ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Неожиданная встреча. — Философская диссертация. — Новый покровитель. — Все рушится из-за чудовищных интриг одной известной нам дамы. — Необычная страсть могущественного человека. — Отъезд из Гренобля

Выйдя из тюрьмы, Жюстина поселилась в довольно приличной гостинице напротив моста Изер, в предместьях города. По совету господина С. она намеревалась какое-то время пожить здесь и попробовать найти работу, а если не удастся, вернуться в Лион; в последнем случае адвокат обещал снабдить ее рекомендательными письмами. На второй день, когда она обедала за так называемым общим столом для гостей, она заметила, что на нее пристально смотрит крупная дама, очень импозантная, которую все называли баронессой. Присмотревшись к ней, Жюстина как будто узнала ее, и обе одновременно двинулись навстречу друг другу, как люди, которые не могут вспомнить, где и когда они встречались.

Баронесса отвела Жюстину в сторону и начала разговор первой:

— Я не ошиблась, мадемуазель? Не та ли вы девушка, которую я десять лет назад встретила в Консьержери, и не узнаете ли вы мадам Дюбуа?

Мало обрадовавшись этой встрече, Жюстина тем не менее ответила утвердительно со всей вежливостью, но поскольку она имела дело с самой ловкой авантюристкой во Франции, ускользнуть ей не было никакой возможности. Баронесса рассказала, что она с сочувствием следила за ее судьбой, и если бы Жюстину не освободили, она наверняка бы предприняла самые серьезные меры для ее спасения, тем более, что у нее в друзьях числится немало видных судейских чиновников.

Будучи, как всегда, доверчивой и слабой, Жюстина дала увести себя в комнату этой женщины и рассказала ей все свои злоключения.

— Милая подружка, — ответила Дюбуа, выслушав ее, — я захотела встретиться с тобой только затем, чтобы сказать, что моя жизнь сложилась совсем не так, как твоя. У меня есть состояние, и ты можешь располагать им. Посмотри, — продолжала она, открывая шкатулки, полные золота и бриллиантов, — вот плоды моей ловкости; если бы я, как и ты, курила фимиам добродетели, меня бы уже давно посадили в тюрьму или повесили.

— О мадам, — сказала Жюстина, — если всему этому богатству вы обязаны только преступлением, Провидение, которое всегда справедливо, не позволит вам долго наслаждаться им.

— Какое заблуждение! — горячо возразила Дюбуа. — Напрасно ты думаешь, будто твое фантастическое провидение постоянно благоволит к добродетели, и пусть тебя не обманет на сей счет краткий миг твоего благополучия. Для природы совершенно безразлично, будет ли, скажем, Поль проповедовать зло, а Пьер — добро. Для этой все уравновешивающей природы важно лишь равенство того и другого, и злодейство, так же как и добродетель, абсолютно для нее безразлично. Выслушай меня, Жюстина, выслушай меня внимательно, — продолжала мошенница, — ты умная девушка, и я хочу наконец переубедить тебя.

Во-первых, любезная моя подруга, сама добродетель не приведет человека к счастью, так как она, подобно пороку, представляет собой лишь один из способов существования в этом мире. Следовательно, речь идет вовсе не о том, чтобы выбрать для себя тот или иной способ, а о том, чтобы шагать по проторенной дороге, и всегда неправ тот, кто отклоняется от нее. Будь мир абсолютно добродетельным, я бы порекомендовала тебе добродетель, потому что с ней были бы связаны все вознаграждения и, в конце концов, счастье; в развратном мире, разумеется, надо выбирать порок. Тот, кто не идет общим путем, непременно терпит поражение: он сталкивается со всем, что его окружает, и непременно должен погибнуть. Напрасно законы пытаются восстановить порядок и вернуть людей в лоно добродетели: слишком несовершенные, чтобы предпринимать такие усилия, и слишком слабые, чтобы преуспеть, наши законы могут заставить человечество на короткое время свернуть со столбовой дороги, но не в силах принудить сойти с нее.

— Допустим, я, по своей слабости, приму ваши ужасные максимы, мадам, — ответила Жюстина, — но как вы изгоните из моего сердца угрызения совести, которые они будут постоянно порождать?

— Угрызение — это чистейшая химера, — продолжала Дюбуа. — Это, милая Жюстина, всего лишь писклявый, глупый и трусливый голосок человеческой души, с которым совсем не трудно справиться.

— С ним справиться! Возможно ли это?

— Нет ничего проще. Человек раскаивается только тогда, когда не в состоянии заниматься делом: стоит лишь без конца совершать поступки, которые вызывают у вас угрызения, и вы легко от них избавитесь; противопоставьте им факел страстей и всесильные законы интереса, и вы тотчас подавите их. Повторяю, милая девочка: ни разу раскаяния не кололи меня своими шипами на этом пути, который я, смею думать, счастливо преодолела. Но даже, если непредвиденный поворот судьбы сбросит меня в пропасть, я не стану каяться: я, быть может, буду жаловаться на мешавших мне людей или на собственную неловкость, но совесть моя будет спокойна.

— Пусть так, — ответила упрямая Жюстина, — но давайте порассуждаем, мадам, исходя из ваших же принципов. По какому праву вы полагаете, что моя совесть будет столь же непоколебима, как ваша, если она не привыкла с детства бороться с предрассудками? Как вы хотите, чтобы мой разум, имеющий совершенно иную организацию, нежели ваш, принял вашу систему? Вы допускаете, что в природе существует равновесие добра и зла, что, следовательно, должно быть на свете определенное число людей, которые проповедуют добро, и других, предающихся злу. Стало быть, мое стремление к добру предусмотрено в природе, так почему вы требуете, чтобы я отступила от своего предназначения? Как вы говорите, вы нашли счастье на вашем пути, так почему я также не могла найти его на той же дороге, по которой иду? Кстати, напрасно вы думаете, что бдительные законы надолго оставят в покое того, кто их нарушает; вы только что видели убедительный тому пример: из пятнадцати негодяев, среди которых я жила, спасся только один, остальные четырнадцать нашли позорную смерть.

— Так вот что ты называешь несчастьем! — подхватила Дюбуа. — Но что значит этот позор для того, у кого нет никаких принципов? Когда человек преступил все запреты, когда честь для него является предрассудком, репутация — безделицей, религия — химерой, смерть — полным исчезновением, ему все равно как умереть: на эшафоте или в своей постели. На земле есть два рода негодяев, Жюстина: те, кого богатое состояние и власть гарантируют от такого трагического конца, и другие, которым его не избежать, если они попадутся. Этим, рожденным в бедности, не остается ничего иного, если у них есть мозги, — кроме как сделаться богатыми, чего бы это ни стоило. Если это им удастся, они должны быть счастливы, если они погибают, им не в чем раскаиваться, поскольку нечего терять. Следовательно, законы — ничто для злодеев, поскольку они настигают только неудачников, которым не надо бояться их, так как меч правосудия — единственное спасение и прибежище для них.

— Так вы считаете, мадам, — спросила Жюстина, — что в другом мире небесный суд не ожидает того, кого преступление не устрашило на земле?

— Я считаю, — ответила страшная женщина, — что если бы существовал Бог, на земле было бы меньше зла. Я думаю, если зло торжествует, 'значит либо оно предписано этим Богом, тогда он — настоящий варвар, либо он не в силах помешать ему, тогда он — слабое существо и в обоих случаях существо отвратительное, чью молнию и чьи законы мы должны презирать. Скажи, Жюстина, разве атеизм не лучше этих обеих крайностей? Не гораздо ли разумнее вообще не верить в бога, нежели принимать его настолько опасным, настолько мерзким и противоречащим здравому смыслу и разуму? Нет, дьявол меня побери…

И эта женщина-монстр вскочила с разъяренным видом и стала изрыгать из себя поток богохульных ругательств, одно грязнее другого, от которых набожная Жюстина затряслась и собралась уйти.

— Подожди! — крикнула Дюбуа, удерживая ее. — Подожди, девочка! Если я не могу подействовать на твой разум, дай же мне обратиться к твоему сердцу. Ты нужна мне, не отказывай мне в помощи. Вот тысяча луидоров: они будут твоими, как только дело будет сделано.

Осторожная Жюстина, сразу забыв обо всем, кроме своего добролюбия, быстро спросила, о чем идет речь, чтобы предупредить, если окажется возможным, преступление, замышляемое этой фурией.

— Дело вот в чем, — ответила Дюбуа — ты обратила внимание на того молодого негоцианта, который обедает здесь уже дня три или четыре?

— Его зовут Дюбрей?

— Точно.

— Ну и что дальше?

— Он в тебя влюблен, он сам признался мне: твой скромный и кроткий вид его покорил; ему нравится твоя доброта, твоя добродетельность сводит его с ума. В шкатулке возле кровати этот романтик хранит восемьсот тысяч франков в золоте и в ценных бумагах. Позволь мне сказать ему, что ты согласна его выслушать — какая тебе разница, что из этого получится? Я посоветую ему пригласить тебя на загородную прогулку, я постараюсь его убедить, что это поможет ему завоевать твое сердце. Ты будешь развлекать его и задержишь как можно дольше. А за это время я его обчищу, но скрываться не буду: его сокровища будут далеко отсюда, в Пьемонте, а мы останемся здесь, в Гренобле, как ни в чем не бывало. Мы сумеем убедить его в нашей непричастности и даже поможем ему в поисках украденного. Потом объявим об отъезде, это его не насторожит, ты отправишься со мной и на границе Франции получишь свою тысячу луидоров.

— Я согласна, мадам, — сказала Жюстина, решившись предупредить молодого человека о предстоявшей краже. — Только если Дюбрей действительно в меня влюблен, — продолжала она, чтобы обмануть злодейку, — почему бы мне не рассказать ему обо всем и не получить от него больше, чем предлагаете вы?

— Браво! — заметила Дюбуа. — Да ты способнейшая ученица! Я начинаю думать, что небо дало тебе больше способностей к злодейству, чем мне. В таком случае возьми вот это, — сказала она и быстро написала чек на двойную сумму, — попробуй теперь отказаться!

— Я беру его, мадам, — заявила Жюстина, — но только считайте, что вы соблазнили меня благодаря моей слабости и бедности.

— Я хотела отнести это на счет твоего ума, — ответила Дюбуа, — но тебе хочется обвинить твое несчастье: ну что же, пусть будет по-твоему. Главное — послужи мне, и ты не пожалеешь.

В тот же вечер Жюстина, увлеченная своим планом, начала оказывать Дюбрею знаки внимания. И очень скоро она убедилась в его чувствах. Она никогда не была в столь сложном положении: разумеется, у нее и в мыслях не было участвовать в предполагаемом преступлении, даже если бы речь шла о вознаграждении в тысячу раз большем, но для нее было невозможно выдать эту женщину, ей была невыносима сама мысль о том, чтобы погубить человека, который дал ей свободу десять лет тому назад, она хотела бы найти какое-то средство помешать преступлению без того, чтобы покарать его, и будь на месте Дюбуа любая другая женщина, Жюстина наверняка бы осуществила свое намерение. И вот к чему привели усилия нашей героини, которая не подозревала, что коварство этого исчадия ада не только разрушит все ее благородные планы, но и накажет ее самое за то, что она их придумала.

В назначенный для прогулки день Дюбуа пригласила Дюбрея и Жюстину отобедать в своей комнате. После трапезы молодые люди вышли поторопить коляску, которую для них закладывали. Дюбуа осталась у себя, и Жюстина оказалась наедине со своим поклонником.

— Сударь, — тихо и торопливо заговорила она, — внимательно выслушайте меня, ничему не удивляйтесь и исполните все, что я вам скажу… У вас есть надежный человек в гостинице?

— Да, это мой партнер, на которого я могу положиться как на себя самого.

— Прекрасно, сударь! Велите ему ни на минуту не покидать вашу комнату, пока мы будем отсутствовать.

— Но ключ от комнаты у меня… И что означает такая предосторожность?

— Это много серьезнее, чем вы думаете; сделайте так, как я сказала, умоляю вас, или я никуда с вами не поеду. Женщина, с которой мы сейчас обедали, — мошенница, она устроила эту прогулку только затем, чтобы отправить нас с вами подальше и преспокойно обокрасть вас. Спешите, сударь, она наблюдает за нами, она очень опасна; скорее отдайте ключ вашему другу, пусть он сидит у вас в комнате и не выходит, пока мы не вернемся. Остальное я объясню вам в коляске.

Дюбрей послушался Жюстину; он крепко сжал ее руку в знак благодарности, побежал сделать необходимые распоряжения и вскоре вернулся. Коляска тронулась; по дороге Жюстина раскрыла ему заговор, рассказала о своих злоключениях, о злополучных обстоятельствах, при которых она познакомилась с бесчестной Дюбуа. Дюбрей, человек порядочный и отзывчивый, высказал самую глубокую признательность за оказанную услугу; он заинтересовался несчастьями Жюстины и предложил ей руку и сердце, чтобы вознаградить ее за все пережитое.

— Я буду счастлив исправить несправедливости судьбы по отношению к вам, мадемуазель, — сказал он. — Я сам себе хозяин и ни от кого не завишу; я направляюсь в Женеву, чтобы вложить в тамошний банк большие средства, которые сохранило ваше своевременное вмешательство, и вы поедете со мной. Там мы поженимся, если вы пожелаете, мадемуазель, если же у вас есть какие-то сомнения, вы возьмете мое имя прямо здесь, во Франции.

Такое предложение слишком польстило Жюстине, чтобы она могла отвергнуть его, но ей не хотелось принять его, пока Дюбрей все как следует не обдумает, чтобы потом не раскаиваться. Он отдал должное ее благородству и не стал настаивать… Ах, несчастная душа! Почему ни одно добродетельное намерение не могло родиться в твоем сердце без того, чтобы не ввергнуть тебя в новые беды?

Продолжая беседовать, они отъехали от города почти на два лье и собирались остановиться и подышать свежим воздухом на берегу Изера, когда Дюбрею вдруг стало плохо… У него начался сильнейший приступ рвоты… Коляска помчалась назад в Гренобль. Дюбрей был в таком тяжелом состоянии, что его пришлось на руках занести в комнату. Друг его был потрясен. Вызвали врача. И о Боже праведный! Обнаружилось, что несчастный юноша отравлен. Перепуганная Жюстина поспешила к Дюбуа. Но подлая злодейка исчезла! Наша героиня прибежала в свою комнату, дверь шкафа была взломана, те немногие вещи, которые она имела, были украдены. Ей сказали, что Дюбуа часа три назад уехала в направлении Турина. Итак, сомнений не оставалось: она была виновницей этих преступлений. Она сунулась в апартаменты Дюбрея, но там ока— зались люди, тогда она выместила злобу на Жюстине, а молодого человека отравила за обедом, чтобы по возвращении несчастный был больше озабочен спасением своей жизни, чем поисками похитителя своих сокровищ, и чтобы подозрение пало на Жюстину, так как девушка была с ним, когда началась предсмертная рвота.

Наша опечаленная сирота возвратилась к Дюбрею, ее не допустили к нему, объяснив, что несчастный умирает, и его теперь заботит только предстоящая встреча с Господом. Однако он успел оправдать ту, которую так любил; он попросил ни в чем не обвинять ее и скончался. Как только он закрыл глаза, его друг пришел к Жюстине, рассказал ей о том, что было перед смертью, и пытался ее успокоить… Увы, разве это было возможно? Как могла она не оплакивать утрату человека, который с таким благородством души предложил вытащить ее из нужды? Могла ли она не сожалеть о краже, вновь ввергнувшей ее в нищету, из которой она только-только начала выкарабкиваться?

— Подлая женщина! — вскричала Жюстина. — Если к этому приводят твои страшные принципы, стоит ли удивляться, что честные люди в ужасе отвергают их и преследуют?

Но Жюстина рассуждала как потерпевшая сторона, между тем как Дюбуа, которая искала в этом предприятии свое счастье и свою выгоду, конечно же, думала иначе.

Жюстина все поведала Вальбуа, партнеру Дюбрея: и о заговоре против его друга и о том, что ее обокрали. Вальбуа посочувствовал ей, искренне пожалел о смерти Дюбрея.

— Я бы очень хотел, — сказал этот порядочный молодой человек, — чтобы Дюбрей дал мне перед смертью какие-то распоряжения, касающиеся вас, и я бы с великим удовольствием выполнил их; я бы также хотел услышать от него самого, что именно вы советовали ему оставить меня в комнате, но, увы, он ничего такого не сказал. Следовательно, его предсмертная воля нам не известна. Однако я видел ваше искреннее горе и должен сам что-нибудь сделать для вас, мадемуазель; но я молод, только-только начинаю торговлю, состояние мое невелико, и мне придется отчитаться в наших общих делах с Дюбреем перед его семьей, поэтому я могу позволить себе немногое и прошу вас не отказываться: вот вам пять луидоров, кроме того, у меня есть знакомая, честная торговка из Шалон-сюрСаон, моя землячка, она скоро возвращается домой, и я поручаю вас ее попечению. Мадам Бертран, — продолжал Вальбуа, представляя ей Жюстину, — это та самая девушка, о которой я вам рассказывал и которую я вам рекомендую; она ищет место, и я прошу вас отнестись к ней так, как если бы речь шла о моей родной сестре, и сделать все, что возможно, чтобы найти в нашем городке что-нибудь подходящее для нее сообразно ее характеру, происхождению и воспитанию… А до тех пор прошу взять ее расходы на себя: я их возмещу вам при встрече. Прощайте, мадемуазель, — и Вальбуа попросил у Жюстины позволения поцеловать ее. — Мадам Бертран уезжает завтра на рассвете, вы поедете с ней, и пусть вам немного больше повезет в нашем городе, где, может быть, мы скоро вновь увидимся.

Благородство молодого человека заставило Жюстину прослезиться: добрые поступки исключительно приятны, особенно если вы долгое время видели только отвратительные. Она согласилась на все с условием, что когда-нибудь обязательно рассчитается с Вальбуа.

Пусть очередное благое намерение ввергло меня в беду, думала она, выходя из гостиницы, по крайней мере впервые в жизни у меня появилась надежда на утешение посреди несчастий, которые постоянно навлекает на меня добродетель.

Был ранний вечер; испытывая потребность подышать свежим воздухом, Жюстина спустилась к набережной Изера с намерением прогуляться, и как всегда случалось с ней в подобных обстоятельствах, ее мысли увели ее очень далеко. Она увидела перед собой уединенную рощицу и присела под деревом, чтобы предаться мечтаниям. Между тем наступила темнота, а девушка и не думала подняться и уйти, и вдруг на нее навалилось трое людей: один зажал ей рот ладонью, двое других бросили ее в коляску, забрались следом сами, коляска рванула с места и летела в темноте в течение трех долгих часов, и за это время ни один из похитителей не произнес ни слова и не отвечал на ее вопросы.

Хотя была глухая ночь, шторки были опущены, и Жюстина ничего не видела. Наконец коляска подкатила к какому-то дому, открылись и тут же снова закрылись тяжелые ворота; молчаливые спутники взяли ее под руки и провели через несколько темных помещений, потом остановились перед дверью, из-под которой пробивался свет.

— Жди здесь, — коротко и грубо приказал ей один из похитителей и перед тем, как исчезнуть вместе со своими сообщниками, прибавил: — Сейчас ты увидишь кое-кого из знакомых.

И они растворились в темноте, заперев за собой двери. Почти в тот же момент открылась другая дверь, из нее вышла женщина со свечой в руке… О Господи! Знаете ли вы, кто была эта женщина? Перед Жюстиной предстала Дюбуа собственной персоной, ужасная злодейка, без сомнения, снедаемая неутомимой жаждой мести.

— Заходите, прелестное дитя, — язвительно произнесла она, — заходите и получите награду за добродетельность, которой вы насладились за мой счет… Сейчас я тебе покажу, стерва, как предавать меня!

— Я никогда вас не предавала, мадам, — поспешно сказала Жюстина. — Ни разу, имейте это в виду! Я не сделала ничего такого, что могло бы бросить на вас тень, не сказала ни одного слова, компрометирующего вас.

— Разве ты не воспротивилась преступлению, которое я задумала? Разве не помешала ему, негодница? А ты ведь знала, что остановить мои злодейские порывы — значит нанести мне самую глубокую из всех мыслимых обид. Теперь ты будешь за это наказана, шлюха!

Произнося эти слова, она с такой силой сжала руку Жюстины, что едва не сломала ей пальцы.

Они вошли в ярко освещенную, роскошно обставленную комнату; это был загородный дом епископа Гренобля, который, лениво развалясь, возлежал в халате из фиолетового атласа на широкой оттоманке. Позже мы вернемся к портрету этого либертена.

— Монсеньер, — почтительно начала Дюбуа, положив руку на плечо Жюстины, — вот юное создание, которое вы пожелали, которое известно всему Греноблю; это Жюстина, приговоренная к повешению вместе с известными фальшивомонетчиками и выпущенная из-под стражи как невиновная и добронравная девица. Вы видели ее во время допроса и захотели с ней встретиться… Кстати, вы мне сказали так: если ее все-таки будут вешать, я даю тысячу луидоров за возможность насладиться ею перед казнью. Она спасена, но не думаю, что от этого ее цена стала меньше.

— Намного меньше, — возразил прелат, не спеша растирая свой фаллос под рубашкой, — разумеется, гораздо меньше. Я готов был заплатить указанную сумму за удовольствие позабавиться с ней, а потом передать ее палачу; я сделал невозможное, чтобы ее осудили, но тут появился этот проклятый С. со своей готической справедливостью и спутал мне карты.

— Ну так что же, она перед вами; разве сегодня вы не вольны поступить с ней так, как вам хочется?

— Да, да, мадам, я это знаю, но повторяю, что это не одно и то же: мне доставляет несказанное удовольствие пользоваться мечом правосудия для уничтожения этих потаскух.

— Тогда сударь, — предложила Дюбуа, — мы добавим в это блюдо перцу, то есть присоединим к Жюстине ту смазливую пансионерку из бенедиктинского монастыря в Лионе, чью семью вы так искусно разорили, чтобы девица оказалась в ваших руках.

— Как! Значит она наша?

— Да, монсеньер. Несчастная, лишенная всех средств к существованию, нынче вечером пришла сюда молить вас о помощи. Между прочим, она сочетает в себе добродетельность физическую и моральную, а та, что стоит перед вами, далеко не невинна, зато обладает невиданной чувствительностью, которая стала ее второй натурой, и вам нигде не найти создания более честного и добрейшего. Они обе в вашем распоряжении, монсеньер, и вы можете отправить обеих в иной мир сегодня же, или одну — нынче, другую — завтра. Что до меня, я вас оставляю. Ваше расположение ко мне требует, чтобы я рассказала вам о моем приключении… Итак, один человек мертв… Мертв, монсеньер! И я исчезаю…

— Нет, прелестная женщина, ни в коем случае! — вскричал священнослужитель. — Оставайся у меня и ничего не бойся в этом доме. Ты говоришь, кто-то там умер? Да будь на твоей совести два десятка трупов, я бы все равно спас бы тебя… Поэтому останься: ты — душа моих наслаждений, ты одна способна на великое искусство возбуждать и удовлетворять их; чем больше у тебя злодейств, чем глубже ты увязаешь в грязном пороке, тем больше ты мне нравишься… А ведь она красива, твоя Жюстина… Затем, обращаясь к девушке:

— Сколько вам лет, дитя?

— Двадцать шесть, ваше преподобие, но я столько страдала…

— Да, понимаю… страдания, горести… Хотя я бы хотел, чтобы их было больше; признаюсь тебе, девочка, что я сделал все, чтобы тебя повесили но если не добился цели одним способом, быть может, займусь этим сам, и даю слово, что ты от этого ничего не потеряешь… Ты говоришь, что тебя одолевают несчастья? Отлично, мы с ними покончим, мой ангел, уверяю тебя, что через двадцать четыре часа твои страдания кончатся (при этом он разразился жутким смехом). Не правда ли, Дюбуа, ведь у меня есть надежное средство положить конец злоключениям этой девицы?

— Абсолютная правда, — ответило чудовище в женском обличьи, — и если бы Жюстина не была моей подругой, я бы ее не привела к вам; но я должна вознаградить ее за то, что она для меня сделала, вы даже не представляете себе, насколько она помогла мне в моем недавнем предприятии в Гренобле. Я доверяю вам выразить ей вместо меня мою признательность и прошу не скупиться…

Двусмысленность этой речи, ужасные намеки проклятого прелата, да еще эта юная дева, о которой они говорили — все это за один миг наполнило Жюстину ужасом, описать который просто невозможно. Холодный пот заструился из всех ее пор, она была близка к обмороку. И тут, наконец, ей стали совершенно ясны намерения блудодея. Он велел ей приблизиться, начал с двух-трех обычных поцелуев, при которых уста сливаются в одно целое, затем вытянул язык Жюстины изо рта, пососал его, засунул свой до самой гортани нашей прекрасной авантюристки и, казалось, захотел высосать из нее все вплоть до последнего дыхания. Он заставил ее склонить голову ему на грудь и, приподняв ее волосы, внимательно осмотрел нежный затылок и шею.

— Ого, это мне нравится! — И он сильно сжал пальцами эту чувствительную часть ее тела. — Никогда не видел такую прочную и гибкую шейку, будет восхитительным наслаждением разорвать ее.

Последние слова окончательно подтвердили самые мрачные подозрения Жюстины, и несчастная поняла, что опять попала к одному из тех жестоких развратников, которые любят больше всего наслаждаться муками или смертью печальных жертв, доставляемых им за большие деньги, и что наступает время прощаться с жизнью.

В этот момент в дверь постучали, Дюбуа пошла открыть и вернулась с юной жительницей Лиона, о которой уже говорилось.

Теперь попробуем описать двух новых персонажей, с которыми судьба свела нашу Жюстину.

Его преподобие епископ Гренобля, с которого будет уместно начать, был пятидесятилетний мужчина, худой, костлявый, но крепкого телосложения. Бугристые мышцы, выделявшиеся на его руках, покрытых жесткой черной растительностью, указывали на недюжинную силу и отменное здоровье; на его лице, горевшем зловещим огнем, чернели маленькие злые глаза, в которых светился острый ум, ровные зубы белели в оскале узкого рта. Роста он был выше среднего, его жезл сладострастия редкостных размеров имел в окружности более восьми дюймов, а длиной превосходил ступню взрослого человека. Этот инструмент — сухой, нервно вздрагивавший, исходивший похотью — постоянно торчал в продолжение пяти или шести часов, пока продолжался сеанс, не опускаясь ни на минуту. Трудно было найти более волосатого человека; казалось, это один из фавнов, которые описываются в сказках. Его руки, сухощавые и сильные, оканчивались узловатыми пальцами, обладавшими хваткой тисков. Характер у него был вспыльчивый, злобный и жестокий, а ум отличался сарказмом и язвительной насмешливостью, которые были, будто нарочно, созданы для того, чтобы удвоить страдания его жертв.

Что касается Евлалии, достаточно было взглянуть на нее, чтобы вынести суждение о ее происхождении и добронравии. С чем можно было сравнить злодейские замыслы епископа, заманившего ее в свои сети? Кроме очаровательнейшего простодушия и наивности, она обладала самой приятной на свете внешностью. Ей не исполнилось и шестнадцати лет, и у нее было лицо Мадонны, которое еще больше красили невинность и целомудрие. В нем недоставало румянца, но от этого оно было еще прелестнее, и сияние прекрасных глаз придавало ему ту живость, которой его лишала бледность; ее рот, несколько великоватый, был полон белоснежных зубов, еще белее была ее грудь, уже достаточно сформировавшаяся; у нее была великолепная фигура с округлыми и грациозными формами, с нежной и упругой плотью; прекраснее зад трудно было себе представить, промежность прикрывал легкий волнующий пушок, роскошные белокурые волосы, рассыпались по красивым плечам, придавая всему ее облику еще большую соблазнительность, и чтобы завершить сей шедевр, природа, которая, казалось, с удовольствием творила его, одарила Евлалию нежной и чувствительной душой. Ах, прекрасный и хрупкий цветок, неужели тебе суждено было украсить грешную землю на короткий миг, чтобы тотчас увянуть?

— Сударь! — возмущенно заговорила прелестная дева, узнав своего преследователя, — стало быть, вы меня обманули? Вы же сказали, что я войду во владение моим имуществом, моими правами, а тут явились негодяи, схватили меня и привели к вам для бесчестья!

— М-да, это, конечно, ужасно, не правда ли, мой ангел? Это настоящее коварство, настоящее злодейство…

Говоря это, коварный священник резким движением привлек ее к себе и стал осыпать похотливыми поцелуями, приказав Жюстине нежно ласкать себя. Евлалия пыталась вырваться, но вмешалась Дюбуа и лишила ее всякой возможности сопротивляться. Прелюдия была долгой: чем свежее был цветок, тем больше нравилось распутнику растягивать удовольствие топтать его. За сосущими поцелуями последовал осмотр влагалища, и тогда Жюстина увидела, какое невероятное воздействие оказала на него это пещерка: его член мгновенно разбух и удлинился до того, что наша кроткая сирота уже не могла обхватить его даже обеими руками…

— Приступим, — заявил монсеньер, — эти две жертвы доставят мне достаточно блаженства, а тебе, Дюбуа, хорошо заплатят за твои старания. Пойдемте в мой будуар, ты тоже идешь с нами, дорогая. — продолжал он, увлекая за собой мегеру, — ночью ты уедешь, а пока ты очень нужна мне! Ничто так не вдохновляет на злодейство, как присутствие такого монстра, ведь ты, милая моя Дюбуа, — одна из самых отвратительных отрыжек природы. Ах, как я люблю тебя, злодейка! Пойдемте скорее.

Дюбуа дала себя уговорить, и все четверо вошли в кабинет сладострастия распутного хозяина, где женщины должны были разоблачаться прямо у порога.

Прежде чем описать ужасы, которые творились в этой жуткой обигели, мы считаем нужным рассказать о ее убранстве, и пока наши герои освобождаются от одежд, мы постараемся сделать это.

Просторный зал имел пятиугольную форму, по углам были оборудованы зеркальные ниши, в каждой стояла софа, обитая черным атласом. Кроме того, в глубине ниши, под сводчатым потолком, располагался небольшой алтарь, в середине которого возвышалась лепная скульптурная группа, изображавшая обнаженную девушку в руках палача. Таким образом зритель мог одновременно созерцать различные виды пыток. Войдя в это помещение, было уже невозможно увидеть вход, ибо дверь была искусно вмонтирована в многочисленные зеркала. Потолок кабинета был выполнен в виде витража, и свет проникал только сверху. Витражный свод на ночь затягивался занавесями из небесно-голубой тафты, благодаря чему казалось, что в центре потолка сияет солнце о восьми лучах, и будуар был освещен ярче, чем днем. Посреди этого помещения, излучавшего томное сладострастие, находился большой круглый бассейн. В центре его стоял эшафот с необычной машиной, заслуживавшей отдельного разговора. Позади машины, на эшафоте, стояло кресло, предназначенное для того, кто хотел развлекаться с адским агрегатом, который мы сейчас опишем.

К доске из эбенового дерева крепко привязывали жертву, рядом стоял манекен — ужасного вида человек с огромной саблей в поднятой руке. Прямо перед лицом палача, сидевшего в кресле, находился зад жертвы, и если злодей желал насладиться им, ему достаточно было только привстать. В правой руке он держал шелковый шнур, которым мог манипулировать по своему усмотрению: если он дергал его сильно, манекен сразу отрубал подставленную голову, когда он тянул шнур медленно, сабля постепенно вонзалась в кожу и разрезала шею, результат был таким же, зато несчастная жертва страдала долго и ужасно, и кровь ее вытекала в бассейн.

Пугающая тишина стояла в этой части дома, и казалось, будто здесь не будет услышан ни один, даже самый громкий звук. Когда женщины, предводительствуемые прелатом, вошли в салон, они увидели толстого аббата лет сорока пяти с уродливым лицом и невероятно крупного телосложения. Сидя на диване, он читал «Философию в будуаре"[71].

— Взгляни, — обратился к нему епископ, — каких очаровательных жертв привела нам сегодня Дюбуа; погляди на эти великолепные ягодицы, ты ведь их любишь, аббат, погляди на них, развратник, и скажи мне свое мнение.

Дюбуа вытолкнула вперед Жюстину и Евлалию, и тем пришлось показать свой зад аббату, который, не выпуская книгу из руки, пощупал их, осмотрел с совершенно хладнокровным видом и небрежно произнес:

— Да, весьма и весьма неплохо… над этим стоит потрудиться.

Затем обращаясь к Дюбуа и поглаживая ее ягодицы, сказал:

— Вы говорили им о необходимости повиновения, об абсолютной покорности? Эти создания понимают, что оказались в самом святом прибежище деспотизма и тирании?..

— Да, сударь, — ответила Дюбуа, наклоняясь, чтобы аббату было удобнее щупать ее ягодицы, — я сказала им о невероятном могуществе монсеньера, о его несметном богатстве и его огромной власти и надеюсь, они обе готовы склониться перед Его Преосвященством.

— Тогда пусть они это докажут, — продолжал аббат, — и постоят на коленях до тех пор, пока им не позволят подняться.

Обе девушки тотчас опустились и склонили головы, ожидая дальнейших распоряжений прелата. А распутник, также почти голый, по своему обычаю обошел комнату, глядя на свое отражение во всех зеркалах, и перед каждым приказывал Дюбуа ласкать себе член. Они оба, казалось, обдумывают предстоящие пытки, бросая взгляды на двух несчастных, которые стояли на коленях и мелко дрожали, не смея поднять глаз, между тем как флегматичный аббат продолжал читать, не обращая ни малейшего внимания на происходящее. Сделав обход, епископ подошел к креслу палача, сел в него, попробовал, как работает пружина, и велел несчастным пациенткам смотреть, с какой легкостью и с какой быстротой манекен мог рубить головы. Потом спустился.

— Дюбуа, — сказал он, — прикажите этим тварям подойти и выразить мне свое почтение.

Первой приблизилась к нему Жюстина; она поцеловала его в губы, облобызала седалище, пососала член и по приказанию Дюбуа засунула свой язык как можно глубже в задний проход старого сатира.

— А если бы я испражнился вам в рот, — полюбопытствовал епископ, — вы бы проглотили мои экскременты?

— Черт меня побери, монсеньер, — вмешался аббат, — да это будет великая честь для этой скотины, и вы прекрасно знаете, что она не посмеет отказаться…

— А вы? — спросил епископ, глядя на Евлалию.

— О Боже праведный! — расплакалась девушка. — Сжальтесь над моим горем, сударь! Раз уж я попала в ваши сети, делайте со мной все, что хотите, только уважайте мое несчастье; я имею право требовать этого от вас.

— А вот это очень нахальные речи, — заметил аббат, — они доказывают, что эта девчонка еще не осознала, чем она обязана этому выдающемуся человеку, который оказал ей честь принимать ее у себя…

— Какое наказание монсеньер назначит ей за дерзость? — спросила Дюбуа.

— Я хочу, — ответил прелат, — чтобы она облизала анус аббату, пососала ему член, затем она должна подойти ко мне и получить несколько пощечин и щипков.

Не успел он произнести приговор, как мерзкий служитель культа подставил свой отвратительный зад, самый мерзопакостный зад на свете, который плачущая Евлалия начала любовно облизывать. Какой это был контраст! Такие же почести своими коралловыми губками она оказала бесформенному и слюнявому фаллосу старого развратника, потом, подойдя к прелату, покорно снесла все назначенные ей истязания. В это время гнусный аббат, очевидно, почувствовав жар в чреслах, заставил Дюбуа ласкать себя и, разминая Жюстине ягодицы, наблюдал, как епископ мучает Евлалию.

— Знаешь, аббат, — заявил хозяин, завершив эту операцию, — я страшно возбудился и вижу, что сегодня сотворю много зла.

— Разве монсеньер здесь не хозяин? Разве не принадлежит ему все, что здесь находится? Стоит ему шевельнуть пальцем, и все вокруг повинуется ему.

Епископ, который безмерно наслаждался своим деспотизмом и с превеликим удовольствием воспринимал эти льстивые речи, кивнул Жюстине, та подбежала к нему и получила распоряжение лечь животом на диван и предоставить свой зад в распоряжение епископского органа. Но такому чудовищному посоху пришлось немало потрудиться, прежде чем он наконец внедрился в крохотное отверстие и устроился там. Аббат положил Евлалию на спину Жюстины, заставил ее поднять ноги и опустить голову так, чтобы содомит Жюстины мог целовать Евлалию в рот, а ее раздвинутые бедра предлагали жрецу очаровательную, аккуратную, еще нетронутую вагину, которую аббат обследовал языком, в то время как Дюбуа, опустившись на колени перед его задницей, точно так же ласкала ему задний проход.

Однако Жюстина, которой член содомита причинял ужасную боль, яростно вырывалась, и наконец это ей удалось.

— Ах ты поганая твоя душа! — разъярился епископ. — Еще ни одна женщина не ускользала от меня в такую минуту! Что ты на это скажешь, аббат?

— Не существует наказания, достаточно сурового, чтобы отомстить за такое оскорбление, монсеньер, — с почтением ответил капеллан. — Если бы этой шлюхе не предстояло еще некоторое время послужить вашим прихотям, я бы стал умолять вас незамедлительно расправиться с ней, но поскольку, к сожалению, вы действительно в ней нуждаетесь, думаю, следует отдать ее в мои руки, и я на ваших глазах устрою ей кровавую баню.

— Хорошо, — согласился епископ, — но я хочу, чтобы ты сделал это с ее грудью: ты знаешь мое отвращение к этой части женского тела; так что выпори ей сиськи розгами и не жалей сил.

И этот приговор был исполнен тотчас же: озверевший аббат так постарался, что Жюстина едва не лишилась чувств.

— Вот теперь достаточно, — сказал епископ, — она в крови, этого я и хотел; пусть теперь почувствует мой натиск, и скажи ей, что я ее убью сразу, если только она вздумает сыграть со мной такую же шутку.

Нашу героиню положили в прежнюю позу и обрабатывали ей задний проход полчаса без перерыва, после чего голову прелата посетили новые идеи.

— Аббат, — заявил он, указывая на Евлалию, — ты должен лишить невинности эту девку до того, как я буду содомировать ее; мне не очень приятно заниматься этим, если прежде чей-нибудь член не разворотит моей жертве влагалище.

— Клянусь дьяволом, монсеньер, — жалобно заговорил аббат, — вы предлагаете мне сделать то, что, как вам известно, мне не по нраву, к тому же я не уверен, что у меня будет стоять, если придется иметь дело только с влагалищем. Ну ладно, давайте попробуем.

Дюбуа крепко держала девочку, Жюстина подготовила орудие аббата, прелат, взявши в руку лорнет, самым внимательным образом смотрел на то, как исполняется его воля. И в самом деле, распутный священник не без труда обрел необходимую твердость, и в продолжение операции Дюбуа, чтобы возбудить его, была вынуждена несколько раз переворачивать медаль другой стороной, а когда она заметила, что отвечающий за эрекцию нерв расслабляется всякий раз, когда ребенка укладывают на спину, было единодушно решено, что только стоя на четвереньках, Евлалия может лишиться своего цветка целомудрия. Операция возобновилась, Жюстина и Дюбуа помогали герою, и поскольку тот, несмотря на свой громадный рост, не был гигантом в смысле мужских качеств, его инструмент сразу скрылся из виду, и хлынувшая кровь подтвердила его победу.

— Прекрасно, прекрасно! — подбадривал епископ своего воина. — Разорви эту шлюху, распотроши ее, дорогой аббат! Как бы я хотел, чтобы твой орган оказался сейчас железным, чтобы она сильнее помучилась.

— Честное благородное слово, монсеньер, — сказал осквернитель всего святого, вытаскивая свой член, залитый кровью, — это все, что я могу для вас сделать, но что касается спермы, я пролью ее только в другое место.

— Ладно, — махнул рукой епископ, — залезай в задницу Дюбуа, а я буду по очереди содомировать этих маленьких блудниц.

Оргии возобновились, но и эта сцена закончилась без того, чтобы пролилась сперма; епископ опять овладел Евлалией и так жестоко потрепал ее, что все поняли, как ужасно хочется ему замучить эту девочку до смерти. И тогда он употребил пытку, которой еще не было в анналах самого разнузданного разврата. Он обвязал ей соски навощенной ниткой, которую затянул с такой силой, что груди ее набухли и сделались фиолетовыми; он искусал эту раздувшуюся массу и выпил брызнувшую кровь. В это время Жюстина массировала его, а Дюбуа подстегивала хлыстом.

— Я ненавижу груди! — кричал епископ. — Но терзать их — самое сладкое удовольствие на свете.

Он обвязал нежные бугорочки другой ниткой и снова изо всех. сил затянул ее: на этот раз кровь забрызгала одно из зеркал. Злодей прильнул губами к ране и с наслаждением высосал горячую солоноватую жидкость. После этого жертву, чьи страдальческие крики описать нет никакой возможности, положили в другую позу. Теперь к палачу были обращены ее ягодицы. Аббату было поручено захватить пальцами кусочек плоти, что оказалось весьма затруднительно в виду столь упругого юного зада, но как только ему удалось оттянуть кожу, епископ накинул свою петлю на захваченную часть и крепко затянул ее, хотя петля то и дело соскальзывала и ему пришлось попотеть. И опять монсеньер не забыл укусить зажатый в тиски кусочек плоти и пришел в восторг, ощутив на губах кровь.

— Не понимаю, — с удивлением сказал злой аббат, — почему монсеньер не отрежет эту штуку.

— Пока я ее жалею, — откликнулся тот, задыхаясь от вожделения, — но скоро дойдем и до этого.

Состояние Жюстины в эти минуты представить себе нетрудно. Она видела в этих истязаниях предвестие того, что ее ожидало, и дрожала всем телом, да и взгляды епископа подтверждали со всей очевидностью ее печальную участь… Тем временем на ее глазах совершалось новое жуткое злодеяние: оно действительно было беспрецедентным в истории жестокого сладострастия.

Евлалию поставили на колени и привязали к стенку бассейна, в центре которого, как уже известно читателю, находился эшафот, связали ей руки за спиной, лишив ее таким образом всякой возможности пошевелиться, и обрекая на милость мучителей ее красивое лицо и алебастровую грудь. Монстр в сане епископа бил ее хлыстом по лицу, бил руками по щекам, плевал в ее чистые глаза, с силой выкручивал нос — одним словом, он превратил в нечто невообразимое это прелестное создание. На нее было страшно смотреть: как будто целый пчелиный рои долго кусал несчастную. И все равно монстру этого показалось мало: он отвязал ее, швырнул, как тряпку, на пол, потоптался по ее телу и испражнился ей в рот. Потом подозвал аббата и потребовал сделать то же самое, их примеру последовала Дюбуа, и изуродованное окровавленное лицо Евлалии скрылось под кучей дерьма. Но и это еще было не все: ее заставили есть эту мерзость, приставив нож к груди.

— Поднимите ее, — приказал епископ, — больше ждать я не могу; я должен отправить ее на тот свет… А за ней вас… Вас, — повторил он, сверля глазами Жюстину. — То, что вы видели, — только цветочки, я обещаю вам другие пытки, слишком уж вас хвалили, чтобы с вами церемониться. — Увидев помытую Евлалию, этот монстр сластолюбия, этот выродок, строго сказал: — Пусть девочка исповедуется, пусть приготовится к смерти.

Несчастную подвели к аббату, который уже успел облачиться в стихарь; он взял распятие и внимательно выслушал невинные признания, вручив свой фаллос заботам Дюбуа и поглаживая ей задницу свободной рукой.

— Ах, святой отец! — с чувством произнесла девочка в заключение. — Вы видите, как чиста моя совесть, заступитесь же за меня, заклинаю вас: я не заслужила смерти.

Но эти слова, вышедшие из самых нежных, самых правдивых уст на свете, эти трогательные слова, которые могли бы разжалобить даже тигров, еще сильнее распалили чудовищное воображение епископа. Сам исповедник отвел почти бесчувственную Евлалию на ужасный эшафот, где должна была закатиться ее звезда. Ее уложили на роковую доску, епископ вставил член в ее задний проход. Дюбуа порола его розгами, а аббат, даже не сняв с себя стихарь, содомировал Жюстину перед эшафотом. Палач взял в руки смертоносный шнурок.

— Не спешите, монсеньер, не спешите! — подсказывал мерзкий проповедник. — Дайте ей почувствовать, что такое смерть; чем дольше будут длиться се муки, тем приятнее вы кончите.

Прелат пришел в неистовство; самые ужасные проклятия слетали с его пенящихся губ, безумие охватилo все его чувства; пружина сработала, но с такой вкрадчивой мягкостью, что красивая головка мучительно медленно отделилась от тела и скатилась вместе с кровавыми ручьями в предназначенную для нее емкость.

О непостижимый предел ужаса и жестокости! Осталось безголовое туловище, но бессердечный епископ, возбудившись еще сильнее, продолжал содомировать окровавленный труп. И он все-таки излил свою сперму — самый мерзкий из смертных: он все еще пытался обнаружить жизнь в теле, из которого только что вырвал ее.

— Ну что, друзья, — бодро сказал он, извлекая свой гнусный фаллос из безжизненного тела, — я готов продолжать, как будто и не кончил. Приготовьте теперь Жюстину.

— О монсеньер, — перебила его Дюбуа, — такая казнь слишком милосердна для нее, неужели вы не можете придумать что-нибудь пострашнее? Мне кажется, если бы у вас была неограниченная власть, вы нашли бы этот способ умерщвления чересчур мягким для отъявленных негодяев, а Жюстина как раз принадлежит к их числу, следовательно, давайте найдем кое-что поинтереснее.

— Разумеется, — ответил епископ, — хоть я и сам большой злодей, не буду скрывать от вас, что хотел бы сделать государственную казнь более мучительной и впечатляющей. Причина здесь довольно проста… — Он сошел с помоста и прилег на софу. — Давайте порассуждаем немного на эту тему, пока я прихожу в себя. А вы, Дюбуа, успокойтесь: ваша протеже никуда от нас не уйдет.

Вы говорите, друзья мои, что пытки, которые я бы ввел, будь у меня в руках соответствующая власть, были бы неизмеримо более жестокими, чем те, что применяются ныне. И, конечно же, они практиковались бы гораздо чаще. Запомните, что покорность народа, эта покорность, столь необходимая для правителя, всегда обусловлена только насилием и размахом казней[72]. Любой властитель, желающий править через посредство милосердия, будет очень скоро сброшен с престола. Жестокое животное, называемое народом, требует, чтобы им правили железной рукой: вы пропали, как только позволите ему осознать собственную силу. Если бы я был правителем, презренная кровь простонародья проливалась бы ежеминутно; я бы устрашил его жестокими кровавыми уроками, независимо от степени виновности я бы казнил его, чтобы усилить его зависимость, я бы лишил его всех средств подняться с колен, я бы обрек его на вечный и тяжкий труд, причем за столь мизерное вознаграждение, что сама мысль сбросить с себя оковы была бы для него невозможной…

— Надо бы превратить его в тягловый скот, — вступил в разговор аббат, — который можно забивать, как быков на бойне; надо бы задавить его налогами, контрибуциями…

— Не сомневайтесь в том, — продолжал епископ, — что эта нечисть разрушает пружины государства своей въедливой ржавчиной, так давайте вырвем ее с корнем, и я мог бы предложить для этого следующие способы.

1. Прежде всего важно не только разрешить, но и узаконить детоубийство. Только этот мудрый закон позволил китайцам сократить чрезмерное население, которое иссушало нацию и давило на нее с такой силой, что непременно потрясло бы все государственные основы. Умный китаец, без сожаления убивающий ребенка, которого не может прокормить, не видит ничего плохого в том, чтобы избавиться от лишней обузы. Этот закон следует дать народу, который вы желаете поработить, особенно остерегайтесь строить приюты для плодов его распутства; пусть женщина, родившая ребенка, принародно убивает его, пусть у нее не будет никакой возможности спасти своего выродка; она сама должна караться смертью, если захочет сохранить этот бесполезный плод, как это принято на острове Таити, где женщин, принадлежащих народности «арреоисов», затаптывают ногами, если они производят на свет детей или не убивают их сразу после рождения[73].

2. Затем необходимо, чтобы специальные комиссары регулярно посещали всех крестьян и беспощадно изымали излишки в доме. Эти визиты должны быть неожиданны, стремительны, в них должен принимать участие палач, который займется излишками в семействе. Каждая семья должна иметь средств не более, чем для троих детей, а все, что сверх этого, будет конфисковываться комиссарами. При такой предосторожности не будет опасений, что крестьянин посмеет завести больше детей, чем ему положено по закону. Если он вздумает упрямиться, задавите его непосильными налогами, а если и это не поможет, убейте его жену на его глазах и не забывайте, что все неприятности и беды любого правительства проистекают из чрезмерного роста населения. Бедняк и живет только для того, чтобы быть полезным богатому, чтобы его подстилали под ноги при переходах через болото, как это практиковал Магомет в Константинополе. Поэтому не церемоньтесь с ним, заставьте его посредством нищеты и лишений исполнять на земле только роль, исконно ему предназначенную; пусть он сам приводит своих лишних детей в ваш салон наслаждений, где вы будете бесчестить их или убивать, если вам захочется. Вот единственный способ держать в узде эту сволочь, которая, если дать ей волю, рано или поздно разрушит устои государства.}

3. Следующий важный момент — вернуть народ в ярмо рабства, из которого вытащили его жадность и негодная политика наших королей. Опасаясь могущества знати, они освободили народ, чтобы сохранить равновесие, забыв о неравенстве возможностей, забыв о том, что знать, которую они хотели ослабить, увлечет за собой в пропасть и трон. Если уж короли не желают отдать сеньорам крестьян, которые прежде были их крепостными, пусть они оставят их себе — я не возражаю, но пусть держат их в рабстве: нет ничего опаснее, чем свободный народ. Ведь только через полное угнетение этого класса, то есть обрекая его на самое жестокое рабство, сокращая его средства к существованию, лишая его всяческих благ, заставляя его покупать ценой невыносимого труда скудное пропитание — только так вы сократите население, бич для любого государства, ужаснейшую опасность, которая обязательно разрушит его, и никакого снисхождения в этом вопросе, иначе слишком печальны будут последствия.

4. Другой мерой, еще более необходимой, чем предыдущая, является полная отмена всяческих подаяний — как общественных, так и частных. Я бы установил штраф для того, кто посмеет совершить этот губительный поступок, опасность которого совершенно очевидна. Мы сетуем на обилие нищих и в то же время поощряем их своей благотворительностью! Представьте себе идиота, который жалуется, что его одолевают мухи, и чтобы отогнать их, мажет свое тело медом. Итак, никаких подаяний, никакого снисхождения к праздности! Не забывайте, что если тот плут Иисус проповедовал такой образ жизни, так он сам был попрошайкой и бродягой, которого римляне должны были не презирать и высмеивать, а предать самой жестокой и позорной казни.

5. Прибавьте к этим способам уменьшения населения еще один, не менее действенный: надо окружить уважением холостяков, педерастов, лесбиянок, мастурбаторов, то есть всех заклятых врагов потомства, у которых нет иных принципов, кроме как не допускать оплодотворения. Пусть убийца пользуется в государстве почетом: поскольку цель заключается в сокращении излишков, которые подрывают нацию, не следует наказывать того, кто сея смерть, больше всего близок вам по духу; цените его, даже платите ему, и наша общая цель будет достигнута.

6. Для того, чтобы эффективно использовать методы, о которых я говорил, надо перевести все зерно в общественные склады в самых больших городах Франции и оставить крестьянам только самое необходимое количество. Таким образом вы получите предлог делать у них в домах обыск и забирать у несчастных даже то, что вы им оставили на весь год. Отныне вам нечего опасаться бунта или революции: ваши мятежники находятся либо у вас в кулаке, либо под дамокловым мечом правосудия и в любом случае бессильны. Теперь правительству остается зорко следить за порядком и подавлять недовольство самыми решительными мерами, и вот страна ваша успокаивается, гидра обезврежена и мир восстановлен.

— А ведь ваш фаллос давно уже стоит, монсеньер, — лукаво заметила Дюбуа.

— Это правда, — ответил епископ, — такие мысли необыкновенно распаляют мое воображение, и я чувствую, что был бы счастливейшим из смертных, если бы смог осуществить их.

— Было время, когда вы могли, монсеньер, и насколько мне известно, вы немало натворили.

— И это правда, я вволю пользовался своей властью.

— А кто ею не пользуется?..

— Только дураки, только они придерживаются рамок, неизвестных таким людям, как мы… Ах, дорогая Дюбуа, какие прекрасные времена ты мне напомнила! Какой тогда у меня был развращенный двор! Как я наслаждался вседозволенностью!

Заметив, что при этих сладостных воспоминаниях епископ дал волю рукам, Дюбуа сказала:

— Монсеньер, не заставляйте нашу Жюстину томиться в ожидании: я вижу по ее состоянию, как ужасно ожидание смерти. Однако я осмелюсь напомнить, что вы обещали утолить мою жажду мести, это — единственная милость, о которой я вас прошу, и я буду огорчена, если вы приговорите ее к легкой смерти, которую испытала Евлалия.

— Ну что ж, — сказал прелат, похлопывая жертву по ягодицам и щипая ей грудь, — в таком случае надо убрать центральную декорацию в этом салоне. Вы, аббат, приготовьте ту адскую машину, которая одновременно обжигает, режет и дробит кости — ту самую, что мы испробовали неделю назад на юной деве, столь прекрасной, нежной и кроткой.

— Я понял, о чем идет речь, монсеньер, — ответил духовник, — но приготовления отнимут много времени.

— Хорошо, тогда мы успеем поужинать, не правда ли, Дюбуа?

— Я всегда к вашим услугам, монсеньер, ваши желания — это мои желания, но я знаю Жюстину и боюсь, как бы эта задержка…

— Ручаюсь, что никуда она не денется, ведь в конце концов мы не будем спускать с нее глаз.

Пока аббат настраивал новое орудие пытки, остальные перешли в обеденный зал, где разыгрались новые чудовищные сцены разврата, пьянства и обжорства. Но стоило ли жаловаться на них Жюстине, если они спасли ей жизнь? Перебрав вина и объевшись, епископ и Дюбуа свалились мертвецки пьяными под стол. Как только это случилось, наша героиня накинула на себя одежду Дюбуа, которую та сняла, чтобы продемонстрировать хозяину все свое бесстыдство, схватила свечу и поспешила к лестнице. В доме не было лакеев, и ничто не воспрепятствовало ее бегству… Она оказалась на свободе.

Она выбрала первую попавшуюся ей на глаза дорогу, которая, к счастью, вела в Гренобль. В гостинице еще спали, Жюстина бесшумно проникла в комнату Вальбуа. Тот проснулся и с трудом узнал бросившуюся к нему девушку. Что такое?.. Что вам угодно?

— Ах, сударь!

И сотрясаемая рыданиями Жюстина рассказала обо всем, что с ней произошло.

— Надо скорее арестовать Дюбуа, — добавила она, — это чудовище находится в двух лье отсюда, я покажу дорогу. Подлая женщина! Помимо всех своих преступлений она еще забрала мои вещи и пять луидоров, которые вы мне дали.

— О Жюстина! Видит Бог, вы самая несчастливая девушка на свете, но среди моря бед, которые вас преследуют, вас охраняет небесная рука, пусть же это будет для вас лишней причиной оставаться всегда добродетельной, а добрые дела никогда не остаются без вознаграждения. Однако Дюбуа мы преследовать не станем: я уже объяснил вам вчера, почему не стоит делать этого, а я возмещу урон, который она вам нанесла.

Через час портниха принесла Жюстине два комплекта верхней одежды, а белошвейка — рубашки.

— Пора в путь, — сказал тогда Вальбуа, — мадам Бертран предупреждена, она ждет вас.

— О добрейший человек! — прослезилась Жюстина, падая в ноги Вальбуа. — Пусть небо когда-нибудь воздаст вам за все, что вы для меня сделали! Я не перестану молиться за вас.

— Ступайте, милая девушка, — ответил этот честнейший из смертных, обнимая нашу несчастливицу, — счастье, которого вы мне желаете, у меня уже есть, потому что я вижу его в ваших глазах.

Вот так Жюстина покинула Гренобль, и если она и не нашла там всего того, на что надеялась, по крайней мере ни в одном другом городе она не встречала столько порядочных людей, которые ее пожалели и пришли ей на помощь.

Загрузка...