать молитву. Вернее было бы назвать это мольбой о том, чтобы судьба сжалилась над ней и не отнимала у нее счастья, доставшегося ей и ее возлюбленному такой ценой. «Неужели у меня нет права на каплю радости? Только сегодня я нашла моего Мервина. Только сегодня, господи! Я отдам все, что у меня есть, только бы с ним ничего плохого не случилось! Ради этого я готова отдать жизнь — ведь без него для меня нет жизни!»
Доктор Хаскет оказался сутулым угрюмым молчуном. Быстро осмотрев Мервина, он сделал ему укол. Отошел к раскрытому окну гостиной, раскурил трубку.
— Доктор, что это? — замирая от страха, как могла спокойнее спросила Джун.
Тот с удивлением посмотрел на нее, словно говоря: «Как, вы не знаете?» Долго пыхтел трубкой, о чем-то сосредоточенно думал. Наконец повернул свою седую голову к Джун:
— Боюсь, начинается прогрессивный паралич… Осколок в позвоночнике… — И неторопливо стал укладывать инструменты в саквояж.
— Скажите, доктор, что с ним будет! Я же должна, понимаете, должна знать!
Доктор подошел к двери и взялся за ручку.
— Слава богу, мисс, что он пережил сегодняшний приступ, — проговорил он, поворачиваясь к Джун. — Это у него уже третий. Если он переживет четвертый, я поверю в чудо. Когда придет в себя — позвоните… — И, уже выйдя на террасу, добавил: — После обеда так или иначе наведаюсь…
Мервин очнулся часа через три. С шутками — одна веселее другой — он умылся, с аппетитом съел бифштекс с грибами. Джун смеялась его шуткам, тоже старалась шутить. О приступе не было сказано ни слова. «Не было, ничего не было, — мысленно повторяла она, стараясь убедить себя. И сама мало в это верила. — Просто нервы у Мервина расшатались…»
Около полудня они позвонили дяде Дэнису. Тот же голос, записанный на пленку, заверил их, что мистер О'Брайен прибудет в Веллингтон двадцать четвертого декабря.
— Но ведь это же сегодня! И если верить расписанию «Эар Нью Зиланд», он должен давно быть дома! — воскликнула Джун.
— Наверно, «Эар Нью Зиланд» опять бастует! — улыбнулся Мервин.
— Ничего, родной! — поспешила успокоить его Джун. — Дядя Дэнис будет дома в худшем случае через несколько дней.
Мервин молчал…
В четвертом часу приехал Хаскет. Его сопровождал лысоватый, полный, розовощекий старик, который отрекомендовался профессором медицины Баркли. Они долго, очень долго осматривали Мервина, расспрашивали о малейших проявлениях болезни.
— Дорогой доктор Хаскет, — не выдержал наконец Мервин, — пожалейте хотя бы мой карман, если вам не надоело бередить мои раны!.. Я представляю, какой счет вы мне выставите за столь продолжительное обследование!
— Насколько я успел удостовериться, в средствах вы не стеснены, молодой человек! — спокойно отвечал Хаскет.
Джун провожала Хаскета и Баркли к машине.
— Что же вы молчите? — в отчаянии выкрикнула она, когда врачи были уже на улице.
— Видите ли, моя дорогая… — начал нараспев бархатным баритоном
профессор, сняв очки и старательно протирая стекла замшевым платком. — Будьте готовы к худшему, — угрюмо перебил его Хаскет. — Следующий приступ может стать роковым.
— А вы, вы?.. — едва сдерживая слезы, с упреком проговорила Джун.
— Поверьте, даже самый гениальный и, более того — самый удачливый эскулап оказался бы здесь бессилен, — сокрушенно вздохнул Баркли, продолжая протирать очки.
Когда Джун, едва сдерживая рыдания, вернулась в дом, Мервин спал — спокойно, безмятежно. Он улыбался во сне и был так красив, что Джун невольно залюбовалась своим избранником. И вновь вопреки всему надежда вспыхнула в ее сердце.
Каждому человеку, думала она, судьба отпускает его долю радости и счастья, страданий и мук. И он никогда не знает, в какой миг остановятся часы его жизни, неведомо чьей рукой созданные и заведенные. Почему-то один вечно на сцене — в блеске огней и громе оваций, а другой — в темной, грязной и сырой подворотне. Один смолкает, не успев как следует и слова своего людям сказать, хотя сказать ему было чего, а другой болтает и болтает впустую и без умолку, несмотря на то, что все вокруг давно заткнули уши и брезгливо наморщили носы. Один делает людям лишь добро — и безмерно страдает сам, а другой, подлец, и мучитель, и прелюбодей, процветает всячески. Нет, закона равновесия и компенсации, закона возмездия, видно, не существует в природе…
Или он действует лишь временами? Когда же оно настанет, наше время? Но ведь настанет же…
Она сидела в темноте, не решаясь зажигать свет — боялась потревожить Мервина. Он вдруг сам заговорил, и по его голосу она поняла, что он давно не спит:
— Когда мы с Рикардом отправлялись во Вьетнам, я меньше всего думал о войне — просто не понимал, что такое война. Мне казалось, что нам предстоит увлекательная прогулка в неведомые страны, что я увижу много любопытного, встречу непохожих на нас людей и, конечно, заработаю кучу денег для нас с тобой. Меньше всего я думал о том, что мне придется кого-то убивать… К тому же я ведь шел защищать какие-то «идеалы»…
В жизни все получилось и проще и сложнее. Я убивал, убивал и чужих и своих. И, знаешь, человек привыкает к убийству. Он ко всему привыкает. Подумай только, как это страшно звучит — ко всему!.. Труднее всего он привыкает к попранию чувства собственного достоинства…
Я часто думал, уже после возвращения из джунглей: сумеем ли мы, все мы, люди, выйти когда-нибудь из джунглей и быть хоть немного счастливыми? А если и страдать, так только потому, что другим плохо? Сумеем ли не обжираться, когда другие подыхают без корки хлеба или горстки риса? Сумеем ли отказаться от власти и богатства ради блага наших братьев — и не под дулом автоматов, а добровольно и без сожаления? Или миллионы людей так и будут перегрызать друг другу глотки только потому, что сотня-другая маньяков не желает расстаться с богатством и насильственно захваченным правом посылать себе подобных на смерть?..
«Боже, как мерзко устроен этот мир, мерзко и неуютно», — подумал Мервин. Он потерял сознание, будучи уверенным, что произнес все эти слова вслух…
…Он так никогда и не узнал, придя позднее в себя, что состоялся второй, расширенный консилиум лучших врачей Окланда. Приговор их был единодушным: необратимый прогрессивный паралич.
Джун теперь не плакала. Она ушла в себя, целиком занятая какими-то своими мыслями. Глаза ее ввалились, она постоянно зябко куталась в шотландский плед, хотя стояла летняя жара. Шепча что-то про себя, она ходила из комнаты в комнату, невидящим взглядом смотрела на Гюйса и Ширин, тихо напевала старинную английскую песенку о веселой свадьбе, смахивая пыль с мебели, картин и безделушек.
Спать ей не хотелось, хотя она не спала уже вторые сутки. Она не подходила к зеркалу и потому не знала, что надо лбом у нее появилась прядь седых волос. Она задумала привести в порядок свою маленькую библиотеку и не спеша разбирала книги, располагая их в одном ей ведомом порядке, когда вдруг почувствовала, что Мервин открыл глаза. Бросилась в спальню и сразу поняла, что левая половина его тела парализована. Это было страшно, непереносимо страшно, но она ничем не выдала своего страха. Она пересела так, чтобы быть справа от Мервина. А он — он не знал еще, что половина тела отказалась ему повиноваться, — он думал, что отлежал левый бок и руку, и поглаживал их пальцами правой руки, улыбаясь Джун. Она положила голову ему на грудь.
— Как смешно ты выкрасила волосы! — сказал он и потрогал осторожно седину пальцами. — И тебе это так идет. Нет, ей-богу, идет!
Джун молчала. Казалось, она совсем успокоилась. Но прошло несколько секунд, и все тело ее стали сотрясать рыдания — рыдания отчаяния, и горя, и безысходности, рыдания без слез. И он гладил ей плечи, он успокаивал ее!
Наконец она подняла голову, и в слабом свете ночника Мервин увидел ее спокойное, осунувшееся лицо.
— Я знаю, что нам надо делать, — тихо сказала она и вышла из спальни.
Вскоре она вернулась, принеся коробочку и стакан.
— Мервин, милый, — сказала она, садясь на кровать, — мы нашли друг друга, и это счастье! Но этого оказалось мало: ведь мы должны жить! А на это у нас нет сил — ни у тебя, ни у меня. Но мы не можем друг без друга. Не можем!.. Мы с тобой примем сейчас по нескольку вот этих таблеток, — продолжала она материнским тоном, словно уговаривала больного ребенка принять лекарство. — Мы тихо заснем. И будем всегда вместе. И уже ничто, ничто не сможет нас разлучить!
Говоря так, она отсчитала несколько розовых таблеток, положила в рот и, запрокинув голову, запила водой.
— Твой стакан из-под виски попался, — улыбнулась она и протянула коробочку Мервину.
Он сразу все понял, и его лицо стало удивительно радостным и спокойным.
— Джун, Джун! Тебе нет надобности уходить… вместе со мной! Ты молода, прекрасна, ты здорова! — проговорил он, не спуская с нее глаз и сознавая в то же время, как слабо звучат его слова.
Она сидела не двигаясь, молча глядя на него.
Тогда он быстро проглотил таблетки и также запил их водой.
— Помоги мне перебраться в гостиную, к окну, — попросил он.
И когда она усадила его там в удобном широком кресле и сама примостилась на скамеечке рядом, сказал:
— Это же картина дяди Дэниса!
Джун оглянулась на стену за своей спиной, взгляд ее потеплел.
— Да, это она. Мне ее выдали под залог в несколько тысяч. Банку все равно, где она, а мне легче… было ждать… Будто и ты, и Шарлотта, и дядя Дэнис — все рядом…
В слабом свете рождавшегося дня Мервин все отчетливее узнавал и девочку, и собаку, и море, и горы.
— Еще десять минут, — сказала Джун, посмотрев на часы, — и нам станет так славно, так хорошо! И не надо будет лгать, изворачиваться, подстраиваться под кого-то. Ни фальшивых улыбок, ни слез, ни драки за право ходить, и дышать, и любить. И — всегда вдвоем, вместе, на веки веков!
Мервину внезапно стало трудно дышать. Хватаясь рукой за горло, словно отрывая от себя чьи-то злые, цепкие руки, он закашлялся и потом еще долго тяжко дышал. Наблюдая за тем, как веселые солнечные лучи вторгаются в гостиную, чувствуя, как они становятся все щедрее и жарче, он наклонился к Джун, опросил:
— Ты веришь, что после этого, всего этого, всей этой… жизни что-нибудь еще будет?
Джун молчала. Он еще раз взглянул на нее и продолжал, заметно тяжело дыша, с трудом подбирая слова:
— Я верил. До этого самого часа, этой секунды. А теперь… теперь не знаю…
— Родной мой, светлый, желанный! Я верю беспредельно. Я знаю — любовь бессмертна, одна она. Люди рвутся к власти, каблуком наступают на горло, перешагивают через трупы вчерашних соратников и друзей. Люди убивают из-за песчинки золота, продают за сребреники мать и отца, брата и сестру, учителя и наставника. И что? Вспомни своего любимого мудрого Хайяма: из праха великих владык слепят кирпич, богатство разнесут по свету неблагодарные наследники-моты. А любовь вечна. Не продажные ласки впопыхах, нет, любовь! Нам не о чем тревожиться, любимый! Вечность — она на наших ладонях и в наших сердцах.
Джун обняла его, закрыла глаза. И ей стало жарко, так нестерпимо жарко, словно достали горячую маленькую звездочку с небес и зашили ее в грудь. И она сжигает ее изнутри. И нет этой муке конца. И нет от нее избавления.
А Мервин вспомнил, что сегодня ему будет звонить дядя Дэнис. И хотя это еще только могло быть, в его слабеющем сознании это событие было отмечено как уже минувшее.
И, словно продолжая разговор, которого не было и которому не суждено было никогда состояться, он прошептал:
— Я нашел ее, дядя Дэнис. Я сам нашел ее!
Последнее, что видел, проваливаясь в небытие, Мервин, было огромное, ослепительно желтое солнце. Столь огромное, что, не удержавшись на небе, оно коснулось земли и пролилось на нее густым бесконечным океаном золота. Океан был спокоен, по его едва заметно колыхавшейся поверхности стремительно скользило несколько боевых вака-каноэ. В центральном, на возвышении на корме, сидели Мервин и Джун. Нагие, юные, сильные, они бережно обнимали друг друга за плечи. Десять прелестных юных пухи [*] с венками из белых крупных роз на черных лоснящихся волосах протяжно пели старинную свадебную песнь:
[*] Пухи — незамужняя девушка (маорийск.)
Как звезда находит на небе свою звезду,
Я нашла тебя, любимый, о любимый!
Ты быстрей типуа-демона, ты сильнее чудовища-нгарары!
Ты мой муж, мой возлюбленный, мой атуа-бог!
Барабаны едва слышно рассыпали нечастую дробь неги и раздумья. Протяжно и страстно гудели путары — раковины. Альбатросы безмолвно взмывали ввысь и лениво плыли по струям теплого воздуха вниз, к волнам. И вновь взмывали ввысь бесстрашные и свободные властители неба. Десять юных сыновей великого Арики [**], с венками из алых роз на черных пышных кудрях, протяжно пели старинную свадебную песнь:
[**] Арики — вождь (маорийск.)
Как поток с поднебесных гор падает в прозрачное озеро,
Я упал на грудь твою, любимая, о любимая!
Ты добрее птицы киви, ты прелестней понатури — морской волшебницы!
Ты жена моя, возлюбленная моя, Тоэтоэ — цветок мой!
Каноэ величественно скользили вдаль, становились меньше, меньше. Дробь барабанов и гудение путар доносились тише, глуше, невнятнее. И вот уже небо смешалось с волнами, и не различить ни каноэ, ни птиц, ни солнца даже. Все смешалось в туманном золотом мареве. Вот уже и слова песни можно разобрать едва-едва, песни, которую поют то ли люди, то ли духи — кехаа, то ли ветер, подвластный лишь одному ранги — небу-отцу:
Плывут за кормой каноэ увядшие лепестки роз.
Тонут в волнах океана как смертельно раненные надежды.
Ну и пусть! Человек — тане бренен — смертен!
Но любовь — продолжательница жизни и света — любовь вечна!..
…Из приемника по-прежнему вылетали сгустки джазовых ритмов. Внезапно уханье, скрежет, вой оборвались. Тут же, без перехода, без паузы, зазвучал доверительный, задушевный голос диктора: «Если вы, пусть и бесповоротно, решили покинуть сей мир по воле своей, задержитесь на несколько минут. Позвоните нам, «Добрым самаритянам», по телефону 63-97-39. У нас всегда найдется для вас и время и слово… Задержитесь на несколько минут… Наберите наш номер. Пока еще не поздно…»
Было около четырех часов пополудни двадцать седьмого декабря. Как всегда по пятницам, в это время центральные улицы Окланда — и особенно Куинстрит — были запружены людьми и машинами. У большинства проезжих и прохожих было отличное настроение. Только что прошли рождественские праздники, через несколько дней наступал Новый год. Окландцы громко обменивались приветствиями, шутками, спешили в свои любимые бары, торопились закупить продукты и подарки. Беспечная суматоха накануне очередного уикэнда.
Через самый центр с включенными на полную мощность по новозеландской традиции фарами медленно двигалась небольшая, состоявшая из нескольких автомобилей траурная процессия. Ее открывал двухместный катафалк. Он вез два одинаковых гроба. На крышке одного из них лежали белые розы, на крышке другого — красные. В следующей машине ехали мадемуазель Дюраль и Дэнис О'Брайен. Было жарко. И он открыл задние окна.
Кортеж проезжал мимо здания вечерней газеты, когда из дверей ее типографии высыпала ватага юрких мальчишек с пачками очередного выпуска. И тотчас послышались пронзительные крики: «Окланд страйп»! Самая информированная газета в городе! «Окланд страйп»! Таинственное самоубийство звезды ринга и героя Вьетнама! Амурные похождения безногого Дон Жуана!.. Ромео и Джульетта атомного века принимают смертельную дозу наркотиков!..»
Мадемуазель Дюраль вздрогнула, закрыла лицо руками. Так она сидела довольно долго, потом выпрямилась, негромко сказала:
— Мервин тоже разносил газеты… На свой первый в жизни заработок он пригласил Джун в ресторан. Тоже первый — в ее и его жизни. Она мне потом сама рассказывала… Боже, так страшно говорить об этих детях в прошедшем времени…
Дэнис рассеянно смотрел в окно. Его тяготила эта поездка — такая поездка! — через центр города. И в столь неподходящее время. Ему казалось, что прохожие поглядывают на катафалк с плохо скрываемым раздражением: «Как это бестактно — портить людям настроение, обнажать перед всеми свое горе!» Он вздохнул и посмотрел на пол, где свернулись коричневым и черным клубками испуганные, притихшие Ширин и Гюйс.
— Никогда себе не прощу! — зло и убежденно произнесла мадемуазель Дюраль, откидываясь на спинку сиденья. — Я, одна я во всем виновата! Как я могла так опоздать! Если бы я была здесь, все было бы иначе, все.
— Кто же мог предположить такое? — отозвался Дэнис. — Кто только мог предположить…
Ему вспомнилась его картина «Люди будущего», которая вызвала шумные толки и бурные споры во время выставок и в Лондоне, и в Париже, и в Касабланке, и в Рио. Люди будущего… В каком далеком столетии наступит ваша эра? Но ведь наступит же когда-то?!
Внезапно с бирюзового неба упал дождь. Сразу потемнело. И по прохладной волне, хлынувшей в машину откуда-то из боковой улицы, Дэнис понял, что дует «южак». Плотные серые тучи скрыли верхние этажи небоскребов. Вспыхнули фары попутных и встречных автомобилей. Медленно разгорались уличные фонари.
— Всеобщие похороны! — воскликнул, поеживаясь, Дэнис. — Вселенские похороны!
Гюйс угрюмо посмотрел на него и тут же вновь уронил голову на лапы…