Коул
«Настоящая женщина — это та, чья матка дышит в такт твоему пульсу. Остальные — биологический мусор.»
— Из дневника Коула Мерсера
Моя прекрасная, невероятная Маргарита дрожит в моих руках. Ее голова прижата к моей груди и я слышу прекрасный звук, исходящий из нее. Всхлипывания от радости. Этот комочек подарит мне семью, ту, о которой я мечтаю. Идеальная, та, что будет дышать мной. А я буду делать все ради них. Если надо, я сломаю любого, убью столько, сколько нужно будет, чтобы моя семья ни в чем не нуждалась.
— Моя любовь, ты так трепещешь в моих руках… Я понимаю, черт возьми, мне тоже не терпится… Эти три дня без тебя были мукой, — мои губы нежно коснулись ее лба, покрытый испариной.
Я занес ее через порог нашей спальни, все как положено, все на своих местах. Новобрачная. Моя восемнадцатилетняя муза достойна самого лучшего. Комната встречает нас с распростертыми объятиями, той самой тишиной, в которую я вложил уйму денег, заработанные на убийствах гражданских.
Это не просто спальня. Это ядро моего сердца.
Стены окрашены в матовый серый цвет, цвет пороха и пепла. Ничего лишнего, разве что фотографии. Мы с Маргаритой на свадьбе, наше первое свидание… И одна пустая. Для нашего будущего ребенка.
И сто пятьдесят три фотографии УЗИ.
В центре, как прекрасный алтарь, стояла наша кровать. Огромная, королевского размера, с простынями из дорогого шелка, идеально белоснежного цвета. На нем… так красиво смотрятся капли крови, что проливают девственницы при первом контакте с мужчиной. Только такую кровь я приемлю здесь.
Я наклонился с дрожащим комочком на моих руках и ее тело коснулось простыней, от чего ее дрожь только усилилась. Честно? Я чуть не заплакал. Он настолько хотела остаться на моих руках, быть рядом с папочкой, чувствовать мое тепло, что ее пробил озноб.
Напротив кровати во всю стену стояло панорамное, тонированное окно. Сейчас оно было зеркалом, в котором отражалась наша с ней немая сцена — я, стоящий над ее лежащей фигурой. Снаружи, за стеклом, спал лес. Мои владения. Немой страж моей силы.
Справа, за матовой стеклянной дверью, была ванная. Я видел очертания мраморной раковины и душевой кабины без поддона — вода должна была стекать в почти невидимый слив в полу. Все для чистоты. Все для нее.
Я выдохнул. Здесь, в этой комнате, все было под контролем. Каждый предмет, каждый луч света, каждый кубический сантиметр воздуха. Здесь не было места для ошибок. Для слабости. Для грязи.
Я выпрямился и был чертовски очарован тем, что вижу — Маргарита лежит на спине, сложив руки на своем животике, прямо так как я ее учил. Мои губы расплываются в самой теплой улыбке на свете, когда я вспоминаю наши уроки. Малышка сначала… сопротивлялась, но после ошейника с током и употребление моей спермы вместо еды на два дня она быстро научилась. Блядь, я так ей горжусь.
— Милая, ты такая… боже, ты так прекрасна… — все мои шесть ке роста осели на край кровати, на уровне с ее головой.
Наклоняюсь к ней, проводя носом по ее холодной щеке и после нежно целую, насколько я могу это сделать. Мои губы оказываются на ее щеках, лбу и носу. Обожаю ее целовать.
— К-коул… — проронила неожиданно Маргарита. Мои брови взметнулись вверх и я довольно хмыкнул.
— Что, любовь моя? У меня отличное настроение, так что, я опущу тот момент, что ты снова называешь меня неправильно.
Моя жена метнулась своими очаровательными, мокрыми от слез счастья глазками и буквально впилась в меня ими. Черт, ей лучше не делать так, я уже возбужден.
— П-прости… п-папочка… — её голос был тихим, срывающимся, словно наполненный битым стеклом. — Я… плохо… себя чувствую…
Её маленькие пальчики впились в край моей рубашки, словно утопленник за соломинку. С меня не сходит улыбка, и я нежно беру её руку, касаюсь губами её костяшек, продолжая смотреть на её личико. Кожа её была липкой, холодной от пота, почти ледяной. Мне… это не особо нравилось, но я понимаю. Это должно быть токсикоз. Кертис мне проводил лекции по моей просьбе, поэтому я всё знаю о беременности и о том, как принимать роды. Всё для неё. Всё для нашего малыша.
— Конечно, плохо, радость моя, — мой голос прозвучал бархатно, я прижал её ладонь к своей щеке, давая ей почувствовать моё тепло, мою силу. — Ты же работаешь на нашего малыша. Это тяжёлый труд. Твой организм перестраивается. Но папочка здесь. Папочка всё знает.
Моя рука скользила по всему ее телу. Медленно отодвинул края халатика, ласкал ее шею, где виднелись уже зашившие следы от пальцев и ремня, дальше к груди, которая вот-вот наполнится молоком. Я слегка помял их, провел большим пальцем по соскам и скользил дальше. Ее все еще плоский животик приветствовал меня сокращениями. Но они… были какими-то не правильными.
— Нет… — неожиданно для меня она раскрыла рот, и в этом слове… было отчаяние, страх, что у меня на мгновение свело скулы. — Не… не надо…
Мои брови нахмурились и я наклонился к ее лицу, прошептав с небольшой агрессией в голосе.
— Не надо? Не надо заботится о моем сыне? О наследнике моей империи?
Моя ладонь плашмя прижалась к ее животу. Еще спазм. Сокращение. Неправильное, резкое, чужое. Не обещанный толчок жизни, а судорожный вздох болезни. И эта ткань… Ткань трусов, которую я почувствовал, когда касался ее.
Мой взгляд, тяжелый и медленный, как расплавленный свинец, пополз вниз по ее телу. По дрожащим бедрам, скрывавшим эту грязную, маленькую тайну. И в этот миг что-то во мне щелкнуло. Не гнев. Не ярость. Нечто более древнее и холодное. Чистая, стерильная необходимость удалить зараженную ткань. Вырезать брак.
Я не закричал. Дыхание даже не участилось. Моя рука — та самая, что только что нежно касалась ее щеки, — взметнулась и впилась в ее волосы. Не в захват. В кулак. Я почувствовал, как тонкие кости ее черепа хрустнули под пальцами. Чертова сука.
И тогда я двинулся. Одним резким, мощным движением, отработанным до автоматизма на бесчисленных тренировках по штурму, я сорвал ее с кровати.
Я не бросил ее. Я швырнул.
Всей силой моего тела, вся ярость от этого предательства вложились в один бросок. Ее фигура, скрюченная и беспомощная, пронеслась по воздуху и с глухим, костяным ударом врезалась в стену.
Тот самый щит из бесчисленных УЗИ-снимков, хроника моих надежд и ее лжи, встретил ее. Хруст лопнувшего стекла рамок слился с приглушенным, захлебнувшимся стоном, вырвавшимся из ее горла. Бумажные снимки, эти призраки наших нерожденных детей, зашуршали, осыпаясь на пол. Она осела по стене на пол, беззвучно дергаясь в конвульсиях шока и боли, залитая осколками наших сломанных будущего.
Я стоял, тяжело дыша, глядя на результат своей работы. На испорченный сосуд, прислонившийся к стене, испещренной свидетельствами его несостоятельности.
Идиллия была мертва. Начиналась хирургия.
Я медленно, с болью в ногах зашагал к ней, пока она как жалкая добыча ползла в угол. Медленно сел на корточки перед ней. Пусть чувствует. То, что она ощутила, когда я бросил ее… эта боль не сравнится и с десятой долей того, что ощущаю я. Предательство. Снова, блять, как и десяток других до нее. Опять.
— Ты… Маргарита… как ты… Как ты смела? — слезы щипали мои голубые глаза, наполненные адскими муками, пока я смотрел как она дрожит в углу.
— К-коул… я… прости… — это единственное, что она смогла выдавить из своего поганого рта. Мои руки вцепились в ее щеки, притягивая к себе, пока я чуть ли не задыхался.
— Я прощал… Маргарита. Прощал. Прощал все, что ты творила… И где твоя благодарность?! ГДЕ ОНА?! МАРГАРИТА, ГДЕ МОЙ СЫН?!
Я тряс её, вкладывая в каждый толчок всю ярость, всю боль. Её голова с глухим, деревянным стуком билась о стену. Стук черепа не успокаивал. Он был как барабанная дробь, отбивающая такт её ничтожества. Он раздражал. Бесил.
Я бросил её на пол. Она рухнула, как тряпичная кукла, издав хриплый, захлёбывающийся звук. Мои пальцы впились в халат — мой халат, на моей жене — и с рыком сорвали его. Тонкая ткань порвалась с треском. Потом очередь дошла до последней преграды. Я запустил пальцы под резинку и, не сводя с неё взгляда, рванул на себя.
И увидел. Испачканную прокладку. Алое пятно на белом фоне. Кровь. Не та, священная кровь невинности, пролитая на брачном ложе. Другая. Грязная. Циклическая. Свидетельство бесплодия. Неправильная кровь.
Я замер, держа в руке этот греховный грааль. Белое нижнее бельё с прокладкой, испещрённой бурыми и алыми разводами. Я поднёс его к своему лицу, вдохнул. Запах железа и чего-то тёплого, органического, отталкивающего.
Маргарита с поросячьим визгом бросилась к моим ногам. Её глаза — те самые, что ещё пару часов назад смотрели на меня с обожанием, любовью, — теперь были наполнены до краёв другим. Страхом. Глубоким, животным, пронизывающим страхом существа, которое поняло: его право на жизнь — призрак, мираж, который вот-вот растает.
— Нет… умоляю, К-оул… — она поперхнулась, ловя ртом воздух, — то есть, папочка! Я не буду так больше! Я-я же твоя жена! Твоя дочка!
Её голос начал сверлить мне мозг. Каждым своим стоном, каждой фальшивой нотой. Как она смеет? Как она смеет произносить эти слова — «жена», «дочка» — теперь, когда её собственная плоть выставила её лгуньей на всеобщее обозрение?
— Я сделаю всё… всё, что ты захочешь! — я наблюдал, как её грязное, обесчещенное тело прижимается к ткани, что стоила, наверное, больше, чем вся её никчёмная, дрянная жизнь.
— Всё… что я хочу? — мои слова прозвучали тихо, почти задумчиво.
Я разжал кулак. Тот самый «греховный грааль» — окровавленное бельё с прилипшей к нему прокладкой — с тихим шлепком упал на кафель между нами. Она уставилась на него широко раскрытыми глазами, будто на чеку выдернутой гранаты, а потом медленно, с невыносимым усилием, подняла на меня свой взгляд. Омерзительный, полный самой гнусной, самой отвратительной лжи.
— Маргарита, — начал я, и каждый слог был обточен, как лезвие. — Я хотел сына. У тебя был год. Целый. Ебаный. Год, мерзкая, никчёмная шлюха. А ты… — я сделал паузу, давая ей прочувствовать вес каждого слова, — …ты даже не смогла дать мне этого.
— Я вымолю его у Бога, папочка! — её голос сорвался на визг, она потянулась ко мне, её тело извивалось на полу в жалкой пародии на мольбу. — Пожалуйста, дай мне ещё один шанс!
У Бога.
Словно удар хлыстом. Единственный Бог в этих стенах — это я. Тот, кто вдыхает жизнь в глину и обращает в прах недостойных. А сейчас мой взгляд скользил по самому жалкому из моих творений — по ней, обнажённой, испачканной в пыли и той самой, блядской, нечистой крови, что без стыда сочилась меж её бёдер, наполняя священное пространство спальни тяжёлым, сладковато-гнилостным смрадом. Запахом тления. Запахом лживой плоти.
Моё тело плавно опустилось в присед. Густой, отравленный воздух, что я вдыхал, сжимал виски стальными обручами, рождая за очами знакомую, пульсирующую боль. Лишь один резкий хлопок ладони — и её бледная щека залилась алым. Мои глаза, обычно цвета ясного неба, теперь пылали ледяным огнём, будто отражение адского пламени.
Каблук моего ботинка из отборной кожи с глухим стуком врезался в её живот, пытаясь разорвать эту оболочку, что оказалась пустой. Она взвыла, скрючившись на кафеле, пачкая мои идеальные полы своими нечистотами. Глупая, никчёмная тварь.
— Ты забываешь своё место, — мой голос прозвучал тихо, но с той силой, что заставляет трепетать землю. — Бог — это я. Ты не имеешь права раскрывать свой лживый рот. Твой Бог, Маргарита… разочарован до глубины души.
Она даже не смотрела на меня, лишь безвольно выла и рыдала, и от этого бессилия я закипал ещё сильнее. Мои пальцы впились в её каштановые волосы — слишком светлые, слишком… чужие. Она снова завизжала, как под ножом, когда я поволок её по полу, прочь из святилища, что она осквернила. Она барахталась, цеплялась, и я дёргал жёстче, вырывая клочья.
— КОУЛ! ОТПУСТИ! — её крик резал слух, её ногти впивались в мою руку.
— Замолчи! — рычал я, и стены, казалось, содрогнулись от моей ярости. — ЗАТКНИСЬ! ТЫ — ПРЕДАТЕЛЬСТВО В ПЛОТИ!
И тогда свежий, холодный воздух ночного леса хлынул навстречу, обжигая лёгкие. Обычно он усмирял мой пыл, остужал ярость, возвращал ясность. Но не сегодня. Сегодня он был лишь фоном, подчёркивающим огненную бурю внутри.
Ещё один год. Ещё один год моей жизни, моих надежд, моих вложений — выброшен в помойное ведро.
Её голое, жалкое тело, уже пахнувшее не просто страхом, а той самой внутренней гнилью, с которой я боролся, шлёпнулось о идеальную брусчатку моего двора. И в этот момент в висках забилось, застучало, взорвалось:
— ПАПА! ОСТАНОВИСЬ!
Гребанный набат в моей голове. Пронзительный, детский визг, который я слышал только в кошмарах. Сам не понимая как, я рухнул на колени. Острый камень впился в плоть, но эта боль была ничто по сравнению с тем, как мой мозг плавился, выкипал из черепа. Нет. Нет. НЕТ!
— Заткнись! — я зарычал сам себе и с размаху ударился головой о камень. Один раз. Другой. Третий. Тупая, сокрушительная боль принесла почти облегчение. Тёплая, густая кровь приятно растеклась по лицу, согревая кожу, остывшую от ночного воздуха. Я провёл по ней пальцами, размазал, прижал ладонь к щеке. Тепло. Больно. Значит, я жив.
Рядом Маргарита, лежа на камнях, судорожно кашляла. Всё её тело била мелкая беспомощная дрожь. Я тут же набросился на неё, впился пальцами в её плечи, начал трясти.
— П-папочка… я… я всё исправлю… — её голос был похож на предсмертный хрип утопающей кошки. — Я буду молиться… буду есть только твою сперму… р-ртом буду вылизывать пол…
Я наблюдал, как её губы, разбитые в кровавую кашу, пытаются сложиться в подобие улыбки. Как пальцы с обломанными ногтями цепляются за швы между плитками моего идеального двора. До смешного жалкая попытка удержаться в мире, который уже перестал для неё существовать.
— Всё исправишь? — я наклонился так близко, что наши лбы почти соприкоснулись. Моё дыхание смешалось с её хрипами. — Ты не можешь исправить даже собственную вонь. Твоё тело — фабрика по производству дерьма и лжи. Оно не способно даже на правильную кровь.
Я медленно провёл большим пальцем по её окровавленному подбородку, а затем всунул палец ей в рот, разрывая слизистую.
— Молиться? — я вытер палец о её язык. — Твой бог сейчас смотрит на тебя и хочет блевать. Ты — живое оскорбление самому понятию жизни.
Её глаза закатились, но я схватил её за волосы, вынуждая смотреть на меня. В её взгляде плавала та самая, тварь, надежда. Глупая, никчёмная, как и всё в ней.
— Д-дай… шанс… — она выдавила пузырь крови.
— О, я дам, — мой голос стал сладким, как разлагающаяся плоть. — Я дам тебе самый ценный шанс… Стать удобрением.
На мою руку хлынула кровь, смешавшаяся с менструальной грязью. Такая, блять, не правильная, унизительная для женщины. Я толкнул руку дальше, пока клинок не уперся в слепое, тупое сопротивление тканей внутри. И тогда, с силой, я повернул его, разрезая изнутри всё, что встречалось на пути, яростно представляя, как кромсаю ту самую, предавшую меня утробу, что оказалась пустой.
— Смотри, — я дернул свободной рукой за волосы. — Видишь? Ничего. Ни ребёнка, ни будущего. Только гниющее мясо.
Когда её тело обмякло, я встал, вытирая окровавленные руки о её волосы.
— Запомни этот урок, — сказал я уже безразличным тоном, глядя на её неподвижную фигуру. — Следующая будет умнее. Она поймёт, что её лоно принадлежит мне. А твоё... — я лёгким пинком перевернул её тело, — твоё было просто ошибкой природы, которую я исправил.
Я плюнул в ее безжизненное лицо, оно стало постепенно синеть и натягивать на себя трупные пятна. Смерть. То, что меня преследует. Одна лишь смерть.
_________________________________________________________________________________
Я всегда знал, что я сильный человек. Меня предавали слишком часто, чтобы я не научился держать удар. И вот — очередное предательство, самое горькое. Прямо здесь, на моих руках, в моей мастерской.
Сквозь всхлипы, сквозь бесконечные ручьи моих собственных слёз, в моей дрожащей руке зажат скальпель. Я работаю под идеальную музыку — Бетховен, «Лунная соната». Её тягучие, меланхоличные звуки смешиваются с влажным хлюпаньем, с тупым стуком отделяемой плоти. Это дуэт. Дуэт моей боли и её наказания.
Я отрезаю её пальцы один за другим. Методично. Каждый щелчок кости — это такт в нашем с ней последнем танце. В моей ладони оказывается безымянный палец. Тот самый, на который я надел кольцо. На котором до сих пор блестит платина, уродливо контрастируя с синевой омертвевшей кожи.
— Всего этого могло и не быть, милая… — мой голос срывается, проходя сквозь спазмы в горле. Я подношу палец с кольцом к губам, целую его холодную кожу и аккуратно кладу на металлический стол.
Мой взгляд поднимается и цепляется за стоящую в углу колыбель. Я сделал её своими руками. Из тёмного дуба. Для Коула Мерсера Второго.
Часы бьют одиннадцать. Я заканчиваю. На столе остаётся лишь туловище. Без конечностей, без головы. Безликий, анонимный кусок мяса. Я беру в руки хирургический скальпель — тот самый, что я выкрал у Кертиса. Острый, как моя обида.
Кончик лезвия вонзается в брюшную полость. Я не режу — я снимаю. Слой за слоем. Кожа, жир, мышцы. Всё это лишнее. Всё это обёртка для главного. Кишечник, отвратительный, наполненный её последним обедом, с глухим шлёпком падает на пол, растекаясь зловонной лужей. И вот она.
Матка.
Маленькая, сморщенная, пустая. Бесплодная, как выжженная земля. Она кровоточит. Тихо, жалобно.
Я не могу сдержаться. Я прижимаю это тёплое, липкое мясо к своей щеке. Сметаю со стола её обезображенное туловище. Оно с грохотом падает в лужу кишок. Я достаю из чёрного пакета её голову. Волосы слиплись от крови, глаза закатились, рот приоткрыт в беззвучном крике.
И я падаю на колени посреди этого ада. Прижимаю к груди её голову и матку. Обнимаю их. Рыдаю. Надрывно, безутешно. Мои вопли сливаются с возвышенной музыкой Бетховена, создавая мерзкую, кощунственную какофонию. Симфонию моего одиночества, моей сломанной мечты и её ничтожной, утилизированной жизни.
Не знаю, сколько времени просидел на залитом кровью полу, вцепившись в это дерьмовое, ни на что не годное мясо. Когда внутренний визг наконец стих, в мастерской повисла та самая тишина, что звенит громче любого крика. Воздух был густым, как суп — пахло медью, дерьмом и чем-то острым, психиатрическим. Моим любимым парфюмом.
Я поднял голову. В заляпанном кровью скальпеле угадывалось моё ебаное отражение — рожа, будто через мясорубку прокрученная. Но сквозь всю эту кровавую херню я разглядел главное. Силу. Настоящую, выстраданную, выгрызенную из собственного нутра.
Поднялся. Суставы скрипели, спина гудела матом, но в голове — ясность, блять, кристальная. Как после семичасового десанта в ад. Глянул на месиво на полу. И знаете, что почувствовал? Не отвращение. Любопытство. Настоящего исследователя.
Вернулся к столу. Не убираться. Изучать.
Взял её матку — этот сморщенный, бесплодный пузырь — и сунул в банку с формалином. Поставил на полку. Рядом с засушенным цветком, который она когда-то, глупая, назвала «милым». Рядом с окровавленным платком той, чьё имя я даже не стал запоминать. Моя коллекция. Мои блядские трофеи.
Потом взялся за уборку. Это вам не шваброй трясти. Это был ритуал. Я аккуратно, с почти хирургической точностью, разложил её по пакетам. Как мясник на конвейере. Каждый кусок — в свой zip-lock, с биркой. «М.Р. — некондиция, репродуктивная система». Чётко, ясно, без эмоций.
И не было ни горя, ни злости. Одна сплошная, ледяная ясность. Маргарита не предатель. Она — неудачный эксперимент.
Под утро встал под ледяной душ. Смотрел, как вода смывает с кожи розовую пену. Видел своё тело — шрамы, мускулы, выносливая машина. Орудие. А в глазах... в глазах не осталось ничего человеческого. Одна воля.
Вышел, накинул халат и двинул в бар. Налил виски. Подошёл к панорамному окну. За ним — мой лес. Мои владения.
Поднял бокал.
«За опыт, — прошептал в тишину. — За пиздец, который делает нас сильнее. За новый старт».
Глотнул. Огонь по жилам, но внутри — вечная мерзлота. И это хорошо. Холод не даёт ошибаться.
Новая цель? Пока нет. Сначала — усовершенствовать метод. Переписать правила игры. Вербовка, воспитание, контроль... Всё нужно пересмотреть. Маргарита научила меня главному: нельзя давать им надежду. Нельзя позволять им думать, что они что-то значат.
Нужно создать идеальную систему. Такую, где любое неповиновение будет невозможно в принципе.
А уж когда система будет готова... тогда я найду новую. Идеальную. А пока... пока я буду наслаждаться тишиной. И планировать.
Ох, блять, как я люблю планировать.