Грэма мучило то, что он ни разу не сводил Элис в зоопарк, но что было, то было. Нет, он не ненавидел животных, напротив, его восхищала их неправдоподобность, предположительно научно-фантастический путь развития столь многих из них. Кто сыграл с вами такую шутку, тянуло его спросить их. Ну кому, кому взбрело в голову, чтобы ты выглядел как выглядишь, шептал он жирафу. Конечно, я знаю про потребность в длинных шеях, чтобы дотягиваться до самых верхних листьев, но разве не разумнее было бы сделать деревья пониже? Или, раз уж на то пошло, приспособиться находить корм поближе к земле — жуков, или скорпионов, или еще каких-нибудь съедобных тварей?
Почему, собственно, жирафы находят такой уж удачной идею продолжать оставаться жирафами?
Кроме того, в определенном смысле он был бы рад поводить Элис по зоопарку, единственному месту, где самый неловкий родитель не может ударить лицом в грязь. Каким бы липучим, обнищалым и ничтожным вы ни выглядите в глазах своего ребенка, как бы часто ни приходите на школьные праздники не в той одежде, у вас всегда остается возможность компенсировать все это зоопарком. Животные так надежно не скупятся на отраженную славу, будто они — не более, чем замечательные изделия родительского воображения. Ну ПОГЛЯДИТЕ ЖЕ, мой папа придумал их всех! Да, и крокодила тоже, и эму тоже, и зебру тоже. Единственные скользкие моменты исчерпывались половыми признаками: член носорога, свисающий, как кулак ободранной гориллы или какая-то часть туши, какую вы не осмеливаетесь спросить у мясника. Но даже эти моменты можно спустить на тормозах, как капризы эволюции.
Нет, Грэм боялся зоопарка оттого, что знал: он ввергнет его в печаль. Вскоре после своего развода он обсуждал право на посещения с Чилтоном, коллегой и собеседником, за чашкой кофе, чей брак тоже распался.
— Где она живет, ваша дочка? — спросил Чилтон.
— Ну, как-то трудно сказать точно. В прежние дни можно было бы сослаться на Сент-Панкрас, то есть в дни прежних районов. Ну, вы знаете, Северная лондонская линия…
Чилтон не дал ему договорить; не от нетерпения, но просто получив всю необходимую информацию.
— Значит, вы сможете водить ее в зоопарк.
— А! Собственно, я думал свозить ее… ну, во всяком случае, в это воскресенье по М-один в придорожное кафе. Что-то новое.
Но Чилтон только многозначительно ему улыбнулся. Когда несколько дней спустя Энн в мимоходом оброненной фразе тоже дала понять, что в это воскресенье, как ей представляется, он поведет Элис в зоопарк, Грэм ничего не ответил и продолжал читать. Конечно, ему следовало бы уловить связь. Дневные часы воскресенья всегда были временем посещений: в больницах, на кладбищах, в приютах для престарелых и в домах разделенных семей. Невозможно взять ребенка туда, где ты живешь из-за предполагаемого загрязнения какой-нибудь любовницей или второй женой; в отведенное время никак невозможно взять его куда-нибудь далеко, и необходимо считаться с чаем и уборными, двумя навязчивыми идеями дневного ребенка. Ответом Северного Лондона был зоопарк: развлечение, морально одобренное родителем и прямо-таки нашпигованное чаем и уборными.
Но Грэм не хотел идти туда. Воображение рисовало зоопарк в воскресные дни: жалкие горстки туристов, рассеянные по территории сторожа плюс скорбные сборища притворно бодрых одиноких родителей средних лет, вцепившихся без всякой надобности, но отчаянно, в детей различных размеров. Путешественник во времени, случайно высадясь среди них, неминуемо пришел бы к заключению, что человечество отказалось от прежнего способа размножения и за время его отсутствия усовершенствовало партеногенез.
И потому Грэм решил предотвратить печаль и никогда не водил Элис в зоопарк. Однажды, возможно, спровоцированная Барбарой, его дочь упомянула про существование зоопарка, но Грэм занял твердую моральную позицию, указав на омерзительность содержания животных в неволе. Он несколько раз упомянул кроликов, и хотя его слова могли бы взрослым показаться напыщенно-ханжескими, Элис они показались полными здравого смысла: подобно большинству детей она сентиментально идеализировала Природу, рассматривая ее как нечто отличное от Человека. Против обыкновения Грэм взял верх над Барбарой своей, казалось, принципиальной позицией.
Вместо зоопарка он водил Элис в кафе-кондитерские и музеи, а один раз — неудачно — посетил с ней придорожное кафе. Он не учел ее брезгливости, впечатления от вида всевозможных блюд, демократически выставленных на прилавке. Зрелище мясного пирога с почками в четыре часа дня лишило Элис всякого удовольствия от кекса в формочке.
В хорошую погоду они гуляли в парках и разглядывали витрины закрытых магазинов. Когда шел дождь, они иногда просто сидели в машине и разговаривали.
— Почему ты бросил мамочку?
Она впервые спросила об этом, и он не знал, что ответить. А потому включил зажигание ровно настолько, чтобы заработала электросистема, затем нажал кнопку на один широкий просветляющий взмах. Неясная муть перед ними исчезла, и возник парк с гоняющими мяч футболистами. Несколько секунд спустя дождь снова размыл фигуры игроков в туманные цветные пятна. Внезапно Грэм ощутил, что потерян. Почему нет разговорников, подсказывающих, что следует сказать? Почему нет заключения пользователей о расстроившихся браках?
— Потому что мы с мамочкой не были счастливы вместе. Мы не… ладили.
— А ты говорил мне, что любишь мамочку.
— Ну да, верно. Но это вроде как оборвалось.
— Ты не сказал мне, что это оборвалось. Ты говорил мне, что любишь мамочку, до самого того дня, когда ушел.
— Ну, я не хотел тебя… огорчать. У тебя же были экзамены и все такое.
Что — все такое? Ее периоды?
— Я думала, ты бросил мамочку из-за… из-за нее. — «Нее» было нейтральным, не подчеркнутым. Грэм знал, что его дочери известно, как зовут Энн.
— Да. Поэтому.
— Значит, ты бросил мамочку не потому, что вы не ладили. Ты бросил ее из-за НЕЕ. — На этот раз с ударением и не нейтрально.
— Да, нет, ну вроде. Мамочка и я не ладили задолго до того, как я ушел.
— Карен говорит, ты сбежал, потому что почувствовал, что уже не молод, и захотел выбросить мамочку на свалку и поменять ее на кого-нибудь моложе.
— Нет, это было не так. Что еще за Карен?
Наступило молчание. Он надеялся, что разговор окончен, и потрогал ключ зажигания, но не повернул его.
— Папочка, была это… — Краем глаза он видел, что она хмурится. — Была это романтическая любовь?
Сказала она это неуверенно, словно впервые воспользовалась иностранной фразой.
Ты не мог сказать, будто не понимаешь, что это значит. Ты не мог сказать: «Вопрос не настоящий». Для ответа имелись только две урны, и выбрать одну требовалось безотлагательно.
— Да… думаю, можно сказать и так.
Говоря это — не зная, ни что, собственно, означают его слова, ни как такой ответ подействует на Элис, — Грэм ощутил печаль даже большую, чем почувствовал бы, если бы повел Элис в зоопарк.
Во-первых, подумал Грэм, почему существует ревность — не просто то, что охватывает его, но очень и очень многих? Почему она возникает? Каким-то образом она сродни любви. Но образ этот не поддавался ни количественному определению, ни постижению. Почему она внезапно принялась завывать у него в голове, как система предупреждения в самолете: шесть с половиной секунд, маневр уклонения, ТАК! Вот что иногда творилось в черепе Грэма. И почему она прицепилась к нему? Некая ущербность желез внутренней секреции? Все это было уже состряпано в момент рождения? Получаете вы ревность, как широкий зад или скверное зрение — Грэм страдал и от того, и от другого. Если так, то, может, она через какое-то время сходит на нет, может, химического вещества ревности в верхней мягкой коробке хватает лишь на определенное число лет? Быть может. Но Грэм сильно в этом сомневался; широкий зад обременял его уже много лет, и никаких признаков его поджимания не наблюдалось.
Во-вторых. Если по какой-то причине ревность должна существовать, почему она действует ретроспективно? Почему из всех ведущих эмоций это свойственно как будто только ей? А другим нет? Когда он смотрел на фотографии Энн — девочки и девушки, — он ощущал естественную печаль сожаления, что его там не было, а когда она рассказывала ему про то, как в детстве ее несправедливо наказали, он ощущал забурлившую в нем потребность защитить ее. Но эти эмоции были отодвинутыми, ощущаемыми сквозь марлю; они легко пробуждались и легко успокаивались — успокаивались просто от непрерывности настоящего, которое не было прошлым. Ретроспективная ревность, однако, накатывается валами, внезапными внутренними взрывами, которые оглушают тебя; источниками ей служат обыденности, излечение неведомо. Почему прошлому дано порождать сводящую с ума эмоцию?
Он сумел найти только одну параллель. Некоторые его студенты — не большинство, даже не многие, а, скажем, один за учебный год — проникались яростной ненавистью к прошлому. Так, в этом году примером может служить этот рыжий Маккакбишьего (Господи, теперь требуется год, чтобы узнать их фамилии, а после ты их больше не видишь, так стоит ли тратить усилия?), который бурно негодовал из-за того, что добру (как он его понимал) в Истории никак не удавалось торжествовать над злом. Почему Икс не взял верха? Почему Зет побил Игрека? Грэм словно увидел недоумевающее гневное лицо Маккакбишьего, повернутое прямо к нему на занятиях, требующее, чтобы ему сказали, что История — или, во всяком случае, историки — все напутали: а на самом деле Икс успел скрыться и много лет спустя объявился как Ку и так далее. Прежде Грэм отнес бы такую реакцию на счет… чего?., незрелости или, более конкретно, на счет какой-нибудь чисто личной причины вроде церковного воспитания. Но теперь он уже не был так уверен. Бешеная злость Маккакбишьего на прошлое включала сложные эмоции, связанные с мешаниной характеров и событий. Быть может, он страдал ретроспективным возмущением против несправедливости.
В-третьих. Почему ретроспективная ревность существует ТЕПЕРЬ, в последней четверти двадцатого века? Грэм недаром был историком. Многое отмирало, ярость между нациями и континентами угасала, цивилизация, на взгляд Грэма, обретала больше цивилизованности, этого нельзя было отрицать. Постепенно, был он уверен, мир угомонится, станет единым гигантским государством социального обеспечения, занятым спортивным, культурным и сексуальным обменами, а утвержденной международной валютой будут предметы электронного оборудования. Землетрясения и вулканические извержения не исключались, но даже мстительность Природы будет в конце концов укрощена.
Так почему же продолжает существовать эта ревность, нежеланная, ненавистная, с единственным назначением — доводить тебя? Подобно среднему уху, существующему, чтобы заставлять тебя утрачивать чувство равновесия, или аппендиксу, существующему только для наглой вспышки и последующего удаления. Как удаляют ревность?
В-четвертых. Почему это случилось с ним, именно с ним из всех людей? Он же, знал он, очень благоразумный и рассудительный человек. Естественно, Барбара старалась внушить ему, будто он шаржированный эгоманьяк, чудовищный развратник, бессердечен, эмоциональный карлик, но это было вполне понятно. То, что Грэм это понимал, лишний раз доказывало ему, какой он благоразумный и рассудительный. Его все называли благоразумным — его мать ласкающе, его первая жена язвительно, его коллеги одобрительно, его вторая жена — с ее любящим, чуть насмешливым взглядом полуискоса. Вот он какой. И ему нравилось быть таким.
К тому же он ведь никогда не принадлежал к величайшим любовникам мира. Была Барбара, затем Энн — и практически — всё. То, что он испытывал к Барбаре, вероятнее всего, было преувеличено беспечной новизной эмоции, изведанной впервые; тогда как то, что он испытывал к Энн, хотя полное и завершенное, как он знал, возникало с опаской. А в промежутке? Ну, в промежутке выпадали моменты, когда он пытался пришпорить себя, заставить почувствовать что-то близкое к любви, но результатом оказывалась только навязчивая сентиментальность.
Поскольку он сам признал о себе все это, казалось особенно несправедливым, что его же и наказывают. Другие пинали костер, но обжегся он. А может быть, в том-то и суть. Может быть, именно тут приложим анализ брака, сделанный Джеком, его Крестнашее. И, может быть, теория Джека, хотя и верная, не охватывает всего. Что, если дело не в природе брака — в каковом случае, будучи Джеком, вы обвинили бы «общество» и принялись бы нарушать супружескую верность, пока вам не полегчало бы, — но в природе любви? Куда менее приятная мысль: то, чего все ищут, обязательно потерпит неудачу — автоматически, неизбежно, химически. Грэму эта мысль совсем не понравилась.
— Ты мог бы оттрахать какую-нибудь свою студентку?
— Нет, не мог бы.
— Да безусловно мог бы. Все же трахают. Они для того и существуют. Я знаю, ты не красавец, но в их возрасте они чхать хотят. Скорее даже действует сильнее, если ты не красавец, если ты попахиваешь, или обложился, или в депрессии. Я называю это Сексом Третьего Мира. Его повсюду хватает, но особенно в этом возрасте.
— Ну, видишь ли, по-моему, это не годится. Ведь мы как бы считаемся in loko parentis,[11] и это выглядело бы немного инцестом.
— Семья, обходящаяся внутри себя, — семья прочная.
Собственно говоря, Джек даже не пытался помочь.
Он был уже сыт по горло постоянными визитами Грэма. Он уже отвалил достаточно прекрасных советов — чтобы Грэм лгал, чтобы он дрочил, чтобы он отдохнул за границей, — и его чемоданчик терапевта практически опустел. В любом случае он с самого начала не испытывал к Грэму особой жалости. Теперь же он почти склонялся к тому, чтобы дурачить своего друга, а не возиться с ним.
— …в любом случае, — продолжал Грэм, — я не хочу.
— Аппетит приходит во время еды. — Джек приподнял бровь, но Грэм упрямо счел его слова всего лишь банальностью.
— Самое странное… то, что меня тут особенно удивляет, — это визуальность.
— ?..
— Ну, я всегда был человеком слов. И как же иначе, верно? Слова всегда особенно на меня воздействовали. Я не очень люблю картины, меня не интересуют краски или одежда. Мне даже не нравятся иллюстрации в книгах; и я ненавижу фильмы. Ну, прежде я ненавидел фильмы. Ну, я их все еще ненавижу, но, конечно, по-другому.
— Да.
Джек ждал, чтобы Грэм наконец перешел к делу. Вот, понял он, почему он предпочитает нормальных людей свихнутым: чокнутые люди думают, будто вам требуется обзорная экскурсия по их психике, прежде чем они покажут вам Букингемский дворец. Джек начал придумывать новую шутку. Нельзя ли что-нибудь выкроить из розы ветров? Или ветра ураганной силы? Нет, слишком большая нагрузка для старика-сфинктера. А десятибалльная система слишком неконкретна.
— Удивительно то, что толчок дала именно визуальность…
Вроде бы где-то есть река Веттер? Хм-м-м, потребует подготовки.
— …Я хочу сказать: очевидно же, я знал, когда мы с Энн поженились, что это будет не так, как было, когда поженились мы с Барбарой. И, разумеется, Энн была всегда откровенна со мной относительно мужчин… о своей жизни… до того, как познакомилась со мной…
Споткнись при этом и лизни палец — ОТКУДА ВЕТЕР ДУЕТ. Где-нибудь на морском берегу — Ходить По Ветру. И добавить, а не До Ветру?
…так что я знал некоторые их имена и, возможно, даже видел два-три фото, хотя, конечно, особенно не вглядывался. И я знал, чем они занимались, и некоторые были, конечно, моложе меня, а некоторые красивее, а некоторые богаче, а некоторые, вероятно, лучше в постели, но это ничего не значило. Это было…
Ветрогон. Ветродув. Ветряк. Джек справился со смешком и вежливо превратил его в покашливание.
— …Вот так. И тогда я пошел посмотреть «По ту сторону Луны», и все изменилось. Так почему же я, кого на протяжении всей жизни визуальность оставляла равнодушным, вдруг вот так сорвался? Я хочу сказать, разве ты сам об этом не думал? — это же должно касаться тебя профессионально: я хочу сказать, если некоторые люди получают от фильмов больше, чем от книг.
— Я всегда говорю, что книгу можно взять с собой куда угодно. Фильм, сидя на стульчаке, не посмотришь, разве нет?
— Да, верно. Но видеть мою жену там, высоко на экране, это же совсем другое. То есть визуальность… визуальность много сильнее слова, ведь так?
— Думаю, твой случай особый.
— Ну и возможно, публичность — думаешь о других людях, которые видят, как ее там, на экране. Своего рода публичное наставление рогов.
— Но ее фильмы же не такие, верно? И не думаю, что так уж много зрителей в зале толкали друг друга локтями и говорили: «Э-эй, да это же супружница Грэма, а?» Ну и во всяком случае, тогда она еще ею не была.
— Да, верно.
Возможно, публичность была и ни при чем, а вот визуальность так абсолютно. Он погрузился в молчание. Джек продолжал мирно листать свой внутренний толковый словарь. Немного погодя Грэм сказал:
— О чем ты думаешь?
Чтоб ему! Он как раз работал над «бросать слова на ветер». Лучше сымпровизировать.
— Собственно, ничего такого, честно говоря. Ничего, что могло бы помочь. Я просто задумался, что подразумевает «женовский».
— ?..
— То ли это подлинное геологическое название, то ли Киплинг просто его придумал. Звучит почти как «женский», так что, наверное, такое слово есть, но ни в одном словаре я его не нашел. Или же он действительно его придумал, но немного просчитался.
— ?..
— «Нам был на Женовских гранитах к Жизни путь открыт Иной, (С любовью к ближнему в начале, а в конце — с его женой)».
Уж если это не заставит его уйти, подумал Джек, дело швах.
Вместо того чтобы уйти, Грэм ответил:
— Знаешь, какое французское слово я открыл?
— …
— Ты когда-нибудь видел яйца быка?
— М-м-м-м, — что означало не «да» или «нет», а «давай выкладывай».
— Огромные, верно? И такие длинные, что годятся для регби, верно?
— …
— Во Франции — в Кастре — мы проезжали мимо лавки мясника и увидели их в витрине. То есть, наверное, бычьи. Чьи же еще при таких размерах, разве что конские, но он кониной не торговал, и, следовательно, это исключено…
— …
— И я сказал Энн: «Давай зайдем и спросим, что они такое», а она похихикала и сказала: «Но это же очевидно, ведь так?» А я сказал: «Да, мы знаем, что они такое, но не как они называются», и мы вошли, и там оказался чрезвычайно педантичный французский мясник, чрезвычайно разборчивый и, судя по виду, знающий, как разрубать мясо, чтобы оно не кровоточило, и Энн обратилась к нему: «Не скажете ли вы нам, что это такое?» и указала на поднос, и знаешь, что он ответил?
— …
— Он ответил: «Се sont des frivolites[12] Madame». — Правда хорошо?
— Неплохо.
— И тогда мы его поблагодарили и ушли.
— …(Я же не подумал, что вы купили их для сандвичей, черт подери).
— Frivolites. — Грэм еще раз прожурчал это слово и покивал, словно старик, внезапно согретый воспоминанием о пикнике сорокалетней давности. Джек взбодрился для заключительного высказывания.
— А знаешь, в Америке есть тип без прошлого.
— Н-н-н?
— Нет, правда. Я читал о нем. Он фехтовал, и рапира его противника воткнулась ему в ноздрю и дальше в мозг. Уничтожила его память. И он такой уже двадцать лет.
— Амнезия, — сказал Грэм, раздраженный таким отступлением от темы.
— По сути, нет. Но лучше. А может быть, хуже. В статье, которую я читал, не упоминалось, чувствует ли себя этот тип счастливым или наоборот. Но суть в том, что он не способен и на новые воспоминания. Сразу же все забывает. Только подумай — никаких архивов. Может быть, тебе это понравилось бы?
— …
— Неужели? Никаких архивов, одно только настоящее? Будто все время смотришь в окно поезда. Пшеничное поле, телеграфные столбы, веревки с сушащимся бельем, туннель — никаких связей, никакой причинности, никакого ощущения повторений.
— …
— Наверное, они могли бы тебе это устроить. И раскошеливаться особенно не придется. Думается, теперь оплатит национальное здравоохранение.
Грэм иногда сомневался, что Джек воспринимает его серьезно.
Несколько недель после их возвращения из Франции все было как будто в порядке. Энн поймала себя на том, что следит за Грэмом, что было ей абсолютно непривычно, но смутно полупонятно. Она следила за ним, как следят за алкоголиком или потенциальным самоубийцей, безмолвно ставя ему отметки за самые ординарные поступки — за то, что за завтраком съел свою овсянку, сменил скорости, не провалился сквозь телевизионный экран. Конечно, она знала, что он не то и не другое — не алкоголик и не потенциальный самоубийца. Правда, пил он несколько больше, чем раньше, и правда, что Джек с обычным своим тактом намекнул ей, что Грэм окончательно спятил. Но Энн не поверила. Во-первых, она хорошо знала своего мужа, а кроме того, она хорошо знала Джека. Он всегда предпочитал, чтобы жизнь была жутковатой, а люди — психами, потому что так было интереснее. Каким-то образом это вроде бы оправдывало его призвание.
Когда менструация кончилась, Энн ожидала, что Грэм захочет заняться с ней любовью, но он словно бы не испытывал особой охоты. Теперь она обычно ложилась первой, а он находил какой-нибудь предлог, чтобы задержаться внизу. А когда поднимался в спальню, он целовал ее в лоб и почти сразу же принимал позу спящего. Энн сердилась и не сердилась: раз у него нет желания, то лучше и не надо; ведь то, что он не пытается его изображать, указывало, полагала она, что честность между ними сохраняется.
Чаще спал он беспокойно, неуклюже брыкал во сне своих воображаемых противников, что-то бормотал и пронзительно пищал, как обуянный паникой грызун. Он боролся с простыней и одеялом, и, вставая раньше него, она обнаруживала, что его часть постели приведена в полный беспорядок.
В одно такое утро она обошла кровать и поглядела на него. Он лежал на спине, разметавшись. Лицо у него было спокойное, но обе руки были вскинуты к голове и повернуты ладонями наружу. Ее взгляд скользнул вниз по его профессорской груди в прихотливой поросли мышиной шерстки и дальше через намечающееся брюшко к гениталиям. Его член, меньше и словно бы розовее обычного, лежал под прямым углом на левом бедре; одно из яичек было спрятано, второе — в туго натянувшейся куриной коже — лежало совсем близко под членом. Энн смотрела на лунный пейзаж этого яичка, на сморщенную пупырчатую кожу, на удивительную безволосость. Как загадочно, что столько бед и тревог вызывал такой пустяковый, такой нелепо выглядевший орган. Может быть, его следует попросту игнорировать, может быть, он ни малейшей важности не имеет. В утреннем свете, пока его владелец продолжал спать, этот розово-буроватый прибор показался Энн до странности незначимым. Через минуту-другую по его виду уже трудно было поверить, что он имеет какое-то отношение к сексу. Да, вот именно: то, что угнездилось в бедряной ложбинке Грэма, ни малейшего отношения к сексу не имело — просто облупленная креветка и каштан.
На мяснике был фартук в синюю полоску и соломенная шляпа с синей лентой вокруг тульи. Впервые за несколько лет Энн, стоя в очереди, подумала, какой странный контраст составляют этот фартук и шляпа. Канотье приводило на ум ленивый всплеск весел над апатичной, задушенной водорослями рекой; фартук в кровавых пятнах возвещал о преступной жизни, о психопатических убийствах. Почему она никогда не замечала этого прежде? Смотреть на этого человека было как смотреть на шизофреника: вежливость и зверская грубость сплетались в претензию на нормальность. И ведь люди считали это нормальным; их не удивляло, что этот человек, просто стоя за прилавком, возвещает о сочетаемости двух несочетаемостей.
— Да, моя прелесть?
Она уже почти забыла, зачем пришла.
— Две свиные отбивные, мистер Уокер.
Мясник шлепнул их на широкие весы, будто рыбу.
— Полдюжины яиц. Больших, коричневых. Нет, пожалуй, дюжину.
Уокер, спиной к Энн, чуть поднял бровь, как бы размышляя.
— И не могла бы я заказать на субботу ростбиф?
Снова обернувшись к ней, мясник одарил ее улыбкой.
— Так и думал, что потроха с луком у вас уже в зубах навязли.
Энн засмеялась. Выходя из лавки, Энн подумала: какие забавные вещи говорят торговцы; довольно скоро все покупатели уже выглядят на одно лицо, а волосы у меня грязные. А мясник в свою очередь думал: ну, я рад, что он получил свою работу назад, или нашел новую, или еще как-то устроился.
Энн сказала Грэму, как мясник принял ее за кого-то еще, но он только неясно буркнул в ответ. Ну ладно, подумала она, это не так уж интересно, но хоть что-то. Грэм становился все более молчаливым и замкнутым. Все разговоры теперь словно бы вела она одна. Вот почему она ловила себя на том, что заговаривает о пустяках вроде мясника. А он что-то буркал, словно говоря: ПРИЧИНА, почему я не так разговорчив, как тебе хотелось бы, в том, что ты выбираешь такие скучные темы. Как-то раз, когда она описывала новую ткань, которой занималась по службе, он внезапно посмотрел на нее и сказал:
— Мне все равно.
— Мне-Все-Равно стало не все равно, — машинально ответила она. Так всегда отвечала ее бабушка, когда маленькая Энн проявляла дерзкое равнодушие. А если ее «все равно» подразумевало решительное непослушание, бабушка договаривала присловье до конца.
Мне-Все-Равно стало не все равно;
Мне-Все-Равно повесили,
Мне-Все-Равно бросили в котел
И кипятили, пока она не сварилась.
У Грэма оставалось еще три недели летнего отпуска (Энн так и не привыкла называть его «каникулы»). Обычно это было лучшее время в году, потому что Грэм был особенно бодр и внимателен к ней. Она уходила на работу счастливой от мысли, что он хлопочет в доме, немного читает, иногда готовит обед. Иногда в последние года два она ускользала с работы в середине дня, возвращаясь домой вспотевшая и сексуально настроенная от жары, легкой одежды, стука и лязга подземки; без слов они договорились, почему она возвращается домой пораньше, и отправлялись в постель, когда все шарниры ее тела были влажными.
Дневной секс был самым лучшим из всех возможных, думала Энн. Утреннего секса она наполучала достаточно. Обычно он означал: «Прошу извинения за прошедшую ночь, но все-таки получи»; а иногда он означал: «Вот уж ТЕПЕРЬ тебе сегодня меня не забыть; но оба варианта ее равно не прельщали. Вечерний секс был, ну, фундаментальным видом секса, так ведь? Это был секс, варьирующийся от обволакивающего счастья через сонное согласие до раздраженного: „Послушай, мы же легли пораньше из-за ЭТОГО, так почему бы нам не приступить?“ Вечерний секс был таким прекрасным или безразличным и, уж во всяком случае, максимально непредсказуемым, насколько способен быть секс. А вот дневной секс никогда не бывал вежливым закруглением, это был целеустремленный преднамеренный секс. И порой он странным образом нашептывал вам (даже если вы состояли в браке): „Это то, чем мы занимаемся сейчас, и я все равно хочу провести вечер с тобой“. Дневной секс приносил вам вот такие нежданные утешения.
После возвращения из Франции Энн как-то раз ушла домой с работы пораньше. Но когда она добралась домой, Грэма там не оказалось, хотя он сказал, что никуда уходить не намерен. Она перегрелась, хотела пить и разочарованно, с обидой бродила из комнаты в комнату. Сварила себе чашку кофе. Прихлебывая его, она медленно катила без тормозов вниз к разочарованию и дальше. Заняться любовью они не могут; он взял, да и дернул куда-то, а вот если бы он обладал инстинктом предви… Она про себя ворчала на структуральную неспособность мужчин улавливать настроения, ловить день. Потом она прервала себя: а вдруг он ушел, собираясь вернуться вовремя. Что, если что-то случилось? Сколько требуется времени, чтобы узнать? Кто тебе позвонит? Через пятнадцать секунд она уже достигла предвещательного вдовства. Ну так давай умирай не возвращайся увидишь насколько мне все равно. В быстрой последовательности она увидела автобус, стоящий поперек улицы, раздавленные очки, простыню в руках санитаров.
Тут она вспомнила Марджи, свою школьную подругу, которая лет в двадцать пять влюбилась в женатого. Он бросил семью, поселился с ней, перевез свои вещи и получил развод. Они подумывали о детях. Два месяца спустя он умер от совершенно нормальной, чрезвычайно редкой болезни крови. Годы спустя Марджи призналась Энн в своих тогдашних чувствах. „Я очень его любила. Я думала провести с ним всю жизнь. Я сломала его семью, а потому, даже если бы расхотела идти с ним до конца, все равно пошла бы. Затем он начал бледнеть, худеть и отодвигаться от меня все дальше и дальше, и я смотрела, как он умирает. А на другой день после его смерти я обнаружила, как во мне что-то говорит „ты свободна“. Опять и опять „ты свободна“, хотя я вовсе этого не хотела“.
Тогда Энн не поняла, только в эту минуту. Она хотела, чтобы Грэм был дома сейчас, живой и здоровый; кроме того, она хотела его под колесами автобуса, растянувшимся, обгорелым на рельсах подземки, проткнутым колонкой автомобильного руля. Оба желания сосуществовали; они даже не думали вступать в войну.
К тому времени, когда Грэм вернулся домой около семи, ее чувства улеглись. Он объявил, что внезапно вспомнил что-то, о чем следовало справиться в библиотеке. Она даже не подумала, верить ему или нет, больше не спрашивала, не видел ли он в последние дни какие-нибудь хорошие новые фильмы. Он, казалось, не считал, что ему следовало бы извиниться. Был он каким-то притихшим и пошел принять душ.
Грэм более или менее сказал правду. Утром, когда Энн ушла, он дочитал газету и вымыл посуду. Потом бродил по дому, как грабитель, удивляясь каждой комнате. И, как всегда, в заключение оказался у себя в кабинете. Да, он мог бы приняться за новую биографию Бальфура, к которой уже настолько приступил, что купил ее. И охотно, так как нынешние биографии — во всяком случае, такое у него сложилось впечатление, — все больше и больше сосредоточивались на сексе. Историки, летаргические мудаки даже в самые лучшие времена, наконец-то открыли отфильтрованного Фрейда. Внезапно все свелось к сексу. Был ли Бальфур на высоте? Был ли у Гитлера крипторхизм?[13] Был ли Сталин Большим Террором в постели? Такой исследовательский метод, пришел к выводу Грэм, сулил примерно те же результаты, что и перелопачивание океана государственных документов.
Ему вполне хотелось получить сведения о фригидности Бальфура, и, в определенном смысле, это даже было необходимо, поскольку самые усердные из его студентов, возможно, в эту самую минуту читают рекомендованную биографию самым ускоренным темпом. Но в более широком смысле никакой необходимости не было. В конце-то концов, он не собирался менять свой подход к изучению истории — интуитивно-прагматический (каким он ему в данный момент представлялся) на психо-сексуальный; начать хотя бы с того, что это взбудоражит кафедру. А кроме того, даже если каждый студент, каждая студентка в следующем семестре прочтет эту биографию (которая, чем дольше он за нее не брался, становилась в его мозгу все толще и толще), он, Грэм, все равно будет знать обо всем куда больше, чем все они, взятые вместе. В большинстве они мало что знали, приступая к занятиям, а вскоре утрачивали всякий интерес, читали ровно столько, чтобы продержаться, брали друг у друга конспекты для экзаменов и были счастливы получить любую оценку, лишь бы положительную. Достаточно было оглушить их именитой фамилией, чтобы они все перепугались. Очень она длинная? — безмолвно вопрошали их физиономии. И нельзя ли мне обойтись без нее? Грэм имел обыкновение в течение первых недель швырять немалую толику фамилий, но главным образом полагался на систему доводить их до зевоты. Pas trop d'enthousiasme — не перевозбуждай их, говорил он себе, глядя на своих первокурсников; заранее не предугадаешь, что именно ты можешь на себя навлечь.
Так что вместо Бальфура он порылся в картотечном ящике 1915–1919 годов своей картотеки. Там имелась одна девушка — он по-настоящему предвкушал, как подрочит с ней. Большинство девушек в большинстве журналов, разумеется, вполне подходили для тяжелого флирта и даже — если в решительный момент пальцы вводили тебя в заблуждение — для консумации. Но почему-то в каждом журнале обреталась фаворитка, к которой возвращаешься, о которой думаешь с нежностью, которую почти высматриваешь на улицах.
Его дежурной фавориткой была „Джин с тоником“, девушка, отличавшаяся мягким овалом лица и почти страстью к чтению. Ведь на одной фотографии она была запечатлена за чтением книги в твердом переплете, какие предпочитают члены книжных клубов, подумал он неодобрительно, но все-таки лучше, чем ничего. И контраст между этим нежным лицом и энергичной, почти агрессивной манерой, с какой она вывернула свой карман, снова и снова поражал Грэма с пронизывающей силой. „С тоником Джин распаляет мужчин“ — возвещала соленая подпись: но это было чистейшей правдой.
В ванной Грэм перечитал весь журнал, кроме страниц, посвященных „Джин с тоником“ (почему она не на вкладке, гневно вопросил он: куда лучше, чем эта, как бишь ее из серии „Тома Джонса“, одни только вышитые бикини и „мягкая фокусировка“, это надо же!»). Тогда как Джин с тоником, раскрывающаяся в наводящей трепет деятельности в конце журнала… Еще пара страниц читательских писем и объявлений массажных салонов, и ты можешь обратиться к ней, обещал он себе. Ну хорошо, ладно, теперь же. Его левая рука отыскала Джин, а правая посерьезнела. Еще раз проверить, сколько у нее страниц, да, восемь — три разворота и по странице в начале и в конце. Ладненько, начинай с конца. Черт, да, она же, ведь она, затем назад к началу, и одну, да, потом перевернуть и… м-м-м-м… затем да, это фото, теперь перелистнуть, и время посмотреть на каждую из трех фотографий медленно, любяще, прежде чем Эту, Эту. Идеально.
После обеда он устроился перед телевизором и настроил его на ITV, переключил на VCR, нажал кнопку «запись» и тут же — «пауза». Таким способом он не терял две-три драгоценные секунды. Он просидел так больше часа, глядя сериалы, пока не увидел того, чего хотел, и не нажал «паузу». Пятнадцать секунд спустя он нажал кнопку «стоп». Потом повторил всю запись. Сначала это его не тревожило, но позднее он угрюмо задумался. Может быть, стоит поехать в Колиндейл, возможно, это отгонит печаль. Странно, до чего яростной может быть печаль. И еще странно, как возможно быть одновременно и абсолютно счастливым, и абсолютно печальным. Может быть, тебе положено испытывать такую печаль, раз ты испытывал такое счастье. Возможно, они связаны между собой, сосуществуют, как фигурки на часах с кукушкой. Ку-ку, подумал он, ку-ку. Кто из вас будет следующим?
Джек обладал способностью улыбаться неискренне, а не только искренне. На это открытие у Сью ушло несколько лет, но различие, раз замеченное, оказалось непогрешимым индикатором поведения. Неискренняя улыбка обнажала чуть больше верхних зубов и удерживалась чуть дольше необходимого; несомненно, имелись и другие тонкости, но их маскировала борода.
Почти все уик-энды Джек распространялся на тему Хендриксов и со вкусом строил предположения, даже когда ничего нового не случалось. Сью предвкушала очередной эпизод из мыльной оперы их друзей. Питала она к ним не настолько теплые чувства, чтобы тревожиться. Но в эту пятницу она получила в ответ буркающее:
— На этой неделе обошлось без кушеточного анализа…
— Как по-твоему, что у них затевается?
— Почем я знаю.
— Ну, давай же. Предположи.
Несомненно, он нуждался в улещивании; пожалуй, она вернется к этой теме завтра. Но тут же поняла, что этого не будет: он посмотрел на нее, показал больше зубов, чем обычно, и ответил:
— Мне кажется, тема полностью спустила пары, голубка моя.
Всякий раз, видя эту улыбку, Сью примеривалась, что ощущала бы, если бы ненавидела Джека. Не то чтобы она его ненавидела, и к тому же Джек всегда усердно старался нравиться — но всякий раз, когда он улыбался так, она думала про себя: да, конечно, и главное, так будет ощущаться ВСЕ ВРЕМЯ. Ведь в первый раз эта улыбка сопроводила ее первое открытие того, что Джек ей изменяет. И обозначала конец того, что она называла своей фазой Черных с реки Тулли.
Когда это произошло, Сью как раз прочла статью о Черных с реки Тулли, маленьком племени австралийских аборигенов, единственных, как утверждалось, людях на земле, которые еще не уловили связи между сексом и зачатием. Они полагали, что сексом занимаются удовольствия ради, как, например, обмазываются грязью и так далее, зачатие же — это дар Небес, ниспосылаемый таинственным путем, хотя на него и можно воздействовать броском костей или потрошением валлаби. Казалось удивительным, что вокруг не нашлось еще таких же племен.
Разумеется, существовала и другая теория относительно Черных с реки Тулли, а именно: они прекрасно знают, какая причина имеет какое следствие, и просто проверяют, сколько еще времени им удастся втирать очки снисходящим до них антропологам, которые от их ироничной побасенки приходят в такой энтузиазм. Они и придумали-то ее только потому, что им по горло надоели вопросы о Великом Охотнике на небе, и вообще подобно подавляющему большинству людей они предпочитали разговаривать не о Боге, а о траханье. Но их ложь произвела потрясающий эффект и с тех пор вволю обеспечивала племя шоколадом и транзисторами.
Сью догадывалась, какое толкование предпочел бы Джек, но ведь мужчины циничнее женщин.
Женщины верят, пока не получат неопровержимые доказательства, что верить нельзя. К чему, собственно, и сводилась ее фаза Черных с реки Тулли. Кончилась эта фаза на одиннадцатом месяце их брака, хотя досье, доступное ей к тому моменту, казалось, было уже более чем достаточным. За пять недель накопились: Потерянная Рубашка, Внезапный Интерес к Покупке Зубной Пасты, Отмененный Последний Рейс из Манчестера и Шутливая Схватка, когда ей не было позволено прочесть письмо к Джеку от кого-то из его почитателей. Но все это ничего не значило, пока Джек не показал ей верхние зубы и не продержал эту улыбку лишнюю секунду. После чего все кусочки мозаики заняли свои места, и она поняла, что все это время он трахал кого-то еще. Ее единственным слабеньким дальним утешением было, что Черные с реки Тулли, если они все-таки были простодушными, вероятно, почувствовали бы себя куда более скверно, чем она, когда антропологи наконец решили растолковать им что к чему.
Она почти сразу же научила себя игнорировать фальшивую улыбку. Никогда не задавать вопросов. Было не так больно. И все забывалось до следующего раза. А потому она не стала затрудняться, разбираясь в заключительных уклончивых словах Джека о Хендриках, не стала, например, спрашивать, не была ли его кушетка использована для более практичных терапевтических целей.
Ответом было бы «нет», хотя породившие его обстоятельства ее бы вряд ли утешили. На этой неделе Джек слегка нажал на Энн. Она же приходила к нему и приходила, верно? И часто, на его взгляд, под слишком незначительным предлогом. Он знал, что их связь была официально вымарана. Но тем не менее она же все приходила и приходила, а если учесть, что Грэм дрочил, как приводной ремень… Нет, это никак не его вина, думал он. Закон природы. Не будь я неверен, процитировал он, я не был бы верен себе.
И он попытался. Ну, иногда же этого требует простая вежливость, так ведь? А Энн — старый друг и воспримет это правильно. И более того: он же не напугал лошадей. А просто обнял, когда она уходила, поцеловал аккуратнее, чем требовала просто дружба, увлек ее от входной двери и подвел к лестнице. И странная вещь: она же позволила увести себя до лестницы. Прошла десяток шагов или около того в объятиях его руки, прежде чем высвободиться в немой спешке и повернуть назад к двери. Она не вскрикнула, не ударила его и даже не выглядела такой уж удивленной. А потому, думал он, глядя на Сью через стол и улыбаясь ей покоряющей улыбкой, он, право же, был безупречно верным мужем. Какие у кого есть основания жаловаться?
Фотографии, которые щелкал Грэм во время их путешествия, не получились, что его не очень удивило. Иногда, прокручивая ленту, он ощущал, как ребристая кнопка передает его большому пальцу намеки на внутренние завихрения в камере; но пока кнопка продолжала поворачиваться, он надеялся на лучшее. Первые восемь снимков напечатались — Энн сидит на деревенском доме, к ее ноге привязана коза, а вторая половина дома остроумно примостилась на стене Каркассонна — чем все и ограничилось.
Вопреки утверждениям Энн, что все они забавны, а два-три так и художественны, Грэм только хмыкнул и выбросил их. Выбросил он и негативы. Позднее он об этом пожалел. Он вдруг с удивлением обнаружил, что путешествие почти изгладилось из его памяти, хотя не прошло и пяти недель. Он помнил, что был тогда счастлив, и воспоминание об этом ощущении казалось бесценным. Даже смазанный отпечаток наложившихся друг на друга кадров был бы чем-то.
Ну, почему должно было случиться еще и это! Сверх фильмов Энн и сверх его журналов? Какой-то набор точек внезапно включился в его мозгу, заставив его реагировать на визуальность? Но как могло произойти такое после того, как он сорок с лишним лет был человеком слов? На каком-то этапе мягкая коробка, совершенно очевидно, начала изнашиваться; из нее посыпались кусочки; мышцы (если там имеются свои мышцы) утомились и перестали нормально функционировать. Он мог бы справиться об этом у своего друга Бейли, геронтолога. Но всего на пятом десятке? Когда вы думаете о своем мозге — если вообще думаете, — он представляется вам тем, чем вы свободно пользовались: вкладывали в него то да се и извлекали ответы. И теперь вдруг вы почувствовали, будто это он вами пользуется: сидит там наверху, ведя собственную жизнь, и слегка поворачивает руль в тот момент, когда вам кажется, что все идет прекрасно. Что, если ваш мозг стал вашим врагом?