Самолет летел на восток, против солнца. Когда он сделал идеальный разворот и пошел вниз, те, кто не спал, отметили, что чуть натужнее загудели двигатели. Вокруг расстилалась бесконечная темнота, без проблеска, без огней, так как солнце осталось там, далеко позади. По-видимому, они все еще летели над морем, и ни единого огонька за бортом, кроме тех, что горели на крыльях лайнера, не было видно ни вверху, ни внизу.
— Мама, там корабль! — громко, на весь салон закричал вдруг по-русски мальчик, похожий не то на испанца, не то на грузина. Изо всех сил он стал тормошить мать за плечо, непосредственный, как все дети, чтобы и она тоже непременно увидела это чудо — внизу в полной темноте светился огнями огромный океанский лайнер.
— Ну ладно, Вася, отстань, дай поспать, — сонно пробормотала женщина, успокаивая его ласковым жестом. Мальчик был хорошо виден с места Ашота, и поскольку ни он, ни сам Ашот в отличие от других пассажиров не спали, они заговорщицки временами перемигивались друг с другом.
Самолет в это время как раз сделал крен в нужную сторону, как бы тоже предлагая полюбоваться чудесной картиной, и Ашот в случайно свободный от шторы противоположный иллюминатор действительно увидел плывущий под самым крылом самолета светящийся огнями корабль. Потом показались еще и еще корабли, они были выстроены в линеечку, будто на рейде; потом стали различимы параллельные линии автомобильных дорог, под крылом стало гораздо светлее из-за островов огней, и Ашот понял, что они миновали прибрежную полосу и летят уже над землей. Тут самолет выровнял плоскости, раздался толчок — это с той и другой стороны вышли шасси. Ашот поднял вверх большой палец, показывая мальчику, что они уже скоро приземлятся. Вдруг погас верхний свет, остались гореть только лампочки над сиденьями, и отчего-то захотелось постоянно глотать.
Стюардесса пролепетала свою тарабарщину на двух языках, на секунду сперло дыхание. Прошло еще несколько томительных минут, и наконец самолет, напрягшись, коснулся колесами бетона и резво побежал, подпрыгивая, по гладкому телу земли, сообщая внезапно на миг усилившимся гулом двигателей о своем успешном прибытии из другого, воздушного, мира. Потом, подвластные желанию чьей-то умной руки, двигатели разом снизили обороты, плоскости поглотили выпущенные на время посадки закрылки, и самолет, горделиво покачиваясь и демонстрируя сам себя, свою мощь и красоту, срулил со взлетно-посадочной полосы и медленно поехал, красуясь, на площадку к зданию аэровокзала.
— Наш самолет совершил посадку… — дальше забурчало что-то неразборчивое с металлическим оттенком в речи. Названия аэропорта и столицы Исландии слились в какую-то плохо различимую чепуху, похожую на лягушачье кваканье в майскую ночь.
«Страна гейзеров и фьордов, — пробормотал про себя Ашот. — А название Рейкьявик и правда ассоциируется со звуками, издаваемыми лягушками». — Он повесил свою сумку на плечо и приготовился к выходу. — Не забыть сначала зайти в магазин Duty free за подарками, а потом уже в бар. Но не наоборот!» — пригрозил он себе указательным пальцем. Мальчик Вася с испанско-грузинской внешностью, стоявший впереди Ашота в проходе между креслами рядом с заспанной мамой и в этот момент обернувшийся, с удивлением оценил его жест и тоже погрозил кому-то неизвестному пальцем.
— Это шутка, — пояснил Ашот, наклонившись к самому уху ребенка.
Его мать обернулась и дернула сына за руку, чтобы он, как булгаковский герой, никогда не разговаривал с неизвестными.
— Извините, — сказал ей Ашот, — я больше не буду! Женщина, почему-то вдруг приняв на свой счет внимание к ее сыну, улыбнулась и поправила прическу.
— До Москвы еще долго лететь? — спросила она.
— Шесть часов, — ответил Ашот и внезапно вдруг поразился тому, как легко, естественно, просто, бездумно вылетают из него русские слова. «Говорить как дышать! Вот что это значит!» Он провел рукой по своим под ежик теперь подстриженным волосам и, несмотря на то что в аэропорту прибытия было плюс одиннадцать градусов, обмотал шею тем самым, еще прежним, клетчатым шарфом.
В аквариумах сувенирных ларьков он затоварился серебристыми, будто в изморози, пакетиками с косметикой для бывшей квартирной хозяйки, обещавшей по телефону снова сдать, ему комнату; флаконом духов «Нина Риччи» для Тины; прекрасной швейцарской ручкой для Барашкова; очаровательным парфюмерным набором для Мышки, и только для Тани он никак не мог выбрать подарок. Сначала глаза его остановились на умопомрачительном узком платье из голубого шелка, но этот вариант он отмел сразу же по причине его сумасшедшей дороговизны и бьющей в глаза интимности. Затем он решил было не отделять в сознании Таню от Мышки и хотел купить точно такие же парфюмерные штучки.
«Но будем правдивы сами с собой», — остановил он себя. С Мышкой у него не было особенного желания общаться, а Тане поначалу он даже звонил пару раз, правда, дозвонился и разговаривал с ней всего лишь однажды. Но все равно не следовало уравнивать Таню с Мышкой в подарках. Времени оставалось в обрез, и хотя любезная продавщица не выражала никаких признаков нетерпения, нужно было решаться. И он попросил все-таки еще один такой же, как для Мышки, парфюмерный набор и переливающуюся сиренево-голубым дивной красоты косынку. «На всякий случай, — решил он. — Подарю то, что больше будет к месту». И с легким сердцем отправился в бар.
— У-о-д-ки, у-и-с-ки, конь-як? — поинтересовался бармен, безошибочно угадывая в Ашоте пьющего крепкие напитки человека.
«У-о-д-ку пить буду дома, с Аркадием, а коньяк в самолете, — подумал Ашот и вновь поразился тому, как легко вырвалось у него это слово: „дома“.
— Сок, — сказал он бармену и указал на пакет. Он предчувствовал, что оставшееся время полета будет тянуться до ужаса медленно, и поэтому решил выпить с соком таблетку снотворного, чтобы в самолете сразу впасть в сладкую дрему. Он хотел заснуть и незаметно покрыть те оставшиеся часы, что отделяли его от зыбкого понятия «дом», которого он был лишен многие годы. С тех самых пор, как уехал учиться в Москву с городской окраины на берегу Каспийского моря. Уехал от родительского дома, от маленького садика во дворе, в котором росли абрикосы, сбрасывая на крышу сарая, где блаженствовал он, бывало, с книжкой, в апреле бледные лепестки, а в июле янтарные плоды медовой сладости.
Мальчик Вася, увидев, что вернувшийся на свое место Ашот сворачивает под голову шарф, поднимает ручку свободного, соседнего с ним кресла и изготавливается ко сну, загрустил, утратив надежду как раз и занять это свободное место, и провести время в непринужденной беседе. Укоризненно посмотрела на Ашота и мама мальчика.
— Ничего, потерпи, скоро долетим. Да ты и сам бы лучше поспал тогда время пройдет незаметно, — с извиняющейся улыбкой сказал Васе-испанцу Ашот, устроился поудобнее, закрыл глаза и мгновенно заснул. А мальчик, бессознательно встревоженный непонятной его неприспособленному организму сменой часовых поясов и не пьющий пока по малолетству ни снотворное, ни крепкие напитки, так и не заснул почти до самой Москвы. И только перед посадкой его, как назло, сморил беспокойный тяжелый сон. Зато на взлете он не пропустил тот волнующий момент, когда самолет, разбегаясь, оторвался от земли, сделал разворот и устремился в нужном направлении в соответствии с чьей-то волей, совпадающей с желанием погруженных в его просторное чрево пассажиров. И снова увидел внизу под крылом чужую далекую гавань, и корабли на рейде, и лунную дорогу на воде. Только исчезло уже навсегда на своем курсе волнующее видение того прекрасного корабля, которым они с Ашотом любовались при посадке. А теперь Ашот крепко спал, и не с кем мальчику уже было разделить эту красоту, и было у него противное чувство, что Ашот его предал.
А Ашоту в это время снился не теплый Восток с его вечными традициями гостеприимства, с накрытыми во дворах столами, не шашлыки и фрукты, и не сладкое вино, и не вражда и война, которые случились там, в городе его детства, уже после того, как он уехал и поэтому не мог знать обо всех произошедших в его благословенном теплом краю несчастьях. Также не снился ему наш слякотный север с плохой погодой семь месяцев в году, от которой столичные жители прячутся в золоченом и людном метро, а все остальные переживают непогоду в учреждениях и на автобусных остановках; тот самый наш север, к которому Ашот тоже давно уже привык, с его суматохой и склочностью, с его неожиданной добротой и широтой души; с его красавицами девчонками; с его бледнолицыми женщинами средних лет с тяжелыми сумками в руках; с его подвыпившими мужиками; с престижными автомобилями на дорогах, увальнями-гаишниками в лимонных жилетах, свято блюдущими свою выгоду; с его роскошными ныне банками, хитрованчиками милиционерами да преисполненными достоинства депутатами, важно пересекающими дорогу из одного корпуса Думы в другой.
А приснился Ашоту пахнущий воздушной кукурузой, жареными сосисками и кофе Запад; небольшой тамошний городишко, будто из мультфильма Диснея, с аккуратными домиками, бензоколонками и магазинчиками, кегельбаном и небольшими бассейнами в каждом приличном дворе, с непременным газоном и подвесными клумбами в круглых керамических вазах. Тот городок, где жила ныне его семья — оба брата с женами и детьми, болтающими уже по-английски так, будто они на этом Западе родились; где один за другим, очень быстро, нежданно-негаданно, без всяких видимых, казалось, на то причин, умерли один за другим сначала его отец, а через несколько месяцев — мать. Где он сам работал и жил эти нескончаемые два года — делал педикюр престарелым американским пенсионерам, массажировал их дочерей и жен, пытался говорить по-английски, как учили в школе и на курсах, и, убедившись, что его никто не понимает, пытался запомнить тот сленг, на котором разговаривало население. Иногда отвечал на дурацкие вопросы о перестройке и все еще о Горбачеве и в меньшей степени о Ельцине и Путине, в ответ выслушивал нескончаемые замечания о величии Америки и силе ее народа. Сдавал он и экзамены, одновременно и по языку, и по медицине — сначала чтобы взяли на работу кем-то вроде уборщика в больнице, потом социально дорос до санитара. Он стал известен соседям по улице как Фигаро, который знает, чем полечить больной зуб, что дать от прыщей. Он мог сделать маникюр, педикюр и даже завить ресницы. Для того чтобы проколоть уши, уже требовался специальный диплом. Жаль ему было только, что никто из соседей, кроме полячки Ванды, не знал, кто такой Фигаро, и ария, которую иногда напевал Ашот во время работы: «Фи-и-гаро! — Фигаро здесь. — Фи-и-гаро! — Фигаро там», — не имела успеха. Он мог бы сдавать экзамены дальше, однако что-то неуловимое, но существенное произошло в нем самом: его стало тошнить и от маленького аккуратного городка в прерии, который, объективно говоря, по своему жизненному устройству мог дать сто очков вперед какому-нибудь нашему районному центру с вечно грязными дорогами, пьяными мужиками и неухоженными женщинами. Его раздражали старые американцы в клетчатых рубашках, расспрашивающие его о России с таким видом, будто изысканный столичный житель интересуется у чукчи жизнью в чуме, и видно было по всему, что вовсе не жизнь в России интересует спрашивающего, а неизменное в его сознании собственное превосходство во всем.
Ашот одновременно как бы и спал, и рассказывал в своем сне Тине, Тане, Валерию Павловичу, Аркадию и Мышке, собравшимся в их прежней ординаторской на старом продавленном синем диване, о своей жизни в этом городке — что жители там в подавляющем большинстве сами как чукчи, будто только из чумов и вылезли. Просто вместо чумов у них дома с садиками и газонами, бассейнами и домашними кинотеатрами, купленными в кредит; вместо олешек — машины, а вместо водки и ягеля — кока-кола, гамбургеры и виски. А так в остальном — дикий край, дикие люди, не с кем поговорить.
— Что ты врешь, что ты ерунду мелешь! — восклицала и удивлялась «старшая жена» их семьи, которая тоже взялась откуда-то в его сне и уселась в самую середину синего дивана, разметав мощным торсом всю их компанию.
Ее в семье звали Сусой, Сусанной. Это была полная красивая армянка в самом соку, с луноликим лицом, со стрелами-бровями, но в то же время уже было в ней много американского — любовь к бесформенной хлопчатобумажной светлой одежде, к кока-коле, к барбекю на лужайке, где вместо сочного барашка жарились толстые сосиски.
— Не слушайте его, он говорит вам неправду! — громко возмущалась она и взмахивала негодующе полными загорелыми руками. — Америка — это сталинизм с человеческим лицом! Какой везде порядок! Какие полицейские, какая чистота! Если, конечно, не жить в районах с латиносами! Пиво на улицах пить в открытую нельзя! Окурки кидать нельзя, сразу штрафуют! Девчонкам без сопровождения взрослых вино в магазинах не продают! Ты остановился на улице — полицейский подъедет, спросит, что у тебя случилось. Проводит туда, куда надо, одолжит свой насос или что-то там еще, не то что наши, только деньги лопатой гребут! Нет, мне в Америке очень нравится! Разве мой муж-армянин у нас в Баку, где прожили мы всю жизнь в хрущевке и откуда нас выгнали в двадцать четыре часа, мог бы иметь свою фирму и такой дом, как у нас здесь, в Америке, в котором, Ашотик, ты, кстати, и жил?
— У тебя прекрасный дом, Сусочка, — отвечал Ашот, а все вокруг него молчали, не зная, как участвовать в этом споре. — Но ты живешь только этим домом, детьми, вашей школой и мужем. Ты не ходишь здесь в театр, а в Баку ходила, ты не слушаешь оперу, ты не толкаешься в очереди в кино, потому что здесь по большому счету не за чем толкаться, и тебе нечего обсуждать на твоей просторной кухне. Поэтому в Баку в хрущевке на кухне вечно толпилась тьма народа, а здесь — съели гамбургер, и до свидания. И ты не видела в Америке того, что видел я. Тебе еще повезло, что ты живешь в этом домике с газоном, а не в квартале с латиносами, в меблированных домах, больше похожих на картонные коробки, по сравнению с которыми наши хрущевки — рай земной. Это нам всем повезло, что мой брат сумел привезти сюда деньги нашей семьи и купить на них подержанный грузовик, на котором и стал работать вместе со вторым моим братом, а потом смог создать свою маленькую фирму.
— А спроси, спроси ты своего второго брата сейчас, — не унималась Сусанна, — где ему больше нравится? Преподавать философию в институте рыбного хозяйства, чем он занимался после окончания университета, или разъезжать сейчас по стране в огромном новом комфортабельном грузовике нашей фирмы, совладельцем которой он тоже является? И получать хорошие деньги! И надеяться, что дети его смогут поступить в местный университет, если захотят! И ты бы мог так же работать, если б захотел, если бы понял, что то, от чего ты ушел, все эти посиделки на кухнях, осталось там, в далекой стране, а здесь тебя ждет новая жизнь! — И Сусанна вскакивала, встряхивала браслетами и перемещалась в пространстве туда, где ждал ее небольшой дворик с аккуратным подстриженным газоном, туда, куда возвращались из школы ее дети (учительница говорила, что они подают большие надежды! Они смогут получать стипендию в колледже!), туда, куда еле волочил ноги после бесконечных переговоров о поставках клубники и томатов его старший брат и куда иногда заезжал на своем супергрузовике средний.
— Жаль, что ты не помнишь, Сусанночка, — кричал зачем-то ей вслед в своем сне Ашот, — как наша мама, тогда еще молодая, тридцатипятилетняя, говорила, что все отдаст, лишь бы ее дети получили хорошее образование: старший стал бы инженером, средний — гуманитарием, а уж младший — врачом! И что она просто умерла бы со стыда, если б узнала, что дети ее, как другие невыучившиеся, стали торговать на рынке луком и помидорами, виноградом и зеленью.
А колледж этот местный, Сусанночка, — вдогонку все громче кричал он ей и даже пинал ногами воздух от возбуждения, — прибежище для дебилов, нечто среднее между пэтэу, выпускающим газоэлектросварщиков и поваров, и техникумом, где девочкам делают упор в образовании на кулинарию и вязание, а между делом изучают историю искусств, а мальчиков учат истории кое-как, а в основном слесарному делу для работы в авторемонтных мастерских. Правда, для всех теперь обязательна компьютерная грамотность и в светлых классах у них столько техники, что нам и не снилось! И сами ученики ну такие раскованные, такие свободные, а по сути, такие неграмотные, что дадут нашим пэтэушникам сто очков вперед. Но только у нас, на Севере, тупость и хамство так и называются, как они есть, и в таком поведении подростков винят социальные причины — пьянство, нищету, неразвитость родителей, об этом пишут в газетах, с этим пытаются бороться. А в Америке все то же самое называется свободой личности. Чуть попытаешься поставить хама на место — тут же сердитые окрики: не давите на свободную личность! А как они одеты, эти подростки! У попугаев гораздо более гармоничная окраска! Вот, говорят, в Москве черно-серая толпа. Странно нам было бы, однако, носить розовые и голубые одежды, если десять месяцев в году в Москве идет то дождь, то снег. Но тут я не буду слишком резок, потому что в одежде у всякого народа свои традиции — у папуасов свои, а у эскимосов свои. Но только тогда надо прямо и говорить, что это вкусы папуасов и народов Севера. Армянские женщины любят черное, а негритянки — красное. Прекрасно, если это красное гармонирует со всем остальным черным. Но если на школьнице с рыже-фиолетовыми косичками, идущей навстречу мне и выдувающей пузырь жвачки величиной с дом, я вижу какую-нибудь красную майку с зелеными штанами в желто-фиолетовых разводах, то это зрелище приводит меня в психоэмоциональный шок. И пусть мне хоть сколько твердят о свободе личности и о том, что семь серег в одном ухе — красиво, я могу согласиться лишь с тем, что сейчас в мире, по-видимому, побеждает мода родом из Африки. А по сути, такая мода на самом деле свидетельствует всего лишь о дисгармонии, присущей малообразованной части населения. Недаром же африканцы и афроамериканцы, получившие образование в лучших и дорогих учебных заведениях Старого и Нового Света, не ходят по улицам в розовых шортах с голубыми разводами, напоминающими старые семейные трусы советских времен. У нашего папы, кстати, были когда-то такие же, сатиновые, сшитые на фабрике из той же ткани, что шились и ночные рубашки, но он носил их в эпоху дефицита и прятал под брюки.
— А современная музыка? — спросила Сусанна.
— Что музыка?
— Она тоже часто дисгармонична.
— О-о-о! Сусанночка! На то у тебя и имеется твой родственничек — злопыхатель и врач, то есть я, чтобы ответить тебе насчет музыки!
Ашот тоже как-то незаметно для себя переместился с холодного Севера на Запад и стоял сейчас на газоне возле Сусанниного дома, мял босыми ногами траву и размахивал руками.
— Замечено, Сусанночка, что только гармоничная музыка помогает больным, успокаивает, снимает боль и напряжение, и поэтому только она используется в медицине — в стоматологии, например, или у нас в анестезиологии при проведении операций или родов. А дисгармония вызывает учащение сердцебиения, тревогу, патологические импульсы в головном мозге, так что гармония — это вовсе не относительное понятие. В гармонии звука, линии, цвета есть свои законы, которые нельзя безнаказанно попирать. Но чтобы твоим детям, Сусанна, изучить эти законы или выучиться на дипломата, летчика, врача, толкового инженера, им придется пройти здесь через весь этот ад местных колледжей с потерей нескольких лет, пока они доберутся до возможности поучиться где-нибудь повыше и подороже; и скорее всего на этом пути им придется тяжело работать физически. Работать так, что они и учиться дальше могут не захотеть, потому что пребывать в попугайских одеждах самовосхваления гораздо легче, чем стремиться к какой-то там гармонии. А твой муж и мой брат при всем желании не сможет обеспечить им легкое получение образования всей клубникой, собранной на пространствах Южной Америки. Так что ты, Сусанночка, может быть, вспомнишь еще те времена, когда ты сама, прямо из-за школьной парты, из коричневой формы с фартуком и большим белым бантом в волосах, выпрыгнула сразу в прекрасный институт народного хозяйства и получила там специальность не какого-нибудь недоучки повара-кондитера, кем будет через два с половиной года твоя дочь, а инженера-технолога, специалиста по изготовлению и хранению колбас и мясных деликатесов. И в том, Сусанночка, что по праздникам мы всей семьей ели вкуснющую копченую колбасу, сделанную под твоим руководством, тоже была своя прелесть! Забыла?
— Не забыла, — сказала Сусанночка, — «Краковскую», «Одесскую» и сервелат «Юбилейный». Я все помню, вкусная была колбаса. Но если я захочу, могу и здесь открыть небольшой цех по изготовлению домашних колбас! Просто это хлопотно, а я занята по дому!
— Просто здесь, в стране синтетических продуктов, — ответил Ашот, — это нерентабельно. И ты, наверное, это уже давно просчитала. Недаром у тебя, специалиста по колбаскам и ветчине, на барбекю жарятся на палочках местные сардельки, сделанные из курятины и бумаги. В десять раз хуже, чем те, которые мы так критиковали и над которыми так упражнялись в остроумии, сидя на московской кухне всего лет десять тому назад!
— Да ну тебя, Ашот, — взмахивала на него руками Сусанна. — Все ты критикуешь, все тебе здесь не нравится!
И был этот разговор с Сусанной в Ашотовом сне таким реальным, таким наболевшим, что он, как часто это бывает с людьми, сознающими, что они на самом деле спят и видят сны, не хотел просыпаться, не досмотрев до конца, не доведя до конца этот спор.
Поэтому-то и исчезла куда-то знакомая до последней трещины в потолке старая ординаторская и все дорогие лица в ней, которые постепенно во время разговора с Сусанной вставали с дивана и начинали заниматься обыденными делами. Ашот понимал, что эти разговоры по-настоящему не касались дорогих ему людей, к которым он наконец приехал. Они ведь не жили в тех далеких краях, откуда теперь летел он, и его проблемы были им чужды.
Но сон и спор все-таки нужно было закончить, подвести итоги, оправдать, почему он сейчас не трудится в поте лица в этом маленьком городишке на Западе, чтобы добиться благополучия на том пути, по которому пошли его старшие братья, а летит в самолете на слякотный Север — «по делам», как объяснил он по телефону Барашкову, а на самом деле просто так, побродить, погулять, повидать знакомых, убедиться, где же все-таки лучше, там или здесь, даже потратив на эту прихоть все заработанные за два года деньги. Почему-то это казалось Ашоту важным, необходимым. И поэтому Ашот, чтобы довести разговор до конца, опять мгновенно перенесся назад из старой московской ординаторской на солнечную террасу, где в круглых глиняных чашах цвели какие-то незнакомые цветы, похожие на крупные петунии, и всюду — и на перилах, и на полу — лежали желтые тыквы, как это принято у американцев. Подготовка к празднику Хэллоуину шла полным ходом, после чего вырезанная из тыкв сладковатая мякоть будет упрятана домовитой Сусанной в пластиковые пакеты и положена в морозильник — для каши. Ах как чудно смотрелся бы на полу этой террасы их старый домотканый армянский коврик, который очень хотела захватить с собой мама. Она мечтала, что здесь, в благословенной Америке, ей удастся пожить в домике на природе, как когда-то жили они все в своем доме недалеко от Баку.
Но недаром ведь говорится, что нельзя войти дважды в одну реку, как невозможно, по тем или иным причинам, воссоздать на другой земле кусочек ушедшего мира. И даже старообрядцы, общиной живущие в Южной Америке уже больше ста лет, про которых рассказывало наше телевидение, смогли создать на своей территории не настоящую, а лишь похожую на настоящую Россию. Кукольную Россию, в которой ужасно странно и по-игрушечному выглядят стоящие среди пальм русские избы и русский храм четвериком с маковками и крестом. «Так и мама, — думал Ашот, — хоть иногда и грелась на солнышке на террасе американского дома, отдыхая от хозяйственных забот, сидя на старом стуле, не признавая американскую качалку, с которой боялась упасть, а вздыхала о своем — о молодости, об ушедшем муже, об абрикосовом саде, и было ясно, что не заменит ей здешний аккуратный газон ее помидорных грядок со старым шлангом, извилистой змеей тянувшимся от кухонного окошка под деревья, туда, где просят пить засыхающие от жажды растения».
— На, успокойся, съешь гамбургер! — протягивала ему на пластмассовом подносе добрая Сусанна двенадцатичасовую американскую еду. На круглой, разрезанной вдоль булочке лежали бледные листья салата, на них ненатурально-малиновые кружочки салями, колесики перца и тепличный безвкусный помидор из тех, что партиями возил на продажу их брат. Рядом стояла бутылочка кока-колы.
— Я не голодный, — отвечал худенький Ашот. — Был бы голоден, все бы съел, ну а сейчас не хочу. Не сердись, дорогая, но аппетита у меня тут нет. И, если говорить честно, эта булка — не хлеб, а эта салями — не колбаса!
— Ой, ой, ой! — возмущалась Сусанна, прохаживаясь по веранде с моющим пылесосом и оставляя ровные мокрые следы. — Скажи, пожалуйста, в голодной Москве и не такое бы съел!
— Сусанночка, как ты смешна! — заводил глаза к небу Ашот в саркастической улыбке. — Ведь если откровенно, то девяносто девять процентов тех, кто эмигрировал в последние двадцать лет сюда, приехали за комфортом — за отсутствием очередей, за жратвой, за выпивкой, за пресловутыми джинсами, — а вовсе не за благословенной свободой, которой так любят прикрываться ура-демократы! И должен сказать тебе, Сусанночка, как же вы все просчитались! И если вам всем быть честными до конца, то пора возвращаться назад.
— Просчитались? Но в чем?
— А в том, что сейчас в Москве, да и во всех более-менее крупных городах России, в поселках и, страшно подумать, Сусанночка, даже в деревнях, твоей хваленой кока-колы — залейся! А «мерседесов» уж точно больше, чем в этом занюханном городке! Это же касается и всего остального! Были бы деньги и желание вкалывать! То есть наоборот! Если бы ты видела теперь, Сусочка, мой любимый колбасный магазин на Сухаревской!
— Видела я его, как же, — ответила Сусанна и согнала небрежным жестом Ашота с его уютного места. — Все прилавки пусты, и только у одного за сосисками очередь в три кольца.
— Дела давно минувших дней, дорогая! Вот теперь ты, как специалист, могла бы развернуться! Одних колбасных заводов в Москве и по области штук пятнадцать, не меньше! И чего только нет!
— Все ты врешь! — сатанела Сусанна.
— А московские булочные, Сусанночка! — не унимался Ашот. — Из чего, интересно, делают здесь эти булочки, дорогая? Они не имеют ни вкуса, ни запаха.
— Из самой лучшей в мире аргентинской пшеницы, — проворчала Сусанна.
— Вранье! — заявил Ашот. — Никакого сравнения с московскими батонами… Какой в Москве хлеб! Одно только воспоминание о запахе московской булочной способно вызвать у меня слюну, как у собаки Павлова! Отломанная горбушка свежего батона с куском «Докторской» колбасы стоит всей твоей Америки, если хочешь знать!
— Ну конечно, — хмыкала Сусанна.
— А уж если ты ее съешь по дороге к дому под московским дождем! — продолжал мечтательно закатывать глаза Ашот. — Просто невозможно утерпеть, Суса, чтобы не откусить от свежего батона горбушку! И еще, Суса! Я хочу сказать тебе по секрету, что уже полгода мечтаю о супе из московской курицы, продающейся в «Диете» под названием «куры суповые». О той не бройлерной, а синей птице, которую надо варить три часа! Зато какой бульон, Суса, получается из этих пупырчатых конечностей, выступающей килем грудки и худых ребер! А не из этого страшно жирного и перемороженного продукта генной инженерии, который ты покупаешь в местном супермаркете и раз в неделю всех потчуешь супом из него и от которого меня, прости, Сусочка, тошнит! Я хочу в Москву, Суса!
— Так зачем ты тогда приехал? — Сусанна смотрела на него своими добрыми армянскими глазами, не умеющими злиться всерьез.
— Мне некуда было деться, Суса, и я скучал без вас! А теперь я скучаю по той утраченной жизни. По дождю, по запаху гари и сырости, по театру, в конце концов! Ведь здесь даже невозможно сходить в театр!
— И по московским курам!
— И по курам! Ну почему вы не можете вернуться в Москву? Детям там было бы лучше!
— В своем ли ты уме, Ашот? Здесь мы живем как беженцы! И неплохо живем! А кому мы нужны в Москве? Где нам жить? Как твоим братьям снова начинать бизнес? А потом, представь, если случится что-то со здоровьем, как и чем лечиться в Москве? Да здесь можно сделать все — хоть аортокоронарное шунтирование, — а что в Москве? Зубы не у кого полечить!
Ашот спустился по двум ступенькам, прошелся босиком по траве, подошел к соседскому забору. Светловолосая полячка Ванда в коротких бриджах, та самая, что окончила университет в Варшаве и знала не только кто такой Фигаро, но и кто такой Бомарше, накрывала на своей веранде стол. Но ни она и никто во всем этом городке, кроме членов семьи Ашота и Нади (Надя! О ней даже во сне Ашот не хотел упоминать походя), не помнили отчетливо, как выглядит великий русский писатель и поэт Пушкин, и поэтому не замечали такое на самом деле бросающееся в глаза сходство лиц Пушкина и Ашота. Правда, Ашот сразу, как приехал в Америку, подстригся ежиком, чуть не наголо, такая здесь стояла жара. И все равно он остался похож на Пушкина, только без шевелюры. Но Надя, между прочим, все равно сходство это сразу же уловила. Еще бы, она ведь приехала из Петербурга. А Пушкин там — как нигде — святыня, символ, сам Господь Бог, наравне с Петром Великим.
Так вот, полячка Ванда накрывала на стол.
— Привет, Ванда!
— Привет, Ашот!
— Скучаешь по Варшаве?
— Нет! Збигнев скучает. А мне здесь нравится. Хорошо! Тепло!
— В Варшаве сейчас жизнь не такая, как была раньше. Лучше!
— Ну что же! Дай, Матка Боска, полякам всего хорошего! А наша жизнь — какая есть! Не будешь же за счастьем бегать по всему свету!
— Ты права, Ванда! Но я еду домой!
— Гуд лак, Ашот! Привет Москве.
Сусанна тем временем ушла в дом и возилась на кухне. Ашот встал на цыпочки, заглянул со двора в окно. На кухне работал вентилятор. Конец октября, а на улице — плюс двадцать пять! Каково?
— Вот видишь! Представляешь, какая там сейчас погода? — сказала Сусанна.
— Представляю. — Ашот протянул в окно руку и все-таки взял унесенный Сусанной на кухню его второй завтрак. Вытянул из гамбургера безвкусный листик салата и медленно сжевал его. Потом так же равнодушно сжевал и салями и булочку.
— Голод не тетка! Проголодался? — добродушно усмехнулась Сусанна.
— А в Москве аортокоронарное шунтирование тоже сделать сейчас не так уж сложно, — заметил, думая о чем-то своем, Ашот. — Есть даже больницы, где можно сделать это бесплатно, по направлению районного кардиолога. И не только в Москве. И в Самаре, и в Екатеринбурге, и в Сибири.
— Это ты врешь, — заметила Суса. — Этого не может быть, потому что не может быть никогда!
— Не веришь — как знаешь! А уж зубы протезировать вообще можно на каждом углу! Были бы деньги!
— Но ведь их нет?
— Сумей заработать!
— Ну, ты и заработай! Чего ж не зарабатывал?
— Так вот дурак был, Сусанна! Дурак!
— Ну, так зарабатывай здесь! — Она теряла терпение, у нее еще было полно домашних дел. Ашот отвлекал ее своей болтовней.
— Все, дорогая. — Он знал, что ни к чему доводить ее до точки кипения. — Спасибо, ухожу следовать твоим советам!
— Куда ты? — Сусанна, как все армянки, отличалась материнской заботливостью.
— На работу. В одну похоронную контору. Меня пригласили забальзамировать труп. Умер старик, и его надо куда-то везти.
— А-а, — сказала Сусанна, всегда с уважением относившаяся и к чужому горю, и к чужим покойникам. — Это, наверное, тот старый мексиканец, что держал заправку на выезде из города. Его внучка учится вместе с моим старшим сыном.
— Мексиканец? — спросил Ашот. Было видно, что известие его огорчило. — Я знал его. Не раз бывал в его забегаловке при бензоколонке.
— И я покупала в его магазинчике пироги с кленовым сиропом, — пожала плечами Сусанна. — Наверное, его хотят похоронить в Мексике, откуда он родом.
— Ну вот, — с грустью заметил Ашот. — Люди покидают нас везде, по обе стороны океана. И никуда не деться от этого. Но, конечно, Мексика ближе Москвы, Армении и Азербайджана.
— В чем ты меня обвиняешь? — Сусанна решительно встала перед ним во весь свой небольшой рост. — А ты знаешь, что в Баку уже не найдешь больше армянских могил?
— Ну что ты, дорогая, я тебя не виню. Ты любила наших стариков и делала для них что могла, — искренне сказал Ашот и поцеловал ее в щеку. Но видение могил матери и отца на чужом аккуратном кладбище не выходило из головы, пока он выполнял свою работу.
Самолет летел уже над Восточной Европой, когда Ашоту приснилось, что он зачем-то везет этого мертвого забальзамированного старика на специальной каталке в огромный ангар в степи, похожий на те, в которых стоят военные самолеты. Этот ангар, сделанный из металлических, обшитых пластиком широких полос, был поделен на множество отсеков с самооткрывающимися дверями, набитых оборудованием, и представлял собой муниципальную больницу, что-то вроде нашего межрайонного лечебного объединения. В последние несколько месяцев Ашот работал здесь.
Только в отличие от наших больниц ангар этот был напичкан не больными, а кондиционерами и компьютерами, аппаратурой и медикаментами. На специальных тележках лекарства и приборы шустро развозились персоналом по мере необходимости то туда, то сюда, и белые, ползущие по полу из комнатки в комнатку многочисленные провода напоминали хвосты белых мышей, расползающихся по норкам. Согласно американской методике лечения, пациентов в норках не задерживали надолго. После проведения какого-либо специального исследования или операции их быстро выписывали для долечивания домой, где ими уже занимались домашние врачи. Или, как это бывало достаточно часто, ими больше не занимался вообще никто и выздоровление происходило по воле случая или Бога. Или не происходило, ибо по природе своей, как это было замечено неоднократно, иронизировал Ашот, все люди, к сожалению, являются смертными независимо от места проживания. Над этим он в последнее время с какой-то странной серьезностью раздумывал все чаще и чаще. А если все равно умирать, то какой смысл жить на год, на десять лет или на несколько месяцев больше или меньше? Положить столько сил для жизненного устройства, а в конце концов оказаться все равно в этом ангаре? Особенно часто он думал так, вспоминая Надю.
Надя была высокая, хрупкая, с тонкими, гладкими, какими-то бесцветными, как это часто бывает у северянок, волосами. Она напоминала Ашоту вытянувшийся в тени, в траве, среди васильков, стебелек пшеницы, случайно выросший под солнцем из ветром занесенного зерна на самом краю поля, на границе с лесом. И кожа на ее лице казалась прозрачной. Но глаза были не синие, деревенские, а янтарные, тревожные, с черными точками зрачков, будто у чаек, что с тоскливыми, рвущими душу криками пронзали воздух над Невой в том городе, откуда она была родом. И всегда почему-то Ашоту казалось, что Надя голодна, будто те самые вечно мечущиеся над водами чайки. Такая она была тоненькая, с плоскими длинными руками-крыльями, что ему хотелось ее покормить.
— Да что ты, я совсем не хочу есть! — говорила она. — У меня и аппетита-то нет. Хочу только спать. Это, наверное, от усталости. Я никогда дома не работала столько, сколько здесь. Вот, кажется, сейчас поеду к себе в городок на машине, глаза закроются, и воткнусь куда-нибудь в рекламный щит. Но этого я никак не могу допустить, не для того столько пережила, чтобы так бесславно погибнуть; поэтому не беспокойся, я в дороге жую какую-нибудь сверхмятную жвачку или даже пою.
— Что же ты поешь? — серьезно интересовался Ашот.
— Будешь смеяться, — улыбалась Надя легким, чуть тронутым перламутровой помадой ртом. — Представь, кругом такая жара! Если измерять по их дурацкому Фаренгейту, вообще немыслимая. А я еду и ору во всю силу легких:
Ой, мороз, моро-о-оз! Не моро-о-озь меня-а! Не мор-о-о-озь меня-а-а-а, Моего коня-а!
Или еще бывает: «Где-то на белом свете, там, где всегда мороз…» Опять про мороз. Просто сумасшедшая, представляешь? — Она вместе с Ашотом смеялась своим застенчивым, переливчатым смехом.
Но на самом деле они оба понимали, что это вовсе не было так уж смешно — ехать в степи по американскому хайвею в страшную жару в старом, подержанном «понтиаке», у которого к тому же давно не работал кондиционер, и петь русскую песню для того, чтобы не заснуть от усталости.
— Все мы, русские, сумасшедшие, — добавила она задумчиво в какой-то из особенно тягучих и жарких дней. — Сами не знаем, чего хотим.
— Может быть, мне отвозить тебя домой? — предложил как-то Ашот. Надя жила в точно таком же городишке, что и он, и в общей сложности друг от друга их отделяло больше ста миль.
— Ну да! — усомнилась в реальности его предложения Надя. — Туда-обратно — сто шестьдесят километров, какая необходимость? А потом, у тебя же нет машины, как ты будешь возвращаться домой?
— Мне хорошо с тобой, — серьезно ответил Ашот. — Если бы ты меня пустила, я бы мог пожить у тебя.
Она помолчала. Потом, глядя куда-то вбок, чуть разжала легкие губы, будто в степь прилетел ветер откуда-то с Кронштадта, и тихо сказала:
— Не надо.
Или, может быть, так только показалось Ашоту оттого, что Надя всегда сосала мятные леденцы?
Иногда у них совпадали дежурства, и тогда после работы они заезжали в маленькую забегаловку при бензоколонке на развилке двух дорог, к старому мексиканцу. Ели у него пироги с малиной, запивали колой. Или, несмотря на жару, сидели в ее машине с настежь открытыми дверцами. Тогда им казалось, что у них в машине сохранен островок чего-то неприкосновенного, будто машина — это территория только их двоих, на манер машин с принадлежностью к дипломатическому корпусу. Уехать в степь и остановиться на обочине было нельзя — кругом висели запрещающие знаки, поэтому крайняя в их городке бензоколонка и точно такая же с другой, Надиной стороны были местом их посиделок и разговоров. Мексиканец с семьей жил в доме при бензоколонке. Вокруг росли агавы и высокий кустарник с плоской верхушкой, как на итальянских картинах, изображающих окрестности Везувия. А в Надином городке бензоколонка была такого же образца, но безликая, принадлежавшая известной нефтяной фирме, на ней работали здоровые наемные парни, и поэтому в буфете при ней не было ничего, кроме кукурузы, жареного картофеля и гамбургеров. Мексиканцу же по договоренности привозили пироги из пекарни, которая существовала уже, наверное, сто лет, столько же, сколько было этому городку. Здешние пироги хоть отдаленно напоминали им дом, кроме того, здесь подавали текилу да еще какую-то ужасно острую мексиканскую закуску. Текилу они не пили, на дороге было нельзя, мексиканскую закуску не ели, от нее у обоих были рези в животе, но вид старых конских седел, мексиканских шляп, развешанных на стенах, незаряженных древних пистолетов, цепочками прикрепленных к стойке, да пироги с фруктовой начинкой, на их взгляд, выгодно отличали это место от других заведений. А теперь вот старый мексиканец умер. Ашот сам бальзамировал его тело и слышал разговор в городке, что родственники собираются бензоколонку продать.
Надя сидела, покусывала соломинку от молочного коктейля.
— Ты чудесный, добрый и симпатичный, — сказала она. — Похож на Пушкина, что ужасно забавно и одновременно лестно. Но я боюсь, что засну раньше, чем мы с тобой вместе доберемся до постели.
Зачем она так сказала тогда? Ашот отодвинулся от нее, будто боялся прикоснуться.
— Женщины постоянно сетуют на приставания мужчин, — заметил он насмешливо, — хотя в большинстве случаев сами заводят разговоры о постели.
— Не обижайся, — сказала Надя и положила свою почти детскую плоскую ладошку на его крепкий кулак, в который непроизвольно сжалась его ладонь. — Ты гораздо выше того, чтобы тебя обижали мои прямые высказывания. Но зачем мне перед тобой врать? Я ничего не хочу, кроме одного — поскорее достичь моей цели. А для этого нужно очень много сил, энергии, времени. Я не могу растрачивать себя на что-нибудь еще. Я и так боюсь, что не успею. Что, когда я приду к концу, когда я добьюсь всего, чего хочу — прочного места в Америке, частной практики, денег, репутации, домика с садом, — уже может быть поздно. Слишком этот путь долгий, и как много на него нужно сил! Не обижайся, — повторила она и заглянула ему в глаза. — Ты ведь знаешь мою историю. Знаешь, что я люблю другого человека.
— Знаю, — ответил он. — Но ведь прошло пять лет. Неужели он все еще над тобой властен?
— Что значит пять лет? — пожала плечами Надя. — Я люблю его и буду любить всю жизнь.
Сидеть за стойкой дальше было бессмысленно, Надя поехала к себе в городок, Ашот на автобусе вернулся к Сусанне. Квартирка у Нади была из рук вон плохая. Какая-то фанерная конура без ванной комнаты, без кухни, где в коробках лежала скудная Надина одежда, а большую часть площади занимали учебники по медицине, словари, фармацевтические справочники. У Нади было три занятия в этой жизни. Если она не работала и не спала, она занималась и сдавала экзамены. Боже, сколько она их уже сдала! Теперь ей надо было отработать в этом ангаре два года, и она могла бы рассылать резюме в другие, более приличные больницы. Частная практика была еще так далеко, что даже не маячила на горизонте. Если бы Ашот захотел быть врачом здесь, в Америке, ему предстояло то же самое. Он этого пути не боялся. К тому же ему было все-таки легче — у него здесь семья. Надя же совершенно одна.
Он прекрасно помнил, как он увидел ее в первый раз. Она была в терапевтическом отсеке, смотрела больного, парнишку лет семнадцати — на фоне его черной кожи синюшные губы выглядели особенно жутко. Надя крикнула, чтобы подвезли доплер — хотела убедиться, что у больного нет порока сердца, и Ашот, устроившийся тогда в ангар санитаром и работавший всего второй день, как раз и подкатил к ней нужный аппарат.
— Спасибо, — рассеянно сказала она по русской привычке, думая о больном, и не сразу поняла, как неожиданно прозвучал ответ.
— Да ничего, пожалуйста, — сказал Ашот, как будто это разумелось само собой в американской прерии. Она, сообразив, подняла на него светлые тревожные глаза.
— Вы русский? — спросила она, и в голосе ее слышались и удивление, и неподдельная радость.
— Нет, армянин, — ответил Ашот и широко улыбнулся в ответ.
— Это все равно, — сказала она и покраснела, решив, что его обидела.
— Вы правы, теперь и я думаю, что это все равно. — Ашот продолжал улыбаться, и она, успокоившись, что он не сердится на ее необдуманное замечание, стала быстро подсоединять к больному тонкие проводки.
Когда обследование было закончено и Ашот изготовился увезти аппарат, она, посмотрев на него задумчиво, сказала:
— А вам кто-нибудь говорил, что вы похожи на Пушкина?
— Здесь, в Америке, я слышу это впервые, а в Москве мне говорил об этом чуть не каждый второй мой больной! — сказал Ашот.
Она еще больше удивилась и улыбнулась:
— Так вы из Москвы? И тоже врач?
— Как ни поразительно, но факт! — стал в гордую позу Ашот. — Два русских врача встретились в одной американской дыре. Давайте, как будет затишье, выпьем вместе кофе?
Она сразу же согласилась. И хотя затишье наступило не скоро, зато продолжалось довольно долго. Так они подружились, и Ашот узнал, какой тернистый, но в то же время довольно обыкновенный на эмигрантской дороге путь привел ее в этот больничный ангар из города на Неве, из уютной небольшой квартирки на набережной Обводного канала.
Любовь, любовь! Конечно, только она могла подвигнуть эту ленинградскую девочку покинуть родителей и город, жизни без которого себе раньше не представляла, для того, чтобы поехать с любимым мужем в Америку. У него были здесь родственники, и, кроме всех прочих достоинств, он был красив и силен. Квартиру на Обводном канале пришлось продать. Через полгода после приезда он исчез в неизвестном направлении, забрав остатки денег, и Надя осталась одна. «Тебе здесь никогда ничего не добиться! — сказал он ей как-то в малозначительном разговоре, незадолго до исчезновения. — Ты петербургская маменькина дочка, а здесь такие не выживают!»
— Вот, видимо, он и решил выживать один, — грустно сказала Надя, закончив рассказ. — Так и выживаем поодиночке.
— Ты о нем совсем ничего не знаешь? — спросил Ашот.
— Кое-какие вести доносятся. — Она смотрела в прерию, и взгляд ее был слишком печальный. — Он пьет, колется, перебивается случайной работой. Тоже обычная история для эмигрантов. Но в прошлом году прислал мне подарок — томик стихов поэтов Серебряного века, изданный еще до революции в Петербурге. Я думаю, где-нибудь украл эту книжку — денег ведь у него совершенно нет. Все уже, наверное, пропил.
— Что же будет дальше? — спросил Ашот. Надя пожала плечами:
— Отработаю в этой больнице два года и буду, иметь право рассылать резюме в частные клиники. Буду полноценным врачом.
— А почему бы тебе не вернуться домой? Ведь этот человек все равно не принесет тебе счастья.
— Может, когда-нибудь я и вернусь, — ответила она, и мысленно перед ней пронеслись и постаревшие лица родителей, и золоченый шпиль Петропавловской крепости. — Но только я должна доказать ему, — тут голос ее окреп, и складка у рта стала жесткой, — что я не фуфло. Что могу выполнить почти непосильную задачу — стать в Америке полноценным врачом.
Она смотрела на Ашота просто и искренне, нисколько не рисуясь и не стыдясь, и он не нашел ничего лучше, чем сказать после молчания:
— Завидую!
— Кому, мне? — удивилась она.
— Нет, конечно, — ответил он. — Тому подонку, которому выпало счастье быть таким любимым.
Во всяком случае, больше ни у Нади, ни у Ашота не было друг от друга тайн, и в их редкие встречи они могли говорить обо всем. Часто они вспоминали Россию. И посиделки с малиновыми пирогами в машине или за стойкой закусочной все-таки как-то скрашивали их жизнь.
— Ну а у тебя в жизни была большая любовь? — спросила как-то Надя.
— Не было, — ответил Ашот. — Пока учился, был маленьким худеньким армянским мальчиком, приехавшим с далекой периферии в столицу. Да еще был похож на Пушкина. Ко мне относились с симпатией, но в меня не влюблялись. А я, — Ашот картинно воздевал руки к небу, — боги не дадут соврать, слишком горд, чтобы влюбиться самому, безответно. Когда уже работал, была одна девушка, очень красивая. Как модель! Но однажды стала говорить такую чушь, просто невозможно было слушать…
— Может, это вышло случайно? — сказала Надя. — А ты из-за пустяка упустил свое счастье!
— Может быть, — ответил Ашот. — Но теперь все, наверное, в прошлом. Она далеко, да и я вот теперь где. Такая красивая девушка не останется надолго одна.
— Ну а здесь? — спросила Надя. — Неужели здесь тебя ни с кем не познакомят родственники?
— А с кем мне здесь знакомиться? — пожал плечами Ашот. — Кто я такой? Санитар в больнице. Какой контингент девушек может влюбиться в больничного санитара? К тому же я, еще по «совковой» привычке, совершенно не переношу, когда мне выдувают жвачку в лицо и беспрестанно что-то жуют.
Теперь же Ашот летел в самолете один, а в сумке его на самом дне, аккуратно завернутый в пакетик, лежал небольшого формата томик русской поэзии Серебряного века.
Проснулся он утром, когда самолет уже сел. И как-то внезапно навалилась на него и на всех остальных прилетевших шумная, беспорядочная суета аэропорта: очередь к досмотру вещей, сутолока встречающих, навязчивые предложения владельцев частных машин. И когда, миновав все это, Ашот наконец вышел на улицу, его встретил лишь мокрый блестящий асфальт и такой знакомый осенний московский дождь. И запахи — тумана, мокрых дождевых капель, бензина, осенней листвы. Запахи, как у Пруста, способные вернуть уж если не само утраченное время, так хотя бы попытки его поисков.
Ашот приехал к хозяйке, вывалил из сумки подарки, вытерпел слова благодарности и растроганный поцелуй, отдал деньги, забрал ключи от комнаты, увидел снова в окно московское туманное утро и довольно грязный двор, который с тоской наблюдал ежедневно в течение нескольких лет жизни в Москве и последний раз видел два года назад и про который успел совершенно забыть. Еле дождавшись, когда хозяйка уйдет, кинул на диван чистую простыню, разделся и вновь завалился спать. И спал до тех пор, пока в Америке не наступило утро уже прожитого здесь дня, а на Москву не опустился вечер.
Тогда он встал, побрился и, испытывая странное нетерпение, достал записную книжку и начал накручивать диск допотопного черного телефона. В Америке такой аппарат был бы раритетом, если бы его не выкинули за ненадобностью на помойку. Он позвонил Барашкову, Тине и даже, не без внутреннего колебания, Таниным родителям, но никто ему, как назло, не ответил.
— Да куда они все запропастились? — разочарованно пробормотал Ашот и решил пока пойти прогуляться. Он вышел из дома без цели, но почему-то ноги сами понесли его через Красную Пресню к Садовому кольцу и по нему дальше к Цветному бульвару и Садово-Самотечной площади. Он и не заметил, как оказался на Сухаревке. Потом только догадался, что, наверное, все-таки им руководил голод. Он шел, не замечая дождя, подняв воротник старого своего, еще того самого, московского плаща, и замотав шею тем же самым клетчатым шарфом, надвинув на глаза кепку. И отвыкшими от подобных ощущений органами чувств, и кожей, и даже всем телом вновь знакомился с прохладным московским воздухом, капельками дождя, любовался туманными ореолами света от фонарей. Короче говоря, Ашот заново познавал московскую осень.
В конце концов он продрог. Люди, такие же промокшие и замерзшие, с поднятыми воротниками, торопились ему навстречу и обгоняли его. Некоторые еще спешили по делам, но большинство уже торопились домой, к своим семьям, ужину перед телевизором — рюмке водки, жареному мясу с картошкой, горячему чаю, так хорошо согревающему в такую промозглую погоду. Вдруг Ашот увидел тот самый подвальчик на Сухаревской с заманчивой надписью над мокрыми окнами «Колбасы». И он вошел. Постояв в стороне, внимательным взглядом окинул витрины и в полной мере оценил рубенсовскую красоту окороков, запахи копченых колбас, эвересты наваленных на прилавок сосисок. Он обернулся и возле батареи, нисколько не удивившись, обнаружил очередную пару довольно упитанных котов, с разных концов откусывающих пожертвованную кем-то сардельку (сколько он помнил, за этой батареей всегда сидели коты, не эти, так другие). Он вспомнил Сусанну, покупающую замороженные продукты в стандартном, очень чистом и быстром супермаркете, ее детей, может быть, в эту минуту с аппетитом лопающих гамбургеры на солнечном газоне, и щемящее чувство постоянной неудовлетворенности и тоски опять шевельнулось в нем. Он подошел к прилавку.
— Чего желаете? — спросила его по-русски дородная продавщица, и в голосе ее, может быть, не было особой любезности, но стандартной, заученной по обязанности вежливости не было тоже. Ашот перечислил все, что он желал. Разные деликатесы для Аркадия и его семьи уже были уложены в пластиковый пакет, и Ашот отправился к кассе платить, но вдруг, вспомнив что-то, вернулся.
— Порежьте еще двести граммов «Докторской» колбасы, — решительным голосом сказал он, и совершенно не удивившаяся забывчивости покупателя продавщица равнодушно кинула на прилавок перед весами новый батон, точным движением маханула его посередине и нашинковала на глаз, но точнехонько, ровно двести граммов плотной, розовой, одурманивающе пахнущей «Докторской» колбасы. Булочная была на углу и неподалеку. Телефон у Барашкова продолжал молчать, и Ашот, чтобы не томить больше уставшие от ходьбы ноги, решил прокатиться по Садовому кольцу на троллейбусе «Б».
«Должны же все вернуться когда-нибудь», — с недоумением думал он. А пока уселся на высокое сиденье в первом ряду, предназначенное для детей и инвалидов, коих в данный момент в троллейбусе не было. Знакомые, родные места проплывали за окном. И у Ашота вначале появилось чувство, что он и не уезжал никуда, просто в каком-то длинном сне перенесся на некоторое время в гости к семье, а потом вернулся домой. Но, проехав по Кольцу, он понял, что это не так. Потому что раньше, тогда, когда он здесь жил, ему было некогда вот так бесцельно раскатывать туда-сюда, лишь бы куда-нибудь. Раньше всегда не хватало времени, он был здесь постоянно кому-то нужен. Большей частью он занят был, конечно, на работе. Но в то же время он был своим и для Барашкова, и в какой-то мере для Тани. Наконец, он был верным помощником Тины. А теперь вот едет в неизвестность, замкнутую Садовым кольцом, никому не нужный в том пространстве и времени, где все привыкли без него обходиться; никто не знает о нем, никто не ждет его приезда, и никому в общем-то он больше уже не нужен. И осознание глупости того, что он зря приехал, вдруг захлестнуло Ашота. Зачем он так рвался обратно? С какой целью? И почему он нигде не может найти себе места?
Он ехал по Кольцу, и бегущие по стеклам струйки дождя казались слезами, текущими по его собственным щекам. Он ощущал себя опять беспомощным маленьким гордецом, как в детстве, будто его в очередной раз обидела соседская девочка, всегда по-партизански проникавшая к ним во двор специально, чтобы дразнить его, а он не смел на нее пожаловаться, потому что мужчины, по его понятиям, не должны были жаловаться никогда. Она проникала в их двор через тайную дыру под забором, в которую обычно лазали собаки, и не боялась ради этого даже испачкать свое единственное нарядное платье. А он не хотел говорить, что она дразнит его, с обидчиками мужчина должен справляться сам, и не мог забить дыру, иначе собаки не смогут попасть домой. Почему-то он думал, что они тогда убегут куда-нибудь далеко и умрут с голоду.
Нервы его были напряжены до предела. Не так он думал вернуться домой. Одиночество рвалось наружу. Он стал опасаться, что сделает сейчас что-нибудь дикое. Вскочит, например, со своего места и начнет орать, размахивая руками, пугая пассажиров. Он даже сжал кулаки, чтобы сдержаться. Потом вдруг он вспомнил, как Надя пела в машине, чтобы не заснуть, и только сейчас по-настоящему понял и оценил всю силу ее воли и напряжение ее чувств.
— Да, она русская. Русская! — как завороженный, прижавшись лицом к холодному стеклу, шептал Ашот. И тут вдруг, въехав на площадь Павелецкого вокзала и погрузившись вместе с троллейбусом в море огней, он вспомнил, как два года назад вез домой в день ее рождения другую девушку — Таню, а вспомнив, подумал, как нехорошо поступил, не поздравив ее в этот раз с днем рождения. Он решил позвонить. А решив, почему-то вдруг успокоился.
«Ну что ты расстроился как дурак! — говорил себе Ашот. — Что ты хотел, чтобы тебя вышли встречать на площадь с оркестром? Как это глупо! Приехал ты в отпуск, поживи, погуляй здесь, пока деньги не кончатся, съезди в Петербург, а потом и назад, в Америку. Чего переживать? Обратный билет у тебя есть, виза есть, распустил тоже нюни!»
И как только он успокоился, заманчивый запах колбасы из пакета напомнил, что последний раз он ел в самолете ночью, то есть более двенадцати часов назад. Не обращая никакого внимания на окружающих, он достал из пакета плюшку, которую его мама когда-то называла «Венской», разломил ее, положил внутрь два куска колбасы и с наслаждением стал есть прямо в троллейбусе. И съел ее всю. И еще, как мечтал в Америке, съел горбушку батона.
«Колой бы теперь запить! — машинально подумал Ашот. И с удовлетворением констатировал: — А прав я был, когда говорил Сусанне про этот магазин на Сухаревской!» И, насытившись, он смахнул с колен крошки и неожиданно для себя выскочил из троллейбуса у Крымского моста.
Дождь к тому времени уже перестал полоскать Москву (сколько же, в конце концов, можно!), и телефон-автомат, призывно отворивший дверь на углу, оказался не занят. В общем, жизнь теперь показалась Ашоту не такой уж плохой. «Люди едут в отпуск в Париж, ну а я приехал в Москву! И нечего устраивать истерики!» — показал он себе кулак и, вставив в прорезь автомата карточку, снова стал ждать ответа на призывные длинные гудки.
В океане проводов, в тишине между гудками вдруг что-то щелкнуло. На другом конце сняли трубку, и раздался знакомый голос жены Барашкова.
— Люда, это я, Ашот! — с наслаждением сказал он по-русски и некоторое время растроганно слушал радостные восклицания. — Да, прилетел сегодня утром. Аркадий дома? Звоню, звоню, а вас все нет как нет!
— Он не вернулся еще из больницы, — сказала Людмила. — Но позвонил. Что-то случилось с Тиной, вашей бывшей заведующей, и он сейчас там. Я тоже собиралась съездить, но пока там всем не до меня. А ты приезжай скорее к нам! Аркадий все равно позже вернется домой. Здесь все и расскажет. Адрес-то помнишь?
— Конечно, помню, — ответил Ашот. — Но ты не хлопочи. Я приеду попозже.
— Туда собрался, что ли? — закричала Людмила. — Ты что? Вы разъедетесь! Запиши тогда сотовый! — И пока он записывал, а она диктовала цифры, Ашот будто увидел, как укоризненно она качала головой. — Справятся и без тебя, не дури! Приезжай лучше к нам, — повторила приглашение Люда. — Тоже мне, только из Америки — и сразу в больницу! Зачем я только тебе сказала!
— Людмила, дорогая, увидимся! — закричал ей в ответ Ашот и, выскочив на дорогу, стал будто в лихорадке искать частника. «Как такси не было, так и нет!» — ругнул он мимоходом московские власти, но потом, довольно быстро остановив машину, враз успокоился и стал подробно объяснять, как найти дорогу в больницу.