– Интересно, почему мужчины в кино женятся на красивых, а в жизни – в основном, на некрасивых? – спросила Маша, задумчиво перекатывая вишневую, косточку во рту и разглядывая карандашный портрет какой-то женщины на стене напротив.
Я не была уверена, что на нем изображена жена Соломатька, но женщину действительно красивой могла бы назвать только из солидарности какая-нибудь подруга по несчастью.
– Не подавись, – сказала я Маше и, видя, что она ждет ответа, непедагогично добавила: – Почему-почему… Потому что. Ты еще маленькая, просто не понимаешь.
«Ты – очень большая!» – сказал в ответ мне Машин взгляд, но вслух она произнесла другое:
– А я думаю, потому что с некрасивыми спокойней. – Маша, видимо, давно заготовила ответ на собственный вопрос и сейчас с вызовом поглядывала на притихшего Соломатька. – Они больше никому не нужны, сидят дома, ждут, любят, все прощают.
– Да и характер у них получше, – мирно добавила я, как обычно не зная точно, к каким женщинам отнести себя.
Я боялась, что сейчас выскажется на провокационную тему и Соломатько. А я помнила, как давно-давно он мне объяснил: «Некрасивых женщин не бывает. Потому что в главном месте женщины одинаковы, ну… почти одинаковы». Но сейчас он молчал, пока Маша все-таки не поддела его:
– А ты что, батяня, притих, а? Что скажешь?
– Не знаю, – смиренно сказал он. – Я женился на красивой женщине с хорошим характером. Мне трудно тебе что-нибудь сказать, дочка.
– Я тебе не дочка, понятно? – быстро ответила ему вмиг вспыхнувшая Маша, отобрала у него недоеденное овсяное печенье, нарочно, как мне показалось, задев его по другой руке. Бедный Соломатько не удержал чашку и облился чаем.
– Ну все теперь, пошли штаны отмывать! Шагом марш!
Соломатько покорно встал, почесался свободно связанными на уровне локтей руками и, не повышая голоса, заметил:
– Я тебе говорил, доченька, где так обращаются с заключенными?
– Говорил! И я тебе говорила, что ты не заключенный, а заложник! И еще говорила, чтобы ты не лез ко мне со своей «доченькой». Не помнишь? В прошлый раз, после дискуссии о том, кого считать законно рожденным, а кого – незаконно.
Странно, но я не присутствовала на этой дискуссии. Они, значит, успели когда-то побеседовать без меня. Может, когда Маша в прошлый раз выводила его под конвоем в туалет? Только тогда, кажется, он сам попросился… Такое ощущение, что им нужен повод, чтобы побеседовать без меня. Вряд ли они отдают себе в этом отчет, по крайней мере Маша…
Да… Вот тебе и – «моя дочка у окна не стояла, папу не звала…» Стоять-то, может, и не стояла. Но откуда тогда у нее эта неожиданная яростная ожесточенность? У моей доброй, милосердной Маши? Приносившей в детстве домой жуков с оторванными крылышками и котят с переломанными лапками и подбитыми глазами, а сейчас часто приводящей голодных одноклассников и грязных, отчаявшихся подворотных псов. Ужасных собачек я с жалостью и брезгливостью кормлю за дверью и твердо выставляю из подъезда, а одноклассников с радостью привечаю и даже оставляю ночевать, боясь той самой подворотни, в которой Маша подбирает несчастных и страшных четвероногих бомжей.
Я сидела и смотрела на портрет Соломатькиной жены. Хотя, скорей всего, это была и не она. Раз она, оказывается, красивая женщина, да еще и с хорошим характером. Надо же. Бывает ведь так. Вот я и некрасивая, и характер у меня плохой. И Соломатько на мне не женился…
Они вернулись нескоро, оба с совершенно непроницаемыми лицами. У Маши раскраснелась мочка на правом ухе, чуть отогнутая с рождения. На Соломатькинские уши и мочки я старалась не смотреть. Они у него были абсолютно такие же, как у Маши, – левая кругленькая, а правая чуть отогнута вперед. Что на них смотреть, на уши эти и вообще на него? Ничего нового не увижу. Только расстраиваться из-за их невероятной схожести, из-за своей непроходимой глупости, из-за того, что не смогла сразу увести отсюда Машу, что сама сижу теперь здесь и беспомощно чего-то жду. Выкупа, тюрьмы, большой любви, всего вместе. Ой, господи…
Бога я, кажется, помянула вслух, потому что они оба вскинули на меня глаза – Маша встревоженно и чуть недовольно, Соломатько со своей обычной насмешливостью. Но при Маше он не стал ерничать, а только завел глаза к потолку и поднял брови смешным домиком, как у страдальца Пьеро. Точно не знаю, что это означало, но наверняка что-то обидное. Маша посмотрела на него, опять на меня, встала и молча вышла.
Мы посидели с Соломатьком в тишине, и я подумала – не отвести ли его обратно. Но без Маши я совсем теряла боевой дух, и мне было как-то неловко предложить человеку увести его с его же собственной веранды в гостевой сортир…
– И потом, кто сказал, что жена должна быть красивая? – наконец заговорил Соломатько, меланхолично жуя тесемку от милой седовато-синей велюровой олимпийки, в которую он утром переоделся.
Я не стала спрашивать, где он ее взял, мне приятнее было думать, что, например, нашел под диваном, чем представить, что он ходил по дому, пока мы с Машей спали, заглядывал к нам, рассматривал Машу… или меня.
Соломатько же тем временем продолжал, все так же неторопливо и дружелюбно:
– Секретарша – да, пусть будет красивая, и то я не уверен – отвлекает. Женщина в окне напротив – да. Девушка, которая каждое утро в семь пятнадцать бежит мне навстречу в парке, – да. Медсестра, наконец, которая мне в задницу витамины колет, тоже лучше пусть покрасивее будет. Или свистушка какая-нибудь, дикторша, что бегущую строку читает, ничего не соображая… А жена должна быть симпатичной, чтобы смотреть было не противно, когда без краски, и чтобы не раздражала явным уродством – громадным носом, ярко выраженным косоглазием, скажем, или ушами отвислыми…
Соломатько быстренько показал мне несколько страшных и смешных морд, имея в виду, какой не нужно быть жене. Потом он помахал рукой перед своим лицом, как бы стирая на нем все ненужное, и сделал постное выражение, сильно растопырив глаза и похлопывая ресницами:
– Вот приблизительно такая милота должна быть. Поняла? Простая и скромная.
Я засмеялась, но поддержала серьезный разговор.
– Удивил! С лица воды не пить. Это все знают.
– Знать-то знают. Но ведь все стараются красотой поразить. Вот ты, к примеру, Егоровна, зачем штаны эти надела?
Я секунду подумала:
– Для тепла.
– Да ни хрена! – Соломатько страшно развеселился. – Для того, чтобы подчеркнуть – тебе на меня наплевать. Ты мне ни бедрышко, ни ляжечку, ни коленку свою не покажешь. А, Егоровна? Фол? Ладно, не расстраивайся, я тебе в утешение темку для передачи подкину, хочешь? Только пошли отсюда, тянет что-то по ногам.
– Куда? – не очень умно спросила я, по-прежнему чувствуя странную неловкость.
– Ну куда-куда… У тебя есть варианты? Могли бы пойти в гостиную, каминчик затопить, посидеть… Кстати, а?
Я неуверенно покачала головой.
– Вот видишь. Не хотите – выкобениваетесь. Тогда – в сортир наш гипотетический пошли. Мне там понравилось. Сделаю, пожалуй, там себе второй кабинетик, для особого настроения. Когда буду вспоминать… – Он осекся, посмотрел на меня и другим тоном сказал: – Возьми мне чайку, варенья, вон ту коробку с печеньем и себе, что хочешь. Хватит уже дурака валять, чай три раза из одного пакетика пить с полкусочком сахара. Мародеры вы или нет? Ну скинь тысчонку с выкупа, на эти деньги ты можешь все здесь съесть и выпить и…
Он точно хотел сказать скабрезность, но удержался. Боялся, видимо, что я с ним не пойду и придется ему скучать, перечитывать залитого борщом Губермана (я еще в бане видела старую, видимо очень любимую, книжку, он ее с собой оттуда взял) и смеяться в одиночку над матерными рифмами.
Я шла сзади и рассматривала чуть располневшего Соломатька. Ему, пожалуй, несколько лишних килограммов даже шли. Иначе со своим средним ростом и милым лицом он к сорока пяти годам выглядел бы постаревшим мальчиком. А так некоторая грузность придавала его облику серьезность и солидность. В тесноватой олимпийке видок у Соломатька был еще тот, но, по-видимому, он чувствовал себя в ней привычно – «на даче». Это его свойство я помнила прекрасно – пусть одна, но своя и притом любимая вещичка у него обязательно должна была быть везде, где он бывал постоянно, – полотенчико, подушечка, фуфайка, в которой можно уютно дремать в холод, длинная футболка, в которой можно выйти на балкон в жару, не обременяя себя трусами…
Я остановила свои никому не нужные воспоминания и сказала, как только мы вошли в комнату:
– Валяй свою темку!
– Сначала ты мне ноги слегка завяжи, а то Мария Игоревна разъярятся.
Я протянула ему ремень, а он сам накинул его себе на ноги.
– Вообще ты зря, Машка, мне доверяешь. Я ж тебе совершенно посторонний мужчина. Я уже много лет тебя совсем не помню, живу с другими тетеньками и девушками, не похожими на тебя. Я могу тебя сдать властям, и будешь ты строчить три дня в неделю байковые распашонки, а три – ситцевые. А в воскресенье будешь писать письма своей мамочке, великорусской шовинистке, и клясть себя за неисправимую наивность и доверчивость.
– Хорошо, – кивнула я и резко затянула ремень на его ногах, накинув еще и ошейник на руки. – Рассказывай, посторонний мужчина.
Пока Соломатько пристраивался на диванчике поудобней, я пыталась вспомнить – был у него раньше этот короткий, но глубокий шрам у виска или нет. Соломатько наконец, кряхтя, пристроил одну ногу на подушечку, а другую подогнул под себя, обе руки подложил под ухо и подозрительно тепло улыбнулся:
– В этом есть что-то сексуальное, не находишь? Нет? Жаль. Ладно. Тогда записывай. Тема: «Почему мужчина хочет спать с одной женщиной, но при этом жить с другой». – Он очень ловко достал руки из ошейника и отложил его в сторону.
– И кого он в таком случае любит, – продолжила я, облегченно вздохнув, – вот я, наконец, и успокоилась, поняла, как он освобождается от пут в наше отсутствие.
– О! Видишь, как ты узко мыслишь! – обрадованно фыркнул Соломатько. – Ну так как?
Я вздохнула:
– Для передачи на самом-то деле надо не «почему?», а «потому что». Иначе утонешь в эмоциях, своих и чужих. Вот если ты мне скажешь хотя бы три «потому что» – я напишу.
– А сама-то, а сама? – игриво заерзал Соломатько, видимо, олимпийка будила в нем не только уютные дачные привычки. А может, вовсе и не олимпийка, а действительно ремень и ошейник.. Кто его, постороннего мужчину, знает, какие у него теперь вкусы и пристрастия?
– Я за такую тему добровольно взялась бы только за большие деньги. По крайней мере, сейчас.
– А какая тема тебя сейчас волнует?
Я искоса посмотрела на него, чтобы убедиться, что он достаточно тверд духом, и проговорила:
– Почему любимая жена не торопится выкуп платить за любимого мужа, которого украли.
Соломатько стал медленно наливаться кровью, но все-таки нашел силы ответить спокойно и даже шутливо:
– Тебе сколько «потому что»? Три?
Я кивнула, думая о том, как удивительно Маше, которая его совсем не знала, просто по природе передалась его способность легко терпеть боль, как физическую, так и душевную.
– Извини, я знаю только два, – Соломатько похрустел кистями и сел повыше. – Первое: боится, что муж не вернется. Ну, деньги возьмут, а его куда-нибудь в рабство еще за две тысячи продадут. И будет он там, бедный, лошадей мыть да от голода пухнуть, пока его не пристрелят. Второе: м-м-м… денег жалко. Все-таки не копеечка. А вдруг и так получится, без выкупа? Он возьмет и сбежит, договорится с одним из похитителей. – Он выразительно подмигнул мне.
– Не договорится.
Ну, как знаешь. Ты, часом, по утрам анти-сексин для кошек не глотаешь? Иных причин твоей твердокаменности не вижу. Даже ни разу мне не улыбнулась. Я уж прямо из штанов выпрыгиваю, чтобы тебя как-то развеселить, а ты все бубнишь и бубнишь. Ладно. Договориться, кстати, можно и на другой почве… Что смотришь? Презираешь? За что? За то, что не с тобой жизнь прожил? Так я еще, как говорится, в самом соку… В том смысле, что жизнь продолжается и все еще может быть по-другому, по крайней мере, у одного из нас! Машка! Ну ты ж знаешь, что я так много не могу говорить! Улыбнись ты наконец!
– Давай лучше про свою «темку».
– Пожалуйста. Чего там было? А, ну да, про «спать» и «жить», – Соломатько вздохнул и приподнялся. – У меня, честно говоря, кураж прошел, но раз ты сама вспомнила… Хорошо. Наливай еще чайку. Вот ты, Машка, в гости ходить любишь?
– Честно? Не очень.
– Ясно. А я – очень. Поняла? И к старым знакомым, где известно, чем накормят и напоят, и к новым, где все будет интересно хотя бы потому, что в первый раз. Но это же не значит, что я должен оставаться там жить – в гостях. Вот это главное.
– Допустим. А если ты ходишь в одни и те же… м-м-м… гости несколько лет подряд? Ходишь, и ходишь, и ходишь…
Ну и что? Значит, мне там очень хорошо. И дома хорошо – дома я на диване лежу и футбол смотрю, и в гостях хорошо – меня там ждут в любое время суток, угощают самым лучшим, слушают любую ахинею, которую я несу, восхищаются.
– А может, там и остаться – на диване лежать и футбол смотреть, наугощавшись и наболтавшись, а, Соломатько?
– Какая ты, Машка, нудятина все-таки. Тебе объясняют – дома меня не трогают, и это мне нравится. А в гостях – как раз наоборот…
Я не удержалась:
– Трогают!
– Не каламбурь, не женское это дело. А в общем ты права – да, и трогают в том числе. И мне это надо. А потом я пойду домой – лежать на диване. Никуда не денешься, Егоровна, – безусловный закон природы!
– Меня всегда потрясает такая безапелляционная поза. Никакой это не закон природы, а патология твоей души. Ты же говорил, что женился на красивой женщине, Соломатько! Что – для того, чтобы лежать на диване, придя из «гостей»?
– Женятся по разным причинам. Я – по самой простой и банальной: женщина забеременела – вот я взял и женился.
Я замерла. Он что, издевается надо мной? Значит, когда я забеременела, он не женился, а когда она – то женился?! Конечно, до меня доходили тогда слухи, что у него родился ребенок, но я точно не знала, когда… Но женился-то он совсем вскоре после рождения Маши… Или – до?
Видимо, мои сомнения были настолько очевидны, что он хмыкнул:
– Завидно, да? До сих пор простить не можешь, что проиграла? Нуда, вы обе забеременели почти одновременно…
Он замолчал, внимательно глядя на меня. А я стала считать про себя от ста до одного обратно, чтобы собраться с мыслями. Где-то на пятидесяти пяти я наконец спросила:
– А кто, интересно, первая забеременела?
– Кто-кто… м-м-м… Не помню… Неважно. А важно – знаешь что? Что и тогда, и потом мне с ней было спокойнее, чем с тобой. Ты любила смотреть мне в глаза, теребить, что-то спрашивать и ждать ответа, рассказывать и ждать реакции, приставать в машине с разговорами, в постели с нежностями…
– А она?
– А она в машине читала Бунина, а в постели засыпала первая. Понимаешь? Я приходил из ванной – а она уже спит.
– До или после? – опять не удержалась я. Он, как всегда, умел втянуть меня в интересующий его разговор.
Соломатько хохотнул:
– И до, и после. Вот так-то, Светлана Егоровна. У вас тела было маловато, а темперамента – для жизни с вами – многовато. А у жены моей – наоборот.
Так может… – Я медленно встала, раздумывая, не дать ли ему в первый и последний раз в жизни по морде – за все? – Может, она из-за отсутствия темперамента деньги платить не торопится? Вот Бунина дочитает – и тогда…
– Может, и так, – Соломатько зевнул, увы, по-настоящему и, охая, стал поворачиваться к стенке. – Все, спим. Машка, будь другом, ноги мне подверни внутрь.
– Коленочками?
– Не остри, тебе не идет. И хвост этот тоже совсем не идет. Распустила бы волоса, лукаво бы взглянула, как бывалочи… И веснушек куча, неужели за столько лет не научилась их выводить, звезда телевизионная? Или ты рисуешь эти веснушечки, чтобы моложе и наивнее казаться? А, точно. Хвостик, веснушки и бух в обморок… в случае чего… Умна ты, Машка… Хитра… Ох, хитра… Хорошо, что не на тебе, на Таньке женился…
Соломатько бормотал, засыпая и подбивая локтем подушечки в высокую кучку, как много лет назад, когда я, оказывается, вместо того чтобы русскую литературу читать, в глаза ему смотрела и в постели свои глаза таращила, никак первая не засыпала, все любила да любила, пока в один прекрасный день не обнаружила, что таращиться-то больше не на кого…
Я проверила, как требовала того Маша, заперт ли ошейник. Ничего, перебьется, любитель спокойных женщин. Посомневалась секунду – а не прикрыть ли его пледом? – и ушла, тщательно заперев дверь, а пледом не прикрыв. То есть прикрыв, но совсем чуть-чуть.
Вечером Соломатько вдруг отказался идти пить с нами чай на веранде. А я отказалась нести ему ужин в комнату. Маша, ничего не спрашивая, отнесла ему разогретую и сразу остывшую пиццу (запас коробок с замороженными лепешками она нашла в огромном морозильнике за кухней) и небольшой телевизор с игровой приставкой.
– Это он просил? – спросила я притихшую Машу.
Маша в ответ только улыбнулась, Соломатькина дочка.