«Когда-то очень давно, в другой жизни, пять долгих лет я любила тебя, Игорь. И вот уже трижды пять лет люблю твою дочь, и, увы, никого больше.
Так что в каком-то смысле у нас с тобой счастливая семья, Игорь Соломатько…»
Я перечеркнула последнюю фразу, потом подумала, перечеркнула предыдущую и начала сначала:
«Игорь! Я тогда моложе, я лучше, кажется, была. И я любила Вас, но что же, что в сердце Вашем я нашла?»
Я не была уверена, что он поймет, что это шутка, и вообще-то русская классика, классика безответной любви… А при чем тут моя любовь? Кого она теперь интересует? Я снова все перечеркнула и взяла новый лист.
«Игорь! Маша просила вернуть тебе деньги и письмо. Прости ее за максимализм юности и…»
Да нет же. Не хватало еще просить у него прощения.
«Игорь! Не нужны, нам твои деньги и запоздалые слова! Раньше надо было, когда я одна ходила с животом, когда одна вставала к Маше по ночам, когда..»
Нет. Какие-то глупые упреки и притом вранье. Я к Маше не вставала – по ночам она спала. А вставала я к окошку – если мне со сна чудилось, что Игорь Соломатько приехал с раскаянием… Тьфу… А у попа была собака, он ее убил, и надпись написал, что у попа была собака…
Так, все.
«Игорь, спасибо, у нас все есть„»
Что это у нас есть? Хотя, на самом деле, все главное у нас есть. Прекрасный дом, нам в нем уютно, тепло и хорошо. Мы с Машей есть друг у друга. У меня – работа отличная. У Маши – талант. Здоровье – слава богу… Кажется, все не в том порядке… Ну, не важно…
«Игорь! Ты сам всегда говорил, что нельзя войти дважды в одну и ту же реку…» Ну да, а я отвечала: зато можно войти в другую, и в ней вода окажется чище и прозрачнее… Хватило бы мужества и сил – из речки, из старой, вылезти…»
Полная ерунда. Все, в последний раз:
«Игорь! Игорь… Почему ты не пришел раньше, когда Маша была маленькая и могла еще тебя полюбить? Когда я плакала по ночам – о тебе, о тебе, Игорь! Когда я бросалась к телефону на каждый звонок – не год, и даже не два! Я не только пять лет тебя любила, когда ты был рядом, я еще после того лет пять тебя ждала! Почему ты не пришел, когда мне не хватало денег – не на хлеб, слава богу, на масло… И я укладывала маленькую Машу, засыпая вместе с ней, а потом вставала ночью и до пяти утра писала статьи о том, как сохранить счастливую семью, и о том, как необходимо женщине чувствовать защиту и опору…
Почему ты не пришел тогда, когда я объясняла Маше, что у нее тоже есть папа, который очень ее любит, просто он уехал очень далеко, чтобы заработать побольше денег и потом купить маленький остров и жить там с Машей в маленьком замке с черепичной крышей и розовым садом… Почему ты не пришел лет на десять, ну хотя бы на восемь раньше, когда Маша перестала спрашивать меня о тебе, а лишь гордо замолкала и вскидывала голову, когда кто-то из подружек напоказ льнул к своему отцу – неважно, приходящему или каждодневному… Почему?
В конце-то концов – почему ты не пришел сейчас, Игорь?! А только шлешь телеграммы, которые можно понимать как угодно! Почему ты пишешь именно телеграммы? Это так оригинально, смешно, да? Так тонко и ностальгически? И ни к чему не обязывает…
Но я не понимаю твоих телеграмм! Не понимаю, что означают эти слова в конце каждой фразы «три тчк»! Что такое «ТЧК»?!! Если бы я была еще глупее и ревнивее, чем я есть, я бы спросила – может, это три Танечки? Три? У тебя в сердце, в голове и где-то еще? Теперь-то уж так глупо ревновать к моей таинственной и непотопляемой сопернице… Но раньше, когда ты сделал выбор, – какой же жалкой и никчемной я ощущала себя в сравнении с той, от которой мы вместе с тобой совсем недавно драпали по вонючему лазу…
Ты помнишь, когда Маше было семнадцать дней от роду, как ты позвонил мне ночью по телефону? Я так обрадовалась… Ведь ты не пришел в роддом и только послал страшный букет с огромными черными розами. Они стояли в коридоре около моей палаты и сильно, резко пахли, особенно ночью – я плохо спала после родов, все ждала утра, когда в шесть часов мне приносили на кормление маленькую Машу. И я боялась проспать, не успеть к ее появлению почистить зубы и причесаться и еще выпить огромную чашку чая с молоком…
Ты не пришел забрать меня из роддома, и я, как сирота казанская, вызвала такси и поехала домой с каким-то недобрым, мрачным водителем, который всю дорогу злился, что я попросила его не курить в душной, и без того прокуренной, еле живой, стонущей на каждой колдобине машине… На улице было темно, мокро, холодно, но в руках у меня было драгоценное, самое прекрасное существо на свете, с самого первого дня жизни только радовавшее и радовавшее меня…
И вот, наконец, ты позвонил, ночью девятнадцатого декабря. Но вдруг, с пол-оборота, стал кричать: «Ты – зло, источающее яд, которое себя же губит!..» Лишь потом я поняла, что ты просто опять цитировал чужие выспренние стихи. А тогда я была потрясена. Я думала, что от ярости и ненависти ты заговорил в таком сложном стихотворном размере. Жестокая поэтика расставания. Ненужная больше любовь становится злом, превращается в яд…
Что на самом деле источала я, знала только маленькая, чистейшая в своей бессмысленности Маша, не умевшая еще ни улыбаться, ни гукать, но крепко-накрепко закусывавшая беззубыми десенками мою грудь. И я слушала вместе с ней твой родной и безумный голос, говоривший о том, что ты никогда не любил меня, о том, что ты всю жизнь уходил от меня и никогда не приходил обратно – всегда приходила к тебе я. Я слушала тебя, и мне казалось – если ты не замолчишь, я задохнусь от боли, от невозможности перенести эту боль, эти обидные, страшные слова:
Ты все говорил и не мог остановиться. О том, что у тебя и в мыслях не было жениться на мне. О том, что я всегда путала любовь и то, что ходит рядом с ней и очень похоже на нее… Но только это не любовь. И надо было нам расстаться девять месяцев назад. «Не надо было рожать ее!» – все повторял ты, не боясь, ничего не боясь. Но она ведь уже жила, дышала, смотрела, улыбалась, у нее билось сердечко и так нежно, так неожиданно загибались реснички… Тебе почему-то не нравилось, что я назвала дочку Машей, и ты никак не хотел называть ее по имени. Все «она» да «она». «Она будет несчастна, – говорил ты. – Не надо было ее…»
А она, крохотная, тяжеленькая, лежала у меня на одной руке, трубку я держала щекой у плеча, а свободной рукой пыталась сцедить разбухшую, каменную грудь. Из второй груди молоко все время капало само, и я кормила из нее Машу, а к этой было невозможно прикоснуться.
А ты повторял, что ты в тупике. Ведь если женщина, которую ты любишь, узнает о нас с Машей, то не станет с тобой жить… Ты так этого боялся, что даже мне об этом сказал, ища поддержки и понимания… И ты все не мог решить – как же быть тебе, порядочному человеку, как распорядиться своим ненужным, вынужденным отцовством, чтобы не становиться отцом Маше, но остаться при этом порядочным человеком…
И потом каждую ночь я стояла с засыпающей Машей у окна и смотрела, как с моста съезжают машины и заворачивают на заснеженную улицу с желтыми фонарями, спеша к чьим-то любимым женщинам. Я стояла у окна, пела до бесконечности Маше одну и ту же красивую заунывную песенку: «Позарастали стежки-дорожки, где проходили милого ножки» и смотрела на пустую площадь перед домом.
А где-то совсем рядом, на соседней улице, ты был счастлив. Ты был любим. Ты любил. А маленькая Маша улыбалась во сне – ее не мучил животик, ее ничего не мучило, она хорошо кушала, хорошо спала и улыбалась во сне, цепко держа меня за палец, чтобы я никуда и никогда не ушла от нее.
Всю мою любовь, которая оказалась тебе не нужна, забрала эта неожиданно веселая, прекрасная и смышленая девочка, не похожая на меня ни одной чертой, моя Маша!»
Так, стоп. На сегодня письма закончены.
«Игорь! Дорогой Игорь. Давай я все напишу тебе завтра. Сегодня я не знаю, что сказать тебе. Ничего не знаю. Прошлое вдруг навалилось и не дает дышать. Спокойной ночи. И ты пиши. Это очень хорошая идея – писать друг другу. Ты мне – телеграммы без знаков препинания и предлогов, я – письма без начала и конца. Как-то очень символично, правда?
Дочка Маша здорова. Приходи на концерт, милости просим. Ты, скорее всего, и так придешь, без приглашения. Не дари только ей практичных белых хризантем, тех, что ты раньше дарил мне. Они так уныло ржавеют в домашнем тепле.
Да, и вот еще что. Может, ты и прав. Может, пока мы живы, самый лучший знак – это «три тчк». Ты просишь ответить тебе побыстрее, потому что боишься помереть в одночасье от тоски и безысходности. Могу сказать тебе по собственному опыту – не помрешь. Так что я отвечу тебе завтра. А сегодня – три тчк, Игорь, три тчк…»
Я выглянула в окно, почти точно зная, что там увижу. Вернее, что мне покажется. Потому что не могу же я каждый день видеть одно и то же, причем в разное время. Видеть Соломатька, который медленно, чуть ссутулившись, уходит от нашего дома. Вот сейчас он дойдет до поворота, приостановится, оглянется, посмотрит, как-то неловко кивнет непонятно кому – мне, Маше, своему отражению в подтаявшей и снова замерзшей ледяной горке, засунет обе руки поглубже в карманы и уйдет.
И почему только в этом году так долго лежит снег? Вот вроде бы уже совсем наступила весна, но вчера опять весь день шел мокрый снег и снова залепил дороги, окна, деревья. И мне кажется – понадобится целая вечность, чтобы большие покатые сугробы под нашим балконом с едва видными, низко нависающими под тяжестью снега ветками превратились в цветущие кусты жасмина. А ведь на самом деле не пройдет и двух месяцев, как Маша будет заявляться домой с легкомысленными букетиками в волосах и потом подкладывать их мне под подушку.
Но я знаю, что как бы мне ни хотелось, мне не удастся ни отдалить, ни приблизить весну.
А сегодня холодно и ветрено, метет крупными влажными хлопьями снег. И я опять вижу Соломатька, уходящего прочь. Мне хочется открыть окно и крикнуть: «Игорь, стряхни снег с головы, простудишься!», чтобы он обернулся и я увидела его глаза. И… и что дальше – не знаю. Поэтому я просто смотрю ему вслед и думаю: это я в любом случае успею сделать. Не сегодня, так завтра. Или когда-нибудь еще.
Ведь в один прекрасный день он все-таки зайдет на огонек. Хотя бы для того, чтобы алименты свои забрать за последние четырнадцать лет, которые он так трогательно подарил нам наличными – плотными, тугими пачками широких европейских банкнот, ярких, радостных, разноцветных. Подарил мне, Маше, уже даже и непонятно кому из нас, наверно, обеим, упаковав свой отцовский долг в большую коробку для детского подарка, с нарисованными сусальными мишками, шариками, сердечками… А Маша упорно отказывается эти деньги тратить. А я – и подавно! Я же не могу вот так взять и признать: да, я была совершенно не права все эти годы. Я не могу перечеркнуть пятнадцать лет своей жизни!..
Мне было бы проще, если бы он деньги забрал. Или хотя бы как-то прояснил вопрос с тремя точками. У меня вот, например, сегодня уже есть подходящая версия.
Мне кажется, что три точки – это не случайно. Может, ответ прост – это он, я и Маша? Очень мило и романтично. Я же всегда любила мечтать. Все ждала – снова того неведомого, сбивающего с ног чувства. Поэтому и проморгала свой короткий женский век. Не ухватилась зубами за чьи-то крепкие, надежные локти. Не обзавелась милым трехэтажным особнячком с лужайкой из грациозных желтых георгинов и барбарисовой аллеей, по которой можно прогуливаться по вечерам и срывать маленькие цилиндрические ягодки с нежной кожицей и горьковато-терпким вкусом. Прогуливаться вдвоем, благодушно наблюдая, как набухают почки, с каждым днем превращаясь в глянцевые темно-зеленые листочки, как маленькие тугие бутоны посаженного в строгой последовательности шиповника, по три куста – красный, белый, розовый…
Так и хочется сказать себе: желаю Вам, Светлана Филиппова, чуть побольше ума и трезвости и поменьше трепета и экстаза. Романтически-флористический взгляд на жизнь чреват сильными разочарованиями… Соберитесь, оглядитесь, посчитайте выигрыши и потери. Загляните в паспорт, в конце концов, посмотрите, какой на дворе год… И тогда, возможно, счастье само Вас найдет. В виде ли отчаянно нерешительного и расползающегося от собственных мучительных страстей Игоря Соломатька или просто в виде особняка с желтыми георгинами. Но когда-нибудь найдет обязательно.
А пока – поздравляю вас с первой оттепелью и с последним снегом. А также с запоздалой любовью к. несостоявшемуся много лет назад мужу.
Живите долго и будьте счастливы, если, дойдя до поворота, до куста с огромной сломанной веткой, Игорь Соломатько чуть приостановится, помедлит и повернет обратно. Ветка эта похожа на руку – будто кто-то спрятался внутри снежного куста, махал-махал, да и бросил беспомощно руку. Устал, наверно, или перестал надеяться, или все сказал, что мог…
Ну а если он, Игорь Соломатько, как всегда, потопчется и пойдет дальше, еще ниже опустив голову, в таком случае ваше счастье – нерешительное, раздваивающееся, подвирающее и здесь, и там, прожорливое и неумолимо стареющее – прошло мимо вас.
Я вздохнула и снова села за стол. Чем разговаривать с самой собой в третьем лице, лучше уж – с ним. Тем более – не факт, что я отправлю ему эти письма когда-нибудь…
«…Мое счастье прошло мимо, да, Игорь? Ведь кроме трех точек в конце каждой фразы, в которые я могу вписать на выбор что захочу, ты ничего не можешь мне пообещать, правда? Или теперь, когда ты повстречал Машу, ты будешь более решительным? И скажешь что-то определенное? Но имей в виду: Маша не любила тебя так, как я, поэтому и не сможет сразу все простить.
Хотя бы придумай, какие три слова можно вставить вместо трех точек. Это тебе домашнее задание. Варианты «У тебя красивые глаза» или «Маша – прекрасная девочка» – не подходят, потому что ничего не решают. А пора что-то решать. Потому что хотя пятнадцать лет, с точки зрения вечности, – не срок, но все же. Ты, главное, попробуй. Ведь может, я еще и откажусь.
И ты поедешь в Милан и откроешь там счет. Для одиноких матерей и маленьких девочек, которые считают, что папа улетел в далекую холодную страну Канаду и там заблудился. Среди сугробов, вековых кленов и замерзших водопадов. И никак не может найти дорогу обратно. Идет-идет, дойдет до поворота, остановится, посмотрит назад, а там – и нет ничего. Только узенькая заснеженная тропинка с неровными следами одного человека.
Помнишь, как ты любил оправдываться в какой-нибудь своей очередной нерешительности и раздвоенности? Говорил: «Человек все равно умирает в одиночку». Да, правда. А живет – парами. Человек живет парами! Понимаешь, Игорь? Двумя половинками… И часто так бывает, что половинки эти и пережить друг друга не могут. Уходит одна, и другой больше нечего делать на этом свете… Ты же знаешь такие истории про наших дедушек-бабушек Не про нас, Игорь, нет, не про нас.
Да, собственно, что я тебя учу? Ты и сам все понимаешь. Десять шагов до поворота, две секунды – на размышление и – три точки, вместо самых важных слов, три точки. А там – как вынесет кривая. Хотя, что бы ты ни решил, ты ведь все равно передумаешь, дойдя до следующего поворота. Правда, человек-ветерок?
Но ты все равно думай, Игорь. Ты ведь на самом-то деле не в Канаде и не на Северном полюсе когда-то потерялся, а всего лишь на нашей улице.
Думай. С кем жить. Без кого умирать. Или – с кем умирать. И вообще, если на секунду оставить лирику: стоит ли уходить к тем, кто требовал за тебя пятьдесят тысяч, от тех, кто эти пятьдесят тысяч за тебя не дал?
Видя, как ты каждый день проходишь десять шагов от нашего дома, прячась в свое верблюжье пальто и снимая кепку, чтобы стряхнуть с нее снег, мне все кажется, что ты хочешь поклониться на прощание. И я очень хорошо тебя понимаю. Там – одна жизнь, здесь – другая. И как бы их совместить, никого не тревожа, а только делая всех счастливыми? И себя тоже…
Ты, наверно, этим себя мучаешь? Думаешь, как бы сделать так, чтобы все брали только то, что ты даешь, брали с улыбкой и благодарностью, а в остальное время жили сами по себе, были счастливы и спокойны? И любили тебя и друг друга?
Ты уж иди, пожалуйста, Игорь. Не замирай на полпути. Когда ты останавливаешься, у меня тоже замирает сердце. А мне надо быть здоровой и растить дочку Машу. Которая уже совсем большая и еще такая маленькая.
Иди, не замирай. Все равно никто не поможет тебе определиться. Человек не только в одиночку умирает. (Почему ты напоминал мне об этом именно тогда, когда я говорила, что хочу быть с тобой всегда?) Он еще и решения принимает в одиночку. И страдает, и раскаивается – тоже. И в одиночку приходит к тому, кто прождал его всю свою единственную жизнь. Приходит навсегда. Ты ведь боишься этого слова?
Но для нас теперь это слово имеет несколько иной смысл, чем в юности. С каких-то пор жизнь идет все быстрее и быстрее, и стало больше волновать не то, что будет здесь, а то, что там уже ничего не будет.
Я сейчас прислушиваюсь к себе и спрашиваю: «А счастлива ли я вот такой поздней, запоздалой победой?» Какие роскошные минуты выбора! Что ответить тебе на твои вопросы… Незаданные вопросы, увы.
А три точки… Просто на бумаге так выражается твое молчание. Ты ведь либо шутишь, либо молчишь. И в твоем молчании как будто бы всегда подразумевается что-то глубокое и хорошее. Так же и в трех точках в конце каждой фразы. А на самом деле твои три точки просто прикрывают пустоту. И вовсе не о самом лучшем и сокровенном ты умалчиваешь. Нет. Все, что мог, ты сказал. А три точки – это вязкое болото твоей нерешительности, раздвоенности и неуверенности в собственных решениях.
Так что же я могу тебе ответить на твои три точки? Могу вот так:
???
А могу и так:
!!!
Или так:
– – -
Это, знаешь, такой модный сейчас ответ – «без комментариев», когда нечего ответить на чью-то глупость или нечем прикрыть собственную.
А как ты хотел? Чтобы я, как много лет назад, в молчании и в трех точках читала одно и то же: «Я тебя люблю»? А ты мне потом опять скажешь: «Не ври себе, ты сама все придумала, все за меня и за себя сказала, а я-то и не имел ничего подобного в виду»?
Я себе больше не вру. Маше тоже. И ничего тебе не предлагаю. Поступай как знаешь, но только – поступай! Не топчись ты в этих своих «трех тчк», как заблудившийся маленький мальчик, в коротких, описанных от растерянности и паники штанишках. Прости – издержки феминизма. И, может быть, некоторого возрастного отчаяния. Тебе тоже тяжело, я знаю. Вот это-то меня и смущает.
Не понимаю, как вообще может быть тяжело после встречи с таким прекрасным, как наша Маша? После встречи со своей великолепной юной копией. Маша не похожа на тебя лишь в одном – в главном. В чем? Не скажу. Думай сам.
Знаешь, что она меня сегодня спросила? Она спросила: «Мама, а почему уходит любовь?» Вот что ее теперь интересует, мою маленькую Машу, от которой я столько лет прятала свои слезы и твои фотографии. Моя веселая девочка, уверенная в себе и во мне, никогда еще не любившая, размышляет над тем, куда и почему уходит любовь.
Я уже привыкла видеть твою уходящую фигуру в окне. Мне будет чего-то не хватать, когда ты наконец определишься. И ты знаешь, мне кажется, я знаю, как ты определишься.
Давай загадаем.
Если я права – то я, наконец, коротко постригусь, совсем коротко, но не под мальчика, а такие есть, знаешь, французские стрижки – гладкая аккуратная голова с четким пробором. Или нет, наоборот, пусть лучше будет растрепанный Гаврош с неровной смешной челкой. И куплю себе очень короткое пронзительно-синее пальто – цвет, который я никогда не носила.
А если я не права – я уеду. На время. Куда-нибудь далеко. Где можно, проснувшись утром, выйти на берег моря и собирать нежные прозрачные осколки сердолика и агата, как будто светящиеся в руке, и где так тихо, что, отплыв далеко-далеко, слышишь, как в домике на берегу твой спутник напевает, отстукивая себе такт по огромному медному тазу, который служит и гонгом на обед, и зеркалом: «All of me, why not take all of me, baby, can't you see, I'm not good w-i-i-j-thout you». Что в общих словах переводится так: «Всю меня (или всего меня – смотря кто кому поет), почему бы не взять всю меня, милый? Неужели ты не видишь – мне без тебя так плохо».
Нет-нет-нет. Ты не радуйся. Это не ответ. И не подсказка. Это знаменитая песня Эллы Фицджеральд. Чем мотаться туда-сюда в такой снегопад, сядь где-нибудь спокойно, в одиночестве, и послушай. Чудесный мотив и милые наивные слова. Дальше ты пропусти, там музыкальная тема рассыпается, это для нашего пернатого соседа Чиза – его любимые бесконечные «ва-ба-ди-ду-да», и послушай конец. «You took the part that once was my heart, so why not take all of me», что значит следующее: «Если уж ты взял(а) себе ту часть меня, что когда-то была моим сердцем, почему бы в таком случае не взять всю/всего меня». Афроамериканцы все-таки очень сентиментальны.
Я все отвлекаюсь и оттягиваю то главное, что мне нужно сказать тебе. Я ведь знаю, как должна поступить я.
Я боюсь тебя, Игорь, и не верю тебе, и не хочу становиться заложницей твоего переменчивого нрава и внезапно вспыхнувшей поздней страсти. Что касается твоей запоздалой отцовской любви и нежности к Маше – люби. Мешать не стану, но и помогать тоже не хочу. Слишком дорогой ценой досталось мне твое тихое семейное счастье.
Знаешь, когда-то давно-давно, когда мы расстались, я очень плохо засыпала. У меня рос живот, спать я могла только на спине, а на спине я никогда раньше не спала, и вообще последние пять лет до этого спала на правом боку, крепко держась за тебя и собираясь так держаться всю жизнь.
И однажды в метро я прочитала у кого-то рядом в книжке две строчки. Они мне очень понравились, до слез. Я расплакалась прямо там, в вагоне, ничего не могла с собой поделать. Меня стали уговаривать, что беременным нельзя плакать, это вредно для ребенка. Мне было стыдно, что плачу из-за каких-то двух строчек, я вышла из вагона, но все никак не могла успокоиться. А потом, вечером, я легла спать, погасила свет и попыталась вспомнить эти строчки. Я не была уверена, может, я и перепутала одно или два слова. Я проговорила их про себя. Потом вслух. И уснула.
С того дня я каждый день, до самых родов, повторяла перед сном эти слова. Я уже не плакала, просто говорила их себе и засыпала. И, главное, утром никак не могла их вспомнить. А вечером они сами возвращались и приводили ко мне сон. Каждый раз – разный, но в нем обязательно присутствовал ты. И почему-то ты был в моих снах гораздо старше, как будто приходил ко мне из сегодняшнего дня.
Да-да, ты стал именно таким, каким снился мне тогда, когда я ждала Машу. Даже морщинки прорезались именно так. Ты приходил во сне и смотрел на меня с укором и молчал. А я все никак не могла взять в толк – почему с укором-то, ведь ушел ты, а не я? Вот возьми сейчас, проговори эти строчки перед сном, и посмотрим, что тебе приснится. Может, то, что будет через пятнадцать лет? И ответ получишь – что тебе делать.
«Мне снова приходится без тебя засыпать. Сон – самое длинное изо всех провожаний».
А может быть, вот так: «Мне снова приходится без тебя засыпать. Сон – самое долгое изо всех расставаний».
Точно не помню. Но знаю, что это именно так. Я бесконечно тебя провожала и бесконечно с тобой прощалась. Через годы, через все свои неудачные встречи. И я простилась, чтобы вот сейчас встретить снова. Чтобы потом опять провожать? Я не хочу, не смогу второй раз тебя потерять. И ничего не смогу объяснить Маше, если ты в один прекрасный день опять нас разлюбишь и полюбишь кого-нибудь другого…
В общем, вот это и есть мой тебе ответ. Видишь, и я не могу удержаться от трех точек. Именно по той же причине – я в растерянности и не знаю, что сказать. Говорю «да» и начинаю подробно объяснять, почему все-таки – «нет». Говорю «нет» и в подтверждение своих сомнений привожу цитаты из негритянской песенной лирики. «How can I go on wi-i-i-thout you?» Даже не хочу больше переводить, все это слишком лестные слова в адрес того, кого нет рядом».
Я пошла на кухню за чаем и по дороге выглянула в окно. На снегу перед домом узкой аккуратной цепочкой петляли чьи-то следы. Я отошла от окна, а потом вернулась, присмотрелась внимательнее. И осторожно, чтобы ничего не уронить и не разбудить спящую в соседней комнате Машу, полезла на антресоли. В дальнем углу, под коробкой со старыми елочными украшениями, я нашла дедушкину раскладывающуюся подзорную трубу. Маленькая Маша могла часами смотреть в нее на улицу, наблюдая за птицами, собаками, разглядывая спешащих мимо чужих пап, пьяненьких, усталых, недовольных, нагруженных продуктами, пустыми бутылками и враньем.
Я снова подошла к окну и посмотрела в трубу. Свет от фонаря падал так, что четко были видны огромные буквы, протоптанные на покрытом толстым слоем снега пространстве перед домом.
С + И.=Л.
Я улыбнулась. Удивил! И посмотрела снова. Да нет же! Там не «Л.», а «М.»! То есть,
Света + Игорь = Маша
Конечно! Маша – единственная реальность, не подлежащая сомнению в наших отношениях. Все остальное эфемерно, спорно и с годами становится мифом, причем миф у каждого свой.
А чуть левее еще что-то написано… Я перешла с подзорной трубой в Машину комнату, где широкое окно с эркером выходит сразу на три стороны света, и посмотрела оттуда. Ага, там еще одна строчка.
И. + М.=Л.
Ну, правильно. Еще бы М. с этим согласилась, с этой большой и неожиданной отцовской Л. в ее жизни. Под строчкой, посвященной Маше, была еще одна:
С. + И. = ∞
Я вернулась к своему столу, на котором лежало сто раз начатое, перечеркнутое, бесконечное письмо Игорю Соломатько. Как когда-то давно, он снова заставлял меня с ним говорить, день и ночь, даже когда он сам спал или думал вовсе не обо мне…
«Это замечательно. Когда ты только успел все это протоптать? Кажется, загогулина в конце означает математический знак бесконечности.
Или вечности? Что ты имел в виду, Игорь Соломатько, отец моей единственной дочери и моя единственная любовь в жизни?
Что отныне мы с тобой вместе будем ждать путевки в вечность и вместе ее не бояться, делая вид, что нам она достанется последним, эта оплаченная всей жизнью, принудительная путевка в никуда?
Или же ты имел в виду, что нет смысла пытаться убежать и спрятаться от тебя и от себя самой, поскольку то, что нас связывает, – бесконечно?
А может, ты опять просто маялся и ходил туда-сюда, вперед-назад и обратно, к тому запретному, что так манит, неожиданно и запоздало, от того привычного и удобного, что никак не отпускает, несмотря ни на что? Несмотря ни на что…»
Когда я доставала подзорную трубу, я все-таки уронила с верхней полки под самым потолком несколько книжек. Одна из них раскрылась на закладке, которую я бог знает когда, наверно еще в ранней юности, в Машином возрасте, в ней оставила. Я делаю в книгах варварские закладки, но зато почти вечные, – просто сильно загибаю угол нужной мне страницы. И через двадцать лет книжка открывается там, где я ее заложила.
И вот теперь я читаю и удивляюсь: а почему же в таком прекрасном возрасте, когда звенели ручьи, не скрипели по утрам ноги-руки и в пустой, веселой голове носились неясные образы будущего счастья, солнечного и бесконечного, почему я тогда заложила страничку и обвела ручкой, не жалея книгу, вот это хокку, крошечное стихотворение японского поэта, самурая и отшельника Мацуо Басе?
«В доме Кавано Сёха стояли в надтреснутой вазе стебли цветущей дыни, рядом лежала цитра без струн, капли воды сочились и, падая на цитру, заставляли ее звучать.
Стебли цветущей дыни.
Падают, падают капли со звоном-
Или это – цветы забвения?»
Не думала же я тогда, что это зыбкое, печальное, неуловимое нечто и есть – счастье?..