7 НА НАВОЗНОЙ КУЧЕ

Италия отметалась с самого начала: ее вдоль и поперек исчерчивали следы любовников, будто цепочки верблюжьих следов в пустыне, где никогда не дует ветер. Германия и Испания почти отметались. Имелось несколько стран — Португалия, Бельгия, Скандинавия, — которые были гарантированно безопасными, хотя, бесспорно, по той, в частности, причине, что Энн попросту никогда не испытывала желания побывать там. В результате эта безопасность таила свою угрозу: при всем его слабодушии идея оказаться загнанным на две недели в Хельсинки отсутствующим присутствием Бенни, и Криса, и Лаймена, и кого там еще Грэму совсем не импонировала. Он представлял, как в одной из этих периферийных стран кутается от холода в анорак и прихлебывает ликер из козьего копыта, и нечем заняться, кроме мыслей с похмелья о беззаботных, загорелых от солнца говнюках, которые загнали его туда, а сами даже в эту минуту, развалясь где-нибудь на Виа Венето, измываются над самой мыслью о нем.

Франция была полуопасной. Париж исключался, Луара исключалась, юг исключался. Ну, не весь юг, только те мишурные кусочки, где ярусы обрывов заменились ярусами фешенебельных квартир, Ницца и Канн — кусочки, где Энн, виделось ему, вела себя, как… как всякая другая молодая женщина. Но, конечно, существовал «истинный» юг, где ни она, ни он никогда не бывали, как и те богатенькие жеребцы, которые непрерывно звонят в Лондон, проверяя, что там происходит с их акциями. Истинный юг был безопасен.

Они прилетели в Тулузу, взяли напрокат машину и без особой причины, кроме той, что это был один из рекомендованных путей вон из города, направились вдоль Canal du Midi[7] до Каркассонна. Они облазили половину стен, прежде чем какие-то слова Энн толкнули Грэма просветить ее, что все это не более, чем плоды реставрации Виолле-ле-Дюка, но это ничуть не испортило ей удовольствия. Она решила во всю меру этой решимости насладиться их отдыхом. Грэму Каркассонн крайне не понравился — без сомнения, как принципиальному историку, полушутливо объяснил он Энн, — но никакого значения это не имело. В первый день их путешествия он нервничал, торопясь спастись от властного обаяния своих реакций на Бенни, Криса, Лаймена и прочих. Однако теперь он уже, казалось, оставил их позади.

Нарбонн предложил Т-образный перекресток, и они повернули на север через Безье в Эро. На четвертое утро, осторожно следуя по дороге, обсаженной толстыми платанами (каждый на середине ствола опоясывала сходящая на нет белая полоса), Грэм притормозил, обгоняя перегруженную сеном повозку, и когда возница, видимо, дремлющий, полуповернул к ним голову и летаргически натянул вожжи, он внезапно ощутил, что все внутри него почти так же хорошо, как было в самом начале. Вечером он лежал в гостиничной кровати под единственной простыней и созерцал лупящуюся краску на потолке; она напомнила ему осыпающиеся полосы инсектицида на стволах платанов, и он снова улыбнулся про себя. Тут до него они добраться не могли: ни единый из них не бывал здесь прежде, и они бы не знали, где искать, а если бы даже и сумели найти его в эту ночь, у него достанет сил прогнать их.

— Чему ты улыбаешься?

Энн, нагая, с выполосканными колготками в руке задержалась у окна, прикидывая, не повесить ли их на чугунную решетку за рамой. В конце концов она отказалась от этой мысли — завтра воскресенье, и никогда не угадаешь, в чем люди могут усмотреть кощунство.

— Просто улыбаюсь. — Он снял очки и положил их на тумбочку.

Она повесила колготки на торчащий рог батареи отопления и направилась к кровати. Грэм без очков всегда выглядел особенно беззащитным. Она обвела взглядом вмятинку на его переносице, затем его пятнисто седеющие волосы, затем белизну его плоти. Одной из первых его фраз, рассмешивших ее, было извинение: «Боюсь, у меня профессорское тело». Она вспомнила про это, когда забралась под простыню.

— Просто улыбаешься?

Грэм уже решил, что в следующие несчитанные дни даже намекать не станет на то, забыть о чем они всячески старались — и потому, собственно, отправились попутешествовать. И он сказал ей то, что заставило его улыбнуться прошлой ночью:

— Я думал кое о чем характеризующем.

— М-м-м?

Она придвинулась к нему и положила руку на его профессорскую грудь.

— Знаешь, что Барбара устраивала к концу моей жизни с ней? Не бойся, это тебя не рассердит. Она завела привычку сдвигать на меня простыни и одеяла. Нет, правда. Пока я спал, она сгребала простыни и одеяла со своей стороны кровати и придвигала ко мне, а затем и пуховую перинку. Потом притворялась, будто только что проснулась, и начинала поносить меня на все корки за то, что я перетягиваю все простыни и одеяла на себя.

— С ума сойти. А зачем ей было это надо?

— Полагаю, чтобы я чувствовал себя виноватым. И это всегда срабатывало, то есть она внушала мне, будто я даже во сне стараюсь как-то ее ущемить. И она проделывала это примерно раз в месяц в течение целого года.

— А почему перестала?

— Да потому, что я ее поймал. Как-то ночью мне не спалось, и я просто лежал, не шевелясь, чтобы не разбудить ее. Примерно через час она проснулась, но у меня не было желания заговорить с ней, и я затаился. И тут обнаружил, что она делает. И выждал, пока она не навалила на меня все и не притворилась спящей, и не притворилась, будто проснулась, и не принялась меня трясти и обвинять, а я сказал только: «Уже по меньшей мере час, как я не сплю». Она осеклась на половине фразы, сгребла все, чем только что меня укрыла, и натянула на себя. По-моему, это был единственный на моей памяти случай, когда она не нашлась, что сказать.

Энн провела ладонью по груди Грэма. Ей нравилось, как он говорил о своем прошлом. Он никогда не чернил Барбару, чтобы она, Энн, чувствовала себя лучше. В его историях всегда звучало недоумение перед тем, как он вел себя или позволял Барбаре вести себя с ним, и истории эти словно подразумевали, что между ними таких хитростей и обманов нет и быть не может.

— Хочешь простыни побольше? — спросила она и забралась на него. По тому, как он улыбнулся ей, она догадалась, что на этот раз между ними не встанут ни колебания, ни бурное прошлое. И она не ошиблась.


Они нашли небольшую гостиницу под Клермоном и остались там на неделю. За обедом перед ними на их столик водружался широкоплечий литр местного красного вина, а чипсы были шафранового цвета и отличались мягкостью, и это казалось им французски значимым. Быть может, цвет приобретался от поджаривания на многократно использовавшемся масле, но это никакой важности не имело.

По утрам они катили мимо чахлых виноградников в соседние деревни, где осматривали церкви, которые каким-то чудом умудрялись выглядеть более интересными, чем были на самом деле, а затем тратили неторопливое время на покупку ингредиентов для пикника и экземпляра «Миди-Либр». Еще немножко они катались без определенной цели и иногда останавливались, чтобы Энн могла нарвать полевых цветов и сорных трав, названий которых не знала и которые чаще всего оставлялись увядать и блекнуть у заднего стекла машины. Находили бар, выпивали по аперитиву, а затем отправлялись на поиски укромного склона или поляны.

Пока они ели, Грэм слушал, как по его просьбе Энн прочитывала ему страницу-другую «Миди-Либр». Подзаголовок газеты был «Faits Divers»,[8] и специализировалась она на историях будничных насилий. Свое местечко там обретали крайне необычные преступления вперемежку с историями обыкновенных людей, у которых просто поехала крыша. «В растерянности мать направила машину в канал, — переводила Энн. — Пятеро погибших». Или в другой раз история семьи крестьян, которые держали свою восьмидесятилетнюю бабушку прикованной к кровати «из страха, что она может забрести на шоссе и вызвать автокатастрофу», а до шоссе было восемь миль. На следующий день — история о двух автомобилистах, поспоривших из-за места на парковке; проигравший выхватил пистолет и выстрелил своему «пятиминутному врагу» три раза в грудь. Жертва свалилась наземь, напавший на всякий случай прострелил две покрышки его машины и уехал. «Полиция продолжает преследование, — переводила Энн, — пострадавший был с тяжким благословением доставлен в больницу». Где, подумал Грэм, его, вероятно, тяжело благословят в очередной и заключительный раз.

— Все латинский темперамент, — сказал он.

— Дело было в Лилле.

— А!

Перекусив, они поехали назад в гостиницу, выпили кофе в баре, а потом поднялись в свой номер и прилегли отдохнуть. В пять они снова спустились и сидели в качалках, сплетенных из пластмассовых макаронин, ожидая, когда наступит время первого вечернего коктейля. Энн перечитывала «Ребекку», Грэм одновременно штудировал несколько книг, иногда читая ей вслух отрывки:

Когда Пьер Клирик хотел познать меня плотски, он имел обыкновение приносить эту траву, завернутую в лоскут полотна, около унции в длину и в ширину, то есть размером в первый сустав моего мизинца.

И у него был длинный шнур, который он повязывал мне на шею, когда мы совокуплялись, и это зелье или трава на конце шнура свисала у меня между грудями до отверстия в моем животе. Когда священник хотел подняться и покинуть постель, я снимала зелье с шеи и возвращала ему. Случалось, что он хотел познать меня плотски дважды или более в одну ночь, и в таковом случае священник спрашивал, прежде чем слить свое тело с моим: «Где трава?»

— Это когда же было?

— Около тысяча трехсотого года. Чуть дальше по дороге отсюда; ну, милях в пятидесяти или около того.

— Грязный старый поп.

— Да, попы, видимо, были наиболее похотливыми. Полагаю, после они могли отпустить тебе грехи и избавить от лишней прогулки до церкви.

— Грязный старый поп. — Энн шокировала мысль о церковном сластолюбии. Это заинтриговало Грэма: обычно шокирован бывал он, когда она с небрежным безразличием рассказывала ему о путях мира. И, продолжая, он испытывал победоносное чувство — почти злокозненность.

— Они не все были такие. Некоторые предпочитали мальчиков. Не то чтобы они были гомосексуалистами, хотя, возможно, было немножко и этого. Сохранилось много такого вот рода мужских признаний: «Когда я был мальчиком, священник взял меня в свою постель и использовал меня между своих бедер, как женщину».

— По-моему, это чистой воды гомосексуализм.

— Нет. Они имели дело с мальчиками, главным образом опасаясь болезней, которыми их могли наградить проститутки.

— Свиньи. Долбаные свиньи. И, полагаю, для себя они все полностью оправдали?

— О да! Для себя они все оправдали. Правило, касающееся проституток, было очень интересным. Я тебе прочту. — Он пролистал назад несколько страниц. — «Видаль верил (он не был священником, он был погонщиком мулов, но пришел к такому вот заключению после того, как порасспрашивал священников про грехи, связанные с посещением проституток)… Видаль верил, что половой акт, совершаемый с проституткой, может быть невинным»… дер, дер, дер «при соблюдении двух условий: во-первых, он должен быть денежной сделкой (платил, конечно, мужчина), а во-вторых, указанный акт должен „усладить“ обоих участников».

— Что значит «усладить»? Проститутка должна была кончить? Или как?

— Тут не объясняется. Не знаю, знали ли они тогда насчет кончать.

Энн потянулась со своей качалки и ткнула Грэма в лодыжку носком ноги.

— Насчет «кончать» они знали всегда.

— Я думал, это установили только в нынешнем веке. Я думал, «кончать» изобрела Блумсберийская группа. — Он не совсем шутил.

— По-моему, они знали всегда.

— В любом случае я бы не сказал, что «усладить» обязательно означает «кончить». Скорее всего это значило, что клиенту не дозволялось ранить проститутку или избить ее, как не дозволялось сбежать, не заплатив.

— Потрясающе!

— Разумеется, — продолжал Грэм, все больше наслаждаясь растущим омерзением Энн, — вероятнее всего, это у них было не очень похоже на современное. То есть они не всегда занимались этим в постели.

— Как и мы, — сказала Энн машинально и тут же с тревогой вспомнила, что с Грэмом у них было только так, а использование других мест происходило, ну, с некоторыми другими. Грэм, к счастью, в увлечении ничего не заметил.

— А вот очень часто они занимались этим, — сказал он, смакуя прибереженную подробность, — на навозных кучах.

— Навозных кучах? Ээкхееекхе.

— На навозных кучах. Полагаю, у них есть свои преимущества. — Грэм принял свой профессорский тон. — Они теплые, они удобные и, надо думать, пахли немногим хуже устроившейся на них пары.

— Прекрати, прекрати! Хватит, — перебила Энн. — Хватит.

Грэм довольно усмехнулся и снова погрузился в свою книгу. Энн тоже вернулась к «Ребекке», но их разговор продолжал занимать ее мысли. Ее изумило, насколько она была шокирована. Не чем-то, взятым отдельно — священники-гомосексуалисты, циничные отпущения грехов, венерические болезни, навозные кучи, — но их накапливанием. Говоря, что женщины всегда знали насчет кончить, она не опиралась ни на какие авторитеты, просто ей так казалось. Они не могли не знать, ведь так? Теперь она поняла, что сила ее аргумента исчерпывалась этим. И точно так же она всегда полагала — и не на более веских основаниях, — что секс всегда был таким же, как сейчас. Конечно, кое-что изменилось — изобретены, слава Богу, пилюля и спиралька, — но секс ей представлялся человеческой константой, неизменно освежающим и доставляющим радость. Про себя она ассоциировала его с чистыми простынями и цветами на тумбочке у кровати. Тогда как, и не так уж давно и чуть дальше по дороге, он ассоциировался с навозными кучами и грязными старыми попами, и не цветы рядом с тобой, а сушеная трава на тебе. Почему, недоумевала она, кому-то вообще хотелось им заниматься в подобных условиях? Почему они утруждались? Она бы не стала. И внезапно она подумала о зубной пасте.

Тем временем Грэм продолжал читать. Странно, что и теперь он абсолютно так же реагировал на каждую историческую книгу, которую читал, независимо от длины, качества, полезности или цены: он находил ее одновременно — и чуть ли не в одной и той же фразе — чрезвычайно интересной и чрезвычайно скучной.

* * *

До конца их отпуска оставалось четыре дня, когда как-то утром Энн ощутила, что кожа ее грудей словно натягивается, а также почувствовала первую неясную боль в пояснице. Пока они перекусывали возле плоского широкого ручья, где вода повсюду была не глубже фута и вяло ползла по пухлой гальке, она шепнула Грэму, воспользовавшись французским жаргонным выражением, которому сама его научила:

— Я думаю, красномундирники готовятся к высадке.

Грэм держал в правой руке длинный ломоть с толстым слоем паштета, а в левой — помидор, который как раз надкусил; он знал, что сок вот-вот решит, брызнуть ли ему на брюки, потечь по запястью или же проделать то и другое. А потому он спросил рассеянно:

— Их только сейчас заметили?

— Да.

— Так что они еще довольно далеко от берега?

— Да.

— Хотя, конечно, ветер у них может быть попутным?

— Не исключено.

Он кивнул, будто в ответ на какие-то собственные расчеты, как делает перед аукционом принявший решение, какой лот его интересует. Энн забавляли его отклики на начало ее месячных. Иногда следовали длинные дотошные расспросы, где именно замечены красномундирники, как, предположительно, велики их силы, какое время их экспедиционный отряд планирует оставаться после высадки и так далее. Иногда, как вот теперь, новость эту он принимал серьезно, будто она сообщала, что ложится в больницу. А порой он приходил в приподнято-сексуальное настроение и хотя все-таки не тащил ее тут же в постель — он ни за что себе такого не позволил бы, — но с заметно большим увлечением, чем обычно, реагировал на ее подталкивания.

Грэм же испытывал живейший интерес к этой теме, поскольку для него она существовала всего четыре года, а прежде исключала даже малейший намек на сексуальные ассоциации. Он все еще оставался несгибаемо брезглив к идее менструального секса; и даже как-то признался смущенно и неясно, что самая мысль порождает в нем ощущение, будто ему следует носить калоши. Тем не менее он всегда охотно соглашался с Энн, что непосредственная близость ее надвигающегося периода означает, ну, почти священную обязанность позволить себе быструю радость перед тем, как занавес упадет. Впрочем, Энн пошла дальше и предположила, что, раз галоши его не вдохновляют, он всегда может заменить их на что-либо попроще. Но Грэма что-либо попроще категорически не прельстило. Такое предложение смутило его как одновременно и слишком уж животное, и слишком уж церебральное.

В годы его первого брака все было по-другому. Барбара считала свои месячные временем, когда страдания женщины должны особенно превозноситься, когда ей при принятии решений дозволена иррациональность на порядок выше, когда Грэму положено чувствовать себя более виноватым, чем всегда. Порой ему почти казалось, что период у Барбары наступает исключительно из-за него; что именно его пенис ранит ее и заставляет кровоточить. Бесспорно, это были дни беспричинной раздражительности и странных обвинений. Милосердие подсказывало, что различие в позициях Барбары и Энн могло отражать различие поколений или болевых порогов, однако теперь Грэм был менее склонен к милосердию.

Когда они вернулись в гостиницу после обеда, Грэм, казалось, был погружен в размышления, и пока они прихлебывали кофе из тяжелых чашечек с квадратными ручками, он почти все время молчал. Энн не спросила его, о чем он думает, а предложила ему выбор.

— Не хочешь пойти погулять?

— А, нет, решительно нет.

— Я принесу наши книги?

— А, нет, решительно нет.

Он наклонился, заглянул в ее чашку, убедился, что там пусто, и встал. Для Грэма это было требовательно, почти категорично. Бок о бок они поднялись по лестнице к себе в номер, где простыни на кровати были натянуты так туго и разглажены так ровно, что выглядели будто прямо из прачечной. Окна и ставни были закрыты, и комнату наполнял приятный густой сумрак. Грэм открыл окна, впустив внутрь чуть слышное жужжание насекомых, отдаленный стук посуды на кухне, погромыхивающий звуковой фон жаркого дня. Ставни он оставил закрытыми. Возможно, он простоял у окна дольше, чем ему казалось: когда он обернулся, Энн уже лежала в кровати, закинув одну руку на подушку к голове, а другой машинально натягивая простыню на грудь. Грэм обошел кровать и присел на своем краю, затем разделся с умеренной быстротой. В заключение снял очки и положил на тумбочку возле стакана с увядшими, в большинстве неведомыми цветами, которые Энн нарвала как-то утром.

К тому, что последовало, она готова не была. Сначала Грэм провинтился по постели вниз и буквально боднул ее ноги, раздвигая их. Затем принялся целовать ее с очевидной нежностью, не очень разбираясь, куда следовало бы. И неудивительно, потому что это был в его практике всего второй раз. Наверное, полагала она, ее вкус там был не слишком приятен, во всяком случае — ему.

Затем он вздыбился и агрессивно повернулся боком, ожидая того же. Она не отказала, опять-таки с удивлением, поскольку всегда думала, что это ему не особенно нравится. Примерно минуту спустя он быстро сполз ниже и воткнулся в нее, сам направляя член, что тоже было несколько странно, поскольку обычно он предпочитал предоставлять это ей. Но даже и теперь он все время ее переворачивал — на бок, на живот и, наконец, к ее облегчению, — на спину — с запрограммированной старательностью, намекавшей на какую-то более глубокую или более сложную причину, чем просто поиски наслаждения.

Сделай все, сделай теперь, сделай исчерпывающе — как знать, доведется ли тебе когда-нибудь снова сделать хоть что-то, даже просто поцеловать. Вот что словно бы говорило его поведение.

И кончил он тоже по-иному. Обычно он зарывался лицом в подушку, пока, тяжело дыша, добивался оргазма, однако на этот раз он выжался на матрасе и уставился в ее лицо с сосредоточенностью, родственной боли. С выражением одновременно и ищущим, и безликим, будто был таможенником, которому она протянула паспорт.

— Сожалею, — сказал он, когда его голова упала на подушку рядом с ее. Первое слово, которое он произнес с тех пор, как они вышли из бара. Он подразумевал: сожалею, что ничего не вышло, сожалею о себе, сожалею, что я испробовал все и не добился почти ничего. Сожалею о себе.

— Почему, глупенький? — Она положила ладонь ему на спину и погладила плечи.

— Все для меня, слишком мало для тебя. Но главное: недостаточно для меня.

— Глупенький, для меня это все равно хорошо, даже если я и не.

Что же, это часто бывало правдой и, значит, в данном случае не могло считаться особой ложью. Грэм что-то буркнул, словно был доволен, Энн чуть-чуть сдвинулась, чтобы капельку сместить его бедро, и они продолжали лежать в этой традиционной позе, пока позывы ее мочевого пузыря не стали слишком требовательными.


На следующий день красномундирники высадились, а погода посерела. Они отправились назад в Тулузу, на этот раз следуя по северной дуге. Нефы мокрых платанов тут были посажены более тесно и ворчали «шваа-шваа», пока они проезжали между ними. Лупящаяся с их коры побелка здесь придавала им вид обнищалых древесных сирот.

Въехав в меловые холмы, южную бахрому Севенн, они увидели указатель поворота на Рокфор-сюр-Сульзон. Ни он, ни она сырами особенно не интересовались, но почему бы и не свернуть туда? Они посетили сыроварню внутри каменного обрыва, где миниатюрный тореро женского пола в трех свитерах и длинном плаще объяснила им, каким образом вертикальные расселины в породе обеспечивают всей сыроварне постоянную знобящую температуру. Сквозняки и сырость создавали неповторимо идеальные условия для изготовления голубых сыров. А кроме того, безусловно, обеспечивали их гиду текучий насморк.

Выяснилось, что смотреть там, собственно, было нечего, поскольку сыроварение носит сезонный характер, и они немного опоздали. И ни единый сыр им показать не могли, но для компенсации гид взяла деревянный брусок, точную деревянную копию ненарезанного рокфора, и продемонстрировала приемы заворачивания его в фольгу. Отсутствие каких-либо других предметов для осмотра привело Грэма в несокрушимо прекрасное настроение, которое еще повысилось благодаря беглому переводу Энн:

— «История гласит, что когда-то жил пастух, который был со своими овцами, и настало время обеда. Он сел в пещере с куском хлеба и куском сыра, когда мимо прошла пастушка, естественно, очень красивая. Молодой пастух забыл про свой обед и приударил за юной пастушкой; и вот недели две-три спустя, когда он снова посетил пещеру, он увидел, что его сыр весь позеленел, и его хлеб весь позеленел. Но, к счастью для нас, он попробовал свой сыр, и он ему очень понравился. С тех пор пастухи много веков хранили тайну пещеры. Неизвестно, правдива ли эта история, но рокфорцы именно ее рассказывают для развлечения друг друга».

Они прошли по нескольким расселинам, сырым и поблескивающим мхом, неестественно зеленой яркости, и им через окошко показали длинный конвейер с безутешными упаковщиками. Гид объявила, что посещение закончено, и сурово указала на табличку, запрещающую чаевые. У киоска они пренебрегли сыром и устояли перед набором из двенадцати цветных слайдов, иллюстрирующих этапы сотворения сыра от сбора плесени до упаковки. Вместо всего этого Грэм купил рокфорский нож с широким лезвием, внезапно завершавшимся острием, и с рукояткой на удивление тонкой и деловой. Всегда может пригодиться, решил он.

Полдня они ехали на запад и оказались в Альби, где обнаружили собор, какого ни ему, ни ей еще не доводилось видеть: он поднимался оранжево-бурыми кирпичами, приземистый и все же устремленный ввысь, храм и одновременно крепость, прекрасный вопреки тому, что в значительной части был безобразным или просто странным. Церковь воинствующая, а также Церковь обороняющаяся и вдобавок Церковь символическая: построенная как кирпичное предупреждение еще сохранявшимся отголоскам катарской ереси, а также всем, кого она соблазнит потом. Пока они смотрели вверх на выпученные почернелые башни западной стороны, на узкие амбразуры и вздыбившиеся там и сям химеры, Грэм размышлял, что в определенном смысле это был косвенный интеллектуальный отклик на кувыркающихся еретиков Монтайу; собор говорил блудникам на навозных кучах, что там, где сила, там и истина.

Была ли причина в ее месячных или Грэм последние дни был слегка на взводе? Даже его бодрость отдавала легкой фальшью. Энн не могла определить. Может быть, это не имело значения, может быть, причина была в завершении отпуска. В Альби они купили арманьяк и овощи в стеклянных банках. Грэм нашел эспадрильи и плетеные соломенные шляпы — и то, и другое он высматривал с самого начала поездки. Им пришлось воспользоваться запасными деньгами, решил он, иначе ореховая шкатулка Энн уже не смогла бы закрыться.

Проезжая через окраину Тулузы на пути к аэродрому, они поравнялись с кинотеатром, и Энн засмеялась.

— В чем дело? — спросил он.

— Тут идет «Fermeture annuelle»,[9] — ответила она. — И так, куда ни поглядишь. Словно ехать на поезде по Италии и обнаружить, что все городки за окном называются Uscita.[10] Это Годар или Трюффо?

Грэм улыбнулся и издал одобрительный горловой звук; но не уловила ли она уголком глаза инстинктивное содрогание?

В Гатуике они сразу нашли такси. Шел дождь, к словно бы всегда, когда возвращаешься в Англию. Грэм смотрел в рябое окошко. Почему здесь в зелени словно бы так много бурости? И каким образом все предметы умудряются одновременно быть и мокрыми, и пыльными? Примерно через милю они проехали мимо гаража. Четырехзвездный, трехзвездный… автомойка. Грэм понял, что вернулся. Fermeture annuelle кинотеатра у него голове закончился.

Загрузка...